Veresklana
Romanipen
Аннотация
Не к добру молодой барин приметил среди своих дворовых мальчишку-полукровку, наполовину цыгана. После гусарской попойки завязались их странные отношения, начавшиеся с насилия и переросшие в страсть.
Им предстоит пройти испытание войной 1812 года и огнем гордой цыганской крови. Сумеют ли они пронести свою любовь сквозь все испытания или найдут свое счастье порознь?..Атака была стремительная и внезапная — растерянные со сна французы бежали из своего лагеря, побросав обозы и артиллерию, преследуемые кавалерией. Петя с опушки видел бой: он лежал в кустах, стиснув кулаки от волнения.
Казаки рассыпались по лагерю, стали грабить. Офицеры с трудом собирали их и, наверное, страшно ругались — не слышно было.
Потом французы дали отпор, сами пошли в атаку, завязался долгий бой. Петя слишком далеко схоронился, чтобы много различить, но все же выискивал Алексея Николаевича, приподнявшись и закусив костяшки пальцев. Тут и там мелькали гусарские мундиры, но мыслимо ли разглядеть, когда и лиц не видишь?
Он решил потом: а что в кустах-то сидеть? Бой был далеко, не достанут — и, осмелев, Петя стал ползти к лагерю. Встать в полный рост он боялся, поэтому весь измазался в мерзлой грязи.
Бой утихал, французы отступали из захваченного лагеря. Петя совсем близко уже был, слышал, как пули свистели. И вглядывался, упорно искал глазами… Сердце замирало, как видел, что падал кто-то из гусар — и пропускало удар, когда понимал, что это не Алексей Николаевич.
Он спрятался за палаткой, лег. Мимо проскакивали казаки, последние отступающие французы, но его не замечали: хорошо схоронился. Страшно совсем уже не было.
И снова — смотрел, искал… Нашел. И замерло сердце.
Непереносимо это было — видеть, как совсем рядом с Алексеем Николаевичем стреляли, как сверкали чужие сабли. Он лихо отбивался, проскакивая по лагерю, горячил коня — не раненый, кровь на нем была только чужая.
Петя его то и дело терял из виду и едва не выскакивал тогда из своего укрытия. Да мыслимо ли — бросаться под пули, под скачущих коней? Он помешает там только, Алексей Николаевич отвлечется, если увидит его, и удар пропустит.
А как закончится — Петя тут же подбежать решил. И обнять молча, а потом заставить выслушать и сказать, какой же он был глупый упрямый мальчишка.
Он задумался, глаза опустил. А вскинувшись, почувствовал, как крик в пересохшем горле замер.
Тут уже все равно было — пули, сабли, французы, — кинулся к Алексею Николаевичу, без движения лежавшему рядом с упавшим конем. Был миг, когда Петя не жил — а потом вздохнул облегченно, почти всхлипнул.
Под Алексеем Николаевичем коня подстрелили, а самого не задели. Петя наклонился над ним, примостил его голову на коленях, стал судорожно гладить по волосам — трясло всего, руки ходуном ходили. Он боя, свиста пуль уже не слышал.
Казалось, невозможно долго он ждал, пока барин не пошевелился. А передумать столько успел, как во всех страшных снах не увидишь — вдруг сильно расшибся, вдруг сломано что…
Алексей Николаевич со слабым стоном разлепил глаза — а как Петю узнал, ужас в них отразился.
— Ты… зачем здесь? — еле слышно было. — Уходи, быстро!..
Петя молча покачал головой, прижимая его к себе. Не уйдет. Ни к кому и никогда не уйдет — нужно же было барина убитым посчитать, чтобы понять это.
— Глупый мальчишка, — прошептал Алексей Николаевич; сил отругать Петю у него не было.
Они так и сидели, пока бой не утих — Петя гладил его по мокрым волосам, а барин слабо и неловко сжимал его руку.
Подъехавшего Бекетова он узнал по громкой затейливой брани. Тот спрыгнул с коня, порывисто присел к ним.
Петя улыбнулся: за Бекетова он не волновался, почему-то и мысли не было, что с ним, таким сильным и храбрым, что-нибудь случится. И действительно, без царапины он был.
Он наклонился к Алексею Николаевичу, осторожно поднял его за плечи. Стал ощупывать, спрашивая негромко, не больно ли, и барин качал головой — значит, повезло упасть, ничего не сломав.
— Что ж ты за гусар такой, — ругань у Бекетова через каждое слово проскакивала. — Что-то тебе ни в бою, ни в любви, ни даже в картах не везет… Встать-то сможешь? Или на руках тащить, как невесту?
Алексей Николаевич невнятно хмыкнул ему в плечо, и Бекетов вздохнул. Поднялся, придерживая его, и Петя тут же помог. Барин на ногах почти не стоял. Его подвели к коню Бекетова, и он замер, держась за седло.
Петя обнимал его и не отпускал. Бекетов хотел было отправить его найти еще лошадей, да пошел сам. Вернулся, ведя в поводу двух, из-под французов убитых.
К вечеру армия вернулась в лагерь. Врагов не разгромили, дали им уйти, но победа это была, первая после Бородина и потому бесценная.
Петя к Алексею Николаевичу никого не подпускал — ехал рядом, держа его за локоть и взяв повод лошади, волком смотрел даже на Бекетова, когда тот помочь норовил. На других и вовсе огрызался так, что лучше было не связываться.
Барин сам почти слез с коня, дошел до палатки, тяжело опираясь на руку Пети. А там его Бекетов выгнал вдруг:
— За водой сходи давай.
— Есть у нас, — Петя нахмурился.
— Да хоть куда сходи, — Бекетов за шкирку вытащил его из палатки. — Нам с Алешкой поговорить надо. Умойся иди, а то будто всю осеннюю грязь собрал, какая только бывает.
Петя думал, о чем же они говорили, пока мылся. На него Федор два ведра воды вылил, пока вся грязь сошла. Все спрашивал его про бой, да он отмалчивался.
Он вернулся, когда Бекетова уже не было — ушел солдат проверять. А Алексей Николаевич смотрел на него с койки почему-то виновато и изумленно.
— Петь… — он приподнялся на локтях и тут же поморщился.
— Да лежите, — Петя, быстро раздевшись, забрался к нему под одеяло.
И тогда только — в тепле, в родных объятьях, — понял, как же глупо и бесполезно обижался. Война ведь, тут надо каждый час беречь, не отходить друг от друга, а не ругаться. Мало ли, что будет: сегодня повезло, а завтра, может, и хуже выйдет.
Алексей Николаевич гладил его по волосам, целовал и шептал прерывисто:
— Петенька, мальчик мой любимый... Прости, наговорил спьяну, не будет такого больше никогда, обещаю. Знаешь, что мне Миша тут устроил?.. Так ругался, что я спросить не догадался у тебя ничего, а ты с ним тогда, оказывается… Он-то думал, я знаю давно, вот сам и не рассказывал. Глупенький, зачем же ты молчал столько времени? И меня, и себя извел… И с майором ты так… Неужели правда ударил? Я ведь тебе говорил не нарываться, ты ж не знаешь, что он по молодости вытворял, а тогда, видно, вспомнил. Чертенок ты мой — маленький, упрямый…
Петю убаюкивал его шепот, он в дреме уже слушал и не отвечал даже, только улыбался. И Алексей Николаевич устал, слова у него с трудом шли. Да и не нужны они были.
— Простишь, Петенька? Не подумал, нельзя было так с тобой…
— Простил давно, — недовольно пробормотал Петя. — Давайте спать уже.
Барин снова его поцеловал — мягко, нежно, он не почувствовал даже, проваливаясь в сон.
А разбудил его Бекетов, радостно ворвавшийся в палатку и негромко напевавший что-то незатейливое. Петя приоткрыл один глаз — вот странно, вечер снова был; сколько же они спали? Плечо у него затекло, на котором устроился Алексей Николаевич, но передвигаться и тревожить его не хотелось.
— Разбудил? — Бекетов обернулся к нему.
Петя хмыкнул: да кого угодно разбудишь, если так сапогами стучать.
— А у меня известие приятное, — офицер весело подмигнул.
— Какое? — сонно спросил Петя.
— Вот не скажу, — ухмыльнулся Бекетов. — Алешка проснется, оба и узнаете.
— Да ну вас, разбудили и не говорите, — он до головы натянул одеяло.
— Досыпай давай, — хмыкнул тот. И вздохнул, взглянув на них: — Развеяться вам надо…
Последних слов Петя уже не слышал, снова задремав.
— Сколь умильная сцена! — восхитился Бекетов, зайдя в палатку во второй раз, уже к ночи.
Петя, небрежно одетый, встрепанный, сидел с мокрым полотенцем в руках. Опускал его в ведро, над которым подымался пар, и прикладывал к пошедшему синяками боку Алексея Николаевича. Тот от горячей воды и заботы явно блаженствовал: лежал с прикрытыми глазами, расслабленно вытянувшись на койке. Петя наклонялся к нему, целовал нежно и долго, но едва барин приподнимался навстречу — притворно хмурился и толкал его обратно, снова яро принимаясь за лечение. Оба тихо и счастливо улыбались.
— Славно же ты устроился, Алеша, — с наигранным возмущением произнес Бекетов. — Знаешь ли, некоторые, с коня упав, встают и дальше пешими бьются. А ты тут вторые сутки раненого страдальца представляешь. Ничего не скажешь, хорош офицер…
— Завидуй молча, — барин погладил Петю по колену.
— Было б кому завидовать! — хмыкнул в ответ Бекетов. — Охота мне будто шею себе едва не свернуть.
— Ну конечно же… — рука Алексея Николаевича поползла выше.
Петя дивился про себя: вот взрослые же люди, а препираются так, будто второго десятка не разменяли. Отложив полотенце, он заботливо укрыл барина одеялом и не удержался еще от одного поцелуя.
Бекетов прошел на свою койку, с ухмылкой взглянул на них.
— Рядом, что ли, слечь, чтоб приласкали так… — вздохнул он.
— Вы лучше не болейте, — улыбнулся Петя. — А вы известие сказать обещали, я помню.
Офицер хмыкнул, начиная. И тут же на него устремились изумленные взгляды.
— Отпуск? — неверяще спросил Алексей Николаевич. — Миша, ты положительно шутишь. Что за отпуск в войну? Это к самому Главнокомандующему, верно, идти надо…
— А я и не говорил, к кому ходил, — загадочно ухмыльнулся Бекетов. — И вообще-то не отпуск, а поручение.
— Какое? — любопытно выпалил Петя.
— А это военная тайна, — подмигнул ему офицер. — Стр-рашная, государственная…
Алексей Николаевич вдруг приподнялся и потянулся к мундиру Бекетова, который тот скинул на одеяло. Достал конверт, развернул… и расхохотался.
— Миша! — укоризненно воскликнул он. — С каких это пор предписание о закупке сапог и сбруи в столице — военная тайна? Уморил…
— Ну вот. Что ж ты шутку так рано оборвал? Ишь, у ребенка глазенки-то как блестели, — он на Петю кивнул. — Напридумывал уже, небось, историй, каких ни в одном романе нет. Про секретное письмо государю, например… И не говори, Петька, что не так!
Петя вспыхнул: да что с ним как с маленьким! А правда ведь об этом и подумал. Неловко было, но так весело, что он даже обижаться на Бекетова не стал.
— А почему я про отпуск сказал, — объяснил тот. — Мы через мое именье поедем, которое под Новгородом. Так-то мне дядюшка, светлая ему память, все пять завещал… Там можно отдохнуть с недельку, мы успеем как раз, а то ведь дороги плохие, забитые, я поэтому времени-то побольше и попросил…
— И ты еще меня упрекал, — хмыкнул Алексей Николаевич, не сдерживая широкой улыбки. — А сам-то в бой не рвешься.
— Успеется, — махнул рукой офицер. — Французы от нас никуда не денутся за месяц, хотя очень хотелось бы. А почему же не отдохнуть, когда можно это устроить? Собираться, что ли, давайте…
Барину Петя встать не позволил, сам все сделал вместе с Федором и денщиком Бекетова. Выехали они другим же утром. Алексею Николаевичу трудно еще было на лошади из-за ушибленной спины, но все одно они торопились. «Это ничего, — ухмылялся Бекетов. — Вот от границы мы при отступлении день и ночь шли, останавливались на полчаса при переправах. Помнишь, Алеш, ты тогда мне на плечо валился и спал сидя. И воды у нас не было, из канавы приходилось набирать и думать, стоит это пить или нет. Так что, Петька, мы уже на отдыхе».
Ночевали в дурных заездных корчмах, где свободную комнату можно было достать только руганью Бекетова. Петя с Алексеем Николаевичем тут же уходили туда. Даже до поцелуев дело не шло: после целого дня в седле не до этого. Барин устраивался головой у него на коленях и лежал с прикрытыми глазами, а Петя гладил его по волосам. Бекетов отворачивался, вздыхая с неприкрытой завистью.
Они к ночи приехали, и в темноте толком именья не получилось рассмотреть. Дом был огромный, каменный, с колоннами и широкой лестницей — Петя думал, такое только во дворцах бывает. В ухоженном саду было множество построек, во все стороны уходили длинные аллеи — хоть весь день гуляй.
Перед домом тут же началась суета: выскочившие слуги увели в конюшню лошадей, стали заносить вещи — хотя много ли их было у двух гусар? Бекетову почтительно поклонился важный камердинер в ливрее, донесся их разговор.
— Да сдурел ты, что ли? Какая, ко всем чертям, разница, что на ужин подавать? Не готовы они, видите ли! Еды будто во всем именье нет!
Камердинер невнятно что-то бормотал в ответ накинувшемуся на него Бекетову. Воистину, страшны измотанные голодные гусары…
— Ну и что, если для себя готовили? Не по-господски? — Бекетов расхохотался. — Я тебя в солдаты отдам, посмотришь, чем господа на войне питаются. Щи есть? И молчишь? Быстро распорядился!
Камердинер закивал, торопясь в кухню.
Пете ничего уже не хотелось, только до кровати дойти. Но все же он вертел головой по сторонам, когда в доме оказались, и только рот раскрывал. Такого именья он никогда не видел: залы с высокими потолками, отделанные дорогим деревом и мрамором, ковры по полу, картины, бронзовые статуэтки, зеркала повсюду. Точно, дворец и есть!
Его совсем сморило, и сил оглядывать столовую не было. Неловкость еще появилась, когда шли: он думал, не нужно ли ему со слугами остаться, а то как же — в таком именье ужинать с господами. Так-то он прислуживал всегда за столом, но чтобы с ними… В лагере-то понятно, что будешь из одной кастрюли есть, но здесь было непривычно и боязно. Петя помнил ведь, что он крепостной. Он вопросительно посмотрел на Алексея Николаевича, но тот сам неловко пожал плечами и отвел взгляд. Петя уже уйти хотел, как Бекетов положил ему на плечо тяжелую руку и потащил за собой.
— Да садись ты, — вздохнул тот, когда он замер перед столом.
Он хотел в уголке где-нибудь устроиться, но раз приказывали — присел на краешек обитого бархатом стула. Здесь стыдно стало за свою старую, не раз подшитую рубаху, страшно было до скатерти дотронуться, а уж камердинер и вовсе своим презрительным изучающим прищуром до дрожи пугал. А ведь Петя и сам мог нагло взглянуть, но тут забылось все разом — сидел и трясся.
И когда суп принесли, он успокоиться не мог: казалось, что ложку серебряную неправильно держал, хотя господские манеры знал, да и стесняться тут некого было. А щи были мясные, наваристые. Не бедствововали тут слуги, коли для себя так готовили.
Чая он уже не выдержал — задремал на плече Алексея Николаевича, едва не растянувшись на диване. Он сквозь прикрытые глаза на Бекетова смотрел. Тот, в роскошном восточном халате, с бокалом коньяка, был уже не гусаром, а богатым помещиком — как раз подходил своему именью. А вот Алексей Николаевич — усталый, похудевший, в выцветшем мундире — в этой комнате чужим казался.
— Ну что, Петька, пойдешь ко мне спать? — шутливо предложил Бекетов.
— Не пойду. А то будто я не знаю, что с вами и не заснешь.
— Алеш, ты слышал? — рассмеялся он. — Это он при тебе такое говорит и не краснеет, вот поганец мелкий. Знает он, конечно…
— Угу, — невнятно хмыкнул Алексей Николаевич, закрывая глаза.
— Ясно все с вами, — он подозвал камердинера. — Проводи.
Как они шли, Петя не помнил толком. И спальню не рассмотрел, увидел только широкую кровать. И, раздевшись, залез туда и свернулся под боком у Алексея Николаевича.
…Он голоса услышал, понял, что день уже, но так и не проснулся до конца. Это Бекетов пришел.
— Миш, тебе армия тут, что ли, чтоб побудку устраивать? — недовольно буркнул Алексей Николаевич. — Да и постучаться б не мешало.
— Указывать он еще хозяину будет. Вот скажи мне, что я не видел из того, чем вы тут заниматься могли? У тебя, так тем более. Хотя на Петьку не отказался бы полюбоваться…
Петя сквозь ресницы видел, как барин лениво приподнялся и бросил в Бекетова подушкой. Не попал, кажется, а в ответ смех раздался.
— Да тише ты, разбудишь, — Алексей Николаевич укрыл его одеялом и обнял.
— А я хотел вообще-то вас на прогулку пригласить по окрестностям.
— На лошадях? — барин потянулся. — Нет уж, увольте, я в седло больше в жизни не сяду.
— Да ну? — Бекетов снова расхохотался. — Непременно твое обещание всему полку передам.
Он ушел, прежде чем Алексей Николаевич успел ответить. Тот тогда придвинулся к Пете, выдыхая ему в шею, и они оба снова заснули.
А потом уже Петя удивленно оглядывал богато отделанную комнату. Тут все было необычно — и тонкие шелковые простыни, и тяжелый балдахин, и мягкий ковер, на который он спустил босые ноги.
— Непривычно? — барин обнял его за пояс, и Петя снова лег к нему.
Он с улыбкой признался, что боязно. А потом были неторопливые ласковые поцелуи, нежные прикосновения — как же давно они не просыпались в одной кровати! Петя и забыть успел совсем. Они до самого вечера так лежали — то дремали, то негромко разговаривали. Больше не хотелось пока ничего, уставшие оба были с дороги. Не последний же день они здесь, наверстают еще.
Они только к ужину спустились, и Пете стыдно стало за свой вчерашний страх. Мимо камердинера он прошел, вскинув голову, и не взглянул на него даже — тогда неловкость и подавил. Им, слугам, дела до них с барином не должно быть, им не положено свой интерес показывать. Вот и пускай думают, что хотят, а уж к шепоту за спиной Петя давно привык.
На другой день они баньку устроили, Бекетов еще с утра приказал приготовить. Пете забавно было взгляды барина ловить: тот, выспавшийся и отдохнувший, еле сдерживался, чтобы не содрать с него мокрую простынку. Бекетов мешал, которому явно того же хотелось. Петя сделал вид, что в пару не высидел, и ушел, пока офицеры еще и не поссорились из-за него, а то и так коситься друг на друга начали.
А вот в комнате уже он ждать не стал. Прильнул к Алексею Николаевичу, едва дверь закрылась, и лукаво спросил:
— Что ж у нас кровать такая пропадает?
Петя знал, какой он сейчас — чистенький, распаренный, румяный, с распушившимися волосами. Он откинул голову и прищурил озорно блестевшие глаза.
— Сейчас ты сам у меня пропадешь…
Барин сгреб его в охапку и потащил к этой самой кровати, почти что на руках понес. Петя со смехом отбивался и выворачивался, а как Алексей Николаевич толкнул его на простыни и лег рядом — приник к нему и первый стал целовать.
Рубаху он и не завязывал толком, зная, чем все окончится, и потому барин сразу ее стянул. Они быстро избавились от мешавшейся одежды, и Петя откинулся на подушки, расслабленно потягиваясь. Но едва Алексей Николаевич нетерпеливо прижал его к себе — мягко отстранился. Он хотел, чтобы сейчас, после разлуки и ссоры, было долго и нежно. Не торопятся ведь они никуда.
Барин улыбнулся, поняв. И стал целовать его шею, убирая еще влажные кудри, возвращался к губам и, прерываясь, называл его ласково, шептал, какой же он красивый и как давно хотелось… Петя млел и льнул к нему всем телом, обнимал и гладил. Только с правым боком осторожно надо было: там синяки желтели, а чуть выше был только сошедший ожог от близкого выстрела — пуля едва задела и осталась та царапина, с которой он в госпитале лежал.
Алексей Николаевич опустился ниже, стал настойчивее — крепко стиснул, впился в плечо, и Петя закусил губу. Но не сдержался скоро — громко выдохнул и заерзал, приникнув к нему. Не позволил-то сразу из упрямства, на самом деле сил никаких терпеть уже не было. Мыслимо ли — с весны ждать!
Неприятно и неловко было немного, но Петя только глаза прикрыл и отвернулся. Начал-то сам, да и барин не виноват, что он отвык за столько времени… Хотя как посмотреть: мог бы и раньше приласкать, а не выдумывать невесть что и обижать несправедливо.
Петя отбросил ненужные досадные мысли и улыбнулся ему. Хорошо было все-таки, а он нашел, о чем думать, когда лучше и не бывает. Вот уж не поймешь, повезло Алексею Николаевичу с ним или нет, нрав такой злой терпеть трудно. Простил он вроде, а до сих пор ссору помнил.
А потом ни о чем уже не думалось. Петя с тихим стоном упал на подушки и блаженно потянулся. А как отдышался — снова прильнул к Алексею Николаевичу, улыбаясь лукаво и ласково. Не для того ведь он столько ждал, чтобы тут же и остановиться.
Они до самого вечера не вышли из спальни. На ужине появились оба уставшие, улыбающиеся и счастливые. Бекетов молча хмыкнул, окинув их мрачным взглядом, и они оба рассмеялись. А потом и на десерте не усидели: взяли со стола пирожных и снова ушли.
Пете казалось, что на другое утро их Бекетов назло разбудил. Опять на прогулку приглашал, но Алексея Николаевича так и не вытащил. Тот, толком не проснувшись, едва ли не с головой накрылся одеялом и ответил другу такими словами, которые и от солдат нечасто услышишь. А Петя согласился, ему любопытно было посмотреть окрестности.
— Ты что с ним делал? — хмыкнул Бекетов, кивнув в сторону крепко спавшего барина. — Совсем замотал…
Петя ухмыльнулся, потягиваясь и зевая. Полночи он приставал: «Ну Алексей Николаич, а то обижусь и не дамся больше…» Тот его уговаривал уже угомониться, а после такого только и оставалось, что стиснуть в объятьях и ласково зашептать: «Это ты кому не даться собрался, барину своему? Совсем обнаглел, чертенок, а ну иди сюда…» Так до утра и промаялись, Петя успокоился, только когда сам задремал.
А гулять интересно было. Ехали долго, и Бекетов без умолку рассказывал — про губернию Новгородскую, про здешних дворян, про дядю своего.
— Это сколько ж земли у вас здесь? — изумленно спросил Петя.
— А вон до того дальнего леса, — Бекетов неопределенно махнул рукой и вдруг заулыбался. — Я ведь, Петька, как война окончится, самым завидным женихом буду. Представь — гусар, герой, да притом богатый! Из обеих столиц выбирать смогу, невест предлагать станут на всех балах, как на базаре.
Петя улыбнулся его хвастовству. А ведь правда — налетят и будут дочек своих показывать, а ему присматривать, кто понравится. Вот так, одним все, а другим — именье сгоревшее и деревню разграбленную, которая одна-единственная была.
Он задумался и не сразу заметил, что Бекетов на него смотрел внимательно и тягостно.
— А ведь не хочется никакую невесту, — задумчиво сказал он. — Все равно придется, конечно, куда же без этого… А мне ты нравишься, Петька, да и сам понимаешь.
— Понимаю, — без удивления кивнул Петя.
— Вижу, что понимаешь. Умный ты мальчишка, нигде не пропадешь. Знаешь, а вот барышням, если не получится с ними ничего, принято вместо любви предлагать нежную дружбу, — он взял Петю за руку и шутливо приблизил его пальцы к губам. — Тебе нежностей не обещаю, но дружбой пользуйся. Ты уж придумаешь, как.
Петя благодарно улыбнулся в ответ. Хорошо это было, что они поговорили, теперь и недомолвок не осталось. Обоим ясно было, что, может, и вышло бы что. Если бы Петя не думал сейчас про Алексея Николаевича и не успел уже соскучиться за прогулку.
Тот спал, когда он вернулся. Петя разделся тут же и залез к нему, обнял замерзшими руками и ткнулся в шею ледяным носом — свежий, бодрый с мороза. И тут же нетерпеливо прижался к нему.
— Когда ж ты угомонишься, — сонно пробормотал Алексей Николаевич.
— А вам надоело? — притворно обиделся Петя.
— Вот еще, — барин наклонился над ним, стал покрывать шею и плечи поцелуями. — Посмотришь сейчас, как мне надоело…
Неделя как один день прошла. Здесь и не верилось, что война совсем близко: настолько было тихо и спокойно. Они вставали к позднему обеду. Знали, что в армии, где до свету выступают, долго еще нельзя будет выспаться. И кровати такой там не будет — насытиться друг другом не могли, а когда уставали, то просто лежали рядом.
Петя читал: повадился в библиотеку ходить, да и понял уже, что нужно это было. А то трудно иногда бывало с офицерами разговаривать, неловко себя чувствовал. Вот и занялся — спрашивал, что успеет посмотреть, и таскал в комнату книги. Историю пробовал начать, но не заснул едва со скуки. Да и зачем, если барин гораздо интереснее расскажет, чем написано. А вот географию, карту от Москвы до границы — учил, запоминал города и дороги. Уж это — первое, что пригодится в войну. И потом нелишним будет знать, как куда доехать. Он еще книжку на французском пробовал взять, но захлопнул тут же, ни слова не поняв. Решил не мучиться, говорить-то умел, а это важнее.
Алексей Николаевич обыкновенно дремал, привалившись к его плечу и обняв его. Пете было тепло и приятно с ним — родным, любимым. Хоть и ссорились, но разве бывает оно легко в жизни?.. Нет такого, чтобы сердце заходилось, в глазах от страсти темнело у обоих, да еще и с первого взгляда — об этом только рассказывают с придыханием. Пете семнадцать едва было, а уже понимал.
Им только Бекетов покою не давал. На прогулки таскал, или вот однажды позвал барина во двор и бросил ему саблю — размяться хотел. Они в четверть силы бились, с шутками и разговором. Петя на крыльце сидел и смотрел.
— А все же, Алеш, не пойму я, — Бекетов лениво крутил саблю. — Вот вроде и дерешься недурно, и стреляешь метко, а все тебе не везет. Теряешься в бою, что ли?
— Ну нет, — хмыкнул Алексей Николаевич; он запыхался уже, но говорить старался ровно. — Я вот тебя не пойму: как атака, так вперед мчишься и вовсе не думаешь, что творишь…
— Ага! Ясно теперь. А зачем думать-то в бою? Это генералы в штабе должны, а тебе приказ дали — ты и исполняй. А он думает, видите ли… Может, прав был папенька твой, что лучше было бы тебе над бумагами сидеть? И думать, значит, как подпись вывести покрасивее…
Под конец тирады Бекетов вдруг сделал резкий выпад и зацепил саблю барина — та упала в песок в углу двора. Оба проводили ее взглядами.
Петя вскочил и кинулся поднять. Ему обидно было за Алексея Николаевича, да и видел он, что Бекетов для него так барина выставлял. У них после разговора на прогулке все решилось, но тот не упускал возможности напомнить, что с ним-то было бы получше.
— А ну-ка… — вдруг остановил он Петю. — Скучно мне с Алешкой. Сам не желаешь попробовать?
Петя так и замер с саблей в руке. Крепостного учить? Сроду он такого не видывал.
— А что хочу, то и делаю, мое именье ведь, — рассмеялся Бекетов. — Иди сюда.
Алексей Николаевич хмыкнул и присел на крыльцо, накинув шинель. Видно было, что он досадовал немного.
Петя несмело подошел, стесняясь своей неловкости. Он помнил, как бьются, да и не мужик он дикий, чтобы саблей как дубьем орудовать. Но видеть — одно, а в руках держать — другое совсем. Непривычно было и тяжело немного.
Бекетову понравилось возиться с ним. Петя взмок весь, рука у него занемела. А потом офицер сказал, что ему приятно объяснять: лучше получалось, чем у Алексея Николаевича, когда они в корпусе в паре бились. Тот обиделся, кажется, и больше не ходил глядеть, как Бекетов его учил.
Но то, что хорошо, оканчивается быстро. Петя знал, что скучать будет по богатому именью, по отдыху, по вкусной еде. Но предложи ему кто остаться — отказался бы. Все-таки неловко здесь было, среди роскоши и слуг с наглым прищуром, хотелось привычной простоты, как у Алексея Николаевича.
— Вот бы всегда так, — улыбнулся барин однажды ночью.
— Зачем же нам всегда в чужом именье? После войны свое отстроим.
Петя часто ему про это говорил, убедить хотел. Алексей Николаевич вроде и отдохнул, и не убивался больше, и к фляге не прикладывался — а что-то погасло в нем, не было прежнего огонька. Смеялся редко, улыбался одними губами, а иногда замирал и, видно было, тягостно и горько размышлял. А когда спал он днем, Петя заметил седые волосы у него на виске — это в двадцать восемь лет. Он обнимал, постоянно говорил, что они вернутся и отстроят именье заново, что будет все как прежде. И на себя злился: нашел же он время обижаться, когда барину так плохо было. Ладно хоть, одумался.
…Не свезло Пете в этот раз в столице побывать, по-другому решилось. Сослуживцы-гусары заехали в именье. Они весь вечер разговаривали, и он слушал. Оказалось, армия дала большое сражение под Малоярославцем, не пустила отступающих французов на Калужскую дорогу, и пришлось идти по ими же разоренной Смоленской.
А потом Бекетов спрашивал Алексея Николаевича:
— Скажи, ну охота вам в столицу? Знаешь ведь, как это скучно — закупка. Чего стоит следить, чтобы не воровали. А то представь, так и говорят, подлецы: «столько-то, ваше благородие, приобрели мы экономии». Вот и стоять, смотреть, считать целый день приходится.
— Я и не хочу, я только ради отдыха ехал, — ответил барин. — Может быть, мне сейчас в полк вернуться?
— Бросаешь, значит, друга… Да езжай на здоровье! А то видеть вас с Петькой не могу уже, завидно так.
На том и порешили. Бекетов поехал в столицу, а барин с Петей и Федором — обратно в армию. Жуть как не хотелось! Опять — к долгим переходам, ночевкам незнамо где, да еще и в холод. Но война есть война, и никуда французы не делись, как Бекетов и говорил.
***
Обстановка в армии стала совсем другая. Лица вокруг были радостные, отовсюду звучали песни. Французов поминали недобрыми словами, но теперь — с шутками, часто похабными. Отступавшего неприятеля не боялись.
Пете после именья непривычно было в лагерной суете, среди солдат. И как же жаль было, что нельзя теперь барина обнять! Постоянно видел их кто-то, не было никакой возможности одним остаться.
Алексей Николаевич стал вечерами с ним к офицерах ходить, но участия в разговорах все одно не принимал: в углу сидел где-нибудь рядом с Петей. Тому скучновато было, да он терпел. Не уходить же от барина, когда помирились едва.
Он днем как-то заглянул в палатку и поманил Петю за собой. Сказал, что гулять приглашает, и только улыбнулся загадочно.
Оказалось, он свой эскадрон к ближайшей речке вел. Как прибыли — бросил им:
– Час отдыху.
А сам вместе с Петей ушел на полверсты вверх по течению. Здесь французы близко были, выстрелы слышались с другого берега. Но Петя не боялся, он рад был, что можно идти совсем близко к барину, касаясь его рукава. В лагере-то таиться приходилось: солдатам знать незачем было про него, слугой считали просто.
Алексей Николаевич бросил шинель на прибрежный песок, сел и поманил к себе Петю. А тот улыбнулся, отошел… и начал раздеваться.
— Ты куда? — изумленно спросил барин.
— Купаться.
Он до последнего, кажется, думал, что Петя дурачился. А когда тот бросился в ледяную осеннюю воду — поздно уже было вскакивать и останавливать. Конец октября был — самое время купаться! Петя хохотал, плескаясь, но брызги долетали только до сапог барина.
— Замерзнешь, — беспомощно говорил он.
Петя ухмыльнулся. Он из упрямства еще побыл в воде, хоть и занемел от холода. А выйдя, потянулся и стал стряхивать капли с тела. Алексей Николаевич тут же подскочил к нему и укутал шинелью, ругаясь под нос.
— А согреете? — Петя приник к нему и обнял.
…Разве успеешь что, если времени с полчаса осталось, да еще и обратно надо дойти? Тут не до поцелуев, устроиться бы где-нибудь. Петя в земле весь извозился, потом еще раз купаться пришлось, чтобы с колен и локтей ее оттереть. Но получилось-таки, и гусары всю обратную дорогу на них недоуменно косились — почему такие веселые едут.
С тех пор так и шло у них — тайком, торопливо, в углах где-нибудь. Но понятно ведь, что на войне по-другому и не выйдет, и потому смеялись только, когда особенно неудобно было.
Бекетов в начале ноября приехал, и тут же его возвращение шумно отпраздновали. Петя шарахался с тех пор, если ему вина налить предлагали — раз навсегда зарекся, по полкружки разве что.
— Господа! — пинком распахнув дверь, ворвавшийся в избу офицер, приехавший вместе с ним, пальнул в потолок из пистолета. — Нам сегодня несказанно повезло! Пять ящиков вина! Гуляем-с!
Вошедший вслед за ним Бекетов только ухмылялся. Видно было, что вино это они оба уже успели открыть и попробовать в дороге. Так и началась гусарская гулянка — быстро, без повода, едва нашлось, что выпить.
Гусары оживились, повскакивали со стульев. Самые молодые тоже выхватили пистолеты, кто-то молодецки свистнул и взмахнул саблей. Петя вжал голову в плечи и испуганно глянул на Алексея Николаевича, а тот потрепал его по волосам и ободряюще улыбнулся.
Слуги притащили вино, и тут же захлопали пробки. Пете сунули полную кружку, он и отказаться не успел.
Шла по кругу гитара, песни пелись все громче и нестройней. Но скоро стало легко и весело, и Петя смеялся вместе со всеми. В кружку ему наливали постоянно, он и не заметил, как голова закружилась. Раз за разом просили его приключение с генералом рассказать, но язык уже заплетаться стал и мысли путались.
Он целый вечер с колен барина не слезал. Когда от выпитого осмелел совсем — целовались на глазах у всех, Алексей Николаевич с него едва рубаху не стащил. За них вроде бы даже тост поднимали, и не один. Но сначала за Бекетова, конечно, за его щедрость — угощал-то он.
А дальше Петя плохо помнил. Стали по бутылкам пустым стрелять, он тоже хотел, но едва пистолет не выронил и решил не позориться. Потом учили его вальс танцевать за даму, а он уже на ногах не стоял, только смеялся и падал на руки Алексею Николаевичу. Рассказывать еще что-то пытался, но совсем без толку: и двух слов не выходило.
В конце он повис на шее барина и предельно громко и ясно сказал, чего хочет. Им хлопали даже, когда Алексей Николаевич на себе его утащил. А вот что потом было — хоть убей, не помнил. Может, и заснул сразу, а может, и получилось что…
А утро гадко началось, хуже и не бывает — с генерал-марша на рассвете. Вот вздумалось же именно в этот день поднимать на учения! Так-то в войну неприятель будит, а тут вместе отдыха и дневки решили провести смотр вновь прибывшим солдатам.
От труб за окном у Пети голова раскалывалась. Он вжался в одеяло, чувствуя, что его даже лежа мутило.
Алексей Николаевич с тихим стоном приподнялся и снова упал на подушку, запустив пальцы в волосы. Ругался он долго и затейливо, Петя аж заслушался.
Барин встал все-таки, начал одеваться. Его шатало немного, а чтобы мундир застегнуть, пришлось Федора позвать, а то пальцы дрожали. Петя сквозь прикрытые глаза смотрел, и каждый звук ему был словно обухом по голове. Он тогда и решил, что не притронется к вину больше: стоит ли мучиться?
Алексей Николаевич подошел и положил ему на лоб мокрое полотенце, потрепал по волосам.
— Ты спи, к тебе это, — он, морщась, кивнул в сторону окна, из которого до сих пор звучали трубы, — не относится.
Легко ли — заснуть, когда голова болит хуже, чем после Гришкиного приклада! Петя долго маялся, потом решил все-таки на улицу выйти. Умывшись, он пошел смотреть на новых солдат — любопытно было.
Не повезло же им застать офицеров после гулянки — злых и похмельных. Те мрачно переглядывались и кутались в шинели, держа поводья нетвердыми руками. И резко и отрывисто выкрикивали команды для строя гусар — робких мальчишек, только выпущенных из корпусов.
Петя присел и стал смотреть, подперев голову руками. Его заметили и кивнули ему приветливо.
Учения неудачно начались. При команде: «С места! Марш! Марш!» — лошадь у одного из юношей поднялась на дыбы и перебросила его через голову на землю. Петя глаза закатил: мало того, что тут не уметь надо повод удержать, так еще и хватило ума саблю так приладить, чтобы ножны между ног лошади попали. Где ж их берут-то, юнцов этих, неумелых таких?
Он приподнялся тут же, вокруг него собрались все, воды на него из фляги плеснули. И Алексей Николаевич подъехал, хмурый и мрачный. Петя знал, что лучше ему сейчас под руку не попадаться.
— Вы, юноша, не умеете ездить верхом, — холодно заметил он.
Тот, сидя на земле, принялся оправдываться, что это лошадь его сбила, а так он умеет, учили его, в столице занимался.
— Вздор! — раздраженно продолжил Алексей Николаевич. — Слушать ничего не желаю. Вы упали с лошади. Только вместе с лошадью может упасть гусар, но никогда — с нее!
За его спиной раздались смешки, что, мол, это он мог бы на себе показать для лучшего понятия, а то как раз неплохо вышло недавно. Но барин внимания не обратил и до слез довел мальчишку.
— Вы откуда здесь вообще взялись, по чьей рекомендации? Уж извините, не поверю, что определили просто так с вашими выдающимися умениями.
— Бекетова… Михаила Андреича… — всхлипнул юнец.
— Вот оно что! Ясно теперь, почему вам на лошади не сидится…
Тут офицеры за его спиной уже в голос рассмеялись. На этот раз — над мальчишкой, который вскочил и ушел, размазывая слезы по лицу. Пете его жалко не было: правильно, должен понимать, зачем он здесь, и уметь хоть что-то. Значит, его Бекетов из столицы привез себе…
Алексей Николаевич с ним сразу после учений пошел разговаривать, и Петя посмотреть решил.
— Ты зачем ребенка обидел? — укоризненно спросил офицер.
«Ребенок» сидел у него на коленях, а как барина увидел — прижался к Бекетову и спрятался, испуганно косясь из-за его плеча. А из угла избы на них еще один мальчишка смотрел из тех, что прибыли в полк. Оба были кудрявые и темноглазые.
Алексей Николаевич все-таки вытащил Бекетова поговорить и посоветовал позаниматься с ними тем, чем и подобает в армии — подготовкой.
— Ты лучше за Петькой своим смотри. А моих не трогай, сам разберусь.
— Твоих? — удивился барин. — Обоих, что ли? А позволь-ка вопрос нескромный задать: ты как с ними — поочередно или?..
— Это почему ж нескромный? — рассмеялся Бекетов. — Помнится, в высших классах корпуса тебе такое нескромным не казалось, нет?
Алексей Николаевич шикнул на него, но поздно: Петя, стоявший рядом, холодно прищурился и вздернул бровь.
— Вот ты это зачем сказал? — барин вздохнул, мрачно взглянув на Бекетова. — Мне теперь перед ним полночи объясняться.
Офицер расхохотался, любуясь рассерженным и взъерошенным Петей — тот не шипел едва, точно котенок дикий, которого против шерсти погладили.
— Угомонись, ревнивец. Ты еще пешком под стол ходил, когда мы с Алешкой развлекались там.
Петя все-таки не успокоился: заснуть не давал, требовал, чтобы рассказал про него с Бекетовым. Сам вообще-то про них догадался давно, но тут Алексею Николаевичу все выложить пришлось. А потом еще барин мирился с ним аж до утра, а то Петя снова обещал, что не дастся.
А на другой день Бекетов их разбудил, как он это делать любил, рано и шумно — ввалился в палатку, стуча сапогами и размахивая какой-то бумагой.
— Это что? — сонно спросил Алексей Николаевич, кивнув на лист у него в руке.
— Приказ о формировании партизанского отряда. Или ты, мон шер, собрался в лагере просидеть до конца войны? Что же это — за противником идем и не сражаемся! Мне, знаешь ли, скучно так.
— А я при чем?
— А при том, что со мной поедешь. Так что давай, собирайся.
Он вышел, и Алексею Николаевичу осталось только ругнуться ему в спину. А Петя тут же радостно вскочил. Какому же мальчишке не занятно партизанить?..
***
Двести лет народ не видел врагов на своей земле: позабылись уже поляки, стоявшие в самой Москве, и только старики рассказывали, как их деды в ополчении сражались с захватчиками. Впервые после Пугачевского восстания поднялись крестьяне — с первых дней войны, сами собою, без приказов. Уже с границы перед французами жгли хлеб, чтобы не достался им, собирались в отряды и защищались, как могли. Народ озлился и остервенел, глядя, как враги грабили деревни и оскверняли церкви — до единого человека поднялись.
Простой люд не нужно было учить заводить неприятеля в лес или в топи: французов обманывали, под прицелом не говорили о легкой дороге и заманивали потом в чащу.
Но — вот беда! — умел ли крестьянин сражаться? Сроду ружье было у него только для охоты, да и то — старое, дедовское. Больше оружия не было, лишь топоры, вилы да косы. А если и брали с убитых французов пистолеты, то не умели стрелять из них, и толку мало выходило.
И военных приемов никто не знал — как отряд устроить в лесу, какой отдать приказ, как окружить врага. Собрать, разъяснить и помочь — то было дело для опытных армейских офицеров, которых посылали в тыл врагу.
…— Вот ты, Петька, что думаешь: партизанить — это языка схватить да один амбар поджечь? — Бекетов стоял вместе с ним над картой и обнимал его за плечи, — Нет, оно сложнее. С тех пор, как изобрели порох и умножились армии, пропитание их, извлекаемое из того пространства земли, которое они собой покрывают, начало встречать невозможности, потому и приобрела пользу партизанская война. Есть боевое поле, где стоит армия, и поле запасов, откуда производится ее снабжение, а расстояние между ними — то поле партизанского действия, и чем оно больше, тем труднее защищать его и легче на нем маневрировать. Сам посуди: что предпримет неприятель без доступа к пище, снарядам и резерву?..
Бекетов увлекся, говоря все более непонятно и все крепче прижимая к себе Петю. Тот слушал, хоть понимал от силы половину.
— Но и это не все. Партизанская война имеет влияние и на главные операции армии. Перемещение ее долженствует встретить затруднения, когда каждый шаг ее немедленно может быть известен неприятельскому полководцу посредством донесений партизанских партий.
— Так бы и сказали, что разведывать будем, — фыркнул Петя.
Словно не слыша его, Бекетов продолжил разглагольствовать:
— А нравственная часть едва ли уступает вещественной части этого рода действия. Во-первых, это поднятие упадшего духа жителей тех областей, которые находятся в тылу неприятельской армии. Во-вторых, это угнетение самого неприятеля, когда успехи партизан наводят на него мысль, что нет ни прохода, ни проезда, ни подвоза фуража и продовольствия…
— И с дороги до кустов отойти страшно, — поддакнул Петя, вывернувшись из-под его руки, которой тот едва под рубаху ему не залез.
Он понял уже, что Бекетов заговорить его хотел, чтоб обнять можно было. Красиво говорил, длинно, увлеченно. И руки распускал при этом, стоило уши развесить. Хоть не при Алексее Николаевиче: нарочно ведь его к солдатам спровадил с какой-то мелкой проверкой.
Бекетов хмыкнул и потрепал его по волосам, разочарованно вздохнув.
Они выехали на другое утро всего-то с десятком казаков. Больше не дали, хоть Бекетов и ругался страшно на весь штаб. Им предписывалось мужиков собирать, а казаки только для охранения нужны были.
— Вы б мундиры прикрыли, что ли, — Петя скосил глаза на офицеров. — А то за французов примут.
— Это почему же? — удивился Бекетов.
— Да вишь, батюшка, шибко на одёжу ихнюю схожо будет, — исковеркал Петя и без того корявую мужицкую речь. — Это они потом так оправдываться станут, а сначала перестреляют без разбору. А то будто бы они поймут, где гусар, а где француз.
Про мужицкую дикость он хорошо понимал. Да и вообще, дворовые к крестьянам всегда свысока относились. А те дворовых считали бездельниками, которые только и умеют, что господам угождать по мелочи и нос задирать.
— Это ты дельно заметил, — кивнул Алексей Николаевич. — А ты, Миш, научил бы по-русски своих мальцов, а? Или скажи хоть им, чтоб помалкивали…
Бекетов с собой их взял. Того, который с лошади упал, звали Жаном. Другого, что постарше — Анатолем. Оба воспитывались европейскими гувернерами и были из тех богатых столичных семей, у которых во время войны появилась мода на русский язык в салонах и где за каждую оговорку платили шутливый штраф — таков у них был патриотизм. Пете противно делалось, как представлял. Этих господ сюда бы, в армию — пусть хоть краем глаза посмотрят…
Мальчишки бойко болтали меж собой по-французски. Русские слова они, если была надобность, подбирали с трудом, долго думали и хмурились. Их-то уж точно за неприятеля могли принять.
— Да с ними и поговорить-то не о чем, — вздохнул Бекетов, оглянувшись.
Петя отвернулся. Он понимал, зачем офицер их себе привез, почему они темненькие оба — чтоб на него, Петю, походили. Да вот и близко не оказалось, робкие они были и совсем простые, обычные. А что тут сделаешь? Сам отступился, да и не отбирать же его у друга.
Совету последовали: вместо шинелей накинули кафтаны, а Бекетов и вовсе перестал бриться и бородку отпустил. На мужика он, конечно, все одно не походил — слишком горделивый и осанистый, за версту видно, что помещик. Но зато крестьяне именно к нему шли на поклон с просьбой: «Возьми к себе воевать, батюшка». На Алексея Николаевича рядом с ним как-то и не смотрели, косились только — замечали, что тоже офицер.
Они ездили по деревням, выспрашивали, где есть уже мужицкие отряды. Каких только небылиц им ни рассказывали! Про то, что дьячок какой-то пленных сотнями брал, про старостиху Василису, которая будто бы сама с французами билась то ли саблей, то ли косой… Может, и придумали половину — но ведь сражались крестьяне, давали отпор! А как слышали, что из русской армии звали воевать — от мала до велика шли, еще отказывать приходилось совсем мальчишкам или старикам.
Но вот сражаться никто не умел. Прежде, чем партизанить, надо было научить. Они отошли от Смоленской дороги и разбили лагерь в лесу, где полутора сотням мужиков разъясняли кавалерийские приемы и боевые команды. Как новые приходили, прослышав про них — надо было сначала начинать и долго каждому втолковывать. Петя тут помогал и офицерам, и казакам: у него проще получалось говорить, да и показать мог на лошади, что нужно.
К ним вечером в палатку Бекетов заходил, начинал досадно рассказывать:
— Никакого терпения нет! Говорю ему: «Ну ты как ружье заряжаешь, вот и пистолет так почти». А он мне: «Ох, батюшка, не ругайтесь, это по-инакому, непонятно…» Слово-то какое — «по-инакому»! Мужичье сиволапое… Мне любопытно вот: а Давыдов сам каждого учит?
Давыдов был герой: его вспоминали, как говорили про партизан, его стихи читали наизусть, а барышни вздыхали по нему, едва видели гусар.
— Если сам, то великий же он человек… А я решительно не могу так больше. Эх, казаков бы сотни две — и гнал бы в шею этих французов!
— Ага, до Парижа, — сонно бурчал Петя, ворочаясь под боком барина.
Бекетов уходил, усмехаясь его ответам. А на другой день снова втолковывал мужикам, как надо сражаться.
Со стрельбой труднее было: оружия и пороху недоставало. Сделали уже пару вылазок и палили по мундирам убитых французских солдат. Петю не взяли тогда, хоть он и хотел.
Он так в лагере и сидел. Обидно было: будто он навроде мальчишек Бекетова, которые не умеют толком ничего!
Он к Бекетову и пошел на вылазку проситься, а то Алексей Николаевич не отпускал. Да и был тут Бекетов главнее.
— Михаил Андреич, места знакомые, а я лыжи достал, разведать могу…
Весь вечер ходил за ним не умолкая. Тот, наконец, рукой махнул: отправлю, мол, как надобность будет.
А пока не отправил, он в лагере занят был. Объяснял, как с пистолетами и с саблей обращаться, командам учил, помогал Алексею Николаевичу. К вечеру оба так уматывались, что сил ни на что не оставалось. Хотя Пете обидно немного было: барин ночью только грелся об него, а у Бекетова мальчики частенько неловко сидели в седлах поутру. Да ведь сам же отказался к нему пойти, тут только вздыхать и можно, что хорошо с ним было бы.
Тут уж имелось, что сравнить. Бекетов ходил по морозу в распахнутом кафтане и усмехался Пете: передумает, может? А Алексея Николаевича застудиться угораздило, не слег едва. Петя как-то в палатку зашел, где они спорили, склоняясь над картой. Увидел, что барин нездоровым выглядел и знобило его — молча взял под руку и увел в палатку. А потом лечил: в деревню ближайшую пошел и спросил, нет ли знахарки у них. Ему показали на крайнюю избу, и открыла старуха, похожая немного на Лукерью. Удивилась сначала: «Тебе что, цыганенку, надобно?» Петя привык, что его за цыгана принимали. Объяснил, что он партизанит и что травы ему нужны — сказал, какие. Та поняла, что он толк знает, и принесла ему. И дивилась, провожая, с каких это пор цыгане в партизанах ходят.
Петя травы заварил и плеснул самогона — такая крепкая да забористая настойка вышла, что, попробовав, всю обратную дорогу пот со лба утирал. Алексея Николаевича ей отпаивал, хотя и заставить пришлось.
— Это что? — морщась, спросил он.
— Да уж, ваше благородие, не шампанское. Вы пейте, пейте.
Тот после одной кружки тут же заснул, и через пару дней прошло все.
— Да ты колдун у нас, — усмехнулся тогда Бекетов. — Надо ж было такой дряни намешать…
— А может, и колдун, — Петя повел прищуренными глазами. — Вот заколдую, так пожалеете, что смеялись.
— Да уже заколдовал, — досадливо махнул рукой офицер.
А на первой своей вылазке Петя с благодарностью помянул Кондрата: сразу вспомнил, как бегать на лыжах по лесу, где без них по колено провалишься в снег. Он ночью подбирался к французским кострам и слушал разговоры. Это мародеры были, дезертиры, которые решали, в какую деревню пойти грабить. В армии-то у них непонятно уже было, накормят или нет после перехода — вот и сбегали сами добывать.
Достаточно расслышав, он мчался назад. Если и видели его, то никакой француз за ним бы в чащу не полез. А в лагере его Алексей Николаевич встречал — не спал, дожидаясь, тут же обнимал и целовал за палатками. Ему не нравилась эта затея, будь его воля — не отпускал бы.
Но слишком много нужного Петя приносил, чтобы в лагере его держать. Они шли к Бекетову, и он показывал на карте, что узнал. А потом Алексей Николаевич тащил его к полевой кухне, где мог посреди ночи поднять повара и заставить греть похлебку. Только после двойной порции горячего наваристого бульона он Петю спать вел. И сам ложился рядом, крепко обняв его.
А как же барин разволновался однажды за него! Страшный тот день был: впервые Пете пришлось человека убить. Снилось ему долго это, в холодном поту просыпался и жался к Алексею Николаевичу.
Того не было с ним тогда. Петя с десятком мужиков пошел в деревню продовольствия для отряда взять. Они возвращалась, когда на дороге напоролись на французский разъезд — по-глупому, по неосторожности вышло, не схоронились вовремя.
А бой Петя плохо помнил. Закружилось так, что и не разобрать ничего — кричали, ругались, выстрелы громыхали… А как схватил его за шкирку здоровенный улан — тут и оставалось только, что ножом ткнуть наугад. Тот упал, а на руки Пете кровь брызнула.
Пока мужики добычу с них собирали, он в лес отошел. А там — мутило, аж выворачивало, в глазах темно было. А потом ничего, как окликнули — встал, снегом лицо обтерев, и вернулся к ним. Не догонять же потом.
Его шатало, пока шел, ноги не держали. Алексей Николаевич как увидел его — сам побледнел, сразу все поняв. На руках почти уволок его в палатку, а там судорожно обнимал и неумело пытался утешать: «Это ничего, это в первый раз только так…» Баюкал, как ребенка, гладил, а потом насильно водки в него влил, и Петя забылся.
А дальше и правда легче стало. Страшно, жутко — но все-таки проще, чем впервые. Только убитых обыскивать он никак не мог, притронуться почему-то отвратительно казалось. Не смотрел даже, как мужики деловито распарывали мундиры и шарили под ними, выискивая кошели. Хотя и понимал: придет со временем, не так еще очерствеет. Безжалостно сломала и выкрутила война все то, что было в нем еще мальчишеского — повзрослел раньше положенного, стал жестче и сдержанней.
Скоро у них был уже выученный отряд. С ним и орудовали — освобождали захваченные деревни, перехватывали курьеров, отправляя найденные бумаги в штаб, расправлялись с вражескими фуражирами и отрядами мародеров. Петя, не слушая барина, уходил с казаками в вылазки — его звали «черкесом» за храбрость, то шутливо, то с уважением.
Да и за сметливость он всем нравился. Как-то появился смурной и хмурый мужик в отряде. Он сторонился всех, недалеким казался, особливо когда Бекетов пытался разъяснить ему, что нужно перед французским обозом на дороге дерево свалить — подло и по-разбойничьи, но действенно. Тот только хмыкал и плечами поводил непонятливо. А вдруг Петя подошел к нему, отвел в сторону и шепнул что-то на ухо — и на другой же день тот подрубил это дерево, да еще и сам всех выучил, как нападать.
— У него на роже Сибирь написана, — пояснил Петя изумленному Бекетову. — Я сказал, будто открою вам, что он беглый, и вы его вернете туда.
Он лукавил, конечно. Клеймо просто приметил, а по виду-то и не узнаешь. Того мужика Бекетов выделял с тех пор, самое опасное ему поручал — а тот исполнял, лишь бы про клеймо не дознавались.
Им и другие отряды помогали, из тех крестьян, которые хотели воевать сами. Объединялись, если надо было на большую вылазку пойти, и Бекетов подолгу обсуждал план дела с их главарями-мужиками. До войны такое немыслимо было, чтобы дворянин с крепостным на равных говорили. А здесь забывалось, что у самого Бекетова этих крепостных с тысячу душ. Война все перемешала и поменяла.
А к середине ноября их отозвали обратно в армию. Крестьян поблагодарили за службу царю и Отечеству и отпустили по домам, от которых отошли уже порядочно: быстро отступали французы.
Бекетова наградили и повысили в чине, а Алексея Николаевича обошли как-то. Оно и понятно: его заслуги тут мало было. А Петя гордый собой ходил: если б не он, то и половины дел у них удачно не прошло бы. Про его отчаянные выходки всем рассказывали.
— Вот, Петька, был бы ты Зурову братишкой, дворянином, — смеялись гусары. — Ты б у нас офицером стал уже!
— Не надо, — мрачно усмехался Бекетов, глядя на них, сидевших вместе в углу. — И так перед всем полком разврат такой, что не слава богу, а тут братишкой еще бы…
Офицеры усмехались только: кто бы говорил тут про разврат. Впрочем, Бекетову и не мешало, что про него думали так. Ему, общему любимцу, все прощалось.
Однажды при переходе полковник бранился, что солдаты спят в седлах и не держат строя. А вскоре и его увидели дремавшим на ходу. Офицеры и этим зрелищем уже утешились, но Бекетову мало показалось. Подмигнув своим мальчишкам, он пришпорил коня и проскакал мимо полковника — лошадь его подскочила, и все видели испуг и торопливость, с которыми он хватался за выпавшие из рук поводья.
Про полковника говорили, что тот при первой возможности подаст в отставку. А на его месте известно кого ожидали — Бекетова, лучшего и храбрейшего офицера. Непозволительно молод, горяч еще, но на войне быстро нужного опыта набираются. Ясно было, что лет через пять поставят над полком именно его.
Петя испугался немного, когда узнал, что табор придет. Пусть звали его цыганенком — но как с настоящими цыганами быть? Боязно, неловко.
Цыган зовут для разнузданного, безудержного веселья. На три дня встали в большой деревне, а они как раз шли мимо — вот и завлекли их в полк.
С ними долгая ночь вышла — много после нее осталось размышлений, неясных мыслей и тревог.
Все весело началось: пришли они, и тут же тесно стало в избе, шумно от шороха цветастых юбок, танцев и песен. Гусары смеялись с ними, подпевали. А Петя в углу сидел, стеснялся. И смотрел и слушал затаенно и радостно.
— А ну-ка... — один из офицеров схватил вдруг его за рукав. — Пойдем!
Петю усадили на лавку у нестарой еще цыганки с хитрым прищуром. Ей все офицеры уже ручку позолотили, каждому судьбу говорила.
— А ему погадай!
Цыганка улыбнулась, взглянув на Петю.
— Мы своим не ворожим.
Петя нахмурился. Вот снова приняли за цыгана, а он ведь не как они. Непонятно: и не обычный дворовый, и не цыган. Ни так, ни сяк, самому не разобраться, чей он.
— Да по тебе и без гадания видно судьбу твою, — загадочно улыбнулась цыганка.
— А что видно-то? — переспросил он.
— Значит, не понял еще, — она рассмеялась, — Идем танцевать, а то ты как неродной нам.
…Будто бы в сказку Петя попал: никогда так весело не было! Среди цыган — молодых, задорных, смешливых, — хорошо и легко сделалось. И пелось, и гитара в руки просилась, и танец выходил, будто с детства умел это. Его закружили, и лица были вокруг незнакомые, но словно и правда родные. Вот он — праздник настоящий, жизнь яркая, свободная!
Умаявшись уже, Петя мазнул взглядом по избе. И приметил, что офицеры хмурые были, которым карты на судьбу раскладывали. И косились на Бекетова все.
А тот ухмылялся, глядя на карту перед собой — пикового туза острием вниз. Глупость, конечно, верить… Но любой знает, что это в цыганском гадании либо к болезни, либо к смерти. Хуже нет такой карты на войне.
— Второй раз выпадает… — проносился шепот над столом.
Бекетов рассмеялся только — громко, уверенно.
— Да ну вас к черту, господа, с вашими картами и гаданиями. А ну-ка вина откройте!
Он много пил, храбрился, смеялся больше всех, снова слал к чертям предсказание. Но испорчен был уже вечер, тень промелькнула и затаилась. А цыганка-гадательница смотрела на Бекетова долгим изучающим взглядом и тихо качала головой.
Петю тревога теперь не покидала, не до праздника стало. А тут еще ему непонятно чего наговорили, когда прощались.
— Что же, не пойдешь с нами? — спросила цыганка.
Не шутила, кажется. Петя удивился:
— Куда?
— Значит, точно не понял еще, — она снова засмеялась, и у нее на руках зазвенели браслеты.
А когда шли к себе, Бекетов еще совсем запутал его. Тот был немного пьян и говорил без умолку, нервно оправляя мундир.
— Я уж думал, ты сбежишь с ними…
— Да вы сговорились все, что ли? Куда сбегу? — разозлился Петя.
— Я тебе вот что скажу. Я тебя, Петька, никогда таким счастливым не видел — ни с Алешкой, ни с кем, вот ни разу. С ними только. Оно, может, тебе и незаметно, но тебя от них не отличить было. Так что смотри, Алеш, как бы он не ушел от тебя, а то вот в первом же таборе прижился…
— Да я же не совсем цыган…
Бекетов призадумался, а потом продолжил:
— Я, может, сейчас неправильно скажу, но я об этом не очень понятие имею. Разве для цыган много разницы, совсем ты по крови их или нет? У них самих ведь столько намешано, что не разберешь… Главное, кажется, чтобы сам себя цыганом признавал и жил по-цыгански. Тогда уж не спросят, наполовину ты цыган, на четверть или вовсе седьмая вода на киселе.
— Да я ж крепостной, как по-цыгански жить-то, — пожал плечами Петя.
— Да ты, Петька, не обычный крепостной, — расхохотался Бекетов. — Если б все крепостные такие были, у нас бы революция случилась пострашнее французской! Так что в оба гляди за ним, Алеш…
Петя долго в ту ночь заснуть не мог. Вспоминал и цыган, и неудачное гадание у Бекетова — тревога за душу брала.
***
Тяжко это, когда тебя любят, а ты — нет. Смутная вина гложет, неловко ловить отчаянные ждущие взгляды. Нравился Пете Бекетов, удалой гусар, храбрый офицер. Но вот чтобы любить, чтобы сердце замирало — не было такого. А как представлял, что уйдет к нему, сразу стыдно становилось: Алексея Николаевича бросит, а ведь один у него остался.
И еще Петя понимал, чем завлек отчаянного гусара — тем, что гордый, что не дается. А как доступный станет — не надоест ли? Бекетов-то завоевать его хотел, азартом горел, а если согласиться, то неизвестно еще, сколько им вместе быть: оба горячие, увлекающиеся, разведет по сторонам и будут жалеть, что друга предали. Гадко получится — за спиной у барина на виду у всех шашни крутить. Да и другие офицеры уважать перестанут, поймут, что уломать можно, и полезут. И ведь не осердишься тогда, пример-то показал уже.
Еще и гадание это… Петя думал мрачно: может, и не шел бы Бекетов так отчаянно в атаку, сложись все по-другому. И врагу так запутаться не пожелаешь: предашь одного — другого от смерти спасешь да лучших друзей разведешь при этом. А не предашь — сиди и думай, не сбудется ли гадание. Вот и выбери тут!..
Петя мрачный в палатку вошел. Смотреть тягостно на Бекетова было, встречаться с ним не хотелось. Тот спал уже, и он вдохнул облегченно. И сел в углу, глядя на него.
Мальчишки, Жан и Анатоль, с двух сторон доверчиво жались к его широкой груди — дети совсем были во сне, хотя чуть постарше Пети оба. Они понимали, что Бекетов их себе не по большой любви привез, а просто чтоб был кто-нибудь под боком. Да и слова ласкового не слыхали от него, наверное. Хотя берег, в бой либо с собой брал, либо вовсе не пускал. Бекетов ничего наполовину не делал — раз уж взял, так защищал, досаду не срывал на них, они как за стеной за ним были. Те и привязались к нему.
А как перепугались оба, едва про гадание узнали! Хвостиками за ним вились, глядели снизу вверх отчаянно. Бекетов смеялся только: «Ну вы что? У английских учителей воспитывались — и цыганам верите?» Но невеселый смех какой-то выходил у него. Всякий знает, что у цыган карта просто так не ложится.
И Алексей Николаевич хмурый был. А как стали собирать отряд, чтобы в тыл врагу вылазку сделать — просить стал:
— Миш, не надо, тебя ведь не заставляют, можешь не идти...
— И ты туда же! — разозлился Бекетов. — Надоели вы мне все! Пойду непременно, а то скажут, будто я карты испугался — позору не оберешься.
Он был упрямый, храбрый и отчаянный — весь полк на него равнялся. Собираться стали на другое утро, и еще в сумерках Бекетов тихо ушел.
— Михаил Андреич! — Петя догнал его за палаткой.
Как не нравилось ему это! Тут понятно, что навыдумывать всякого можно со страху. Но много стало мародеров, когда совсем развалилась неприятельская армия, по всей округе шарили — отчаявшиеся, озверевшие. Их и шли отлавливать, а то уж которая деревня горела.
— Чего тебе? — хмуро спросил Бекетов. — Оставаться поздно уже.
— Да я не за этим… Монетку возьмите на счастье.
Хуже глупости не выдумать! Ну а вдруг не зря он сидел с гадалкой? Петя много узнал тогда: та про цыганскую ворожбу рассказывала, про то, как удачу приманить и отвести, про амулеты разные. Говорила, что на золото удача хорошо ложится, потому и носят они столько украшений. А самое ценное — если дарят их. Потому и в бедности цыгане в золоте ходят, и мысли нет продать семейные, по наследству перешедшие серьги и кольца.
Монетку вот старую подарила, научила, как на счастье заговорить. Петя не очень верил, хмурился. А сегодня с утра как пробрало — то ли приснилось что, то ли просто захотелось помочь, чем мог.
— Да ну тебя, Петька, — хмыкнул Бекетов.
— Утянет, что ль, ну возьмите…
Петя знал: как ему что в голову взбредет — не отступится, пока не сделает. Вот и пристал так, что проще согласиться было.
— Не верю, — Бекетов протянул-таки руку за монетой, сунул за пазуху не глядя.— Лучше б обнял на счастье.
— И обниму, только не потеряйте, — Петя прильнул к нему и замер.
Так и стояли — холодно было, а в руках у Бекетова он грелся. Снег где-то сзади скрипнул, но они не обернулись. Нескоро офицер вздохнул и в сторону шагнул. Пете он улыбнулся, потрепал его по волосам и прочь ушел.
Тот медленно в палатку вернулся. И натолкнулся на тяжелый взгляд Алексея Николаевича, который курил в углу. У него снег на плечах был — с улицы только что. Видел их, что ли?..
— Попрощались? — с ухмылкой спросил он.
Петя досадливо отвернулся. Ну что же это! Опять вот, видно, невесть что выдумал, чего и близко не было. Неприятно было, что барин злился. Лучше б за друга волновался.
— Так и знал, что спелись, — продолжил он задумчиво. — И когда только успели?
— Да не было ничего! — Петя закусил губу. — Ну, провожал, да я вовсе хотел… монетку на счастье…
Обидно было: оправдываться перед ним еще! Да ведь и не за что, а не поверит.
— Какую монетку, Петь? — раздраженно спросил барин. — Будто я не понял, что своими глазами видел.
— Видели, да не то, — бросил Петя.
— А что еще можно было увидеть? Не увиливай, — Алексей Николаевич ехидно усмехнулся. — Врать не надо, и так понятно все. Не стыдно?
— Нет! — Петя, зло сверкнув глазами, вылетел из палатки.
Да не за что ему стыдиться! И не объяснишь ведь. Гадко подумалось, что лучше было бы к Бекетову на самом деле уйти — уж тот бы точно такого не стал бы выдумывать и злиться. С ним поговорили бы спокойно, если б он так Петю застал. Может, тот погорячился бы сначала, но непременно понял бы. А тут — ну как можно так? Вот вбить себе в голову и слушать ничего не желать. Ну и ладно, пусть мучается, а уж терпеть и первым не приходить мириться Петя умел.
Три дня минуло. Они так молча и ходили, только зло переглядывались. А спали в разных углах палатки, хоть и мерзли.
Пете вовсе не до ссоры было, он про Бекетова думал. Он на четвертый день пристал к офицерам: бывает ли, что так долго вестей от отряда нет? Бывало, конечно, но дурное предчувствие не оставляло.
Они на другой день пошли к полковнику, поддавшись Петиным уговорам. Просили, чтоб отпустили их тоже в вылазку, вдруг выручить нужно. Тот разрешил.
Петя, конечно же, с ними поехал. Как собирались — увидел, что Алексей Николаевич тоже коня седлал. Ну понятно, как же без него за другом. Но Пете не хотелось ехать с ним, видеть его гадко было.
— А ты куда? — хмуро спросил барин. — Отряд мой, я тебя не возьму.
— Вам партизан не нужен? — Петя вздернул бровь.
Солдаты за его спиной тут же закивали: нужен, мол. Знали ведь, как Петя умел в лесу хорониться. Он понимал, что тут его поддержат. Алексей Николаевич мрачно покосился на него и кивнул.
Они ни словом не перемолвились, пока ехали — кружили по дорогам, выспрашивали в деревнях про гусар. Мужики головами качали. Так до ночи промаялись, только тогда сказали им, что видели недавно.
И как видели! Они в лес указали: мол, те туда отступали, а за ними мародеры шли. Им не сказали про гусар, но дело-то два дня назад было, наверняка уже нашли их и окружили в чаще.
Следы копыт нетрудно было выискать в снегу, их не замело еще. Кое-где размыло из-за оттепели, но тут Петя вперед ехал и смотрел — сломанные ветки по краям дороги замечал, кусты примятые, и ему хватало таких примет.
Выстрелы они издалека услышали — Петя первым насторожился. И тут же соскочил с коня.
— Зачем собрался? — остановил его барин.
— Посмотрю.
— Так я и пустил.
— Сами по сугробам полезете? — Петя прищурился. — В красном мундире? Вот занятно целиться будет…
Тут он прав был. Гусарам не след в разведку идти, а ему — как раз, для того и напросился с ними. Он в полинялом армяке был — не видно между деревьев.
Снег глубокий был, по колено ему. Петя умаялся, пока шел в сторону выстрелов. Они ближе становились, а скоро он и ржание лошадей различил, и голоса. Тут уже пришлось ползком, чтобы не приметили.
Он долго не подходил, смотрел, где кто. Мародеров больше было, чем гусар, все из опытных французских солдат. Они полукругом расположились, жгли костры — в осаде, значит, сидели. Прижали гусар к чащобе, где с лошадьми не пройти.
Петя прополз между костров, под низкими еловыми ветками хоронясь. Страшновато было, когда прямо перед ним проходили солдаты, казалось, что обернутся и увидят. Но не зря он зиму у Кондрата жил, охотился, не зря партизанил — не заметили.
И к гусарам он ползком пролез. Они в овраге сидели и отстреливались, их измором брали. Петя чуть в стороне спустился и окликнул их, выпрямился и подошел.
— Петька… — на него взглянули неверяще.
— Выручать вас пришли, отряд за лесом. А Михаил Андреич где?
Гусары вдруг помрачнели. Петя почувствовал, как похолодело все внутри.
Никогда бы в голову не пришло Бекетова среди раненых искать. Петя и представить себе не мог, что его шальная пуля достанет, не верилось в это совсем. А вот сбылось-таки гадание, верно легла карта, будь она неладна. К болезни, к ране — разницы особой нет, в войну тем более: главное, что к нездоровью. И хорошо еще, если не к смерти.
Бекетов лежал, укрытый двумя шинелями. Но все одно руки у него ледяные были — Петя вздрогнул, когда дотронулся. Лицо у офицера было пепельно-бледное, припорошенные снегом волосы казались почти черными.
Он разлепил глаза и посмотрел на Петю — не узнал даже сначала, судя по мутному взгляду. И вдруг улыбнулся посеревшими, до крови искусанными губами.
— Петька…
У Пети ком в горле встал. Он наклонился, а то еле слышно было.
— Поцеловал бы, — у него каждое слово с трудом выходило, тихо и хрипло. — На прощанье…
Как тут откажешь! Пете выкрикнуть хотелось, что никакое это не прощанье, что он сейчас отряд приведет и спасут его… Вместо этого он порывисто прижался к холодным губам Бекетова и замер, чувствуя, как слезы подкатывают.
А потом все-таки заговорил — торопливо, глотая слова и запинаясь:
— Я сейчас, мигом… С отрядом вернемся и выручим, вы дождитесь только. И в лагерь тут же, там вылечат, а то что же выдумали — прощанье! Вы потерпите, я быстро…
Бекетов прикрыл глаза и отвернулся. Пете хотелось еще много сказать, утешить, но жуть брала, что не успеет, если не поторопится. Да и не слышал тот уже, снова в забытье провалившись.
Петя вскочил на ноги, метнулся прочь. Его окликнули, вина глотнуть предложили, а он только отмахнулся.
Тяжко же было осторожничать, пока во второй раз мимо вражеских костров крался. А как те за деревьями скрылись — сорвался и побежал, что было силы. Он спотыкался, едва не падал, дыхание сбил совсем — никогда так бегать не приходилось.
Он к отряду выскочил из кустов, гусары аж перепугались и за сабли схватились. И тут же кинулся к Алексею Николаевичу, сидевшему на бревне.
А как сказал про Бекетова — тот в плечи ему так крепко вцепился, что Петя от боли вскрикнул.
— Что с ним? Что? — глаза у барина шальные были, голос срывался.
— Пустите, — Петя вывернулся и присел рядом. — Ранили его, я же говорю.
Он отломил ветку, стал показывать на снегу:
— Вот, смотрите, тут они, тут французы, можно отсюда вот напасть, по просеке старой на конях пройти и как раз на поляну к ним…
Алексей Николаевич только кивал, глядя куда-то сквозь него. Он и понимал, кажется, с трудом, что ему разъясняли, его трясло всего. Петя злился, но виду не подавал: только ругаться им еще не хватало тут.
Гусары повскакивали на коней, Петя первым поехал. Тихо шли, хотя так и хотелось в галоп сорваться. Но нужно было, чтобы незаметно.
Петя первый бросился к французам с двумя пистолетами, паля из обоих. Те едва успели оружие похватать — а в нем никакой жалости не осталось, стрелял без промаху.
Бой короткий был. Петя до конца и не дотерпел, метнулся к оврагу. Там-то и без него французов добьют, а вот Бекетов — дождался ли?..
Живой он был — Петя дыхание почувствовал, дотронувшись до губ. Но так и не очнулся, даже когда барин упал рядом на колени и судорожно сжал его руку. Они так и сидели вдвоем над ним, пока бой не утих.
— Алексей Николаич! — один из молодых офицеров подошел, — Что с пленными?
Под ружьями полтора десятка французов стояли — жалкие, напуганные, мигом растерявшие всю свою наглость.
— Не брать.
Голос у Алексея Николаевича был ровный и пугающе спокойный. Он это громко сказал, по-французски, чтобы пленные поняли. Офицер сжал губы и посмотрел на него растерянно, потом на Бекетова взгляд перевел. И, пересилив себя, кивнул и пошел отдавать приказ.
…Почти вполовину отряд Бекетова поредел, раненых несколько было. Для тех, кто не мог на лошади сидеть, носилки устроили. И выехали обратно тут же, торопились. В сторону оврага, куда пленных увели и где выстрелы громыхнули, Петя старался не смотреть.
Какой же долгой дорога казалась! Он на Бекетова косился, они с Алексеем Николаевичем рядом с ним ехали. Петя не знал, какая у него рана, видел только, что мундир темный от крови вместе с куском рубашки, которой грудь обмотана была поверх него. Решили не трогать, без врача толку не было тревожить.
Они к ночи в лагерь приехали. А как Бекетова в госпитальную палатку занесли — Алексей Николаевич обессиленно присел рядом с ней, невидяще глядя в костер. Он явно аж до утра, если придется, так ждать собрался.
Петя тоже ни за что не ушел бы, не узнав, что с Бекетовым. Он сначала по другую сторону костра устроился, а то вдруг Алексею Николаевичу неприятно с ним. Смотреть стал на него: он сидел сгорбившись и запустив пальцы в волосы, губы у него подрагивали.
Он долго маялся. Потом плюнул на ссору, обошел костер и сел рядом. Барин скосил на него глаза, посмотрел растерянно и беспомощно. И вдруг прижался к нему, стиснул в объятьях и молча уткнулся ему в шею.
Петя гладил его по подрагивавшим плечам, шептал, что все хорошо будет. Самому легче ждать стало, когда утешать начал. И про ссору забыли оба: разве ж до нее тут?..
Костер затухать начал, а прошло будто бы уже полночи. Петя злился, почему так долго, а Алексей Николаевич затих и только вздрагивал изредка, когда шаги вблизи слышались.
А как двое врачей вышли, он тут же к ним подскочил. И, не слушая возражений, ворвался в палатку.
А Петя остался. Он по их усталым и довольным лицам понял, что жив Бекетов. А мешать отдыхать ему посреди ночи не хотелось, он утром бы зашел.
Врачи — молодые оба, наверняка из академии только — встали за палаткой и закурили. Взволнованные они были, радостные. Один из них, хмыкнув, в карман полез. Монетку достал — погнутую и окровавленную.
— Бывает ведь…
— Да… Вторая-то выше прошла аж на ладонь, знать, не прицелились толком. А эта — метко, метко… В сердце прямо было бы, и сразу, значит, конец царской службе. Если б не привычка деньги где попало таскать. Есть вот все-таки чудеса! А мы с тобой не верили, когда нам про такое главный хирург за бутылкой рассказывал, думали, сочиняет.
— Дай-ка, — другой врач протянул руку. — Он вернуть приказал.
— Очнулся едва и приказывает уже…
— Так гусар, они все такие…
Петя как оглушенный сидел. И неслышно почти, счастливо смеялся. А потом пошел в палатку на негнущихся ногах.
Алексей Николаевич там сидел у койки Бекетова, прижавшись щекой к его руке. А тот слабо усмехался:
— Алеш, прекрати. А то я от твоего нытья точно помру.
— И говорить так не смей! Миша, Мишенька… — он судорожно стискивал простынь и прятал лицо. — Господи, да если бы ты… нет, и думать не хочу об этом! Знаешь, я сам бы тогда ненадолго остался…
— Воевать некому будет, если все друг из-за друга стреляться начнут, — Петя присел на край койки. — Так бы я вам и позволил.
Бекетов весело взглянул на него.
— Спас, значит… Это как же?
— Романи бахт, — улыбнулся Петя. И объяснил, как офицер нахмурился: — Цыганское счастье. Его приманить можно. Или отвести…
Он взял монетку, стал рассматривать — пополам почти согнута, с вмятиной от пули. А потом бережно убрал в сумку Бекетова. Такой амулет беречь надо, он не раз еще беду отвести может. Тут уж волей-неволей поверишь в цыганскую ворожбу.
Пете не дали о цыганах подумать. Мальчишки в палатку ворвались, Жан и Анатоль — напуганные, встрепанные, едва запахнувшиеся со сна. Их в вылазку не взяли, вот они и узнали только сейчас, что вернулись гусары.
Алексей Николаевич тут же вскинулся и выпрямился. Перед ними-то не след было слабость показывать.
— Идите все отсюда, — недовольно буркнул Бекетов. — Отдохнуть-то дадите…
Он отвернулся, и мальчишки тут же заботливо укрыли его одеялом. Они-то уходить не собирались — примостились тут же, рядом с ним.
Петя поднялся, потянув за собой Алексея Николаевича. Им-то незачем тут сидеть было, самим отдохнуть не помешает, а прийти завтра можно.
А барин так и не успокоился — тут же снова к Пете прижался, обнял дрожавшими руками. Долго лежал так, ясно было, что сказать что-то хотел. Решился, наконец:
— Петь… А что у вас с ним?
— Да ничего. Про монетку-то поверили теперь? И кому стыдно должно быть?
Петя сонный был, ругаться не хотелось. Он послушал все же немного, как Алексей Николаевич винился, прощения просил. А как надоело — молча придвинулся к нему и поцеловал. Помирился, значит. И сквозь сон уже почувствовал, как барин устроился головой у него на плече и тоже затих.
***
Не просто так приходят невзгоды. Они значат, что оступился человек, не по той дороге пошел, что предназначена. А не поймешь первых предостережений, не свернешь вовремя с неверного пути — жди большей беды.
А пока раненый лежишь — есть время успокоиться, подумать. Бекетову, впрочем, так и не давали отдохнуть: у него по двое, по трое весь полк перебывал. Он ругался, если будили, но все одно каждый зайти хотел.
Полковник как-то пришел, предлагал ему отпуск: «Что же вы с вашей раной по переходам, по палаткам? Будете в тылу, в устроенном госпитале… Вы этого вполне достойны за ваши труды, почему же отказываетесь?» Бекетов долго молча слушал, качал головой. Для него хуже не было, чем расставаться с лагерем, с товарищами, и не иметь ни известий, ни участия в войне. К тому же оно известно как — в войсковом госпитале быстро на ноги встанешь, а в тылу скука, да и болезнь долго не отпустит, как расслабишься, и так и проваляешься аж до конца кампании. Бекетов вежливо отказывал, а как надоело, ответил с ухмылкой: «Я вам, ваше высокоблагородие, давно имею сказать кое-что: пойти бы вам, ваше высокоблагородие…» И ведь так заковыристо выдал потом, что и не оскорбишься, не придерешься! Ясно, что надсмехался, но ему, раненому, это с рук сошло. А вот офицерам досталось, которые слыхали все, толпясь у палатки, и не сдержали улыбок, когда полковник выходил. Долго еще ему в спину усмехались, вспоминая, как Бекетов ему учтиво посоветовал дальнюю дорогу.
А более всего мороки было с мальчишками, Жаном и Анатолем: тех вовсе без толку гнать было, дневали и ночевали у Бекетова, спали поочередно. И откуда было такое упрямство у холеных столичных мальчиков! Но вот привязались, заботились. Разговором его занимали, пересказывали наперебой, что нового в лагере. Угостить норовили чем повкуснее — едва появлялись у офицеров за столом лакомства, так лучшие куски притаскивали.
Бекетов их каждый раз видел, едва глаза открывал. Хмурился, конечно, сердился, что покою не давали. Пробовал их отсылать куда-нибудь — то за табаком, то за книжкой, выдумывая ту, которую в армии и не сыщешь. Так находили где-то и возвращались довольные.
А потом он стал улыбаться их встревоженным сонным лицам. Кому ж забота и ласка не радостны? Шутить с ними начал, обнимал на глазах у всех. Мальчишки млели и тянулись к нему. Растопили-таки они гусарское сердце: оно ведь приятно, когда и звать не надо, помани только. Да и скучно без них было бы в госпитале.
Петя все никак не мог из-за мальчишек к Бекетову наведаться. С порога видел, что он с ними занят, и уходил, чтобы не мешать. Его и замечали не всегда, так увлечены были.
— Ты что же, думаешь, все честно играют? — Бекетову карты принесли, и он вдохновенно показывал, как их прятать. — Вздор! У любого гусара из рукавов сыплются, а еще вот так можно…
Как можно, он показывал на Анатоле — водил рукой у него по мундиру, и мальчишка весь красный сидел уже. Вот уж по колену гладить вовсе не нужно было, там карту не спрячешь!
— Так что проиграетесь только, если без умения сядете. А уж я научу… — судя по тому, куда по ноге Анатоля поднялась ладонь офицера, учить он собрался не только картам.
Петя усмехнулся, выходя. Бекетов встать-то еще с трудом мог, а рукам занятие нашел. То, что палатка общая для десятерых офицеров, ему не мешало.
И хорошо, что он не оставался: себя-то не позволил бы так оглаживать. Это и Бекетов понимал. Он отступился, рассудив, что лучше синица в руке, чем журавль в небе. А уж если две синички — смешные, занятные…
Вот так у них не получилось, не удалось. А Петя не жалел. Он часто думал, каково ему было бы с Бекетовым — вот бы Алексей Николаевич подосадовал таким размышлениям, если б знал. Да вот как тут не сравнить, когда оба перед глазами. Может, и нехорошо это, но были такие мысли, были, никуда от них не деться.
И выходило, что не того ему хотелось: ну гусар, ну офицер храбрый… А чего еще надо было — сам не знал. С барином привычно было, спокойно, а от добра добра не ищут.
Бекетову-то он, может, крепко в сердце запал. Да вот непостоянный он был, горячий — по-другому на мальчишек своих взглянул, ими увлекся. Это вряд ли у него надолго было, но пока рядом они, ласкаются к нему — чем не радость?
Петя понял, что лишний он тут, когда Бекетова с ними у палатки увидел. Тот — бледный, похудевший, слабый еще — первый раз тогда на улицу вышел. Мальчишки ни на шаг не отходили от него, рядом были.
Он, никого не стесняясь, Жана целовал — ласково, нежно. Потом на колени к себе пересадил и обнял, погладил кудри — не черные, а просто темно-каштановые. Тот, боясь больно сделать, не жался к нему, сидел тихо. А на плече у Бекетова Анатоль устроился и дремал. Взглянешь на них и невольно улыбнешься.
А между тем заканчивалась война, близка была уже победа. Вдруг так случилось, что непобедимая доселе французская армия стала толпой, отступление обратилось в бегство. Брели по заснеженным дорогам измученные, отчаявшиеся люди, у командиров не было никакой возможности заставить их идти строем.
Отдельные шайки дезертиров, будучи окруженными, бросали оружие и сдавались, не имея сил сражаться. А в плену кутались в обрывки шинелей, просились к кострам и умоляли покормить хоть объедками.
Их боялись, когда они только вступили в империю грозной армией «двунадесяти языков». Ненавидели, когда была сожжена Москва. А теперь — жалели. На голодного изможденного человека даже из мести рука не поднимется.
Многие из пленных были больны. Петя приметил как-то французского барабанщика, совсем мальчика — тот, простуженный, кашлял и едва не обжигал руки в костре. Мундир на нем не совсем рваный еще был, и Петя тому применение придумал. Подсел как-то к нему, и он испуганно отдернулся.
— Снимай-ка, — он потянул мальчика за рукав.
Тот, снова закашлявшись, помотал головой.
— Да не боись, не отбираю, — Петя стащил с себя армяк. — Меняемся, понял? Ну?
Вздохнув, он сам расстегнул на барабанщике мундир, снял и укутал его армяком. Одел на себя — узковато в плечах оказалось, но это ничего.
— А тебе зачем? — тихо спросил мальчик.
— В разведку к вашим пойду.
— А не боишься? — у того глаза сделались круглые.
— Чего ж тут бояться, — рассмеялся Петя.
Он это давно выдумал. По-французски умеет, так почему бы к них не ходить, не разведывать? Важное что узнать можно. Не сиделось ему в лагере.
Долго же его Алексей Николаевич отпускать не хотел! Петя с ним к офицерам пошел, чтобы те уговорили. Они при барине изобразили — будто бы они французы и спрашивают Петю. Тот складно отвечал, без запинок. Алексей Николаевич посмотрел и, наконец, рукой махнул.
Но просто так Петю не отпустил. Полушубком его укутал:
— Застудишься.
— Да какой же я француз тогда, — Петя оглядел себя. — Ну да ладно.
Но одежду-то теплую можно было как-то объяснить еще. А вот здоровый румянец на щеках Петю выдавал: видно, что не голодает. Пришлось драным бабьим платком обматываться и грязью мазаться, чтоб не приглядывались.
Так и ходил. Шмыгая носом, садился у костров и жалостливо спрашивал, не знают ли про такую-то часть: отстал, мол, отбился и найти не может. Вопросами донимал и много чего узнавал про французскую армию — как идут, кто где.
Ему и кудри тут помогли: французы-то, они чернявые, он походил на них немного. Говорил, что он с юга, где итальянцев много живет — вот в нем и намешано, и акцент не пойми какой. Да и мало ли кого в армии Наполеона не было, чтобы подозревать.
Пете поесть предлагали, и тут давиться приходилось: редкостную дрянь жевал, делая вид, что голоден. Горелая конина с ружейным порохом вместо соли — славно ли? Едко, горько, аж мутило.
Он про Антуана часто вспоминал. По всему выходило, что вряд ли он выжил: ни наглости, ни жестокости, ни смелости в нем не было, чтобы отыскать себе убежище и пищу. В армии-то французов давно не кормили, не было у них припасов. А все-таки Петя надеялся, что тот жив.
И за Ульянку тревожился — где же она? Искать-то было без толку совсем. Но она была храбрая, смышленая — авось, не пропадет.
Как-то шайку мародерскую изловили, Петя это надолго запомнил. Он видел, как крестьянку, девчонку почти, на бревне разложили, оприходуя поочередно — потому и незамеченными окружили их. Пленных Петя тогда стрелял сам: аж в глазах темно было от злобы. Вдруг и с Ульянкой где-нибудь так?..
***
Потом непременно сказали бы, что французская армия погибла от необыкновенной стужи. Сами французы и придумают, чтобы позору меньше иметь.
Не в морозе было дело! Зима была помощницею, но отнюдь не единственной защитницею Российской империи. Многие причины погубили армию Наполеона.
От искусного занятия русской армией тарутинской позиции пострадали французы, не имея пути проникнуть в хлебородные губернии. Из-за заслонения Калужской дороги Наполеон вынужден был идти по им же разоренной Смоленской, опустошенной и бесприютной. Не было бы победы без подвигов русских войск при Малоярославце, Вязьме и Красном. Без отчаянных вылазок партизанских партий — истребления фуражиров и подвозов, перехвата гонцов, — не упал бы дух неприятеля. И, наконец, неоценимым стал вклад народа, до последнего человека вставшего на борьбу с врагом.
Для участников войны было бы вздорным выражение: «Армия наполеоновская погибла от мороза во время отступления». Пока шли от Москвы до Березины — не более трех дней была стужа, влияние холода на неприятеля было весьма слабо. Истинно губительным стало оно во втором этапе отступления, от Березины до Немана: мороз до двадцати пяти градусов продолжался почти беспрерывно в течение трех недель. Но тогда армии Наполеона в военном смысле уже не существовало: люди скитались без начальства, без послушания, без устройства.
К Березине подошли безоружные толпы пехоты и безлошадной конницы, с ничтожным остатком артиллерии, истомленные, покрытые рубищем и тряпьем, вместо обуви окутавшие ноги соломой и мешками — таковы были остатки великой армии, завоевавшей Москву.
А между тем в штабе под руководством Кутузова разрабатывался план окружения и окончательного уничтожения неприятеля. Армиям предписывалось с юга и с севера двинуться на Смоленскую дорогу, занять все возможные переправы через реку и тем самым закрыть Наполеону путь отступления на запад.
Армия Чичагова стремительным штурмом овладела Борисовом. Казалось, задача окружения неприятеля блика к осуществлению. Уверенный в успехе Чичагов по всем окрестным местечкам разослал прокламации с приметами Наполеона: «Он роста малого, плотен, бледен, шея короткая и толстая, голова большая, волосы черные, для вящей надежности ловить и привозить ко мне всех малорослых».
Однако, как бывало с ним в минуты опасности, Наполеон вновь обрел способность быстро и решительно действовать. Он поручил маршалу Удино во что бы то ни стало выбить Чичагова из Борисова, найти брод через Березину и навести мосты. Тот блестяще справился с заданием. Да и мог ли Чичагов быть бдителен! Он никогда не командовал войсками, обязанный своему назначению не полководческим талантом, а письмам к Александру Первому, в которых постоянно хулил Кутузова, которого государь недолюбливал.
Совершенно растерявшись, Чичагов принял корпус Удино за всю наполеоновскую армию и приказал очистить Борисов. Бегство было столь поспешным, что адъютанты Чичагова забыли захватить столовый сервиз главнокомандующего, и он достался французам в качестве трофея. Чичагов очень убивался этим обстоятельством, гораздо больше, чем брошенными в городе ранеными.
Наполеон лично руководил постройкой мостов в Борисове. Стоя по горло в ледяной воде, его солдаты сумели в кратчайший срок устроить переправы, по которым остатки армии перешли на западный берег.
Алексей Николаевич обо всем этом рассказывал Бекетову, навещая его каждый вечер после перехода. Петя тоже слушал. Его-то не пускали с армией, в лагере оставляли. Обидно было, что не поглядишь.
— Ужасное зрелище это было, — барин хмурился. — На восточном берегу оставалось множество солдат из тех, что не могли уже воевать. Они все кинулись на мосты, а Наполеон приказал их поджечь. Давка началась, на обоих берегах остались мертвые тела лежать.
— А сам-то Наполеон как? — взволнованно спросил Бекетов. — Окружили ведь почти!
— Почти, — усмехнулся Алексей Николаевич. — Витгенштейн всего в нескольких верстах от него был, но не напал.
— Ну что же это! — офицер досадливо треснул кулаком по одеялу.
— Не горячись, Миш, — рассмеялся барин. — Конечно, будь ты там, Наполеона непременно схватили бы.
— Да ну тебя. Самому будто не обидно.
А после переправы еще хуже у французов пошло. Их продолжали преследовать русские войска — гнали, не давали остановиться. Они, замерзая, падали на дороге — Петя как-то на одной версте от столба до столба с сотню тел насчитал.
И русская армия страдала. Но у нее переходы были недлинные, и каждый вечер солдат ждали костры, горячий ужин и стопка вина. Берег их старик Кутузов, не вступал в напрасные бои.
Наполеон сбежал — тайно уехал в Париж с небольшой свитой, оставив армию на произвол судьбы. В начале декабря французские солдаты ворвались в Вильно, где им обещали зимние квартиры, начали грабить город. А как к нему подошли русские казаки — оставили его, бросились дальше, в Ковно. Оттуда их выбили к середине месяца, и началось бегство к границе. Первыми бежали маршалы, перейдя Неман по льду в том самом месте, где полгода назад переправлялись с надеждой на полный разгром России.
И как только решился тогда Наполеон на наступление? Как отважился идти завоевывать государство огромное, богатейшее, славящееся величием духа и бескорыстием своего дворянства, устройством и многочисленностью войск, мужеством их; государство, заключающее в себе столько же народов, сколько и климатов? То были не европейские страны, где велась по всем правилам война и ему подносили ключи от сданных городов. Здесь, в дикой и холодной России, он этого так и не дождался.
Победа была полнейшая, врага изгнали за пределы страны. Российская империя возвысилась необыкновенно, став сильнейшей державой в Европе.
Двадцать пятого декабря, в Рождество, издан был Высочайший манифест о принесении господу Богу благодарения за освобождение России. Читался он всенародно на параде русских войск.
Гусарский полк в Вильно стоял. К параду еще с ночи готовились, чтобы шли празднества по всему городу. А перед торжеством Алексей Николаевич с Петей к Бекетову зашли.
Как же досадовал он, что не мог участия в том принять! Весь госпиталь донимал, то умолял, чтобы выписали, то ругался, то грозился в штаб писать лично Главнокомандующему. А без толку: не зажила еще у него рана, не пускали.
— Это что же выходит? — громко размышлял он. — Ты, Алешка, будешь там праздновать, будто более меня того заслужил! А я, значит, обязан сидеть тут! Это, знаешь ли, нечестно получается!
— Завидуешь, — рассмеялся барин.
— А то, — он растянулся на койке и мрачно взглянул на друга. И окликнул врача: — Ну пусти, что ли, не поздно пока!
— Ваше благородие, вам нельзя на коня еще, — тот непреклонно покачал головой.
— Изверг… Ну ничего. Мы тогда здесь свой праздник устроим, получше ихнего.
Бекетов сел и выдвинул ногой из-под койки ящик, где виднелись бутылки вина. Наклонился было, но поморщился вдруг, прижав ладонь к повязке на груди.
— А вы говорите пустить, — вздохнул врач.
Бекетов взглянул на него как на врага. И произнес недовольно:
— И чего стоишь? Кружек неси. И поговори у меня еще, передумаю ведь всех угощать.
Тот метнулся быстро, поняв, что и ему перепадет. Плеснули всей палатке, подняли тост за Главнокомандующего и за государя.
А как уже уходить собрались, Бекетов вдруг поймал Анатоля за рукав мундира.
— Стоять.
Притянул его к себе, и тот едва не упал на койку. Бекетов вжал его в одеяло, стал оглаживать, целовать и шептать в розовеющее от смущения ушко, что же он с ним сделает, едва тот попадется еще раз.
Петя хмыкнул, покосившись на Алексея Николаевича: тот ему и половины из такого не обещал! Он придвинулся ближе к барину и хитро глянул на него. После парада непременно надо будет самим отпраздновать.
Бекетов еще и с Жаном стал прощаться тем же образом, и ждали мальчишек долго. Времени одеться едва оставалось.
А то в войну-то гусары совсем не такие, как на живописных полотнах. Были они в драных серых плащах, в серых же рейтузах с подтеками грязи, на голых седлах — ничего яркого и разноцветного. Тут ведь и вымыться лишнего случая не было, не то что вырядиться.
Но для парада, в победу — напротив! Денег из казны всем выдали, чтобы сделать праздничную форму. Алексей Николаевич был в белом мундире с золотым шитьем, в кивере с пушистым султаном из заячьего меха, а сапоги ему Федор все утро чистил.
Барин гарцевал на резвом кауром жеребце перед строем гусар — красивый, словно помолодевший. Петя любовался им, щуря глаза от яркого солнца: нынешний день словно сотворен был для праздника.
Полки шли по главной площади города, перед толпой жителей. Встали строем, и тогда начали зачитывать императорский манифест. Он длинный был, торжественный, жители и половины слов не понимали, плохо зная по-русски — здесь много было поляков и литовцев. Но отдельные фразы звучали ясно, заставляя сердце восторженно замирать.
«Бог и весь свет тому свидетель, с какими желаниями и силами неприятель вступил в любезное Наше Отечество. Ничто не могло отвратить злых и упорных его намерений… принуждены Мы были с болезненным и сокрушенным сердцем, призвав на помощь Бога, обнажить меч свой… »
Вставали перед глазами первые месяцы войны — тяжелые, горькие. Поражения, горящая Москва, наглые захватчики — множество было бед. Но перетерпели, справились!
«Какой пример храбрости, мужества, благочестия, терпения и твердости показала Россия!.. Войско, дворянство, духовенство, купечество, народ, словом, все государственные чины и состояния, не щадя ни имуществ своих, ни жизни, составили единую душу, душу вместе мужественную и благочестивую… »
Петя гордо вспомнил, как воевал в партизанах, разведывал во французском мундире — и он, выходит, помог. Он в толпе стоял рядом с Федором и улыбался барину, который не терял его из виду.
«Ныне с сердечною радостию и горячею к Богу благодарностию объявляем Мы любезным Нашим верноподданным… уже нет ни единого врага на лице земли Нашей».
С последними словами поднялся над площадью слитный радостный крик, и у людей глаза от слез блестели. Петя счастливо улыбался, глядя на барина, вскинувшего саблю — клинок ослепительно блеснул на солнце.
А потом были шальные, торопливые поцелуи — Алексей Николаевич, едва с коня соскочив, прижал Петю к стене и обнимал, гладил, впивался в губы, не успевая перевести дыхание. Петя, вцепившись в него, смеялся и бесполезно бормотал:
— Да что же у нас… разврат посреди улицы, застыдились бы…
Барин только крепче притиснул его к себе, запуская руки под полушубок. Косились на них, чертыхались, крестились — но с улыбками. В такой день все прощалось. Да и видно, что не насильничал гусар, что у обоих радость.
Алексей Николаевич потащил его за собой, Петя висел у его на руке и смеялся, запрокинув голову к чистому голубому небу. Гостиницу они искали со свободной комнатой — мыслимо ли сегодня? Но не на улице, в самом-то деле…
Раз в десятый им повезло, когда замотались уже. Хозяйка открыла в жидовской корчме, встретила с ухмылкой. Говорила, сначала, конечно, что комнат нет — цену набивала.
— Хозяюшка, милая, очень нужно! — сквозь смех просил Алексей Николаевич. — Для героя, гусара бравого, неужто жалко?
— Да вы все тут герои сегодня, — по-доброму отмахивалась хозяйка.
Ей тоже радостно было от победы: одни убытки ведь с войной. А сейчас каждый переплатить готов, людей в Вильно наехало, как ни разу в жизни не было.
И видно было, что непременно нужна гусару комната. А если мальчишку обнимал — ну и что же? Она в корчме у границы и не такого насмотрелась.
Согласилась она, наконец, и указала на второй этаж.
— Спасибо тебе, хозяюшка! — барин вытащил из сумки бутылку вина и сунул ей в руки.
Та тут же унесла. Это сейчас трофейное французское вино за бесценок шло, а если в подвале спрятать, так через пару лет можно будет дорого продать.
Петя проводил ее возмущенным взглядом, пока поднимались. Ничего себе — взял и подарил! А самим?..
— Зачем? — нахмурился он.
— Не жадничай, — Алексей Николаевич потрепал его по волосам. — Ты у меня цыган или еврей? Еще две есть, ты столько все равно не выпьешь.
А на лестнице оказия случилось: девица им встретилась. Размалеванная, в платье стыдно развязанном — ясно, для чего она здесь!
Она улыбнулась вдруг, в барина всмотревшись. И вскинулась радостно:
— Алексей Николаич! День добре, пан!
А у того глаза забегали, он аж поперхнулся. И, схватив Петю за шкирку, потащил его мимо девицы. А тот смехом давился, наблюдая сию умильную сцену.
В комнате ему капризничать вздумалось. Он остановился, скрестив руки на груди, и спросил холодно:
— Это кто?
— Ну Петь… — барин отвернулся досадливо. — Это до войны аж было, с ней-то…
А он еще попрепираться хотел, приревновать шутливо: думал, барин выдумает что-нибудь, отговорится. А тот сразу все и выдал. Скучно!
— Я понял, — улыбнулся Петя.
— Не обижаешься?
Он подошел к Алексею Николаевичу, хмыкнул ему в плечо:
— Вот еще. Я-то лучше…
И показал тут же, чем он лучше: погладил, за поцелуем полез, стал расстегивать на нем парадный мундир. Его-то еще на стул повесили, а остальное просто на пол сбросили — чистый вроде бы, да и неважно.
Петя, раздевшись, растянулся на кровати и потянул к себе барина. Тот отпихнул его с улыбкой:
— А вино на что?
Ждать пришлось, пока открывал и наливал в бокалы, которые нашлись тут же. Петя приподнялся, взял свой.
— За любовь? — улыбнулся он.
— Любовь тебе сейчас и так будет.
Алексей Николаевич еле дождался, пока тот допил. Забрал бокал сразу, отставил. И повалил Петю на простыни, покрывая поцелуями его шею и плечи, впиваясь в горячие, сладкие от вина губы.
А Петю с одного бокала повело: слабость по телу разлилась, невозможно легко и радостно стало. Он прильнул к барину, заерзал: обниматься хорошо, конечно, но это и потом можно. А сейчас прямо сразу хотелось.
Да и барин истосковался по нему, давно у них целой комнаты не было. Прижав к себе, шею и мочку уха прикусывал, всего зацеловывал нетерпеливо, но нежно. По спине провел ладонью, ниже спустился — Петя навстречу подался, не сдержав тихого стона.
Даже делать самому ничего не надо было. Он, уже плывя в сладостной истоме, раскинулся на простынях, а Алексей Николаевич гладил его по всему телу — знал, что ему нравилось, чтобы жарко было и резковато немного, но бережно.
Петя всхлипнул тихонько, когда вытерпеть уже не мог. И захлебнулся вздохом, едва Алексей Николаевич все же прекратил его мучить и приподнял за бедра, чтобы удобнее было. Он выгибался на простынях, постанывал, вцеплялся в подушку — и видел при этом сквозь ресницы, как барин любовался им, и это еще больше заводило.
А потом он обессиленно обмяк и подкатился под бок Алексею Николаевичу, который упал рядом с ним и тут же обнял. Теперь поцелуи были ласковые, нежные. Он устроился на груди у барина, тот взял его за руку и каждого пальца касался губами. Загрубевшие они были от мороза, от работы, пахли порохом — но это ничего.
Они снова пили вино, смеялись, целовались, просто лежали рядом. А платить пришлось не за полдня в комнате, а еще и за всю ночь.
Часть III
Годы 1813-1815
В январе тысяча восемьсот тринадцатого года русские войска вступили на территорию Пруссии и герцогства Варшавского. Фактически война продолжилась еще в декабре, когда Витгенштейн заключил сепаратное перемирие с пруссаками и, преследуя наполеоновского маршала Макдональда, вошел в Восточную Пруссию. В конце декабря отряды Витгенштейна подошли к Кенигсбергу и взяли его на другой же день без боя. Позднее прусские регулярные части стали действовать вместе с русскими против французов.
Первого января войска под командованием фельдмаршала Кутузова тремя колоннами пересекли Неман в районе Меречи. Начался Заграничный поход русской армии.
К концу января русские мирно заняли Варшаву. Оставившие ее австрийские войска ушли на юг, в Краков, прекратив таким образом участие в боевых действиях на стороне Наполеона.
Тот же, вернувшись в Париж, приступил к организации новой армии взамен уничтоженной в России. Досрочно были взяты юноши, надлежащие призыву только к восемьсот четырнадцатому году, также граждане старших возрастов. Несколько полков он отослал из Испании. Немало войск собрал по гарнизонам, многие категории лишил отсрочек, перевел матросов в пехоту. Но ясно было, что эта, в спешке собранная и необученная армия, не сравнится с уничтоженной в России, и былого величия уже не вернуть.
В апреле он выехал к войскам на границу Франции, двинулся оттуда в Саксонию. В это же время в небольшом силезском городке Бунцлау тяжело заболел Кутузов. Государь Александр приехал проститься с ним. На другой день после их разговора фельдмаршала не стало. Будучи в преклонном возрасте, имевший в прошлом тяжелые ранения, он уже больным продолжал командовать армией — не давая себе отдыху, в сырую и ветреную погоду.
Его смерть несколько дней скрывали от войск, отдавали приказы от его имени, чтобы не допустить падения боевого духа. Тело его повезли в Россию. На всем пути люди встречали траурную процессию в скорбном молчании, опускались на колени и склоняли головы перед гробом. Погребен Кутузов был в Казанском соборе, и после троекратных залпов ружейных и пушечных выстрелов над Петербургом поплыл траурный звон колоколов.
Он выступал против плана государя Александра преследовать Наполеона в Европе, требовал для армии более продолжительного отдыха и выражал сомнения в нужности новой войны. Государю, однако, не терпелось стать победителем Наполеона. Но прав оказался мудрый старик Кутузов: кампания шла ценой больших жертв для русских войск.
Новый главнокомандующий генерал Витгенштейн в начале мая нанес удар по французским корпусам, растянутым на марше. Наполеон быстро перешел в контрнаступление, однако его потери в сражении оказались в два раза больше, чем у союзников.
В следующем бою французская армия вновь понесла большие потери, но союзники были вынуждены отступить на восток. Государь Александр заменил главнокомандующего Витгенштейна на более опытного Барклая-де-Толли.
Преследуя русскую армию, войска Наполеона совершенно расстроились, солдаты утомились от боев, от недостатка снабжения. В начале июня заключено было перемирие, продлившееся до августа.
Позднее сам Наполеон назвал его величайшей своей ошибкой. Если сначала войну вели одна России и Пруссия, то за лето в коалицию вступили Англия, Австрия и Швеция, и перевес в силах окончательно перешел на сторону союзников.
Боевые действия возобновились приказом Наполеона маршалу Удино взять Берлин. Отпор пруссаки дали сами, что вызвало необычайный патриотический подъем.
Были у союзников и неудачи, и поражения. Но стратегическое положение Наполеона к осени ухудшилось: от изнуряющих маршей и плохого снабжения он потерял много солдат.
Сентябрь прошел без крупных сражений, не считая очередной неудачной попытки французов взять Берлин. На три недели в боевых действиях наступила передышка: противники собирались с силами и совершали вылазки друг против друга небольшими отрядами.
...Петя сладко потянулся и плотнее закутался в одеяло. Ему давно привычна была узкая, страшно неудобная и жесткая походная койка. А уж днем задремать после перехода, когда до рассвета подняли — и вовсе одно удовольствие.
Да он и в седле спать научился на зависть новобранцам, которые мучились и глаз сомкнуть не могли. А дело нехитрое, нужно-то всего сквозь сон лошадь чувствовать и поводья не отпускать. Но на койке лежа все равно лучше.
Он год уже был в лагере, год воевал и совсем сроднился с неустроенным армейским бытом, подзабыл даже, что по-другому бывает. Судьба-судьбишка, занесла из дворового в любовники гусара, завела аж в Саксонию. А до того Польшу видел, Пруссию, другие германские княжества.
И везде по-разному люди жили. Пете было любопытно, он в каждой деревне не просто на койку валился, а с жителями говорил, спрашивал. По-немецки и по-польски выучился — не то чтобы все разумел, но объясниться мог. Ко всем офицерам приставал, чтоб непонятное объясняли, замучил их. А он всякий день так: в деревне остановятся — все отдыхать идут, а он смотреть, а потом возвращается и донимает расспросами. Смеялись, какой же он неугомонный, удивлялись ему.
А для Пети тут и началась жизнь настоящая — интересная, опасная. Он и представить себе уже не мог, как это — весь свой век на одном месте просидеть. Со скуки помереть можно! А тут — новое каждый день, неизведанное.
Он потому и запоминал все, что знал — не увидит больше. Закончится война, победят Наполеона, и вернется он с Алексеем Николаевичем в именье. Как представлял его — нищее, сожженное, — горько и обидно становилось. После всех приключений, путешествий — на развалины, снова дворовым стать.
Петя вздохнул и нашарил плотно набитый кошелек на поясе. Он давно уже спокойно с убитых добычу собирал. Подумаешь, мертвые, им-то без надобности. В кошельке монеты были и несколько украшений. Он особенно ценил серебряные сережки с зелеными камушками, которые у одного кирасира нашел: задорого продать можно будет.
Петя это не просто так собирал. Он выкупиться хотел. Не сейчас, конечно же, а после войны. Пока смелости не было Алексею Николаевичу сказать: вдруг посмеется только и откажет? Да и все равно денег не хватало. А сумма известная — четыреста рублей обычно просили. Много это: за три рубля корову можно купить, если торговаться уметь, конечно.
Это государь Александр всего десять лет назад указ ввел, который разрешал освобождать крестьян с землей. Но ведь известно как: помещикам-то не хочется холопов отпускать, вот и требуют дорого, иногда столько, что за всю жизнь не соберешь. Потому мало очень крестьян имели средства выкупиться.
А деньги-то все равно Алексею Николаевичу отдавать, ему пригодится, чтобы именье отстраивать. Петя хотел выкупиться, как они вернутся. Но ведь никуда не ушел бы от него.
Здесь-то, в армии, и не вспоминал никто, что он крепостной. Только самому было тягостно: вот хоть и любили его среди офицеров, свой был он в компании, а все одно равным с ними не станет никогда. И в гусары не попадет, в них дорого служить. И в офицеры не произведут без документов о дворянстве. Они ведь помещики, а он дворовый.
А хотелось ведь, чтобы со всеми одинаковым быть, чтоб не спрашивал никто, чей он, кому принадлежит — гадко от таких вопросов становилось. Да ведь ни в одном государстве такого нет, хоть и не везде крепостное право. Все равно есть слуги и господа.
А все-таки было так… У цыган было. Уйдешь к ним — и не спросит никто, свободный или нет. Даже если беглый, им дела нету. И будет жизнь вольная, бродяжья.
Петя знал, что не все цыгане кочуют, многие и в городах, в деревнях работают. Цыгане ремеслами славны — кузнечным, лужением котлов, резьбой по дереву, ювелирным делом. А он именно к тем тянулся, что в таборах ходят.
Но как же это — взять и сбежать?.. Звали в армию таборы, как на отдых становились. Петя и не ходил даже. Понял он теперь, почему его прошлой зимой звала с ними гадалка: видела она, как у него тогда глаза загорелись. Да он бы тут же пошел! Ведь и наиграл бы не хуже их, и спеть, и станцевать умел. И Бекетов верно говорил, что он бы в любом таборе прижился. Но вот… жалко. Барина жалко бросать.
...Вот будто сапоги старые — малы стали, прохудились, а выбросить рука не поднимается. Так и любовь — первая, сердцу дорогая, сберечь хочется. Но и поистерлась, поблекла давно, и огонька прежнего нет, и вспомнить много плохого можно, а иное и вовсе не простишь никогда. Сейчас-то война тревогой друг за друга вместе держит, а как вернутся — не поманит ли, не уведет цыганская песня прочь от именья? Петя потому и не ходил к цыганам, чтоб душу не травить всякий раз. А то не хотелось к барину возвращаться.
Алексей Николаевич ревновал его, чувствуя, что не может удержать. Да если б не жалость, Петя сбежал бы давно. Кто ж его в войну-то ловить станет? Барин понимал это, конечно, вот и пытался к себе ближе иметь его.
А Петя злился. Вот еще — отойти от него нельзя, с офицерами молодыми посмеяться, в палатку заполночь вернуться! Девица он на выданье, что ли, чтоб за честью его следить? Да и будто он только случая ждет, чтобы погулять с кем-нибудь, пока барин не видит.
Ссорились они, как Алексей Николаевич спрашивать начинал, где он был. Бывало, по несколько дней смурные ходили. Ну какая ж любовь без ревности…
Петя недавнее совсем вспомнил и нахмурился. Подумаешь, офицеры из другого полка в корчму пригласили. Он же не просто так, он с гитарой пошел — за то и угощали, что играл, под музыку-то приятно отужинать. А что делать, если у самих денег нет ни на что, поесть толком нельзя? Не проситься же к Бекетову всякий раз, тот и так смеялся, что Алексей Николаевич его не кормит. Так нет же, виноватым оказался едва ль не в разврате.
Петя шаги у палатки услышал. Вот, стоило подумать…
Барин, войдя, присел на его койку и устало улыбнулся — Петя сквозь прикрытые глаза видел. Он хотел сделать вид, что дремлет, но тут точно проснешься, если по щеке гладить начнут. Петя разозлился: котенок он, что ли, чтоб приставали так? Надо что — сказал бы сразу. А нет — мог бы и не будить.
Алексей Николаевич вдруг неловко двинулся и поморщился. Петя вздохнул:
— Спина опять?
Это давно было, с лета еще. Тот застудился и никак долечиться не мог, вот и прихватывало иногда. Петя потянулся: вылезти из теплого одеяла надо, встать, пойти отвар на костре подогреть, чтоб припарку сделать. А так спалось хорошо!..
Но не отказываться же, раз просят. Хотя больше всего хотелось в подушку уткнуться и дальше дремать.
Петя нарочно наклонился, когда спину ему смотрел. Вдруг обернется, обнимет? Может, и поцелует. Обидно было: как раз одни оказались в палатке, а приходилось лечить вместо всего остального.
Так он и не дождался: барин заснул сразу, оставалось только одеялом укрыть. Ну и ладно, не очень-то и хотелось, сам устал.
Теперь только и можно, что в лагерь пойти, не сидеть же в палатке. Опять, конечно, Алексей Николаевич спрашивать будет, где он гулял. Так могли бы и вместе побыть сегодня. Да потом, в другой раз как-нибудь.
В лагере шла обычная шумная жизнь. Солдаты сидели у палаток, курили, играли в карты, хохотали, незатейливо напевали. Денщики были заняты своей походной работой: чистили офицерские сапоги, подшивали мундиры. Над кострами плыли вкусные запахи готовящегося ужина.
Петя бродил меж палатками, жуя травинку и оглядываясь по сторонам. С ним многие слуги и солдаты здоровались, и он приветливо кивал в ответ. Но к ним не подсаживался, зная, что будут скучные разговоры и переливание из пустого в порожнее: хвастливые рассказы о боях, ругань нового Главнокомандующего и вздохи о почившем Кутузове. Гитару дадут непременно, играть попросят, и ведь не откажешься. Надоело!
Он у драгунских денщиков знакомых остановился, слово «цыганенок» вдруг услышав. Подумал, не его ли окликают. Но нет, обсуждали что-то громко, спорили.
— Петро, здравствуй! — приметили его. — Подь сюды, к костру, а то забыл нас что-то вовсе.
Он присел на бревно, стал греть руки у огня. Ему любопытно было, хотелось расспросить, про какого цыганенка говорили.
Но его, конечно, не просто так звали. Ванька, парень молодой, попросил:
— Жеребца посмотрел бы… Хромать стал, барин ругается, а я что ж сделать-то могу…
Петя вздохнул. То спеть, то сплясать, то коня полечить… Ну да ладно, ему ж не в тягость. Да и самому занятно, коли получается. А учиться-то никогда не во вред.
— Посмотрю. А ты скажи, что за цыганенок-то?
— Цыганенок… — Ванька ухмыльнулся. — Будто не знаешь! Поймали сегодня у обоза с припасами — черный, страшный, будто чертеныш. Не народ, а дрянь, прости господи, одни воры, а малец ведь совсем…
Петя губу закусил и отвернулся. Не ругаться ведь, в самом-то деле, каждого ж не будешь убеждать. А ведь голодный был, наверное, вот и пошел воровать — коли прижмет нужда, так и не такое сделаешь.
— А где он? — спросил Петя.
— Глянуть охота? Так связанный сидит, ему плетей хотели дать, да поздно уже, с утра уговорились… Ну ты куда вскочил-то?
— Куда надо, туда и вскочил. Коня посмотрю потом… Ну, бывайте.
Про цыганенка Петя быстро вызнал, где он, первые же солдаты показали. У Ваньки он не хотел спрашивать: вдруг заподозрит что.
Так и оказалось — малец, тощий, в лохмотьях. Он под колесом телеги сидел на земле, дрожа от холода и обхватив колени связанными руками. На Петю, как тот рядом остановился, он затравленно взглянул из-под спутанных волос.
И его-то — плетьми! Да его ж первым ударом перешибут. Петя нахмурился и стиснул зубы. Сейчас-то не выручишь, солдаты рядом у костров сидят. Ночи обождать придется.
Он улыбнулся и подмигнул цыганенку. И тут же ушел, пока тот его своей радостью не выдал.
Петя к своей палатке вернулся и сел у огня. Весь вечер ждать теперь, но нужно непременно до темноты дотерпеть. А лучше до середины ночи, пока все заснут. Стеречь-то зорко не будут, больно нужен цыганенок этот: не убил ведь никого, даже украсть не успел. А Петя его так оставить не мог. Аж в глазах темнело, как под плетьми его представлял.
К костру подошла девушка в простом польском платье, тепло улыбнулась Пете.
— Голодный? — участливо спросила она.
— Очень, Кать, — честно ответил он.
Катажину на русский лад Катей звали, она обвыклась давно. Она к ним прибилась, когда Польшу освобождали. Она Федорова была, тот ее и спас от французских солдат, отбил в горящей деревне, не успели ничего стыдного сотворить. Вот хоть у кого-то тут счастье было: берег ее, Катенькой звал, да и ей он люб был. О детишках уж мечтали, как война окончится. А идти ей некуда было, деревни родной не осталось.
Она тут же котелок принесла, устроила у огня. Петя аж облизнулся.
Вот уж чего им не хватало в лагере, так это женской руки. Тут же палатка преобразилась, стоило ей прибраться там. Барин с Бекетовым тогда сами ей остаться разрешили, не дожидаясь, пока Федор попросит за нее.
А уж готовила как! Пете вот и в голову не пришло бы что вкусное выдумать: не подгорело и ладно. А Катажина умудрялась картошку с мясом так запечь, что не хватало ее никогда, добавки просили. Хотя непривычно сначала казалось по-польски: борщ с пельменями, колбаса с чесноком… Но на войне-то не будешь выбирать, да и вкусно было всякий раз.
Она Пете картошки положила, и он в рот потянул сразу. Обжегся тут же, закашлялся, и рассмеялись оба.
И тут Бекетов пришел — сразу в котелок заглянул, ухмыльнулся и рядом с Петей устроился. Тот вздохнул: вот только сядешь, так сразу набегут и достанется самая малость.
А он хмурый был отчего-то, задумчивый. Петя взглянул на него, подняв брови.
— Поесть-то дай сначала, — буркнул офицер. И тут же рассказывать начал: — Васильев скотина, крыса штабная. Тоже мне герой, как после ранения в тепленькое местечко перевели, указывать там начал, какой приказ лучше отдать. Помнишь, Петька, как ты разукрасил его? Так вот он, гад, тоже помнит.
— Он сам виноват был.
— Вот еще! — хмыкнул Бекетов. — Если крепостной на майора руку поднял, то заранее известно, кто виноват будет. Так вот, помнит он…
— И чего? — поторопил Петя.
Ждать пришлось, пока он картошку жевал. Продолжил недовольно:
— Да тебе-то он мало что сделает, холоп-то чужой. А вот Алешке — может. Почему, мол, Зуров в лагере сидит? Это разговор такой он сегодня затеял. Так звиняйте, все сидят, потому что боев не даем. Ну а именно Зурова, выходит, надо послать куда-нибудь… Это еще что, он непременно выхлопочет, чтоб поопаснее. Я ж говорю, скотина.
— Ну да… — мрачно откликнулся Петя.
Вот теперь еще и кусок в горло не лез, гадко на душе стало. Он доел, чтоб Катажину не обижать, и просто стал у костра ждать ночи. С Бекетовым еще парой слов перекинулся, но тот вскоре спать ушел.
У Пети и самого глаза слипались. Он посидел, помаялся, а как голоса вокруг затихли — не выдержал. Встал, несколько картошин печеных в тряпицу завернул — цыганенку отдать хотел, а у них не убудет.
Он тихо шел, чтоб не видал никто: просто так-то ночью по лагерю не шатаются. К телеге подкрался, а дальше — ползком уже.
Цыганенок то ли спал, то ли замерз уже совсем. Петя присел рядом с ним, за плечо тронул — тот вздрогнул и не вскрикнул едва, взглянув широко распахнутыми от страха глазами.
— Тихо ты…
Тот закивал. Петя нож вытащил, перерезал веревки, которыми его к колесу телеги привязали. И потянул его за руку мимо костра, где солдаты сидели.
По темноте его вел, в тени от палаток. Малец за ним молча шел, вопросами не донимал, только за руку отчаянно цеплялся.
Петя у опушки леса за лагерем остановился. И тогда цыганенок улыбнулся доверчиво.
— Спасибо. Я уж думал, не придешь… — сипло сказал он по-немецки и тут же закашлялся.
Петя ухмыльнулся. Ему радостно было, что спас, теперь спать спокойно можно будет. А тут уж, на свободе, малец не пропадет.
— Своих-то найдешь? — спросил он.
— Найду, — тот потупился вдруг. — Я не просто так крал, у нас еды нет, голодные, а ваша-то армия большая, на всех хватит…
— Знаю, — кивнул Петя. — Тебя звать-то как?
— Мариуш. А ты?
— Петя.
— Петер… — повторил он по-немецки. И вскинулся вдруг: — Ты ведь романо чаво, зачем тебе с ними? Пойдем со мной в табор, я скажу, что спас, тебя возьмут. А мы знаешь, куда идем? Мы к османам идем, на юг, к морю теплому, а то говорят, что здесь закон совсем плохой стал, жестокий, жить никак нельзя…
— Я не могу, — Петя покачал головой. — А ты беги, пока не хватились. Держи вот.
Он картошку Мариушу дал, и тот к себе крепко прижал тряпицу. И тут же в кусты шмыгнул, только босые пятки сверкнули.
Петя долго вслед ему смотрел. А ведь ничего не стоило согласиться, да и взяли бы его в табор с радостью. И — на юг, к морю. Всегда мечтал море увидеть.
Он вздохнул. Не мог он, что тут поделать. Узнает утром барин, что он сбежал — что ж с ним станется? Нельзя так, нехорошо это. Да и светит ему дорога опасная, тут помочь надо, непременно с ним напроситься, не отпускать же одного.
А все-таки обидно было. Перед носом счастьем поманили, в руки сунули, ухватишься только — и твое. А он оттолкнул, отказался. Да так и к лучшему, наверное. Иначе до конца жизни совестно будет.
***
Опасно это — иметь тех, кто на тебя зло держит. Так и ждешь, что пакость какую подстроят. А уж если офицер штабной в недругах, который может командиру плохого наговорить — жди беды.
Никому цыганенок не нужен был: сбежал и сбежал. Мог и сам, потому что связали кое-как. Так нет же, пошел слух по штабу, что помогли ему, да известно кто — Зурова слуга, сам чернявый и будто бы вороватый.
— Оно и понятно, — хмуро заметил Бекетов. — В лагере-то цыган у нас не больно много, вот на тебя и подумали.
Петя ему признался, что он и спас. Офицер ругнулся в ответ и пообещал, что поможет, чем получится, но вряд ли штабных сможет переспорить.
Так и вышло. Как стали говорить о новой вылазке — тут же фамилия Зурова прозвучала. Ему тут же и цыганенка беглого напомнили, и то, что сам со слугой-цыганом живет. А Петя не думал, что он тут виноват оказался: он к Васильеву тогда не просто так пошел, его барин перед тем зря обидел.
Алексей Николаевич как-то затемно вернулся из штаба — хмурый, уставший. Бросил Федору, сидевшему у палатки, что выезжает завтра, и велел разбудить его до рассвета. И тут же с Бекетовым стал негромко говорить. Петя тут же понял, что ему там приказали с отрядом идти.
Он подошел, обнял барина сзади за плечи.
— Алексей Николаич, я с вами.
— Нет.
— Да.
Алексей Николаевич в ответ глубоко вздохнул, устало покосившись на него. Повернулся, посадил его себе на колени и потрепал по волосам.
— Мальчик мой милый, ну куда я тебя возьму? Опасно это, к тому ж надолго, в неделю не успеем…
— Мальчик, милый, — Петя, насупившись, недовольно вывернулся. — Мне осьмнадцать лет почти, сколько ж можно-то…
Тоже еще выдумал называть — нелепее не скажешь! Хорош мальчик — с ножом, пистолетами двумя, из которых пленных стрелять может без жалости. Это он в именьи мальчиком был до войны еще и до женитьбы барина.
Да ведь не объяснишь ему. Петя горько подумал вдруг, что для Алексея Николаевича он всегда мальчишкой будет, да притом дворовым. Даже если выкупится — память-то останется, не денешь никуда.
— Вот к слову привязался, — хмыкнул Бекетов. — Что пристал-то к человеку?
И он не поймет: тоже ведь дворянин, помещик. Петя вздохнул.
— В отряд хочу.
— Да пойми ты, не могу я тебя взять!
— Не можете или не хотите?
— Петя, нет.
— А я хочу! — Петя поднял глаза на барина и торопливо продолжил: — Я грамотный, по-французски не хуже дворянина умею, по-польски и по-немецки еще, карту могу нарисовать, в лесу хорониться могу, травы разные знаю, с ножом и с саблей умею, стреляю метко…
— Петенька, да цены тебе нет, — Алексей Николаевич сжал его руку. — Потому и не беру. Я боюсь за тебя, ты же понимаешь… Это война, всякое случиться может, я думать даже не могу об этом!
— Все равно хочу.
Петя нахмурился и закусил губу. Он, конечно же, нарочно ребенком притворялся: Бекетов вон смехом давился уже, он-то понимал. Самого Жан с Анатолем так упрашивали. А раз Алексей Николаевич его «мальчиком» зовет, так вот пусть и получает такие капризы.
— Петь, что-то не пойму, — начал сердиться барин. — А если прикажу? А то что ж получается: ты мой крепостной, а я тебя тут уговариваю, как девицу на сеновале!
— Приказывайте, — он пожал плечами. — Но тогда знаете что? Я вон к Михаилу Андреичу уйду.
Бекетов аж чаем подавился, расхохотавшись. А Алексей Николаевич и вовсе не знал, что ответить. Петя же, сидя у него на коленях, весело ухмылялся. Он чувствовал, что почти уговорил.
— Алеш, не соглашайся, а? — сквозь смех выдавил Бекетов. — А то сколько лет уже жду…
— Вот черти, — буркнул барин. — Сговорились вы, что ли?
Петя тут решил, что пришло время для последнего довода. Он прижался к Алексею Николаевичу, обвил руками его шею и горячо прошептал:
— Неужто хотите меня с неделю не увидеть?
Барин порывисто вздохнул и обнял его. Петя поднял голову для поцелуя и первым коснулся его губ. И, еще сильнее прильнув, заерзал у него на коленях.
— Петька, — Алексей Николаевич крепче прижал его к себе и горячо прошептал: — Как война окончится, мы с тобой на три дня где-нибудь запремся…
Петя хмыкнул и пробормотал со смешком:
— На три дня? Я вам напомню непременно, как на третьем часу выдохнетесь.
— Вот змееныш…
Бекетов снова расхохотался, глядя на Петю.
— Зуров, как ты с ним живешь? — хмыкнул он.
— Хорошо живу, — барин запустил руки Пете под рубаху, начал гладить, и тот довольно потерся щекой о его плечо. — А ты… Миш, шел бы ты куда-нибудь… тебе будто пойти во всем лагере некуда…
— Понял, не буду мешать, — он встал, широко ухмыляясь. — А на часок пойти аль до утра?
— Миш!
А как только он все же ушел, отвесив шутливый поклон, Алексей Николаевич наклонился к Пете.
— Ах мы маленький паршивец, а… — хрипло прошептал он. — Да ты знаешь, что я с тобой сейчас сделаю?
— Для того и стараюсь, чтобы сделали, — улыбнулся Петя, чувствуя, как его подхватывают под колени и поднимают.
Барин перенес его на походную койку, и дальше слова уже были не нужны. Петя размышлял отстраненно: вот, стоило улыбнуться и мальчика милого изобразить — и в отряд взяли, и ночь не скучная…
А Федор, зашедший на рассвете, застал их спящими вместе на этой койке. Они лежали обнявшись, и кудрявая Петина голова покоилась на груди Алексея Николаевича.
Он подошел, коснулся плеча барина.
— Алексей Николаич, утро уже, разбудить просили…
Барин во сне пробормотал что-то по-французски и отвернулся. Несколько французских фраз — крепких ругательств — Федор знал, и это было одно из них.
Он присел на табурет у койки, подняв голову к потолку. И нарочито громко стал рассуждать:
— Вот потерпеть не могли, будто последний раз в жизни виделись, а как поедете теперь? Будете ругаться, что не выспались, а сами и виноваты. А я при чем, я ж разбудить только…
— Заговариваешься, Федор, — неразборчиво, но уже твердо и строго пробормотал барин.
А Петя с самого начала тихо хихикал, уткнувшись ему в плечо. Он-то еще от шагов в палатке проснулся.
Слуга хмыкнул и встал.
— Лошадей пойду седлать.
Барин кивнул, потягиваясь и все еще не открывая глаз. А Петя сильнее обнял его и потерся щекой о грудь сквозь рубашку. Было тепло и приятно, как раньше, в именьи, когда он просыпался под боком у Алексея Николаевича. Ну ничего, вот закончится война, они вернутся и отстроят его…
— Не заснули там опять? — окликнул с улицы Федор.
Петя зевнул и сел, высвобождаясь из крепких объятий барина.
Он не помнил толком, как выехали с отрядом из лагеря. Дремал в седле и вскидывался, только когда барин, подъезжая, с улыбкой гладил его по колену.
Вот уж верно говорят: «Хоть надорвусь, да упрусь». Это точно про Петю было. Никто его не просил, не звал, а он прицепился к отряду, пристал так, что проще было взять, чем отказывать.
И сколько ж раз пожалел! Это ведь не прогулка была, а разведка. А оно известно как: в седле от зари до зари, скрытно, без отдыху, без привалов. Коней больше жалели, чем людей. Петя на третий день так умаялся, что на ходу спал. И злился страшно на себя: вот кто ж его за язык тянул…
А все-таки упрямство из него ничем нельзя было выдавить. Раз напросился, так старался казаться не хуже гусар — солдат, взрослых, крепких, выученных. Больше того: надоел всем ужасно своим упорством.
Вот вроде худощавый, мальчишка совсем — ему б первому падать. А смеялся, шутил более всех, веселый всегда был. На привалах и вовсе носился как угорелый, помогал, под руку лез. Все с ног падали, тело ныло после целого дня в седле — а ему хоть бы что, вместо того, чтоб лечь, бежал то ягод искать, то еще глупость какую. И ухмылялся еще при этом, на замотанных солдат глядя.
— Алексей Николаич, тут болото рядом, я за клюквой пойду, хорошо? Я быстренько, недалеко совсем, — радостно затараторил Петя, едва коня привязав на привале.
— Ну какая клюква… — барин, поморщившись, потянулся и сел на бревно. — Беги уж…
— Как это какая? Как раз в октябре собирать, вот подморозило, значит, сладкая уже! — Петя улыбнулся еще шире.
Смотрели на него с усталой злобой. Погода мерзкая была — мокрая, холодная, дождь моросил, — а он о клюкве радовался. Чертов мальчишка, нарочно будто… А ведь если работой нагрузить — с ухмылкой до конца сделает и снова побежит куда-нибудь. Ничем не унять!..
Петя, едва отойдя от отряда, устало прислонился к дереву и прикрыл глаза. Нескоро заставил себя отлепиться от ствола и пойти устроиться. Веток еловых собрал, бросил армяк сверху и блаженно растянулся на нем. У него все кости болели, ноги гудели так, что шагу не сделать.
Ни за какой клюквой он не шел. Отдохнуть хотел, подремать хоть полчаса, иначе не выдержал бы уже. А ведь привала просить — последнее дело, позору не оберешься. Барин-то, конечно, ради него сделает, но стыдно до жути будет.
…Еще от Кондрата он умел шорохи в лесу различать. И вот теперь вдруг даже сквозь сон пробился резкий хруст сломанной ветки. Петя вскинулся, прежде чем проснуться успел.
Никакой зверь так громко не ходит. Это человек только может идти и ветки ломать. А звук был не с той стороны, где отряд встал.
Петю тут же прошибло всего — усталость как рукой сняло. Вскочить хотел, но звук-то близко совсем — вдруг смотрят на него? Надо прикинуться, что не заметил. Он только глаза приоткрыл, но ничего не различил.
Он полежал так еще. Услышал потом, что притихшие птицы снова запели — значит, перестали чужого человека бояться, ушел он. Петя тихо встал, пошел к кустам, откуда звук был.
И точно — совсем свежий след в осенней грязи. Ясно виден был кавалерийский сапог, но чуть не такой, как у гусар. Точнее не скажешь, чей, сапоги-то что у одной армии, что у другой похожи.
Петя закусил губу. Вот тут жутко стало. Следят, значит, за отрядом — не зря он ночью вскидывался иногда непонятно с чего! Он решил посмотреть пойти.
Идти по следу просто оказалось, в мокрой земле он глубоко отпечатался. Сам Петя шел по траве или по камням.
Запах дыма он скоро почуял. И дальше крался уже, хоронясь между деревьев.
А как костры вражеские увидал — по-настоящему страшно стало. Много… У Пети глаза разбежались, как стал коней у перевязи считать. Гусар три десятка было, а этих — почитай, сотня, а то и больше. Польские уланы из наполеоновской армии.
Петя тихо обратно пополз. А как костры скрылись за деревьями — в бег сорвался.
— Ты где был? — Алексей Николаевич накинулся на него тут же, за плечи схватил.
Петя и сам знал, что переволновались уже все, потому что пропал надолго. Он вывернулся раздраженно: хватать-то так зачем! И стал рассказывать.
— Хороша клюква… — напряженно бросил в конце барин. — Сколько, говоришь? Сотня? Собирайтесь, как стемнеет — уходить будем.
Не выдалось в эту ночь отдохнуть. И в другую, и потом еще. Они кружили по бездорожью, плутали в темноте, путали следы — а все равно шли за ними поляки, не отставали. Петя видел близко следы, чуял дым, подбирался к ним и слышал, что готовились разделиться и окружить. Вот это хуже всего было: их-то больше в три раза, чем гусар, прижмут с нескольких сторон и не деться никуда.
Утро десятого дня неудачной вылазки они встретили в овраге, сидя с пистолетами наготове. Бежать дальше бесполезно стало, нужно было лошадям дать отдохнуть хоть немного. Знали, что следят за ними, ждут, как выйдут — а что тут сделаешь?..
Алексей Николаевич, вздохнув, поманил Петю к себе. Он присел рядом на край шинели и взглянул на барина.
Тот выглядел изможденным и нездоровым: осунулся, потемнел лицом. Он скользнул по Пете потухшими глазами.
— Господи, зачем же я тебя взял…
Сделанного-то не воротишь, к чему зря толковать? Барин нахмурился вдруг.
— Петя, вот что. В лагерь поедешь, — угадав его протест, он продолжил: — И спорить не смей. Сам говорил, хорониться умеешь и по-немецки понимаешь. Скажешь про нас, чтобы помогли. Лошадь любую бери.
И вдруг притянул его к себе. И целовать стал — резко, торопливо. Петя вывернулся: вот нашел барин время! Тут торопиться надо, а он лез.
Ему обидно было: ясно ведь, посылает, чтобы сберечь. Но ведь другой-то кто, из гусар, хуже справится.
Лошади все были усталые, заморенные — долго не проскачешь. Петя выбрал ту, что покрепче. Но все одно на такой из окружения еле прорвешься. Хорошо хоть, сам он легкий и худощавый, та под ним устанет меньше.
Петя вывел ее под уздцы из оврага, вскочил. На Алексея Николаевича оглянулся напоследок и весело улыбнулся ему. И понесся — грязь из-под копыт брызнула.
Конечно же, следили за ними. Тут же у ближайшего леса всадники замаячили, поскакали к нему. Петя усмехнулся: пусть по бездорожью попробуют нагнать.
Он пустил лошадь напрямик через поле, заставляя перескакивать ямы. Так и шею свернуть можно. Но если повод твердой рукой держать, заставить что надо делать — авось, и повезет.
Отстали, кажется… Петя выскочил на дорогу и перевел дух. Он знал примерно, в какой стороне лагерь, к следующей ночи можно успеть.
Рысью лошадь пустил, поехал. Да вот рано обрадовался.
Оказывается, поляки не в одном месте все сидели, а рассыпались по лесу рядом. Пятеро уланов совсем близко от дороги показались — Петя лошадь пришпорил и снова понесся.
Стреляли в него, пули рядом свистели. Он молил только, что в лошадь не попали. Сам-то ничего, и с раной доскачет, а если ее хоть заденут — смерть ему.
Он сам отстреливался, в одного попал. Но еще четверо их осталось — разве тут делу поможешь?
Отдалились они немного, Петя вздохнул облегченно. Но вдруг лошадь под ним споткнулась — и страх затопил. Упадет — и конец! А все одно гнал ее, чтобы от погони оторваться, она вся в мыле уже была. И шаг сбавлять начала — тут же нагонять его стали, своих коней не щадя.
А дальше как в тумане было. Петя снова стрелял, но в обоих пистолетах пули кончились. Нож выхватил, метнул в открытую шею улану — тот упал с залитым кровью мундиром.
И совсем близко, у самой его груди, пика сверкнула. Петя почему-то глаза того здоровенного усатого поляка запомнил — блеклые, злые. А лица, мундира, лошади его рассмотреть не успел.
Он сначала просто удар и толчок почувствовал, успел понять, что падает. И тут же боль вспыхнула, обожгла, и взгляд заволокла темнота.
…Холодно было. Петя весь заледенел, да так, что будто бы и не отогреешься уже. Холод вползал под промокшую одежду стылыми змейками, мягко обволакивал — закроешь глаза и забудешься, и не проснешься более никогда. Пальцы занемели совсем в жидкой ледяной грязи, а тела он уже вовсе не чувствовал.
Только колющая боль в груди мешала провалиться в беспамятство — досаждала, терзала, то отступая, то затопляя. Кровь там жарко жгла кожу, струйкой вытекая из раны. И тут же остывала, и рубаха стылым мокрым комком липла к телу.
Петя хотел руку поднять, чтобы зажать, но пальцы едва шевельнулись, мазнув по грязи. Ну и ничего… А обидно все-таки, погода — дрянь, осенью умирать…
Разлепляя глаза, он видел над собой низкое серое небо. А на лицо падали капли мелкого моросящего дождя. Он облизнул губы, чтоб собрать хоть немного. Горло от жажды драло, и это почему-то нестерпимей всего было.
Петя не сразу понял, где он. Мысли еле шли, бессвязные были, короткие. «Ушли… решили, что убили…» Да ведь и правда — кровь течет, не остановить, холодно. Можно и не добивать, и так кончено все.
Об Алексее Николаевиче вдруг подумалось — с ним-то что сделается, как узнает? Как бы сам следом не пошел, будет ведь считать, что он виноват, на смерть послал. Да что там… с лошадью не повезло, вот рядом лежит заморенная — хватило сил глаза скосить. А он спасти хотел. Пусть хоть Бекетов удержит, не даст пулю в висок пустить. Жалко его, барина, даже и не попрощались толком.
Лето вдруг вспомнилось, далекое-далекое, солнечное — пряный запах сена, небо чистое и высокое, а в руках — венок из цветов полевых. Петя слезы сглотнул. Словно и не с ним это было — подзабытое, радостное.
А будто бы и теплее сделалось. Лоб у него горел, испарина выступила. Армяк теперь распахнуть хотелось, дышать трудно стало. Вот и жар подступил, хоть полегче станет.
Он то в сознании был, то уплывал куда-то, словно погружался с головой в темную воду. Вечер наступил, кажется, и от ледяного ветра свежее стало. Вот отогреться мечтал — теперь лежал горячий весь.
Видения были все ярче, отчетливей, бред от яви уже не отличишь. Все вперемешку пошло: и детское совсем, и барин, и война… И цыгане, конечно же — словно с ними в шумной пляске был, и струны гитарные звенели.
Цыганка-гадалка вдруг закружилась перед ним в танце, тряхнула тяжелыми браслетами, взмахнула шелковым алым рукавом и рассмеялась: «Пойдешь с нами? Понял ведь, понял…»
И точно — понятно стало вдруг, что нет другой жизни у него, кроме как с цыганами. И барин тут же забылся, и именье, хотелось за руку поймать ее и крикнуть, что с ними идет, мнилось, что не поздно остановить еще. Но цыганка хохотала, ускользая, и только юбки ее цветастые пестрили перед глазами.
Вот кому перед смертью ангелы небесные видятся, а кому — цыгане пополам с чертями. Ну что ж, чем жил, то и заслужил. Когда он в церкви-то последний раз был? До войны еще, то-то оно и понятно, что без ангелов обошлось.
А цыгане не уходили, теперь и речь слышалась, немецкая почему-то. Худое личико Мариуша вдруг мелькнуло близко совсем, руку протяни — и дотронешься. Голос его раздался звонкий и встревоженный. Ржание лошадиное послышалось, колесо рядом скрипнуло.
Грудь вдруг болью пронзило, круги поплыли перед глазами. Он снова в беспамятство провалился. А за миг до этого хватку на плечах почувствовал.
Оно известно как при тяжелой ране — жар, бред от воспаления и потери крови. А если и на земле промерзшей порядочно полежать — застудиться так можно, что от одного этого при смерти окажешься.
Петя не понимал даже, где он, что с ним. Сквозь марево забытья чувствовал, что лежал на мягких подстилках, и странно качало, словно ехали куда-то. А ему казалось, будто плыли, и вокруг вода — темная, тяжелая, она давила на грудь и не давала дышать, и его затягивало в глубину, будто в теплую болотную трясину. Это даже хорошо было, потому что тогда почти пропадала боль, засевшая внутри и донимавшая даже сквозь забытье. Ныла не только рана, но и в боку кололо — наверное, от болезни.
Он осознавал только, что жив еще, но сил недоставало удивляться и радоваться. Чувствовал, что прикасались к нему, тревожили рану, смачивали губы водой, которая обычно вытекала, потому что не получалось глотнуть. Непонятно было: зачем лечат? С такой раной, промерзшего — без толку. Добить легче, чем вытаскивать. Петя сказать о том хотел, но слова не шли, не мог.
У него только глаза открыть выходило. Плыло все, туманилось, но можно было разглядеть низкий потолок над собой, откуда сквозь доски свет пробивался — белый, слепящий. Он тогда голову чуть отворачивал и видел стену, обитую полинялой тканью.
Еще Петя цыган видел. Понял уже, что те подобрали его, что он в кибитке у них лежит. Он только троих помнил из тех, кто мелькал перед ним.
Мариуш часто рядом сидел, глядел испуганно и грустно. Значит, к ним Петя в табор и попал. Слова его смутно вспомнились: «На юг идем, к морю…» Да сейчас-то без разницы, хоть к черту на рога. Ежели вообще до этого моря доживет.
Еще старуха была — древняя, сухая, в темном платке, с седыми косами, в которые выплетены были монеты. Она Мариуша гнала, а тот лез под руку к ней, помочь хотел.
А Пете хуже делалось. Сначала ничего лежать было, только в ознобе колотило и голова раскалывалась. Но стало скоро то в жар, то в холод бросать. Кашлем схватывало, трясло всего, остановиться не мог — кровь после этого на подушке была.
Третий же, кого он видел, был осанистый средних лет цыган с тяжелым властным взглядом. Он редко приходил, садился поодаль и смотрел на него, раскуривая трубку.
Вздохнул как-то и сказал старухе, кивнув на него:
— Не жилец.
— Не нарекай до сроку. Я свое дело знаю, — недовольно и глухо ответила она.
— Как хочешь. Нам не в тягость, да и добром за добро обязаны, коли он Мариуша спас. Но не мучила бы все же зря…
— Иди, баро, не мешай. На тебе табор весь, а мне, старой, ворожбу оставь.
Тот ушел тогда, склонив голову и не переча старухе. А она странно, по-колдовски Петю лечила. Наклонялась над ним, бормотала что-то на незнакомом языке, да так тихо, что не разобрать ни слова. После этого почему-то полегче становилось.
Но и обычное тоже делала: перевязывала, промывала рану травяными настоями. Но это без толку было. У Пети сознание заволакиваться начало от жара, который постоянно почти был теперь. Он забывался все чаще, часами в горячке лежал.
— Тише, тише, — шептала старуха, обтирая его мокрый лоб. — Скоро совсем худо будет, тут уж или перетерпишь, или пересилит тебя болезнь, а я только помолиться могу.
Петя это еле услышал, снова кашляя и проваливаясь в беспамятство. Проблески меркнущего света вдруг закружились перед глазами, вспыхнули алым. И закрутились видения — странные, яркие.
Он ничего почти не вспомнил потом, да и к лучшему это. Но в жару почему-то верилось во все, важным это казалось, и он старался вернуть, схватить сознанием ускользающие образы.
Барина видел — как же тот теперь?.. Только звать его не хотелось, думалось, что не сможет помочь. Да и смотрел он в сторону куда-то, чужим и далеким казался.
Ульянка вдруг мелькнула, взрослая совсем, почему-то расшитой шали, какие только барышни носят. Она стояла, серебряное колечко на пальце вертя, которое Алексей Николаевич подарил ей когда-то. И на барина смотрела и вздыхала.
А сам Петя к нему потянулся и обнял. Что же тут мнилось! И поцелуи, и ласки жаркие. Но вдруг поменялось все, и словно бы не с барином он был. А с кем — еле увидел, как ни старался лицо рассмотреть.
Близко совсем вдруг оно мелькнуло — цыган. Кудри черные по плечам, а глаза, каких в жизни не знал, да и не бывает таких, только в бреду и привидится — яркие, зеленые. Искорки золотистые вдруг сверкнули в них от его улыбки, и тут же он пропал.
Море еще виделось. Не знал, какое оно, а тут вдруг встало перед глазами такое, какое будто бы и должно быть — теплое, сверкающее от солнца. Следы копыт шли по песку. А вдалеке два коня неслись по степи, среди буйных трав — оба сильные, красивые. Белый, изящный и тонконогий, и вороной — огромный, злой и дикий.
А бывало, что страшное мерещилось. Он чувствовал, что его водкой обтирали, и от горького запаха в дрожь бросало. Вставала перед глазами далекая-далекая зимняя ночь. Метель тогда была, и пришлось зачем-то на улицу идти. Вспомнил, кажется: водку принести офицерам. Он знал теперь, что зря пошел, крикнуть хотелось, что остановиться нужно, но словно сам себя не слышал.
И — жуткое самое, а помнилось так хорошо, будто вчера это было. Петя всхлипывал, чужие руки отталкивал от себя, сжимался и просил, как тогда: «Пустите, не надо…» Но так и чувствовались на теле грубые прикосновения, кожа горела под ними. И снова он ничего не мог с барином сделать, только слезы текли от страха и бессилия.
Он в одеяло вцеплялся, метался по подстилке. Невозможно горячо было, словно кипятком на него плеснули. Молил пересохшими губами, чтобы закончилось все это.
Беспамятство стало долгожданным облегчением, когда сил совсем не осталось даже бредить. Петя провалился в темноту, и никакие видения больше не потревожили. Дышать стало легче, кашель отпустил, и получилось заснуть. Он почувствовал только сквозь дрему, что свежее и легче стало, но его сразу закутали, не дав насладиться блаженной прохладой.
***
Петя в первый раз совсем ненадолго очнулся. Мутило его, голова раскалывалась, мысли текли тяжело и медленно. Мариуш тут же над ним наклонился, и он попытался улыбнуться: мол, узнал. Заметил еще, как личико цыганенка радостью осветилось — и снова провалился в глубокий сон.
Потом он пришел в себя солнечным днем и долго лежал с закрытыми глазами, чувствуя теплые блики света на лице. Ему было мягко и уютно под шерстяным одеялом, только укачивало немного на ходу.
Сознание теперь было ясное, Петя точно понимал, что жив. Все, что было с ним, вспомнилось отчетливо, но только до того, как ранили. Потом словно туман перед ним вставал: он не знал, как подобрали его, как лечили и что видел в бреду.
Любопытно стало, где он. Петя, щурясь от солнца, открыл глаза. Теперь можно было разглядеть кибитку и понять, что она тряслась по неровной дороге. Снаружи говор слышался, ржание лошадиное.
Он кибитке удивился: та вся деревянная была, а не с матерчатым верхом, как он представлял. Хотя оно и понятно: холодно ведь, это ж не юг, чтоб всем ветрам ее подставлять, вот и была закрытая.
Петя вздохнуть попробовал — тут же в заныло в груди, туго стянутой повязкой. Под ключицей особенно кололо, туда, наверное, и ткнули. Рука-то у улана была на взрослого человека поставлена, а Петя был невысокий, не дорос еще — то-то пика выше и пошла, чем надо. Повезло…
В углу кибитки Мариуш свернулся. Он вскинулся вдруг, взглянул на Петю — неглубоко, видать, спал, только и ждал, что тот очнется. Подскочил к нему, взглянул робко и неуверенно.
— Пить хочешь?
И точно — в горле саднило. Петя кивнуть хотел или ответить, но не получилось. Только глазами повел утвердительно, но Мариуш и так понял.
Он воды из кувшина в глиняную кружку налил, присел рядом и приподнял Пете голову. Тот пару глотков всего сделал и закашлялся. А потом отвернулся и задремал.
На другой день он, почувствовав себя лучше, попробовал заговорить. Слова тихо и хрипло шли, Мариушу прислушиваться приходилось. Первое, о чем спросил — сколько времени он здесь. Оказалось, что на вторую неделю только очнулся. Долго же... Петя прикинул: как раз его ищет Алексей Николаевич, наверное. Это если сам выбрался из засады. Но ведь не найдет и посчитает, что убили али в плен взяли. И ему никак весточку не послать, что жив.
К нему цыганский баро зашел, сел рядом. Усмехнулся:
— Помнит же еще Кхаца свою ворожбу, хоть и стара стала. Вытащила она тебя, чаворо. Благодарить не надо, мы бы своего брата не оставили, — он задумался, потом добавил: — Мы к османам идем, на Черное море.
Петя слабо кивнул. Он и так знал, куда ехали, да ему до того и дела не было. Все равно он никуда не денется от них, пока раненый лежит.
Он руки еще поднять не мог. Спал почти все время — вот уж не думал, что получится постольку. Его поили теплым молоком и бульоном, хотя не хотелось совсем. Но Петя знал, что нужно есть, и заставлял себя глотать.
А болезнь не отступала, когтями вцепившись в него. Видать, крепко он застудился. Кашель долго не проходил — сухой, надрывный, пополам с кровью. После него такая слабость накатывала, что по полдня двинуться не мог почти, лежал уставясь в стену. В ознобе колотило, даже если двумя одеялами накрывали.
Рана еще воспалилась, снова жар у него был аж с неделю. Но без горячки с бредом, без беспокойных видений. Только мутное что-то и неясное помнилось потом.
Но все-таки наступил перелом, дело к выздоровлению пошло. Петя проснулся как-то и понял, что голодный. Впервые самому есть захотелось, пересиливать себя не пришлось. Добавки даже попросил, но не позволили. Оно и понятно, не дело это — сразу на еду набрасываться.
Он к середине ноября сесть попытался. Но без помощи не получалось пока, если за плечи не поддерживали. И ложку удержать не мог, руки ходуном ходили. Пришлось терпеть, что кормили, хотя слабость своя злила ужасно.
Но иначе-то никак нельзя было. Петя застыдился бы, если б его кто молодой на руках таскал по надобности. Но Кхаце с Мариушом взялся помогать здоровенный цыган Януш, который ему в отцы годился. Тот сразу сказал ему с добродушной улыбкой:
— Чего уж там… Будто я не пойму, как тебе в тягость. Я, знаешь ли, сам солдат бывший, сам раненый был. Ну-ка, Петер, глянь!
Он распахнул рубаху на широкой груди, и Петя увидел глубокие старые шрамы. Аж жутко сделалось, как представил на себе такое.
— Ишь как казаки саблями посекли, — ухмыльнулся Януш. — Поболе твоего отлеживался. Так что не рыпайся ты раньше положенного, когда надо, тогда сам и встанешь.
А у Пети пока только сидеть получалось. Он на одеялах устраивался и на дорогу смотрел, когда ехали, хотя мало что разглядеть мог. Вечером ему от костра тарелку приносили, он на колени ставил. Его вкусно кормили, хоть и просто. Вот уж неправда, будто цыгане приготовить не умеют и едят что найдется! Всякий раз по-иному немного умудрялись мясо с картошкой и овощами делать. Петя жалел только, что вроде как задаром ест и помочь ничем не может. Решил потом какой-нибудь простой работы попросить, как сил наберется.
А пока нашел, чем себя занять: гребень для волос взял. Кудри спутались совсем, пока больной лежал, обрезать предлагали даже. Он не дался. А то что же это, едва отросли — и кромсать снова.
Петя долго маялся, слабые руки быстро уставали. Несколько раз брался и бросал, хотел сам уже отстричь. И успокоился, только когда гребень, наконец, гладко прошел по волосам.
Он взгляд Кхацы вдруг поймал, когда довольный сидел.
— А ты пригожий, — ухмыльнулась старуха. — Да знаешь, опасная у тебя красота: манит, разуменья лишает. Сам, небось, распробовал уже других завлекать. Как бы ни заигрался…
Петя усмехнулся. Заиграется, как же. Чай, не мальчик уже, на рожон не полезет по неопытности.
— Зря смеешься, — прищурилась старуха. — Вижу, что жизнью битый. Не забывайся только, не один ты такой на свете. Могут и получше найтись, сам голову так же потеряешь, как те, перед которыми вертелся. Ты ж молодой, вся жизнь впереди у тебя, много чего навидаешься еще.
Петя вспыхнул весь, обидевшись тогда на нее. Вот еще! Чтоб он — да бегал за кем-то! Да перед ним офицеры меж собой ссорились, а он смеялся только.
Старуха заулыбалась вдруг, вздохнула.
— Я сама такая же была… Кхаца — это «кошка» ведь по-нашему. Тонкая, гибкая была, а уж глазами как сверкала! Ты тоже так, верно, умеешь. Но вот не нашла себе счастья. И разумею теперь, что лучше бы как все быть, обыкновенной. Жить так проще, Петер. Хоть и жизнь тогда будет обычная, не вспомнишь потом ничего. А тебе-то будет, что вспомнить, как и мне теперь…
Все-таки мудрая она старуха была. Петя долго потом лежал и думал над ее словами. А правда ведь, будь он обыкновенным — ничего бы не приключилось с ним, остался бы дворовым. Барин бы и не глянул на него. Хоть и непонятно, не зря ли закрутилось это у них. И Алексею Николаевичу вовсе не нужен был цыганенок, и сам он сколько лет уже бросить не мог его.
Но вот про то, что сам голову потерять может — не верил. Наученный уже, знает, как завлечь. Он-то не поймет, если к нему так подступаться начнут? И будто бы ответить и засмеять не сможет?..
Рождество Петя встретил у костра. Помогли дойти ему и устроили там в одеялах — в первый раз он не в кибитке сидел, а ко всем вечером выбрался. Ему было интересно и радостно смотреть на праздник, хоть и было все у цыган непривычно для него.
Он-то думал, что цыгане до беспамятства гулять будут, еще веселее, чем гусары на пирушках. Но нет, совсем по-иному оказалось. Чинно сидели, вели неторопливые беседы. Пили понемногу совсем, Пете тоже вина плеснули на дно кружки. Пирогом горячим угостили, который цыганки все вместе пекли.
И не напивался никто, за этим строго смотрели. Один только парень, перебрав немного, заговорил громче всех и девицу за рукав схватил. Так тут же глянула на него, нахмурившись, старуха Кхаца. Не сказала ничего, только губы сухие поджала — так он перепугался и побледнел аж. Она была старшая женщина в таборе, ей позволялось с мужчинами сидеть, ее уважали и слушались. Баро ее совета спрашивал всякий раз.
А парня отец его тут же от костра отвел, повинившись перед табором. А там в снег лицом окунул, оттаскал за ухо и подзатыльник залепил — взрослому-то сыну! И выговаривал долго ему, тот потом в углу тише всех сидел и ни капли больше в рот не взял. Петя позавидовал аж, что сам не в таборе рос: вот бы всех так воспитывали, как цыгане своих детей — и везде были бы семьи крепкие да ладные, хоть в строгости жили бы, а в порядке.
Это ведь кажется только, что цыганята без дела между кибиток бегают и все им позволено. Уже лет с шести их звали в хозяйстве помогать, работу им находили. И смотрели, у кого что лучше получается — тому из ремесел и начинали учить. А девочек цыганки с собой на заработки брали — те и подпеть, и станцевать умели с малолетства.
И еще Пете нравилось, что цыганята дружные и что между ними в таборе различий не делалось — свой или соседский ребенок, а никого не оттолкнут и не прогонят, всех игрой займут и угостят одинаково, если прибежали. Впору было вспомнить, как сам он, маленький, от пьяного материного мужа уходил и до ночи на улице сидел даже в холоде. А от других изб гнали, погреться не пускали: мол, своих детей устроить некуда.
И рассказывали цыганятам много чего. Собирались вокруг стариков, и те вспоминали разные истории из былых времен или сказки выдумывали. Занятно говорили, Петя сам заслушивался и жалел, что у него в детстве не было такого — оказалось, до сих пор многого не знал, о чем цыганята понятие имели.
Они, любопытные и бойкие, и к нему приставали: про войну рассказать им или про то, как в других странах живется. Пете не жалко было, вот и пересказывал им все, что сам видел. Его и старшие тогда слушали и переспрашивали еще.
А особенно сестренка Мариуша, Ляля, лезла к нему. Она большая уже была, чуть Ульянки помладше, и улыбаться ему старалась ласково. Пете смешно было: видел ведь, как вертелась перед ним.
После того, как окончилось застолье, после песен и плясок гадать принято было. Как раз в Рождество раскидывали карты на замужество — отдадут дочку или нет в этом году.
Девицы все у Кхацы собрались, спорить начали, кому первой посмотреть. И Ляля подошла к ней, попросила вдруг что-то тихо — и на Петю кивнула. Тот чуть пирогом не подавился, как приметил.
А Кхаца рассмеялась вдруг:
— И без карт скажу, что не по тебе жених, — и Пете подмигнула, будто все знала про него.
Тот аж краской залился. И долго маялся, спросить не решался, с чего это она такое сказала. Да и когда говорила, что красивый он — явно ведь не о девицах речь шла, перед которыми вертелся. Он испугался: неужто догадалась про него старуха? А она сама подсела к нему и усмехнулась:
— Чего трясешься? Думаешь, я в жизни не навидалась такого? Мало ли, какая любовь бывает…
У Пети от сердца отлегло: знает, но не озлилась за это. И спросил робко, как она догадалась.
— Миленький, ты ж в бреду все про себя и рассказал: с кем, где да как, — хмыкнула Кхаца. — Да не боись, не слыхал больше никто, Мариуша я гнала: рано ему думать о таком. И другим до того дела нет.
Петя вздохнул спокойно, еще раз подивившись старухе. Вот уж правда мудрая! Хоть и поворчать, и словом резким приложить могла. Не зря ее совета слушали.
Перестав тревожиться, он устроился удобнее и свернулся под одеялом. Его от еды и от вина совсем сморило, глаза закрывались. Да и праздник уже затихал: старики, дымя трубками, отдельно сидели, говорили о делах, цыганки угощения оставшиеся убирали, а молодежь гулять ушла.
Он так и заснул у костра. И не почувствовал потом, как Януш подошел и отнес его, завернутого в одеяло, в кибитку. А так не дался бы, отпихиваться бы стал. Петя досадовал ужасно, что ему самому ходить не давали еще. Болезнь начала отступать, он мнил себя совсем здоровым, хотя силы пока и наполовину не вернулись. Вот и злился каждый раз, когда надо было помощи попросить, чтобы встать.
С Янушем потом чуть не разругался, когда тот все норовил поддержать его. Тот вовсе смеялся, что его на руках дотащить проще, чем ждать, пока доковыляет. Петя аж вспыхнул тогда: тараторить начал, что не понимает, почему запрещают, что сам может и что рана не болит почти.
— Вот упрямец, — хмыкнул цыган. — В чем только душа держится, а уж вон глазищами сверкаешь. Ну раз так хочется…
Он вдруг руки с его плеч отпустил и отошел на шаг. И тут Пете страшно сделалось: голова тут же закружилась, круги перед глазами поплыли, а на ногах он вовсе не стоял — вот-вот, казалось, упадет. Он в рукав Янушу вцепился и заваливаться набок начал, но цыган сразу подхватил его.
Он красный от стыда был, когда тот его укладывал и в одеяло закутывал. Отворачивался, хмурился. Но капризничать перестал с тех пор, терпел молча, что помогали.
И в кибитке он себе дело нашел. А то скучно ведь целый день ехать и в потолок смотреть — кто долго лежал больной, тот поймет. Петя поглядел, как фигурки из дерева вырезали, и показать попросил. Работа ведь легкая, сидя можно заниматься, на колени плошку для обрезков положив. Да и полезная: это не просто так ведь делалось. Цыгане эти фигурки продавали, как в деревни заходили. Им и не доверяли хоть — но как тут отказать, если свой ребятенок в подол вцепился и просит купить игрушку?
У Пети, конечно, сначала не выходило, не занимался ведь раньше. Но ведь если целыми днями сидеть, то что-нибудь да получится — вот и стало не хуже, чем у других. Он зверей разных вырезал — лошадок, медвежат, собак. Или солдатиков, и Мариуш их расписывал потом — и все спрашивал, как красить, чтобы форма как настоящая была. Петя тогда подолгу про армию рассказывал. И вздыхал украдкой, барина вспоминая.
Февраль начался. Они через Австрийскую империю ехали, и уже поменялось все вокруг, как южнее стало. Петя такой теплой зимы никогда не видел: снега не было почти, морозов не стояло. Любопытно было, что же будет, когда до моря доедут.
Он тогда только вставать начал. Сначала у кибитки постоял немного и лег тут же: от этого уже устал. Обошел ее потом кругом и был очень гордый собой, что получилось.
И к костру стал каждый вечер ходить, сидел со всеми. Как-то гитару попросил и наиграл, что от русского табора помнил: вроде и похоже, но и по-другому, не так, как здесь. Ему обрадовались тут же, заулыбались:
— Хорошо играешь! Точно — наш, романо!
Пете было с ними легко и радостно. Он думал теперь, что только тут и быть бы ему, в таборе. Вот будто всю жизнь он по лесу блуждал, приткнуться пытался хоть куда — а сейчас к дому вышел.
Только вот барин вспоминался. Да разве найдешь его теперь? И самому пока не вернуться, больной еще, не сможет в дорогу отправиться. Хоть и деньги были у него: цел остался заветный кошелек, цыгане сберегли его, Петя рядом с собой его увидел, когда лежал. Ни монетки не взяли оттуда.
Но хоть с деньгами, а знать ведь надо, куда ехать. А где армия русская, непонятно. Идти абы куда Пете не хотелось, опасно это, да и не доедет: время лихое, военное, а возвращаться через всю Европу трудно.
Он решил не торопиться пока: подождать сначала, как оправится, а потом уж думать. Может, к тому времени армия в Россию вернется, побеждали ведь Наполеона. А там уж понятно станет, куда ехать.
Да и не отпустили бы его, раненого, из табора. Его здесь как родного приняли, не спрашивал никто, чей он, откуда, не беглый ли. Подумаешь, дочка баро, Зарина, косилась недовольно. Так на всех приветливости не напасешься, а Пете она тоже не нравилась: гордая больно и красоту свою любила сильно, наглядеться на себя не могла. Хотя красоты-то этой немного лишь больше, чем у других. Баро с ней покоя не было, замуж выдать должно, а своих всех распугала уже гордостью своей. А среди чужих таборов на ходу искать не будешь, решили потом ее устроить, как дойдут и встанут твердо.
А шли они быстро, торопились. И дальше все становилась русская армия, и все труднее было бы возвращаться.
***
Издавна цыганам трудно жилось в Европе. Там были жестокие законы против бродяг и воров, к которым причисляли и их. Цыганам пришлось вести себя по особому: передвигаться по ночам, скрываться в лесах. И потому пошли еще и такие слухи, что цыгане — будто бы колдуны, вампиры и оборотни. Ими детей стали пугать: мол, похитят и съедят.
Некоторые цыгане спасались тем, что шли в солдаты. Их семьи тогда не трогали. А остальным, особенно разорившимся, тяжко приходилось.
Опасно было идти на заработки: в толпе их выделяла приметная внешность, и каждый мог на них донести, чтобы получить вознаграждение от властей. Если цыгана схватили, то его полагалось казнить.
А у осман было легче. Там цыган ценили как кузнецов, лудильщиков, сапожников и портных. Местные жители не любили за то, что власти им помогали — но то легче, чем если ненавидят и злыми колдунами считают.
Вот и уходили туда, надеясь на лучшую жизнь. Шли торопливо, чтобы не схватили, останавливались только по надобности, если есть нечего было. В деревнях тогда на работу нанимались на несколько дней: дом кому подлатать, коня вылечить. И бога молили при этом, чтобы не донес на них никто.
К весне они пришли в Румынию. Здесь много было цыган, целыми деревнями жили. С железом работали и с драгоценностями, корзины плели. Как оружейники славились, обслуживая османскую армию. Были и кочевые, которые по людям с представлениями ходили, с песнями и танцами.
Петя так головой и вертел по сторонам. Никогда он такого края не видел — яркого, цветущего, южного. Под Вязьмой снег бы еще лежал, а тут цвело все по-летнему. Горы были — красивые же! Зеленые все, а если вдаль, в дымку на горизонте смотреть — синие-синие, и конца-края им не видно. А дышалось как легко там — среди пряных трав, под высоким небом.
Он с Мариушем всякий вечер от табора гулять отходили — весну смотрели. Тот-то как радовался: носился вокруг него, смеялся. А Пете досадно было, что уставал он быстро, после каждого пригорка приходилось останавливаться, чтобы отдышаться. В груди покалывать начинало, перед глазами темнело. Так оно и понятно, если всю зиму проболеть.
Но быстро силы возвращались к молодому закаленному телу, у него каждый вечер чуть подольше ходить получалось. А вот на отражение свое в озере глянув, Петя аж зубами скрипнул. Ужас что! Лицо вытянулось, заострилось, только и осталось на нем, что глаза. Под ними круги темнели, а сам то ли бледный, то ли зеленоватый был, лишь на щеках лихорадочный румянец вспыхивал, если кашлял еще. А отощал так, что одежда прежняя висела на нем, поясом два раза обмотаться пришлось. Рубаху снять вовсе стыдно: кости отовсюду выпирали, да и шрам едва светлеть начал. Хорош, нечего сказать… Глянешь и испугаешься — чучело, кикимора, какими детей крестьянских пугают. Офицеры, которые любовались им, теперь опплевались бы, не иначе. Только старуха Кхаца и смогла разглядеть, что был когда-то пригожий.
Он смурной тогда в табор вернулся. И увидел, что с другими цыганами говорили — лошади чужие стояли, а у костра сидели старики с гостями. Как он узнал, то местный кочевой табор был. С ним вместе уговорились идти и на другой же день встретились.
Что тут началось! Пока ехали — говор стоял такой, что в ушах звенело. Цыганки молодые в одну кибитку набились, юбки и шали друг у дружки смотрели, у кого как вышито. Тут же объяснять и показывать стали, а уж смех какой у них стоял! Наверняка сплетни пошли, и на каждого цыгана из-под покрывала глазами блестели: обсуждали своих и чужих.
А дети и вовсе вокруг кибиток в одной стайке носились. И ничего, что языка не понимали, играть и так можно. На них с улыбками смотрели, хоть и утомили они всех уже.
А у цыган серьезный разговор шел. Они поодаль ехали и толковали — выучились уже немного по-местному.
— Вы зря так к западу завернули, если к османам идете, — хмурился румынский цыган. — Здесь Молдавия близко, а тамошние господари жестоки с нашими братьями. Закабалить могут, коли неосторожно рядом пройдете с чьими-нибудь владениями. Мы почему к вам и прибились: сами к османам податься хотим, а вместе надежнее.
— Проводника бы дельного… — протянул баро. — Есть же такие, кто места здешние знает? Мы бы отблагодарили, не обидели бы.
— О том и толкуем. Есть, есть такой… Его б дозваться, он как ветер вольный, ни с одним табором долго не ходит. Но вот видели его недавно на ярмарке, с лошадьми объявился казенными — хватает же наглости, едва увел, тут же продает у солдат под носом и не боится, что схватят. Он согласился, сказал, что сам найдет нас.
О том разговоре оба табора скоро прослышали. И тут же румынские цыганята с радостными криками носиться стали: «Данко, Данко приедет!»
Петя Мариуша подозвал и спросил, что за Данко такой.
— Как же ты не знаешь! Его все тут знают, и не только тут, а кругом всего моря! Про него в каждом таборе сказывают, какой он удалой, а во всякой деревне боятся, что лучшего коня уведет у них. Уж и убить его клялись, а он живет себе — вот здорово, Петер, вот бы так же жить! А говорят, на скрипке еще так может, как никто не умеет, а уж на гитаре, конечно же…
У Мариуша глазенки так и горели: видать, много чего про этого Данко местные цыганята рассказали. А Петя хмыкнул только: подумаешь, конокрад. Может, и удачливей других да наиграть еще умеет — ну и что? Хотя прихватило завистью: чего же наделать надо, чтобы о тебе кругом всего моря знали да в каждой деревне убить клялись? Ну вот приедет — он и глянет, что за Данко.
…Говорят мудрые люди: от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Добавить еще нужно, что и от любви тоже. Смеяться будешь над ней — а придет она, когда не ждешь, с головой накроет. И знать не будешь, что делать — то ли жалеть, что встретились, то ли бога за это благодарить.
В вечерних сумерках послышался за кибитками стук копыт — и вылетел вдруг к костру долгогривый белый конь. На дыбы едва не встал, разгоряченный — но твердая рука его удержала.
А как спешился цыган, тут же дети к нему подбежали, окружили, загалдели — не подойдешь, не разглядишь. Да Петя и так видел. И замер, едва нож не выронив, которым игрушку вырезал.
Он и не думал, что бывает так — чтобы смотреть на человека и не оторваться, чтобы в горле сохло и взгляд опустить нельзя было.
Данко был чуть его самого старше — едва усы над губой пробивались. Но разве посмеешь сравнить тут?..
Он смеялся, раздавая детям подарки: девочкам — цветные бусы, мальчишкам — ножи настоящие, небольшие. Буйные кудри у него по плечам рассыпались еще гуще и черней Петиных, когда голову запрокидывал. И глаза горели весело и озорно — яркие, зеленые; и не поверишь, что бывают такие, пока сам не увидишь.
А уж одет, как знатному пану впору: рубашка шелковая со щегольской вышивкой, пояс блестит, сапоги богатые. Да разве ж посмотришь на это, если сам он — высокий, ладный, а под одеждой красивое сильное тело различить можно. Прильнуть и обнять так и хочется!..
Петя радовался, что Данко не глядел на него: он красный весь сидел, щеки у него горели. Вот будто он цыган не видел! Хотя таких — не видел.
Он встал на нетвердых ногах, злясь на себя. Хотел мимо пройти: нужен больно ему этот Данко, чтобы здороваться еще.
Но тут цыган взглянул на него и насмешливо прищурил зеленые глаза. Петя вспыхнул тогда от обиды. Подумаешь, красив… Его, Петю, приодеть — такой же будет.
А может, и не будет, и зря тут злиться: права старая Кхаца оказалась, нашлись получше на свете. Но все рано обида внутри горела. Петя, повернувшись к нему, ответил таким же дерзким взглядом.
И словно искры над кресалом разлетелись, когда они глазами встретились — и снопом рассыпались в вечернем воздухе, прежде чем огню вспыхнуть.
Есть такие люди — будто солнце они, всем хорошо рядом с ними. От одной их улыбки тепло делается, а как взглянут на тебя — тут же все на свете, кроме них, позабудешь. И ничуть это не стыдно, что душу полонили, а радостно, потому что с такими людьми сам лучше становишься, если тянуться за ними будешь.
Пропал Петя, безнадежно пропал. И не поймешь, когда — то ли как встретились, то ли чуть позже у костра. Но разница-то невелика, все одно больше не было ему покоя.
Веселая, шумная была ночь, как Данко приехал. Оба табора собрались. И сидели как завороженные, молчали: на скрипке он играл.
Та словно живая у него в руках пела — лилась музыка по степи и словно звала за собой куда-то далеко-далеко. Проводил он по струнам — и сердце замирало, а то вдруг вздрагивало и заходиться начинало. Кровь загоралась, вздохнуть было нельзя, и плакать, и смеяться хотелось в одно время. Услышишь однажды — и жить больше без этой музыки незачем.
А Данко сидел, голову набок склонив, и тихо улыбался. Под огнем костра он весь был, кудри мягко по плечам вились, прикрытые глаза ясно и светло горели. Огненные блики вспыхивали на рубашке и на золотой серьге в ухе, на смычке в тонких пальцах. И не знаешь тут, то ли слушать, то ли им любоваться.
И Петя тогда уже понял, что любил его — раньше, чем хоть слово от него услышал. Все прежнее тут же забылось, только и было перед ним, что степь, звезды и Данко — век бы смотреть на него и слушать скрипку.
Тот по струнам ударил — загремела вольная, веселая песня, огонь внутри вспыхнул под нее: вскочить бы и в пляс пуститься, пока ноги держать будут. А вдруг остановил он смычок, тихо провел его — горько заплакала скрипка, темно и тревожно стало на душе.
И тут он глаза поднял и прямо на Петю взглянул, улыбнувшись ему. А тот как оглушенный сидел, в груди невозможно тесно было. И сам себе не верил: не бывает такого! Нельзя через десять лет песню узнать, которую однажды мальцом слышал, нельзя! И угадать Данко не мог, похоже просто, вот и все.
Но вот так и рвалось сердце с каждым звуком, пока лилась музыка — та самая, какая внутри него жила. А Данко улыбался ему ласково, глядя на него своими зелеными глазами, в которых огонь плясал, отражаясь.
И тогда Пете ясно стало: что тот скажет, то он и сделает, за любым словом его побежит, за каждым взглядом потянется. Вся его гордость пропала, будто и не было, а сам горел и вздохнуть не мог. Такая уж это ночь была — непростая, будто бы колдовская, когда сердце пылало.
Данко, откладывая скрипку, откланялся всем. Теперь улыбка у него была веселая и озорная — глаз не отведешь от него, такой он красивый.
— Ишь засмотрелся, — усмехнулась вдруг рядом с Петей старуха Кхаца. — А барин твой как же? Забыл уже?
— Какой барин? — не понял Петя.
И тут же губу закусил. Да что же это! Стыдно стало — ничего себе, какой барин! А помани его сейчас Данко за собой — пошел бы, вовсе не вспомнив. Но разве поманит… Петя усмехнулся горько: вот еще замечтался, да Данко на него и не взглянет.
И снова пронзило: опять вот думал не про Алексея Николаевича, а про цыгана, которого первый вечер знает. Никогда в жизни с ним не было такого, настораживало это и пугало. Но как же сладко ныло в груди, едва представлял: обнимет, прижмет к себе, глаза зеленые сощурит ласково… Петя сжал зубы и помотал головой, отгоняя наваждение.
А у цыган танец начался: баро вышел сначала, тут же Зарина за ним, и сразу все молодые повскакивали. А затевалось ради гостя: Зарина подошла к нему и руку протянула, приглашая. Данко вскинулся тут же, встал одним мягким слитным движением — и закружился с ними.
Цыганский танец быстрый, пламенный, завораживает он — взгляд оторвать нельзя, а душа так и просится к ним, чтобы самому плясать. Петя вскочил было, но на плече пальцы Кхацы сжались.
— Ты-то куда собрался, болезный…
А вот тут чуть слезы в глазах не выступили от жгучей обиды. Ему, значит, сидеть со старухой и смотреть, издалека любоваться. А так хотелось хоть рукавом Данко коснуться, хоть мимо пройти и задеть. А уж если обернулся бы — тут же сердце бы и остановилось.
Данко и здесь первый был, взгляды к себе приковывал. На нем рубашка распахнулась, гладкая загорелая грудь открылась, так и тянуло хоть случайно ладонью провести, погладить. Петя усмехнулся, себя вспомнив — костлявого, шрамом подпорченного. И хорошо, что он плясать не пошел. Их рядом поставить — словно ободранную ворону с соколом сравнить.
А в густых кудрях у цыгана искры от костра терялись, рубашка шелковая так и горела вся, когда рукава над огнем мелькали. А уж смеялся как! И глаза сияли — вот уж Петя не думал, что со звездами сравнивать станет, а поди ж ты, и слов не подберешь других.
И как же обида в нем горела! Зарина все вилась рядом с Данко, льнула к нему. Петя дергался всякий раз, когда та особенно близко была. И словом не перемолвились — а ревность всю душу разодрала уже, черная, жгучая. И понять даже нельзя, с чего: подумаешь, улыбнулся ему Данко один раз, так он со всеми веселый. А тут в дрожь бросало, встать между ними хотелось, чтоб подойти не смела Зарина к нему.
Та и не поспевала за Данко в танце, хмурилась досадливо, спотыкаясь. А он смеялся и шел еще быстрей и затейливей. Петя уж смотреть на это не мог, отворачивался и все ждал, когда же окончится.
И не выдержал скоро — встал и прочь пошел. Показалось вдруг, что смотрят ему в спину, но как повернулся — так же Данко плясал. Да и зачем цыгану смотреть-то на него? Точно, показалось.
Петя полночи заснуть и успокоиться не мог. Вот оно, счастье, какое — когда в груди тесно, до сих пор скрипка внутри пела, едва улыбку Данко вспоминал. Словно и не жил до того, как встретились.
Он долго лежал и мечтал. Есть ведь у каждого в юности затаенное желание — любовь найти, да такую, чтоб навсегда, единственную свою. Оно пропадает, конечно же, как раз-другой обожжешься, а потом и вовсе без смеха не подумаешь об этом. Но вот Пете до сих пор о таком мечталось, хоть и побила его жизнь, хоть войну прошел и много чего навидался. И вот же она, мечта — здесь, рядом. Осьмнадцать лет — самое время влюбиться без памяти.
Про барина Петя так ни разу и не вспомнил, засыпая.
А утром понял он, какие же глупые у него мысли были. Словно ледяной водой его окатили — мигом ясность пришла и рассудок вернулся.
Он в кибитке с Кхацей ехал, как только дети и старики. Молодые-то цыгане все на конях были. Оно и понятно, что пока больной еще, да и лошади своей попросту нет.
Он как с утра садился туда — парни цыганские мимо проходили. А среди них, впереди, Данко шел. Кивнул вдруг на него, и Петя обрывки разговора услышал. Он по-местному сам плохо говорил, но понимал.
— А он кто? — спросил Данко.
Они мимо прошли, но ответ Петя успел разобрать. Слово «холоп» там мелькнуло, и Данко усмехнулся.
А Петя потом полдороги в углу кибитки как прибитый лежал. Любовь, единственная… Конечно же! Он бы еще прямо в самое небо смотрел, толку бы и то больше было. Так его на место и поставили одним словом. Данко — цыган, удалой, отчаянный, по всем здешним краям его знают. А он холоп, которого из жалости выхаживали, и вообще неизвестно, что он в таборе делает.
Но мало того! Едва Петя успокоился немного, как стук копыт за кибиткой раздался. Цыгане молодые мимо проезжали, и опять голос Данко раздался.
— А он где, беглый-то этот? Он на лошади не умеет, что ли?
Смех в ответ послышался, и они мимо проскакали.
Беглый!.. Хотя беглый-то он и есть, если честно посмотреть. Но не в том дело, как назвали. А вот что про лошадь сказали — словно ножом по больному месту, по гордости. Он — не умеет! Да может, и получше их, но поздно доказывать-то уже, раз подумали так про него.
Да ведь его только пожалеть-то и можно, больного. Смех вспомнить, как ночью душа пела. Улыбнулся ему Данко, вот еще. Тогда-то не знал, что он холоп, да еще и цыган наполовину только — а теперь и не взглянет, как рассказали. И сиди вздыхай по нему теперь.
— Ну-ка делом займись, — Кхаца спутанные нитки ему бросила.
Петя вспыхнул: работа-то детская! Но взял все-таки, стал в клубок собирать. У него руки дрожали, в глазах темно было. Так и звенели в ушах обидные слова про лошадь. Вот приехал бы Данко на месяц позже — он бы и выглядел по-другому уже, и достал бы эту лошадь клятую.
Но за работой мысли яснее пошли, как нашлось, чем руки занять. Петя представил вдруг со стороны себя: услышал слово обидное и не плачется едва. Вот позор! Он-то будто за всю свою жизнь от дворовых не наслушался? И будто отвечать так не умел, что те языки прикусывали? А тут — даже и не обозвали, сказали просто, как есть. А уж на правду стыд обижаться, даже если неприглядная она и в глаза ею тычут.
Он усмехнулся, заканчивая клубок вязать. А вот докажет он еще, что хоть и холоп, а получше некоторых цыган. А что красоты не осталось — тоже не страшно, не одним хорошеньким личиком он жил, а еще много чего умел.
Пусть только Данко улыбнется еще хоть раз ему, как ночью. За такую улыбку что угодно сделать можно, хоть душу чертям продать. Пусть хоть один взгляд бросит — и сердце запоет, и тогда горы свернуть можно будет.
***
Всегда Петя своим умом жил, ни на кого не смотрел и советам не следовал, делал то, что сам верным почитал. Да и некого слушать было: с малолетства один остался, учился сам всему. Барин — не в счет, от него редко что дельное услышать можно было.
А войну пройдя, Петя вовсе взрослым и опытным себя мнил. И ставил себя высоко, чего уж греха таить: в гусарской кампании умел держаться, офицеров завлекал, а уж барином как хотел, так и вертел.
Да это давно было — до раны, до болезни еще. А вот только оправляться начал — Данко появился. И уж явно не к добру.
Вот теперь понял Петя, как по нему самому мучились, а тронуть не могли. «Чем поиграешь, тем и зашибешься», — верные, мудрые слова были, а он-то не верил. Вот уж точно, зашибло — словно обухом по голове, да так, что всякое разуменье потерял.
А все цыган зеленоглазый — как же Петя клял его! Но злился-то на себя, конечно: что взгляд от него оторвать не мог и из мыслей выкинуть. Да и как не глядеть на него! Данко на коне гарцевал, красовался чуть в стороне от кибиток. Он отъезжал вперед дорогу проверить, и Петя тогда ловил себя на мысли, что высматривал его и ждал, когда же покажется. Нарочно в угол кибитки забивался, но все равно глазами косил, а скоро и вовсе не выдерживал и снова любовался.
Данко и не замечал словно: на него ж весь табор так смотрел, цыганки молодые вздыхали наперебой. Но иногда оборачивался вдруг и усмехался, откидывая кудри со лба. Петю злило это ужасно: понятно, что красив, но зачем показывать еще? А внутри грелась злорадная мыслишка: помнится, сам так делать любил, вертясь перед офицерами, и нечего на Данко пенять.
На него и за щегольство еще озлиться можно было — выискался, мол, петух разряженный, пана строил из себя. Но если приглядеться, то не кичился он: рубашка-то богатая, а сапоги разношенные и удобные, штаны затертые, хотя пояс блестел. Ясно, что не наряжался нарочно и не смотрел за этим, просто деньги лишние тратил на себя.
Он за деньгами и не следил: кому надо, тот и возьми, коли нужны, а вернуть он и не спрашивал потом. Широкая у него душа была, вольная, щедрая. Но не без гордости, конечно — уж этого добра хоть отбавляй, но понятно ведь, что если самым удалым да удачливым слыть, то свысока на всех прочих смотреть будешь. С цыганами высоко себя держал, старики с ним как с равным говорили, а молодые и вовсе с открытыми ртами ходили за ним. Навидался он много чего, бродяжничая, про разные края рассказывал так, что заслушаешься. А как скрипку или гитару брал — от костра не уйти было. И пел как! Языка мог не знать, а напеть умел — и по-цыгански, и по-румынски, и еще бог знает по-какому.
А на него, Петю, он разве глянул бы? Ясно, что нет. Но Петя отступаться не привык, слишком сильно по его гордости ударил Данко — обида в нем вспыхнула, что тот лучше него оказался. Глупо и бесполезно было соперничать, но Петя такой был: чужие слава и уменья покою не давали, самому так же хотелось.
Теперь-то было, перед кем себя показать, чтоб оглянулся хоть. Ни много ни мало взял — на вольного дерзкого цыгана равняться. Но Петя твердо решил — если уж не лучше Данко стать, то таким же хотя бы вполовину.
Начал он с того, что щадить себя перестал. Подумаешь, болезный, так рана зажила давно. Так-то его не заставляли наравне со всеми работать, давая выздороветь. Он и не напрашивался: отдохнуть-то, оно приятно. Но не отлеживаться же перед Данко, чтоб жалел еще. Петя теперь так себя вел, словно и не было раны: за любое дело в таборе брался, помогал всем, к костру вечером последний приходил. А то, что еле сидел там, а потом отсыпался весь день — того не видел никто. Трудно было после того, как целую зиму проболел, тело отвыкло совсем, все кости болели — а Петя только зубы стискивал в самой тяжелой работе. А подгадывал так, чтобы Данко непременно видел. Пусть посмотрит, как холоп более всех трудится, пока цыгане молодые от любого поручения увиливают.
Тот только усмехался молча. Но замечал ведь! Смотрел даже с интересом, скоро ли выдохнется. А слов никаких Петя от него и не ждал, он боялся даже, что Данко обратится к нему. Не знал бы тогда, что ответить, стоял бы растерянный. Его ж от одного взгляда цыгана в дрожь бросало, а заговорить вовсе жутко казалось.
Но пришлось вот: помогал старым цыганам, и отправили его спросить у Данко, сколько до ближайшего села. А то на рынок им нужно было, ни денег, ни припасов не осталось.
Пете каждый шаг с трудом давался. У него щеки пылали, ноги были нетвердые. И злился он на себя: всего-то и надо, что поговорить, а он трясся. С неделю уже вместе ехали, мог бы и привыкнуть.
Данко у коня своего стоял, перебирая его гриву. Как раз ему под стать жеребец был — красивый, сильный. Петя залюбовался снова и тут же осердился на себя: из головы вылетело, что сказать хотел, едва цыгана увидел.
Тот обернулся к нему, и тогда вовсе худо сделалось, в горле пересохло. Петя глубоко вздохнул и еле выдавил заготовленную фразу. Он из упрямства решил по-местному сказать, хотя Данко по-немецки понимал немного. Но показать хотелось, что умел, хоть и плохо получалось еще.
— Выучился бы, прежде чем говорить, — небрежно заметил Данко, даже не обернувшись к нему.
Петя сморгнул недоуменно. Тот по-русски это сказал, чисто и правильно. И ухмыльнулся еще. И тут же обида стиснула: вот решил уменье показать, а вышло, что опозорился.
Данко долго на него смотрел с ухмылкой, любовался тем, как он от стыда краснел. Пете уж ругнуться и уйти хотелось молча.
— Завтра в село зайти можем, — сказал он наконец. И смерил Петю оценивающим взглядом. — Ты иди непременно, тебе как раз с девицами попрошайничать, больше всех заработаешь.
И рассмеялся еще, отворачиваясь. А Петя так и замер с открытым ртом: ну что тут ответишь? Стоял, вздохнуть от злости не мог, а Данко коня под уздцы взял и прочь пошел.
Вот до того и не трогал его Данко. Подумаешь, усмехался и «холопом» называл. А тут — надо же так было! Ну да, Петя нездоровым выглядел, одежда на нем старая была. Вот будто в грязь носом ткнули. У него едва слезы на глаза не навернулись от обиды. А ответить-то правда нечего было.
Петя хотел даже сначала не пойти в село, чтоб не позориться. Но представил: как раз будет Данко повод посмеяться и решить, что задел его своими словами. А вот пусть думает, что не обидел! Петя тогда стал назавтра собираться. Ему было любопытно, тем более что не хотелось из-за какого-то Данко одному почти в таборе оставаться.
Цыгане известно зачем по селам ходили: на заработки. Женщины — гадать и попрошайничать, мужчины — на рынок, коней продать да прикупить.
Для гадания одевались нарочно. В новых-то юбках не пойдешь, так ручку не позолотят. Но и в лохмотья заматываться не хотелось. Цыганки хитро делали: и вроде как бедными казались, и щеголяли нарядами друг перед дружкой.
Юбки одевали покороче, будто бы с детства их носили и выросли из них, а денег на новые не было. Оборки пришивали цветастые к подолу, словно бы он поистерся. Делали у рубашек широкий ворот, чтобы те с плеч соскальзывали, как порванные. Выглядело это ярко и празднично: и самим радость, и нищими посчитать могли по незнанию.
У села встал табор, дети и старики там остались, а остальные пошли по дороге. Петя с ними был. Он нарочно прошел мимо Данко, головы не повернув: мол, забыл даже, что тот сказал ему. Хотя обижен был до сих пор.
Еще бы! Данко-то на коне своем ехал, красуясь. Цыганки смеялись с ним, разговором занимали, а он каждой улыбался. Зарина к нему так и тянулась, она дольше всех одевалась и вертелась теперь перед ним. А Петя шел босиком по горячему песку и пыль глотал, да еще и солнце палило. Он на цыгана даже не смотрел, степь разглядывая.
А в селе — большом, многолюдном, — и вовсе они разбрелись по рынку. Пете дела не было, и он пошел смотреть, как коней продавали.
Это ведь наука целая — уметь сторговаться. О цыганах странное суждение шло: одни говорили, что у них отменные лошади, а другие сетовали на надувательство. Те, кто толк знали, первостатейных коней выбирали, а кого могли и обмануть по незнанию, старую или больную кобылу продать. Пете все это ясно было, он видел, как цену набивали. И усмехался только, когда втридорога брали лошадей.
Шум и суматоху на краю села он не сразу приметил. А как смекнул обернуться — замер сначала.
По дороге, пыль поднимая, коляска грохотала — тряслась из стороны в сторону, едва не падала, а летела так, что люди еле отскочить успевали. Страшно это — когда лошади понесли! Кучер поводья натягивал, но без толку, никаких сил тут не хватало.
А в коляске ребенок кричал — Петю тут как прошибло всего, едва увидел.
…Вот бывает, что сначала делаешь, потом только понимаешь, что случилось, а до того словно туман в глазах и даже подумать не успеешь. Петя вперед бросился, как коляска с ним поравнялась, и повис на поводьях. Вниз их потянул: лошадь-то бежать не сможет, если ей голову отвернуть.
Его по земле протащило, да он мертвой хваткой держался: отпустишь — упадешь и затопчут. А как остановились лошади, он повалился, только и успев откатиться.
В глазах потемнело, у шрама закололо, грудь кашлем сдавило. Он сесть не сразу смог: трясло всего, руки от напряжения занемели. А вокруг коляски народ уже собрался, обступили, загалдели.
Петя встал, держась за колесо. И только тут разглядел, кого спас.
Трое людей было в коляске: женщина, ребенка к себе прижимавшая, и средних лет мужчина. По нему сразу видно было — богач, магнат, одет дорого и ярко. Все они напуганные были, отдышаться не могли, ребенок плакал.
— Кто? — только и выдохнул магнат, оглядываясь по сторонам.
Петя вплотную подошел и остановился. Не прятаться же, в самом-то деле, у такого богача можно и благодарность получить, да не одними словами.
И точно, тот увидел его — пыльного, встрепанного, с продранными до крови коленями и локтями, — и дрожащей рукой в кошелек полез. И тут же Петя хмыкнул: вот уж точно, чем богаче человек, тем прижимистей. Под ноги ему монетка упала, покатилась по земле — он и не взглянул, глаз не скосил даже. И ухмыльнулся:
— Дешево жизнь свою цените.
Магнат растерялся аж: осердиться хотел такой наглости, да понял сразу, что и впрямь ни чета благодарность спасению. Но цыгана-оборванца, мальчишку, одаривать не хотелось. Глаза у него забегали, задумался. И женщина тут вмешалась:
— Ну что же ты, брат, отблагодарить надо, как же…
И толпа вокруг собралась, все смотрели на них. Магнат еще раз на Петю взглянул, а тот ухмылялся так же. Тут уж не продешевишь, а то пойдет молва о жадности.
— Чего тебе, если не денег… Вот плащ хочешь? — он тяжелую бархатную ткань на плечах теребить начал.
— Да уж и так не замерзну, — Петя уже откровенно смеялся.
Что за нелепость — плащ в жару, когда солнце палит! И люди заулыбались вокруг, а магнат нахмурился недоуменно, стал оглядывать коляску.
— А пистолет хочешь? Дорогой, новый…
— Пистолет хочу, — не стал отказываться Петя.
Это ему по нраву пришлось. Давно не стрелял, рука, поди, отвыкла, а деньги тратить жалко было. Но раз так предлагали — милое дело взять.
Он совсем немного голову наклонил, ящик с пистолетом принимая. Цыган ведь он, вольный человек, а не холоп чей-нибудь. А как на самом деле все обстоит, то остальным знать и незачем.
И цыгане уже вокруг стояли, смотрели на него изумленно и с уважением. Петя гордый и радостный был, душа так и пела: вот как, с лошадьми совладал, на равных говорил с магнатом и подарок получил! Чем он хуже любого цыгана?
Но тут Данко мимо прошел, не обернувшись даже. И бросил с усмешкой:
— Дурная голова покою не дает.
Петя так и замер с открытым ртом. Ну ничего себе! Ни за что ни про что в дурости обвинили. Сам бы, небось, так же бросился бы остановить, не побоялся бы. Да такая удаль дорогого стоит, не всякий решился бы, кого угодно похвалят за такое. Данко ж видел все, это точно, иначе не говорил бы. Завидно ему, что ли? Да вряд ли, уж ему-то незачем завидовать.
А коляску цыганки обступили, заговорили все разом. Оно ж понятно как, теперь денег собрать можно, не откажут. Сестре магната слезть помогли, дочку ее стали утешать, подарили безделушку какую-то уже.
Магнат же отошел и трубку стал раскуривать, руки до сих пор у него ходуном ходили. Данко подошел к нему, поздоровался, будто со старым знакомым: почтительно, но не униженно.
— Здравствуй, цыган, — кивнул магнат. И нахмурился: — Долг когда вернешь?
— Как захочу, так и верну, — повел плечами Данко, безмятежно улыбнувшись.
— Ох, заиграешься… А если донесу на тебя? Схватят солдаты, и тогда-то быстро деньги найдутся.
— Схватят? — Данко рассмеялся. — Знатную шутку выдумал, господарь!
— Заговариваешься, — прищурился магнат. — Плетей на тебя нет…
— А я тебе не холоп, чтоб плетьми за неподобающее обращение охаживать. Не нравится, так не слушай и дела никакого со мной не имей. Только ведь потом искать будешь, как понадоблюсь. Так что не торопил бы ты с долгом, сам, помнится, поболе задерживал. Сочтемся.
Данко и ответа ждать не стал, кивнул насмешливо и отошел. Петя аж заслушался: у него и вполовину наглости не хватило бы, чтоб так разговор вести. А он-то еще собой гордился.
Магнат же теперь с баро говорил: отблагодарил еще раз, а потом цыган к себе в поместье позвал гостей развлечь, большие деньги обещал. Баро согласился, конечно: им-то спеть и станцевать нетрудно, раз удача такая подвернулась. Нечасто ведь такие богатые господа приглашали.
Петя догадался, зачем он звал. На Зарину он засмотрелся, а та и рада была — улыбнулась ему, прошла рядом, как взгляд заметила. Вот девка ветреная — мигом от Данко отвернулась, тот ведь и не глядел на нее. А магнат любовался, оно и льстило.
В поместье они пришли наряженные, гитары и скрипки взяли. Пели, танцевали перед гостями магната, соседями его. То работа для цыган была привычная, они заранее решили, какие песни будут. И платили им хорошо, Петя нарочно перед магнатом маячил, чтобы тот помощь его не забыл и не пожалел денег.
А он все норовил Зарину завлечь к себе. Отвел ото всех, разговором занял, угощал сладостями. Та млела и вертелась перед ним. И вдруг пропали они — ненадолго совсем, явились скоро. Зарина была раскрасневшаяся и глазами на магната косила.
Но тут отец — хмурый, с мрачно сдвинутыми бровями, — за локоть ее вывел. Ох, попало же ей, не иначе! Неприлично ведь это, девушке одной с чужим мужчиной уходить, срам всей семье.
Как ехали из поместья, Зарина злая была, бледная и на отца не глядела. Отворачивалась, губу кусала. А сама и виновата, и нечего обижаться. Слышно было, как отец ее распекал: чтоб и думать не смела о гаджо — нецыгане, то есть. Грозился, что выдаст за первого, кто попросит, чтоб позору такого не было больше. А Зарина упрямо молчала и хмурилась.
Пете дела до того не было, он не прислушивался особо. Он на коне ехал — наконец-то как все цыгане молодые. После того, как он коляску остановил, ему дали одного из новых, в селе купленных. Он гордый был, что доверили, не спросив даже, умел или нет. Ясно, что умел, после того-то, как аж с двумя совладал.
Но вот Данко опять покою не дал ему. Проезжая мимо, бросил небрежно:
— Хорошо, что смирный конь: не придется под копыта кидаться, если остановить нужно будет.
Петя губу закусил. Надоело ему это: что ж такое, вот никого Данко не трогал, а к нему цеплялся. И ведь не со зла, не было в нем плохого, с остальными-то был веселый. Чего ему надо было, непонятно. Забавно ему просто, что ли?
Оно, может, и интересно было: мальчишку обижать, который ответить не мог. Но Петя решил, что больше не спустит, хватит уже. Теперь-то стало ему, что показать: с пистолетом был, на лошади. Уж не абы откуда прибился, а на цыгана похож. Так что рано Данко усмехался, услышит он еще много хорошего о себе, сам пусть тогда издевки терпит.
Пистолет и вправду дорогой оказался — богато украшенный, с позолотой и резьбой на рукояти. Но для человека, две войны прошедшего, это один смех был. Много из такого пистолета не настреляешь, нужен он, чтобы ради украшения в ящике лежать.
Он часто осечки давал, обращаться бережно нужно было, а то, казалось, в руках развалится. Петя решил при первой возможности лучше купить.
А пока на этом навык вспоминал. Руку заново ставил, стрелял словно в первый раз: полгода не брался ведь, отвык. Но наловчился он быстро, не зря ведь в полку мелким стрелком слыл.
Мариуш все вокруг вился, любопытничал, под руку лез. Помочь хотел, а больше мешал. Но Петя придумал ему дело: попросил как-то тарелок глиняных притащить, которые не нужны уже стали.
Посуду цыгане сами делали. Покупать не нужно было, а как старая становилась, трескалась - так и выбрасывали. А от глины только черепки потом и оставались.
Мариуш целую стопку притащил. И вопросами стал тут же засыпать: зачем, для чего. Петя усмехнулся, по сторонам оглянувшись. И, вскинув пистолет, попросил подкидывать по одной.
Он нарочно недалеко от табора отошел, чтобы видно и слышно было. Делалось это ради Данко, чтобы тот заметил. А то надоел он уже про пистолет ему советовать, за сколько продать, чтобы зря не пылился. Пусть посмотрит, что не просто так пистолет, а уменье есть.
После нескольких выстрелов цыганята прибежали, глядеть стали, вскрикивая от удивления и восторга. Петя без промаху палил, на землю осколки падали. Радость внутри разливалась: и руку твердо держал, и глаз к прицелу привык, и получалось хорошо.
А подошедшего Данко приметив, он Мариушу подмигнул. Тот сильнее стал кидать — только и успевай выстрелить.
Данко долго смотрел. Стоял, голову набок склонив, и ухмылялся. Промахнешься при нем — до конца жизни напоминать будет.
Петя все тарелки перебил, ни единожды рука не дрогнула. Старые цыгане кивали одобрительно, дети и вовсе в ладоши хлопали.
А Данко мимо прошел, не оборачиваясь, и бросил ему:
— Неплохо для холопа.
…С того дня молчаливая вражда между ними переросла в открытую. В этот раз Петя не спустил, нашелся у него ответ. А то сколько ж можно терпеть? Петя сам себя не узнавал: куда только вся его наглость девалась, едва Данко видел? Вот уж не думалось, что станет когда-нибудь отмалчиваться и теряться.
— Зависть глаза колет, — спокойно сказал он.
Вот интересно, как бы Данко ответил… Не став ждать, Петя пистолет ему протянул: покажи, мол, если лучше умеешь.
А Данко не стал стрелять. Ловко, затейливо отговорился — но отвертелся ведь! С Петей без толку было в стрельбе равняться, его ж офицеры всем полком учили.
Вот тут началось ему раздолье: вспомнилась своя гордость, стало кому показать себя. Петя теперь за каждым шагом следил, перед Данко всю работу делал, на коне гарцевал и стрелял. А тот ни одного случая не упускал съязвить, да непременно на виду у всех.
Петя не отмалчивался уже, а отвечал — так же весело, язвительно и задорно. Взглянешь на них — покажется, будто понарошку, из озорства ругаются.
А уж слов резких наговорить Петя умел. И любил, чего уж греха таить. Загорался весь, легко и радостно делалось, если больно задевал.
Вот и отлилось ему за то, что барина изводил. С Данко коса на камень нашла! Петя ему десять слов — а он одно, да такое, после которого как оплеванный стоишь. Глаза зеленые он щурил насмешливо — видно было, что самому занятно было с Петей препираться.
Пете изворачиваться приходилось, ответ на ходу придумывать, чтобы опозоренным перед всем табором не остаться. Цыгане аж заслушивались, когда они в очередном споре сходились — пустяковом, без начала и конца. Старики хмыкали, а иногда и посмеивались, говоря, что никогда такого разговора занятного не слыхали.
А у них с Данко и до слов все начиналось, одного дерзкого взгляда хватало. Воздух между ними словно бы горячим становился, глазами сверкали оба так, что искры едва не сыпались.
Петя нарочно выставлялся, попадался ему. И понял скоро, что нравилось ему это — словно в омут затянуло, раззадорился. День зря прожитым оказывался, если Данко не замечал его. Раньше-то не с кем поспорить было, на барина и вовсе чуток надавишь — и что хочешь с ним делай, этому Петя выучился давно. А с Данко — вот уж точно, нашли один другого, под стать друг другу оказались. Увлекло его соперничество, азартом горел, кровь кипела.
Но удивительно было, что Данко и дельные советы давал ему. Это он негромко говорил, по-русски, чтоб только они двое понимали. Мимо проходил, на Петину работу оглядывался и бросал невзначай, как правильней сделать. И ведь правда лучше выходило, если прислушаться.
Петя решил у Кхацы про него спросить, узнать, что за человек. Может, тогда хоть что прояснилось бы. А то она наверняка с местными стариками говорила про него.
Кхаца усмехалась, когда Петя осторожно к цыгану речь подводил. Хмыкнула вдруг:
— Сам бы и поговорил с ним, коли любопытно. Занятные же вы: выспрашиваете один о другом, кругами ходите, а как рядом оказываетесь — царапаетесь тут же.
Петя нахмурился недоуменно. Спрашивал Данко про него? Ему-то зачем?
И пронзило вдруг: а если узнает про него да про барина? Такое в таборе рассказать — и уходить тут же придется от цыган. Кхаца-то молчала, но если все вызнают — прогонят, потому что такого нигде не терпели, и у цыган тоже. А с Данко станется ведь раскрыть…
— Так и у него сердешные друзья были, — безмятежно улыбнулась старуха.
Петя так и замер. А Кхаца глаза прикрыла и стала трубку раскуривать. Так и видно по ней, что не скажет больше ничего.
Он думать стал лихорадочно, не приглянулся ли цыгану. Раньше-то и не думал так, не зная про него. Пете уж казалось, что тот просто подступиться хотел, да не умел. Хотя глупая догадка была: зачем к приблудившемуся мальчишке, в таборе чужому, цепляться? Да и не таков он, Данко был, по нему понятно — что хотел, то и брал. Да и видел он наверняка, что Петя и так глаз от него оторвать не мог, помани только — твой будет. Поэтому так и не получилось догадаться, зачем Данко лез к нему.
Ему ж подразнить только и можно, так-то он Данко и даром не нужен. Это тот, кажется, и делал — но зачем, непонятно.
Петя как-то с гитарой сидел в стороне от кибиток. Целыми днями терзал ее нещадно, лишь бы хоть вполовину как Данко играть.
Он увлекся так, что шагов за спиной не услышал. И не поверил даже, обернувшись и Данко увидев. Тот вплотную подошел. И, за его спиной присев, положил руку на его кисть — Петю аж в дрожь бросило.
— Не так, — цыган жарким шепотом обжег его шею.
И стал пальцы его на струнах ставить, за руку держа и почти обнимая. Петя о гитаре и думать не смог, он как в огне весь сидел. А рубашка на Данко была прохладная, шелк по коже скользил. Щекой цыган к его волосам прижимался, теплыми губами почти касался скулы. Петя вздохнуть и шевельнуться боялся.
А Данко медленно говорил, скоро и вовсе замолчал — сидел, пальцы его гладя, и тихо улыбался.
Петя уж и не знал, о чем взмолиться мысленно: то ли о том, чтоб ушел, то ли чтоб остался. А Данко видел ведь, что с ним творилось! Но не замечал словно бы, обнимая сильнее.
Поднялся он, наконец, и напоследок задел рукавом плечо Пети. Усмехнулся, взглянув на него.
А тот злой и красный от стыда сидел. Хорош же он! Гитара из рук валилась, растрепался, дышал через раз — тут же можно на подстилке разложить. И это после того, как просто так обняли.
Петя надеялся, что цыган хоть подшутит над ним как-нибудь. Скажет что вроде того, что обнимать неудобно, кости торчат. Или что гитару держать даже не умел. Тогда хоть отбрехаться можно будет, дерзко ответить и успокоиться немного, пока разговор будет. Так нет! Данко им молча полюбовался и ушел.
Тут его теперь из мыслей гони, не гони, а тело предавало — от каждого его прикосновения горело. Ночью Петя и вовсе глаз сомкнуть не мог, извелся весь. На Данко злился: вот зачем обнимал, знал же, что пуще прежнего завлечет. Заворожил он, что ли? Ни днем, ни ночью даже от зеленоглазого цыгана покою не было.
Он барина пытался вспомнить, чтоб наваждение прогнать. Но понял вдруг, похолодев, что и лица его не виделось — глаза серые только, да и то блекло, словно в тумане. Скоро ведь и как звать, забудет, а все Данко виноват.
Петя пуще прежнего на него озлился. Да зря это: распалился теперь, разуменье потерял, и Данко на другой же день его перед табором высмеял.
— Две войны прошел, говоришь? — ухмылялся он. — Небось, из-за мамкиного подола глядел. Лет-то сколько тебе, вояка?
— Сколько надо, — Петя губу закусил.
Вот нашел еще цыган, что сказать! Сам будто намного старше. Петя вскочил, усмехнувшись. Придумал, как себя показать перед ним.
— Не веришь? — прищурился он.
И нож выхватил. Быстрым слитным движением вскинул его и метнул в сухое дерево за костром. Тот глубоко вошел, точно в середину, и цыгане одобрительно закивали.
А с губ Данко усмешка так и не сошла.
— Оно и видно, — понятливо протянул он. — Детишки так играются, едва им нож трогать позволяют. Смотри не порежься.
У Пети рука дрогнула, когда нож вытаскивал: и впрямь пальцы едва не порезал. От обиды в глазах потемнело. Бросок же ловкий был! Что не так ему опять?
— Я и драться на ножах умею, — вскинулся Петя. — Проверь, если оплошать не боишься.
— Мало чести против больного ребенка выходить, — Данко потянулся.
Он долго за взбешенным Петей наблюдал. А тот смотрел на него выжидательно. Замерли перед табором: кто кого переглядит и переупрямит.
— Ну раз такой смелый… — ухмыльнулся Данко наконец.
Он мягко встал и вытащил нож, неторопливо пошел к Пете, поигрывая им.
А тот жалел уже, что в драку ввязался. Злость прошла, и его липким страхом затопило: видел, как умело Данко нож держал. Но останавливаться было поздно.
Он первым ударил — Данко увернулся, другого и не ждалось. И улыбнулся приглашающе: мол, еще бей.
Петя и бил. А цыган отбивался расслабленно, словно с ленцой — это раззадоривало и злило, Петя думать перестал, что делал, вдобавок дыхание сбил. Совсем не так драка шла, как надо. Точно зря он начал, никто ж за язык не тянул.
А стоило задуматься и подосадовать на себя — Данко сам ударил. Петя и понять ничего не успел. Нож перед глазами мелькнул, он растерялся от такой быстроты — и тут же за руку его схватили, вывернули, да еще и коленом по ребрам получил.
Петя в пыли скорчился с заломленной рукой, камни в колени впились, а нож в шаге от него на земле лежал. Данко держал его крепко — ни вывернуться, ни упасть, — но не больно совсем, словно жалел. Усмешку его Петя спиной чувствовал.
— Наглый мальчишка, — негромко сказал Данко.
У Пети едва слезы на глаза не навернулись. Да что же это? Зачем унижал так, почему просто нож выбить нельзя было? А теперь вот — на коленях перед всеми. И хватку ослабить еще не торопился, словно чтоб наглядеться успели.
— Пусти, — глухо попросил он.
Он вскочил тут же, как пальцы на локте разжались. Глаза прятал, хотя никто почти не смеялся над ним: понимали, что зря против цыгана вышел. Ясно ведь, что тот должен уметь с ножом, тем более что коней уводил, дело-то опасное, не раз приходилось защищаться. А Петя стрелял больше, с ножом-то против солдат не выйдешь.
Ему горько и стыдно было. Он нож поднял и ушел прочь от костра, ни на кого не глядя.
А там долго на ночном ветру сидел, продрог даже. Но возвращаться не хотел, видеть никого не желая. Зарина своим насмешливым взглядом особенно задела. Ей-то что за дело, она при чем?
На нее в таборе все смотрели теперь, за спиной шептались. История-то с магнатом на том не окончилась, что она семью опозорила.
Через неделю после того, как они из поместья ушли, магнат табор нагнал. На коне один прискакал, разодетый весь как в праздник, в золоте и в серебре.
Он тут же Зарину глазами нашел — та не кинулась едва к нему, но под тяжелым отцовским взглядом в кибитку спряталась.
Магнат же к баро подскакал, окинул его высокомерным взглядом.
— Ты ее отец? Продай девку, щедро одарю!
Зарина слушала затаенно, из-под полога выглядывая. Так, видать, сердечко и заходилось у нее. Наверное, обещался он забрать ее.
— Я, господарь, дочерьми не торгую, — баро непреклонно покачал головой.
Тот озлился было, за кнут схватился — да будет ли толк с того? И бросил тогда с угрозой:
— Ну знаешь… Раз подарков не надо, так все равно девку достану, а вы пожалеете, что по-доброму уговориться не захотели.
И прочь поскакал, пыль за ним взвилась. Хмуриться старики стал: нехорошо же вышло, жди беды. А Зарина губы кусала и на отца косилась досадливо.
Петя еще потом злился на нее, что за Данко она вилась. Вот же девка! Одного ждет, к другому тянется. Они после приезда магната шептаться стали о чем-то, уходили вместе за кибитки — словно тайное у них что было.
Данко в степь уезжал дорогу посмотреть — она первая к нему бежала, выспрашивала что-то, когда в сторону отходили. Пете не нравилось это, видел, что не просто так говорили. Но о чем — не знал.
А вечером однажды, в сумерках уже, он за кибитками шел. И остановился вдруг, голоса услыхав.
Вдалеке, в тени, Зарина с Данко стояли. Та куталась в шаль, беспокойно поводила плечами. От отца ей в тот день крепко досталось за то, что про магната вспомнила.
Она вскинулась, на Данко глянула. А тот рассмеялся негромко и обнял ее за плечи.
Петя, отвернувшись, прочь пошел. Дальше смотреть не хотелось, и так понятно все. А он-то еще о Данко думал! Нужен больно, у него вон Зарина есть.
Заснуть Петя тогда до утра не смог.
***
Вот бывает так — в игру или в спор втянешься, и остановиться поздно. Выйдет тогда, что будто бы сбежишь. И жалеешь уже, что начал, и отступиться не получится.
К лету до Румынии слухи дошли, что окончилась война с Наполеоном. От проезжего табора узнали, что армия союзников в апреле вошла в Париж, а русские войска возвращались теперь назад, в границы империи.
Петя мог бы уже вернуться: выздоровел он, на коне твердо сидел, деньги были. Но прикинул: он ведь быстрее армии в империю приехал бы, у той же пехота, обозы, а он один всадник. Не дожидаться же там?
А вообще-то сам себя он оправдывал, все откладывая, когда же в таборе сказать, что уедет. А то к османам не по дороге с цыганами было, к ним без надобности ему. Он о том точно решил, но хотел подождать.
В Данко дело было. Сбежать от него — вот еще! Проиграть, значит, в соперничестве — то-то цыган посмеется в спину ему! Переживет как-нибудь, что радость такую не получит.
У них с каждым днем жарче споры разгорались. У Пети слова дерзкие уже на языке были, выучился отвечать на издевки достойно. Сам себе удивлялся: вот уж не думал, что говорить так колко сможет. Кто угодно первой же его фразой смертельно оскорбился бы, тут крепко подумать надо было, чем вслух произносить. А Данко смеялся только в ответ, никак не получалось задеть его.
Петя уж и представить не мог табор без него. А как сказал он, что на неделю отъедет разведать — оборвалось словно внутри что-то.
А уезжая, Данко с коня уже ему улыбнулся вдруг весело и ласково — у него дыхание пресеклось.
— Я тоже скучать буду, — а глаза у цыгана потеплели, золотистые искорки в них сверкнули от солнца.
И тут же отвернулся, коня пришпоривая. А Петя долго еще стоял, глядя в степь, невозможно счастливый. Даже озлиться на себя сил не было: что ж с ним как с котенком играются — то поманят, то сапогом отпихнут, как надоест. К Данко по-кошачьи ластиться хотелось, не думая ни о чем. Какой там барин, от которого каждое слово резкое помнил… Вот уж точно, у любимого и недостатки хороши, а в нелюбимом и достоинства немилы.
Петя впервые подумал тогда, что и не было у них с барином любви. Разве что поначалу только, до женитьбы его. Так тут много ума не надо, чтоб мальчишку наивного, дальше двора и деревни ничего не видевшего, разговором занятным поманить и приласкать. А у Кондрата еще он разочаровался в Алексее Николаевиче, когда полгода ждал, что спасет. Потом и вовсе такое пошло, что не вспомнишь, не сплюнув. Только война начавшаяся вместе и удержала. А сейчас стыд еще забыть не давал барина, что тот его убитым считал. Это если сам жив остался.
Но Петя все равно бы с цыганами распрощался. Он вернуться хотел, чтобы выкупиться: если не у Алексея Николаевича, так хоть у родичей его, которым именье с крепостными перейдет по наследству, если самого его нет уже. Что не отпустят, он не боялся: сумеет договориться, да и толку от него нет, не мужик ведь, землю пахать не научен. Да и денег достаточно, если подработать где еще — любому помещику они нужнее, чем дворовый-цыган.
А то насмотрелся он здесь на вольных, свободных духом людей. Самого же крепостничество как рабский османский ошейник к земле гнуло. «Холопом беглым» назвать могли — радостно ли? Чужое и неприятное это ему стало — дворовым быть.
Но только как же возвращаться, если и с неделю без Данко не мог уже? Петя сам над собой посмеялся сначала: вот еще, неделя. Но никогда такого с ним не было. Сравнил с тем, как барин давным-давно, до войны еще, в Москву из-за него уезжал — ну подумаешь, вспоминал его по разу на дню, а забегавшись, вовсе не думал.
А теперь целыми днями маялся, часы считал до вечера, чтоб заснуть скорее. Все из рук валилось, а тосковал так, что выть хотелось. Крепко же приворожил его цыган зеленоглазый! Пусть хоть усмехнется и обидное что скажет, вернувшись, — лишь бы время быстрее шло.
На девятый день он совсем извелся, только и делал, что в степь смотрел, хоть глаза уже от солнца болели. Вот ведь обижал его Данко, выставил неумелым перед табором — а никак совсем было без него.
Старуха Кхаца посмеивалась над ним, головой качала. Пете казалось, что она больше про Данко знала, чем говорила. Может, и понимала, зачем тот цеплял его. Но Пете все равно уже было, лишь бы приехал.
Он первый приметил его вдалеке и с места едва не сорвался. Но тут же губу закусил: ну нет уж, не дождется. Как понял, что встретятся сейчас — тут же гордость пополам с обидой вспыхнули, решил и виду не показать, как же соскучился.
А Данко не один ехал. Петя двух коней различил, но приметил, что второго тот просто в поводу держал. Так и хотелось вскочить, чтоб увидеть поскорее, но Петя остался сидеть у кибитки.
А потом подошел все-таки к нему, едва на бег не срываясь. И не на Данко он смотрел, а на коня, которого тот привел.
Никогда Петя такого зверя не видел, у него аж дыхание от восторга сбилось. Конь был огромный, вороной — шкура иссиня-черная без единого светлого пятнышка на солнце лоснилась. Петя залюбовался его могучим крупом, длинной шеей и узкой горбоносой головой. Кто понимает — все свои деньги за такого коня отдаст.
Но только вот сесть не сможет. Конь был совсем дикий: косил налитыми кровью глазами, злобно фыркал и мотал головой, пытаясь вырвать повод из рук Данко. К такому подойти страшно, не то что вскочить попытаться.
Петя растерялся: что же цыган делать будет с таким конем, зачем привел? Если объездить, то цены ему не будет, но с ним же разве что черт совладает. Будь он поменьше — можно было б еще приручить, а сейчас уже и пробовать не стоит, вошел в полную силу и никому не дастся.
А Данко усмехался, глядя на него.
— Хорош? — спросил он у Пети.
Тот кивнул, даже не заметив, что цыган без издевок обошелся. А он вдруг весело прищурился.
— Бери тогда, раз нравится. Объездишь — твой будет, а не совладаешь — отпущу.
И повод Пете бросил, тот схватить едва успел. За спиной у него ахнули: никто бы не решился такого коня объезжать. Пете подумалось, что он отказаться может, и не осудят его за это, о трусости не скажут. Но чтобы Данко посмеялся — ни за что! Убьется, шею себе свернет, а совладает.
Коня он, не мудрствуя, назвал Воронком. Тот не отзывался, конечно же, — к тому приручить еще нужно было. Петя терпением запасся, тут спешить без толку.
Он дикого зверя до дрожи боялся. В первый раз даже подойти не посмел с коркой хлеба, поманил просто, но конь не потянулся за ним. Ему ж лакомство дай — руку перекусит.
Он осторожно подходил, с каждым разом все ближе, но конь начинал биться на привязи и вставать на дыбы, пытаясь ударить его копытом. Петя еле отскакивать успевал, и старики тогда советовали вовсе шальную затею бросить.
Весь табор со страхом и восхищением за ним наблюдал, за спиной у него шептались. А Данко смеялся только и сетовал, почему же там медленно дело идет. Пете всякий раз хотелось сказать, чтоб сам попробовал. Но уговор он помнил: ему коня дали, он и должен приручать без чужой помощи.
У Пети похолодело все внутри, когда конь подойти к себе позволил. Казалось, хитрый зверь его нарочно подпустил и вот-вот копытом ударит. Он так делал уже, и Петя чудом увернулся.
А Воронок неспешно наклонил голову к его руке. Зажмуриться и отдернуть ее хотелось: все пальцы ведь зубами перемолотит сейчас. Но конь осторожно взял с его ладони хлеб. В тот раз погладить его Петя не решился.
Никого больше конь к себе не подпускал. А Петя подойти к нему мог теперь, угостить, провести по длинной гриве и назвать ласково. Он надеялся еще, что конь не замечал, как его трясло всего. Жутко было: зверь громадный, дикий, мало ли, что ему на ум взбредет.
Страх Петя поборол постепенно. Понял скоро, когда конь злой и лучше не подходить, а когда и сам ласке рад будет. Но объезжать было рано, тот не позволил бы еще.
А пока ждать надо было, он решил к Данко пойти — попросить, чтоб с ножом обращаться научил. А то до сих пор стыдно за себя было. Да и размяться неплохо бы после болезни.
Петя боялся, что цыган высмеет его и откажется учить: маловат еще, мол. Но теперь-то его трудно упрекнуть было, что не умеет ничего, от коня-то дикого не отступился, на глазах у всех приручал.
Он к Данко подошел и нож ему протянул рукояткой вперед.
— Хочу как ты уметь.
Как обычно, Данко ожиданием его извел, не сразу кивнув. И отошел на шаг, свой нож выхватив.
— Отбивайся.
Петя всеми силами старался не оплошать, Кондратовы уроки вспоминал. А цыган один раз разъяснял, потом надсмехаться начинал, если сразу не получалось. Трудно учиться было: ошибок он не терпел, требовал, чтоб тут же делалось как надо. А уж язык его еще острее стал.
Но Пете нравилось с ним, он каждого вечера ждал и восторженно подбегал к нему. Сердце заходиться начинало, едва Данко приветливо улыбался ему. И пусть до ночи мучить будет, издеваться и язвить станет, загоняет до полусмерти — одна радость была с ним рядом быть.
Только бы не выдать себя! Тут о ноже думать надо, а у Пети все тело горело, едва цыган касался его. Мысли путались, в глазах темнело, едва не забывал отбиваться.
А Данко нарочно будто дразнил. Как-то подножку ему дал, но Петя вцепился ему в плечо, и они оба покатились по земле. Цыган к земле его прижал, навалившись сверху, и обжег губы жарким дыханием — совсем близко наклонился, волосами шею защекотал.
Петя так и остался лежать, глотая ртом воздух. Никак отдышаться не мог, в огне словно был: мнилось, что не поцеловали едва. А Данко поднялся и руку ему протянул.
— Чего разлегся?
И улыбался беспечно, словно и не было ничего. И будто бы случайно, вставая, провел рукой по его боку — как обнять хотел, Петя едва навстречу не потянулся.
И так часто бывало, Петя и не понимал уж, чего цыгану от него надо было. Приласкать хотелось — так сказал бы прямо! Но нет, улыбался молча.
Петя решился наконец коня объезжать. Весь табор собрался, глядели на него.
Он вывел Воронка за кибитки, стал гладить и ласковые слова нашептывать. Конь беспокоился, отворачивал голову, и Петя уже обождать решил. Но стыдно было перед всеми отговариваться, раз уж сказал, что сегодня скакать на нем будет.
Петя долго говорил с ним, чтобы бдительность усыпить. И, глубоко вздохнув, вскочил ему на спину.
Воронок тут же поднялся на дыбы, замотал головой, пытаясь скинуть его. Но Петя крепко держался, хоть и свело все внутри от ужаса. Растеряешься — скинет тут же и затопчет.
Конь изворачивался, крутился на месте, за колено его куснуть пытался. Петя рук от напряжения не чувствовал.
Он и набок повалился, пытаясь перехитрить Петю и подмять его под себя. Тот вовремя отскочил, потом потянул повод, заставляя коня встать, и снова взлетел на него.
А вот как Воронок в галоп резко пустился — не успел повод удержать, поздно на себя потянул. Конь по степи понесся, а Петя чувствовал, что заваливался набок, и без толку уже сжимал колени.
Он сам не помнил, как извернуться и не вниз головой упасть ухитрился. Конь забил над ним копытами — еле откатился.
А потом вдруг в сторону оттянули его. Петя чуть отдышаться успел, когда Данко над ним наклонился и помог сесть.
И тут же губу закусил, за локоть схватившись. Болью руку пронзило до плеча, а из глаз слезы брызнули. Их не сдержать было: тело, глупое, не понимало, за что его так, да еще и обида жгла пополам со стыдом. Теперь сначала начинать придется, потому что конь слабину почувствовал.
Петя отворачивался только, чтоб цыган слез не видел. Тот рубаху до локтя ему закатал и смотреть стал, ощупывал бережно и гладил пальцами. Несмотря на боль, это приятно было, и у Пети ком в горле встал.
А Данко долго его осматривал, за это время перебинтовать можно было. Петя уж успокоиться успел, хоть глаза до сих пор были на мокром месте.
— Вот еще, из-за синяка плачешь, — неожиданно ласково сказал Данко.
И стал слезы ему утирать, тихо улыбаясь. Петя тут же вывернулся и вскочил, отобрав у него повод. Вот еще — выдумал, кого утешать! Девицу пусть найдет себе для этого, а он сам разберется, когда ему плакать.
Петя потом несколько дней к нему не подходил. И с Воронком забот хватало, и обидно было, что Данко его ребенком считал. Хуже не придумаешь — расплакаться перед ним. Хоть и не нарочно это было, потому что локтем он порядочно приложился, тот с неделю еще ныл.
Пете от обиды казалось, что цыган издевался над ним. Разговор о том зашел, как ехать лучше. Данко со стариками потолковал, а потом вдруг Петю у костра глазами нашел и спросил его весело:
— Хочешь море посмотреть? Берегом пойти можем.
У Пети против воли широкая улыбка по лицу расплылась. Вот здорово — море! Но ответить он не успел. Баро нахмурился:
— Дольше выйдет.
Данко ухмыльнулся, плечами пожав, и на Петю кивнул.
— Зато дите порадуется.
Петя губу закусил и отвернулся. Да что ж такое опять! И перед всем табором непременно! Почему в уголке где-нибудь сказать нельзя было, если уж не можется?
Пошли они все-таки к морю, и цыгане все на Петю косились и ухмылялись, а тот красный со стыда был. Ради него, выходит, крюк делали — будто бы ему сильно надо было! Подумаешь, моря не видел, так и без него проживет спокойно.
Но это он со зла думал, а на самом деле очень хотелось посмотреть. Всю жизнь гадал, какое же оно и правда ли другого берега не видно. Об этом спросить хотелось, но ему ж все-таки не десять лет было, потерпит как-нибудь.
Лучше всех ожиданий море оказалось. Влажный соленый воздух в лицо ударил, и за пригорком вдруг открылась синяя полоска. Так и хотелось вперед всех выехать, чтоб поглядеть. Но Данко с ухмылкой косился на него, и Петя решил восторг не показывать.
А потом не сдержался, как море увидел: так и замер, едва рот не открыв. Оно было яркое, солнце на воде нестерпимо блестело. А другого берега и вправду не было, горизонт в туманной дымке сливался с небом. Волны несли белую пену, бились о камни на берегу, а прохладный ветер развевал волосы.
Цыганята тут же побежали к воде, а Петя нарочито медленно с коня соскочил и тоже пошел.
— Петер, гляди! — Мариуш стоял по колено в воде и махал ему рукой. И мокрый палец в рот потянув, крикнул: — А она правда соленая!
— Ты проверь, вдруг неправда, — усмехнулся Данко, присаживаясь на камень.
Петя вскинул голову, проходя мимо него. Вот указывать еще будет, что ему делать! А воду он все-таки попробовал, когда тот отвернулся.
Еще ему окунуться очень хотелось, вода так и манила. Но ради забавы только дети купались, вот он и ждал до вечера, чтоб снова ребенком не посчитали. На усмешку Данко он, правда, наткнулся, когда в сумерках вернулся к кибиткам с мокрыми кудрями.
Петя хорошо плавал и воды совсем не боялся. А море он сразу полюбил, с детства ведь увидеть мечтал. Ни с какой речкой не сравнить! В озеро — мелкое, зеленое, — он и вовсе не полез бы после моря.
Но на берегу они недолго пробыли. Данко вывел их снова на дорогу, сказав, что можно в большое село на ярмарку зайти. Он это так настойчиво предложил, словно непременно надо было.
Но Петя внимания не обратил, он слишком с конем занят был. Наконец-то дался ему Воронок, почувствовал твердую руку и покорился. Он с другими такой же дикий остался, никто к нему подойти не мог. А Петя на зависть всем цыганским парням гарцевал теперь на нем.
К нему отношение в таборе изменилось. Если раньше он был приблудный мальчишка, то теперь уважать его стали, на равных говорили. Он скрепя сердце признал, что в том заслуга Данко была: если б не его подначки, то не было б, к чему тянуться. А тут доказал всем, что не холоп он.
И на ярмарке Петя приметил вдруг, что девицы смотрели на него. Он на Воронке ехал и не оборачивался даже, а они вздыхали украдкой по нему, молодому цыгану.
Он и не понял сначала, с чего бы это: болел же недавно, да и шрам еще вдобавок. И вдруг взгляд на бочку с водой бросил, где лицо отразилось. И еле ухмылку сдержал.
Петя, на зеленоглазого цыгана заглядываясь, и не приметил, как сам изменился. Хилым и больным себя считал, но ведь выздоровел, окреп на вольном воздухе и в тяжелой работе. Он был теперь еще тоньше, чем раньше, но вытянулся, плечи шире стали — наконец-то повзрослел и мальчишкой перестал выглядеть. На загорелом лице румянец играл, глаза озорно блестели, а отросшие кудри вились пуще прежнего. На такого залюбуешься! Стал как Данко, теперь и рядом с ним пройти не стыдно.
Только рубаха потерлась совсем и мала была. Петя кошелек нашарил и решил не пожалеть денег, а то не глядеться же оборванцем. Он купил алую шелковую рубашку, выбрав как у Данко — яркую, дорогую. Переоделся тут же и вскочил на Воронка, проехал меж рядов — все торговки молодые из прилавков выглядывать стали. Интересно, Данко-то заметит?
Петя ни за что не хотел уезжать, не переборов его. Мог уже в обратный путь пуститься в империю, но все откладывал из-за него. Приструнить хотелось цыгана, чтоб возвращение за бегство от него не сошло. Да и не представлял, хватит ли сил распрощаться с ним.
Он долго Данко на ярмарке искал. Но село было немаленькое, да и народу понаехало, толпились все, даже господ знатных плащи мелькали. Петя так и не нашел его и поехал в табор.
А там до самой ночи ждал — не было Данко. Обидно стало: только хотелось показаться ему! И тревожился за него, извелся весь, хотя знал, что тот себя от кого угодно защитит.
Петя смурной лег спать. А наутро узнал, что Данко так и не вернулся, да еще и Зарина из табора пропала.
Сначала было просто досадно. Петя больше на себя злился, что целый день как в тумане ходил, из рук все валилось. Да и цыгане напуганные были, спорили, куда же Зарина пропала. У всех на языке магнат давешний вертелся: не зря же он грозился, что любой ценой заберет ее. Из табора-то не умыкнешь, тут каждый на виду, а вот с многолюдной ярмарки — в самый раз.
Пете до Зарины вовсе дела не было, сбегла и сбегла. Но Данко что же? Помнили, что у него какие-то дела были с магнатом, но никто точно не знал. И гадали только, куда же он сам делся. Петя извелся совсем: а вдруг тот в беду попал, вдруг магнат с ним что сделал, Данко ведь должен ему был. Он так и порывался вместе с цыганскими парнями поехать Зарину выручать, чтоб про него вызнать. Да разве найдешь тут? Только и смогли выспросить на ярмарке, что жители приметили, как Данко с Зариной по улице шел. Бабка одна из села спросила, не жених ли они с невестой — оба молодые да пригожие. Петя тогда весь издергался: а вдруг они вместе сбежали? Вроде и понимал, что Данко на Зарину и не смотрел, но навязчивая мысль не оставляла.
Баро мрачный и насупленный ходил, обратиться страшно было. Еще бы, вон как с дочерью вышло — недоглядел за ней, не воспитал как должно и с замужеством заждался. Раньше надо было, пока не разбаловалась на воле и чудить не начала. Выдавали ведь и лет в тринадцать: Ляля, Мариуша сестренка, уже с монеткой на шее ходила — просватанная, значит. С ладной семьей из румынского табора уговорились, а жених еще младше ее был. То известно зачем: чтоб невеста умела уже хозяйство вести, когда тот вырастет, и чтоб детей рожать слишком рано нее пришлось.
А Зарина уже взрослой себя мнила, сама хотела выбрать, за кого пойди. А вот поманили сладостями и бусами — тут же побежала, ног не чуя. А Пете все казалось, что с Данко она была, и злило это страшно. Зачем же цыган тогда к нему цеплялся, зачем коня подарил и с ножом помогал? Точно уж, казалось только, что у Данко интерес к нему был. Глупее не придумаешь, чем решить так.
Петя вечером присел у костра, стал бездумно смотреть в огонь. На душе было горько и пусто, он себя обманутым чувствовал. Вот выдумал себе, что Данко смотрел на него особенно как-то. А что тот с Зариной убежал, Петя теперь точно уверен был. Зря, значит, он столько времени с табором ехал, можно было и раньше вернуться, а не ждать ради цыгана какого-то.
И — вот еще! — вовсе с ним про барина позабыл. А ведь с ним войну прошли, никого ближе не было. Хорошо хоть, помнил, как звать его, не совсем из-за Данко разуменье потерял.
Петя к Кхаце ближе подсел. Он давно хотел у старухи попросить кое о чем, да и сказать заодно, что уедет.
— Скажи, а ты умеешь у чужого человека судьбу посмотреть? — робко начал он.
— Спохватился, — хмыкнула Кхаца. — Неужто про барина своего вспомнил?
Петя кивнул, потупившись. Стыдно стало, что сейчас только спросить догадался — будто бы до того не мог! А старуха уже без слов все поняла.
— Вернуться к нему решил? И не знаешь, жив ли?
— А погадаешь? — сбивчиво попросил Петя. — По огню хоть…
В цыганскую ворожбу он верил. Еще бы, после того, как Кхаца его с того света вытащила. За его рану никакой войсковой врач не взялся бы, а она вылечила.
По огню же цыгане часто гадали. Не зря весь старики у костра сидели долгими часами с задумчивым видом, словно бы дремали, глядя на пылающие уголья. Считалось, что если крепко думать о чем-то, то можно в огне знак увидать — даже ветка хрустнувшая подсказать что может.
— Миленький, да как же я погадаю, — вздохнула Кхаца. — Я твоего барина и в глаза не видела. А ты сколько лет его знаешь? Вот сам и глянь, мог бы и раньше спросить, как. Оно нехитро: подумай просто о нем, посиди тихонько, вдруг что и поймешь.
Она встала и прочь пошла, оставив Петю одного у костра. А тот губу от стыда кусал и злился на себя. Хорош же он — стоило Данко появиться, как позабыл его совсем.
Гадать трудно оказалось. У Пети от огня глаза заболели, сидеть просто так было скучно. Да и мысли путались, то одно плохое про барина вспоминалось, то вовсе ничего. И вовсе непонятно было, как в костре что-нибудь разглядеть можно.
А более всего Данко покою не давал. Петя постоянно ловил себя на мысли, что не о барине думал, а о нем. Волновался, переживал. Алексей Николаевич смутно, еле различимо представлялся, а он — ярко, словно рядом был.
Петя вскочил скоро, плюнув на бесполезное занятие. Старики пусть гадают, он-то откуда знать может, жив барин или нет. Да и как тут тихонько сидеть, если Данко из мыслей не выходил?..
Он запарился совсем у огня, а как отошел — посвежее стало. Петя решил от кибиток уйти, а то никого видеть не хотелось. Да и ночь была светлая, звездная — одна радость в степи побыть.
Петя отвязал Воронка и повел его прочь от табора.Тот резво шел, тоже радуясь прогулке. Не найти коня лучше — молодой, сильный, хоть и упрямый. Долго же Петя с ним маялся, у него все кости болели после того, как Воронка объезжал. Тот не давался, все скинуть норовил, но падать больше не пришлось.
Он вскочил на коня и поехал прочь от табора. В темноту бездумно смотрел, ветер холодом обдавал, и почему-то становилось легче. Петя поводья даже почти не держал, конь сам решал, куда направиться.
А он задремал даже в седле. Укачивало его, и сколько времени прошло, он не знал.
…Скрипку услышав, он решил даже, что снится она. А как вскинулся — замер, чувствуя, что сердце как шальное зашлось.
Тихо-тихо по степи разливалась музыка. Никто в таборе так не играл, да его уж и не слышно было отсюда. Петя поверить боялся, что это Данко. Но его скрипку ни с чем нельзя было спутать.
У него поводья в руках дрожали, так и хотелось в галоп сорваться. Воронок беспокойно поводил ушами, чувствуя его волнение. Петя гладил его по бархатистой шкуре, шепотом просил ступать тише. Он до жути боялся, что пропадет вдруг музыка — не найдешь ведь тогда в темной степи.
Но вот мелькнул за холмом теплый огонек, и Петя вскачь пустился. И, не успев отдышаться, на ходу спрыгнул с коня и замер перед небольшим костром.
Данко улыбнулся ему, не переставая играть. Петя присел по другую сторону костра, глаз от него не отрывая и чувствуя, как невозможно тесно в груди становилось. Какой же он красивый был! Сидел, голову набок склонив, водил смычком по струнам и тихо улыбался.
А Петя ждал, пока тот окончит играть, чтобы не обрывать музыку. Но когда он скрипку отложил — и слов не нашлось.
Броситься к нему хотелось, обнять, уткнуться в плечо и прошептать, как же переживал за него. Но Петя и с места не двинулся. Ему было и досадно, и радостно: сколько же глупостей за один день напридумывал. А Данко — вот он сидел, живой и невредимый. Да разве ж что сделается с таким удалым цыганом?
— Где ты был? — решился Петя; голос у него ломался и подрагивал. — И, значит, не с Зариной убежал…
— Вот она дурная, а ты еще глупее, — рассмеялся Данко.
Петя и обидеться не смог. Век бы хоть издевки от него слушать — лишь бы рядом был и не пропадал так больше.
— Зачем мне Зарина? — весело спросил его цыган. — Мне и так любую девку отдадут, стоит посвататься. Если б хотелось, я б и без побега взял.
Петя кивнул. Понял он, какая глупая мысль была, что Данко с Зариной сбежал. А что тот хвастался — так ведь правду говорил, если прикинуть.
У цыган-то свадьбы по уговору, и любой рад был бы дочь за Данко отдать, а она за то благодарила бы. И бежать никуда не надо, не любят ведь, когда молодые не слушаются и наперекор положенному идут. Если не поймают — можно вернуться женатыми уже и повиниться перед табором, тогда простят. А если словить успеют, то накажут. Потому редко бежали из табора.
— Я Зарине помогал, — продолжил Данко, растянувшись на плаще у огня. — Есть вот люди, им что ни захочется — то непременно их должно быть. Обижена она крепко была, что я к ее отцу за сватовством не пошел. Но едва помощь понадобилась, тут же попросила. А мне нетрудно, да и пристала так, что подсобить проще, чем отказывать.
— К магнату на ярмарке убежала?
— Неужто догадался! — притворно удивился Данко. — К нему, к кому ж еще. Зря она… Пропадет девка, он же не жениться на ней собрался: бросит, как надоест. Да и не так нужна была, просто своего добиться хотелось, раз отказали. У него душонка гнилая, мелочная, я Зарине о том говорил, а она не слушала. Но если б я не отдал ее, то всему табору была бы беда. Он солдат уже собирать хотел, а так тихо обошлось.
Петя его и не винил ни в чем. Не станешь же чужую дурость выправлять, чего Зарине хотелось, то и получила, сама ведь нарвалась. Вот пусть дальше и живет, как знает, хоть и предупреждали ее. Пете вовсе противно было, что ее одними деньгами приманили. Сколько его так ни соблазняли — и не взглянул.
— Так в табор вернешься? — спросил он.
— Точно дурак ты, — хмыкнул Данко. — Все ж знают, что у меня дела с магнатом есть, и просить станут, чтоб найти его помог. Долг я ему как раз вернул, да не деньгами, а чем покраше. Пусть бегут себе… А к отцу ее пойду и повинюсь, не хочу, чтоб он зло на меня держал. Но не сейчас, а то прирежет. Обожду, пока не остынет, да и не с пустыми руками приду, а с выкупом за дочь, как полагается.
— С каким? — полюбопытствовал Петя.
На Данко он с затаенным восхищением смотрел. Вот все он рассчитал! И долг вернул, и придумал, как с баро уговориться.
— Коней приведу хороших, — улыбнулся Данко. И вдруг Петю спросил: — Пойдешь на дело со мной?
— Как на дело? — растерялся он.
— Да что же это… — вздохнул Данко. — Как пойдем, ты помалкивай, а то не могу уже твою дурость терпеть. Известное дело: коней увести. Если не боишься, так соглашайся.
Вот уж не надо было говорить, что он боялся! Нечего тут бояться. Петя кивнул тут же. Прикинул только: в таборе ничего ему не надо, конь и пистолет с ним, возвращаться не придется.
— Ложись тогда, — сказал Данко. — Ты мне завтра сонный не нужен, а то и так еле сообразить можешь, что говорят.
Петя губу закусил и отвернулся. Ему было так весело и радостно, что ругаться не хотелось. А заснуть так и не вышло, он волновался и представлял, что же за дело будет. И гордый был, что Данко его с собой взял.
Вот в таборе друг другу слова без издевки сказать не могли — а как одни остались, так еще жарче пошло. Петя думал, что в общем деле они спокойно сговорятся, а получилось наоборот. Объяснял Данко так, что он еле сдерживался: тот словно ребенку растолковывал, все его прошлые неудачи с ножом и на коне припоминал и смеялся при этом. Петя в долгу не оставался, и ругались они аж полдня — весело, задорно и незло. Уж точно скучно не было с Данко ехать.
День был жаркий и душный, солнце нестерпимо палило. Они у ручья привал сделали, чтобы коней напоить. Петя тут же сам пошел к воде и лицо ополоснул. А потом на Данко глаза скосил и замер.
Тут стянул рубашку, бросил ее на песок и присел у ручья. Воды в котелок зачерпнул и, запрокинув голову, выплеснул на себя.
А Петя вздохнуть не мог, любуясь им. Вода блестела в его мокрых кудрях и стекала по дочерна загорелой гладкой коже. Данко был по-юношески стройный, но и не скажешь, что мальчишка — в крепких прямых плечах сила чувствовалась уже мужская. Видно было, что ловкий, ко всему привычный — он потянулся, и на гибкой спине обозначились развитые мускулы. Петя радовался, что сбоку смотрел: глаза отвести не получалось, вроде и неловко было, и так и хотелось ближе подойти.
Вот сколько он в армии был — мужчин навидался, но и взгляда лишнего не бросал, когда солдаты так водой обливались. Подумаешь, рубашку сняли, так чего он там не видел? С барином вовсе не задумывался, что как-то любоваться можно: не на что было. А тут — аж дышал через раз.
Цыган обернулся к нему, и Петя понял, что совсем пропал. Лютая зависть горела к его бывшим сердечным друзьям: да если хоть раз можно будет к Данко прильнуть, то уже сердце зайдется. А как сам обнимет, к себе прижмет, то и вовсе остановится.
Петя сжался весь, сидя на берегу, лишь бы себя не выдать. А то что же это — даже и нарочно не манили, а в дрожь бросало от одного взгляда. Слов приличных нет на то, что уже готов был ко всему.
Данко присел рядом, почти коснувшись его плеча. Петя вздохнул и едва не закашлялся.
— Нравлюсь? — вдруг с ухмылкой притянул цыган.
У Пети все лицо горело ото лба до подбородка, он взгляд поднять боялся. Но, пересилив себя, сдавленно кивнул. Не врать же тут, когда видно все по нему.
Данко только улыбнулся молча и отошел, а Петя остался красный и злой на себя. Хорошо еще, что это не река была, а ручей. А то купания он просто не выдержал бы, ему того хватило, что Данко рубашку снял.
Одевать ее он и не собирался, так и ехал, подставив солнцу широкую голую грудь. Пете было жарко, но сам он раздеваться бы не стал. Стыдился просто. Данко был не худощавый вроде него, а как надо — гибкий и сильный. Можно было сразу от зависти удавиться. Так он понимал, как Петя на него смотрел, и нарочно потягивался и откидывал волосы с плеч.
Он о деле так думать вовсе не мог. Данко тогда одергивал его и смеялся, Петя обижался, и они снова переругивались. А ехали они к румынскому гарнизону. Данко высоко смотрел: из деревенских конюшен уводить ему неинтересно было. А из под носа у солдат — то, что надо.
Петя не боялся совсем. Он радостью и азартом горел, ему было легко и весело. А пока ночи ждали, спорили беспрерывно: он доказывал, что поболе Данко о солдатах знал, а тот хотел, чтоб Петя каждого его слова слушался. Так ни до чего и не договорились, умолкли, только когда пошли.
Они тихо подбирались к гарнизонным казармам. Данко еще и полной темноты ждать не стал, и это Петю пугало. А тот смеялся только и говорил, что и посреди бела дня мог увести, просто его жалел по первости.
Пете было и страшно, и интересно. Данко объяснял ему шепотом, как дело провести, замка на конюшне не взламывая, и показывал. Он и не торопился, спокойно держался. Петя тоже старался взволнованным не казаться, а цыган только улыбался, видя, как его на самом деле трясло.
А потом они неслись по степи с тремя казенными лошадьми, и в лицо бил холодный свежий ветер. Перекрикивая его, Данко спросил, не боится ли он грозы. Тучи уже темнели на горизонте. Он нарочно так подгадал, чтобы солдаты преследовать их не смогли, как пропажи хватятся.
Они укрылись в глубоком овраге и крепко привязали лошадей, чтобы те со страху не вырвались. И тут же, как устроились, степь накрыло ливнем. Туча была огромная, тяжелая, в ее глубине вспыхивали молнии.
А Данко с Петей, сидя в овраге, хохотали как шальные и даже пытались петь, но задыхались смехом. Им было по-детски радостно, что они оказались не пойманы и успели укрыться от грозы. У Пети рубашка промокла, он озяб, но так было весело, что он не замечал холода.
Данко достал из седельной сумки плетеную бутыль вина, глотнул. Петя со смехом вырвал ее и сам приложился к горлышку, едва не поперхнувшись. Вино было терпкое, густое и сладкое — никогда он такого вкусного не пробовал. Французское шампанское, которым его офицеры угощали, и вовсе рядом не стояло.
От вина стало еще веселее и легче в голове. А над ними оглушительно громыхало, но совсем не было страшно. Они сидели рядом, передавая друг другу бутыль, но прильнуть к плечу цыгана Петя не решался.
А тот, глотнув, откинулся к склону и отстраненно улыбнулся. Он был теперь еще красивее, чем прежде — кудри распушились от ветра, глаза блестели азартно и озорно.
— Скажи-ка, Петро, — вдруг начал он, — а вот знаешь… бывает, хочется чего-нибудь, за что и жизнь не жалко отдать. Вот у тебя есть такая мечта?
В грозу этот разговор не удивлял. Под буйство стихии не хотелось говорить об обыкновенном.
Петя неопределенно повел плечами. У него мысли от вина вяло текли, он всегда сразу хмелел. Да и не знал он, что тут ответить. Даже обидно стало, что вроде как не нашлось такой мечты.
— А у меня есть вот, — весело усмехнулся Данко. — Разве не любопытно тебе весь свет посмотреть? У крестьян вот: родился, чтобы землю поковырять, да и умер на ней. Неужто жизнь это? — он задумался, потом про другое продолжил: — А я вот много чего навидался. Я кругом всего моря был, в дунайских княжествах, в Австрийской империи, а однажды едва не оказался в османском плену. Но ведь это краешек, а сколько же еще всего на свете есть…
Петя бездумно глядел в темное небо, слушая дождь и Данко. На каждое его слово душа отзывалась: того же самого ему хотелось. Он сказать постеснялся, да и не умел, а Данко выразил все, о чем с детства затаенно мечталось. Он всегда вдаль смотрел, когда в именьи был. А в войну и вовсе раздолье началось, как путешествовали. И совсем не хотелось возвращаться и снова становиться дворовым.
— Но вот разве занятно одному? — задумчиво сказал Данко. — Были у меня друзья, так они от своих краев отойти боялись. И с девицей известно как: привяжет к себе, и никуда ты больше без нее не ступишь. Хоть и в таборе будешь, а все одно в неволе. А хочется, чтоб не только по сердцу человек пришелся, но и душа у него свободная была — и вместе с ним по свету пойти.
Петя вздохнул и отвернулся. Горько и обидно стало: и зачем Данко ему говорил такое? Ясно ведь, что не про него это, — про волю, про душу свободную, — теперь и думать не стоит, чтоб с ним быть. Высоко слишком, не долетишь просто до него — разве ж воробьишка за соколом успеет? К барину бы, где все привычно, где думать ни о какой воле не надо. Петя твердо решил теперь, что уйдет, чтобы душу себе не травить.
Вино они допили. Холодно сделалось, Петя замерз совсем. А Данко постелил свой широкий плащ на землю и укрылся им. Лег, запрокинув голову, и на Петю с ухмылкой взглянул.
Того трясло всего от холода. Но плаща не было, он в одной рубашке ехал. А Данко смотрел на него выжидательно: непременно спросит сейчас, чего ждет.
Петя, губу закусив, подвинулся к нему. Все равно ведь он цыгану не по сердцу, так хоть погреться теперь осталось.
Он рядом с Данко устроился, отвернулся от него и накрылся краем плаща. Цыган обнял его, и у Пети в глазах защипало. Это он не приласкал ведь, а просто так, чтоб не холодно было. А другого и ждать не надо. Данко ведь ясно сказал, чего ему хочется. А свободную душу в дворовом мальчишке искать — последнее дело. Ему такой же вольный цыган нужен, а не холоп.
…Проснулся Петя рано — утро было свежее, стояла еще ночная прохлада. Небо без единого облака наливалось чистой и радостной синевой.
Пете было тепло и уютно. Он лежал в объятьях цыгана и сам крепко прижимался к нему. Он шевельнуться и вздохнуть боялся, чтобы Данко не потревожить, и тихо любовался им. Тот подвинулся вдруг, потершись щекой о плечо Пети, и улыбнулся во сне. И потянулся, лениво приоткрывая глаза и щурясь от солнца.
Вот он, значит, какой был со сна — мягкий, нежный. И поверить нельзя было, что он же мог обижать и выдумывать колкие язвительные слова. Петя не хотел, чтобы тот просыпался: вот бы еще хоть немного так полежать с ним. И погреться теплом, не ему предназначенным...
Данко глянул на него сонными глазами и ласково улыбнулся. А Пете вспомнились вдруг все горестные вчерашние мысли. Он резко сел, высвобождаясь из объятий цыгана, и встал, не глядя на него. Молча пошел к Воронку и им занялся, лишь бы на Данко не смотреть.
Когда ехали в табор, Петя ни слова ему не сказал. Тот не трогал его, ехал как всегда веселый и красивый. Петя украдкой любовался им напоследок. Он решил, что только с цыганами попрощается и уедет.
— А знаешь, — задумчиво обратился к нему Данко, — я за то, что проводником был, денег не возьму. Я в вашем таборе кое-что подороже золота нашел.
И вдруг улыбнулся ему так же, как в первый вечер у огня — весело и открыто. Петя замер, не успев ничего сказать, а он уже вперед проехал, к видневшимся вдали кибиткам.
***
Жаркой выдалась середина лета. Степь накрыло душным маревом, и нигде нельзя было спрятаться от палящего солнца.
Табор медленно шел по пыльной дороге. Петя ехал в распахнутой рубашке, утирая пот со лба. Это хорошо было, что еле тащились по степи: он на Данко затаенно смотрел и наглядеться не мог. Каждую черточку запоминал напоследок.
Данко утром сразу же к баро пошел повиниться. Они долго говорили, но Пете до того дела не было, он и не вслушивался. А потом они мимо него прошли, и слова молодого цыгана донеслись: «Нехорошо же вышло. Ну да нам расставаться скоро, османские владения близко, а потом вряд ли доведется встретиться...»
И тут Петю как прошибло всего. Можно было откладывать отъезд, а вдруг считанные дни остались: Данко больше нужного быть проводником не хотел, и так в таборе косились на него, Зарину вспоминая.
Петя поодаль от него ехал. Не то чтобы боялся, будто скажут: мол, повязался с цыганом, который отца девушки опозорил. Да ему вовсе неинтересно было, что про него в таборе подумают, и так много плохого про себя наслушался.
Страшно просто было подойти. Данко как и раньше на него смотрел — с веселой усмешкой, будто ждал чего-то. А у Пети в голове его слова про золото вертелись: поверить боялся, будто про него это. А то и вовсе казалось, что цыган посмеялся просто. Потянешься к нему — а он оттолкнет еще. И стоит ли позориться?
Петя сам не свой был, маялся. Откликался не сразу, если звали его. А Данко будто бы нарочно первый не обращался к нему, даже издевками не изводил. Может, и вправду ничего ему не надо было? А раз так, то зачем улыбался, оборачиваясь?..
Они за два дня ни слова друг другу не сказали. А потом Петя решился.
Данко сказал тогда цыганам, что наутро они расстанутся, когда он османские земли покажет. Выходит, это последняя ночь стоянки вместе у них была.
Дотемна Петя смурной ходил, и все кругами вокруг цыгана. Тот замечал, конечно же, и усмехался молча — его тогда всякий раз в дрожь бросало.
Он не обернулся даже, от коня не отвлекся, когда Петя подошел. Вот и не поймешь: то ли правда не жалко ему, что расставались, то ли держаться так умел.
— Пришел-таки, — спокойно усмехнулся Данко, словно наперед все знал.
— Я… попрощаться, — выдавил Петя.
Он и сам не понимал, зачем подошел. Стоял теперь перед ним и не знал, что и сказать. Горько было и почему-то обидно. Хотя что тут сделаешь? Не пришелся по нраву, так его Кхаца предупреждала, что и получше есть на свете, и нечего зазнаваться. К барину надо, а здесь издевки одни, и ничего не дождешься больше.
— Море посмотрим, — Данко вдруг кивнул головой в сторону от табора, где в темноте шелестели о берег волны, накинул на плечо плащ и шагнул от кибитки.
Пете ничего не оставалось, кроме как за ним пойти. Он недоумевал: чем в таборе плохо поговорить было, если хотелось? Но с Данко побыть перед расставанием — о том и не мечталось, а тут предлагали.
Ночь была теплая и тихая. Волны набегали на песок, а от кибиток еле слышалась музыка. Они молча шли рядом, Петя задевал иногда рукав цыгана и тут же отводил глаза. А тот и не замечал будто, только безмятежно улыбался и не смотрел даже на него.
Данко остановился вдруг, откинул голову и взглянул вверх, на пятно луны и длинную серебристую дорожку на воде. Петя вздохнул украдкой. Он морем последний раз любовался, больше не доведется посмотреть: ему на север дорога, через Карпаты, к русской границе.
Он сам не знал уже, что и думать. Неужто просто так пришли? Ночи на море он не видел, что ли, и показать ему хотят? Да уж не маленький, надо было бы — сам пошел бы. Но тут же вся обида пропадала, стоило на Данко глаза скосить: таким его и хотелось запомнить — в лунном свете всего, красивого и улыбающегося. Барина-то он найдет, а вот зеленоглазый цыган никогда не забудется — до конца жизни вздыхать по нему можно.
Петя задумался и тихих шагов за спиной не услышал. А оборачиваться поздно было — на плечи ему мягко легли ладони цыгана.
Он двинуться и вздохнуть боялся, лишь бы наваждение не спугнуть. Но нет, Данко стоял у него за спиной, совсем близко придвинувшись.
— Попрощаться хотел? — вкрадчиво прошептал тот, обжигая дыханием его висок.
И тут же коснулся его скулы горячими губами, а руки опустил ниже и обнял.
У Пети жар по телу разлился. И вместе с ним — раздражение и обида.
— Я подачек не просил, — он вывернулся, оттолкнул цыгана и шагнул прочь.
Да что же это! Зачем издевается опять? Если не надо ему, то почему ради забавы завлекает? Наверное, глянуть охота, как тут же в объятья ему кинется, а потом оттолкнуть и посмеяться. Лучше уж без таких подарков обойтись и уехать спокойно. А то вон вишь как — снизошли до него, получается. Не очень-то и хотелось!
— Глупенький… — вдруг рассмеялся Данко.
Петя так и замер.
— Неужто не понял ничего? — цыган, подойдя, растрепал ему волосы, а потом провел по щеке. — Я ж тебе уже прямо сказал…
Петя резко отвернулся. Вот еще, нашел, кого гладить — с девицей, что ли, спутал? Злило страшно, когда Алексей Николаевич так делать порывался. А тут аж мурашки по коже пробежали. Но не показывать же, что так и хотелось за его рукой потянуться…
А что он там говорил — до сих пор непонятно было. Петя нахмурился недоуменно.
— Ишь, сейчас даже глазами сверкаешь, — прищурился Данко. — Я тебя сразу тем и заприметил. Встретились, ты болел тогда еще, а тут же не зашипел едва — смешной же ты был. Знаешь, на меня так никогда не смотрели…
Петя разозлился было, но последняя его фраза совсем с толку сбила. Значит, заприметил все-таки?..
— А прицепился-то зачем? — буркнул он. — Чего я сделал тебе?
Вот скажет сейчас, что просто занятно было… А другого-то и ждать нельзя. Петя губу закусил и отвернулся.
— Да что же это… — Данко вплотную подошел, глаза у него блестели весело и озорно. — Слушай уж, раз недогадливый такой. Говорю ведь, что заприметил. А дальше смотрю на тебя и удивляюсь: вроде и приблудный, а со всеми ровно держишься, да и не отличишь тебя от цыгана. Видно ведь это, когда человек чужой в таборе, а ты прижился там. Только вот обидно стало: парень крепкий, оправился уже, а жалеешь себя. Думаешь, я просто так перед твоей кибиткой про лошадь говорил? Да и потом тоже…
У Пети уши от стыда горели. Вот значит, натаскивали его так, чтоб побыстрее в себя пришел. А то, наверное, аж смотреть жалко было.
— Видел бы ты себя, когда в ответ царапаться начал, — тихо улыбнулся Данко. — Злой, взъерошенный, горячий какой… А дергался-то как, стоило к Зарине подойти! И на кой ляд она мне нужна была, если ты есть?..
Петя на ровном месте споткнулся. И изумленный взгляд на него поднял. А потом и сообразить ничего не успел, как Данко совсем близко оказался.
Поцелуй был резкий и неожиданный, цыган только опалил его губы жарким выдохом и отстранился. А у Пети аж ноги подкосились, он так и замер, вцепившись ему в плечи.
— Как тебе признаваться-то еще, и так ведь ясно, — голос у Данко был тихий и хрипловатый. — Так это ж я о тебе речь вел, когда говорил, что хочется человека по сердцу найти. Я сразу ведь понял, что это ты и есть, я никого такого в жизни не встречал раньше. Огонь будто вспыхнул, как сошлись, неужто не показалось так? Только забитый ты был и цену совсем себе потерял — пожалеть и оставалось, а тебе жалость не нужна, ты сильный. Не обессудь уж, проверить тебя хотелось — такой ли сам дерзкий, как глядишься, а то, может, я и обманулся. А оно так вышло, что едва не срывался раньше времени... То ли глаза у тебя колдовские, то ли просто особенный, нет таких больше…
Данко прижимал его к себе, оглаживал под рубашкой. А Петя просто стоял и слушал его. И до сих пор поверить не мог. А сердце уже заходилось и пело, невозможно легко и радостно было.
— Уж не знаю, что сказать-то еще, — Данко почти касался губами его щеки. — Да ведь я никого бы с собой не то что на дело не взял, а просто в степь. А с тобой — хоть на край земли, а хоть бы и за самый край…
Далекая недостижимая мечта вдруг вспыхнула ярким пламенем, прямо в руки искры посыпались — лови себе, бери, сколько сможешь. И не страшно уже, что обожжешься.
Петя ответил теперь на поцелуй — нетерпеливый, яростный, слившийся в один судорожный вздох. Ноги его совсем не держали, он вцепился в плечи Данко, и тот потянул его вниз, на песок.
Скользила под пальцами его шелковая рубашка, никак не слушались, путались завязки. Цыган сел, стягивая ее, выгнулся гибким сильным телом — у Пети дыхание перехватило.
Потом снова были поцелуи, и жарко сделалось на прогретом за день песке, а в спину впивались камешки, но Петя и передвигаться не стал. Хуже не было сейчас, чем разомкнуть объятья и отпустить Данко — вдруг пропадет, исчезнет то, что едва сбылось? Но тот вывернулся вдруг и рассмеялся.
— Не зря же извел… Ишь ты, тут еще горячее оказался…
Он бросил плащ на песок и утянул Петю туда. А ему ни о чем уже не думалось: мысль только последняя мелькнула, что останавливаться нельзя, а то не решится уже потом, да и покажется, что неправильно это. Вспомнится еще что — из другой жизни, что до Данко была. А сейчас все смешалось, темно перед глазами было, кровь в висках случала. Еще бы, когда столько времени представляешь, что случилось бы, а тут — рядом Данко, и тоже сдержаться не может, дыхание у него хриплое и прерывистое, а рубашка хоть и прохладная, но кожа горит под ней.
Кудри его падали на лицо, он вскидывал голову и отбрасывал их. А Петя тут же прижимал его к себе, притягивал за плечи, и пальцы путались в его волосах. Данко, закусив губу, развязывал его рубашку, а потом ругнулся сквозь зубы и просто стянул, заставив приподняться. Пете уже неважно было, что резковато — лишь бы поскорее, а то пропадет вдруг безумная, шальная решимость, с головой захлестнувшая сейчас.
Тело свело сладкой судорогой, когда Данко медленно, дразняще провел по его бедру. А шея и плечи горели от поцелуев — Петя лежал, вцепившись в край плаща, и вздохнуть не мог.
И вроде как неловко должно было стать, что дал стянуть с себя все, а потом и оглаживать, стискивать так, будто не в первый раз. Барину бы никогда такого не позволил — чтобы на грани наслаждения и боли, сильно, резко, чтобы горящие следы на коже оставались, чтобы протяжного стона нельзя было сдержать, а отстраниться сил не оставалось. Да тот бы и не решился на такое, да и не смог бы просто. И вспоминать толку не было: руки и губы Данко, горячие и жадные, стирали всю память о прошлых прикосновениях, обо всем, что было до него. И после того, что сейчас — уже ни с кем другим не будет так.
Об этом мечтают, наверное — летней ночью на морском берегу, когда волны шелестят совсем рядом и теплый песок под пальцами, а рядом молодой цыган, в которого влюбишься, как увидишь, да еще и вовсе невероятно с ним. А у Пети ни одной связной мысли не было: он просто выгибался и постанывал в его руках, до боли вцеплялся в него и целовал в ответ. Он сразу же всякий рассудок потерял, хотя еще и не было ничего.
И не понял даже, когда совсем отдался. Может, и случилась заминка, может, поначалу непривычно было — он того не запомнил, все мимо прошло. Стало невозможно, пронзительно хорошо, и сил на стон уже не осталось. Данко и позволения не спрашивал: довел до исступления, заставив все на свете забыть, и взял — настойчиво, требовательно, но бережно.
Петя больно закусил губу, тут же ответил на резкий рваный поцелуй и сбивчиво вздохнул. Скоро и совсем забылся — осталось только в памяти, что распахивал глаза, и звезды, по-южному яркие, плыли перед ними.
И в мыслях была блаженная пустота, когда он тщетно пытался отдышаться, уткнувшись в мокрое от пота плечо Данко. Тот лежал с прикрытыми глазами, гладя его по подрагивавшей спине и запутываясь пальцами в отросших волосах.
…А потом цыган вдруг улыбнулся и потянул его на себя, растягиваясь на плаще. Петя недоуменно сморгнул. И пораженно замер над ним.
Тот был одновременно расслабленный и разгоряченный, дышал до сих пор неровно. Густые кудри рассыпались по песку, одну руку он небрежно откинул за голову, а другой бездумно поводил по гладкой коже на груди. Пятна румянца горели у него на скулах, а глаза казались почти черными. А еще он улыбался — весело, с завлекательным прищуром.
Петя и не понял ничего сначала. А он тихо рассмеялся:
— Нашел время забояться…
Было страшновато и непривычно, хотя Петя знал, что делать надо. Но чтобы Данко — такой сильный, гордый, удалой цыган, — позволил, вовсе в голове не укладывалось. А тот усмехался уже открыто, когда Петя все решиться не мог, и сам направлял ненавязчиво, но твердо. И тот отбросил тогда последние сомнения: все равно поздно останавливаться, сделанного не воротишь. Да и хоть аж трясло всего — так и тянуло попробовать, интересно было. С барином никогда не случалось, чтобы так, и представить даже нельзя. А тут — вся ночь для него.
Данко, раскрасневшийся и разгоряченный, прикусывал губу белыми зубами, выгибался под ним, напрягая крепкие мышцы. Петя совсем потерялся и еле думал, что делать. Наклониться и поцеловать хотел — и тут же цыган сам притянул его к себе, впившись ногтями в плечо. А ему нравилось, что иногда больно — никогда раньше так жарко не было.
Петя потом упал рядом с ним, задыхаясь и глотая влажный, терпкий морской воздух. Он так и не понял, как же ему было лучше — сейчас или до того, когда привычно.
Да и неважно это. Все равно им расставаться, и больше не увидятся.
А Данко о том не знал, что он уехать собрался. Он только Кхаце сказал в таборе. А сегодня сил не хватило остановиться и признаться, что это последняя ночь у них будет.
Они вернулись в зыбких утренних сумерках. Тихо подошли к костру, где уже все собрались за утренней трапезой. Шагали они рядом, касаясь друг друга рукавами.
Петя откинул голову — губы у него припухли от поцелуев, темнели на шее следы прошедшей ночи, рубашка была смята. Старуха Кхаца тут же изумленно прищурилась. Как же, помнила его слова о том, что точно уедет. Неужто передумал, едва завлек его цыган?..
А у него пусто и холодно было на душе. Пока шли, он о последнем Данко предупредил, внутренне похолодев:
— Знаешь… Я наполовину цыган.
Вдруг не примет, оттолкнет теперь?.. Но Данко рассмеялся.
— А я на четверть. У меня бабка только хоровая цыганка была, а отец малоросс, на Киевщине жили. Вот откуда по-русски умею… Я с конокрадами из дому сбежал мальцом еще. Но смотри вот, тебе говорю, а другим не трепли почем зря…
— Да ну тебя, — недоверчиво хмыкнул Петя.
— Привираю, по-твоему? Нет, врут не так. Это если б я стал рассказывать, что предки мои в десятом поколении из Византии пришли… А такое-то зачем выдумывать?
Тут Пете до слез стало обидно. Вот же оно, счастье — как всегда мечталось, даже его стыдная тайна пустяком оказалась. Все точно складывалось — вот она, судьба, какая, остаться бы да век жить и радоваться, раз такой же, как он, человек нашелся. Но не получалось, не сходилось…
Цыган улыбался, глядя на него. Так и представлял — уедут сейчас из табора, и будет им воли вся степь широкая. Петя отворачивался и хмурился незаметно.
— И хорошего, и плохого у нас с вами было, — Данко у костра поклонился цыганам. — А теперь прощаться время пришло. Зла не держите, если кого обидел. Счастливы будьте…
— Я тоже попрощаюсь, — вскочил Петя. — Мне не по дороге с вами, тут расстанемся.
Данко усмехнулся весело и довольно. А Кхаца прищурилась, заподозрив, что не все просто так. Не зря же она мудрая старуха была.
— Я в Российскую империю вернусь, — жестко и твердо сказал Петя.
И тут же не скрыл злой усмешки. Впервые он видел, как Данко не сдержался: побледнел, не вскочил едва. Пете стало легко и радостно, когда старуха Кхаца восхищенно покачала головой.
Данко застал его за кибитками. Приблизился он бесшумно, и Петя аж вздрогнул от неожиданности. Он медленно шел, но от одного взгляда на него страшно становилось. Глаза его — всегда яркие, с веселыми золотистыми искорками, — были теперь злыми и холодными. А рука на рукояти ножа лежала.
Петя поежился. Ему жутко стало: надо же было так Данко обидеть... Тот и признался, и доказал, что равным себе считает. А он — принял, ответил искренне, а теперь бросает вдруг. И не оправдаешься ведь, что с языка сорвалось случайно. Нет, обдуманно сказал.
Он сам на себя злой был и удивлялся, сколько же, оказывается, нехорошего в нем. Представить нельзя, как же барин терпел... Вот ведь лучше не бывает, мечтать даже не смел с Данко быть — а кажется, что не так оно случилось. Это ночью, жаркой и пьянящей, не думалось ни о чем. А утром разуменье вернулось, и стыдом обожгло за то, что дался, стоило поманить. Да кто ему этот Данко! Цыган проезжий всего лишь, а знакомы они с месяц. Но припухших губ не спрячешь теперь, кожа словно горит. А ведь не изменить уже ничего, время вспять не повернуть.
А еще Петя злился на себя, что любил его — пылко, безудержно, так, что не скроешь. Впервые в жизни он сорвался: пересилить себя не смог, чтобы уехать пораньше, пока еще остановиться можно было. Да ведь и начинать не стоило, не нужен был ему этот Данко. А теперь вот не знаешь, что и делать.
Петя прочь было шагнул, чудом надеясь наткнуться на кого-нибудь из табора и избежать разговора.
— Стой, — негромко произнес Данко.
Петя не споткнулся едва. Голос цыгана ледяным показался, до костей пробрало.
А как он вперед шагнул — вовсе сердце в пятки ушло. Петя его взбешенным, с посветлевшими от ярости глазами, никогда не видел. Ясно вдруг стало, ведь что угодно после такой обиды сделает, не остановится. Жуть взяла: он не барин ведь, унижаться и умолять остаться не станет. Прирежет — вот и весь разговор.
Петя еле увидеть успел, как цыган нож выхватил. И бежать поздно уже было.
Мелькнули перед ним нож и бешеные глаза цыгана. Рукой Петя дернул будто бы слишком медленно — не успеть. Но не для того, чтобы бесполезно заслониться…
И через миг они замерли друг напротив друга. Петя пистолет на него нацелил недрогнувшей рукой. А Данко остановился, нож опустив.
Он прищурился вдруг и усмехнулся: мрачно, недобро. И вперед шагнул.
— Да тихо ты… — спокойно начал он. — Я ж не собирался на тебя с ножом, припугнуть только хотел, а ты вишь вон как, не растерялся…
Говорил он удивленно и даже с уважением. И ближе подходил, протянув вперед руку. Пистолета его коснулся и дуло от груди вбок отвел спокойно, словно не боясь совсем. А Петю трясло всего, хотя рука не дрожала. Знал – не выстрелит.
— Ты что творишь? — угрожающе спросил Данко. — Неужто взаправду уедешь?
— Конечно, — улыбнулся Петя.
Ему радостно было видеть Данко в ярости. А вот нечего было изводить до последнего, а потом признаваться свысока этак. Все обиды свои на него вспомнил — немало же накопилось. А самая большая — за то, что едва поманил, и уже для прошлой ночи хватило.
— Ну знаешь ли… — у Данко в голосе клокотала еле сдерживаемая злоба. — Что вчера с тобой — с кем попало так, думаешь? Кому угодно позволяю, по-твоему?
У Пети ком в горле встал. Вот уж сам не ожидал, что так отомстит. Это ведь для него с барином привычно было — а цыган-то и впрямь не каждому позволит.
— И с кем!.. — продолжил Данко. — Узнал бы кто — не поверил бы: с беглым дворовым!
— Это мне цыган говорит, — ухмыльнулся Петя. — Себя бы вспомнил. Хлопец Данила…
— Заговариваешься… — прошипел Данко.
И руку его сжал, в которой пистолет был. На себя дернул, выкрутил — Петя от боли не вскрикнул едва.
Пистолет на землю упал, и Данко сапогом его в сторону отшвырнул. И как отвлекся на это, глаза опустил — Петя извернулся, толкнул его и коленом врезал по руке с ножом. Не зря его цыган учил — вот и пригодилось.
Он нож вырвал и направил его на Данко. Они оба замерли, дух переводя.
А у цыгана глаза вдруг потеплели. Петя взгляд его на себе поймал — удивленный и восхищенный. Еще бы: раскраснелся он, глаза горящие совсем черными казались.
Да и сам он Данко любовался. Кудри встрепанные ему на плечи падали, рубашка распахнулась. Петю аж в жар бросило, как вспомнил, что ночью его кожи губами касался.
Данко порывисто вздохнул и нахмурился. Злость в нем прошла уже, спокойно держался.
— Поговорим, — тихо сказал он, почти попросил. — Почему? Объясни.
— Есть, к кому вернуться, — честно ответил Петя.
А в груди при этом неприятно кольнуло: знать бы еще, жив ли вообще барин…
Данко прищурился и губу закусил — кажется, еле сдержался.
— Так вот оно что… — усмехнулся он. — Я-то дивился: думал, робкий ночью будешь, а нет… Потому, что умелый, оказывается. Кто же, интересно…
Петю злая радость затопила. Ревновали его, видно было, как же Данко злился. Это больше любых признаний греет!
— Неужто не скажешь? — спросил цыган. — Какой хоть? Красив, может, или удалой… Или богатый шибко? Хотя это тебе последнее надо…
Петя усмехнулся. Ишь как зависть цыгана ела, чуть зубами не скрипел. Больно по гордости ударили — неужто лучше него, первого кругом всего моря, нашелся кто?
— Нет, — Петя пожал плечами. — Обыкновенный. Барин мой…
— Любишь его? — спросил цыган неверяще.
Петя глаза отвел. Как тут честно ответишь! По-хорошему, так вообще сказать надо: тебя люблю и назло тебе уезжаю, а барин — так, чтоб было, зачем. Да и не к нему вовсе, а выкупиться — тоже для тебя, чтобы равным стать тебе. Но в этом он и себе признаться боялся, что уж о Данко говорить.
— Он меня любит, — сказал Петя.
— Да ну, — хмыкнул цыган. — Неужто так любит, что ждет до сих пор? Да дряни вроде тебя с огнем не сыщешь — уж не знаю, как любить надо, чтоб терпеть.
— Любит, — уверенно ответил Петя. — Да и сам ты терпишь пока…
— Терплю, говоришь… — Данко вдруг шагнул вперед и наклонился к нему. — И правда ведь. Сам себе удивляюсь. И, знаешь ли… Я бы тоже не спустил, если б обижали спервоначалу, а потом о любви говорили бы.
Петя закусил губу и отвернулся. Словно отталкивал он сейчас свое счастье — упорно, уверенно и обдуманно.
— Ну и езжай к своему барину, — Данко вырвал у него свой нож и шагнул прочь. — И не надейся, что дождусь. Но если захочешь — найдешь.
Он тут же к коню пошел, вскочил сразу. Попрощался с табором коротко, а к Пете и головы не повернул. И в галоп пустился, понесся в степь — земля запылила из-под копыт.
Петя долго смотрел ему вслед, пока совсем из виду не потерял. Больно и тоскливо ему было.
Его самого в таборе ничего больше не держало. Решил сегодня же выезжать, а собраться — сума полупустая к седлу приторочена, а больше и нет ничего.
Он попрощался со всеми, Мариуша обнял и кудри ему взъерошил. Ляля, сестренка его, вздохнула украдкой. Баро он поблагодарил, поклонился пошел. А потом сел к Кхаце у потухшего костра.
— Дурной нрав у тебя, Петер, — задумчиво сказала старуха. — Сам от счастья своего отказываешься, а потом гоняться придется за ним. Хоть и сама не знаю — веришь ли? Запуталась я: выходит, и правда у тебя дела остались недоконченные, надо вернуться. Так мог бы и объяснить… А вы, мальчишки, горячие да глупые…
Петя слушал ее молча, бездумно вороша угли носком сапога.
— Еще что на прощанье скажу, — Кхаца внимательно взглянула на него. — Ты что бы ни решил, а знай: романипэ в тебе есть.
Петя недоуменно нахмурился незнакомому слову и вопросительно поднял брови.
— Этого не объяснить, — старуха покачала головой. — Просто помни, что ты — наш, цыган.
Глубоко ее слова запали. Петя и так вроде бы знал, что в таборе прижился, но чтобы прямо сказали… Совсем горько стало теперь: возвращается ведь, чтобы дворовым снова стать, а никаким не цыганом, не нужно это никому там. Да хоть и выкупится — барин-то его будет крепостным помнить.
Выехал Петя тем же вечером, не став ждать даже, когда спадет жара.
Весь первый день как в тумане прошел, без единой связной мысли. Бездумно Петя ехал, а потом на ночлег устраивался, но заснуть так и не смог. А ближе к утру такая тоска накатила, что впору было выть по-звериному. Но сдержался: хоть и не увидел бы никто, а перед собой стыдно бы стало. Он только губу закусил, поднимаясь рывком еще до рассвета и начиная собираться в дорогу.
Но понял скоро, что совсем невозможно было так — без Данко. Думал успеть распрощаться, пока не привык, а вышло, что так в степи сердце и осталось — не позабыть. И нет чтоб просто душа болела: как в лихорадке ему плохо было, то в холод, то в жар бросало, а иногда такая слабость накатывала, что и жить не хотелось. Или наоборот — сердце заходиться начинало, едва представлял, что можно еще назад сорваться и Данко догнать. Но не простит ведь, да еще и слабым посчитает, слова держать не умеющим. А он раз обещал, что к барину вернется — значит, должен.
Особенно плохо по ночам было. Стоило задремать — темные и тревожные сны накатывали, и он тут же просыпался, пытаясь отдышаться. Как в бреду он был: горячие руки и губы Данко на себе чувствовал, мнилось, потянешься следом — и рядом он окажется. Или что барина он мертвым нашел — но это редко.
Петя и днем как во сне ходил. Однажды ему чуть кошелек на рынке не срезали. Еле успел очнуться и руку воришке выкрутить. Да и укради он, нестрашно было бы: Петя ж не таскал деньги все на поясе, там пара монет только была. Но чтоб у цыгана деньги своровали — глупее не придумаешь.
Он с того дня заставил себя тоску пересилить. А то как же это — пусть хоть грабят, хоть еще чего, а тебе так плохо и горько, что все равно уже… Петя тогда стал себя работой занимать, чтоб спалось потом легче. Воронка не щадил на долгих переходах, сам так уставал, что впору было сразу ложиться. Но мало того: как на большой тракт вышел и стал в заездных корчмах останавливаться — вместо денег трудом платил. А что, ему ж нетрудно за тарелку похлебки дрова поколоть пойти. И хорошо, что все тело ныло после этого — пусть поболит, зато легче так.
На ярмарке в Кишиневе он продал пистолет и серебряные сережки, которые еще на войне подобрал. И то, и другое задорого ушло. Неужто цыган сторговаться не сумеет? Петя насмотрелся, как лошадей из табора продавали, и наловчился. Пистолет расписал самым лучшим, что бывает только, и за позолоту красивую чуть с руками не оторвали. А что осечки постоянно дает — того не сказал, конечно. И про сережки знатно выдумал. Толстая купчиха своего степенного мужа потащила к ним, а Петя тут же сказал с улыбкой: «Французские, дворянские, графини носили…»Хотя черт их знает… Купчиха сразу же в мужа вцепилась, за рукав его трясти начала, и у того никакого терпения торговаться не осталось.
Но от этого даже радостно не стало. На сережках камушки были зеленые, на солнце они блестели — точно море были. Или как глаза у Данко.
Сам он два хороших пистолета купил, долго проверял и рассматривал, прежде чем взять. А из города он выехал с серебряной серьгой в ухе — захотелось вот. Видно, что цыган, не ошибешься, но пусть будет. Данко со своей щегольской серьгой вспомнился — хотелось как он быть. И так девицы на улице чуть шеи вслед ему не выворачивали, хоть и дела до них не было никакого.
Ехать же Петя сначала к границе решил, где по городам гусарские полки стояли. Нужно было полк Алексея Николаевича найти и выспросить про него, а заодно про Бекетова и других гусар.
Хотя думал иногда Петя: вот бы барин и забыл уже его. Не хотелось с ним оставаться, душа назад, в степь и к морю рвалась. Погибшим его представлять нехорошо было, да и незачем — пусть бы он нашел себе другого кого-нибудь, и тогда выкупиться, только и всего.
У границы Петя прибился к русскому табору ненадолго, чтобы проще было ехать. Его сразу приняли, едва объяснил: так и так, впервые тут, с дороги сбиться боюсь. Но с цыганами еще тоскливей стало: надо ж будет навсегда с ними расставаться, если барина найдет.
Он себя и в работе, и с гитарой умелым показал. Но ни с кем так и не сошелся: говорить и веселиться неохота было. Только со старым музыкантом Василем часто сидел у костра. С ним помолчать было хорошо. Или спросить что, тот интересно рассказывал. А у Пети одно на языке вертелось:
— Скажи, а можно ли песню угадать, какую человек хочет?
Пете покою не давало, как Данко на скрипке играл у костра первым вечером в таборе. Точно ведь то было, что в душе жило. Ну а вдруг случайно?.. Тоже еще, навыдумывал себе совпадений.
— Вот человеку погрустить хочется, а я ему плясовую заведу — и каким музыкантом после того буду? — вопросом ответил Василь. — Конечно же. Ты это уметь должен, ежели для людей играешь.
Петя вздохнул украдкой, снова вспомнив о зеленоглазом цыгане. Тоска чуть отступила, притупилась, но все равно жгла в груди.
Он к осени приехал в Гродно — крупный приграничный город. Отсюда гусарский полк было проще искать. Петя догадался в жидовскую корчму пойти и там спросить: дело, мол, есть. Кто ж еще лучше знает, в какой город какие ткани для мундира продавать и когда? Отговаривались сначала, конечно, отказывались помочь. Но стоило приплатить, кому надо — тут же место нужное нашлось.
А деревню эту, где полк стоял, Петя искал долго и совсем измучился. Он с дороги свернул, до ночи плутал по лесу и потерялся. Там и заночевал, решив с утра искать. Встретил крестьянку потом, окликнул ее, спрашивая, как ближайшая деревня зовется. Та стала говорить протяжно, при каждом слове запинаясь, что деревня эта имеет не одно название, что когда она была построена, то называлась как-то мудрено, она не упомнит, а теперь... Петя плюнул уже и сам поехал абы куда.
К другой ночи уже он нашел нужную деревню, которая звалась Яновичами. Она была маленькая, с покосившимися, почерневшими от времени хижинами. Но более всего Петю осенняя грязь поразила: по улице пройти пришлось, на забор опираясь, иначе можно было по колено окунуться в глубокую вязкую лужу. Хорошее же место для героев войны!..
Офицеров Петя нашел в самой большой хижине, закоптелой и напитанной горьким дымом. Те сидели за картами и выпивкой, и потому даже не приметили его. Никакой дисциплины тут не было: и солдаты в охранении не караулили, и не следил никто за этим.
У двери деревянный чурбак стоял, служивший столом, куда карты бросали. Петя от двери игру видел. И усмехнулся громко:
— Что же ваше благородие даму с королем путает?
Оборачиваться стали, с мест повскакивали. Спросить хотели, зачем и откуда цыган явился — но пригляделись… И что началось тут! В хижину его затащили, усадили, каждый по плечу хлопнул или по затылку врезал. Петя в общем шуме и не слыхал, что говорили ему.
Он глазами по хижине шарил. Да без толку: ни Бекетова, ни Алексея Николаевича он от входа еще не приметил. Не было их.
Петя нервно сглотнул и постараться улыбнуться гусарам. И не сдержался тут же, попытавшись перекрикнуть общий говор:
— А Михаил Андреич где? Жив он?
Про барина-то непонятно еще, может, и он с отрядом тогда из окружения не вырвался. А в то, что Бекетова на войне убили, Петя не мог поверить. Да и страшновато было прямо сразу про барина спрашивать, не зря же внутри похолодело, как не нашел его.
— Да всех нас живее, — махнул рукой поручик с располосованным саблей лицом, и у Пети от сердца отлегло. — Представь, с двенадцатого года ни царапины не получил. Заколдовал его кто, что ли, или сам черт ворожит…
Петя ухмыльнулся, вспомнив про заветную монетку. Знать, и правда помогала.
— А тут ты его и близко не найдешь, — стали дальше рассказывать про Бекетова. — Ведь как из заграничного похода вернулись, полк тут же здесь, на границе, расквартировали. Что за дело — в Яновичах! Гвардию-то, небось, в столицу, хотя кто еще больше сражался, как не мы, гусары… Бекетову это, конечно, не по нраву пришлось, он-то первейший герой у нас, понимаете ли. Вот и сказал нам, значит: «Лучше бы погибнуть под Парижем, чем спиваться в грязных Яновичах», — и тут же как нет его, уехал в столицу подавать прошение о переводе в другой полк, на Кавказ.
Петя фыркнул: другого он от Бекетова и не ожидал, представить даже не мог, что он тихо на границе высидит. А на Кавказе давно неспокойно было, поговаривали, что война должна была скоро начаться.
— А Алексей Николаевич что же? — спросил он, стараясь голосом не выдать волнения.
— Зуров-то? — протянул поручик. — Отвоевался уже…
На миг похолодело все внутри, в груди кольнуло. Но тут же Петя увидел, что гусары ухмылялись, а о погибшем с улыбкой говорить не станешь. Он выдавил тогда сквозь зубы недовольно:
— Шутки у вас, господа…
— Да ты не то подумал, — махнули рукой на Петю. — В отставке он по ранению. Не служить больше в гусарах, да и так не очень-то и служил, в пример не поставишь…
Петя нетерпеливо перебил и стал допытываться, что за ранение. А достойно или нет барин служил — до того ему дела не было.
Но тут уж к нему самому пристали, прося о себе рассказать, где столько времени пропадал. Петя из гусар еле вытянул, что Алексея Николаевича еще зимой в сражении ранили. А подробнее еле вспомнили: то ли лошадь под ним убило разорвавшимся рядом ядром и падение неудачное было, то ли самого осколком задело по колену. Кто-то еще бросил, что он сам на смерть полез. А вообще-то неохотно о нем вспоминали, что Петю задело немного.
А сам Петя от гусар на второй день еле отвязался. Ему ж было, что про долгое путешествие рассказать: и про города разные, и про людей, как где живут. Он вздыхал украдкой при этом: не увидит ведь больше, только и останется, что вспоминать, когда к Алексею Николаевичу вернется.
Про того гусары сказали, что он вместе с Бекетовым в столицу уехал, собираясь искать средств, чтобы отстраивать именье. Значит, либо под Вязьмой его можно было найти, либо в Петербурге.
Петя решил в столицу сначала ехать, тем более что любопытно было. Да и с Бекетовым свидеться хотелось. Только одно его волновало: а как в незнакомом городе человека искать? Да и Петербург, говорят, больше всех других городов, в которых он был. А он вдобавок не знает там никого.
— Да ты, Петруха, в аду из всех чертей нужного найдешь, а не то что Зурова в столице, — рассмеялись гусары, и он успокоился: как-нибудь да отыщет.
Он еще напоследок про остальных спросил, кого в полку не было. Многие из заграничного похода не вернулись. Особенно жаль было молодого офицера, который делал с него наброски и шутливо звал «ле гарсон италиан» — итальянским мальчиком. Говорят, по-глупому, по неосторожности погиб в самом конце похода.
А вот к майору Васильеву жалости не было. Тот даже не в бою жизни лишился, а вовсе позорно, как военному не пристало. «Потянула же нелегкая, да нет чтобы по приличествующим заведениям, где хоть дорого, а достойно дворянина… Так нет же, в самые что ни на есть отвратнейшие бордели, я б побрезговал… Вот и неудивительно, что ночью в том квартале не спросили, русский офицер или кто. Мерзко же — от воровского ножа в переулке. Ну да ладно, что ж мы о плохом… За Михал Андреича, что ли, выпьем!»
Тут же снова стали про Бекетова, про его геройства, сколько раз в походе под смертью ходил и выбирался. Заслушаться можно, как его отчаянные выходки расписывали. Но Петя засиживаться не стал и с гусарами распрощался, хоть его и просили остаться. Их можно было понять: скука ж смертельная в глуши на границе, ни одного открытого дома, ни одной дамы, а тут старый друг объявился.
Пете же в столицу торопился, благо, вышел на большой тракт и не плутал больше. Дорога до Петербурга была ровная и устроенная, искать долго не приходилось, где на ночь остановиться. Одно удовольствие ехать!
В Петербурге он оказался сырым и пасмурным осенним днем. Здесь, у северного моря, холодно было, Петя за лето в степи отвык совсем от такой погоды. И вот нет чтобы мороз сухой и трескучий ударил, снег выпал — здесь дожди да слякоть были.
Город ему показался холодным и неприветливым. И тут же Петя вовсе разволновался и испугался даже: Петербург был огромный, улицы во все стороны уходили, а дома серые и похожи один на другой… Он-то думал, что будет одна гостиница, как в городке вроде Вязьмы, где он барина и найдет — а тут поди разберись!..
И ведь не спросишь ни у кого. К дворянам, которые со службы шли, Петя и подходить не стал. Но и ремесленники даже если и отвечали на вопросы, то зло и неохотно, да еще и косились недоуменно. Пете обидно стало: оно понятно, что под ветром и моросящим дождем не захочешь останавливаться и незнакомому человеку разъяснять, но неужто хоть слово сказать трудно? Видно ведь, что он правда не знает, а не просто так голову морочит.
К вечеру, как темнеть стало, Петя совсем отчаялся в огромном незнакомом городе. Вдобавок Воронок устал, его давно уже пора было в конюшне устроить. А то в последние дни, торопясь доехать, Петя совсем его не жалел.
Он бездумно уже брел по какой-то улочке вдоль канала, когда веселый смех сбоку услышал. Обернувшись, увидел троих молодых улан в темно-зеленых мундирах с красными воротниками и обшлагами. И тут же взгляд за них зацепился.
Уланы были чернявые, темноглазые, кудри у них, коротко остриженные по-военному, все равно буйно вились. Шальная мысль у Пети мелькнула, что цыгане. А потом пригляделся — и правда, не спутаешь. Надежда внутри затеплилась: вдруг помогут?.. Они уверенно по улочке шли, смеялись, разговаривали — явно прогуливались, неплохо зная город. Но что ж теперь: отвлечь, перебить? Впрочем, спросить дорогу Пете никогда страшно не было, наглости хватало. И не зря ведь говорят, что цыгане держатся один другого: подобрали же его, раненого, и выходили. Еще и пословицы есть у них: «"Ромэстэ пэскирэ кругом пэ свэто" или "Дэ сави строна на гэян, везде пэскири семья ластя"», — значит, «у цыган родня кругом на свете, все цыгане братья». Нет ведь разницы, румынские, немецкие или русские цыгане — все равно помогут.
Решившись, Петя подошел к уланам.
— Будьте счастливы! — он чуть наклонил голову. — Мне помощь нужна…
Они заулыбались тут же, переглянувшись между собой. И Петя понял, что здесь его не оставят.
Познакомились они быстро. Цыган по-простому, по-русски звали — Сашкой, Колькой и Ванькой. Все трое были веселые и смешливые, Петя сразу с ними сошелся, как будто давно их знал. Они вместе по улочке пошли, разговаривая, выспрашивая друг о друге и войну вспоминая. Решили в ближний трактир пойти, чтоб под ветром и дождем не стоять.
Они сели там, взяли поесть и бутылку вина — одну всего на четверых, за встречу только. Русские цыгане тоже мало пили, как Петя убедился.
По рассказам улан оказалось, что многие цыганские парни в кавалерийские полки шли. Сашка с Колькой надолго взялись вспоминать и перечислять общих знакомых, кто служил. А Ванька пока с гордостью сказал, что в войну семья у него на армию жертвовала денег и породистых лошадей.
И вовсе оказалось глупостью, что цыгане от армейской службы бежали, как Пете раньше казалось. Уланы стали ему объяснять, что в Российскую империю цыгане из Речи Посполитой пришли и сначала даже звались «халадытка рома» — цыганами-солдатами. Потом и конями стали торговать, но и служить не перестали. Только вот не рекрутов отправляли в армию, как крестьяне, а шли кто хотел наперекор всем императорским указам.
Пете интересно было слушать, но все же он сразу про свое дело сказал, что нужно человека одного найти, а сам он в столице впервые и не знает, где тот остановиться мог. Про Алексея Николаевича рассказал, Федора еще вспомнил, чтоб проще искать было.
Сашка, из улан самый молодой, тут же вскочил. Сказал, что попросит, кого надо, и прочь из трактира вышел. Пете неловко стало: вот чтобы так срывались из-за него, такого он не встречал раньше… Но тут же улыбнулись ему и сказали, что это обыкновенно у них — помогать друг другу. И стали его про Румынию расспрашивать, как в степи у моря живется.
— А у меня прадед был из румынских цыган… — задумчиво протянул Колька. — Помню, я мальцом еще просил его рассказать про табор. Он как начнет — улыбнется тут же, замечтается… Говорил вот, что здесь цыгане и там цыгане, а те — другие. И степь им родная, и море, и сами они духом свободнее…
Петя украдкой вздохнул. Не время было табор вспоминать, когда он барина почти нашел. А уж свободного духом цыгана он знал одного, его-то точно не забудешь, хоть и хотелось бы иногда.
Сашка вернулся к ночи, присел к ним и весело усмехнулся. К Пете обернулся и спросил:
— Грамотный?
Тот кивнул, и цыган тогда протянул ему вчетверо сложенный листок бумаги. Петя просиял: там размашисто был написан адрес.
Сашка сказал, что к хоровым цыганам ходил, а те весь город знают. Потом втроем ему объяснили, как добраться, и Петя не уставал благодарить. Хотел было за кошельком потянуться, но тут же на него руками замахали. Он понял тогда: не принято деньгами, и слов достаточно.
Его приглашали еще заночевать у них, сказали, что комнаты втроем снимали и места там хватит. Но тут Петя отказался: хоть в ночь идти надо было, но ему не терпелось.
Расстались, обнявшись, как старые друзья. Тем более что и трактир закрывался уже, к ним даже хозяин подходил и просил не засиживаться.
Петя по темным улицам долго ехал. Ему показалось, что снова заплутал, хотя понял, как объясняли. А то совсем темно стало, фонари редко мелькали — видно, масла мало отпускалось, не то что на главных улицах. Дома пошли старые, страшные и облупившиеся, иногда вовсе деревянные. Пете уж подумалось, что, может, хоровые цыгане перепутали. Хотя где ж еще Алексею Николаевичу комнаты снимать, у него ж и именья нет, и денег ни копейки.
Нужный дом он нашел нескоро, когда совсем промерз уже. Улица закончилась тупиком, он в каких-то узких маленьких дворах петлял, пока полуистертую табличку на двери не приметил. Он Воронка привязал и направился туда.
Петя уже пожалел, что у улан ночевать не остался. Явился бы поутру сюда, а теперь пришлось, спотыкаясь, в темноте подыматься по узкой лестнице. Только одно крошечное запыленное окошко было, через которое никакого света и днем, верно, не проникало.
А так — одна за одной двери, иногда вовсе перегородки, все грязные и обшарпанные. Петя за перила попробовал взяться и тут же отдернул руку: липко и гадко было. И лестница непонятно когда кончалась, а корявые ступени под ногами шатались.
Он умаялся уже, дойдя до нужной двери.
На стук долго не отзывались. Наконец раздались шаги за дверью, та открылась тяжело и со скрипом, и Петя в неверном свете свечи разглядел заспанного и встрепанного Федора. Тот сонно прищурился, вглядываясь в нежданного припозднившегося гостя.
— Мы цыган не звали… — недовольно буркнул он, потянув на себя дверь, и тихо выругался. — И без вас весело, что хоть плачь…
Петя придержал дверь ногой и усмехнулся ему, откидывая со лба волосы.
— Не признал?
Федор замер, вглядываясь в него. Свеча в его руке подрагивала и все более наклонялась вбок, пока он не вскинулся, неловко пытаясь перекреститься. Бормотал он при этом молитву с бранью вперемешку, что-то вроде: «Свят, свят, свят, мать-перемать…»
— Да я это, я, — хмыкнул Петя. — И не с того света, а живой.
Федор едва не отдернулся, когда тот задел его плечом. И выругался теперь уже громко.
— Живой… — он вдруг потянул Петю на себя, стиснул в объятьях и врезал по спине. — Петька!
— Да ну тебя… — Петя отворотился от свечи, мелькнувшей у самой его рубашки.
— Сдурел посреди ночи вламываться? — буркнул Федор, переводя дух. — Перепугал, черт цыганский… Да и в самом деле — вылитый цыган стал!
Петя оправил отросшие до плеч кудри, и в ухе у него блеснула серебряная серьга. И знать будешь, что дворовый — а все одно не поверишь.
— Зачем у двери-то встали? — весело спросил он. — Пусти, что ли…
— Совсем заморочил, вздохнуть не даешь, а уже пусти, — Федор отошел, давая ему пройти, и прикрыл дверь. — А вдруг взаправду с того света? Что делать тогда прикажешь?
Петя его не слушал уже, оглядывая маленькую тесную комнатушку. При одной свече различить можно было только стены, облупившиеся и с грязными подтеками, углы стола и пары табуретов да край затертого дивана. В комнату это все еле вмещалось. Еще Петя разглядел другую дверь и только хотел спросить, где же барин, но тут Федор снова насел на него.
— Ну-ка садись, — тот потянул его к дивану, и Петя едва не споткнулся о табурет. — Давай, присаживайся и рассказывай, где же ты пропадал, иначе не выпущу.
— Да погодь ты, — Петя вывернулся. — Свет бы хоть устроил, не видать же ничего. И, слушай, тут с дороги вымыться можно? С рассвета в седле, насквозь пропылился…
— Света, вымыться, — невесело рассмеялся Федор. — За водой к хозяйке иди, да и то не знаю, даст или нет. Вот подождать она не может, будто мы за комнаты долг не отдадим. Как проклятый батрачу на нее, могла б уже часть отписать… А свеча последняя, — он зло взглянул на оплывший огарок.
Петя нахмурился. Ему здесь все меньше нравилось. Совсем не радостной выходила встреча.
— Пойду потолкую с ней, — сказал он. — Федь, а ты б пока поесть чего-нибудь нашел…
— И поесть еще? — устало хмыкнул Федор. — Гляну сейчас, да что толку… Помню ж, что с утра не было. Это вот если Алексей Николаевич придет и денег выдаст, то куплю завтра, а так-то…
— А где он? — спросил Петя уже выходя.
— Да все по канцеляриям всяким, по чиновникам, — махнул рукой Федор. — Я в этом мало понимаю, а он говорит, что ему жалование задержали, да еще именье заложить не получается, потому что погорело, а сейчас только отстраивается.
Петя вздохнул. Ему эти денежные хлопоты были непонятны, а то, что барин в них впутался, вовсе не нравилось. Да еще и не вернулся он, оказывается, а ночь на дворе… Еще неясно было, почему же Бекетов не помогал.
Хозяйка была неприятная сухощавая старуха со злыми глазами. Она не прекращала ворчать, что за комнаты задолжали, пока показывала, где вымыться. Петя сказал, что из своих денег вернет, но та не успокоилась: начала, что, мол, хоть и дворянин, человек приличный, а ходят к нему всякие среди ночи, покою не дают.
Вышла она потом, и Петя, сжав зубы, окатил себя ледяной водой из ведра. Греть ее хозяйка, конечно, не стала.
К Федору он вернулся замерзший, злой и вдобавок голодный. Завтракать-то он не стал, торопясь в столицу, а перекусить только с уланами довелось.
Кое-что у Федора нашлось все-таки: хлеба полгорбушки и сыра подсохшего кусок. Зато бутылка водки на столе стояла почти полная, и Петя досадливо поморщился.
И точно — первым делом Федор щедро плеснул ему в стакан.
— За встречу, и отказываться не смей.
— Федь, не надо… — он попробовал отговориться.
— Пей давай, — непреклонно заявил Федор. — Я ж тебя напиваться не заставляю, а уж за то, что вернулся, по одной-то надо непременно.
Петю даже от взгляда на стакан подташнивало. Материного мужа, горького пьяницу, он хорошо помнил. А еще лучше — свой страх и бессилие, вкус водки на губах, которые не получалось сомкнуть под грубыми поцелуями, и руки, бесцеремонно шарящие по телу. Он передернулся и прикрыл глаза.
Но препираться и отказываться сил у него не было. Тем более что он Федора знал: тот насядет и не отстанет. Проще уже было выпить. Петя с тоской вспомнил, что у цыган не заставляли — не хочешь и не надо.
Петя, скривившись, глотнул и тут же закашлялся. Ему было горько и отвратительно, замутило сразу. Протянутый Федором хлеб безвкусным показался, но легче от него не стало. Он пожалел, что согласился, а когда тот за второй потянулся — непреклонно покачал головой. Федор и не возражал, тут же отставив бутылку: своего он добился и успокоился.
А потом они без умолку говорили. Спрашивал больше Федор, и Петя еле отвечать успевал. Ему спать хотелось, он на диван откинулся и дремал уже. Но Алексея Николаевича все-таки решил дождаться. Пока же выспрашивал про него.
— А с этом вот.. как? — он кивнул в сторону бутылки.
Вообще-то он знал, как барин после его пропажи станет с горем бороться. Тут и спрашивать не стоило, и так понятно все.
Федор только нахмурился и неопределенно махнул рукой.
— А сам ты чего? — спросил Петя, чтобы сгладить разговор.
Тот тихо заулыбался вдруг.
— Да вот… Катенька в тягости, к зиме, значит…
Пете стало неловко и радостно за них, и он тоже улыбнулся.
Разговор совсем затих. Петя, прикорнувший на диване, вяло отвечал на вопросы, да и Федор уже зевал. А от шагов за дверью оба вскинулись.
Со скрипом повернулся ключ в замке. Барина Петя сразу даже в темноте узнал. Только он раньше не хромал, на трость не опирался и не держал плечи опущенными и поникшими.
Трость Алексей Николаевич швырнул куда-то в угол и обессиленно прислонился к стене. Пробормотал устало:
— К черту все… Не пойду больше, стоило унижаться, не выплатят же. Крысы, самих бы в бой, под пули…
Он осекся, вглядевшись в темноту. Петя тогда мягко встал и шагнул вперед, отметив отстраненно, что ростом стал почти с барина.
Алексей Николаевич жадно всматривался в него, и в глазах у него было то ли отчаяние, то ли потерянность, то ли невозможная, шальная надежда.
Петя подошел вплотную, откинув кудри со лба, и осторожно коснулся рукава его затертой шинели. Напугать еще больше боялся, а то и так барин вжался в стену, и даже в темноте было заметно, как у него лицо побелело.
Федор тихо поднялся и вышел, прикрыв дверь. Петя это еле приметил.
У Алексея Николаевича губы дрогнули, а в глазах, наконец, мелькнуло узнавание.
— Петенька… — голос у него был тихий и хриплый, а в конце и вовсе надломился.
Барин, неловко споткнувшись, шагнул к нему. В плечи больно вцепился и тут же стал заваливаться набок — ноги у него подкосились.
Петя еле успел его удержать и, стиснув зубы, потащил к дивану. Он тут только почувствовал, что от него несло кислым дешевым вином. Видать, в кабаке каком-нибудь горе очередное заливал.
Он устроил Алексея Николаевича головой у себя на коленях, расстегнул на нем шинель и ослабил ворот рубашки. И сейчас только рассмотрел, как же тот сдал и постарел. Мало в нем осталось от видного молодого гусара, что был до войны: на худом осунувшемся лице выделялись глубокие тени под глазами и нездоровый лихорадочный румянец на скулах, появились складки меж бровей и у губ, а волосы на висках стали совсем седые. Словно не год прошел, а с десяток лет.
Алексей Николаевич вздрогнул и, не открывая глаз, неловко попытался поднять руку. Петя тут же взял его ладонь в свои, стал греть оледеневшие пальцы. Барин крепко, до синяков схватился за его руку и прижал ее к себе. Из-под прикрытых век у него текли слезы.
Петя растерялся. Вот как девицу утешать, он бы догадался еще, а тут… Он провел по волосам барина, по щеке, утирая мокрые дорожки, и сказал тихо:
— Ну что же вы, я вернулся ведь…
Алексей Николаевич закусил губу, словно из последних сил пытаясь сдержаться. И, резко повернувшись, спрятал лицо у него на коленях.
Судорожные всхлипы он пытался душить в себе, только ходившие ходуном плечи его выдавали. А потом разрыдался — отчаянно и надрывно.
Петя совсем уже ничего не понимал. Он же пробовал утешить, а тут наоборот вышло. Он решил тогда потерпеть просто и дать Алексею Николаевичу время успокоиться.
Он еще отстраненно размышлял, стоит ли так убиваться. Бекетов-то наверняка по-другому его встретит — самое большое, ругнется затейливо. Данко так представить и вовсе не получалось.
Петя отогнал шальные мысли. Тут о другом думать надо, а то наконец-то всхлипы барина стали тише, может, и стоит все-таки успокоить.
Он удобнее устроил его, чуть поднял и крепко прижал к себе. Алексей Николаевич обессиленно приник к его груди и совсем затих, только еще вздрагивал иногда.
А потом — Петя и сообразить ничего не успел — тот сел порывисто, вывернувшись из его рук, и привалился к столу. Потянулся к бутылке, плеснул себе привычным заученным движением и выпил залпом. Его трясло всего, горлышко о стакан звенело.
А когда потянулся налить еще — Петя не выдержал. Притянул его к себе и снова крепко обнял, а бутылку отставил. Один раз-то еще ладно, если успокоиться никак не мог, но больше-то зачем?..
Алексей Николаевич молча уткнулся ему в плечо. И расплакался тихо и жалко.
Петя утомленно прикрыл глаза. Ему это порядком надоело, да еще и злить начало. Сколько ж можно-то? Да к тому же барин, моментально захмелевший, цеплялся за его рубашку и бессвязно бормотал между всхлипами: «Петенька… Правда не уйдешь?.. Совсем?..»
Петя тяжело вздохнул. У него голова кружилась, мутило до сих пор после водки, и больше всего спать хотелось, а не выслушивать тут невесть что. Он знал, конечно, что таким застанет барина. Но теперь вовсе жалел, что приехал.
Он встал, помог Алексею Николаевичу подняться и потянул его в другую комнату — спальню, как догадывался.
И точно: там оказалась небрежно застеленная кровать. Барин не противился, но и не помогал почти, когда Петя усадил его туда и стал стаскивать с него шинель. Уложил его потом и хотел было встать — Федору сказать надо было, чтоб Воронка поутру не трогал. Барин тут же вцепился в его руку и прошептал еле слышно: «Не уходи».
Пришлось оставаться. Как он сам разделся и забрался под одеяло, тот прижался к нему и снова тихонько всхлипнул. Петя поморщился: и так терпеть невозможно уже, да еще и лежать неудобно — неровно, простыни старые и застиранные. Он с тоской вспомнил, как же хорошо в степи под плащом. И вот странно: если с Данко обнявшись спать уютно и удобно оказалось, то от барина он всегда отворачивался. Сейчас и вовсе оттолкнуть хотелось, но рука не поднималась.
А на разговор у Пети сил не хватило. Алексей Николаевич, успокоившись наконец, коснулся его шрама под ключицей и спросил отрывисто, где же он был столько времени. Петя сказал невнятно, что цыгане подобрали и выходили. И тут же провалился в глубокий сон.
Он чувствовал, как барин осторожно, не тревожа, гладил его кудри, потом устаивался у него на груди, брал ладонь и бережно целовал пальцы или просто держал его за руку. Но так и не проснулся.
…Очнуться выдалось резко, Петя и не понял даже сразу, что происходит. Его спящего еще схватили за плечи и бесцеремонно вытащили из одеяла. Он высвободил руки, пытаясь отпихнуться, и ладони уперлись в красную ткань и золотое шитье гусарского мундира.
Бекетов стиснул объятья так, что у Пети аж дыхание пресеклось.
— Петька, мерзавец ты цыганский, где ж тебя, поганца, черти носили… — ласково шептал он.
— Да пустите, что ли… — недовольно пробормотал он, не сдерживая широкой счастливой улыбки. — Где носило, там уж нету.
Он несказанно рад был видеть Бекетова. Да вот только не выспался он, голова прежестоко болела и в горле было сухо — он зарекся еще раз уставшим и голодным пить.
Петя вывернулся из рук Бекетова, упал обратно на кровать и зарылся лицом в подушки.
— Ты чего это? — ухмыльнулся тот. — Притворись еще, что не рад, змееныш. Это ничего, что разбудили, потерпишь уж.
— Да водка, дрянь… — морщась, буркнул Петя. — Стоило приехать, так сразу…
— Дрянь, говоришь? — расхохотался офицер. — Не сочти за труд, объясни это кое-кому, а то моих сил никаких уже нет…
— Миш, не надо, — глухо произнес Алексей Николаевич, сидевший с другой стороны кровати.
Он был встрепанный, в небрежно запахнутой рубашке. И бледный, с покрасневшими глазами: всю ночь, что ли, не спал и любовался?..
А от Бекетова — бодрого, весело ухмылявшегося, — веяло свежим утренним морозом. Петя невольно залюбовался тем, как ладно сидел на нем гусарский мундир. Особенно — с новенькими блестящими эполетами штабс-ротмистра.
Заметив взгляд Пети, тот горделиво вскинулся. И тут же вскочил, недовольно оглядывая комнату.
— Ну-ка рассказывай, Петька, как тебе нравится в этой дыре. Боюсь представить, каким манером тебя вчера встретили. Позволь осведомиться, накормили хоть с дороги?
Петя покачал головой, и Бекетов изумленно вскинул брови.
— Ничего ж себе! Я-то в шутку, а оно и правда так… Значит, быстро вставай и пойдем. Если тебя даже в честь возвращения собственный барин не кормит, так хоть я угощу. Да и города, небось, не видел толком, показать надо бы. На улице жду, а то не здесь же, в самом деле… А тебя, Алеш, не приглашаю, сам говорил, что тебе сегодня снова в канцелярию надо было. Да и навидаешься еще со своим Петькой, а мне уезжать скоро.
Он порывисто вышел, хлопнув дверью. А Петя покосился на досадно отвернувшегося Алексея Николаевича и принялся одеваться. С барином сидеть и снова его успокаивать никаких сил не было. Да еще и есть так хотелось, что аж мутило.
Последние его сомнения развеял пришедший Федор — почему-то слегка напуганный.
— Ну, Петь… — пробормотал он. — Не конь у тебя, а зверюга бесовская, химера! Давай-ка ты сам ухаживать будешь, а я лучше издали посмотрю…
Петя усмехнулся: Воронок у него чужих к себе не подпускал. Данко только мог гарцевать на нем, да и то конь его неохотно слушался. Встало перед глазами воспоминание, как цыган впервые вскочил на него — нарочно, чтобы позлить. Данко хохотал тогда, удерживаясь на нем, зеленые глаза у него азартно блестели, а кудри рассыпались по шелковой рубашке. Петя тогда и обидеться не смог, настолько залюбовался им.
Он вздохнул украдкой. И, взглянув на Алексея Николаевича, плечами пожал: мол, все равно выйти надо. Тот хотел что-то сказать, но осекся и опустил глаза.
На улице Петя полной грудью вздохнул, ему стало легко и хорошо. А то в тесных комнатах, в темном грязном подъезде словно стены давили. Только чувство смутной вины терзало, но тут же исчезло, когда Бекетов подошел.
— Наконец-то, — хмыкнул он. И в сторону Воронка кивнул: — Твой красавец? Ну-ка познакомь… А то без хозяйского позволения к такому и не подойдешь.
Петя гордо улыбнулся, подходя к коню. Он взял Воронка за повод, чтоб тот не рвался при виде чужого человека, начал успокаивающе гладить черную шкуру, чуть потускневшую за время дороги. Даже изможденный после трудного пути, конь все равно был великолепен.
Бекетов остановился чуть поодаль, и Воронок недоверчиво скосил на него лиловым глазом. И фыркнул встревоженно, когда офицер стал подходить. Но шел тот медленно и осторожно, и конь стоял недвижимо. Тем более что Петя рядом был и твердо держал его.
— Ну и зверюга… — восхищенно пробормотал Бекетов. — Ай, хорош, чертяка…
Он вплотную подошел и поднял руку. Воронок отворачиваться не стал, не шелохнулся даже — позволил погладить. Бекетов первый после Данко был, кого он подпустил к себе. Но вскочить — навряд ли дался бы.
— А путь-то какой проделал… — неверяще пробормотал Бекетов. — Расцеловал бы, да куснешь еще, тварь ты шальная! Тебе, Петька, на любом другом коне еще ехать и ехать бы, а этот вон как!.. Жаль вот, лакомства нет, непременно угостил бы такого зверя.
— Вы меня наперво угостить обещали, — усмехнулся Петя.
Ему приятно было, что Воронком любовались, но и самому есть хотелось. Бекетов весело хмыкнул, с явным сожалением отходя от коня.
— Ну да ладно, пусть отдыхает, — он еще раз оглянулся на Воронка. — У меня и на извозчика хватит, да к тому же они в этой дыре вовсе не надеются, что им хоть кто заплатить сможет, вот и берут по полцены.
Петю давно вопрос стал терзать, почему Бекетов Алексею Николаевичу деньгами не помогал. Он потом узнать решил, как поговорить сядут.
Пока ехали, Бекетов болтал без умолку. Петя о городе за всю жизнь столько не узнал, как нынче. А интересно так было, что заслушаешься: хоть про царя Петра, хоть про то, в каких кабаках офицеры гуляют и где не затратно соответственное женское общество найти. Бекетов тут усмехнулся загадочно и сказал, что можно и не женское, кому как хочется, были б средства и знакомства. Петя смутился аж, хотя и не такого наслушался от гусар.
А про обед Бекетов сказал, что в ресторацию его не поведет потому, что зазря это будет: и не накормят толком, и денег ни за что возьмут. Он сказал, что лучше место есть и, расплатившись с извозчиком, повел его куда-то в переулки от широкой шумной улицы.
Петя запутаться успел, пока шли, и обратно бы точно дорогу не нашел. Наконец Бекетов поманил его за собой к тяжелой деревянной двери, и Петя стал спускаться по крутым ступенькам.
В подвальчике оказался небольшой уютный трактир, где Бекетова радушно встретил хозяин. Проводил он его к столу чуть в стороне от других, и видно было, что офицер здесь был не впервой.
Петя сел, облизываясь вкусным запахам с кухни. Бекетов же потребовал всего, что у них есть сегодня лучшего, для себя и для своего дорогого друга. Приносить им стали тут же почти.
Сначала долго не до разговора было. Бекетов пробовал было начать выспрашивать, но Петя взглянул на него обиженно, уплетая вторую тарелку горячих наваристых щей, и тот только хмыкнул. А то что же это? Разбудил сначала, из кровати вытащил, а теперь и поесть не давал.
Петя после щей никак выбрать не мог между телятиной с тушеной капустой, судаком, говяжьим языком с горошком, кашей и блинами: каждое хватался попробовать. Бекетов без смеха уже не мог смотреть, как у него глаза разбегались. А он такого никогда не видел, чтобы выбирать можно было. В корчмах-то по пути ел, что давали, и все дела. Да и кусок в горло не лез, поначалу особенно, когда Данко вспоминал.
— Так-то лучше, — довольно заметил он, взглянув на Петю. — А то совсем заморенный с дороги был, теперь ожил вот. Хотя все равно какой-то ты смурной. Алешке, что ли, не рад оказался?
Петя неопределенно повел плечами. Что тут ответишь? Да и вовсе говорить не хотелось, его после такой еды даже в сон клонить начало. Но спросить про барина надо было.
— А как он? Ну, меня не было когда…
Бекетов хмыкнул недовольно и нахмурился.
— Давай уж сначала расскажу, и про ранение, и про все… Вот вы меня вытащили в двенадцатом-то году, а тогда наоборот вышло: я его спас. Да только он не рад этому оказался, когда узнал, что ты пропал. Искали, конечно, всю грязь на дорогах истоптали. До последнего искали, пока армия дальше не двинулась. А потом и толку не стало… Я дивился уже, как Алешка держался тогда — не срывался, не блажил. А в первом же большом бою вдруг — под французские пушки прямо, — Бекетов затейливо ругнулся. — Он хоть и говорил потом, что лошадь понесла, но понятно ж, что нарочно. Я его живого успел оттуда вытянуть, а он как очнулся, так сразу же спросил: «Зачем?..»
Петю передернуло аж. Он вспомнил, какой у Алексея Николаевича взгляд отчаянный был, когда тот увидел его. И правда верилось, что он мог на верную смерть броситься.
— Да это ничего, — Бекетов досадливо махнул рукой. — Я у него пистолет вырывал после того. Ну да ладно, с этим-то успокоился вроде: признался потом, что страшно. Так едва от раны оправился — с утра уже приходилось под руку таскать, и так всякий день. А тут — неудивительно, что у него с чиновниками не получается: вот не угадаешь, кому в канцелярии кланяться приходится. Представь только — отцу жены его почившей! Алешка-то ее, понятное дело, сгубил самолично, со свету сжил, потому он от ее папеньки ничего не получит, тот уж постарается. Я ему вовсе говорю, чтоб он пока никаких дел в столице не вел, а ехал именье отстраивать. А то он выдумал как-то: мол, землю всю продам. Ну я его спрашиваю, сам-то он как тогда будет. Он мне тогда: «Все равно жить незачем». Получше стало почему-то, когда он из именья только приехал, а тут опять вот…
Петя вскинул брови удивленно, когда услышал, что барин, когда в именье уехал, пить стал меньше. Но спросил о другом:
— А что он… с деньгами-то так?
Бекетов его неловкий вопрос понял. И вздохнул устало.
— Вот, может, ты мне объяснишь хоть… Да я, понятно ж, с радостью ему дал бы, да не в долг, а просто. Так нет! Значит, вот когда я его пьяные откровения выслушивал — так и надо, а вот денег у друга взять — этого уже дворянская гордость не позволяет. И вот ни в какую, да я еще и виноват, что его жалею. Да, черт возьми, если б я знал, с кем повяжусь, то в кадетском корпусе десятой дорогой Алешу Зурова обходил бы!..
Петя вздохнул и отвернулся. Вот это ему уже совсем ему непонятно, и долго же придется барина убеждать, чтоб взял все-таки. Ему это глупостью казалось, но переубедить-то надо.
— А теперь ты рассказывай, — потребовал Бекетов. — Очень уж послушать интересно, где ж ты пропадал.
Рассказ вышел долгий. У Пети, согревшегося и наевшегося, говорить хорошо получалось. Да и сидеть было уютно в трактире.
Бекетов слушал с интересом, не перебивая. Но как Петя про степь и море начал — спросил вдруг шутливо:
— Ну что, нашел ты там себе кого-нибудь?
Петя хотел было головой покачать, но движение неловкое вышло. А сказать и вовсе побоялся: голос дрогнул бы. А как он Данко вспомнил — тут же почувствовал, как краской начал заливаться.
— А ну-ка… — уже серьезно произнес Бекетов и поднял его за подбородок. — Ишь как глаза-то заблестели, а сам заалел, будто маков цвет. Рассказывай.
Петя отвернулся и губу закусил. Щеки у него пылали, а взгляд поднять неловко было.
— Занятно… — пробормотал Бекетов. — Ну кто хоть, а?
— Цыган, — выдавил тот.
— Надо же! — хмыкнул офицер. — Молодой, небось, удалой, а может, и красив еще…
Петя глотнул кваса и тут же поперхнулся. Ему сквозь землю провалиться хотелось: ну зачем выспрашивали!..
— И что же у вас?.. — не отставал Бекетов. — Да можешь и не говорить, и так вижу. А вот что мне теперь скажи… Алешку-то любишь?
Пете трудно было ответить, да он и сам не знал, как. Хотя екнуло в груди: понимал ведь все, просто смелости не хватало сказать. Он так и не решился.
— Люблю, — еле слышно выдавил он.
— Да ну. Если б ты его любил, то я б тебя ни за что не вытащил, — жестко сказал Бекетов. — Ты бы с ним остался. И точно не стал бы со мной на полдня рассиживаться — который час-то уже, знаешь? Я ж как раз посмотреть-то и хотел, теперь вижу вот.
Петя до боли закусил губу и опустил взгляд.
— И зачем же ты приехал? — негромко спросил Бекетов.
— Выкупиться, — бросил Петя.
И тут же губу закусил: понял, как жестко это прозвучало. Что же — вольную получить и уехать? А барин как?.. Петя ведь не собирался сразу уезжать, он и в именье поехать хотел, помочь отстроить. Да и о других дворовых узнать.
— Ох, Петька… — Бекетов покачал головой. — Я Зурову до войны еще говорил, чтоб он не связывался с тобой. Не по нему полюбовничек. Доведешь ты его…
Петя глаза опустил. И впрямь стыдно стало, что он с Алексеем Николаевичем так. Да и сейчас нехорошо получилось: вечер уж давно, а он аж поутру ушел.
— Пора мне, — он резко встал.
И за кошельком полез. Не Бекетову же одному платить, у самого за себя есть.
— Стоять, — устало сказал офицер. — Во-первых, я тебя угощал, уж трактирный обед я себе позволить могу. Во-вторых, провожу, а то сам не найдешь.
Петя снова сел: Бекетов прав оказался. Он подождал, пока тот деньги отдал, а потом они на улицу вышли. Он отмалчивался, пока обратно ехали, да и вовсе был смурной. Надо было как-то барину сказать, что он выкупиться хочет — а вдруг тот решит, что он уедет? Да Петя и так уезжать собрался, но уж как об этом предупредить — никакого понятия не было.
Бекетов дорогую и быструю одноколку взял, заплатил за нее тоже сам, не обратив внимания на Петины протесты. А как тот спрыгнул — сказал извозчику, что самому ему в заездный дом Демута, и неплохо будет, если тот подождет, а потом — до театра. А хочет еще подождать, и он тогда за всю ночь заплатит. Извозчик просиял: если надолго нанимали, то и заработок был большой, а гусар явно скупиться не стал бы.
Бекетов усмехнулся:
— Ну, Петька, раз не хочешь со мной погулять — найдется, с кем еще. Уж так и быть, семействам Жана и Анатоля в театре почтение засвидетельствую, а после они оба от меня никуда не денутся…
Они попрощались, и Петя в дом пошел. Ему после широких и красивых улиц здесь стало еще более неуютно.
Дверь в комнаты поддалась тяжело и со скрипом. Алексея Николаевича он тут же увидел — тот на диване лежал с книгой, которую отложил тут же. Пете сразу не понравилось, как у него глаза блестели.
И точно — водкой от барина тянуло, он почувствовал, как рядом сел. Алексей Николаевич виновато опустил взгляд и уткнулся ему в плечо, а потом и вовсе устроился у него на коленях.
— Ты долго так… — невнятно прошептал он.
Пете стыдно стало. У Алексея Николаевича и укора в голосе не было, только усталость. Он барина обнял, и тот прикрыл глаза, прижавшись к нему.
Говорить сейчас о вольной точно не стоило. Да и после бессонной ночи Алексею Николаевичу отдохнуть лучше было. Только у него и задремать не получалось — он устраивался головой у Пети на коленях, закрывал глаза, но тут же вздрагивал и искал его взглядом, еще сильнее приникая к нему. У Пети в груди кольнуло: тот боялся, наверное, что он снова уйдет.
Он сам сел удобнее и стал гладить Алексея Николаевича по подрагивавшим плечам. Тот успокаиваться начал, а скоро заснул все-таки — неглубоко и беспокойно.
А самому Пете скучно было. Ему-то спать не хотелось, и пришлось долго сидеть, разглядывая трещинки на потолке — запоминать их даже начал. И книгу полистать не получалось, чтобы Алексея Николаевича не тревожить.
Он не выдержал и передвинулся, когда спина затекла. Барин тут же вскинулся, и такая потерянность у него в глазах мелькнула, что Петя понял — не станет с ним сегодня о выкупе говорить.
Петя в сторону спальни указал, и тот кивнул. В самом-то деле, зачем на узком корявом диване лежать…
Алексей Николаевич тяжело поднялся, опираясь на подлокотник, чтобы не становиться на больную ногу. Петя тут же поддержал его за локоть и помог дойти. Тот сильно припадал на правую ногу и прикусывал губу от боли. А в спальне лег сразу, не раздеваясь, и Петя присел рядом.
Вечер у него бестолково как-то прошел. Барин спал, а он листал книгу, которая скучная оказалась. А пойти ему в незнакомом городе некуда было, да и не бросать же Алексея Николаевича второй раз за день. Еще с тоской подумалось, что Бекетов-то веселится сейчас — наверное, и конца представления не дождавшись, увез из театра своих мальчишек. Или по Петербургу катал их, или же — в лучшую столичную гостиницу сразу, в свои номера.
К ночи он лег на другом краю кровати, от запаха водки подальше, и долго не мог заснуть. А с утра снова Бекетов заглянул, и Петя пошел с ним посмотреть столицу.
Они гуляли по Невскому, по английской набережной и по Адмиралтейскому бульвару. Петя так и вертел головой по сторонам: он никогда не видел такого великолепия, таких огромных улиц и высоких красивых зданий. А Бекетов про город рассказывал ему без умолку.
Петю больше всего Казанский собор поразил, он долго как завороженный любовался. Собор за год до войны освятили, а после привезли туда почетные трофеи — французские знамена. И полководец Кутузов здесь был похоронен. Но более всего Петю поразило, что собор крепостной архитектор построил — он не верил даже сначала.
Зимний дворец, издалека увиденный, Пете громадным показался — за весь день внутри не обойдешь! Он и не понял, зачем надо было строить такой.
В Летний сад его без Бекетова не пустили бы, да Петя и не хотел: он замерз тогда, и они потом в трактир греться и обедать пошли. А Бекетов ему там рассказывал, какое сильное было наводнение в царствование императрицы Екатерины Второй — фонтаны и скульптуры разрушились, поломаны были деревья.
Про Михайловский замок Бекетов рассказал, как там убили императора Павла — у Пети холодок по спине пробежал при взгляде на мрачное здание. Подробно о заговорщиках офицер не стал говорить, упомянул только, что в том имели участие очень высокие особы.
Они, конечно, не за один день столько посмотрели. У Алексея Николаевича еще с неделю были в столице дела, он с утра уходил, а Петю Бекетов забирал. Возвращался тот поздно, и барину ждать его приходилось. Но Пете скучно было в комнатах сидеть, а после дворцов и набережных вовсе неприятно было в обшарпанном доме, одной стороной выходившем в закоулок, а другой — в канаву.
Нехорошо было Алексея Николаевича оставлять, но Петя решил уже, что поедет с ним в именье, там и наговорятся. А пока с Бекетовым проститься хотелось: тот решил вскорости на Кавказ уезжать.
— Я Алешку одного оставить боялся, — объяснил он. — А теперь вот ты уж с ним… Только не бросай все-таки, подожди, объяснись…
Петя обещался, что не сразу уедет, как выкупится. А в вольной он речь завел в день перед объездом Бекетова. Он с утра просто сказал:
— Я выкупиться хочу.
Алексей Николаевич, сонный еще, взглянул на него непонимающе. И — растерянно и испуганно.
— Петенька, да я бы и так тебя отпустил, ты скажи только… — барин обнял его и бережно провел по щеке.
Петя вздохнул украдкой. Он-то думал, что тот не позволит, что уговаривать придется… Алексей Николаевич спросил только:
— Зачем тебе? — и уткнулся ему в плечо, зашептав дальше: — Ты не уйдешь ведь? Нет?..
— Не уйду, — твердо сказал Петя. — Мне… просто, чтобы вольным…
Он не смог бы объяснить, зачем ему. Не рассказывать же о Данко. Он с Алексеем Николаевичем вообще о цыганах говорить не любил. Тяжко это — в грязной тесной комнатушке широкую степь и море вспоминать. Пете не нравилось тут, но решили не съезжать уже ради последних дней в столице.
Только насчет того, чтобы выкупиться, барин не соглашался: упорно твердил, что так отпустит. Пете это надоело уже, и он перебил ехидно и нетерпеливо:
— Видно, что вам деньги-то не нужны, — жестко сказал он, обведя глазами комнату.
И пожалел тут же, как Алексей Николаевич нахмурился и отвел глаза. Петя сам не понял, как с языка такое резкое сорвалось, да ведь и без повода совсем. Подумалось вдруг: вот Данко не промолчал бы в ответ, а сказал бы еще обидней.
Петя обнял барина за плечи, и тот произнес тихо:
— Пойдем сегодня.
Алексей Николаевич составил грамоту, с которой для печати и подписей нужно было пойти в учреждение крепостных дел при Гражданской палате. У него рука чуть подрагивала, и на Петю он смотрел все еще непонятливо.
Удивительно просто оказалось то, о чем Пете затаенно мечталось. Деньги он отдал Алексею Николаевичу, как и полагается — четыреста рублей. Они поехали потом в Гражданскую палату, и Алексей Николаевич сначала оставил его в приемной и улыбнулся тихо: «Я сделаю все». На Петю сторож стал недоверчиво коситься, когда тот ушел: вылитый цыган ведь.
А чиновник, который позвал его, и вовсе губы кривил презрительно. Петя ответил ему наглым насмешливым прищуром, и тот чуть не споткнулся на ровном месте.
В кабинете у стола сидели Алексей Николаевич и другой чиновник, пожилой и представительный. Тот на Петю повел взглядом и бросил небрежно:
— Засвидетельствовать должен, что понимает грамоту. Прочтите, да непременно объяснить нужно, и покажите потом, как хоть крест чернилами вывести…
Петю аж в жар бросило от такого высокомерного обхождения. Давно с ним не обращались так! Ему в Гражданской палате, среди чиновников, вовсе не нравилось, а тут еще и надсмехались так.
— Я грамотный, ваше высокоблагородие,— холодно бросил Петя. — Где расписаться?
Чиновник осекся от неожиданности. И зло и раздраженно указал, где нужно. В отчество Пете пришлось писать материного мужа, да и все равно он не знал, как отца-цыгана звали.
Чиновник следил за ним, подняв бровь. Казалось, ждал, пока у дворового перо из неловких пальцев не вывернется. А Петя выводил буквы ровно и аккуратно, и краем губ усмехался незаметно почти.
Тот взял потом перо, от его пальцев отдернувшись, будто они грязные были. Да Петю и не волновало, что там чиновник себе про крепостных думал. Все равно он не крепостной уже, как на грамоту легла печать с двуглавым орлом.
А на улице и дышалось словно по-другому — шире и легче. Петя замер на пороге, бережно держа вольную грамоту. Ее как зеницу ока надо будет хранить: спросят его на дороге, кто такой, и уже не примут за беглого.
— Когда буквам учил, вот уж не думал, что будешь себе вольную подписывать, — улыбнулся барин. — А знаешь… Свободный ведь теперь, можешь и на «ты», Алексеем, в самом-то деле…
Петя смутился: к барину так обращаться было непривычно. Он улыбнулся неловко.
Они потом шли по Невскому, и Петя с трудом подстраивался под медленный прерывистый шаг Алексея Николаевича. Совсем не то было, что с Бекетовым — барин долго идти не мог. Петя знал, что у него колено будет болеть и после одной Гражданской палаты, а уж на лестницу в комнаты подниматься ему всегда было трудно. Они могли бы и сейчас обратно поехать, но Алексей Николаевич хотел в городе с ним побыть — видимо, чтоб он не с одним Бекетовым гулял.
На Невском тогда только появлялись первые кофейни. Они зашли в такую, маленькую и уютную, и сели в уголке. Алексей Николаевич чуть нахмурился, но Петя сказал, что свои деньги взял. Неприятно было напоминание о бедственном положении барина, но Пете не хотелось смотреть, как он каждую копейку считать станет.
Алексей Николаевич нашел его руку под завешенным длинной скатертью столом, бережно взял ладонь. И тихо улыбнулся:
— Люблю тебя.
Петя глаза опустил. Ему ответить было нечего.
Они поздно вернулись, и барин тут же устроился на кровати. Петя чуть позже пришел, и тот сразу же прижался к нему и крепко обнял. Пете так спать было жарко и неудобно, но не отталкивать же?..
А с утра он проснулся от громких голосов в другой комнате — словно ругались там. Он, встав и одевшись, к двери подошел, но входить не спешил.
…— А не возьмешь, так вот что: пойду в карты проиграю, да все разом, — раздраженно сказал Бекетов.
Ответа Алексея Николаевича Петя не расслышал. А офицер бросил в сердцах:
— Ну и черт с тобой! Хоть именье заложил, да ведь и перезакладывать потом будешь, а нет чтоб просто у друга взять…
— А зря вы, — заметил Петя, выходя к ним.
— Так я о том же, — хмыкнул Бекетов. — Да ладно, сил никаких нет уже уговаривать. А тебя, Петька, я приглашаю на гусарскую пирушку перед завтрашним моим отъездом. К вечеру приеду за тобой.
Как за ним дверь закрылась, Алексей Николаевич попросил:
— Не ходил бы…
И целый день он говорил потом, что нечего там делать с гусарами. Что начнут-то в ресторане, а окончат где-нибудь в дрянном «Красном кабачке» на седьмой версте по Петергофской дороге, будут карты и разврат, а потом еще станут ночью пьяные по городу шататься.
У Пети на языке так и вертелось напоминание, что, дескать, барин недавно и сам подобным не брезговал. Да решил не спорить, не отпрашиваться, а просто ушел вечером, надев шелковую алую рубашку.
Было шумно и весело, и рекой лилось сначала шампанское, а потом — кислое вино. Бекетов всех угощал в ресторане, после того, уже изрядно подгулявшие, пошли в кабак. Петя, от горького веселья хмельной, танцевал там «цыганочку» на грязном заплеванном полу. Он в последние дни сам в себе запутался: вот и вольная есть теперь, и не держит ничего, а как от барина уйдешь?.. Обещал ведь, что не оставит.
А в разнузданной гусарской гулянке все мысли забылись. Петя решил потом подумать обо всем, а пока — веселиться. И сразу легко и радостно стало. Только Данко вспоминался, ну да это всегда так было.
Потом его, запыхавшегося и уставшего, Бекетов вытащил за кабак, на воздух. Они молча сели там на лавку, и тот закурил. И произнес вдруг то ли шутливо, то ли всерьез:
— Ну что же, не поедешь со мной?
Петя покачал головой. И спросил:
— А Анатоль, Жан как же?
— Да их-то куда, — махнул рукой Бекетов. — Какие ж гусары они… Отслужили уже как положено, а теперь в университете оба, потом в статскую службу пойдут, там им места определены уже. Им-то на Кавказ зачем? А ты, Петька, лучшим помощником там был бы…
— Не поеду, — Петя непреклонно покачал головой.
— Да знаю, — вздохнул офицер. И к нему наклонился, — Поцелуй хоть на прощанье.
— Прощались уже, — улыбнулся Петя воспоминанию о двенадцатом годе. Ведь после ранения как раз Бекетов отступился от него. — А вы монетку берегите.
— Сберегу.
Петя украдкой глядел на офицера в темноте. У него предчувствие было, что они более никогда не встретятся. Но знал, что смерть Бекетова долго не настигнет, удача его не оставит.
…В комнаты Петя вернулся под утро, еле на ногах стоявший от усталости и пропахший вином. Сам не пил почти, но голова трещала. Он тут же спать пошел, стараясь не потревожить Алексея Николаевича. Но тот, кажется, и не спал — вскинулся тут же и потянулся к нему.
Петя, уткнувшийся в подушку, в полудреме уже расслышал:
— Завтра поедем. А кого встретишь там, и не поверишь…
Прежде, чем барин договорил, Петя провалился в глубокий сон.
Поутру он выложил на стол увесистый кошель, и барин, заметив его, досадно отвернулся. Бекетов перед расставанием отдал, наказав передать после того, как уедет — чтоб вернуть уже не вышло.
Теперь Алексея Николаевича в столице ничего не держало: денег от заложенного именья, от Бекетова и с Петиного выкупа достаточно было. Они стали в дорогу собираться. Пете делать нечего было, он ждал просто, страдая от скуки. Даже и вещей-то не столько было, чтоб помогать Федору их тащить. Барин еще по военной походной привычке просто жил, и у них всего один ящик был, а Петя и вовсе своей котомкой обошелся.
Ехали они «на долгих» — на своих лошадях. Так гораздо дольше выходило, потому что на станциях их не меняли, а давали отдыхать, да и ночью стояли. Но зато платить прогоны — за каждую казенную лошадь на все версты — не приходилось. Да и лошадей ждать не надо было, если бы какой курьер всех свободных взял. Но на Петю путешествие все равно тоску наводило.
Он думал тоскливо, что на Воронке доехал бы уж давно. Но барин-то не мог теперь верхом, вот и приходилось еле тащиться. Бывало, из-за размокшей дороги не более тридцати верст в день проезжали.
Алексею Николаевичу и так ехать было трудно: у него больное колено затекало, и вечером он до постоялого двора еле мог дойти. Но виду он не подавал и терпел. Только Петя замечал, как он подолгу устраивался на кровати, а с утра с трудом вставал. Они в разных комнатах останавливались, и Петя иногда только ночью ненадолго к нему заходил. Но не оставался: узко ведь и неудобно, все равно не ляжешь.
И ехал он не с барином, а на Воронке. Трястись в тряске, а коня привязывать — ну уж нет! Он попробовал в первый день, но так неудобно было, что не выдержал. Да еще и Алексей Николаевич тогда на плече у него устроился, и никакого терпения не хватило тихо сидеть.
Воронку тоже не по нраву была медленная езда, он беспокоился и норовил в галоп сорваться. Федор подойти к нему боялся: тот сразу же рваться и брыкаться начинал. А вот Алексея Николаевича он и не трогал, даже внимания никакого не обращал: только скосил как-то глазом на него, фыркнул и отвернулся.
Они с барином и говорили мало. Тот уставал слишком, а Петя думал долго и тягостно. Он еще больше запутался. Как-то нехорошо у него с Алексеем Николаевичем получалось. Петя себе не врал, что любит его еще, но и ему не говорил, хотя и остаться с ним навеки не обещался. Вот и непонятно, не делал ли еще хуже своей жалостью: сейчас-то барин с трудом еще верил в его возвращение, а как привыкнет и успокоится — а тут-то и придется уходить. Может, лучше было бы не тянуть?.. Но ведь Бекетову обещал, что не оставит…
Да и именье увидеть хотелось, потому и ехал с ним. Так и вертелся на языке вопрос, кого же он встретит там. Но как хотел Федору задать — тот сразу же хитро переглянулся с барином. Ясно было: сговорились и не скажут. А Петя и предположить боялся. Была надежда шальная и отчаянная, но вдруг не сбудется?..
Дорога два недели заняла, а сам бы он меньше недели потратил. Но вышли наконец на тракт к Вязьме, а в городок к ночи уже приехали. Петя хотел уж до именья доехать, пусть и по темноте, но барин остановиться предложил. Петя понял, что тот устал, и согласился.
Они в гостиницу приехали, и Петя улыбнулся воспоминанию: прощались тут перед войной. Но сейчас не до этого было. Алексей Николаевич лег тут же, а как Петя пришел — придвинулся, обнял его сзади и заснул.
Петя долго лежал, глядя в потолок. Он думал с досадой, что они могли бы еще ехать. Ему не терпелось именье увидеть, а слова барина о том, кого он встретит там, покою не давали.
И с утра долго ждать пришлось, он умаялся совсем. Он проснулся рано и, не став Алексея Николаевича будить, вышел во двор. Кругом гостиницу обошел, потом Воронка накормил и почистил, после того с конюхами посидел. А утро начиналось только еще.
Он в комнаты вернулся, там сел, потом сам завтракать пошел. И после того только разбудил барина.
И оказалось, что им еще на рынке побывать надо, купить кое-чего к строительству. Петя тяжко вздохнул. Он хотел тогда сам в именье ехать, но решил уж не метаться.
Промотавшись со всеми покупками, они ближе к вечеру выехали. Петя злился уже, но виду не подавал.
Он вскоре стал узнавать с дороги знакомые места — они с Алексеем Николаевичем когда-то поутру выезжали сюда гулять. Но теперь здесь след оставила война: виднелись разрушенные и погоревшие избы, выжженные куски леса и неровные, наскоро прорубленные просеки из пошедших на дрова деревьев.
И, наконец, с детства знакомый поворот впереди показался. У Пети никакого терпения уже не было, он еле сдерживался, чтобы коня вперед не пустить. Но все-таки рядом с барином ехал.
В открывшейся взгляду деревне многие избы были обветшалые и заброшенные — знать, не вернулись люди после войны. А над несколькими подымались струйки печного дыма.
Крестьяне тут же вокруг кареты собрались, как та остановилась, стали кланяться Алексею Николаевичу. А Петя застыл как вкопанный.
Чуть в стороне от всех, не подходя к карете, остановилась девушка в простом платке, из-под которого выбивались светло-русые кудри. Петя вглядывался недоверчиво в ее лицо, а сердце уже заходилось как шальное.
Она обернулась, и в ее чистых голубых глазах радость вспыхнула. А Петя уже соскочил с коня и кинулся к ней.
— Ульянка!.. — он закружил ее в объятьях, и она счастливо и светло рассмеялась.
Он отстранился и взглянул на нее. И тут же губу закусил: он свою смешную маленькую сестренку мог звать Ульянкой, а сейчас перед ним стояла взрослая девушка — Ульяна.
И она вглядывалась в него удивленно, вместо дворового мальчишки увидев молодого цыгана. И тут же они оба рассмеялись.
Ульяна оглянулась в сторону кареты и потянула Петю за рукав.
— Пойдем.
Они два года не виделись, и не перечесть было того, о чем им нужно было выспросить друг у друга. Пошли они к речке, и Петя изумленно косился на сестренку.
Из смешливой милой девчушки Ульяна превратилась в красавицу — ладную, стройную, с мягкими чертами лица и теплой улыбкой. Шла она спокойно и плавно, и ветер развевал простой затрепанный сарафан, который ничуть ее не портил. Петя ей залюбовался невольно.
Присев у берега, они тут же друг друга засыпали вопросами. Ульяна ведь от барина знала, что тот его погибшим считал, а Петя после разорения именья ничего не слыхал о ней. Так и стали, сбиваясь, рассказывать, что же приключилось с ними.
Петя сказал про цыган, что в таборе жил, и тут же спросил Ульяну, где же она была. Он боялся затаенно, что ей придется вспоминать о французском плену: вдруг что страшное там с ней сотворили?.. Но Ульяна улыбнулась тут же, и он понял, что повезло ей там.
— Я в лагерь к ним попала, — стала рассказывать она. — И тут же командиру в ноги бросилась, чтоб от солдат сберег. А он потом, как я стала понимать, сказал, что у него дочка моих лет есть — вот и защитил, те не трогали. Я показала, что по хозяйству много умею, готовить на кухне помогала, шила, стирала… Они добрые оказались, не обижали.
Ульянка всегда такая была — люди тянулись к ней. Это Пете на пустом месте приходилось биться, а у нее все само получалось. Да Петя знал, что просто ладить с людьми не умел.
— Так ничего было, — продолжила Ульяна. — А к зиме вот плохо стало. Они отступать начали, бежали, и самим даже укрыться и поесть не хватало, не то что для пленных. А потом и командира того убили. Как в Польшу пришли, я сбежать решила. Это легко вышло, а вот дальше худо сделалось — край незнакомый, да мороз еще… Я долго шла, заплутала совсем, да и простыла. Еле добрела до поместья какого-то, а очнулась в тепле уже, — она тихо улыбнулась. — Там старый пан жил, он приютил меня. Он добрый был, да вот жалко — один совсем, сыновья у него на войне погибли. Я у него осталась, как оправилась, и помогать стала в доме. А он меня грамоте выучил и польскому. «Внучкой» звал… Я у него долго жила, война уж окончилась. А как войско из похода за границу вернулось — я сюда идти решила. Он пускать меня не хотел, но потом уж отправил в добрый путь и деньгами помог.
Петя подивился сестренке: отчаянная же она была, пошла одна из Польши и не побоялась. Та заверила его:
— Я хорошо дошла. Было всякое, да бог уберег, защитил.
А он про свою обратную дорогу из Румынии стал рассказывать. Они дотемна просидели, а как стало холодать — вернулись в деревню.
Именье внутри еще не отделано было, а в Вязьму ехать стало поздно, и они с барином решили в деревне заночевать. Им постелили на лавках в пустой избе, но Петя сразу спать не пошел. Он сел с деревенскими ребятами и долго еще проговорил с ними. Те каждое его слово ловили: как же, воевал, а видел столько всего, что не перечесть.
Он про Гришку спросил. Оказалось, того и в живых не было: то ли на французских мародеров напоролся, то ли свои же крестьяне за воровство забили.
Петя еще про Ульяну радостно начал. Но тут вдруг его оборвали недовольно:
— Да едва объявилась, а с барином уже спутаться успела… — в голосе у парня открытая ревность сквозила.
Петя как оглушенный замер.
…Сказать смешно — ревновал, злой жаркой ревностью, до темноты в глазах. Ведь решил уже, что барину только с именьем поможет и уедет, а более и не нужен тот ему. Но стоило узнать, что не один он был у Алексея Николаевича — тут же обида стиснула, что кто-то еще нашелся. А Петя такой был: если у него что отбирали, то он не думал уже, надо это ему или нет, и лез обратно вырвать.
И ничего, что Ульянка тут оказалась, а не кто другой. Он смотрел за ней украдкой и все меньше узнавал свою маленькую сестренку. Она была теперь взрослая и красивая, а хозяйство в именьи все на ней держалось. Сразу было приметно, что все у нее спрашивали, и что сготовить, и что устроить где. Работники, которых Алексей Николаевич нанимал, ее почтительно Ульяной Прокофьевной звали. Петя глядел и дивился только, как у нее так спокойно и быстро получалось со всем управляться.
Дом новый был отстроен уже — деревянный, одноэтажный, гораздо меньше того, что стоял до войны. Но и так средств еле хватало, да и надобности не было в большом доме. Как и прежний, его устроили на склоне, чтобы с крыльца был ровный песчаный двор, а из окон открывался вид на реку и на лес за ней.
А к зиме дом обустраивали, дешево и просто: штукатурили изнутри только, дощатый пол не красили. Столы и стулья не покупались, а делались своими же крестьянами. Алексей Николаевич жил с Петей пока в вяземской гостинице, целыми днями был занят и ездил между городком и именьем.
Он уставал тогда сильно, и Пете только и оставалось, что рядом с ним лечь и заснуть. Странно выходило: у них до сих пор, с самой встречи, больше поцелуев не было ничего. Петя честно себе признавался — не хотелось. Да и отговариваться не нужно было: Алексей Николаевич сам не начинал, только его робкий потерянный взгляд случалось поймать иногда. Петя понимал, что тот боялся просто: вдруг оттолкнут его, калечного. Вроде и жалко было, и разубеждать не тянуло.
А как на другой день после приезда в именье они в гостинице остались, Петя тут же подошел к нему и обнял. И улыбнулся завлекательно, как раньше. Он знал, что жестоко лишнюю надежду дарить, но самого себя убедить хотелось, что не нужна была барину никакая Ульяна, раз он вернулся.
Алексей Николаевич растерялся сначала, спросил его неуверенно: «Зачем тебе?..» Петя и отвечать не стал, развязывая на нем рубашку.
…Он отворачивался и кусал губу, но все заминки терпел, когда барину с больной ногой было неудобно. А потом, как тот с порывистым вздохом благодарно прижался к нему, Пете стало горько и стыдно за обман.
Поговорить с Ульяной он после того нескоро решился. Он знал, что не успокоится, пока не узнает все от нее доподлинно, хоть и не хотелось выспрашивать.
Он нашел ее в избе с Катажиной — те бойко болтали по-польски и смеялись. Петя в дверях остановился, оглядывая их. Катажина была не красавица, но зато крепкая и складная, а уж сейчас — разрумянившаяся, чуть смущенная своим округлившимся уже животом, — вовсе милой и пригожей казалась. Но все равно взгляд падал только на Ульяну, хоть и улыбалась она почему-то тихо и грустно.
Петя и не знал, как обратиться. Но та, взгляд подняв, нахмурилась и сама встала. Прошла мимо него молча, задев рукавом, и Петя губу закусил.
Ему тяжело вопрос дался, да и по Ульяне, спокойной и сосредоточенной, видно было, что та ждала его. Она отвернулась и сказала тихо:
— Я знала, что спросишь, — и умолкла.
— И что же? — нетерпеливо поторопил он, чувствуя, что начинает злиться.
— Да ничего, — Ульяна повела плечами. — Кто сказал-то? Парни деревенские? И что, ты поверил?
— А неважно, кто, сказали ведь, — вскинулся Петя.
— Вот как… — она ломко усмехнулась. И зашептала быстро и отчаянно: — Неужто не понял? Они наговорили ведь, им лишь бы выдумать только… Знаешь, они много раз ко мне… пытались… После того и злость затаили.
Петя прищурился. Можно догадаться было: в деревне на Ульяну засматривались, а она никого к себе не подпускала. Но все-таки он еще спросил:
— А что было-то? — прозвучало резко и раздраженно.
— Оправдываться еще, — вспыхнула Ульяна. — Говорю же, что ничего. Он тогда в деревне заночевал. Я осталась вот, он попросил… Поговорили, про тебя рассказывал. Я поздно вышла, наверное, и приметили. А дальше придумать уже только…
Она сама была разозленная, голубые глаза у нее заблестели. И Петя обо всем пожалел, что последнее случилось: и об этом гадком разговоре, и о том, как из упрямства к Алексею Николаевичу потянулся снова. Выходит, всем хуже сделал. И ни доверия, ни былой детской дружбы у них с Ульяной не осталось.
Пете всю жизнь упрямство мешало. И знал вроде, что лучше отступиться, а не мог. Отчаянная, твердая решимость была: остаться теперь с барином, чтоб тот об Ульяне и не думал.
Да вот труднее оно оказалось, чем он ожидал: признавался же себе, что не любил Алексея Николаевича давно. А жить с нелюбимым — радостно ли? Да еще и в неустроенном доме, в разлаженном быту: Петя с тоской вольную степь вспоминал, где не было всего этого. И понятно, что потерпеть надо только, что спокойно и уютно станет со временем — а невмоготу совсем казалось.
Он утром еще как-то находил себе дело: помогал в работе, толковал с крестьянами. Но недалекие мужики тоску наводили, а с топором он вовсе ничего не умел, делал только то, что говорили. А как смеркалось — не знал совсем, куда же деваться. Несколько книг, привезенных барином из столицы, все были перечитаны. Да он и не понимал, что занятного было, чтобы в кресле вечером устроиться и читать, как Алексей Николаевич любил. Он чувствовал тогда: не для него это, и лишний он тут.
И даже на Ульяну озлиться повода не было. Ладно бы, если б она нарочно вертелась перед барином. Так нет, ничем не выдавала себя, сдержанная и спокойная была. Только хмурилась еле заметно, на Петю глядя. Оно и понятно: тот сам жалел, что обидел, обвинять став ни за что ни про что.
Его Алексей Николаевич окончательно от подозрений избавил, надолго взявшись доказывать, что и вправду не было ничего. От его униженных оправданий Пете тошно становилось. Но теперь-то он точно поверил, что Ульяну оговорили просто.
Ей в самом деле трудно было в деревне. Самый возраст ведь — семнадцатый год, а она гордая была, и речи не шло о том, чтобы погулять с кем-то. Гадко было слушать, как домысливали, для кого себя берегла.
Да и Алексей Николаевич все понимал теперь. До того-то у него год как в дурмане прошел, а как Петя вернулся, тот очнулся словно бы и то смог разглядеть, чего не замечал раньше. Он в столице еще пить почти перестал, а потом и вовсе — горе-то не надо было заливать. На Ульяну он стал засматриваться — украдкой, глаза от Пети пряча. Та вздыхала и отворачивалась. А тот видел все, и от каждого такого взгляда обидно и досадно становилось. Но не прикажешь ведь из мыслей ее прогнать.
Слишком надолго Петя пропал. Вернись он раньше, до Ульяны — и не случилось бы ничего. А ведь мог бы, но все лето в степи провел, да вдобавок с цыганом спутался. Вот об этом нелишне вспомнить было: барина за одни взгляды корил, а самому-то поболе есть, что скрывать. Про Данко он ни словом не обмолвился.
Только вот и с барином они редко вместе бывали. Ясно, что ему с больной ногой в тягость, а Пете и вовсе не хотелось. Один вот раз стало хорошо: когда только из гостиницы в именье приехали насовсем, как спальню там сделали.
На новой-то кровати оно лучше, чем на чужой, узкой и неудобной. Они с утра уже пошли посмотреть. Да попробовать, как Петя про себя усмехался.
Алексей Николаевич присел на край кровати, схватившись за больное колено, и досадливо отвернулся.
— Извини уж, на руках не потащу…
— Да будто надо, невеста я вам, что ли, — хмыкнул Петя, стаскивая рубашку.
Он на «ты» обращаться никак не мог привыкнуть, то так говорил, то так. Они и не замечали оба.
Но это в тот раз Петя остался довольный. А потом если и получалось что, то редко. Алексей Николаевич то ли уставал, то ли просто мысли у него другие были — догадаться несложно, о чем. Тот как-то прильнул к нему ночью — так получил в ответ неразборчивое: «Петь, мне в город завтра…» Он потом на другом краю кровати устроился и долго от досадной обиды заснуть не мог.
Он понял еще, что у него никакого терпения не хватало с Алексеем Николаевичем, усталость и тихая злость на него накапливались потихоньку. Он приболел как-то, в дороге от Вязьмы застудившись, и Петя только с утра побыл с ним, потом ушел. Понятно, что у него от слабости и от сырости, из-за ливня с ночи еще, больная нога ныла: еле от кровати до кресла дошел и устроился там, закутавшись в затрепанную армейскую шинель. Но вот рядом сесть и пожалеть — того Петя не умел просто.
А вернувшись, он Ульяну с барином застал: та чай с медом принесла да и осталась рядом. Они говорили о чем-то тихо и оба улыбались. Петя тогда дверь прикрыл и вышел, его не заметили даже. Он дотемна сидел в холодных сенях и думал, что стоило, конечно же, самому с утра не пропадать. Но все равно досадно было, что Ульяна не в свое дело лезла.
Она ничем ни раздражения, ни обиды не выказывала. Только при взгляде на него хмурилась, да и говорили они редко. Она в хозяйстве занималась, а Петя мыслями далеко был — в степи, у моря.
Но вот явно видно было, как норовила сделать лучше именно для Алексея Николаевича. Петя проверил как-то даже: долго напоминал, как приготовить ему, что он любил — та забывала всякий раз. Ему-то все равно было в самом деле, чем обедать, но вот про что барин говорил — то у нее сразу выходило.
Еще он застал, как Ульяна шинель ему подшивала — армейскую еще, затрепанную, а на другое Алексей Николаевич денег не тратил. Он и старосте при всей деревне понемногу отсчитывал, прося, чтоб дельно пользовали. Такое до войны невозможно было, чтоб барин крепостных простил — а тут, как надо было именье отстраивать, поменялось все.
От Ульяны в душе царапнуло: почему вот она подшивала, а не Федор, случаем. К Пете-то Алексей Николаевич не подходил для такого: пробовал как-то в походе, но тот съязвил сразу же: «Я ж вам для другого нужен…»
У Федора же свои заботы были: сын у них с Катажиной родился в начале зимы. Ульяна ей помогала, и тот затихал сразу у нее на руках, если плакал. А та тогда глаза опускала и губу прикусывала еле заметно.
Алексей Николаевич стал смурной и задумчивый. Ведь обнищавший и калечный — ни в какой семье дворянку в жены не найти, тем более что с соседями не слишком дружен. Через несколько лет и вовсе никому не нужен станет. А ведь буйная гусарская молодость прошла, и теперь хотелось, чтобы семья и дети были.
К Ульяне же наперебой сватались. Деревенским она сразу отказывала, и те злились тихо: «Да чего ты такая? Ты если с барином, то так и скажи…» Она в ответ лишь головой качала.
Но как-то купец один ее в Вязьме на рынке заприметил. Он долго ухаживал: в именье приезжал, подарки привозил. И все порывался с Алексеем Николаевичем поговорить, чтоб вольную ей дал, а та не соглашалась, останавливала.
Разговор с барином у него потом долгий и тяжелый вышел. Тот Ульяну к ним позвал и сказал:
— Вот почтенный человек решил, что это я тебя будто не отпускаю. А я против твоего желания делать ничего не стану. Скажи сама ему, что думаешь.
Он ушел, и купец тоже попрощался с ним скоро. И не приехал никогда больше. Алексей Николаевич потом тихо спросил ее:
— Ну что же ты? Не люб?
Ульяна головой покачала.
— Нет. Я с вами останусь.
Петя краем ухом слышал и только зубы стиснул. Это ж лучше любых признаний было — так вот просто и незатейливо сказать. Тем более что оставалась Ульяна и себя губила: в ее лета крестьянкам детишки уже за подол цеплялись, это дворянок попозже женили. А станет вот поздно, останется «пустоцветом» — и все ради барина, потому что не ушла, пока предлагали.
И оказывалось, что Петя тут виноват был, счастью чужому мешая. Он видел ведь, как тлел между ними огонек, в нем самом давно погасший. Только упрямство и мешало в сторону отойти.
Но долго Петя не выдержал, к Рождеству он извелся совсем. Как-то на гитаре наиграть попросили: так струны всю душу растревожили, а вышло что-то тяжелое и горькое, после того в избе тишина повисла, а он вышел, дверью хлопнув.
Воронок у него застаивался. Он в конюшне отдохнул, а теперь так движения хотел, что конюхи к нему подойти боялись: как шальной на них бросался. Петя каждый вечер выводил его и уезжал в заснеженные поля развеяться.
У него самого тело отчаянно тосковало. Он пистолеты брал, стрелял, чтоб сноровку не потерять. И с ножом вспоминал, что Данко ему показывал. Но разве ж занятно одному?..
Потом он костер жег и садился, в огонь глядя бездумно. А как глаза на дальний лес поднимал — совсем тяжко становилось. Всего-то надо выехать на дорогу…
Он в один из таких вечеров смурной возвращался в именье. Во двор въехал, поднялся в дом, пахнущий свежеструганными досками. И замер у двери в кабинет.
Алексей Николаевич там за столом сидел с Ульяной, склонившись над бумагами. Голова ее была почти на его плече, а пальцы у них переплелись над пером, на котором давно уже подсохли чернила. И разговор у них шел совсем тихий, и непохоже, что о хозяйстве.
Петя остановился, облокотившись о косяк двери, а его и заметили не сразу. Ульяна вскинулась, вскочила и прошла мимо него — смущенная, с растрепавшейся косой и вспыхнувшим на щеках жарким румянцем. А барин опустил виноватый взгляд.
— Петь… — беспомощно начал он и тут же осекся.
Слова уже были не нужны. Петя все для себя решил.
Прощались они долго и нежно. Пете в родных объятьях барина было тепло и привычно, а расставаться — больно, словно ножом по сердцу. Прирос ведь крепко, столько лет с ним прошло, и хорошего, и плохого случилось — не перечесть.
Он в полутьме в лицо Алексея Николаевича всматривался, каждую черточку запоминал. А тот, отстраняясь, гладил его кудри, а потом целовал — тихо и ласково, напоследок.
И Петя понял вдруг, что барин давно все понимал: он ведь на десяток с лишним лет старше, видел же все его метания. Но первый не смог бы распрощаться, не было у него сил самому решение принять.
А теперь Петя оставлял его, да знал, с кем. Он Ульяну на дворе остановил в сумерках и сказал коротко:
— Попрощаться пришел.
Та молча обняла его. И все обиды были забыты.
…Алексей Николаевич прижался к нему и вздохнул прерывисто. Петя встать уже порывался, но понял — тот заснуть с ним хотел. И не стал торопиться, только руки у него за спиной сомкнул.
Он тихо лежал, пока дыхание у барина не выровнялось. А потом осторожно отстранился. Прошептал: «Прости», — в полуоткрытые губы, касаясь их прощальным поцелуем. И, одевшись, вышел неслышно.
Котомка на полу лежала давно собранная — выходит, сам себя он обманывал. На плечо ее закинул, полупустую, и спустился во двор.
Воронка вывел из конюшни, и умный конь мягко ступал по снегу. Ночь стояла тихая и звездная, и дорога, уходящая вдаль от именья, залита была серебристым лунным светом. Петя вскочил на коня, и сразу стало дышаться легче и свободнее от свежего ветра.
Путь по зиме будет долгий и трудный, но Петя не боялся. У него под рукой висел нож да пара пистолетов на поясе, деньги звенели в кошельке — а разве что-то еще нужно?.. Он одолеет знакомую уже дорогу и будет в степи к весне. И до самого моря она заколосится зелено-золотыми травами, и заблестят под утренним солнцем капли росы. А жарким днем по степи поплывет марево, заволакивая горизонт, и душно станет в густых пряных запахах цветов. В небе неподвижно застынут ястребы, распластав крылья и устремив недвижимые взоры в траву, где шумно будет от птичьих свистов. А вдруг поднимется мерными взмахами чайка и пронзительно вскрикнет, возвещая о близости моря — теплого, нестерпимо сияющего на солнце.
А ночью степь совершенно преобразится, став еще прекраснее. Все пестрое пространство ее потемнеет, охваченное последним ярким отблеском вечерней зари, и на землю опустятся синеватые сумерки. Сквозь прозрачные облака на небе вспыхнут широкие, словно кистью проведенные алые полосы заката, а легкий ветерок будет трепать волосы и колыхать верхушки травы.
…Они с Данко сядут у костра и станут молчать, слушая раскинувшуюся вокруг вольную степь. Тот, улыбаясь, возьмет скрипку, и по ней поплывет музыка — та самая, что тихо-тихо слышалась сейчас в душе у Пети.
А потом над ними будет бесконечное темное небо, усеянное мерцающими искорками звезд. Вспыхнет в нем дальнее зарево, и вереница лебедей, возвращающихся к югу, осветится вдруг серебряно-розовым светом. Данко тогда молча обнимет его за плечи, и они станут любоваться звездной ночью.
Петя знал, что так будет. Обязательно случится их встреча, надо только дождаться. А как найдет — никому не отдаст уже, у любой красавицы отнимет, у самого неба отберет, и не вспомнятся уже их обиды. Он объяснит, что не мог иначе, а Данко только рассмеется и отшутится весело и необидно. А по глазам его станет ясно — тосковал и надеялся, а теперь рад так, что и выразить нельзя.
Ведь крепче камня цыганское сердце — тот не позабудет, не разлюбит.
Петя возвращался домой.
Эпилог
Год 1827Не раз горел в огне войны Смоленский край, всякий раз вставая на пути врага. Смоленск отбивал осады и бывал захваченным, но поднимался из пепла пожарищ. От каждого камня в городе веяло мужеством дней старины.
Прокатится здесь еще одна война, гораздо страшнее всех прежних, но то случится нескоро. А сейчас, двенадцать мирных лет спустя, жарким летом край был цветущим. Стояло над землей душное марево, и даже птицы затихли.
По дороге ехал одинокий всадник — цыган на огромном вороном жеребце. Он, улыбаясь, щурился от солнца и откидывал буйные кудри со лба. Взглянешь и не поймешь, то ли двадцать лет ему, то ли тридцать: лицо молодое, глаза весело блестели, да и сам тонкий и стройный. Только темные жилистые руки выдавали, что уже не юноша.
Он проехал по мосту через речку, углубился в березовую рощу у деревни, и навстречу ему выбежала стайка крестьянских детей. Те и не приметили его сначала, галдя и со смехом гоняясь друг за другом. А цыган напряженно замер, словно выискивая кого-то среди них. И, улыбнувшись, окликнул одного:
— Эй, малец! Тебя Петей звать?
Тот на бегу остановился, подняв пыль, и резко обернулся. Если приглядеться, то этот бойкий мальчишка лет десяти на других не походил: распахнутая рубашка, заботливо зашитая женской рукой, но пыльная и уже снова порванная, была на нем из тонкой ткани, волосы острижены не по-крестьянски. Но сам — босой и чумазый, как остальные.
— Ты откуда знаешь? — он настороженно прищурил яркие голубые глаза.
— А я колдун, — подмигнул ему цыган. — Ну ты чего вытаращился, вот смешной…
— Я барчук вообще-то, — обиделся мальчик ему ухмылке, хмурясь и отворачивая светлую вихрастую голову.
— Маловат ты еще Петром Алексеевичем зваться, — невозмутимо ответил цыган.
Мальчишка недоуменно глазами захлопал. А крестьянские детишки уже играть бросили и собрались вокруг, глазея на цыгана.
— Да не боись, не украду, — хмыкнул тот. — Я к отцу твоему приехал.
— Я и не боюсь, вот еще, — вспыхнул мальчишка. — Давай дорогу покажу.
Цыган протянул руку, и тот ловко подтянулся и сел впереди него.
— Да я и так знаю, — безмятежно улыбнулся он.
— Откуда? — удивился мальчик. И тут же забормотал торопливо: — Понял, понял уже, что колдун…
Цыган расхохотался, глядя на него. А тот разглядывал его внимательно, приметив уже серебряную серьгу и еле заметный застарелый шрам у виска. И тут же вопросами стал засыпать, как звать и откуда он.
— Звать так же, как тебя. А откуда взялся, там уж нету, — и сам спросил с интересом: — А братик или сестренка есть у тебя?
— Сестренка, — мальчик вдруг зарделся: — И еще будет…
— Вот как, — цыган удивленно хмыкнул. И протянул задумчиво: — Дай угадаю… Сестренку Аней зовут?
— Так нечестно! — возмутился мальчик.
— Почему?
— Потому что ты в деревне спросил, и никакой ты не колдун, — обиженно выпалил он.
— Ну, может, и спросил, а может, и угадал…
— Неправда!
— А вдруг правда?..
Они в шутливой перепалке до именья доехали — маленького и уютного, обсаженного молодыми липами. Мальчик тут же соскочил на песчаную дорожку и побежал в дом. А цыган с конем в поводу прошел к скамейке у крыльца и присел там, щурясь от солнца.
Хозяин именья — барин Алексей Николаевич Зуров, несколько отяжелевший к сорока трем годам, но такой же статный и осанистый, как в молодости, — сам к нему вышел в затертом домашнем халате. И замер на крыльце.
Цыган мягко встал и поднялся к нему, остановился напротив. А потом они обнялись — крепко, как старые друзья, много лет не видевшиеся.
Алексей Николаевич провел его в дом, и навстречу встала Ульяна. А до того она на диване учила читать маленькую беленькую девочку в кружевном платьице. Та во все глаза глядела на цыгана, но подойти стеснялась.
Ульяну цыган бережно обнял, поцеловал в щеку и назвал «красавицей». А та, со смехом отстранившись, бросила взгляд на сына и притворно нахмурилась.
— Что же опять… — она стянула с него порванную на локте рубашку. — Беги переодевайся.
Тот вскинулся обиженно: верно, не хотел уходить от гостя. Но под строгим материным взглядом спорить не стал. Только сверкнул голубыми глазами и губу закусил, но ушел молча.
Зато потом никакого покою не дал. Только сели за стол — прибежал и стал виться вокруг цыгана, снова донимая расспросами. Тот на Алексея Николаевича посмотрел выразительно, со смешком, а барин неловко повел плечами, с теплой улыбкой глядя на сына: мол, как тут уймешь? Ульяна хотела сказать, но занята была с дочкой и не успела. И мальчишка тогда, не дав цыгану даже чаю глотнуть, потащил его в свою комнату.
По ней сразу видно было, что уроки тот учить не любил: французские книги на край стола небрежно отодвинуты, тетрадка с латынью вовсе заброшена в угол. Зато на кровати лежала раскрытая военная энциклопедия с яркими картинками, где нарисованы были гусары. И игрушки кругом — фигурки всадников с саблями, пехота и маленькие пушки.
Цыган отвернулся, пряча улыбку. А мальчик с ногами залез в кровать и стал вдохновенно рассказывать ему, что когда вырастет, станет гусаром, как папенька. А лучше — как дядюшка Михаил Андреич.
Он обрадовался, когда узнал, что цыган с дядюшкой знаком был. И тут же про него начал, что когда тот приезжает, то все-все можно делать, и маменька спать не укладывает, разрешает с ним остаться вечером и рассказы про войну слушать. А уж подарки какие привозит!.. Только приезжает редко, потому что воюет на Кавказе. И еще — что обещал взять к себе, как тот окончит кадетский корпус, а туда он через четыре года поедет и будет учиться в Петербурге. И что дядюшка смеется почему-то, когда Пьером Алексеевичем его зовет.
Мальчишка тараторил так, что цыган даже отвечать не успевал и кивал только. Наконец смог перебить и договориться с ним, что они сейчас обедать пойдут, а потом уже остальное.
Тот к вечеру только угомонился и в кресле устроился рядом с ним и Алексеем Николаевичем.
— А ты надолго ли? — спросил барин гостя.
— С неделю… — тот повел плечами.
— Жаль, Федора не застанешь, он на ярмарку в Вязьму уехал, — вздохнул Алексей Николаевич. — Да расскажу хоть…
— А меня не взяли, — обиженно перебил мальчик. — Почему это его сыновьям можно, а мне нельзя?
— Одного не отпущу.
— Что ж сам не поехал? — спросил цыган.
А маленький Петя гостю дивился: тот с папенькой вел себя как старый друг, на «ты» к нему обращался, хоть тот и барин. А ведь ему про этого цыгана не рассказывали никогда! Он решил еще больше потом выспросить.
— Да сердце прихватило, — неохотно признался Алексей Николаевич. — Бывает…
Цыган нахмурился, но промолчал. А потом Ульяна пришла и забрала сына, заставив спать пойти, и больше он не увидел ничего.
Они же вдвоем чуть не до рассвета проговорили. Двенадцать лет не виделись — было им, что спросить друг у друга.
…— А потом в полк хороший его устроить, — говорил Алексей Николаевич про сына. — Есть вот для этого генерал один знакомый...
— Генерал уже? — удивился цыган.
— Давно генерал. А повышать долго не хотели, он ведь такой же отчаянный до сих пор. Так и мотается по фронтам — в Персию, на Кавказ…
— А он не женился разве? Хотел ведь…
— Почти женился, — хмыкнул Алексей Николаевич. — Скандал вышел громкий… Мне Мишка говорил, когда ему как раз в повышении отказали: мол, решил не искать больше дела в военной службе, коли не надобен там, а осесть и остепениться. Невесту нашел себе — красавицу знатную, из татарских князей, свадьбу готовили уже. И вдруг — уезжает! А мне письмо: «Уволь, это решительно невозможно, лучше горцев по ущельям стрелять, чем свадебные хлопоты, а в именьях, за хозяйство которых взялся, я вовсе ничего не понимаю». И уехал на Кавказ снова. С меньшим братом невесты…
— Ну Михаил Андреич! — расхохотался цыган. — Что же, он с ним теперь?
— Не-ет, — протянул Алексей Николаевич. — Он любовь там себе нашел. Письмо мне последнее — об этом только, про мальчишку того, читать стыдно. Представь — то ли черкес, то ли вовсе чечен! В плену у них был, дикий совсем, едва не на цепи сидел. А вот приручил его как-то, страсти там были азиатские — с побегами, похищениями, его мальчишка не прирезал едва… А теперь полгода уже не пишет, видно, времени нет. Черкнул только, мол, нашел, что хотел, судьба это. Ну уж не знаю, какая там судьба, но пока не видел, чтобы долго так у него было с кем-то…
— Значит, точно судьба. А мальчик-то небось кудрявый, темненький…
— Заворожил на всю жизнь и смеешься теперь… На вот, почитай.
— Ну-ка…«Глаза черные, колдовские, будто омуты», — цыган расхохотался. — Знакомо! Ну и хорошо, что нашел… А про Жана с Анатолем что?
— Да Мишка вытаскивал их, — барин рукой махнул. — Два года тому назад, когда восстание-то случилось. Он нарочно в столицу приехал, иначе быть бы им осужденными по четырнадцатому декабря, угораздило же с бунтовщиками спутаться…
Алексей Николаевич еще о детях говорил, да с тихой улыбкой:
— Петю вот сам учу, не хочется на какого-то нанятого француза оставлять, да и мало ли, что за человек попадется… И не нужен парню гувернер, в корпусе должно воспитают. А вот для Ани надо будет потом приличную девицу нанять, барышня все-таки…
Цыган улыбался уголком губ, слушая про его заботы. А о себе он мало говорил, отмалчивался больше. Алексей Николаевич спросил только:
— Ты с ним сейчас?..
Оба поняли, кого он имел в виду. Имени-то не знал, но догадался ведь давно. А тот улыбнулся тихо:
— Конечно.
Потом Алексей Николаевич предложил, чтоб ему в гостевой комнате постелили. А цыган отмахнулся только:
— Лето же, зачем… Я не привык так.
Он на сеновал ушел и устроился там, завернувшись в плащ. Это уж ему явно было привычнее, чем в кровати.
Но подняли его до свету еще, в утренних сумерках. Маленький Петя подкрался, стараясь тише ступать. Но вскинулся испуганно: проснувшийся уже цыган приподнялся на локте, и глаза у него весело блестели.
— Чего тебе? — спросил он.
— На прогулку поехали, — заявил мальчишка.
— А пустили? — усмехнулся цыган. — Или сам сбежал?
— Да пустили, — буркнул тот досадливо, оправляя кафтан на плечах. — Маменька вот надела, говорит, холодно с утра… И не холодно вовсе!
Впрочем, кафтан он так и не снял, пока солнце припекать не начало. Они вдоль реки поехали, мальчик на своем смирном коне был.
— Ты верхом-то умеешь? — усмехнулся цыган. — Или поводья подержать?
Стоило же над ним подшучивать, чтоб глянуть, как тот раскраснеется и не зашипит едва!.. Цыган хохотал, а мальчишка яростно сверкал на него глазами.
Они весь день так провели: ездили, у реки остановились, потом к лесу направились. Мальчик улыбнулся загадочно и сказал, что место одно покажет, только папеньке попросил не говорить.
А цыган усмехался еле заметно, пока шли по узкой заросшей тропинке. Им открылась ветхая покосившаяся избушка, они вошли, и цыган задумчиво провел ладонью по старой обгорелой шкуре на стене.
— Я сам вызнал, — хвастался мальчик. — Ну не сам, а с Федоровыми… А знаешь, что? Мы пистолет нашли настоящий, так они мне не дают стрелять, маленький, говорят. Они вон там учатся, где береза сухая и карта из нее торчит, мы целую колоду принесли и пробовали…
Цыган прищурился, глянув в сторону двери. И, свой пистолет из-за пояса вытащив, прицелился и выстрелил. Мальчишка тут же от восторга вскрикнул и смотреть побежал. И вернулся с простреленным в середине тузом, изумленно глядя на него.
— А еще что умеешь? — затаив дыхание, спросил он.
— С саблей умею.
Тогда его тут же обратно в именье потащили, чтобы научил. С тяжелой отцовской саблей мальчик смешно смотрелся, но серьезно хмурился и кусал губу. Они в саду на песчаной дорожке встали, а Алексей Николаевич наблюдал за ними с веранды. Дочка у него на коленях сидела.
Цыган больше дразнил, чем на самом деле отбивался, а двигался и вовсе с ленцой. Мальчишка вертелся вокруг него, но не то что ударить не мог, а даже саблю поднять. Тот выбил ее легко, вызвав возмущенный вскрик, а потом отошел на шаг. И завертел ее так, что и различить нельзя было.
— А папенька так не умеет! — восторженно закричал мальчик.
Алексей Николаевич незаметно пригрозил цыгану кулаком, а тот ухмыльнулся только. И с наслаждением потянулся всем тонким гибким телом, скосив глазами на Алексея Николаевича и тут же опустив взгляд вниз и чуть вбок.
Тот явно только при детях ответить не мог, а так бы ругнулся. Но не выдержал тот же, и они оба рассмеялись.
Цыган гостил с неделю. Он с детьми день проводил, а вечером сидел с Алексеем Николаевичем. Еще про сына его осторожно спросил:
— А в корпусе-то он как?..
— Да ничего, — покачал головой Алексей Николаевич. — Не в тринадцать же лет отправлять, а попозже, когда уже разуменье появится. Тем более что у него вон любовь тут второй год.
Он за окно кивнул, где мальчишка, пробегая по двору, дернул за косичку рыжую Федорову дочку и получил в ответ звонкий подзатыльник.
— Значит, и вправду ничего, — рассмеялся цыган.
Скоро он в дорогу засобирался. Объяснил, что в Москву поедет, и сказал с улыбкой, что ждут его там.
— А то не дождется, да ищи его потом… — весело хмыкнул он.
С Катажиной перемолвиться не получилось почти, потому что та с младшим ребенком занята была. Но зато с Алексеем Николаевичем и с Ульяной он вдоволь наговорился. Да и дети наверняка вспоминать будут, как он про разные диковинные страны рассказывал, где ему побывать довелось.
Перед отъездом самым он в кабинет зашел и остановился на пороге. Алексей Николаевич там подсел к Ульяне, за плечи ее обнял и спросил:
— Вот две десятины леса предлагали продать… Или самим вырубить? Уленька, как лучше сделать?
— Самим, конечно же, — сказала она, не отрываясь от шитья. — А то недоплатят…
Барин обнял ее бережно и поцеловал в висок, и она тихо улыбнулась.
Хорошо у них было, тепло, по-семейному. И что за дело, если жениться на крепостной нельзя было? И без того жили. Детей воспитывали по-благородному, а числились они приемышами от бедных дворян. Просто фамилия у их потом будет другая, вот и все, а так будут дворянского происхождения.
Да и церковь как раз Алексей Николаевич подновил перед рождением сына, чтоб окрестить его там согласились. А батюшка только рад за них был и на грех не сетовал: видел же, что по любви жили.
И с соседскими помещиками он завязал крепкую дружбу, чтобы те при детях не вспоминали о его бурной гусарской молодости. А более всего — о любовнике из дворовых, цыганенке наполовину.
— А кто он? — допытывался маленький Петя, когда цыган уехал. — Ну расскажи, вы откуда знакомы?
— Обязательно, — улыбнулся Алексей Николаевич, потрепав сына по волосам. — Когда вырастешь, непременно расскажу.
Февраль — май 2010 г.
6 комментариев