Cyberbond
Милая Фью
Аннотация
Шпионы+маньяки+любовь=ОТТЕПЕЛЬ.
Такой оммаж эпохе надежд, которые осуществляются всегда, но как-то всегда же и сильно боком.
Шпионы+маньяки+любовь=
Такой оммаж эпохе надежд, которые осуществляются всегда, но как-то всегда же и сильно боком.
Ночной майский дождик в Москве — штука особая. Он шуршит по листве и вскипает громким шорохом под колесами. Иногда грохнет — но это тоже ведь только гром. Лениво катается в черном небе, каменный, неуклюжий, комкастый.
— Скорей же! Скорей! — Фью вжала лицо в стекло машины. Плясали огни, прыская во все стороны. За струйками все растекалось, двоилось, мигало, мерцало и — исчезало.
Ну, да! И эта ушла… Сгинула в черном проулке.
— Увы! — Леша вывернул руль, министерский ЗИМ тяжело, будто нехотя, вылез на середину проспекта. — И на этот раз, Анна Михайловна, — неудача.
— Вы как будто рады этому, Леша?
— Не то, чтобы… — Леша пожал плечами с деланною беспечностью. И процитировал, как всегда, самого себя:
— Все начинается с любви,
Когда закат бурлит в крови,
Когда она идет одна,
Тогда ее подхватишь резво,
Хотя, подумать если трезво:
На кой нам ляд закат мечты?..
— Ну, домой! — вздохнула Фью.
Шофер подогнал ЗИМ под козырек подъезда. Фью осторожно спустила из машины ногу, другую — в журчавшую черноту.
— Всего доброго, Леша! — сронила Фью строго через плечо.
— Всего доброго, Анна Михайловна! Удачи! — отозвался бодро и равнодушно из темноты голос водителя.
Стукнула дверь подъезда. В лифте красного дерева, в слепых глубинах дома, не было слышно дождя. Но Анна Михайловна все ж ощущала неприятную влажность в левой туфельке. Принять ванну — и в сон. Принять и стопку? Нет, вчера было; сегодня антракт. Нужно себя в руках держать. Глупое выражение — двусмысленное…
Нужно — кому? Петр и сегодня не придет домой. Но что он в э т о й нашел?
Анна Михайловна заглянула в зеркало. Морщинки усталости возле рта, тени и у висков.
Пудра лишь зафиксирует, крем больше не справится.
В холле квартиры бально горела люстра, сея всюду радужные псевдоосколки. Фью выключила ее, не любила яркого света. Лампа под расписным абажуром окунула холл в розоватый кисель. Людмасик бренчала и гремела чем-то на кухне, как всегда напевая, и прихода хозяйки не услышала.
Фью переобулась в смешные мохнатые тапки с глазами, по ковру прошла в спальню неслышно, включила ночник — тоже, настойчиво, розовый. Драконы, пионы и мандарины — антикварная раззолоченная китайщина — тотчас окружили ее молчаливой покорной толпой, как сны, застигнутые врасплох рассветом.
Фью потянула с себя тесный парик. Ежик коротко стриженых, но тоже русых волос вдохнул на свободе влажный, шумевший, булькавший дождиком воздух (балконная дверь была приоткрыта). Шорох молнии на боку, серая узкая юбка легла аккуратно к скинутому легкому пиджачку. Брошка-камея издала сухой разочарованный звук, положенная на подзеркальник.
Шуршит шелковая, в синюю почти незаметную полоску блузка. Тело Фью все еще женственно: покатые плечи, пышноватая для мужчины грудь. Но кадык, кадык! Почему декольте — никогда. Шарфики, закрытые блузки, отчего Анна Михайловна слывет слишком уж строгой: ходит, как классная дама старорежимная. Хотя иные шипят: хвастать шейкой-то, видать, не приходится, — миновала пора.
В махровом сером халате Фью направляется в ванную, включает воду, сыплет сиреневые гранулы — тяжелый лавандовый сон с дерзкими, задорными искрами корицы и цитрусовых. Вот так — погрузиться — и навсегда!
Пышнотелая Людмасик в фартуке, гейша-великанша, встает на пороге, забивши собой проем двери:
— Ой, а я-то вас, Аннушка, и не заметила!
— Мы все лилипуты рядом с тобой, Людмасик, — Фью снимает халат, входит в низкую ванну. — Иди сюда.
— Да я уж два раза макалась нынче, — смеется Людмасик утробным лукавым смехом в безразмерной груди, но послушно снимает фартук и кимоно.
Сиреневая вода Фью скрывает по самые плечи.
*
Алеша Блицын, шофер Фью и лейтенант ГБ (но это строго только по совместительству), стихи писал класса, наверно, с четвертого. Писал настойчиво, злостно-неистово. Выходило всегда очень прилично-лирично, задушевно и по-есенински, а кончалось полною ерундой. И все из-за рифм! Под руку лезли слова совершенно не к месту, ну просто мучительно посторонние. Вот, к примеру хоть взять:
Как много лет во мне любовь спала!
Спала со мной, как глупенькая дура.
И каждый вечер длилась эта процедура.
Но как-то, возгордясь, она ушла.
И вот вернулась, блудодейка
И чародейка, и мечта!
И распоров мне грудь, злодейка,
Засунула туда кота!
При чем тут кот? С чего здесь кот? За каким таким жирным лохматым чертом?! Но со словом «мечта» слово «любовь» ведь точняк не рифмуется! И даже когда на смену онанизму пришла она, которая, как назло, не рифмуется со словом «мечта», из Леши выпрастывались совершенно дикие строчки:
Лишь тебя одну повсюду
Ищет взор моей мечты.
Даже вздором если буду,
От меня не уходи.
Яйца уж в одну корзину
Ты давай-ка вот клади.
Потому что, оттого что
Кудри — все ж не бигуди!
Это ж просто какие-то частушки для пьяных колхозничков! А Леша по натуре ведь был именно это самое слово: «лирик». И любил дочь профессора Званцева, которая любила вроде б крепкотелого доброго Лешу, а не его стихи. Над его стихами Ритка потешалась, но всегда требовала, чтобы он новые приносил.
Лешиных стихов у Риты собралась целая прикроватная тумбочка, однако ей все мало, Рита была неуемная. И выходило, что Лешка для нее пусть и любимый, но какой-то немного клоун с погонами. Разве семью на этом построишь?
Леша Риту любил, однако, конечно, нервничал и не доверял ей самого главного — что если придется ему выбирать между стихами и Ритой, придется выбрать, наверно, стихи, поскольку они жили в нем уже, неизбежные, а Рита жила отдельно у себя на Кутузовском.
Леша хорошо, по-юношески от этого волновался. Ритина квартира казалась ему дворцом. Порой он даже и сомневался: а не променять ли стихи на дворец четырех-то комнатный?
— Дурачок! — говорила, впрочем, Рита ему не раз. — Ты мне именно стишатами своими и нравишься и дорог по-человечески, как плюшевый, представь, медведик. Они в тебе самое главное… Почти самое главное…
Как после такого снова «стишата» не написать? Сами перли, бесстыжие…
А говорили они с Риткою обо всем: о погоде, о политике, о культе личности, который разоблачили уже (опять), о любимой Ритиной французской эстраде и о любимой Лешиной песне «Подмосковные вечера», о страшном Мосгазе, который вот уже год лущит людей по всей по Москве и никак его не поймать. Но главное — была поздняя та весна, что кружит любую башку горьким запахом сирени, налетает теплыми грозами и сверкает после таким солнцем, что дух захватывает и хочется вечно жить! А лето лишь подступало, лишь начнется через две недели — тоже вполне бескрайнее.
*
Отогнав ЗИМ в министерский гараж, Леша отправился на Кутузовку. Синий троллейбус, совершенно пустой, как яркое сновидение, донес его по ночи и грозе к высотке, Леше вполне — считалось ему — родной. Отец Риты, профессор Званцев, был на даче. О матери Рита сказала неохотно, расплывчато: ушла.
— Скончалась, в смысле? — сочувствующе подхватил Леша.
— Ушла! — отрезала Рита. И больше ни слова об этом. Хозяйство Званцевых вела домработница Тося. Но и она была нынче на даче.
Леше представилась целая ночь на просторе профессорских хором, пропахших книжной пылью, старым деревом и Ритиными духами — ну, которые № 5, «Шанель».
— «Сперва, само собой, душик с этим… с как его… с «шампунем». Потом порубаем. Потом…» — Леша вздохнул. Бутылка шампанского в авоське понимающе звякнула о жестянку с грильяжем, Лешкин курносый нос весь ушел в белые грозди наломанной только что там, на бульваре, мокрущей сирени.
Глянул в зеркальное стекло лифтовой двери. Крепкоскулое простое лицо, очень русское, пшеничный венчик волос над, между прочим, высоким лбом. Клетчатая голубая рубаха, в цвет глаз, и кожемитовый бежевый куртяк. «С тебя рисуют плакаты! Вся Москва тобою увешена. Пролетарий наш образцово ты показательный», — смеялась Марго. Лицо простецкое, но честное очень, даже отважное, если что.
Сперва Леша как бы стеснялся пролетарской своей сиволапости, хотя раньше среди пацанов ею бравировал. Благодаря Рите он знал теперь, что мир и шире, и ярче, и прихотливей, и требовательней, чем представлялось школьным его корешам в подмосковном поселке и друзьям в военном училище. Жизнь, полагал он, открылась ему теперь с самой замечательной стороны!
Правда, Ритиного отца Леша не то, что стеснялся — вот именно о п а с а л с я худющего длинного, на лыжину похожего старика, вздрагивал от его писклявого голоса, избегал пронзительного взгляда очками увеличенных бесцветных холодных глаз.
Вот и восьмой этаж. За окном шумит дождь, молнийно вспыхивая порой. Бурой краской крытая высокая дверь квартиры. И Рита ждет — дверь-то не заперта. Из глубин несутся звуки «Лебединого», полные грозной патетики, зовущей, мучительной.
Леша неслышно входит в прихожую. Свет белых матовых шаров у зеркала. Леша ставит авоську на подзеркальник и, стараясь не шуршать охапкой сирени, на цыпочках крадется в гостиную.
Света здесь нет, Рита в кресле сидит, спиной к двери. Ее голова закрывает экран телевизора, отчего кажется окруженной голубовато-серым подвижным нимбом, отливающим бликом на темных всегда ухоженных волосах. Прическа — недлинная стрижка — у нее такая, что как ни тряхнет головой, темные волосы послушно ложатся вокруг лица аккуратным каре. Красивая Рита, очень.
Леша заходит слева, неся сирень так, чтобы обрушить ее Рите на колени. Конечно, закричит: мол, вымокла из-за него. Ну, так это тоже красивый предлог, чтоб раздеться…
Ах, Риточка…
И вот ворох мокрых тяжелых гроздей обрушен заботливо.
— Рита!
Голова, плечи девушки недвижимы. Леша бросается к ней, сшибает сирень на пол…
— Риточка!..
*
— Приведите его!
Николай Павлович Белолобов, худощавый, с длинным рубленым лицом, в отличном костюме, всегда или синем или коричневом (но с оттенком все-таки синевы), матерый следак еще с 20-х, а теперь уже генерал МВД, закурил. Курил он простецкий для такого джентльмена — да что там, почти вельможи! — «Казбек».
Саня Ветров, следователь, которому было поручено это странное дело, предпочитал роскошную «Герцеговину флор», как товарищ Сталин. Саня тронул воздух ноздрями, скрипнул хромовыми сапожками. Саня был в синей милицейской форме, отутюженной, ладной, а галифе придавали Сане и вовсе лихой, просто кавалерийский, даже геройский вид. Злые языки более позднего времени могли бы сказать: ниже пояса Саня выглядел, как любимец детворы ушастенький Чебурашка.
Увы, Саня был белесый, долгоносый и некрасивый. Зато из своего тела он сделал послушно неутомимый почти механизм, мышцастый, чуткий, прицельно точный. К тому же Саня был не дурак, что, согласитесь, не часто по жизни встречается.
Белолобов считал Ветрова своим самым четким учеником и предрек ему солидное будущее.
— Помни, Саня: этому делу придают важное значение на самом верху! Профессор Званцев сам знаешь кто.
— Так точно, Николай Павлович.
— Тем более, гусь этот лапчатый, Блицын этот — водитель самой Анны Михайловны Фью. Сечешь? Уже спрашивали о нем, звонили из ее секретариата. Так что ты с ним поаккуратней покамест давай-ка. Мало ли что…
— Пока ни-ни, товарищ генерал. Я только одно не пойму: зачем он с а м милицию вызвал?
— Это и настораживает!
Конвойный ввел Лешу. Он был помят и взъерошен, соломенный чуб закрывал пол-лица. Леша встряхнул головой, отгоняя с глаз волосы, мрачным непримиримым взглядом оглядел кабинет. Задержался на портрете Дзержинского над столом. Железный Феликс, по-собачьи умно прищурившись, глянул ему в глаза — лукаво, но понимающе.
Генерал, не садясь, взял со стола листок. Прочитал строго-внимательно:
— «Блицын Алексей Иванович, 1938 года рождения, водитель гаража Министерства культуры, не женат». Верно?
— Что с Ритой? — хрипло выронил Леша.
— Вы утверждаете, что Маргарита Максимовна Званцева, 1939 года рождения, аспирантка Института марксизма-ленинизма, была вашей… как бы это помягче сказать?.. — вашей девушкой?
Леша молчал. «Была! Б ы л а…» — пронеслось в голове.
— Мы ждем ответа, гражданин Блицын. Так как: была или нет?
Леша тяжко кивнул.
Генерал продолжил читать, как-то косо, небрежно держа перед собою листок:
— Также вы утверждаете, что 15 мая сего 1959 года около 22-х часов вы вошли в квартиру профессора Званцева и обнаружили его дочь привязанной к креслу и без признаков жизни перед телевизором. Так?
Леша кивнул.
— Вы попытались привести потерпевшую в чувство, это вам не удалось. Тогда вы позвонили в «Скорую помощь» и в милицию. До их приезда вы не выходили из комнаты, уложили потерпевшую на диван и пытались привести ее в чувство. Так?
— Так, — очень тихо отозвался Леша.
Генерал отложил листок, оторвал пятую точку от края стола.
— Тогда объясните, гражданин Блицын Алексей Иванович, почему ваши отпечатки были обнаружены по всей квартире товарища Званцева, в том числе и в кабинете профессора на дверце сейфа, который, судя по всему, вы пытались вскрыть? На молотке и отвертке, валявшихся под письменным столом, также нашли только ваши отпечатки. Как вы это вот объясните?
Леша пожал плечами. Вздохнул:
— Я часто бываю… бывал у Званцевых. Что там по хозяйству сделать, починить — меня просили. Так что на инструментах, какие там есть, только мои отпечатки и могут быть. А сейф — теть Тося, ну которая домработница, всегда просила меня передвинуть его, когда пылесосила. Боялась, что угол ковра под ним моль сожрет, сейф на коротких ножках. Но скажите… товарищ… гражданин начальник… Рита жива?
— Напомню вам, гражданин Блицын, что вопросы здесь задаем все-таки мы. Самое существенное то, гражданин Блицын, что сейф оказался вскрытым, и из него пропали не только ценные вещи семьи, шкатулка с драгоценностями, но и документы государственной важности с грифом «Совершенно секретно». Вы же ведь в курсе, наверно, кто такой профессор Званцев? Что это не просто крупный ученый, но и идеолог нашей страны?
Леша кивнул. Его чуб рассыпался по лицу, на миг совершенно закрыв его.
Повисла строгая пауза.
— Полагаете, я шпион?
— В ы сказали, — усмехнулся генерал. И обратился к Ветрову. — Что же, товарищ следователь, продолжайте вашу работу. В указанном, в том числе, направлении…
— Слушаюсь, товарищ генерал! — глаза Сани блеснули восторженно.
*
Через десять примерно минут разговор продолжился уже в обшарпанном кабинетике Ветрова.
— Мы с тобой, Блицын, ровесники, — Саня вальяжно откинулся на стуле, наблюдая Лешу насмешливо, с удовольствием. Поигрывал красивой импортной зажигалкой по виду даже и золотой. — Я тебе прямо скажу: дело твое — труба. Вляпался ты по самые… даже не помидоры. Кончай, Блицын, ваньку валять — колись, выйдет скидка. Я об этом — о скидке-то — позабочусь.
— Как вы позаботитесь, если я шпион? Если я шпион, со мной должны гебисты работать, а не легавые.
Леша чуть выпрямился на стуле.
— Грамотный? — усмехнулся Санек. И придвинул лицо к Леше. — Успеют тебя и чекисты чем ни то погладить по мягким местам. Но сперва уж мы, л е г а ш и п р о т и в н ы е…
Что-то манерное мелькнуло в этом последнем словечке. И глаз загорелся у Санечки.
Леша дрогнул губой. Ветров поймал это движенье — и тоже со странным даже себе удовольствием. Но с душевного тона не слез, только заторопился, взял из папки бумажку, Леше знакомую:
— Ну вот о чем ты думал, когда такое писал — и кому? Любимой, мля, женщине:
Стань такой, как я хочу.
Это очень просто.
Это словно вот лучу
Процарапать остро
В толоконном твоем лбу:
«Серишь, дева, пестро!»
Это вот пестро серит у тебя в стихах, Блицын, любимая, значит, девушка: интеллигентная, грамотная — не тебе, водиле, кстати, чета?! Ты ей-то их показывал?
— Ну, это вы у меня в комнате нашли. Нет, не показывал. Рифму тренировал. У меня с рифмами подходящими затык. Это я пытался на автомате писать, механически.
— У тебя механически как-то очень уж мясо-молочно получается, знаешь ли. Чистое хулиганство! Ну, вот, например:
У Ритули молодой
Были сложности с м…дой.
Проломили ей мы целку
Не фуём, а головой.
Скулы и уши у Леши стали малиновыми.
— Это ж частушки для пьяного дисбата, прикинь! Вот их ей мы и покажем сегодня — покажем оборотную сторону этой самой твоей любви!
— Она жива?!
— Жива и прочтет, чем ты ей целку сломать, гад, намылился. Эх, Леха-Леха, дурилка ты картонная, а не шпиён. Шпион, тоже мне!..
Саня фыркнул. Получилось именно задушевно, простецки, мы бы сегодня сказали: по чеснаку. И это будущее наше «по чеснаку» Санек оседлал тотчас:
— Тебе шпионаж приклеить — раз плюнуть. Но это статья расстрельная. А мы так повернуть дело можем, что только грабилово у тебя, цацки эти. Мол, сейф вскрыли еще до тебя и бумаг в нем уже не было. Ты только брюлики попятил. Уголовка ништяковая будет тебе, срокА сократим, сколько получится, по максимуму.
— Генерал же вам велел из меня шпиона слепить?
Санек промолчал, но усмехнулся так, что Леша понял: его на пушку брали там, в кабинете у Белолобова.
Блицын как бы повесил голову. Нужно было колоться. Ну, сказать только им нужное…
*
В тот день все с утра пошло наперекосяк. Пестрая (в меру) бирюзовая блузка и крайне скромные, почти девичьи янтарные бусики под цвет волос «пролетели», новым водителем совершенно незамеченные. Галантный Леша всегда встречал новацию в туалетах Анны Михайловны простодушно простецким, но искренне восхищенным:
— Ух! ЗдОрово!..
Этот же, новый, с лошадиным лицом водила был равнодушен, как автомат. «И лицо лошадиное, и эта насмешливая складка у губ, будто у него во рту карамелька катается, — подумалось. — Хитрюга. Хитрюга и жлоб!»
— А Леша Блицын куда ж делся? Заболел?
— Мне не докладывают, товарищ министр. Диспетчер сказал: поедешь. Да вы не опасайтесь, я тоже опытный шоферюга — поопытней Лешки, во всяком случае. Глеб Суслов моя фамилия.
— Глеб — вообще-то имя. Вы воевали?
— Так точно! Пришлось по фронтовому бездорожью попрыгать. Так что асфальт по мне — это как в санатории в хвойной ванне лежать.
Глеб был разговорчив, но в меру — и эту меру определяло, почуяла Анна Михайловна, то, что она все же женщина, то есть чужое, а то и низшее существо. «Жлоб!» — снова подумалось. И тотчас пришло: «А вдруг?..»
— Я так смекаю, мы с вами теперь будем не один день кататься, Анна Михайловна.
— Что ж, тогда расскажите о себе, товарищ Суслов. Про меня-то вы уж точно все нужное знаете.
— Есть, рассказать! — по-солдатски, шутливо, откликнулся Глеб.
Перед Фью сверкал черный от прошедшей ночью грозы асфальт, свежо горела яркая майская зелень на деревьях бульваров, сверкали открываемые навстречу теплу окошки. Стены новых огромных домов тоже сияли сливочно-кремовыми уступами.
А вот жизнь Глеба была сера и шершаво скучна, как рукав солдатской шинели. Фью рассеянно внимала, даже переспрашивала о чем-то, но думала о своем. «Да, — думалось ей, — многодетная семья, голодали в колхозе, грызли кору, удалось в город выскочить, стал шофером… Господи, как все же жалка жизнь этих людей… Н а ш и х людей, — тотчас поправилась, — нужно всегда «н а ш и х» ведь говорить. Мы все — одна семья, как бы вот так. Но что с Лешей? Уж не роют ли под меня? Догадались… Надо срочно через Никифора прокачать, проговорить об этом с Никифором! А май сияет — как же сияет май!»
Фью ехала не в министерство. Сегодня не до культуры — не до «культурки», как Никифор всегда говорит. Сегодня дела посерьезней: ее ждет здание ЦК, «Большой дом». Самый «большой», самый главный в Москве.
— Тут меня и подранило! — крякнул насмешливо Глеб.
— Но вы выжили…
Глеб оглянулся, подмигнул бывало:
— Иначе бы вас не вез, Анна Михайловна…
И усмехнулся. «Нехорошо», — отметила Анна Михайловна.
На просторной, где всегда сутолока людей и машин, Маяковке у памятника поэту читали стихи. Толпа слушала.
Весь фасад гостиницы «Пекин» закрывал красно-желтый плакат: два широких улыбающихся лица — китайца и нашего.
— Эх, не верил бы я китаезам… — вздохнул водитель.
Фью сразу подумалось о Людмасике. И нарочно, избегая своих мыслей, сказала она о другом:
— Как хорошо, что наши люди, особенно молодежь, любят стихи. Алексей тоже писал их, вы знаете?
Глеб усмехнулся краем губы, кивнул.
— Вам стихи его нравились? Как относились к ним в гараже товарищи?
Глеб усмехнулся краем губы опять:
— Да никто и не знал особо, что он стишатами балуется. Я случайно нашел… Тут в бардачке бумажки — ну, а почерк его я знаю.
— А дайте-ка почитать.
— Да я их выкинул, чушь какая-то.
— «С в о л о ч ь!» — вскрикнула Фью мысленно. И дотронулась до лица: лицо запылало.
*
Что новый этот водила насчет стихов соврал — ясно, как день. В з я л и Лешу! Значит, и стихи тоже арестовали. Это же очевидно!
Фью вздохнула — и невпопад: сосед за длинным столом бдительно покосился. Фью прикрыла глаза. Но закрыть уши-то не получится. А нужно, нужно сосредоточиться, не растворяться в этом до дрожи знакомом голосе, баритончике с задорными, чуть визгливыми обертонами — они были, как лукавые ямочки на щеках. Эта крепкая, словно кочан, лысая голова на короткой шее. Лицо курносое, простецкое, круглое, но сквозь простоту и круглоту эту лезет что-то еще: умное, хитрое, затаенное; даже и едкое.
— «После совещания он явно меня захочет!» — подумалось Фью. Странное волнение овладело Анной Михайловной. Желания не было — но было какое-то родное по духу, почти домашнее предвкушение, обыденное.
О н — Никифор Ильич Безбрежный, в светло-сером костюме, весенний, загорелый уже, цветущий, полный то ли квохчущей, то ли истошной энергии, хряпнул кулаком по столу вдруг так, что пробка графина сварливо брямкнула в ответ:
— Я в а м это говорю — вам, товарищ Фью! Вам! Это не скульпторы, а какие-то пидарасы бесстыжие! Вы-то сами видели, чем они народ порадовать выставили к майским праздникам? Там же ж о п а, понимаете — ЖОПА форменная из чугуна в два человеческих роста посреди зала стоит! Только что не пердит! И это — искусство?! А на что намекает этот ваятель ваш — как его: ДОсталь, БрИсталь, ДрИсталь? На то, что мы все, вся наша страна, в жопе находимся?! Так только враги могут про нас считать!
Фью потупилась. Возражать было сейчас бессмысленно. Всесильный кочан в торце стола сделался алым, как помидор. Анна Михайловна закусила губу.
— Удержу, удержу не знают они! — уютно окая, тонко встрял профессор Званцев. — Называется эта чугунная… композиция… «Березина».
— Что-о?!.. — кочан стал свекольного цвета.
— По замыслу автора, — ехидно окал-частил Званцев: ликующе укоряя уже, конечно, погибшего автора, — ложбина в этой вот… композиции… изображает реку Березину, а по обоим берегам ее, по выпуклостям, абстрактно гравированы французские и русские солдаты — герои Отечественной войны 12 года, Никифор Ильич!
— Так там и людей на э т о м ДрИсталь надристал?! А дырка тогда зачем в этой, в Березине, просверлена?
— Дырка, Никифор Ильич, по замыслу все того же автора, символизирует крах надежды Наполеона покорить нашу страну.
— Выходит, задница очень даже и при чем! — развел руками багровый от сдерживаемого хохота маршал Пшенко. — Даже и героическая оказалась, товарищ Безбрежный, вполне себе задница!
— Вы еще скажите, что это триумфальная арка такая, по замыслу вашего этого ДрИсталя, — бормотнул Никифор Ильич. Но ямки заиграли на щеках. Ему тоже стало зачем-то шально вдруг и весело. — Однако все равно предлагаю убрать от искушения народа эту самую геройскую задницу, товарищ Фью, Анна Михайловна, голубушка! От греха, так сказать, подальше.
— Сегодня же уберем, Никифор Ильич, — кивнула Анна Михайловна.
— Не сегодня, товарищ Фью, а сейчас же! Сейчас! Это приказ!
Фью встала из-за стола:
— Разрешите выйти, Никифор Ильич? Я позвоню товарищам, ответственным за выставку.
— Ну, если вы стесняетесь при нас говорить про эту… про арку, то конечно, — совсем другим, будничным и добродушно ворчливым тоном ответил Безбрежный.
И спал гнев великий — Никифор Ильич сделался благодушно-розовым, наконец.
Фью прошла в свой кабинет, сразу набрала нужный ей сейчас до зарезу номер.
— Людмасик? Стихов больше нет! Закончились. И не знаю, будут ли.
Людмасик чуть слышно (села, наверно, там) — охнула.
*
Отец весь день на работе, Тося уехала в магазин ткань для новых штор на кухню себе подбирать. Рите так лучше — совсем одной, со своими мыслями, без болтливо-участливой Тоси-кадушки, которая добрая баба, конечно, но… И потом, она же из Органов.
Черный томик Камю падает на пол. Грустный Камю, горький Камю. Честный.
Рита вылезает из глубокого кресла, на раковину похожего. Ее комната, залитая сейчас солнцем, ликующая: все эти прибалтийские глиняные изделия, милые, неуклюже-сельские, домовитые; пестрые корешки книг в шкафу. Огромный плакат Ива Монтана о т т у д а — стильный ужасно: смеющиеся глаза, наглый нос и прекрасные волосы. И саркастически распахнутый жадный рот. Что-то клоунское.
Блик от хрустальной вазочки лезет Монтану в рот.
Что с Алексеем? Удивительно: раньше и не думала, будто это, ну с ним, у нее всерьез. Про себя называла: «Хождение в народ». Но он такой непосредственный, чистый, прямой оказался! Именно — комсомолец, a real Soviet guy. И эти стишата его, такие глупенькие, будто семиклассник раскочегарился. Трогательные…
Рита ложится на тахту, крытую исландским серо-черным пледом. Тося называет его покойницким. Ей всё яркое-пестрое подавай…
Неделю пролежала Рита в больнице, приходя в себя. Собственно, очнулась наутро уже, но какая-то пустая, бездумная — оболочка от человека. И даже про Лешу не вспоминала четыре дня. В голове стоял тихий звон, как в стеклянном елочном шарике, по которому щелкнули осторожно.
Приезжали только отец и Тося.
Отец, как всегда, строго сказал, бдительным тоном, чтобы дочь поняла, наконец — жизнь опасна:
— Газом особенным пшикнули. Видишь, дочка, враги пробрались и к нам теперь в дом! Газ новый какой-то у них, одуряющий…
Старик отвел блеснувший слезою взгляд в окно. Окно горело радостным маем, равнодушно безмолвное.
— Хорошо, хоть не до смерти…
Потом явился и следователь — папа сказал: очень опытный. Следак был деревянистый, с длинным лошадиным лицом и со странной складкой под нижней губой. Точно он во рту леденец держал. Такой он был весь честный, простой, советский, но не как Леша, а заскорузлый и вяленый. И по лицу ясно было: во внерабочее время товарищ зашибает по-крупному.
— Припомните, пожалуйста, Маргарита Максимовна, поподробней тот вечер, весь. Вы смотрели балет, так?
— Ну, допустим, — промямлила Рита. Не говорить же этому плесневелому сухарю, что она ждала Лешу?
Но этот следак, Суслов, сразу ее поймал:
— Вы никого н е ж д а л и?
— Я смотрела телевизор, — отрезала Рита.
Суслов никак не отреагировал на ее резкий тон. Так же участливо, терпеливо продолжил:
— Вам никто не позвонил, скажем, предварительно, договариваясь о встрече, что, мол, сейчас забегу? Подруга, быть может? Или просто шальной звонок был, не туда попали? Я потому это спрашиваю, что могли проверять заранее, дома ли вы. Либо, скажем, удостовериться хотели, что в квартире никого нет.
— Никто не звонил. Позвонили в дверь.
— И вы пошли открывать? Вы спросили, кто?
— Нет.
— Как же так, Маргарита Максимовна: в городе орудует какой-то маньяк, по кличке Мосгаз, а вы…
— У нас консьержка и пост возле дома. Мосгаз сюда явно не сунется. Не пройдет дальше крыльца.
— Ну, допустим. Итак, вы открыли дверь незнакомому человеку, никого при этом не ожидая и не спросив, кто звонит.
— Я подумала, это знакомый один, — стушевалась вдруг Рита.
— Алексей Иванович Блицын, если не ошибаюсь?
Рита молча кивнула.
— Я почему спросил, — заторопился следак, будто и сам смутившись, — что это мог быть кто-то хорошо знакомый консьержке. Люди возвращались с работы, все жильцы дома, посторонний около восьми вечера вроде не проходил. Она бы заметила.
— Блицын у нас бывает довольно часто. Он помогает Тае, домработнице. К тому же он шофер товарищ Фью. Консьержка не может не знать его, — нехотя отозвалась Рита. — Кстати, что с ним?
— С ним все прекрасно, — уверил ее Суслов, хлопнув по папке на колене широкой и длинной, как ласт, ладонью. И внезапно резко, лаже и свысока осведомился:
— Ну, вы открыли дверь? И кто стоял на пороге?
Рита смешалась, потянула сорочку к горлу:
— Я не успела понять. Что-то большое очень, вроде квадратное. Кажется… Да! Чулок был на голове. И сразу пшикнуло. Я отключилась тотчас.
— Таки не смогли лица разглядеть?
— Лампочка перегорела на площадке еще днем, там было темно. И говорю же — на голове у него был чулок.
— Н-да… Непорядок! Непорядок, Маргарита Максимовна, даже в вашем отличном доме, лучшем в Москве… — задумчиво протянул следователь. Он снова хлопнул по папке.
И посмотрел строго в окно — туда, где был май, куда и папа час назад с грустью заглядывал.
В прихожей раздался звонок.
Рита вздрогнула, но тотчас оборвала себя:
— Совсем дурой сделалась!
И решительно распахнула дверь…
*
«Вот иду я с работы усталый» — слова этой популярной тогда советской песни крутились в голове Ветрова, шагавшего майским кудрявым и золотым вечерком, таким свежим, таким пахучим в лучшем смысле этого слова, к Белорусскому вокзалу, чтобы с него отправиться на электричке в Рабочий Поселок — уютный новый район столицы, где у них с матерью было теперь аж две комнаты в трехкомнатной квартире. (Одного из соседей, алкаша, Сане удалось как раз еще осенью «слить»).
Мимо шагали такие же, как он, честные советские труженики и труженицы — труженики все сплошь стрижены под бокс или полубокс, труженицы с шестимесячной завивкой, подхваченной пестрой косынкой. Труженицы несли авоськи с продуктами, карманы тружеников оттягивали бутылочки, в которых заключалось их скромное, но все-таки счастье на этот день.
Почти все труженики обладали также курносыми честными лицами и уже продубленными весенним солнышком трудовыми затылками и шеями.
Саня Ветров, военная безотцовщина, любил этих людей, с детства тянулся к ним и гордился, что уже имеет над ними какую-никакую, а все же власть. Хромовые его сапожки поскрипывали, а яйца, неуемные Санькины яйца катались в широченных трусах, в безразмерных лихих галифе, в такт привычно бодрому шагу молодого легавого.
Мы так непочтительно говорим сейчас о нем лишь потому, что и сам Саня Ветров глотнул романтики послевоенных московских дворов, сам по фене ботать любил-щеголял, да и вообще человек он был живой и во всех смыслах кроме полового очень даже для нас, советских людей, естественный.
А кстати, и о смысле вполне себе половом. Именно он волновал сейчас Саню, поскольку вчера днем еще состоялся тяжелый его разговор со следаком из ГБ этим Сусловым. Суслов в открытую заявил ему, что в с ё «им» про Саню известно, вся его подноготная, и ежели (Суслов презрительно-свойски выдал именно это словцо!) — «ежели что», то загремит Ветров не то что из органов, но даже сядет и на парашу в каком-нибудь неуютном барачном углу.
Говорил Суслов с Саней через губу, раскачиваясь с носка на пятку, на доску похожий вроде полуалкаш в куцем сереньком пиджачке. А он, Ветров, в синей роскошной форме, стоял перед ним навытяжку, не смея слюну сглотнуть.
Сложные чувства Сани можно было бы выразить так: его вчера высекли, но дали затем конфету, и вкусную. Страх за себя и обида на презрение Суслова чередовались в нем с предчувствием некой перемены в жизни — перемены и судьбоносной. Не в смысле параши, естественно, а в смысле трамплина к высотам особенным. Ибо Суслов, пусть и брезгливо скорчив лошадиную морду, заявил: «водила этот» в полной Саниной власти теперь. «Хоть через выхлоп свой или его, а выясни про его шефиню всё возможное. И зачтется тебе, учти!»
— Так он… трищ капитан, н а ш? — вырвалось у Сани для него самого неожиданно.
Но тут Суслова позвали (как раз Тося в слезах позвонила: Риточка лежит на пороге бездыханная — нападенье снова, опять!). Махнув рукой, Суслов рванул к аппарату.
Через три часа Саня сидел у себя в кабинетике, и сердце его трепетало так, что подвижное лицо сделалось каменным. Введенный конвойным Блицын подивился: эк сияют глазючки этого щеголеватого неприятного прыщика!..
— Садись, Блицын, — усталым тоном учительницы сронил Ветров.
Он начал буднично, сухо, потом выдал про Риту — снова, дескать, подверглась девушка нападению. Отметил про себя с удовольствием: Леша остро не среагировал. Погас, значит; вымотала его тюряжка. Только вот и сказал: видите, гражданин следователь, не я это был, не я.
Сане казалось теперь: он держит красавца в руках — держит властно, но и заботливо. Судьбу, может, за хвостик прям ухватил! А может быть, и за что там еще у нее, у судьбы, полагается…
И задал на сегодня главный вопрос:
— Слышь, Лех, а не было у тебя с этой… с шефиней с твоей, с товарищ Фью?..
И на изумленный взгляд Блицына очень правдиво смутился:
— А что? Она баба молодая еще, одинокая, симпотная… Ну ладно, понятно: у вас с Званцевой отношения, с Маргаритой Максимовной. Ажник стихи — не одну ж похабень ты в ее честь струячишь. Вот мне особенно это нравится, с моряцкой тематикой:
Скажи мне что-нибудь!
Скажи! Нет — промолчи
Устало, очень жалобно.
И я отправлюсь в этот путь,
Что промолчала ты трехпалубно.
От Сани не ускользнула странная реакция Блицына. Леша не то, чтобы вздрогнул телесно, но как-то что-то в нем п о в е л о с ь.
Или сломалось?
Лешка вдруг глянул на Саню таким глубоким, темным, вбирающим в себя взглядом, что следак вздрогнул и сам. Н а ш! — догадался.
*
Это открытие обрадовало Ветрова несказанно. Словно мечта жизни осуществилась, обрушилась на него внезапно. Конечно, особого интима между ними не получилось вчера. Так — молча, сопя, потискались. Но начало положено! Правда, сегодня продолжить не довелось: пришлось брать у этой Тоськи и у Ритули показания, чисто формально, конечно, ведь дело чекист Суслов ведет. «Ведет по другому ведомству — не по н а ш е м у!» — поликовал сам с собой, посмеялся Санек. Конечно, сто пудов Леха не виноват. Выйдет на волю вскорости. А там…
Саньке вдруг остро, во всех подробностях, захотелось Лешку сейчас. Он завернул в ближайший подъезд, поднялся по нечистой расписанной подходящими призывами и угрозами лестнице на последний этаж.
Сердце билось. Он положил ладонь на свой на рычаг, сжал. Потом аккуратно, смакуя, стал галифе расстегивать, путаясь в крепких крючках.
Сердце грохало, как набат, где-то под потолком. Всё прошлое, настоящее, будущее слились в одну точку сладостной вечности. На Лехино алчно ощеренное лицо широченным немыслимым полотнищем, похожем на полотенце, низвергалась сметанно густая, жирная (питательная!) любовь товарища Ветрова. И это было только начало, начало, начало, — да!
Санек так увлекся, что шаги услыхал не сразу. Кто-то вошел в подъезд и спокойно поднимался по лестнице. Выдав первую порцию на перила, Ветров замер. Может, спуская, он закричал?.. Нет, не похоже: вошедший, кажется, не заметил или не услыхал.
Санек был на пятом, последнем, а человек поднялся уже на третий этаж. Досада Саньки преобразилась в нечто другое. Он запахнул ширинку, но застегиваться не стал — почему-то решил: это сейчас отвлекло бы. От чего? Саня бы не ответил. (Позже он утверждал: да, сработал профи-инстинкт).
Он весь напрягся. Даже не подумал: поднимись человек на пятый, увидел бы белесые потеки на перилах — ну и что: известкой мазнул кто-нибудь.
На всякий случай Саня расстегнул также и кобуру. Он не видел вошедшего — только замызганный рукав телогрейки да край кепарика. Ну, а шаги — тоже в половом смысле мужские.
Вошедший остановился на площадке все ж таки третьего этажа. Позвонил. Никто не отозвался. Вошедший помедлил и позвонил в другую квартиру. Голосок из-за двери глухо спросил, кто.
— Мосгаз! Профилактика, — буркнул человек неприветливо.
Голосок что-то нерешительно возразил.
— Я быстро, — буркнул еще неприветливей голос с характерной такой, отважною хрипотцой.
Послышался стук замка, бряк отброшенной цепочки. Дверь скрипнула, отворяясь.
— Веди, где тут у вас кухня? — угрюмо буркнул опять все тот же, все тот же голос, все т о т ж е г о л о с!
Дверь не захлопнулась, лишь прикрыли ее.
Санек перемахнул пролет, другой. ПМ в руке сделал его решительным, даже отважным. Он прильнул ухом к двери.
Сперва слышался только вопрошающий голос, кажется, девочки, и тяжелые, будто усталые, шаги сапожищ.
Что-то металлическое со звяком упало вдруг — доска стиральная или поднос. Девочка закричала, но голос тотчас был задушен и превратился в нечленораздельный мык. Раздался треск разрываемой ткани, звуки борьбы, перешедшие в пронзительный писк…
Санька рванулся вперед, вбросил тело в узенькую прихожую и сразу в проеме кухонной двери увидел спину в пятнистом зеленоватом ватнике. Ноги насильника в истасканных кирзачах выперли в прихожую, так что Ветров чуть было не споткнулся о них.
— Руки вверх, с-сука! — крикнул Санек и, подпрыгнув, вдруг пнул под ватник — туда, где светлела полоска обнажившейся кожи.
— Ух, ё! — выдохнул мужик, прогнувшись вперед всем телом.
Девочка под ним пронзительно пискнула.
— Ах, ты, сволочь! — выдохнул Ветров. Он еще раз засадил мужику каблуком под копчик и рванул его за ворот ватника на себя.
Девочка выпросталась из-под насильника и метнулась под стол, крытый длинной клеенкой. Бедная, она, видно, думала так вот спрятаться.
Огромный человек восстал вдруг в Ветрове, силищи непомерной. Он со всего размаху врезал кулаком с зажатым ПМ мужику по затылку. Хлынула кровь. Ветров еще раз рванул преступника вверх и перевернул его. Оглушенный, тот ослеп от потока собственной крови и был сейчас совершенно неузнаваем.
— А я тебя сразу узнал! — просипел Саня, отплевываясь от ярости. — Здравия желаю, г р а ж д а н и н к а п и т а н!
*
Заседание высшего в государстве ареопага случилось уже через день. Гром уходящей весны бурлил над куполом прекрасного белоколонного здания, но еще пуще под куполом катался баритончик товарища Безбрежного, срываясь подчас в свистящий фальцет:
— Это как?! В главном, можно сказать, в нашем органе т а к о е вот завелось?! Чтобы девчонку сопливую, пионерку еще?! И какую — пятую он хотел?!
Никифор Ильич обернулся к генералу Белолобову. Тот (он был докладчиком) вытянулся еще больше:
— Так точно, товарищ Безбрежный! Но не успел.
— Ровно звено октябрятское, — покачал головою профессор Званцев.
— Да хрен с ним, со звеном! — взревел, весь багровый, Безбрежный. — Главное — к т о! Ваш кадр, товарищ Восьмиместнов! Что вы на это скажете?
Семен Фролыч Восьмиместнов, молодой, очень ладный, тотчас поднялся и застыл над гладью полированного стола, руки по швам, лицо открытое, удивительно, до едкости, честное. Мундир сидел на нем, как влитой, как смокинг.
— Фамилия его как, этого штрейкбрехера? Суслиц?
— Суслов, товарищ Безбрежный! Капитан ГБ Суслов. Бывший, конечно, — доложил Восьмиместнов горько-подобострастно. Только тоном, но не видом давая понять, как стыдно ему за бывшего подчиненного.
Гром тут треснул такой, что все невольно пригнули головы.
В высокие окна ударил, сверкая, град. Солнце и тьма мешались снаружи, и их борьба тревожила, заводила всех.
— Чтоб этого Суслица через две недели в живых не было! — выкрикнул Никифор Ильич. И хлопнул кулаком по столу так, что пробка графина, подпрыгнув, вернулась на место с робостью, косенько.
Заседанье окончилось. Люди потянулись к дверям. Белолобов внутренне сиял, Восьмиместнов сделал озабоченно грустный вид, хотя лица обоих генералов сохранили бесстрастность.
— «А он красивый. В этой форме, фуражечка набекрень. И молодой!» — подумала Анна Михайловна, украдкой разглядывая Семена Восьмиместнова в вестибюле.
И подошла к нему:
— Подвезете? А то меня с этими водителями совсем обезлошадили.
Они сели на заднее сиденье, подняли стекло, разделившее их с водителем.
— Н-да, взгрели меня по первое число нонеча! — Восьмиместнов покрутил головой, сдвинул как-то лихо, по-школьному, фуражку на затылок.
— Не расстраивайтесь, Семен Фролович. Посмотрите, какая весна вокруг! Прошла гроза, все сверкает, все буйно, все зелено! Мы просто в сказке какой-то едем, — Анна Михайловна положила руку на расшитый обшлаг своего собеседника. — А кстати, когда вы отпустите моего шофера?
Восьмиместнов покосился на Фью. Была в его быстром взгляде благодарность, конечно, но и что-то еще:
— Завтра же будет у ваших ног, Анна Михайловна!
— Да, знаете, Семен Фролович, соскучилась я по его стихам. Они, конечно, глупые и смешные, но все-таки… Трогательный он — согласны?
Вместо ответа Восьмиместнов откинулся на спинку сиденья, шутовски подбоченился и простонародным таким говорком пропел, окая:
В человечьем организме
Есть какашки и вода,
А мне хочется, чтоб тама
Лишь любовь жила одна;
Чтоб она во мне горела
И чесалася всегда,
И пускай хоть даже насморк —
Не страшна нам и сопля!
Ни запор, ни даже клизма
Не смутят моёй души, —
Ведь в таковском организме
Будешь жить одна лишь ты!
— Это о н сочинил? — вскинула бровь Анна Михайловна.
— Да. Нашли вот в кармане при обыске. Вроде самое его было последнее…
И Восьмиместнов опять со значением посмотрел на товарищ Фью.
*
Через четыре дня год шагнул в широкое лето. Сирень отцвела, но тотчас полез шиповник, такой по-жёстовски праздничный на фоне молодой листвы. И уже готовился развеситься пышными гроздьями до самой травы белокурый пахучий жасмин.
Вечер был безбрежен и золотист. Казалось, он не иссякнет теперь никогда. Вдоль косых, обреченных на слом заборчиков, все равно сейчас нарядных, шли двое: девушка с короткой изящной стрижкой, в темных очках и в сине-бело красной полосатой моднейшей юбочке колоколом и светловолосый парень в простой белой рубахе, в по-советски слишком широких темных штанах. Девушка держала в руке букет длинных золотых лилий.
— Желтые! — притворно сердилась она. — Это же цвет измены, Лешка! Неужели не знал? И от лилий башка болит.
— Выкинь их! — грустновато пожал плечами Леша.
— Еще чего! — Рита погрузила нос в терпкий и влажный запах. И тотчас снова стала ворчать. — А вообще эта твоя шефиня, товарищ Фью — та еще профурсетка. Она про стихи-то твои хоть знает?
Леша улыбнулся, кивнул.
— И как ей? Нравится?
— Смеется. Как вот и ты, — вздохнул Леша как бы и с огорчением.
— Отец говорит, у нее роман намечается с Восьмиместновым. — и продолжила с деланным пафосом. — Наша культура отныне будет в госбезопасности! Или, точнее, наоборот.
Они прошли молча вдоль зеленых широких ворот — среди заборчиков Рабочего Поселка слишком официальных.
— Леш, честно скажи: она к тебе клеилась?
— С чего бы? — удивился Леша.
— Ты во вкусе ее пропаганды: истинный славянин, прямо какой-то ариец, строитель коммунизма. А она-то сама кто, между прочим? Фью — русская фамилия, что ли?
— Мы интернационалисты, — напомнил Леша рассеянно.
— Мы то такие, то сякие! Всякие, потому что никакие, — парировала Ритуля.
— Слышал бы это твой папа!
— Он это слышит от меня каждый день.
— «Ах, ты умница! Умнее других, — подумал Леша. — По-русски если: вострая. Вот тебе и элита советская!..»
Он повторил это по-английски. По-английски звучало нейтральнее, равнодушнее, что и естественно. Леша редко переводил на свой родной местную странно яркую речь. То есть, почему это «родной»? Все-таки он русак природный, хоть и появился на свет под Лондоном. И Блицын вдруг дерзко сказал:
— Фью — может, и не еврейская фамилия, а английская.
— Скажешь тоже! Как она могла бы тогда стать у нас министром культуры, членом ЦК? Конечно, еврейка, только красится в белобрысую.
— Думаешь, она красится?
— Сто процентов! Уж мне-то поверь, я женщина.
— «Бедный мистер Фью!» — подумал Блицын насмешливо.
— Что ты смеешься? Кругом одни евреи. Даже «наше всё» Аркадий Райкин! — тоже посмеялась — и над собой — Ритуля.
Они прошли еще несколько, помолчав.
— Знаешь, — сказала вдруг Рита, — не думай, что я какая-то черносотенка. У меня у самой мама была еврейка. Так что и я…
— Мама?..
— Ее расстреляли в сорок первом, когда немцы шли на Москву. А в тюрьме она с тридцать восьмого сидела… Эсерка Рахиль Гильденстерн — слышал, наверно? Но только ты никому! Отец до сих пор стесняется, что жена и еврейка была, и эсерка. Он-то ведь правоверный и главный сейчас по идеям у нас.
— «Это, Рита, честно останется между нами!» — как-то серьезно и нежно подумал Блицын. И даже не понял, на каком языке он это себе сказал. Черт возьми: с ним случилось самое провальное для разведчика — он влюбился, всерьез?!..
Рита понюхала лилии — и нюхала чуть ли не минуту, вся уйдя в себя.
— Вспомнила!
— Что ты вспомнила?
— Вспомнила, кто там был, когда я второй раз дверь открыла. Когда первый — не помню, там было темно, а он был в чулке на башке, а второй — вспомнила!
— «Не дай бог!» — ужаснулся Блицын.
— Это точно она была! Слышишь, Лешка? Точно она! Людмасик твоей Фью! Они же в нашем подъезде тремя этажами выше живут! Это она и пшикнула газом! И в первый, наверно, раз она была!..
Леша охнул — но мысленно. Спалилась миссис Аманда Чжоу, Людмасик наша! Спеклась. Срочно должна будет исчезнуть, завтра же… Эх, она с Фью ведь подумала, последние стихи с новым шифром должны быть у Риты — а он их передать девушке не успел еще… А первых, с чулком на башке, так ведь и не нашли советские пинкертоны.
Ну, всё…
— Сейчас я ему скажу, этому нашему герою, этому следаку про Людмасика! — азартно потерла ладошки Рита.
— Рит… Я тебе не хотел… говорить… — Блицын изобразил смущение и очень вовремя покраснел. — Он хороший, конечно, парень, этот Санек, настоящий, нашенский… Только как бы это сказать? Он ко мне… не ровно дышит, кажется. Такое бывает, пойми…
— Что-о?! — Рита стала, как вкопанная, схватила с носа очки. Глаза выпучены, словно лезут на лоб. — Да я сейчас ему вот этими цветами по морде распидарской надаю!
— Ритуля, ты же сама просила познакомить тебя с героем. И будешь с порога его лупить?!
Рита бросила очки на нос:
— Вот именно! Какая все это грязь!..
Слезы ярости покатились тут по щекам.
— «Пронесло! Сейчас будет скандал и про Чжоу она до завтра никому не расскажет! Прости, Санек!» — выдохнул Леша.
А Рита уже мчалась вперед — туда, где среди зелено-розового гудевшего пчелами шиповника белела летняя гимнастерка героя дня — Сани Ветрова. Они же договорились встретиться во дворе у него.
27.03.2024