Урфин Джюс
Цветут цветы...
Аннотация
Идем вперед. Несем с собой прошлое. Что это - тяжкий груз или это основа, базис на котором можно построить будущее? Можно ли принять друг друга целиком, со всеми недостатками, ошибками и обидами?
Идем вперед. Несем с собой прошлое. Что это - тяжкий груз или это основа, базис на котором можно построить будущее? Можно ли принять друг друга целиком, со всеми недостатками, ошибками и обидами?
Я знаю рецепт самого крепкого коктейля – крышу сносит качественно и надолго. Три четверти спермы, одна четверть пота и все это чуть заполировать кровью из растрескавшихся губ. Мои запястья скованы над головой пальцами, щиколотки сомкнуты замком на его пояснице. Я раб своих привычек, похоти и злости. Оргазм тяжело и гулко стучит в висках, в грудной клетке, растекается желанной тяжестью по телу, а на периферии сознания болит заноза, зарубинка, еще непривычно саднящая рана.
– Эй, ты где? – голос Димки выуживает меня из марева. – Эй…
Легкими поцелуями он пробегает по закрытым глазам, скулам, слегка касается губ. Улыбается.
– Все хорошо? – довольно урчащий хищник утробно порыкивает над свежеосвежеванной добычей. – Возвращайся… – спотыкается о неверное слово, разбивающее хрупкую иллюзию, и замолкает.
– Зашибись.
Одним рывком выпутываюсь из плена рук и жара смятой постели, сцарапываю почти пустую пачку сигарет.
– Ты за рулем или тебе такси вызвать?
– Свари мне кофе.
Димка вытягивается на кровати, деланой наглецой прикрываясь от моей язвительности, которая уже готова выпростаться наружу. Закусываю сигарету, проглатывая репейные колючки болючих фраз. Хватит. Я скряга, впихивающий в переполненное нутро драгоценные эмоции. Все это мое, ни одного обрывка боли, только стерильная пустота пространства.
Аромат кофе и дым сигарет вкусно переплетаются в единый букет, горечью разбавляя привычный запах дома. Димка неловко пристраивается за столом, как слепой водит кончиками пальцев по неровному краю столешницы.
– Ты бы не курил… – Бессонная ночь делает его лицо строже, скульптурнее. – Осенью опять будешь выплевывать легкие.
– Кошку верни.
Я на автомате наливаю кофе в его кружку, добавляю ложку сахара и кидаю забавного мишку из маршмеллоу.
– Нет, – Димка топит белоснежного медведя в черной гуще.
– Ну что за глупости, Дим? Просто киднеппинг какой-то…
– Кэтнеппинг тогда. – Мишка безвозвратно погиб, оставив после себя некрасивый белесый развод.
– Ты меня шантажировать, что ли, будешь?
– Наверное, да.
– Чего ты хочешь…
Молчание. Звук в вакууме не существует.
– Сволочь, – Димка в два глотка выпивает остывший кофе. – Иди сюда.
Я подхожу, зарываюсь пальцами в жесткую гриву волос. Оброс, отмечаю вскользь, закручивая непослушный завиток на макушке. Его горячий лоб упирается мне в солнечное сплетение. Под дых.
Оставшись один, распахиваю окно, чтобы выгнать этот воздух, напоенный тяжелыми ароматами кофе, дыма и несостоявшегося разговора. Ежась от утренней прохлады, смотрю на цветы мальвы, которые бесстыже распахнули свои цыганские юбки и тянут сердцевину, густо припудренную золотой пыльцой, к солнцу. Непокорная осени зелень, пламенеющая среди беззащитно обнаженного сада. Только зима, прикрыв грубоватые, наждачные листья мальвы снегом, собьет морозом эти упрямые цветы.
Телефонный звонок тревожно рассыпается по кухне нетерпеливой трелью, моментально активируя сигнал внутренней тревоги.
– Мальва, ты мне нужен. Я приеду?
– Тебе кофе варить?
Шесть
Наташка, задрав подол платья, обдирает палисадник. Мальву – на сережки, космею – делать ногти, бархатцы – пойдут как кисточки для пудры. На тонкой шее болтается ожерелье из бордовых «бусин» шиповника, а на запястье в три ряда огненный браслет из рябины.
– Мы будем играть в «салон красоты», пошли с нами? – замечает она меня и тут же перелезает через кованую оградку, бережно придерживая награбленное добро. Усаживается рядом, и вся летняя роскошь щедро вываливается на листья необъятного лопуха. – Красиво? – тычет мне в нос рябиновый браслет. – Я еще три таких сделала, на продажу.
– Красиво, – соглашаюсь я, срываю василек и запихиваю его в тощую выгоревшую добела косичку.
– Выбирай, – предлагает она щедрым, широким жестом свои сокровища. – Может, этот? – нежная белая лилия большой бабочкой покоится на ее ладони.
– Нет, – я выбираю темно-красный, почти черный, как кровь Динги, цветок мальвы.
– Пошли, – тянет меня Наташка из моего укрытия, – больше никто не будет тебя дразнить.
– Живодер! Живодер! Бежим! – подскакивает и повизгивает девчачья стайка.
Я крепко стискиваю Наткины пальцы в одной руке и цветок в другой.
– Он не виноват! – топает ногой моя защитница. – Он тоже любил Дингу! Он не виноват!
Она волочет меня за собой к краю песочницы, где разбили свой «салон» девчонки.
– А потом мы пойдем смотреть «Тимона и Пумбу»! – бьет козырным тузом Натка.
И это решает все. Девчонки одна за другой возвращаются в игру и сначала вяло, а потом все более и более увлеченно «наводят красоту». Вот уже на ушах заалели «клипсы» из мальвы, проданы за фишки Наташкины браслеты, кто-то любуется разноцветными ногтями из лепестков космеи. Я разглаживаю смятые лепестки, а внутри разворачивается болючая сжатая пружина, и Дингин скулеж, забивший горло тяжелым влажным комком, проваливается вниз.
– Дингу зарыли на стройплощадке, можно отнести ей цветы, – вдруг вырывается из меня, моментально обрывая игру.
Девчонки на секунду замирают и тут же вскакивают, сгребая цветы, остатки бутонов и листьев, набивая ими карманы, панамки, бейсболки. И мы несемся, летим, бежим, будто за нами погонятся и запретят отдать последнюю капли любви дворняжке. Коротколапой Динге с рыжими подпалинами на морде. Динге, которая каждое лето щедро щенилась такими же коротышками, и они веселыми комками тявкали с рук, из подмышек, из сумок без устали атакующей родителей малышни. Возьмем! Давай возьмем! Такой хорошенький! Щенки кочевали из рук в руки, чаще всего так и не обретая заветного дома, подрастали и превращались к зиме в свирепую стаю бродячих собак, которых уже боялись, не узнавая.
Тем летом, когда живот Динги опять раздулся и розовел чудным теплым шаром сквозь короткую грязно-белую шерсть, я мечтал, как выпрошу, как вымолю себе коротколапого щенка. Он будет таким же белым с кляксами рыжины на морде. Я буду кормить его с рук, а он вылизывать их горячим языком, смешно прыгать… и это будет счастье.
Счастье закончилось буднично и страшно.
– Сучка, опять щенная, – сквозь сон услышал я голос Клавы-управдома, – удавить бы ее.
Это страшное слово ударом пришлось в грудную клетку, моментально вышибая воздух. Удавить… Я подскочил на кровати и, путаясь в штанах, бросился из комнаты. Надо попросить отца остановить эту тетку. Он сможет, его слушают все! В комнате было пусто, я метнулся на кухню, выскочил на террасу и замер… На крыльце стоял отец. Он легко вскинул ружье, секунду постоял, будто прислушиваясь, и выстрелил. Динга осела, заскулила. Я подранком сполз на холодный пол и подхватил Дингин скулеж. Отец выругался и выстрелил второй раз. Скулеж оборвался и застрял в горле. И счастье мое пролилось на асфальт небольшой черной лужей собачьей крови. К вечеру о том, что случилось, знали все. «Живодер!» – отчаянно и зло прилетело мне в спину... И сил возразить не было.
Дингу зарыли под молодым деревцем, которое чудом зацепилось на вывернутом пласте земли. И подвядшие, замученные цветы трепетали под порывами ласкового летнего ветра, густо прикрывая рыжеватые комки почвы. Только измученный цветок мальвы я похоронил между страницами книги про белого сеттера Бима, так и не дочитанной. В компанию мальчишек вернуться оказалось проще: две драки, футбол, разбитые колени и то самое ружье, взглянуть на которое не отказался никто. Детство, глубокий бездонный колодец, в который проваливается любое горе.
Восемь
Воздушный змей хвостом зацепился за антенну, он отчаянно вздымается и опадает, пытаясь вырваться из цепких лапок телемонстра. Мы с Наткой, задрав головы, наблюдаем за неравной схваткой. Две недели труда обернулись коротким, минут на пятнадцать, полетом.
– Ну как так? – Натка чуть не плачет. – Что за херня?
– Не матерись, – на автомате одергиваю я ее, – я сейчас.
Вход на чердак всегда открыт. На заднице скатываюсь по латаному-перелатаному шиферу крыши до парапета, голова сладко кружится, но впереди сигнальным маячком бьется наш воздушный змей. Непослушными пальцами распутываю веревку, в висках дробно стучат молоточки, а в спину ласково и тепло толкается ветер. Еще секунда, и освобожденный змей оживает и выскальзывает из онемевших рук, вертится ярким лоскутом, медленно снижаясь к застывшей в колодце двора Натке. Я как завороженный смотрю за его спуском, плавным и легким. Ветер раздувает волосы, щекочет шею и шелестит, искушая обещанием полета. А если?.. Мысль спотыкается о застывшую Натку, которая не замечает упавшего в двух шагах от нее змея и не отрывает взгляда от меня.
Карабкаться назад проще – перед глазами не маячит обрывом карниз, да и чувство маленькой победы ликующим адреналином плещется где-то в подреберье.
Десять
В моей руке ледяные Наткины пальцы, а из кармана торчит белый бант, упавший с ее косы. Она дергает за второй, я прикрываю ее растрепанными астрами. Директриса, похожая на чучело, возвышающееся над морем сентябрьских букетов, суетливо и бестолково машет руками и с опаской смотрит на почетных гостей. Тоскливое воронье карканье дорисовывает картину до абсолюта.
– О Великий и Ужасный Гудвин, дай этим детям мозги! – гундосо «перевожу» я жесты директрисы.
Наташка зарывается носом в букет и хрюкает.
Тринадцать
Толстенный армейский ремень поддерживает сползающие с Наташки джинсы. Она сосредоточенно кромсает волосы, которые тонкой белой паутинкой устилают чашу умывальника.
– Влетит, – констатирую я внезапный стилистический порыв.
– Ниче, – ухмыляется Натка, – влетит один раз, зато не придется каждый день жить с этим крысиным хвостом. Нравится? – пытается пригладить она клочки волос.
– Очень.
Я не вру, потому что вдруг замечаю хрупкость шеи, красивую и какую-то отчаянную линию подбородка и губы… совершенно потрясающие губы. Это открытие смущает, бросает в краску, и в тесном пространстве ванной вдруг становится слишком душно.
– Давай отрежем твою дурацкую челку? – Наташка опасно размахивает большими портновскими ножницами перед моим лицом.
– Вот еще!
Я пытаюсь перехватить ее руку, она в ответ – сцапать меня за волосы. Потасовка сплетает нас в многоногое и многорукое существо, которое гогочет, фыркает, шипит и мечется в тесноте ванной. Острые зубы Наташки прихватывают кожу у ключицы, и мы застываем. Она жарко и дробно дышит в шею, мое сердце вторит ее прерывистым вздохам. Мы шарахаемся друг от друга, переполненные острыми эмоциями, которые здесь и сейчас перекроили нашу дружбу во что-то другое.
– Дурак ты!
Точно дурак, потому что не могу отвести взгляд от едва заметной девичьей груди, которая как-то по-новому остро обрисована под мягкой тканью футболки.
Ночью, зарывшись головой под подушку, чтобы заглушить очередную серию семейной катастрофы, я думаю о том, что больше никогда не смогу посмотреть в Наташкины глаза. Стыдно, страшно и сладко.
Пятнадцать
Стекло тихо тренькает от прилетевшего камушка. Достаю пачку сигарет из тайника, устроенного среди книг, распахиваю окно и переползаю на ветку яблони. Наташкина макушка белеет среди летней зелени как маячок. Спрыгиваю и тут же попадаю в ее жадные руки, которые проворно ныряют под мягкий флис толстовки и замирают ледышками на спине.
– Здец замерзла, – Натка тянется к моим губам, прихватывает колечко пирсинга, – м-м-м-м-м… – тянет она с удовольствием, – и соскучилась.
– Это кто здесь шарахается?
Окрик заставляет Натку резко дернуться, зацепив пирсинг. Я шиплю от боли.
– Это ты, что ли, Наташка, опять мальву обдираешь?
Натка фыркает, зажимает ладонями рот, пытаясь удержать рвущийся смех. Я натягиваю капюшон на ее голову, стараясь укрыть от подслеповатых глаз нашего управдома.
– Смотри мне, поймаю – выдеру! – на автомате ворчит Клава.
– Мальва ты моя, – шепчет Наташка хрипловатым от задушенного смеха голосом, – сильно я тебе ободрала? Распухнет завтра, – трогает она небольшую ссадину. – Что твои?
– Грызутся, – пожимаю я плечами, раскуривая сигарету. – Останься сегодня? Сейчас батя стартанет заливаться, маман следом. До утра точно никто не объявится.
– Не могу, – Натка перехватывает сигарету и, задрав голову, выдыхает в промозглую августовскую ночь дым. – Бабку еле уложила, буйная она сегодня, и Кристинка плохо засыпала. Часа на два если только, пока бабулю колеса не отпустят.
Я смотрю на окна и мысленно поторапливаю родителей. Давайте же! Дойдите до своей точки взрыва и валите! В ответ на мой ментальный посыл дверь подъезда с шумом распахивается и на крыльцо вываливается отец. Мы с Наташкой влипаем друг в друга и почти не дышим, пока его джип, шлифуя, не срывается с места.
– Минус один, – выдыхает Натка.
Почти следом выплывает мама. Я с раздражением замечаю ее короткую юбку и ярко-красные туфли на сумасшедшем каблуке. Натка сжимает мои пальцы, чувствуя, как я закипаю внутри.
– На хер! – горячо шепчет она мне в шею. – Знаешь же, что не остановишь.
Знаю. Сгребаю Натку, стискиваю ее так, что она задушенно шипит, и дышу… дышу… Табачный запах, смешанный с ее ароматом и запахом прелой осенней листвы, как анестетик вливается в легкие, обезболивая, обеззараживая.
– Пошли, – тяну ее к дому, когда машина матери, качнувшись на колдобине, скрывается в арке.
Мы взлетаем по лестнице и начинаем раскидывать вещи от порога. Чтобы как в кино: красиво и отчаянно. Толстовки, джинсы, кеды, все вперемешку. Натка дрожит от сквозняка, щедро гуляющего по выстуженному полу. Я вытаскиваю бутылку коньяка, терпкая жидкость обжигает губы, гортань, желудок. Натка закашливается от крепкого алкоголя и растягивается во весь рост на фальшивой медвежьей шкуре, брошенной перед имитацией камина. Опускаюсь на колени и обнимаю ее длиннющие ноги, трусь щекой о бедро и целую, покусываю белую, тонкую до прозрачности кожу.
– А ты… моя… моя белая лилия. Люблю, – мешаю шепот с дыханием.
– Давай же, ну… – вцепившись в волосы, она тянет меня выше.
Не могу оторваться от нее, не могу разорвать поцелуй, отодвигаю тонкую полоску стрингов в сторону и растворяюсь в хаотичном темпе. Наткины ноги переплетаются на пояснице, и она дирижирует ритмом, вжимая пяточки в ягодицы. Я взлетаю и падаю в тонком переплетении рук, ног, которые стальной проволокой обвивают мое тело, не давая ему разорваться от накатывающих волн удовольствия.
– Давай же!
Я чувствую, как меня сжимает, прошивает пульсация ее удовольствия, и падаю… падаю… и взлетаю.
– Может быть, после школы свалим отсюда? – Наткины прохладные пальцы нежно бродят по шее, прощупывая каждый позвонок.
– Куда?
Я приподнимаюсь на локтях и разглядываю ее лицо: линии скул, бровей, носа, губ, четкие и безупречные, будто созданные точной рукой мастера.
– В Америку! Где этот мужик стоит на вершине горы, – она раскидывает руки, изображая Христа-Искупителя.
– В Рио-де-Жанейро?
– Однохерственно. Только подальше и чтобы было тепло.
– И что мы там будем делать?
Я улыбаюсь, а воображение уже рисует нас на берегу песчаного пляжа и, конечно же, метровые волны, садящееся солнце и две цепочки следов на мокром песке, уходящие в бесконечность. Как в кино.
– Мы будем жить! – Натка толкает меня, переворачивает на спину и усаживается сверху. – Мы будем легкие-легкие. Каждый день засыпать в новом месте, – она распахивает руки, жмурится и хохочет.
– Давай.
Отныне это наша любимая мечта. Одна на двоих. Я хочу выкарабкаться из-под обломков своей семьи и этой пошлой имитации счастливой жизни. Она – сорваться с цепи, которая крепко держит ее возле больной бабки, малолетней сестры и матери, вкалывающей беспросветно.
– Мальва! – прозвище, данное этим летом Наташкой, впаялось так, что вытеснило и имя, и фамилию. – Да отлипни ты от нее!
Директриса хмурится уже по инерции, смирившись с тем, что мы стали двухголовым чудовищем, занятые только собой. Нам как дышать необходимо касаться друг друга, прижиматься и целоваться до саднящих губ. Кажется, что нет такой силы, которая способна разомкнуть наши переплетенные пальцы.
Семнадцать
– Поможешь мне? – Натка с досадой пинает по тяжелой «почтальонке», до отказа забитой бумагой. – Не успеваю, Крыску еще надо со школы забрать.
– Не могу, у меня сегодня соревнования.
– Ну конечно! – Наташка с раздражением чиркает спичкой. – Дел у тебя хуева туча. Всегда.
– Сегодня не могу. На меня рассчитывают, и хватит курить.
– Какой ты у нас хороший и правильный, – цедит Наташка, зло прищурившись и рассматривая меня сквозь дым. – Вчера английский, сегодня скалодром, завтра еще какая-нибудь херь. Прям золотой ребенок.
– Найди попроще. Вон твоя гопота в трениках у подъезда бухает.
– Да как два пальца…
– Давай вали тогда.
– Козел! – Натка подхватывает сумку и резко вырывает руку, за которую я пытаюсь ее удержать.
– Нат, правда, сегодня никак, – иду я на мировую.
– Мальва, пиздуй уже за своими медалями.
– Нат, деньги нужны?
– Засунь их знаешь куда? – Натка отшатывается, перекинув лямку тяжелой сумки через плечо.
– Нат!
Не оборачиваясь, она демонстрирует мне fuck, сообщая все, что думает обо мне.
Ну и на хер!
Злость допингом плещется в крови, гонит вверх, заставляет пластаться, впечатываясь в стенку скалодрома, цепляться мертвой хваткой за едва заметные выступы и заглушает боль в ладонях от веревки при стремительном спуске.
– Молодец! – Стас хлопает меня по спине, и я, качнувшись к нему, благодарно упираюсь лбом в плечо, жадно и воровато вдыхая запах терпкого хвойного парфюма.
– Твоя здесь? – Стас придерживает меня за шею.
– Нет, – мотаю я головой, отрицая и освобождаясь от теплой жесткой ладони.
– Не пришла? Тогда оставайся, отметим?
– Ок.
В тренерской не продохнуть. Слабый портвешок ходил из рук в руки. Кислятина, но по мозгам лупит. Чертовски хочется курить. Нужно завязывать с этим, не хватает дыхалки на длительные подъемы. Но право победителя? Я выползаю из комнатенки и бреду в сторону техэтажа на крышу. Ветер обдувает сигарету, и она выгорает в два счета, в две затяжки.
– Опять куришь? – Стас усаживается рядом.
– Последняя пачка, – я трясу ее, демонстрируя скудное содержимое. – Отмечу и завяжу.
– Точно? – рука Стаса опускается на мое колено, отбарабанивая ритм спортивной кричалки.
– Угу, – выдавливаю я из себя, остро чувствуя сквозь джинсу жар его руки.
– Я тебя спросить хотел… – Стас забирает у меня пачку и вертит ее в руках. – У вас там все серьезно? Любовь-морковь?
– А что? – тут же ревниво вскидываюсь я. – Нравится?
– Да… нет… Не кипятись. Просто вы какие-то… одинаковые, что ли, – улыбается Стас, – как близнецы. Тощие, с выбритыми затылками, этим дурацким пирсингом, только ты черный, а она белая. Вас в темноте под одеялом перепутать можно, – усмехается он, а рука медленно скользит по бедру и останавливается на середине. – Почему тебя Мальвой зовут?
– Долго рассказывать, – мне не хочется впускать прошлое в текущий момент.
– Симпатичный такой цветок. Упорный. Всегда тянет сорвать. А потом думаешь… зачем? – Стас берет мою руку и проводит по ладони. – Перчатки смени. Ожог обработай.
Он поглаживает воспаленную кожу, и это протяжное движение прокатывается змейкой по телу, от пупка вниз, заставляя каменеть пресс.
– Все, иди, – обрывает он себя. – Сигареты оставь.
Я медлю, голову кружит ощущение как у края пропасти, которое не дает вздохнуть от страха и покачивает от внутреннего адреналина. Раскинуть руки, шагнуть вперед и полететь… вниз стремительно и безвозвратно.
– Стас, – голос слабым эхом отражает кипящие внутри эмоции, – а ты любишь цветы?
Мне кажется, что край обрыва мелкой крошкой осыпается вниз под скальниками 1.
– Мальва! – Стас резко поднимается, отрывает верх пачки, вытряхивает сигарету, которая, стукнувшись о неловкие руки, падает передо мной. – Уходи.
Мой взгляд медленно ползет по мужскому телу, цепляясь за тяжелую пряжку ремня, за сжатую в кулаке пачку, за тяжело вздымающуюся грудь, за кадык. Застревает поочередно на окаменевшем подбородке, сжатых губах и стопорится, споткнувшись о темный, опасный взгляд. Меня словно гидропневматикой притягивает к Стасу, а внутри обрываются стропы. Стас кладет руку мне на загривок и одним сильным движением притягивает к себе. Его сбитое тяжелое дыхание томительно долго обжигает шею. Он вгрызается в тонкую кожу с глухим подавленным стоном. Я не могу дышать, а в груди крутится-вертится калейдоскоп острых эмоций, которые словно до костей обдирают тело, и оно наполняется мучительно сладкой болью. Голову ведет от недостатка кислорода. Я с хрипом выдыхаю и отшатываюсь от Стаса, бестолково цепляясь руками за все, что попадается на пути. Но пальцам уже не удержаться, не предотвратить это падение, и остается только жадно хватать воздух пересушенным ртом.
Мысли путаются, меня штормит, внутренние катаклизмы рвут связь мозга с телом, и только инстинкты ведут, гонят в укрытие. Волчком покрутившись по углам холодной, безлюдной квартиры, я вылетаю вон. Бестолково мотыляюсь по закоулкам двора, тоскливо вглядываюсь в пустые Наткины окна. Кто-нибудь! Хоть кто-нибудь! Забиться под крыло и пережить, перетрясти, переболеть… Отец! И ноги несут меня дальше. К его силе, уверенности, мощи, хлебнуть бы этого взаймы и затихнуть… и обдумать… Я бегу к нашему новому дому, он там днюет и ночует, выстраивая новые стены, которые должны удержать, скрыть развалюху, оставшуюся от нашей семьи. Взлетаю по ступенькам, покрытым строительной пылью, кружусь по гулким комнатам с еще не собранной мебелью и застываю на пороге уже обжитого кабинета. Там на диване, на черном бархате алькантара взлетает и оседает моя белая лилия, моя Натка, и темные, крепкие, словно выточенные из ореха, руки моего отца скользят и гладят бесконечную белизну ее бедер. А я – статуя.
– Мальва! – пронзительный крик разбивает окаменевшее тело, приводит его в движение.
Я стаскиваю ее с колен отца. Встряхиваю, заглядываю в глаза, но спазм, перехлестнувший горло, сжимает слова в мычание. Отшвыриваю ее от себя и бегу… снова бегу…
– Стой! – Наткины пальцы кошками впиваются в плечо. – Стой, – зло, сквозь зубы цедит она и, разворачивая к себе, держит, намертво вцепившись в руки.
– Послушай меня! – ее хриплый, глубокий, задохнувшийся от бега голос будто колокол гудит в груди. – Послушай… Я не хотела. Не хотела… Так получилось. Мальва, я с тобой. Ты знаешь. Если бы позвал прыгать с крыши, я бы пошла… Мальва, а ты бы позвал, понимаешь? Ты такой. А я устала. У меня мать, бабка, Крыска. Это бесконечное колесо, я как ось. Все это на мне, крутится-вертится. А я не могу больше… А сломаться нельзя, рухнет же все. Я тебя искала. Пришла, а тут Он. Спокойный, сильный, как скала. Мне хотелось на минуточку прильнуть и опереться, передохнуть хотелось…
Натка закрывает глаза, ее руки безвольно, безнадежно скользят по моим предплечьям, на секунду задерживаются на запястьях и отпускают. Она выдыхает, как пловец перед коротким нырком, и открывает глаза. А там море…
– Прости меня, Мальва.
Она закусывает губы и задирает голову, пытаясь удержать свое море в берегах, но предательские капли прокладывают русло, и по ним безудержным потоком льются реки слез.
Мы и правда близнецы. Ее измена и моя скрутились в груди в жесткий комок колючей проволоки, и он топорщится иглами, больно скребет по сердцу, по душе, по совести.
Конечно же, не прощаю. Конечно же, гордыня захлестывает с головой и топит мою нежность к Натке. А собственная вина не компенсирует, нет, а странным образом приплюсовывается к ее измене и тащит тяжелым камнем на дно даже жалость. Я не могу ей простить свою никчемность, что толкнула ее к опоре понадежнее.
Мир потерял фокус и звук. Дни, похожие на размытые кадры киноленты, мелькают один за другим, наматываясь на бобину времени. Только осень унылым тапером скрашивает сюжет заунывной песнью ветра в проводах, тоскливой перекличкой улетающих птиц и бормотанием дождя. Я сам себе напоминаю одного из щенков моей утраченной Динги: то пригреваюсь в крепких руках Стаса, то ловлю взгляд отца в надежде высмотреть там дефицитное тепло и раскаяние, то тыкаюсь к матери, получая скупое поглаживание ссутулившихся плеч и неизбежный совет «держать спину». Эта неказистая простенькая формула стойкости сжимает душу в комок и наращивает поверх защитную цисту равнодушия.
Натка вламывается в мою жизнь зимой, когда снег уже припрятал обтрепанные листья мальвы и прикрыл шапками крепкие кулачки ее семян, а ветер и мороз затянули окна колким рисунком, вконец отрезая от мира. Она стоит на пороге, гордо задрав подбородок, вспотевшие под шапкой волосы воинственно топорщатся ежовыми иглами.
– Мальва, – голос сиплый, как после долгого-долгого молчания, – свари мне кофе.
И я по инерции, не задумываясь, уже через минуту ставлю турку, прислушиваясь к возне в прихожей. Натка забирается с ногами на подоконник и щетинится острыми коленями и локтями.
– Поговорить надо.
Она прикладывает ладонь к стеклу, и от ее тепла рисунок холода темнеет, подтаивая. Мы оба не отрываясь смотрим за этой метаморфозой, как будто нет ничего важнее. Когда под ладонью намечается первая проталина, Натка наконец прерывает молчание.
– Мне нужны деньги. Много.
– Попроси отца, – я собираюсь уже было иронично хмыкнуть и оставить ее одну с выкипающим кофе.
– На аборт. Мне семнадцать, так что все нелегально.
Кофе шипит и переваливается через края турки, рассыпается по раскаленной плите коричневыми бусинами, наполняя кухню горьковатым жженым ароматом беды.
– От кого? – я бессмысленно смотрю на бурлящий напиток, а внутри закипает неопознанная смесь чувств: то ли страх, то ли злость, то ли какая-то болючая нежность.
– Не ты, Мальва, – Натка роняет голову на скрещенные запястья, и горошины позвонков отчетливо и как-то сиротливо обрисовываются под тонкой кожей.
– Может, не надо? – я, не удержавшись, перебираю белоснежные пряди на упавшей, будто сломленный цветок, голове.
– Куда я притащусь с пузом? – бубнит Натка. – К лежачей бабке? Или мамке на шею повесить? – и прерывает меня резким жестом: – Нет, Мальва, отцу твоему не скажу. Понимаешь, я не хочу… как вы, как ты… Помоги мне, – Натка стирает рукавом толстовки две сбежавшие слезы. – Прыгни со мной в этот раз ты?
Все происходит стремительно. Натка выпадает из кабинета врача с серым лицом, сует мне в руки свою куртку:
– Приезжай вечером после шести.
– Нат…
Она захлопывает передо мной дверь, перебивая хребет жалкой попытке остановить ее.
Вечером, кулем свалившись на заднее сиденье такси, выцарапывает из кармана джинсов рецепт:
– Купишь?
И мертвой хваткой сжимает мою руку, выворачивает и выкручивает пальцы в немом крике.
– Мы с тобой теперь кровные родственники, Мальва, – наконец выкаркивает она. – Навсегда.
Двадцать
Натка курит в открытую форточку, футболка задирается, приоткрывая ягодицы, когда она тянется выкинуть окурок.
– Он ушел.
– Слышала, – она забирается на подоконник и ссутуливается там нахохлившейся птицей. – Извини, Мальва, но я не могу.
– Это была не моя идея, – я зеркалю ее позу, усевшись на столешницу. – Противно?
Натка дергает плечом, отметая мое предположение. Отдирает с предплечья пленку, закрывающую очередной виток татушки, ползущей по ее руке все выше и выше. Как чешуя. Нет, как броня, скрывающая девичью хрупкость под выдуманной брутальностью.
– Безысходно. Когда я вижу, как ты кайфуешь от его рук, понимаю, что нихрена у нас не выйдет.
– Наташка…
Я сползаю со стола на пол, к ее ногам. Пристраиваю девичьи ступни на своих коленях. Любовно обвожу высокий подъем пальцами, обхватываю щиколотки и трусь щекой о нежную кожу.
– Наждачка, – фыркает Натка. – Что же мне делать, Мальва? Как мне перестать жить вокруг тебя? Зацепа ты моя… Уйду я от тебя, вот сейчас выпьем кофе и разбежимся, – она мягко толкает меня ступней в плечо, освобождаясь. – Только ты не держи.
Не держать? Выдрать с корнем из своей груди эту белую лилию? Наташка, скрестив руки на груди, чуть насмешливо взирает на меня сверху вниз.
– Ты только страховочный трос не перерезай. Прошу тебя, – соглашаюсь я с ее выбором.
Двадцать шесть
– Не получилось, – Натка щедро плещет коньяк в кофе. – Пора сдаваться. После третьего раза надо было бы завязать, но ты же меня знаешь, – она горько ухмыляется, – я буду таранить закрытую дверь, пока не увижу, что за ней кирпичная кладка.
И опрокидывает в себя чашку залпом.
– Нат, тебе всего двадцать шесть. Есть масса других способов…
– А я не хочу других способов, понимаешь? Я, блядь, сама хочу – плавать как корабль и слушать, как в трюме бунтует мой ребенок. Я хочу в руках носить свое пузо, – она обнимает себя руками, закованными татуировкой по самые плечи. – Почему так дорого нужно платить за свою слабость, Мальва? Почему я всегда беру кредит под самые бешеные проценты? – отирает тыльной стороной ладони злые слезы. – Я ж после того раза… береглась как ненормальная. Все думала: не дай бог… Вот он и не дает. Выпросила.
Сгребаю ее к себе, стискиваю напряженное тело, которое пытается удержать внутри взорванную в клочки душу. Вспахиваю носом короткий ежик белых волос.
– Мальва, – Натка влажно тычется в шею, как слепой щенок. – Я так по тебе скучала. Мне тебя не хватает. Я в глаза людям смотрю и себя там не нахожу: то клевая телка двоится, то сучка какая-то выглядывает, то начальница, а меня нет. Понимаешь? – Натка просительно заглядывает в лицо, сильнее жмется к телу, прибитая ветром горя.
Я глубоко вдыхаю знакомый запах, традиционно разбавленный табаком и каплей выветрившихся духов. Переплетаю пальцы, замыкая контакт, и чувствую, как по телу бежит знакомый ток близости, вспыхивает и светится ровным светом давно потухшая нежность, вибрирует и урчит вся наша механика внутреннего притяжения. А в груди резонирует, нарастает, гудит напряжением сила. Я ее экзоскелет, вместе мы поднимем этот груз и затолкаем его на полку с остальными сувенирами, которыми одаривает нас жизнь.
– Оставайся.
Мир, существующий вне, вдруг приобретает отчетливый вкус суррогата. Я обрисовываю пальцами линию ее скул, подбородка. С возрастом он чеканнее, тверже. Перековывает и шлифует время мою лилию. И мне не важно количество людей, которые были, есть и будут. Наши корневые системы переплетены, срощены и ветвятся в телах кровеносными сосудами и нервными окончаниями.
Ее губы горчат солью высохших слез.
– Стой. Подожди, – Натка запрокидывает голову. – У тебя Димка… у меня…
Я прикусываю кожу на ключице и чувствую бешеный импульс, запускающий ритм моего сердца.
– Мы расстались.
Натка отталкивает меня. Внимательно вглядывается в лицо.
– Почему? Блядь… что ты цветешь, Мальва? – замечает она ухмылку, трещиной расползающуюся по лицу.
– Банальная история, как в сопливой мелодраме бездарного режиссера. Он нашел моложе, проще, искрометнее… Загорелся, ухнул в новый роман, который быстро выгорел, и решил вернуться.
– А ты?
– А я заложник прошлого. Бряцаю цепями неуверенности в себе, привычки… жалости… Там много звеньев, в этих рабских колодках.
Наташка фиксирует мое лицо в ладонях:
– Что же мы такие лузеры с тобой?
– Нат, давай перепишем сценарий? – я утыкаюсь носом в кончик ее носа. – Помнишь, мы мечтали сбежать?
– В Америку? – фыркает Натка.
– Туда, где тепло и мы будем легкими-легкими…
Я знаю рецепт самого вкусного коктейля. Три четверти дружбы, четверть любви, все это чуть заполировать солью океана, осевшей на губах, и украсить кружком солнца, посаженного на кромку горизонта.
4 комментария