Cyberbond

Восток - дело тонкое

Аннотация
Давняя пародия на популярные когда-то истории из времен гражданской войны с пряным восточным привкусом. Легкие аллюзии с судьбой Усто Мумина и с Петровым сами понимаете Водкиным.

ЧАСТЬ 1
 
Ты хочешь знать, мой друг, зачем
Из пацанов одних — гарем?..
(Низами, «Шипы и розочки Хорасана»)
 
А все началось со случайно подсмотренной сценки в метро. Молодой рослый узбек с бритой головой, янтарной, как дыня, красивый и свежий, одетый скромно, с рынка, но чисто и как-то даже щекотливо, и с ним — мальчишка его, узкоглазый, похожий на некрасивую угловатую девочку. Мальчик застеснялся моего взгляда и из-за спины отца, настороженно косясь на меня, снова переместился пред очи его. И так они мчались в яркой ночи московской подземки, и отец нежно иногда прикасался губами ко лбу сынишки, и сынишка отвечал ему таким доверчиво-восторженным взглядом, что, казалось, в дыннообразной голове узбека загоралась теплая лампочка.
 
Звездочка? Может быть…
 
Они были отделены от меня своей счастливой гармонией.
 
Я умилился. Я не хотел думать, что смотрю на эту идиллию из «внешней тьмы», завистливый старый шайтан.
 
Короче, в башке моей сразу сложился паззл совсем другого времени и другой судьбы.
 
«Гон!» — опять возмутитесь вы.
 
Не знаю… Боюсь, не особо. Нет, только в самом начале, для затравки, толстой попой поерзаю.
 
Эх, да и что остается шайтану старому, — смеяться и плакать над своим, над изысканно, над цветисто особенным…
    
Гл. 1. Бедный Карим
Итак, третий год уж, как дело Аманулло на глазах ветшало. С приходом красных в эти места поток мальчиков иссяк, прежние вырастали, городские любители отвергали их. Капризных, изнеженных причудников-переростков едва удавалось сбывать крестьянам и пастухам. Те их, как ослов, плетьми учили простой сельской работе наново. Парни сбегали, иные возвращались к Аманулло, он их не пускал на порог. Шли тогда в разбойники, в шайки нищих. А бессовестный, самый дерзкий Гейдар вообще ушел в пионнэри, ходит теперь с барабаном и в красном галстуке и грозит Аманулло, что уведет в пионнэри всех его оставшихся мальчиков.
 
Аманулло уж и так перед ним, и сяк. Унижение: бывший шлюхан, сын греха, внук порока, а ты ему сам монетки звонкие сыплешь в подол рубашки, лишь бы заткнулся, лишь бы ушел поскорей, не смущал остальных детей. А он, белозубый Гейдар, смеется: мало, мало, старый, больше давай! Пионнэри любят красиво жить, любят новые тюбетейки, и галстуки у них из алого шелка, и короткие штанишки они — тьфу, смотреть! — не на базаре, а в магазине покупают, как шайтаны большевики.
 
Кожа правоверных на них, на этих большевиках, и куртки и штаны из кожи, скрипят они этой кожей истертой, портупеями, вонючие от пота и выделений, как беременные верблюдицы. И как метка сатаны у каждого надо лбом — красная звездочка на фуражке. С одним из таких Гейдар живет, но сюда не водил ни разу: боится, что кожаный человек возьмет себе в пионнэри другого мальчика. Зато грозится, что кожаный человек — чекист.
 
А Аманулло хоть заведение закрывай, до чего эта власть ему не по нраву, — поперек кармана она ему! Как Гейдар-пионнэри говорит: «Ни в пизду и не в Красную Армию». Хоть ступай, вставай нищим у городской стены, рядом с бывшими со своими. А они еще хуже, чем пионнэри: поколотят, оттрахают, — всё, как есть, отберут, а то и утопят в нужнике.
 
А в пионнэри Аманулло не возьмут: там только одни детки, одни только персики. Шайтаны-большевики свое дело знают!
 
Может, в чекисты пойти, попроситься?.. А?..
 
Аманулло запустил в седую узкую бороду тонкие, в серебряных перстнях, лощено-когтистые пальцы.
 
Раздумья его прервал стук в ворота.
 
Стук был робкий, просящий и какой-то неловкий, стыдящийся. Уж что-что, а оттенки стука в свои ворота за сорок лет работы с людьми Аманулло навострился различать очень тонко.
 
Измаил — негр, которому язык еще в мальчиках вырезали (кутак свободно в глотку проваливается, и там щекочут плоть правоверного ороговевшие языка остатки: очень, очень приятно, как ящерки лапками), — короче, Измаил лениво выполз из-под навеса возле коновязи. Атласно отливая то желтыми шальварами, то черной голой спиной и плечищами, поплелся, сонный, отпереть калитку. На шее ветерок завивал концы красного галстука, который негру Гейдар подарил.
 
Сказал, что хотя Измаил — не пионнэри уже, но все-таки пролетар, Аманулло его, дескать, косолапирует. Измаил через этот галстук дерзок стал, пасть открывает на кутак хозяина неохотно. Считает теперь, что Аманулло не ебет его, убогого, черножопого, снисходительно, не кормит семенем благородного пасынка Бухары, а косолапирует…
 
Совершенно рехнулся мир!
 
Измаил отлез от калитки, и в нее, узкую, протиснулся крестьянин-бедняк, тощий, длинный, лицо в глубоких, как порезы, морщинах, бороденка мочалом, из халата клочья ваты, как ветки, торчат, сапоги рваные, пальцы кое-где светятся.
 
Крестьянин неловко поклонился Аманулло. Лицо у крестьянина было горько-ласковое и словно готовое принять все на свете.
 
Принять, простить, покориться, свыкнуться, замереть.
 
Аманулло важно кивнул белоснежной чалмой:
 
— Что тебе?
 
(Знал по опыту: может, этот нищий мужик год копил на мальчика, так что сразу гнать не следует. Каждый клиент — что пчела в улей, свой грешик-грошик несет. Но, может, этот бродяга и просто милостыню попросит? Ну, тут Измаил с ним, как пролетар, тотчас обойдется, умеючи…)
 
— Вот, почтенный Аманулло, сына привел. Первенец, а несчастье — слепенький он с рожденья… Воля аллаха, да святится имя его…
 
И крестьянин сделал шаг в сторону. За спиной его вытянулся в струнку довольно рослый мальчик с сосредоточенным лицом и остановившимся взглядом. Тяжелые веки привычно приспущены. Бурые коротенькие лохмотья теребит ветерок.
 
Отец положил руку на шею мальчика, тот наклонил равнодушно голову.
 
— Не персик! — отрезал Аманулло.
 
— Мы бы раньше тебе его привели, почтенный Аманулло, да как-то все ж жалко было… Жена моя сильно плакала, не хотела.
 
— Бабу слушать — себе в карман пИсать, — наставительно заметил Аманулло.
 
То, что парень был слеп, — это даже и удобно. Но почти переросток, на год работы. А дальше?
 
Впрочем, выгнать убогого — легче легкого. (Измаил не в счет).
 
— Покажи товар, — поманил гостей пальцем Аманулло.
 
Крестьянин взял сына за руку ласково, подвел. Измаил мигом вырос рядом с коврами Аманулло.
 
— Ну?
 
Крестьянин замешкался, не зная, что делать.
 
Аманулло досадливо махнул Измаилу. Тот рывком приподнял лохмотья подростка, приспустил штаны, схватил кутак парня, расправил. Парень дернулся. Кутак равнодушно поднялся.
 
— Кривой! — уличил Аманулло. — Повернись теперь!
 
Парень нехотя повернулся. Измаил надавил на шею ему, задрал лохмотья чуть не на спину. Парень задергался.
 
— Ничего, ничего! Потерпи, Карим, потерпи, мальчик мой, — шептал ему на ухо крестьянин.
 
Попка у паренька была худая, булки прямо ввалились, как щеки у беззубой старухи.
 
Измаил продолжил обследование, черным толстым пальцем стал тыкать в самую дырочку. Парень снова задергался, заизвивался весь от боли и унижения.
 
— «Целенький? Хорошо!..» — подумал Аманулло. Но вслух скучно вздохнул:
 
— И сколько ты хочешь за своего доходягу?
 
— Тридцать пять рубель, почтенный Аманулло. Я знаю, другие просят больше за своих мальчиков. Но… я понимаю: Карим наш — не персик.
 
— Он плесневелый урюк, твой Карим! Двадцать шесть рубель! И радуйся, что я добрый. Так бы и двадцати двух не дал, если б не это горе. Вах! Слепец!..
 
— Тридцать хотя бы, почтеннейший! Сын же, первенец!
 
— Ай, отведи его нищим! Им убогие больше нужны, они тебе и все двадцать восемь рубель отвалят за это сокровище!
 
Сошлись на двадцати трех рублях восьмидесяти семи копейках.
 
На прощанье крестьянин обнял Карима, притянул его голову к себе, покрыл бесстрастно внимательное лицо поцелуями, заплакал.
 
— Ты придешь еще, отец? — спросил Карим.
 
Измаил глухо, словно прокашливаясь, захохотал, черным станом извиваясь над своими «золотыми» шальварами.
 
И Карим тихо заплакал, тоже.
 
 
Гл. 2. Кузьмичев-художник и его господин Джафар
…А главное — этот свет! Бирюзовый и синий вверху, он делался желтым, охряным, бурым и серым внизу, на земле, зеленью и серебром пробегал по глади озер и садам в цветенье, — и таким же серебром, но с розоватыми и лиловыми искрами рвался вверх, на снежных макушках гор. Переходя из цвета в цвет, по всей доступной человеческому глазу гамме, свет оставался здесь, в древнем городе Мирре, на окраине советского Туркестана, единственным, нераздельным.
 
Даже ночью, разбившись на крупные осколки-созвездья, свет покрывал, пронизывал землю, — странно, таинственно отражаясь в темных зрачках жителей города; хрустальными искрами — в глазах шакалов и псов.
 
Ворочаясь во сне от укусов москитов на худеньком тюфяке, Кузьмичев повторял и сквозь сон: «О свет! О свет…»
 
Странным казался этот урус-художник жителям благородного города Мирра: тихий, как девушка, замкнутый. Худой, высокий, похожий на продавца воды — до того жилистый. Но одет, как многие молодые урусы: в выбеленные солнцем солдатские широкие штаны и рубаху. На голове — непременная фуражка с красной звездой. Очень скоро Кузьмичев заменил ее тюбетейкой. Нос длинен, губы полные, женские, а глаза карие, беспокойные, в пол-лица, очень грустные.
 
— Зачем грустишь? Заходи, дарагой! — то и дело кричали ему с порогов чайханских веселые, лукавые зазывалы.
 
Он заходил, доставал альбомчик, карандаши. Люди косились, отворачивались. Но после цокали языками, качали чалмами и тюбетейками, восхищались, — до чего у него выходило на этих листках похоже! Кузьмичев улыбался в ответ как-то растерянно. Но рисунков дарить никто не просил: к чему правоверному образ свой иметь дома? Пускай вода отражает. Лучше творений аллаха никто тебя в этом мире не отразит!
 
Друг Джафар, у которого Кузьмичев остановился, тоже не одобрял:
 
— Зачем рисовать то, что и глаза наши, и души постичь не могут со всей полнотой, Аван? Вы, урусы, странные: суетитесь, всего касаетесь, а ничего в руках не оставляете. Будто пролетаете мимо людей, мимо мира земного, будто из жизни бежите все время. А это грех!
 
И видя, что Кузьмичев, с грустью в глазах, соглашается, Джафар обнимает Ивана за плечи, валит мягко на кошму. Небольшой, ладный кутак Джафара ходит в Иване с исправностью образцовой немецкой техники. Стал Иван Джафару еще с германского фронта и другом, и… женщиной.
 
В грязи окопной тайну не сохранишь, слишком народу много, тесно народу там, словно клопам-блохам в блиндажике. Но бородатые русские мужики и Джафара, и Ивана считали не от мира сего: то ли блажные, то ли убогие, «не русские, не от мира сего». Кроме ухмылок да подначек ничего не испытали друзья от однополчан. Лишь однажды, упившись, Федька-Хрен-Калуцкий полез к Ивану полапать. Но тут Джафар на него — штыком! Чуть не пырнул… Растащили, а Джафар еще что-то кричал, вырываясь, на своем гортанном языке — словно орел клокотал жарким воздухом ярости.
 
— У вас и вши, поди, общие, — долго смеялись после служивые.
 
Грянула революция, распался фронт, словно ремень слетел с гимнастерки. Джафар стал упрашивать Ивана ехать с ним из голодной России в жаркий и благодатный Мирр. Но Ивана увлекла революция и художество.
 
Иван остался в Москве, — приютил его известный художник, учил видеть мир глазами нового искусства, дробить видимое на формы геометрические и складывать заново: улучшать, очищать, обобщать, по своему разумению. То же творилось и в жизни, и казалось: ТАК именно надо!.. А Джафар уехал в Мирр, женился, да потом, почти сразу же, и развелся, и зажил один, — словно ожидая чего-то. Хитрый, мудрый Джафар!..
 
К Аманулло он, конечно же, заходил. Но греха в этом для правоверного, как известно, нету.
 
Однако грустные глаза его «Аванушки» не отпускали сердце Джафарово.
 
И вот месяца три назад, только запушились ветки в садах розовым, белым, зеленым, — Аванушка явился на пороге Джафаровой мазанки, худющий, с тощим солдатским мешком за высоким плечом. И с теми же глазами бездонно медовыми, грустными, и с теми же губами, ласковыми, сперва робкими, потом, — короче, не оторваться! Только мягкой рыжеватой щетинкой оброс он в пути, при карих глазах-то!..
 
Тотчас побрился.
 
Смыл грязь да вшей — и зажили.
 
Джафар — сам художник, считай: чеканщиком слыл отменным. Да дело свое, отдельное, не завел — ходит к дяде, тоже чеканщику,  Там целый день выстукивает узоры на медных округлостях. Посмеивается: медь, как женщин, ласкает, оставляя свой прихотливый след. А здесь, в лачуге Джафаровой — их с Аванушкой обитель-убежище.
 
Но весь-то дом — каморка беленая, с плоской крышею, без окна. Зато с широким айваном (крыльцом, вроде веранды). В садике — три ореховых старых дерева, а за низкой задней стеной садика — вечный плеск да журчанье. Там речушка течет, — не мутный, грязный арык, а прямо с гор,  вода ледяная, словно снег, и в жару искрится.
 
Джафар в ней постоянно плещется, тело литое, грудь черно-курчавая (дед был перс, а все персы, как известно, телесной мохнатостью отличаются).
 
О! В такой ледяной Аванушка лишь ноги мочил сперва, в струях студеных, быстрых, но привык, наконец — и вместе теперь купаются. Душной ночью тоже к воде бегут, но еще до реки ЭТО с ними часто случается! Как одно тело: хоть волоки их шайтан в свой строгий ад за одну голову, — другая тотчас следом потянется. Но пылкий Джафар и думать не удостаивает, что «грех»: целует, милует Аванушкино лицо, и брови, и веки, — и языком жадным, и губами шершавыми, обветренными, и всей своей смоляной волосней, — то этак, то так по лицу Аванушки скользит всем телом… И кутак часами ходит-бродит в Аванушке, как дервиш, видением очарованный.
 
Застынет в нем, весь стоймя, — и словно они оба летят куда-то.
 
Но все равно, хоть и весь вроде Аванушка здесь, перед ним, и он, Джафар-джан, в нем везде глубоко побывал, повсюду проник, но отликовав-откричав-отплакав очередное свое от семени облегченье, молодой чеканщик лицом потным трется об Аванушкины глаза, — глаза же того зажмурены:
 
— Я в тебе весь, Аван, а ты душой — где-то! На луне ли, на небесах?.. Ты заколдованный, мой Аван: не могу что-то я самое глубокое, сущее, в тебе ухватить. Не могу я его ну никак, ну ничем коснуться!.. Не дотянусь…
 
— Это тебе только кажется так, Джафар! Ты весь и всегда во мне, и весь я тут, твой! — шепчет Иван. — Ненасытный ты просто, коршун!..
 
А Джафар уж снова кутак свой в Авана пихает, — сладко чмокает им, слушает и звук этот, и слово ответа, да не верит и глубже идет.
 
И так они опять на бесшумном, легчайшем ковре улетают в сон.
 
— Я боюсь тебя, о Джафар! Свет, о, свет!.. — шепчет во сне Аван.
 
Джафар спит-сопит, неподвижный, словно он каменный.
 
Каменный и прекрасный, — не вынимая!
 
Джафару легко: заспал он под жарким солнцем, смыл он ледяной прозрачной водой все окопное прошлое, кроме Аванушки.
 
Кузьмичев же все помнит: и горькое детство свое, солдатского сына, и окопы потом, и свирепость гражданской смуты, — и ждет он новых, конечно, туч.
 
Эх, хоть и хитер — да духом так безмятежен Джафар-чеканщик!
 
Оттого и любовь у них непохожа: тянет порой Ивана на такое, что Джафар не в силах уразуметь. Вот и нынче: начал Аванушка ему ноги целовать, прижимать к губам каждый шершавый палец.
 
— Я не чувствую, дурачок! — смеется Джафар смущенно и ласково. — Ими змей я топтать могу, ведь с детства хожу босой! А ты на них смотришь так, — так дышишь на них, — будто гадать по ним даже можешь и видишь всё… Какой ты, Аван-джан,… необычайный!
 
И добавил вдруг:
 
— А ты… а ты… не шайтан, Аван?
 
Но и сам Джафар тайны свои имеет! Ведь ходил он без Авана в домик к Аманулло, — однако на робкие расспросы друга берет его лицо в свои руки, как в ковши медные, нежно мнет:
 
— Ты всех их лучше, Аван-джан! Верь, Аванушка, верь, мой милый…
 
— Может, вместе туда пойдем?..
 
— Вах, тебе мало меня, Аван?
 
Краснеет лицом Кузьмичев в медных ковшах Джафаровых: намекает друг, КТО у них все ж мужчина…
 
(А раз мужчина — имеет право иной раз и пошалить!..)
 
Притихает Иван, грустит.
 
Такие вот между друзьями случаются сложности…
 
 
Гл. 3. Сон-апокриф
И вскоре ночью снится Иванушке сон — беспокоящий, непонятный.
 
Сперва снилось какое-то неудобство невнятное, — это Джафаров кутак сильней обычного друга истормошил, да в нем же, разбойник обрезанный, и уснул-остался…
 
Но это обычное и привычное, и теплое, и такое приятное, — нет, не оно накрыло спящего серым платком тревоги.
 
Приснилось тотчас другое, самое давнишнее. Мутный февральский вечер, вдоль длинных фасадов питерских — метель липкая; глубокая, непролазная слякоть на мостовых.
 
Он, маленький Иванушка, с матерью и отцом-солдатом идут из казарм в их с матерью мезонинчик на Выборгской стороне, и отец в платке несет две тяжелые чугунные кастрюли — со щами и с гречневой кашею. Ах, только б добраться домой по склизкой этой слякоти! Отпустил отца с ними унтер Петр Харитонович.
 
И тут вдруг — из-под желтого, мутного фонаря — фигура в долгополой шинели выскакивает, «ихнее благородие». И кричит что-то отцу резко, пронзительно. И отец, крупный, сильный, тотчас отдает матери платок с их едой. Строевым шагом, совершенно сразу чужой, взметая брызги, — отец-служивый к фигуре рубит.
 
А офицерик пьяненький, непутевый, — сам не знает, что ему от семейного «нижнего чина» надо, что взбеленило вдруг так. Кричит, последними словами кроет всю семью. И вдруг хлестнул отца по лицу: «Кру-ом! Арш!»
 
И отец, честь отдав, с красной щекой, — рубит все тем же строевым назад, к казармам. Словно Ивана с матерью и на свете нет.
 
Побрели мать и Иванушка одни со своей ношею. Обоих — точно через стылую лужу проволокли.
 
Тогда Иван и понял впервые, что мир не прост, а просто он — страшен. И такое за отца горе-стыд-тоска, и бессильная ярость, и грусть!..
 
Ночью случился с ним жар.
 
Было в том офицере такое, что после и в себе осознал Иван, а тогда только тревожным предчувствием прикоснулось.
 
Как всё в жизни страшно смыкается, словно часть нашей жизни другие за нас живут, — живут без спроса! Бог расставляет рифмы заранее, пусть и смысл слов невнятен и — долго надеешься — изменчивым может быть.
 
Неделю пролежал Иван в лихорадке. В честь выздоровления подарили ему, печальному, безутешному, коробку цветных карандашей.
 
Так родился в душе художник. Всю бумагу, даже оберточную, даже куски старых обоев Иван в мезонине использовал. Везде рисовал, и на стенах. Мать сперва хотела его отругать, да выходило красиво, ярко. Только тревожно: линии прерывались, ломались, падали. Все больше синий да красный цвет, да еще желтый врывался острыми вскриками. Спившийся сосед-художник вызвался дать первые уроки, заодно клал нервную руку парня себе между ног. Одной рукой Иван рисовал, другой — другу «друга» тискал, да чаще тормошил «это дело» без толку. А вот если себе — всегда хорошо получалось, и в жизни, и на бумаге, и на холсте!
 
Иван поступил в художественную школу: отец после службы немного разжился, открыл лавочку. 
 
Впрочем, было не до учебы. Через семь лет началась война, потом революция. Мир русской жизни, о котором так жарко молилась мать, на глазах распадался. Земля обнаружила свою шаровидность. Вращаясь бешено, скидывала с себя, как паучков, людей без разбору.
 
Еще находясь на фронте, осиротел и Ваня.
 
Он стал перекати-поле
 
Он сделался большевик. Рыжий, жесткий товарищ Шнобель после отъезда Джафара взял над ним шефство, пламенно учил убивать врагов рабочего класса, таща мир к гармонии и единственно-справедливому-единению. У Ивана получалось не очень: так никого и не убил, хотя в Бахчисарае товарищ Шнобель работал в ЧК и для воспитания пролетарской воли показал Ивану наглядно, как расправляются с «беляком».
 
Ивана вырвало там же, он выскочил вон из подвала, — вырвало вновь.
 
— Бог, и ты это терпишь, о боже?!.. – шептал он точно словами матери.
 
Всю ночь перед глазами его пылал тот ожог, что лампой провел-впечатлил на щеке бородатого пожилого «беляка»-полковника ясный, как сама истина, всемирный пролетарий товарищ Шнобель.
 
Утром разбитый, вялый, Иван собрал котомку и пошел куда глаза глядят, прокляв в душе и товарища Шнобеля, и его великую единственно возможную для Земли поганую истину.
 
Забрел в заброшенную мечеть ханского дворца. Там было темно и сыро, и ничего, кроме круглящихся стен. Черный камень в месте, обозначавшим направление на Мекку, казался жалким, нелепым идолом, меткой глупого суеверия.
 
Тут Ивана что-то толкнуло в спину, он оглянулся. Проем двери напротив сиял синим небом, солнцем лучился, — оттуда текло тепло и удивительный, строгий покой. Покой полноты и ото всего земного забвенье-освобожденье.
 
Счастье преображенья (надежды на преображение) коснулось лица Ивана своей властной ласкою.
 
Он понял: теперь только туда, в благодатный и жаркий Мирр, где его всё еще ждет добрый, сильный Джафар (наверно). И черт дернул его в Москву, разбивать мир красками, ублажать худого, аскетического художника.
 
Но это все опять только присказка, и не об этом был сон тревоги Ивана. Джафар был внутри него, а сон привиделся вот какой.
 
Сперва — сумрак подвала и узкий треугольник лица товарища Шнобеля с рыжеватой реденькою щетиной. Он ухмылялся сомкнутыми губами, довольно толстыми, и сразу было понятно, как много у него во рту желтых крупных зубов. Только глаза были серые и потупленные, — глаза того пожилого полковника. И что-то прошептало Ивану, что товарищ Шнобель тоже, в свой черед, не умрет своей смертью — и, быть может, в этом будет божия высшая справедливость.
 
Но сестру Шнобеля замучили во время погрома в Одессе в 1909 году. Об этом Шнобель никогда никому не рассказывал, но почему-то сейчас вдруг Иван узнал о том, — эти коровьи выпученные от ужаса глазищи выплыли рядом со Шнобелем.
 
И при слове «погром» (слова звучали в мозгу редкие, но отчетливые) Ивану представился один огромный «погром», земля повернулась к желтому небу темным своим косогором, и Иванушка увидел горы невнятных, оплывших трупов, из которых торчали кости простыми, виденными им в Крыму человечески ископаемыми подробностями. Но самое жуткое было, что все эти исковерканные тела медленно, с гулом и шорохом с них ссыпавшегося песка ворочались, и, как дети во сне, принимали истомленные, последние на земле свои позы, — позы освобождения и укора.
 
Иван застонал, повторяя одну из этих беспокойно застывших поз, что любой находит не раз во сне каждую ночь, не предполагая, что она — жест расставания человечьего существа со всем-на-земле-земным.
 
Вдруг косогор с трупами стал подниматься и надвигаться на Иванушку, затемняя прозрачно-желтое небо, по которому солнце размазалось липкой лужей. И трупы не ссыпались с теперь отвесной стены этого косогора, а, словно куски барельефа, приближались к его лицу, к глазам, полувсосанные землей.
 
— Аааа!!! — Иван закричал, но не мог разодрать веки, мокрые от слез и слюны Джафара.
 
— Зачем плачешь, зачем так кричишь? Бьешь меня ты во сне, Аван, лягаешься! И просыпаться не хочешь! Ишак ты, да? — Джафар опять прошел языком по векам друга.
 
Иван молчал, сном разгромленный. 
 
Чеканщик понял это молчанье по-своему:
 
 — Ну, раз хочешь, сходим к Аманулло…
 
Да и как еще утешить своего странного друга?
 
Пока же Джафар вогнал в него свой стройный кутак совсем плотно — затрещала на лобке чеканщика его густая персидская шерсть… Словно зубами страсть его ненасытная заскрипела.
 
Ивану ж представился в теплой лазури утра ярко-сиреневый минарет.
 
 
Гл. 4. Мальчики говорят
Первый свой день у Аманулло провел Карим, как то и положено юному «падарасу». Что теперь он не только, не просто «мальчик», но (и в первую очередь!) «падарас», Карим знал твердо (я про слово само), и вот ведь откуда…
 
Еще при царе проложили урусы в городе Мирре трамвайную ветку. Широкой петлей охватила она старую базарную площадь. Во время гражданской смуты остановились трамваи. Вагоны застыли по всему центру Мирра, как брошенные среди пустыни верблюды, Разбитые стекла в окнах осЫпал ветер. Теперь в вагонах прятались от дождя бродячие псы. И до того этих псов развелось, — пришлось учинить охоту на них, как на волков.
 
Но не про псов-волков веду я свой рассказ здесь, а про слово это самое, урусское, — «падарас». Потому что, как только псов перебили, то и вагоны почистил один ловкий хитрец татарин. Навалили туда ковров дешевых, подушек, — занавесили окна кошмами. И стали вагоны трамвая служить телесной радости правоверных мужчин славного города Мирра. Иные девушки жили в вагонах напостоянку (были из самого Ташкента, и даже русские), а иных бедные отцы приводили на время и только в самой, конечно, крайности.
 
Вот и младшую сестренку Карима Мумтаз приводил отец сюда иногда. То ослика нужно купить, то расплатиться с долгом.
 
Конечно, родители жалели Мумтаз: она теперь замуж не выйдет, но совсем ведь, от рождения, дурочка. Пускай хоть, пока юна, на семью поработает. Да и хороша собою вполне Мумтаз: толстая, розовая, пылкая; попа, как у кобылы, широкая, — для блуда лучше и не придумаешь.
 
А может, какой кочевой киргиз ее и в жены возьмет, — в жены младшие иль наложницы. Про Мумтаз «в трамвае» только ветер в степи знать будет.
 
Случились у Мумтаз и постоянные кавалеры. Один русский солдат, Шурик-бай, когда узнал про Карима, предложил, чтобы Мумтаз уговорила отца привести сюда и брата: очень хотелось солдату, простому смешливому парню из Чухломы, и с сестрой и с братом одновременно попробовать. Тогда-то и услышала Мумтаз это самое слово, — ну, «падарас». И рассказала о нем Кариму.
 
О, Мумтаз много урусских слов от Шурик-бая знала уже и всеми делилась с братиком!
 
Но твердо отец решил: первенца неверным ни в каком виде не отдавать. Лучше к Аманулло, раз сыну «падарасом» стать на роду, вай, написано…
 
— Би-лять… — раздумчиво повторил Карим еще одно урусское слово.
 
Первый раз Карим сказал это слово в доме Аманулло после того, как Измаил его в глотку на хозяйских глазах опробовал.
 
Конечно, Карим закашлялся: яйцами негр ему дыхалку перекрыл. Но парня не вырвало — и в том Аманулло увидел глубокий смысл. Может, малый на это дело, на проглот, уже опытный? Но — что за слепыми стенами города Мирра, на семейной половине, творится, посторонний не должен знать… Аманулло же не стал уточнять и расспрашивать. Всё со временем узнает он; все слова, хоть кем в доме Аманулло произнесенные, хозяину известными делаются.
 
Самое же главное пока, — у парня дупло не разломано. А сегодня ночью ждет Аманулло важного гостя,— вот и подарок ему, гостю тайному, знатному. Страшному, может быть…
 
Посланцу-гонцу, вах, самого Эмира Бухарского!
 
(А что и Аманулло очень даже знает Его Высочество, всякие услуги Ему оказывал для Его мальчишеского гарема, — на чем и разбогател в свое время, — об этом не здесь, не сейчас… Может, попозже, — но лучше, тс-с, все-таки никогда! Пионнэри везде, пролетари теперь повсюду, — не простят Аманулло близости к Их Высочеству…)
 
Короче, — 
 
 — Би-лять, — повторил просто Карим на вопрос Рустама о его сестре.
 
— Би-лять… — эхом повторил Рустам, и задумчиво сомкнул всегда мокрые вишневые губы. Он был сверстником Мумтаз и их соседом, часто они играли вместе. Родители отдали Рустама сюда, потому что кормить его нечем, младшего. Да и башка у Рустама больше аллахом положенного: рахит, — а значит, и не работник.
 
Если честно, раньше Карим презирал Рустама как мелкоту, но теперь встрече ребята обрадовались.
 
Рустам снял с мокрой губы темную от слюны самокрутку и осторожно положил ее на губу Карима. Поделился порошочком, от которого делалось хорошо, как в сказке.
 
— Би-лять — это как? — уточнил самый старший здесь, тонкий, высокий Гафур. Давно бы Гафура пинком под задницу из гарема, по возрасту. Но не одна задница у Гафура многоопытная: есть талант. Так петь со страстными придыханиями, так руки извивать, словно то змеи в любовном нетерпеже,— никто еще здесь не умеет. Не всякий пацан становится тут, как девушка. Гафуру же повезло, — он стал, и стал всем парнишкам также наставником.
 
— Билять — это как ты, совсем женщина, — Карим, хоть слепой, уверенно на голос протянул руку и схватил Гафура за длинные волосы. Пряди были тонкие, шелковисто-светлые: у многих уроженцев Хивы светлые волосы.
 
— Вай-вай-вай!— тоненько завизжал Гафур. — Слепой, а все видишь! Врешь, не слепой ты, ты притворяешься! Ой, шайтан!..
 
Карим держал волосы крепко, как вожжи, но не тянул. Гафуру эта властная полуласка даже понравилась. Но он все равно вопил, привычно жеманничал.
 
— А наши матери — тоже би-лять? — задумчиво-робко спросил Рашид, самый юный здесь и самый застенчивый. Волосы у него были тоже длинные-длинные, как у девушки, но черные. Одет он был, как и Гафур, в женский балахон цветастый и тюбетейку. Аманулло часто выпускал их с Гафром вдвоем к гостям: дерзко женственный Гафур и скованный неумеха Рашидик оттеняли друг друга— веселили гостей и распаляли каждый своим, особенным.
 
— Не знаю, — Карим отпустил Гафуровы волосы и задумался. — Шурик-бай такого не говорил. Про мать он говорил лишь, что она абёна. «Абёна-мать» урусы говорят очень часто, как и «билять». Но это только про женщин. А еще у них есть пызда.
 
— Пызда!.. — хором вздохнули мальчики.
 
— А кутак у них почему-то зовется «хуй», — продолжил воспоминать Карим. И ткнул пальцем в сторону Рашидика. — У тебя хуй еще совсем маленький.
 
Рашид покраснел.
 
— Откуда ты знаешь? Ты же слепой! — насторожился опять Гафур.
 
— Хе! — Рустам проглотил слюну. — Карим у нас под землей воду чувствует! А если кто идет, но шагов не слыхать еще, он уже говорит: «Сейчас такой-то придет!», — и верно, тотчас приходит. Он и будущее предсказывает!
 
— Вай-хуй! — закричал Гафур. — Предскажи, слушай, мне, пожалуйста!
 
Лицо Карима напряглось, самокрутка с губы свалилась:
 
— Ну, ты это… потом скажу…
 
— Нет-нет! Сейчас, билять, говори, сейчас!
 
— Пызда у него не ждет! — вякнул Рустам. Любил Рустам посмеяться. И еще очень плеваться любил, и делал это ловко, умеючи.
 
Гафур дал ему подзатыльник. Рустам набрал полный рот слюны. Но плюнуть в Гафурище не успел: Карим тяжело вздохнул и поморщился:
 
— Сегодня ночью он, вах, придет!..
 
— Кто?! — едва слышно выдохнул Рашидик.
 
А Рустам проглотил слюну.
 
Карим покачал головой, отвалился к стене и с головой накрылся старой, в дырках, красной попоной.
 
 
Гл. 5. Луна и… свадьба
Золотым диском с пятном на боку плывет по небу луна. Не торопится, но вот уже и за черный хер минарета заехала.
 
Блеск звезд близок в песьих глазах. Но псов не боясь, решительно идут по улочке двое, с дубинками (от псов все ж) в руках. Но у каждого за ухом — белая роза, для красоты. Шипы с длинных стеблей заботливо Джафаром обрезаны. Не раз пальцами провел по оскопленным стеблям чеканщик: ревностно проверял.
 
Оба парня — как заговорщики. Заговорщики, вах, любви…
 
Иван волнуется, тушуется, строг и зол он почти. Джафар торопится весело: азарт терзает его: что-то, о, что-то будет!..
 
Вот и ворота Аманулло, и рядом — калиточка узкая.
 
Джафар кулачищем в нее стучит:
 
— Измаил! Отвори, собака черная! Это я, Джафар-джан, пришел!
 
Молчит калитка: слепая стена глуха.
 
— Спит, шакал! — Джафар подмигивает Ивану.— А вот я сейчас дом подожгу — вмиг выскочит!
 
Иван молчит чуточку обалдело. Ах, и зачем он затеял это, — ах, ах…
 
Джафар сапогом стучит, калитка трещит. В глазах Джафара хищно, песьи сверкают звезды.
 
— Не надо, Джафар! Не хотят они… Соседей ведь перебудишь!
 
— Вай! Что значит: «они не хотят»? Би-ляди!..
 
Джафар недоволен, сопит, кряхтит, плечом о калитку лупит. А все равно: весь такой мягкий он, ватный он, теплый такой, в своем чапане полосатом. Этакий он матрасик бушующий…
 
Но острый, горький дух разгоряченного мужика ударяет Ивану в ноздри. Тянет Иван друга на себя, кушак сам собой развязывается. Оглянувшись, чеканщик вдруг замирает, раскрыв объятья, как зачарованный, и жаркий чапан распахнут беспомощно.
 
Но мимо объятий Иван опускается на колени. Голова в духоте чапана, свежий Джафаров пот, сырный, родной такой запах…
 
— Ох, билять-билять!.. — лепечет Джафар по-русски почти испуганно. Вжимает бритый затылок в глину стены шершавую. С всхрипами дышит; от нетерпенья подрагивает…
 
Иванушка же, точно в детстве, в ватной темени-духоте под одеялом, — лицом блуждает, лижет теплый хлопок штанов, — там, где твердо, где каменно, где пульсирует, весь сочась, дрожит…
 
Пальцы Ивана впились в мохнатую Джафарову задницу, а спереди, на каменном, на каменном, на каменном,— все равно, неумолимо: штаны, штаны и штаны! На подлинном лике жизни — чадра, безжизненная материя.
 
Шершавый грубый хлопок скользит во рту — Аванушка горячей слюной растопить нежить для жизни хочет!
 
— Ой, шайтан, шайтан!..
 
Луна тем временем отошла от черного минарета. Сдвинулась к черному же мечети куполу.
 
Иван штаны чеканщику и спереди приспустил.
 
— Би-ля-ать!..
 
Соки встретились, две реки в жарком половодье слились.
 
Со стороны ежели посмотреть: чеканщик во вздувшемся спереди чапане — как беременный.
 
А ниже, к самой земле, не доходит свет золотой луны, – там тьма.
 
Внутри чапана (о, детство под сладостным одеялом!) пахнет слюной, мужчиной и розою.
 
Джафар стонет, бьется затылком, томимый, в стену — вдруг и рычит слегка… И, закрыв глаза, в блаженстве отдохновенья таинственном застывает.
 
Запах розы и спермы щекочет его в ноздри, в губы. Джафар-джан покорно приоткрывает толстые губы и втягивает в себя мокрый, липкий, горько-сладкий такой, — цветок.
 
— Би…лять…
 
Иван смотрит на потную, темную рожу друга с жестким стеблем розы во рту, — смотрит властным глазом теперь навсегда — ХУДОЖНИКА.
 
Луна совсем уходит за купол главной мечети Мирра, наступает тьма.
 
Конец света на миг настает вдруг. И тут чует Джафар: не человек рядом с ним, не Аванушка, а кто-то громадно-бесплотный, и рядом с ним он, славный чеканщик Джафар, Джафар-джан-«Всегда» — очень маленький.
 
Может быть, котенок, может, щенок, а может — совсем под туфлей пророка соринка.
 
— «Эх, простак, простак ты, Джафар!.. Ну, давай же!» — словно шепнули ему, и толкнули его в плечо.
 
И пока темно, Джафар вниз украдкой, не веря себе, неслышно скользнул. Зажмурился. Ноздрями воздух втянул. Пахло розой Джафаровой за ухом да какашками песьими где-то там, совсем уже на земле. Но сильней всего — ЭТОТ, Аванов запах. Запах проступившего нетерпения, нектара любви беспризорного, беззащитного. О, нужно его сокрыть от ревнивого глаза луны, от звезд!
 
Непривычно, боязливо и трепетно Джафар-джан втянул в себя Аванов кутак, — весь мокрый. (Глаза чеканщика от страха зажмурены).
 
Но, — 
 
соки слились тотчас, реки соединились. Не видал Мирр за три тысячи своих лет половодья такого! Такого, как вскрик, и телесного и души прозренья! Ибо сказано:
 
«Его любовь ко мне существовала до моей любви к Нему, и Он искал меня до того, как начал искать Его я» (ал-Бистами)… 
 
Едва успел Джафар свою розочку из-за уха выхватить и под выплеск любви кое-как выставить.
 
…Выходит луна из-за купола, роняет свет на дрожащую белую змейку, что с розочки капает, на раскрытые губы Авана, на губы Джафара, рядом с ними тотчас возникшие…
 
На липкой розе два новых лепестка живых требовательно сплелись, и эти два лепестка — языки молодые, вершат при лике луны обряд теперь навсегда равноправия.
 
— Ну, а теперь… домой? — шепчет Джафар.
 
Иван сжимает руку его, и оба, не в силах распасться, решительным шагом заговорщиков уходят во тьму проулка.
 
А луна поднялась высоко-высоко. Не видно оттуда, с луны, улиц Мирра. Не видит, наверно, она, как тень в островерхой шапке кочевника мелькнула к калитке Аманулло. Не слышит с небес луна, как на прерывистый, дробный стук скрипнули петли калитки, — сразу, тотчас же.
 
Не слышит луна и выдох Аманулло:
 
— О, наконец-то, мой господин!
 
Сладко спит луна в самом своем зените.
 
Волны эфира прозрачного тянут ее в рассвет.
 
 
ЧАСТЬ 2
 
Сверкая золотом впотьмах,
Меджнун всех манит, — вах-вах-вах!..
(Навои, «Меджнун и Канун-ханум»)
 
 
Гл. 6. Карим чует золото и беду
Среди ночи Карим проснулся. Гафур тотчас поднял голову:
 
— Не спится тебе?
 
— Нет, я спал… — Карим странно сел на кошме, напряженный весь. И голос у него был низкий, глухой, утробный, чужой:
 
— Теперь ОН тут. Меня разбудил…
 
— Да кто — «ОН»?! — испугался Гафур.
 
— Не знаю… не знаю имени, — лицо Карима было неподвижно, веки приспущены, только ноздри ходили, всхрапывали от возбуждения. — Он в шапке, вроде мех… да, что-то душное. Или войлок? Мужчина старый уже. Волк он…
 
— Старый!.. — Гафур вздохнул. — Вах, сюда все больше стариканы таскаются! Вах-вах, Карим-джан! Даже и Измаил, хоть он и страстный, и пролетар, и почти уже пионнэри, а тоже совсем старик! А у тебя руки такие чуткие, как у всех слепцов, Карим-джан, хоть и жесткие, ведь и ты пролетар! Ты мне после ужина по лицу провел, — так я чуть не кончил… Так шершаво, так ласково… Как собачка лизнула. Проведи еще, Карим-джан! А? Ну тихонечко…
 
На самом деле, никакой Измаил не был старый, а 32 года. Это он для Гафура-мальчишки старик. Да и тот, другой, «волк», стариком вовсе не был, лишь минуло сорок лет.
 
Но тс-с!.. Снова Карим поднимает из утробы слова вещие. Поднимает с трудом, будто движется в темноте на ощупь:
 
— Погоди, Гафур… Я сейчас его маленьким вижу. Вижу степь кругом, такой ясный простор, он звенит, звенит! Кони скачут, их топотом земля вся пропитана… А он, когда маленьким был, — он любил смотреть, как овец режут. Уже тогда был он волк… Душа его еще в утробе матери крови лизнула. Отец его пожилой, и мать пожилая, кочевники небогатые. Юрта, ветер в щель над дверью влетает, жаркий ветер какой! Да, три сестры у него и брат старший. Родители за занавеской, отец неуёмен, стонет, вскрикивает, ночью все слышно. А денег на молодую жену, вах, нет! Вах, а этот-то, волк, — бесстыдник!.. Наслушался и к сестренке полез!
 
— О-о-о!.. — Гафур слушает, как стихи.
 
— Вот она матери жалуется утром; вот плачет. Его хлещут плетью, до крови, вай! Отец проверяет сестренку сам, он хочет ее любить, да боится: грех. Сестренка плачет, боится теперь отца, а этот, а волк, лежит на земле за юртой, стонет. А потом отец режет овцу, берет ее на колени к себе, кладет кверху ногами, овца брыкается, он брюхо взрезает ей, руку туда глубоко запустил, там жарко, скользко там, — хорошо!..
 
— Фу-у!.. — Гафур морщит нос.
 
Но Карим не слышит его. Он увлекся, нашлепывает себя по ляжкам нетерпеливо. Словно Карим не только человек, но и конь, — человекоконь! В сказках такие ведь есть…
 
— Вот он шарит в брюхе, где так хорошо, так скользко всё, всё тепло, как в пызде. Вот селезенку нащупал, вот давит ее, овца живая еще, брыкается, а он вонючей рукой ей по морде, она затихла, умерла от запаха своей утробы, вах!..
 
— Кто это — «он»? Волк?..
 
— Отец. А волк смотрит с земли, о ранах своих забыл, кутак у него в пупок вошел, наслаждается…
 
Карим резко вытянул руку и провел ладонью по лицу Гафура, по носу, по шее.
 
Гафур замер.
 
Карим сразу как-то вдруг ослабел, опустился на кошму, вжал затылок в глинобитную стену прохладную. Вжаться бы и лицом, уйти бы в стену совсем, самому бы стать глиною…
 
— Земля конским топотом вся пропитана, небо от зноя звенит… — снова шепчет, словно сквозь сон, Карим. — А сейчас там луна…
 
— Ты помешанный, — шепчет одними губами Гафур. — О, аллах акбар!..
 
Гафур встает и крадется к двери. Желание посмотреть на «волка» неуемно, жжет. Кажется, глянешь на него исподтишка, чтобы он не заметил, — и заколдуешь его, отвадишь беду от себя. О, у Гафура хитрый глаз женщины!..
 
Но Карим опять завозился, опять говорит, затылка от стенки не отнимая:
 
— А потом прискакал гость в чапане богатом, скользком.
 
— Наверно, аталас (атлас)?
 
— Наверно, аталас, самый дорогой, — машинально повторил Карим. — И человек этого волка в город увез. Нет, загород, в очень большой дом, в очень-очень богатый, там залы такие, что столбы крышу подпирают, столбы в три, в четыре ряда.  А тот город тоже такой большой, народу тьма, мечетей и медресе. Он от дома неподалеку, и там, в городе, этот богатый дом очень не любят.
 
— Не любят — ДОМ? — усомнился Гафур.
 
— Того, кто в нем. Очень толстый такой человек. А у него есть сын, тоже толстый. Вот к нему волка и привезли. Они родичи.
 
— БЕДНЫЕ — родичи? — опять не поверил Гафур.
 
— Родичи, родичи, — покивал Карим очень уверенно.
 
— Постой! — ахнул Гафур. — А если… а если это сам эмир? Они же… ну да, мангыты, а племя бедное, кочует, отары пасет. Эмир их в черном теле нарочно держит, чтобы преданней были. Из этого племени у него только гвардия дикая и это…
 
Гафур хихикнул. Лукаво спросил:
 
— Дальше что?
 
— Волк этого теленка толстого дерет, кутак с яйцами аж в него весь заходит… — просто сказал Карим. — А кто такой шах-заде?
 
— Наследник! Ох-вах, Карим-джан! Старый эмир нынешнего, когда тот еще шах-заде был, коровою называл. «Эта корова Алим!» Он толстый… и да, он не пионнэри, не пролетар, он НАШЕНСКИЙ…
 
Гафур употребил урусское слово «нашенский» и снова хихикнул хитро, исподтишка. А уж что это слово означает, — можно только догадываться… (Я вот, к примеру, не догадался и до сих пор!)
 
Гафур же забеспокоился, завозился. Весь он в восторг пришел, взмолился, естественно, о подробностях.
 
— Приятно обоим, да, — Карим двинул бедрами. — Они теперь друзья навек. Волку тело наследника нравится. Толстое, нежное, как у женщины.
 
— И пахнет, наверно, всегда сладостно, всегда оно чистое, — размечтался Гафур. — Ну, еще, Карим-джан, поподробнее!
 
Но Карим молчит.
 
Ах, что бы ни дал, что бы ни сделал сейчас Гафур за разные там «подробности»!..
 
— Он, волк, теперь как его старший брат. Предан, как пес, и любит, как женщину, — уныло бубнит Карим.
 
— Ну, а еще?
 
— Вах, городА, люди; тела, тела!.. Они оба и так, и сяк, и с бабами, всё каждый день по-разному. Но друг с другом они как братья и как муж и жена.
 
— Нет, Карим-джан, но — ПОДРОБНОСТИ!.. — взмолился Гафур, вконец изнеможенный.
 
Нет, не слышит мольбы Гафура слепец! Шевелит губами беззвучно. Наверно, и слов таких не знает, которые передали бы, что чувствует он сейчас.
 
Или стесняется?
 
— Ну же! Мой пролетар… — почти в голос молит уже Гафур.
 
Но Карим — молчит! Да и сыну ль дехканина понять жизнь шах-заде, а теперь и самого эмира! Тот на золоте ест, в бархаты одевается, в Москве — дворец, в Петербурге — дворец, в Киеве — дворец, в Ялте-городе — дворец, в Ницце-городе — дворец, и дача на Кавказе! Собственные поезд, кареты, авто, и яхты где-то на море, говорят, очень красивые. И еще у эмира, сплетничают, есть «ароплан» какой-то… Но что это, даже Гафуру неведомо…
 
— Я знаю! — шепчет Гафур почти уж в отчаянии. — Этот волк — не волк! Его Муззафар-бек зовут. Ближе у эмира человека нет… Всем в Мирре это известно! Вай-вай-вай-вай!..
 
Страшится-мечтает уже Гафур. Не знают Гафуровы чувства, куда бежать, — прочь от волка или к роскоши его, к его дикой, бездонной  власти…
 
Вдруг Карим хватает Гафура за горло, сжимает почти в конвульсии:
 
— Еще там сырая яма, золото, женщина. И — ты, ты, ты!.. 
 
 
Гл. 7 Ночной разговор
Высоко в небе плывет золотая с туманным пятном луна, но свет ее в щели улиц не проникает, и в маленьких внутренних двориках Мирра этот свет не виден почти. Укутана паранджой земля, лишь купола мечетей обласканы светом, словно женских грудей касается шалунья-луна лукаво. Тьма забвенья и тайного наслажденья бархатно-хороша! Из садиков навевает запахом роз бессонных и острой нежностью вроде бы миртов, но равнодушно журчат арыки вдоль стен, сами же стены в прохладе ночи устало спят.
 
Тихо кругом, — разве где-то собака побрешет спросонья, да тотчас и замолчит.
 
Время любви прошло, — время тайны пало теперь с небес.
 
Час волка — кромешный час!
 
В мехманхане (гостиной) Аманулло теплится решетчатый небольшой фонарь. Двери-окна завешаны тканями в тяжелых выцветших уж узорах, За стенкой во сне вздыхают две лошади и осел, — вздыхают совершенно по-человечьи. Не чуют, что рядом — волк.
 
На грудах атласных подушек и одеял двое сидят у низкого столика. Аманулло с козлиной седой бородой льстиво кивает все время, в бороду тонкие, женские пальчики запустив, — хоть лицо и прячется в тень чалмы.
 
Гость его на подушках — вольготен. Выцветший черный чапан на нем, ногу в пыльном простом сапоге небрежно поставил на край одеяла. Худ, когтист, костист человек, а лицо его широко, с черной негустой бородой, что неровными косицами движется в такт словам. Весь он словно пылью темною припорошен. Устало и надменно щурит узкие глаза гость: после дальней жаркой дороги да жирного плова уснуть бы, но не сейчас.
 
Вытирает по обычаю кочевников руки о голенища и приступает к делу. Днем, стало быть, выспится.
 
— Итак, Аманулло-джан, наш господин его высочество повелел нам готовиться к самому решительному.
 
— Наконец-то!.. — Аманулло вздохнул. (А что за вздохом — не разбери-пойми. Может, и сожаление).
 
Но небрежен усталый гость:
 
— Ты не понял, Аманулло! Бороться с урусскими собаками, с этими пионнэри и пролетарами, с этими кафирами верны-ленинцы-комиссари-большевики мы не можем пока. Англичане молчат, хан афганский боится с пионнэри-большевики отношения портить. Деньги на жизнь нам, эмиру и мне, дает, но гвардию эмира распустил, подлец! Страшится, что Куйбыш-эфенди и Фрунзе-батыр придут в Кабул и трон у него отнимут.
 
— Вай-вай-вай! Как же можно-то?..
 
— О! Эти шакалы хотят весь мир превратить в один большой, страшный пионнэрски лагерь, все они пламенны!
 
— Не удивляйтесь, ваше сиятельство: даже мой дурак Измаил ходит теперь, как пес, в пионнэрски ошейнике!
 
— Вот видишь, и сюда добрались эти суки верны-комиссари-большевики!
 
— «О, если бы!» — подумал Аманулло. — «Не ходят они сюда. А ходили бы, — было бы мне поспокойнее…»
 
Вслух же запричитал:
 
— Вай-вай! Нет у них сердца, скоро и всех моих мальчиков в пионнэри к себе эти пламенны заберут, а меня в пролетары-верны-ленинцы на каторге переделают!..
 
— Вот видишь! И мы этого не хотим. Но чтобы бороться, нужны деньги, и много их! Теперь ты понял, зачем я здесь?
 
— Вах-вах! Откуда же деньги у бедного Аманулло, ваше сиятельство? Весь народ теперь стали большевики и пролетары, не ходят сюда. Хоть закрывайся да побирайся сам!
 
Гость нетерпеливо шваркнул сапогом по одеялу:
 
— Ты не понял, Аманулло! Мне нет дела до твоих денег.
 
— Вах! — Аманулло затих, догадавшись.
 
Но и «вах!» его Муззафар не заметил, — по привычке слишком он своднику доверял:
 
— Мне нужно несколько верных и крепких слуг, дражайший Аманулло. Но таких… чтобы после не жалко их было.
 
— «Ах-вах!» — подумал Аманулло. — «Он хочет найти сокровища эмира, а этих, что копать будут, убрать… И меня, может, тоже?.. У-у, волк кровожадный, зверь ненасытный!..»
 
Вслух же Аманулло возразил осторожно, голову совсем наклонив:
 
— Ваше сиятельство не может не знать: три года Советской власти, власти этих кафиров-большевики, переменили умы неверных сынов порока, подданных его высочества, обитателей и Мирра, и Бухары. Надежный слуга теперь — большая редкость. Все норовят донести пролетарам в этот их страшный ЧеКа… Нет доверия среди правоверных!
 
— Не вой, — гость поморщился, шваркнул обоими сапогами по одеялу. — Я покупаю у тебя Измаила. На, здесь и за его пионнэрски ошейник… Есть у тебя еще крепенькие ребята?
 
— Вах, мой сладостный господин! Но Измаил — сущее ведь сокровище! Где я еще найду немого, опытного слугу? Раньше можно было купить раба и вырвать ему язык, теперь верны-ленинцы запрещают даже такую смешную малость! Скоро и мальчиков моих совсем запретят!
 
— Дражайший Аманулло, аллах указывает этим тебе, что здесь жизни не будет. Если все удачно пройдет, я помогу тебе перебраться в Афганистан. Там ты прекрасно устроишься, там у тебя будут какие угодно рабы и самые смазливые мальчишки из Хорасана.
 
— Вах-вах… — недоверчиво покивал чалмою Аманулло.    
 
— Конечно, ты можешь пойти и донести на меня в этот их пионнэрски ЧеКа. Но не под какими пытками я не заговорю! А твоя услуга красным собакам падет тебе же камнем на голову! У нас длинные руки. Да и верны-ленинцы не станут доверять бывшей усладе деда его высочества. В Мирре все прекрасно помнят, чьей подстилкой ты был сорок пять лет назад!
 
— Вах-вах…
 
— Так есть ли у тебя крепкие молчаливые пареньки, которых не жалко?
 
— Я жалею любого, ваше сиятельство, они мне как сыновья…
 
Муззафар осклабился:
 
— Кому ты сказки рассказываешь, старая прошмандовка? И я не прошу персиков у тебя, мне нужны почти совсем мужчины, которых ты все равно скоро выгонишь!
 
— Вай, ваше сиятельство… Но из всех… только Гафур, может быть?..
 
— Гафур — баба, вроде тебя!
 
— Остальные же так малы, что кетмень не поднимут… — глаза Аманулло вдруг блеснули из-под чалмы. — Однако я могу поискать среди жителей… Есть у меня на примете…
 
— Вот видишь, Аманулло-джан! Мы в тебе не ошиблись… Я остановился в караван-сарае, там всяк, как иголка в бархане. Но я утомился, разбуди меня перед самым рассветом. Теперь же ступай!
 
Аманулло все же мялся:
 
— Но могу ли я рассчитывать, что меня, ничтожного, не забудут?
 
Муззафар сонно махнул рукой:
 
— Я мангыт, мы, кочевники, никогда не обманы…
 
И перешел на храп.
 
Аманулло покачал головой. Как-то в сердцах он, резко, подхватил поднос с остатками угощенья и, крадучись в мягких тапочках, удалился.
 
 
Гл. 8. Ночь: и сверкает сокровище
Плывет неслышно луна над Мирром, но уже к западу клонит она свою золотую башку с пятном, за облезлую усыпальницу Тимурленга.
 
Пес на кладбище (а он ведь тоже свидетель нашей правдивой истории, и появится еще, дайте срок!), — тощий пес, на черный косматый скелет похожий, догрызает голову свежего мертвеца.
 
Вы, конечно же, удивитесь: как можно! А вот и можно: жители Мирра не заботятся о покое могил. Душа отошедшего — у аллаха, ей кости-то ведь не надобны. Почему псы-шакалы на кладбище у городских ворот сыты всегда. Только вот этот ветхий кобель, самый слабый, — он хил, он доедает всегда остатки. Ну да и фиг бы с ним, сказали бы мы, урусы.
 
О. все мы — в мире живых людей, где души привязаны к юдоли земной, как нити к ковра основе! Здесь каждым правит желание. Здесь даже во снах сверкает оно неверным, опасным блеском своим, — как гладь пучины морской под лучом равнодушным солнца.
 
Спит чеканщик Джафар, и тело темное тоже чеканно его, и кутак даже во сне приподнят задорно, как носик кумгана. То ли попИсать он хочет, да сон не дает, то ли в Аванушку снова влезть, — но пустыня во сне такая долгая, так слепит, так лезет в глаза и в нос, никак не дойдет Джафар до Иванушки. Эх, не пробиться сквозь нее в теплый, жизнью журчащий лаз!
 
Спит и Аван, отвернувшись к стене, но и сквозь сон чует друга тепло, а видит во сне — мокренький подосиновик, и медный в крапинках листок с него — скок от ветра с дождиком…
 
Русский, нелепый сон, на кумган совсем, ну совсем не похожий же! И мысль Ивана во сне о далекой, о покинутой родине. Вернее, уже не о грибе родном, не о лесах и просторах зеленых, росистых, а вдруг об ужасе крымском, о ссыпающих с себя землю телах синюшных, оскаленных, а также о сиянии солнца в дверях мечети.
 
И сквозь это как раз сиянье, сплетаясь из блеска солнечного, небесного, — возникает видение, весь белый, как гребень облака кучевого, конь! Тонкие ноги его — как лучи месяца, а на коне — дивное что-то, стройное что-то, тонкое что-то в белом и голубом, и ветер держит край размотавшегося тюрбана во след лету коня белопенного.
 
Вай, не всадник, а — принц, шах-заде из рая прекрасного!
 
Из рая, которого не бывает, — Иван это знает ведь…
 
Уж не измена ли в башке у друга твоего, Джафарчик, сидит, — или просто вдохновение, пустая, на холст рвущаяся мечта?
 
Ведь сказано: принца такого — НЕТ!
 
Ах, досужая то мечта: не сопи ревниво, Джафар-джан! Проснись, отлей, полюбуйся в свете луны на Аванушку спящего, такого светлого, вздохни, и снова кошмой прикройся, голый ты, ласковый богатырь…
 
Уснул Джафар-джан, простая душа, и привиделось небо ему зачем-то. Ночное небо, все черное, но луны на нем нету, а только плывут гроздями всякие драгоценности. (К чему этот сон, Джафар-джан и утром не понял, но смотрел сон с восторгом, с детской какой-то даже и жадностью).
 
Мерцает всех выше теплыми гранями шестигранный «Свет ислама», — тот изумруд, что вывез из Дели хромой Тимурленг, ибо всяк, кто владеет им, владеет и тайной властью над правоверными, над душами их. По древнему обычаю, лишь раз в жизни вдевает сей изумруд в свою чалму белоснежную, в тюрбан златотканный или в корону властитель, будь он хоть сам иранский шах или султан турецкий, — лишь в день восшествия на престол. Эмиру бухарскому это сокровище досталось от предков, как и сама Бухара, что числится у поклонников пророка среди семи главнейших городов (в череде же блистательной Мекка, Иерусалим, Багдад и Дамаск). Так вот, наша «скромница» Бухара — в этом же ожерелье…
 
Чуть ниже толстой змеей изогнулся на небе золоченый широкий пояс, весь в алмазах, и ряд огромных, как женские очи, сапфиров по середине его мерцает. Препоясавшись этим поясом, эмир празднует рожденье наследника.
 
А алмаз «Надир», как кусок вечного снега горного, — подарок шаха персидского?
 
А в рубинах и бриллиантах золотая турецкая сабля, — подарок Высокой Порты? Одна из двух, с которыми султан взял древний Константинополь.
 
А рука из платины, усыпанная жемчугом и аметистами, — знак монаршей власти, скипетр державный?..                                
 
А золотой шлем крылатый, — корона самого Искандера, царя Македонского?..
 
А вон и аксельбанты с алмазами — знак особой милости царя урусов (впрочем, он же и знак вассального ему подчинения).
 
Ожерелья, серьги, браслеты… Перстни, сверкая, сыплются звездопадом с небес, бессчетным, — подставляй всяк подол, уноси, продавай выгодно и живи, билять, всю жизнь хоть в Монако на Брайтон-Бич.
 
Вы спросите, с каких это пьяных глаз простой чеканщик увидел на небе этакие сокровища, а тем более, размечтался на них не новый халат или ослика аж купить, а жить, билять, прям в Монако?
 
Повторяю лишь глупым: СОН! А это такое пространство бездонное, общее, где возможны вам и Монако, и юные пионнэри, и пельмешки домашние, и свободная, как баба веселая, базарная, — демократия.
 
Но всех ниже, всех ближе к жадным губам Джафара плыл по небу столик из золота, сверкая, как оглашенный, как нате вам просто неприлично гламурный и люрексный. Тянет Джафар-джан к нему толстые, жадные, молодые губы, а столик-то мимо, ехидный гад! Дескать, не про тебя, чеканщик-дурак, я, а про баронессу де Гир, старшую жену его высочества, которая, конечно, курва несусветная оказалась и ушла от его высочества хуже, чем к человеку, — к еврею какому-то, к Ротшильду. А было это в городе во Париже, про который Джафар, в отличие от Монако, и вовсе-то не слыхал.
 
Но хотя Джафар-джан и ведает слово «билять», про баронесс он от урусских солдат не прознал всё уже в точности. Вот почему пускай-ка он поспит себе, а мы поговорим с вами как люди свойские, светские, постсоветские, — короче, как люди белые, родные, оттопыренные и опытные.
 
 
Гл 9. Совершенно мужской разговор
В самом деле: как бы густо не рассказывали о женщинах в чайханах города Мирра урусские солдаты и как бы весело ни скалились им в ответ молодые неженатые сарты, тема женщин этим здесь исчерпаться не может и не должна! Но манят нас не потные сплетни из чайханы, а ароматные тайны дворцовые.
 
Ясно ведь, что его высочество по-любому предпочитал мужское сообщество, — и до такой, между прочим, степени, что сам отец махнул на него рукой. Лишь повелел Муззафару всегда быть при нем и помогать, «когда НАДО». А помогать приходилось почти всегда, поскольку кутак его высочества эмира (тогда еще юного шах-заде) не вставал сам по себе, пока возле, как отрог скалы, с членом наперевес, не являлся его всегда суровый, но лучший друг и телохранитель.
 
Первых женщин своих (а наследный принц просто ОБЯЗАН спать также и с женщинами!) его высочество получил в 16 мальчишеских лет. Это были не жены, а пока только наложницы, невольницы из Хорасана, Индии, одна негритянка (просто, сказали бы мы, «для коллекции», — или, что лучше еще, «до кучи») и несколько сартских девочек, которых их бедняки родители отдали с пребольшою радостью.
 
Таким образом, его высочество имел штат наложниц в количестве 20 человек и почти каждую ночь был обязан (папенька заставляли) входить к одной из красавиц. Для этого счастливицу битый день мыли, красили, умащали всякими благовониями, а в урочный час сажали в странное кресло, похожее на гинекологическое, которое раскрывало ее, как цветок на блюде, принцу, со всеми тайностями ее и прелестями, со всеми выпуклостями и впуклостями, с ложбинками и влажными от страха разъемчиками.
 
Короче, гурия, вай-вай-вай!.. Дыня ароматная, а не женщина!
 
Муззафар же мрачно мастурбировал в стороне, таким образом (примером своим) будя в принце желание любострастное, политически для будущего династии крайне необходимое и для страны, как хурма, полезное…
 
Конечно, очень рано его высочеству пришло в голову поиметь женщину в тот самый миг, когда его самого имеет и Муззафар. (Приближаться непосредственно к наложнице повелителя придворный не имел права, что бы там ни трандела наложница Сита из Бомбея: дескать, у них в Бомбее можно невольницу из гарема придворному подарить на ночь запросто. Эта Сита вообще была плутовка, певунья и хныкалка, но Муззафар предпочел бы в подарок себе настоящую белую женщину, а не эту приставалку-давалку черножопую и бесстыжую, которая что-то уж слишком много умела для своих неполных 13-ти… Как заложит, бывало, пятку за затылок, а пальцами на ноге манит, нежно этак, как мартышечка, шевелит, — страшно смотреть! То ли дело: урусские гимназистки в Ташкенте: рослые, аппетитные, в глухих черных фартучках, скромно читают «Му-му», книжку хорошую, а косы у них толще Муззафарова кутака!..
 
Муззафар очень любил, когда ему вслух про животных читали, но сам никогда не читал: не имел как воин такой привычки!)
 
Его высочество шах-заде Алим-хан что-то слишком быстро всегда кончали: наверно, торопились другу отдаться в соседней комнате, не при всех, чтобы не мучить его. Муззафар за это был предан принцу, как пес, и баб докучных, в общем, возненавидел: мучительницы они.
 
Прикипел он к белому телу его высочества, — прикипел и жилистым темным телом своим, и мрачной, жесткой душой степняка-кочевника.
 
Отец принца покойный эмир Абдулахат как второго сына воспитал его, любовался статью мужской Муззафаровой, — и соколом его называл, и орлом, и жалел, что «корова Алим» — законный наследник. А придворные шептались: стервятника выкормил, сбросит Муззафар Алима, сам эмиром станет, ведь и право его на то: он тоже мангыт.
 
Но настала пора принцу набираться ума-разума сперва в Петербурге, а после в Европе. Здесь и случилось с его высочеством дело нежданное, даже и страшное. Повезли его в Гранд-Опера в Париже на красоту кафирскую посмотреть. Муззафар чуть кинжал не выхватил: всюду полуголые женщины, наглые, смеются, в шелках, в драгоценностях. Сверху и рожи и плечи наружу все, а снизу, сзади — куски платьев-кружев по полу волочатся, будто лень до конца уж раздеться им, и дразнят, не берегут его сердце кочевничье. Стыдно смотреть и мучительно!
 
Тут занавес раздался и началась опера, тоже до подлости очевидной бесстыжая: про цыганку, всю в рванье, и как она терзала воина и ушла от него к какому-то вроде бы мужику с бойни, а воин не выдержал такого позора, — короче, порезал и ее, и себя. Джигит Хозе оказался, хотя и кафир: такого бы его высочеству в гвардию! Даже его высочество Алим-хан, Алим-джан (то есть: душа; да просто Алимчик) сказали:
 
— Вай-вай, какой!..
 
Но тут как раз в середине представления случилось самое неприятное, шайтаном подстроенное: в соседнюю ложу вошла женщина. Причем, подумал тогда Муззафар, может, и мусульманка: не голая сверху, а наоборот, вся в кружева укутана. Так что Муззафар извертелся, измучился, чтобы лицо ее увидать, а не эти, как пена, как перья на птице, кружева-фестончики. Да и сами-то кружева: робко, застенчиво вздрагивали, — газель, а не женщина!
 
Ясно: мучительно и ей на такой срам цыганский смотреть. Лучше бы дома сидела, лепешки пекла да полы мела, если не замужем…Но тут углядел Муззафар сперва ручку тонкую, нежную, а после и профиль. Остроносенькая, как мальчишка, и черная челка до густых бровей.
 
Вроде бы ничего особенного: галчонок — не женщина. А как скосит карий глаз огромный, смеющийся, — будто кинжалом проведет вдоль вены по шее. Неглубоко, ласково пощекочет, лукаво так, а все равно шрам, и долго-долго не заживет. Может, и никогда…
 
В восторг пришел Муззафар, что и скромна, и чиста, и страстна. И на мальчишку похожа, — потому как ему, верному Муззафару, мальчики стали давно привычней. (Иной раз любил принц Алим с мальчиками шалить в доме Аманулло, — а вы уж, верно, о нем и забыть успели? Не-ет, вся-то сказочка впереди!)
 
Короче, постучалась в сердце Муззафара женщина. Но она же и в сердце его высочества — что уж совсем непонятный скандал! — просочилась вдруг.
 
Стал Алим каждый вечер в Опера наезжать, и каждый вечер она в ложе рядом являлась, вся укутанная, – то в шкуру, то в перья, то в кружева. Словно она не в Париже, а в лесу живет, в гнезде на ветке или в дупле, или в норе до спектакля прячется, паутину плетет!
 
И до того это видение раззадорило его высочество, что как-то Алимчик сам вошел в Муззафара, — после оперы, в отеле «Ритц» уже. Придворный, конечно, стерпел: ведь это был не просто кутак, а кутак повелителя! Но все равно он с непривычки от страсти такой внезапной его высочества — весь обкакался.
 
А клизму Муззафар себе то ли нарочно (чтобы принца отвадить), то ли по рассеянности не сделал: сам был в это диво лесное, в их соседку, влюблен! Эх, подстрелить бы ее, эту дикую, чтобы не грызла душу его подневольную!.. 
 
И вот однажды не приехала она в Опера. Что тут с обоими началось! Алим плачет, Муззафар мебель кинжалом молча кромсает.
 
Оба знали уже, что зовут ее баронесса Люсиль де Гир, что она свободна, не замужем и аллах ведает только, чем еще занимается. Конечно, Муззафар понимал: не про него эта птица райская. Но что-то подсказывало: попади она в золотую клетку Алима, — и от него, от мужчины, пташечка не отвертится!
 
Все дальнейшее близко к реалу описала одна бульварная московская газетенка (Муззафар убил бы редактора, если бы умел по-русски читать).
 
Заметка же вот какая:
 
«ИЗ ПАРИЖА СООБЩАЮТ. Находившийся здесь наследный бухарский принц Мир Сеид Алим-хан вопреки своему обыкновению отдавать предпочтение сильному полу оказался покоренным красотой некой «баронессы» Люсиль де Гир, известной в кругах здешнего полусвета под кличкой Гаврош.
 
Сия (сей?) Гаврош столь пленила сердце нашего азиатца, что он вступил с неугомонной «камелией» в законный брак. Это нам доподлинно подтвердили в префектуре 16-го парижского округа. Принц буквально засыпал свою, вероятно, первую женщину подарками, в числе которых оказалось несколько фамильных драгоценных камней Мангытов и золотой столик, инкрустированный алмазами и изумрудами, стоимость которого предположительно свыше 3 млн. франков.
 
Ныне царствующий эмир бухарский Абдулахат, узнав про парижские шалости сына, категорически повелел ему расторгнуть брак (что у магометан вовсе не затруднительно) и возвращаться к родным верблюдам. Вероятно, принц уже насытился объятиями Гавроша и охотно использовал отцовский приказ как предлог к расставанию.
 
Затруднение состояло в возвращении подарков, которые не являются собственностью Алим-хана, но по закону принадлежат всецело правящему эмиру. Люсиль де Гир наотрез отказалась вернуть полученное, по профессиональной привычке видя в подношениях законный свой гонорар.
 
Что произошло в ночь с 7 на 8 июня с. г. в особняке по адресу Пляс Гренель, 5, доподлинно неизвестно. Однако утром того же дня Алим-хан и сопровождавшие его лица срочно отбыли на родину предков, а мадам де Гир обнаружили только к вечеру 9 июня (прислуга была отпущена на два дня), привязанной к кровати и совершенно голой. На подушке валялась губка, пропитанная наркотическим отваром.
 
На вопросы несчастная жертва неизвестных (будто б) преступников лишь мычала, ибо была лишена языка, который преступники унесли с собой вместе с сокровищами Мангытов. К сожалению, «баронесса» оказалась неграмотной, что крайне затруднило следствие в отыскании доказательств преступления.
 
Дело (впрочем, столь очевидное) было замято при самом активном участии нашего посла г-на Извольского.
 
«Запад есть Запад, Восток есть Восток», — можем мы лишь повторить вслед за мистером Редиардом Киплингом, большим знатоком и того и другого. Ныне, однако ж, мадам де Гир пошла на содержание к барону Р. де Ротшильд, который, по слухам, находит в новой особенности своей пассии чрезвычайнешее удобство для человека делового и пред законом не всегда безупречного. Во всяком случае, учИтеля грамматики он г-же «баронессе» покуда не приискал».
 
А порезал бы Муззафар этого кафирского писаку даже не за правду (ибо она очевидна, да и шайтан бы с ней!), а за то, что неправильно передал, будто плутовка парижская была у его высочества первой женщиной. Не написал также пес, что застукал ее Муззафар с тем евреем (ну, не в объятиях, а что еврей ездит к ней). И за его высочество, как за себя, Муззафар просто, надо сказать, обиделся!
 
А что на этой девке совершили они таки, наконец, то самое, о чем принц Алим мечтал (потому и язык ее пришлось с собой унести), — этого никто, кроме его высочества и Муззафара, не узнал в сложном подлунном мире, в таком запутанном.
 
Только разве аллах и эта бесстыжая женщина…
 
 
Гл. 10. Встреча и роковая, и знаковая
Хороша весна ранняя в славном городе Мирре! Птички в сады откуда-то прилетают, на едва опушенных ветках персиковых хлопочут, и тени их, как пушистые порхающие тени цветов, по рыжеватым глинобитным стенам беспокойно и весело движутся.
 
Стучит молоточек Джафара по выпуклому боку кумгана, в золотом румянце солнечном хоровод лукавых ямок выбивает. Весело, споро, звонко стучит, да вдруг вяло звякнет, словно споткнется, — и остановится.
 
И темные, с поволокой глаза Джафара уйдут слепо, надолго в стену, на которой весенние тени равнодушно хлопочут и ни о чем, кроме жизни, не думают.
 
Ах, еще вчера проснулся Джафар возле Аванушки, радости, силы полный! Видать, неверно спали они, не по заветам пророка: голыми. За это и наказал их аллах. Но не мог без тела друга Джафар, — словно чуял беду и каждой жилкой своей Аванушку в себя (впрок словно б?) впитывал.
 
Иван же два последних дня был совсем смурной, мрачный, прятал глаза, улыбался жалко, подавленно.
 
Джафар уж подумал: не завел ли кого себе Иванушка-то? И вчера следом за ним очень тихо вышел и неприметно стал поодаль следовать.
 
Сердце Джафара стучало при этом и больно, и горестно, но проснулся в нем и азарт предка-охотника.
 
Иван с корзинкой пошел вроде бы на базар, да у базара среди ослов и верблюдов с поклажей, среди сноровистых грузчиков-подхватчиков, среди зевак в рванье взял вдруг — и затерялся.
 
Весь рынок пробежал жадно Джафар — нету Иванушки!
 
Вернулся чеканщик на то место, где Ивана он упустил. Стоит, словно столб, и чувствует, как земля из-под него к небесам, словно край пыльной кошмы, заворачивается. И Джафар неподвижный будто с нее куда-то в черноту летит, но и дышать даже лень ему. Толкают, пихают Джафара, один верблюд на него плюнул, зеленоватая вязкая жижа с лица стекает чеканщику на широкую, голую под рубахой грудь, а он и этого вроде не чувствует и не слышит, как толпа вокруг  над ним потешается.
 
Померкло для Джафара вечное солнце.
 
Сколько простоял он так в тени навеса, всеми отторгнутый, — полчаса, час, полтора часа?..
 
Из двери напротив (розовый выцветший флаг над притолокой обвис) — какие-то люди входили и выходили, и лица всё такие деловые, злые, суровые. В глубоком проеме двери молоденький часовой узбек от солнца прячется и боязливо и подозрительно на Джафара глядит, толстые детские губы морщит. И страшится рослого странного человека, и зеленоватой коркой харкотины на лице его брезгует.
 
Тут вдруг дверь отворилась, и из дома с корзинкой пустой вышел… Иван!
 
Бросился к нему чеканщик, хотел обнять, да Иван, всем лицом дернувшись, отстранился:
 
— Что с тобой, Джафар-джан? Утрись давай!
 
— Я уже утерся, Аван! Ты меня всего, билять, утер! Где ты был? Зачем здесь был? Зачем на базар не пошел? Зачем от меня сюда спрятался?
 
Вопросы дурацкие, да не до ума Джафару сейчас: хорошо, не случилось в руках у него молотка, ножа иль мотыги…
 
—Вытри харю-то! — тихо сказал Иван. — И молчи, не спрашивай ничего, где я был. Не видишь: контора ЧеКа называется…
 
— Зачем тебе ЧеКа?! Для чего тебе эта ЧеКа?! Ты ж на базар пошел!
 
— Не ори! Утрись!.. Смотреть на тебя – с души воротит…
 
Встали друзья в сторонке, Джафар вытерся подолом рубахи, да и слезу горя-обиды смахнул. Глянул: а на Иване на самом — лица нет. Бледный стоит, грустный стоит, глаза растерянно бегают.
 
— Они тебя били там?!
 
Иван отмахнулся устало:
 
— Да никто не бил меня, угомонись Джафар! Батыр-джан, идиотина…
 
Молча до дому дошли. А дома Иван сказал:
 
— Шнобель здесь…
 
И коротко поведал, — но так кратенько, что Джафар немногое понял. Поэтому мы расширим рассказ Ивана известными только нам (но лишь некоторыми) подробностями.
 
Шел Иван на базар третьего дня еще, по прохладе утра, весне радовался. Смутные предчувствия, что томили его, вроде рассеялись. Толпе пестрой веселилась душа, глазами пил красоту ожившего после морозов мира. А мир его подстерегал уже, примеривался.
 
И вот в переулке тихом из дверной глубочайшей ниши, — настиг. Тихо коснулся плеча, спокойно, равнодушно сказал:
 
— Привет, Кузьмичев!
 
Серое лицо, рыжеватая щетинка усов. Толстые губы, квадратные желтоватые клыки. Глаза белесые вроде и мимо глядят, а мнится — пулями тебя прошивают, отвлеченные, равнодушные.
 
Товарищ Шнобель. И как всегда, в белесой залатанной форме солдатской. Только тяжелый маузер в кобуре левый бок топорщит.
 
Для такого война никогда не кончится.
 
— Зайдем, дело есть, — и кивнул на дверку. За ней, за дверкой неприметной, – тоже часовой стоит. Иван посмотрел на большой, чисто выметенный двор. Дом же, куда с заднего двора ввел его Шнобель, — двухэтажный, европейской архитектуры. Раньше здесь резиденция российского консула была. Теперь ЧеКа разместилась.
 
Вспомнил Иван тотчас Крым. Но нет, не лилась здесь приметно кровь, и трупы нигде не валялись, скрюченной, жалкой наготою  своей поруганные.
 
Всё так чисто здесь было, хозяйственно, теперь основательно.
 
Шнобель завел Ивана в пристройку, в которой, видно, лакейская помещалась. Низкие своды, узенькое окно во двор в решетке, возле — старый крытый клеенкой стол, три венских стула. Даже портрет Ленина вывесить постеснялись в этом убожестве.
 
Но самое удивительное: Иван почувствовал, что в этом чулане нету цвета! Всё совершенно серое, даже стена за окном, на которую тень от здания падала. Свет есть, а на цвет и господь как-то не раскошелился.
 
Шнобель не курил и Ивану не предложил. Сели. Шнобель глянул дважды как бы исподтишка, потом заговорил. Голос у него был скрипучий, словно алюминиевой ложкой по стенкам бачка скребут:
 
— Молодец, что ни о чем не спрашиваешь, художник. Я тут не временно. Затеряться решил? Не выйдет, мой дорогой товарищ!
 
Шнобель молча уставился в окно. Иван напряженно ждал: во рту пересохло все, а руки ледяные и склизкие.
 
— Всё знаю, — снова заскрипел равнодушно-насмешливо комиссар. — Живешь с чеканщиком Джафаром Гариповым. У него… Ну да, все мы свои, с ним и живешь, конечно! Рад за тебя…
 
Шнобель перевел взгляд с окна на Ивана:
 
— Вот и ты за меня порадуйся! Советская власть здесь всерьез и надолго. Навсегда. Ты счастлив?
 
Иван молчал. Кивнул неуверенно.
 
— Ну и помоги своей — нашей! — власти, дорогой боевой товарищ! Есть сведения, что басмачи хотят захватить сокровища бывшего эмира бухарского. С этой целью, возможно, уже ошивается здесь и его посланец. Штука, однако ж, в том…
 
Шнобель встал из-за стола и начал по закуту, гремя сапогами, прохаживаться: тонкие руки за тугим брезентовым ремешком.
 
— Штука, однако ж, в том, дорогой, боевой товарищ мой Кузьмичев, что тревожить местное население пока не резон. Мирная жизнь в крае только налаживается. Поэтому никаких рейдов по мусульманским кварталам Мирра мы не предусматриваем. Нужно не только выследить резидента эмира бухарского, нужно и не спугнуть его! Сдается мне, захвати мы этого резидента, никак из него правду, где сокровища, не вытрясем. Потому, Ваня, как никого другого, кроме своего известного любовничка и сатрапа Муззафар-бека, эмир сюда не послал бы. Не доверился б никому. А Муззафар — сволочь стойкая! Убежденный враг!
 
Шнобель разгорячился. Провел несколько раз ладонями по впалому животу под ремнем. И вдруг подошел к Ивану вплотную, коснулся шершавой холстиной штанов рукИ:
 
— Ты-то хоть, Ваня, СЧАСТЛИВ?
 
Иван молчал; потом кивнул, неуверенно.
 
— Ну-ну, Иван! Хорошо, что счастлив. А я вот один. С тех пор… Не поверишь, а?..
 
И совсем другим, грустным просительным тоном:
 
— Эх, Иван: так я очерствел со всем этим! ТАК, Ванюш, ласки порою мне твоей хочется! Часового вызовешь, ну да он подневольный, и неумеха. Думает, что мы, красные, мы, большевики, — все такие. Эх, во-от как я по твоим губам, Ваня, скучаю, да!.. По рабочим таким, по сознательным… Что ты закаменел-то весь? На стуле сидишь, как обосранный. СВОИ ведь мы!..
 
Иван робко (и нехотя) пожал Шнобелю сквозь штаны.
 
— Не искушай меня без нУжды! — усмехнулся Шнобель. — Вижу, не хочешь ты… Может после, когда сработаемся… А работать будем вместе теперь, Иван! Ты уже ход туда знаешь, в эти круги. Тебе-то они, Ваня, не удивятся… Зайдешь, скажем, к известному Аманулло Гайдарханову. Не один же чеканщик, вижу, у тебя уже на уме… Знаю тебя, тоскливого… Короче, ничего я тебе, Ваня, не предлагаю, а именем революции приказываю: завязать отношения с Гайдархановым и держать нас в курсе событий!
 
И добавил, с трудом пятясь к окну:
 
— А иначе, Ваня, ты меня знаешь: губы губами, память о былом нашем — памятью, да и личный вопрос тоже пока отменить не удастся нам, но шлепну этой рукой тебя, не поморщусь! Короче, один ли, с чеканщиком со своим, но к контрику Гайдарханову ты проникнешь на днях. Три дня тебе на раскачку. Потом зайдешь, обсудим план действий. Эх, Ванька-Ванек!.. Ну, — ступай!
 
Всё это вкратце Иван рассказал Джафару. Личное опустил, оставил лишь про задание.
 
Ну, конечно, решили вместе к Аманулло идти. Джафар сильно настаивал.
 
Но и понял он: не всё ему рассказал Аван!
 
То ли поберег его, то ли что-то еще…
 
Но что же?!..
 
 
ЧАСТЬ 3
 
Хорошо, что все кончается
(Суфийская мудрость)
 
Гл. 11. Свадьба чисто по-мужски
К началу мая подкатил к Мирру зной, — на долгих пять месяцев. Легкая, белая, едкая пыль пустыни легла на темные кроны садов, как раскаленная седина. Мало кто в полдень осмеливался перебежать через улицу, чтобы, словно в печь, нырнуть в ослепительный солнцепек.
 
Но жизнь продолжалась — вечная жизнь! Перелезла дневная жизнь под плотный ночи покров и закипела еще таинственней.
 
Вон двое идут по узкой щербатой улочке. Бодр их упругий шаг, да тихи, притушены   голоса. Мелькнем за ними и мы, и послушаем.
 
— А я тебе говорю, Аванушка: замышляет что-то старый прохвост! Ну зачем, ну скажи, ну зачем согласился ты?! Ну к чему тебе эта свадьба со шлюханом? Зачем на такое ты согласился, а? Да он же еще сопляк! Отымей его — да и хер бы с ним!
 
И добавил Джафар совершенно беспомощно:
 
— Разве мы — не семья?..
 
— Навек семья! — подтвердил Иван. — Но мне НУЖНО, пойми!
 
— Что «пойми»? Зачем «пойми»? — всплеснул руками Джафар.
 
— Ты еще бы спросил: «куда пойми»? — Иван засмеялся и провел рукой по халату друга. Ну, там, где попа у всех, а у правоверных еще и платок поясной уголком спускается. Да не один может быть платок, а сколько жен, — столько платков между собой, как веревочка, переплетено-перевязано.
 
У Джафара платок — один, Иван ему подарил. А Иван в старой солдатской форме ходит, брезентовым ремешком подпоясанный. Сколько захочет, столько платков за ремень засунет! Вольный, как ветер, и к начальству вхож.
 
Джафар же — как собака при нем лохматая.
 
— Зарежу тебя! — кричит Джафар.
 
Иван хватает за плечи друга, трясет, смеется, целует в мохнатую грудь:
 
— Погоди, дай только срок, Джафарушка! Все тебе расскажу.
 
Джафар сопит недоверчиво.
 
Вот и калитка Аманулло.
 
Тихий скрип тотчас: ожидали, ожидали их!..
 
Желтая спелая луна с пятном в середине замерла в явном недоумении.
 
— Зачем ты выбрал ЭТОГО? — шепнуть успевает Джафар еще у калитки.
 
— Черт знает… — беспечно отвечает Аван.
 
Зачем ему Карим слепенький? Взял бы моложе, красивее. Даже Аманулло покачал головой, когда вчера договаривались: дурак урус, — совсем, совсем глупый!..
 
Все готово к шутейной церемонии, ночной, потаенной, — и к пиру. 
 
Джафар вдруг хватает Иванушку за ремень:
 
— Я тоже женюсь сейчас! На этом, на маленьком…
 
— Разве так можно, сразу, в одну ночь две свадьбы? – Аван удивлен, но не очень: разнежен, мечтателен он слишком сейчас.
 
— Можно, можно! — сердито, словно дразня, шепчет Джафар. — И на угощении сэкономим…
 
Измаил щерит безъязыкий свой рот, мелко кланяется. От негра пахнет потом, пловом, гвоздикой.
 
Проходят неосвещенный в эту ночь дворик, скрипит дверка во внутренние покои, — там, где у правоверного обычно святая святых, — семейная половина. Глаза Авана сияют. Джафар готов ударом его свалить.
 
Неужели конец их счастью?..
 
Узкий коридорчик ведет в сад. Там, на широком айване (террасе) сидит на подушках Аманулло. Все его парни — возле, в праздничных тюбетейках, в широких пестрых платьях, как девочки. Карима среди них нет.
 
Дальний угол айвана отгорожен нарядной кошмой.
 
Аманулло степенно приветствует гостей. Джафар тотчас  выпаливает:
 
— Я этого вот… я тоже сегодня жениться хочу! Вот, как его, — Рустам, да?
 
И хлопает по плечу Рустама. Тот, как девчушка, с красным тюльпаном в руке, с желтым тюльпаном за ушком, глазки подведены, растерянно улыбается.
 
Аманулло морщится недовольно. Но деловит:
 
— На ночь?
 
— А как получится! — Джафар смотрит на Иванушку.
 
Тот улыбается, очарованный гранатовыми тонами подушек, одежд, ковров, чернобархатной сенью ночи.
 
Мановением тонкой ручки Аманулло отправляет Рустама за кошму тоже.
 
Гостям подносят шербет в глубоких глиняных чашах. Чаши белы, как улыбки беззаботные юности. Питье приятно кислит, одуряет запах гвоздики. Затем подносят гостям насвай. Джафар и Аван жуют дарующий грезы горький порошок. Краски становятся гуще, лица прекрасней и необычней. Луна с толстою желтой рожей словно села с ними за стол.
 
Чинно все угощаются.
 
Гафур, улыбаясь, щиплет зурну. Поет тихо, но гортанно и с переливами. О любви голубков. О любви двух гордых джейранов. О бесстыднейшей сладкой неге. Язык древних парсов, потаенный язык взаимной мужской любви, цветистый и откровенный одновременно..
 
— «Потом и на нем женюсь!» — грустно решает Джафар.
 
Сколько этих свадеб он повидал! Только все они были с девушками, все при свете дня. И песни там были другие.
 
Скромные.
 
Ох, уж эта луна-прохвостка!..
 
Ритуал продолжается. Аван достает шелковый платок, в нем — китайская табакерка для насвая. Хотел он своей «невесте» картинку подарить, да вовремя вспомнил, что не сможет «невеста» ее оценить…
 
Зачем ему этот неотесанный крестьянин-слепец с шершавыми губами, руками, — с тяжелыми, как затворы, веками, всегда полуопущенными?..
 
Измаил в поклоне принимает подарок, относит его за кошму, возвращается.
 
— Ваш подарок, дражайший Джафар? — Аманулло насмешливо (показалось так) улыбается.
 
— А? Я?.. — Джафар растерянно озирается. Вдруг хватается за алый шелковый поясной платок — подарок Авана:
 
— Вот, возьми… Передайте моей невесте…
 
Иван смотрит на друга испуганно, виновато. Джафар решительно щерится:
 
— Ну, неси же ТУДА, прохвост!
 
Измаил летит за кошму.
 
Церемония продолжается. Песни, пляски, беседы.
 
Аманулло не торопится, поглядывает на Аванушку испытующе.
 
Джафар то мрачен, то весел:
 
— Дражайший Аманулло! Расскажите про старое время! Про ту свадьбу, эмирскую, — ну, вы ведь, конечно, знаете!..
 
Аманулло цокает языком, покачивает чинно чалмой. Вид у него то ли испуганный, то ли лукавейший:
 
— Про ту самую?..
 
— Про какую ж еще? — Джафар отправляет под язык еще щепотку насвая. В голове его шумит, словно там горная река по камням несется…
 
Аманулло делает задумчивое, таинственное лицо:
 
— Ну что ж, слушайте…
 
 
Гл. 12. Рассказ Аманулло, или Месть эмира
— Слушайте же, о друзья мои, рассказ о случае, свидетелем которого поставил меня аллах…  — Аманулло самодовольно разгладил белую бороденку.
 
— Нужно  сказать, что хотя в те времена не было у нас еще здесь доблестных ленинцы-пролетар и пионнэри из бдительного ЧК не распростерли свою защиту на нас, бедных, и царил всюду один только эксплотатар, но жили мы при молодом эмире Алим-хане весело и беззаботно, а не как сейчас… Особенно весело и беззаботно жил наш главный эксплотатар, который не прятал никого из юных своих друзей и позволял им жить у родителей, а во дворец только по неотложной надобе приходить… Ну-ка, Гафур, сладкий мой, не сиди опарой, покажи гостям, как все было. А ты, Измаил, помоги ему…
 
При этих словах Иван засмеялся: насвай явно повел его. Нет, не мог уж Иванушка унять смеха: брыкаясь, упал на ковры, зарылся, икая, лицом в подушки. Но даже во тьме подушек представился ему жирный молодой Алим, «Алим-корова» с круглым лицом бородатой капризной женщины, в лазурном чапане и рыжих, как хвосты лисиц, ичигах. При этом — насвай, видно, действовал! — Джафар-чеканщик медленно шел к Алиму, чернея волосатою голой попою, и виновато оглядывался на Аванушку. А у Алима из-под чапана между ног вылез дорогой наш товарищ Шнобель и стал расти, как мрачный и подозрительный рыжебородый хер, лез прямо в грудь чеканщику, на Джафара на бедного!
 
Вдруг и смех, и виденье исчезли. Аванушка булькнул жалобно и быстро сел на кошме, совершенно сконфуженный, за друга стараясь взглядом не зацепить.
 
Аманулло, приторно улыбаясь, махнул платком. Гафур вскинул руки и поплыл, поводя плечами, то от освещенного айвана вглубь темного садика, то снова к айвану. Измаил отбивал мелкую тихую дробь, похожий на дыньку барабанчик плясал в черных пальцах, все убыстрялся темп. Звуки трещали, словно падающие орехи.
 
Улыбаясь подлой, хитрой, всё понимающей и всё принимающей (и всё изведавшей) своею улыбкой, Гафур то руками над собою плескал, зовя к себе звезды, пытаясь с неба сорвать луну, то замирал вдруг, и лишь голова двигалась взад-вперед, как головка гюрзы, или словно кто-то осторожно набивал собой его задницу…
 
Измаил сосредоточено наддавал, и тогда Гафур подпрыгивал, словно через скакалку, через эти трескучие трели сердитые. С десяток черных девчачьих косичек Гафура взметались и хлопались о спину его, о грязновато-розовый дешевенький полушелк.
 
— Был среди этих юных друзей эмира один по имени Зураб, сын почтенных, но бедных родителей, — покачивая в такт барабану чалмой, продолжал старый сводник. — Они не хотели, конечно, чтобы Зураб был среди друзей ложа его высочества. Да и жениться было ему пора… Вах, как пляшет наш Гафур-джан! Точно нежная, страстная девушка…
 
Повинуясь насмешливой похвале хозяина, Гафур закружился на месте так, что розовое платье поднялось стойким колоколом выше колен, и торчащий сквозь легкие шальвары срам явился гостям совершенно отчетливо.
 
— Но эмир Алим-хан, да прострится его величие… короче, эксплотатар не хотел об этом слушать. Он призывал его во дворец почти каждое утро, чтобы Зураб мог его ПОЕБЫВАТЬ…
 
 (Последнее слово Аманулло как образованный человек произнес ради гостей по-русски).
 
Голые плечи Измаила отливали тяжелой нефтью, нарисованное белым и красным лицо Гафура вертелось с дикою быстротой. Белое — черное, день — ночь, свет — тьма, жизнь — смерть… Нет, все-таки снова жизнь!
 
Иван покосился на Джафара. Тот, закатив глаза, смотрел выше крыш и ветвей, на луну, ко всему равнодушный. Тонкая темная струйка насвая вперемежку со слюной стекала по небритой щеке.
 
— Но Зурабчик, дурак, не видел в этом счастья: он хотел жениться! И до того замучил его эмир, что в чайхане однажды Зураб поведал в сердцах друзьям, как надоел этот мангыт с его толстой, ровно старая сводня, джёппою…
 
 (Это слово Аманулло опять произнес по-русски: любезный хозяин, образованный человек!..)
 
— Вай! В тот же час об этом узнал эмир…
 
Измаил вдруг выдал на барабане такую легкую, длинную трель, что Гафур в своих косах споткнулся, а Джафар поперхнулся насваем, с каким-то хлопком выплюнул его в кусты, откинулся опять на подушки с открытым ртом, с вылезшими на лоб глазами: ни дать ни взять, удавленник. Или он все еще хотел луну с неба сглотнуть?..
 
Ивану казалось, что сам он парит над двориком, лаская глазами черный и гранатовый бархат ковров и неба, и эти золотые пятна от двух фонарей, похожие на распростершиеся лужи лун по доскам веранды.
 
— И?.. — языку Аванушки стало тесно во рту.
 
Аманулло развел руками, как фокусник:
 
— Его высочество, наш преславный экплотатар и высокороднейший пионнэри призвал к себе болтуна и пожурил его: «Мы никого не держим при себе насильно. Хочешь жениться? На ком? Еще не знаешь? Что ж, мы приищем тебе невесту… Ну, ступай, мы подумаем…»
 
Иван недоверчиво засмеялся. Джафар, вжав голову в стену, загыгыкал, косо ощеряясь.
 
Тонко улыбнулись Аманулло с Гафуром. И даже Измаил, обычно такой равнодушный, ухмыльнулся толстыми, похожую на грубую корку, губами. Черные кисти его рук продолжали красиво двигаться, будто волны бежали по ним, а из-под пальцев вылетал как бы однообразный сонный стрекот кузнечика. Словно время застыло в полуночном душном сне.
 
Аванушка вдруг мысленно очертил всех легким и четким контуром, а пространство в нем и вокруг заполнил матовым сиянием темперы, — синим, золотым и черно-гранатовым. И то там, то сям, в певучем летящем ритме закрепил все это штрихами свинцовых белил, как улыбками, — закрепил навек…
 
— Что было дальше? — спросил Аван.
 
Задумчив стал он и мечтателен. Про себя называл это — «воспарить». Значит, картина будет.
 
— Эмир, этот эксплутатар и его высочество пионнэри, сдержал свое слово, истинный пролетар! Как только было названо имя желаемой Зурабом невесты, к ней в дом из дворца отправились сваты с дарами. О, на той улице о подобных вещах отродясь понятия не имели! Жемчуга, изумруды, бирюзой и шелками шитые покрывала, исподнее, тюбетейки. И даже швейная машинка «Зингер», — кто знал, что такое чудо уже есть на свете?.. И даже корсет, который невеста надела поверх платья, потому что он был из дивного аталаса.
 
Иван улыбнулся рассеянно. Мутно думалось о картине.
 
Аманулло вдруг наклонился вперед, оживившись:
 
— Было объявлено, что для пира эмир предоставляет зал во дворце…
 
Джафар снова хмыкнул и залез себе в приспущенные штаны.
 
— Не торопись, о джейран моего сердца! — остановил его старый сводник, который, вообще говоря, не любил ничего чересчур откровенного. — Пир удался на славу, хотя эмир и отсутствовал. Но честь итак была слишком, слишком ведь велика!.. И вот наступила первая брачная ночь. Молодых отвели в опочивальню самого пионнэри Алима, эмира бухарского! И старые тетки показали им, как следует быть мужу и жене.
 
— Угу! У нас такое в заводе, — кивнул Джафар. В штанах у него что-то явно происходило.
 
— И все вышли, и молодые, наконец, возлегли. И… — Аманулло помедлил, глядя во тьму сада как-то ожесточенно мечтательно.
 
Джафар обхватил колени и залез башкой между них. Словно уши пытался ими зажать. Дышал тяжело, хрипло, как косматый скот.
 
Аманулло продолжил:
 
— В тот самый миг, когда кутак юного дурака Зураба прикоснулся, весь в сладком соке, к еще закрытым вратам наслаждения, — в этот вот самый миг (оба были уже и не на земле, а где-то там, в преддверии рая, наверно), — в комнату ворвались сарбазы, неся на плечах самого его высочество пионнэри Мирра и Бухары. Молодых схватили, и сперва обоими овладел Алим, а после еще по пять человек, меняясь, пихаясь и разглогольствуя.
 
Джафар вынут голову из колен и откровенно, даже как-то чуть жалобно заржал. Вах, сколько можно прятать этот бугор?..
 
Ивана передернуло. Но потом улыбнулся и он:
 
— А дальше что?
 
Аманулло ответил не сразу, отпил чаю.
 
Джафар снова захохотал:
 
— Аманулло-джан, не томи ты нас! Всем ведь известно, что после обоих закатали в ковер и продали работорговцу. И ты их выкупил, говорят. Какие здесь свадьбы ты с ними закатывал!..
 
Все рассмеялись. Улыбался даже и важный Аманулло.
 
— И что с ними сталось? — усмехнулся Иван.
 
— Я продал их одному персу. Оба пристрастились к опиуму. Зачем мне полудохлая скотина?
 
При этих словах грохнули снова все, кроме Ивана.
 
— Вам пора… — молвил Аманулло вдруг торжественно.
 
*
Иван с Джафаром прошли за занавеску. Джафар сразу навалился на маленького Рустама, вжал его в стену, в пол всем своим тяжелым, непослушным туловом. Рустам пищал и брыкался. Он тонул в этом потном, бестолково жадном теле.
 
Аванушка наклонился к Кариму. Тот неподвижно сидел на кошме. Опершись о стену, Иван навис над мальчишкой.
 
Карим шевельнулся. Аван взял его руку, потянул к себе. Пальцы Карима вяло сжали шершавую ткань Аванушкиных штанов.
 
Вздохнув обреченно, слепец начал мять мужское хозяйство художника.
 
Иван не смотрел на свою «невесту». Широко расставив ноги, он поводил торсом, а взгляд впечатался в коврик на стене, вышитый красным и серым шелком. В узорах навек завязли там тени гранатов, растений и птиц. Птицы, кажется, были с пышновласыми женскими головами, с грудями, набухшими молоком.
 
Видения этих птиц сейчас встали перед Иваном такие отчетливые, зловещие, что он не сразу услышал: Карим что-то сказал.
 
— Что?.. — Иванушка наклонился ухом к губам Карима.
 
Слепец снова махнул свободной рукой на стену с ковриком:
 
— Там!..
 
 
Гл. 13. Восток — дело тонкое…
— Что — «там?.. Кто — «там»? И где оно — это «там»?.. — Стоя, Шнобель уперся руками в края стола, склонился над ним. Зажал рыжий ус губой. Гимнастерка натянулась так, что кости плеч проступили, как вешалка.
 
— Значит, — Шнобель упруго отбросил углы стола. — Или в доме этом скрывается эмирское барахло, или там кто-то пришвартовался! А именно: Муззафар! Логично?
 
Кузьмичев кивнул. Шнобель глянул от окна вглубь комнаты, на Ивана, угловатого, неловкого на венском хлипком стуле, прищурился:
 
— Ваня, ты вареный сегодня! Не надо тебе насвай сосать. Блядь, эти узбеки перепортят мне все кадры, козлы!
 
— «Раньше ты не ругался, — подумал Иван. — Только стрелял… Портит власть…»
 
— Не резон пока их прикрыть… Ты бы разговорил этого парня, Ваня! Что ты его хером всё затыкаешь? Мы свои люди! Если невтерпеж тебе — подходи, я помогу в смысле личного счастья. А там — ты на работе, не забывайся!
 
Впервые за весь разговор в голосе Шнобеля промелькнула просительная, теплая искорка.
 
— Да что мне вас отвлекать, — вежливо возразил Аванушка. — У меня, если что, Джафарка имеется… 
 
Шнобель отвернулся к окну. Повисла обоим скучная пауза.
 
Там, за окном, напротив, — пестрая стена караван-сарая. Клетушки, прикрытые рогожами, за ними в одури опиума и насвая помирали в сладостных грезах люди, торопя на землю несговорчивый этот рай. Вон какой-то оборванец выполз наружу: морда оплывшая, как у пьяницы, глаза блуждают, пальцы по пыли уличной скребут. Ну нет тут, нет никаких пышных гурий! Одно напротив ЧК…
 
— Правильно трищ Фрунзе их Бухару вонючую выжег полгода назад! Дай срок, Кузьмичев, все здесь изменится! 
 
Шнобель вдел руки под ремешок, прошелся в скрипучих узеньких сапогах по низковатой комнате, остановился над Кузьмичевым. Покачивался на косых подкованных каблуках:
 
— Встанут здесь дворцы из стекла и бетона, авто будут бегать, самолеты летать везде! Верь мне, Ваня! Будут люди счастливые, гордые собой, гордые нашей властью, ходить везде и смеяться! И забудут они своего аллаха, своего эмира и вообще всю эту трехомудию стародавнюю. Будут, будут потешаться над ней, как над сифоном. БУДУТ! Дай только срок…
 
Иван молча подкидывал между ладоней мятую фуражку. Вроде бы соглашался.
 
— Знаю, — Шнобель поставил ногу на колено Ивану, покачал его, — нравится тебе все это их узорочье дурацкое. Странные вы люди — художники! На любую цветастую хуйню, как пацаны, ведетесь! Вот у меня тоже в детстве раби был, все учил единому богу, что бог, мол, незрим, и он только для нас, евреев. А я вырос и понял: имя этому богу — коммунизм! Потому что кроме земного счастья человек ничего знать не может. Нет у него для этого никаких возможностей. Чувства для этого, неземного, не отросли. Только коммунизм, Ванечка! Тогда никаких евреев не будет, а все люди братья заделаются. Веришь ли?
 
Кузьмичев равнодушно кивнул.
 
— А мы впереди всей планеты идем уже! — Шнобель вдруг ловко оседлал колени художника. Быстрое и властное, как петля, тело кромешника. Теперь их лица были напротив, глаза в глаза. Товарищ Шнобель любил чеснок.
 
— Главное, все — братья, Иван! Давай-давай, доставай моего дурилку, нечего валандаться, женишок басмаческий… А партия, верь, ВанькО, нам еще такое БОЛЬШОЕ СПАСИБО скажет!.. Сказанет — по самое не могу!..
 
*
«Партия»!.. «По самое не могу»!.. Иван грустно двигался в густой пристенной тени, арык журчал почти под ногами. Как все легко у этого Шнобеля получается! И счастьице впереди, и ебет, гад, всегда без смазки… А люди для него — только «фарш».
 
Да сам-то он кто?..
 
Иван живо представил, что нету вокруг ни низких глинобитных стен, ни корявых веток из сада над ними, ни синего купола мавзолея Пахлаван-Махмуда, поэта и борца необоримого, а по жизни — простого ведь скорняка. Но его и султаны чтили, и вот бирюзовый купол его гробницы сливается с синими небесами, за хрустальной сферой которых, верилось, — все же рай… А вместо этого, вместо уютных смирных людей в теплых стеганых халатах, — авто, дирижабли, стекло и бетон. Туркестанский Нью-Йорк какой-то! И из-за уродства этого — поколенья людей на фарш?.. Их надежды, любовь, их веру…
 
Иван вспомнил виденье аллаха в двери бахчисарайской мечети, —столб солнечного ликующего света в щербатом проеме. Нет, не получится у вас, дорогой товарищ Шнобель! Формула вы отвлеченная, кровавая, но бестелесная! Бродячая формула, которая шатается из века в век по душам людей и сосет их, как солитер.
 
Но разве эта формула не творит? И разве все эти дивные купола и минареты, все это узорочье, от которого кружится голова, — не по формуле, но по своей, древней, создано?
 
Иван вспомнил, как на фронте солдаты смеялись над Джафаром: тот после нужды всегда только левой рукой подтирался. Такая тонкая, подробная пропись от пророка правоверному, оказалось, дана!
 
Художник развеселился. Захотелось обнять Джафарку, расцеловать его в мохнатую медную грудь и чтобы он твердыми, теплыми губами искал у него вторую макушку…
 
Чтобы все, как раньше. И навсегда?..
 
Иван даже остановился. Вот она — вечность, человеку дарованная!
 
Аванушка вздрогнул: какой-то дервиш в черном халате, седом от пыли, в высокой шапке и неуклюжих толстых ичигах кочевника смотрел на него из проема двери. Лицо круглое, от грязи бурое, борода клочковатая, реденькая, а в глазах та на зной похожая злость, которую смерть только перешибет.
 
Дервиш смотрел на него неотрывно. Восточный человек редко глядит так: в упор. Иванушка улыбнулся просительно.
 
Дервиш чуть отвел глаза на синий купол. Но злоба лютая, как пустыня бескрайняя, застыла в узких его глазах.
 
— «Эх!.. — подумал Иван. — Попадись только такому, долгонько для смерти начнет терзать… Однако верно говорят: Восток – дело тонкое!..»
 
Дервиш снова уставился на Ивана. Тот даже перекрестился, отведя глаза на купол гробницы доброго поэта-богатыря:
 
— Оборони, родимый!..
 
*
Всю дорогу домой Кузьмичев был смурной. Разговор со Шнобелем и эта интимность его настырная, но особенно встреча с дервишем (Дервишем Ненависти назвал его про себя Иван) тяжко легла на душу.
 
— «А с другой стороны, за что им нас любить? — думал Иван. — В 16-м году царь кровью залил весь край. И потому только, что не смогли люди терпеть голода… А голод-то продолжался! Ташкент — город хлебный? Да в нем тогда мусульмане, как мухи, мерли. Весь хлеб Советы отдавали русским… Не будет нам здесь покоя, никогда не будет… А такой ведь чудесный край!»
 
Вернулся домой. Джафар всё дулся, головЫ не поднял от своей чеканки. Сердито звенел молоточками.
 
Не хочет понять, дурной, что все эти свадьбы в борделе — одно прикрытие. А ведь и сегодня надо будет идти! Теперь Гафур на выданье — о, этот разговорится…
 
Вздохнув, Иван ушел в каморку к себе, разложил краски, кисти и перышки.
 
Под вечер Джафар, сопя обиженно, таки залез к нему. Аванушка спал, сморенный зноем. На бумаге рядом, словно сквозь тени, проступали томные краски. Синее-синее небо, такой же огромный батыр в синем чапане, с густыми бровями, с густыми усами (Джафар?), с небом почти сливается. Бережно держит батыр в ручище что-то тонко из белого как бы тумана свернутое. Бутон?.. Душу ли человечью?.. И батыр, и этот полубесплотный дух на рисунке зачарованы друг другом, — мощь и хрупкость, свет и невольная, жизни положенная от века тень, такая привычная!..
 
Джафар сидел над листком долго-долго, не смея и шелохнуться, пока ночь не проникла в каморку и не смешала всё в тесную черноту.
 
 
Гл. 14. В утробе ночи
Каждый месяц на несколько дней луна уходит с неба над Мирром. Кромешное время это, время шайтана, — о, как же миррцы боятся его! Злые джинны и другая всякая нечисть слетается по таким ночам и уносит души зазевавшихся правоверных в бездонный ад. Умереть в эту пору — несчастье великое, таких оплакивают как отринутых господом. А оплакав, стараются позабыть, чтоб и мыслью не притянуть их души, что стали зазывалами сатаны…
 
В такую вот ночь от калитки сада Аманулло вышло сразу трое. Низкие, толстые ветви карагача тянулись к их лицам из-за ограды, цеплялись: куда, куда?..
 
Дорогу преградил ручей: словно льдом оковал ноги до самых коленей.
 
— Быстрей! Быстрей! — хрипел человек в высокой шапке дервиша, чуть не плетью нахлестывая своих спутников.
 
Пройдя вдоль ручья, поминутно соскальзывая в него, трое достигли, наконец, пролома в стене. Там начиналось кладбище, на которое и в дневную пору миррцы старались поодиночке не заходить. Стаи тощих, косматых собак набрасывались на путника, рвали полы халата, грызли дубинку, которой оборонялся он. Иная и повисала на палке, яростно лупя по воздуху лапами и хвостом.
 
Верили миррцы: в этих псах — души тех, кого похитили слуги дьявола в новолуние.
 
Трое осторожно продвигались между могильными холмиками. Под ногами шуршала, расползаясь, всякая нечисть. Брямкал в сбруе из проволоки старый слюдяной фонарь.
 
Но — тьма вокруг, тени в ней клубятся и скачут бесстыже, а где-то рядом совсем под землей ширится голодный собачий вой.
 
Рыжий блик света, мелькнув бабочкой, уперся в угол развалившегося мазара, — гробницы затерявшегося в веках святого.
 
— Здесь! — Муззафар ударил в плечо Гафуру. Тот затрясся от ужаса.
 
— Стойте тут! — Муззафар мелькнул с фонарем за угол.
 
В этой воющей черноте Гафур с Измаилом страшились и шелохнуться. Казалось обоим: в брюхе Иблиса они уже…
 
Впереди снова метнулся свет:
 
— Сюда!
 
Посреди мазара темнела узкая надгробная стела. Хлипенький этот столбик с арабской вязью странным образом уцелел среди груд битого кирпича и щебня из изразцов: купол обрушился внутрь, в забытые уже времена.
 
Гафур с Измаилом в страхе уставились на гробницу. Неужели придется ее расковыривать? Вот уж точно шайтан подхватит тотчас!..
 
Муззафар мазнул бликом фонаря в дальний угол: туда!
 
— Шевелитесь! Быстрей! – Муззафар первым ударил кетменем в кучу мусора.
 
*
…Гафур едва поднимал тяжкий кетмень. Все тело его неловко моталось. Зато Измаил работал легко и сосредоточенно, точно плясал, весь лоснясь, словно зайчики пламени прыгали на выступах твердых мышц.
 
Муззафар бился с завалом ожесточенно, рычал, отплевывался. Будто в беге по кругу, изнемогая, корчился.
 
— «Когда же?.. Когда?!» — молился, сам не зная, о чем, Гафур. Тени мерещились всё вокруг.
 
Он оглянулся на вход. Оттуда из черноты светились голодным, со слезой, янтарем глаза. Собаки подтянулись к мазару тихо. Они заранее чуяли победу свою и сосредоточились для решительной, скорой битвы.
 
Заметив пса, Муззафар, визгнув, метнулся ко входу. Шорхнул под тяжелым кетменем воздух, и рыжая собачья башка, марая камни маслянистым отлетела Гафуру под ноги, цапнув за край халата.
 
— «И нас так же!» — мелькнула мысль. Но было не до того. Псы почуяли запах смерти, завыли снаружи, залаяли, — бросились, было, в атаку. Муззафар с Измаилом кроили тьму кетменями. Скоро весь вход завалили собачьи тела и головы.
 
Собаки обсели мазар, выли, визжали. Этот вой пустыни, вой шайтана пробирал Гафура до пят.
 
— Ройте, ройте быстрей! — шипел Муззафар.
 
Сам он оставался у входа с кетменем наперевес.
 
— «Скоро утро!— подумал Гафур. — Вай-вай!..»
 
Вай-вай…
 
Ожесточенно работая кетменем, Муззафар наворотил у входа из трупов псов и щебенки высокую баррикаду.
 
— «Замуровал!» — ужаснулся Гафур.
 
Теперь рыли все трое. Шесть рук кидали тяжелый мусор. Мыслей не было никаких.
 
Но сердце Гафура ныло вопросительною тоской.
 
Вдруг под кетменем Измаила звякнуло.
 
Через минуту из-под земли покорно вылезла крышка огромного сундука, словно бы вздувшаяся от содержимого.
 
— «Мы же не унесем такой!» — подумал Гафур.
 
— Отдохнем? — Муззафар хрипло, нервно захохотал и отбросил кетмень.
 
Измаил с Гафуром повалились на землю.
 
Огонь в фонаре побледнел. Скоро рассвет.
 
— Подкрепитесь, батыры мои! — Муззафар вытянул из-за пазухи медный сосуд, плеснул в кружку. Сладко запахло розами.
 
Измаил схватил первым, жадно булькал. Шербет лился по кадыку.
 
— На и тебе, — Муззафар протянул кружку Гафуру.
 
Тот приник, было.
 
Он успел заметить, как Измаил захрипел и повалился навзничь, на толстых губах его вскипела сладко-вонючая пена.
 
*
Первое, что на том свете увидел Гафур после тьмы, было солнце. Вернее, не само даже солнце, а яркий, отраженный белой стеною свет. Может, это была стена адской печи? А куда еще после смерти мог попасть молодой шлюхан?..
 
Теплая, тонкая рука легла Гафуру на грудь. Он глянул чуть выше. Лицо, — лицо его последнего «мужа», художника-уруса, в светлой щетинке. Голубые глаза смотрели серьезно, сосредоточенно.
 
— Как ты, Гафурушка?
 
— Ничего, — Гафур улыбнулся.
 
— Пить хочешь?
 
Лицо Гафура дернулось.
 
— Испугался? Да хочешь ведь! — Аван поднес к губам Гафура поильник. Тот замахал руками, да увидел: у него по локоть они в бинтах! Культи!
 
— Ссадил ты ладони, и псы покусали немножко. А так ничего, будешь жить, — Иван направил носик поильника прямо Гафуру в рот.
 
— Выздоравливай поскорей, Гафур-джан! — над Гафуром нависла веселая круглая рожа Джафарова. — А то я на тебе еще не успел жениться!
 
— Что было со мной? — Гафур улыбнулся, но очень слабо.
 
— Опоил вас Муззафар-шакал! — покачал головой Иван. — Но ты немножко совсем хлебнул, всё ему оставил…
 
— Он, как увидел нас с бойцами товарища Шнобеля, — подхватил Джафар. — Выпил все и подох. В руки, шакал, не дался.
 
— А Измаил?
 
— Измаил тоже помер, — вздохнул Аван. — Жалко его: настоящий трудовой был негр!
 
— А Аманулло в ЧК, — весело поведал Джафар и тотчас вскочил.
 
Кто-то вошел в палату.
 
Гафур скосил глаз. Это был высокий рыжеусый человек, очень худой и бледный. Он вел за руку Карима. У Карима на груди алел галстук пионнэри-герой. Следом семенил робко Рустам, тоже в галстуке пионнэри.
 
— Здравствуй, здравствуй, дорогой товарищ Гафур Харипов! — сказал рыжий человек по-русски. — Ты настоящий уже большевик, истинный пионер. Ты сообщил нам вовремя через товарища Кузьмичева, когда гнилой басмач Муззафар-бек попытается утащить у нашей республики клад эмира. За это, товарищ Гафур Харипов, вот тебе!..
 
И положил на грудь Гафура, поверх одеяла, шелковый красный галстук.
 
— И еще медаль тебе выдадим! — пообещал товарищ Шнобель. — А сейчас оставьте нас! Я должен поговорить с героическим пионером и человеком Гафуром Хариповым наедине!
 
Все аккуратно, стараясь не скрипеть половицами, поднялись и вышли.
 
Шнобель подсел к Гафуру, склонил близко совсем к нему рыжеусое бдительное лицо:
 
— Ну что же, товарищ Гафур, расскажи мне все, что ты знаешь про белую сволочь Аманулло и его посетителей!
 
Но сразу столько русских слов Гафур, конечно, еще не знал. Пришлось снова звать на подмогу Джафара с Аванушкой.
 
Однако главный разговор — взглядами и без переводчиков — между юным и взрослым уже состоялся…
\
 
ЭПИЛОГ
Прошло двадцать (примерно) лет. Ранней весной 1940 года порог Миррского областного НКВД перешагнуло странное существо. Оно было в сером ватном костюме, покрытом рыжими пятнами, в черном треухе на рыбьем меху, в рваных валенках и с вещмешком за плечом. В мешке, судя по виду, пряталась разве мыльница, но лицо и руки вошедшего были черны от дорожной грязи, а щеки покрывала густая изжелта-пегая шерсть.
 
Войдя в гулкий, обшитый мрамором вестибюль, нескладный этот человек замер у порога, пригвожденный к нему взглядами часовых и дежурного.
 
И тотчас, испуганно, выдохнул:
 
— К граж… к товарищуХарипову, — Кузьмичев…
 
Дежурный, все так же сверля глазами, поднял трубку.
 
Ждать пришлось три минуты. За это время Аван успел оглядеться, уже не обращая внимание на привычный чекистский зырк.
 
Здание было новенькое, сияло все снаружи и изнутри. До половины стЕны были в белом мраморе, выше — крашены блекло-зеленой казенной краской. От этого большая статуя товарища Сталина в глубине казалась погруженной в зеленоватую толщу воды.
 
— «Град Китеж…» — подумал Иван. А на карнизе не лепка — штампованная хуйня. И голо как-то, казарменно.
 
Робеют новые хозяева жизни порадоваться!..
 
— Това… товарищ Кузьмичев?
 
Иван вздрогнул. Перед ним стоял ладненький, на подростка похожий капитан госбезопасности. Лицо брызжет юностью, тени от ресниц совсем девичьи… Ба, да ведь это же…
 
— Рус?.. Рустам?.. — ахнул Иван.
 
Рустаму польстило, что его узнали через столько лет. Заулыбался еще теплей и почти застенчиво:
 
— Вы с дороги, гляжу? Ну, мы вас устроим, Аван-джан, дорогой усто (здесь — маэстро). Сперва к товарищу Харипову только вот…
 
Мягкая, как оладышек, рука Рустама утонула в темной, разбитой трудами лапище Кузьмичева.
 
Где-то далеко-далеко — показалось Ивану — закричал зазывисто муэдзин.
 
По красной дорожке, ступая игрушечными сапожками, Рустам повел Кузьмичева вглубь здания…
 
*
Гафур вышел из-за стола с объятиями:
 
— Аван-джан! Как мы рады!.. Как рады вас снова видеть, наш дорогой усто!..
 
Он осторожно обнял завшивевшего Ивана. Тотчас и отстранился, утопил гостя в лакированной коже кресла:
 
— Ну как добрались? Рассказывайте!
 
Кузьмичев усмехнулся:
 
— Больно скучно вам будет слушать меня, Гафур-джан, уважаемый…
 
— Ну да, ну да, что уж о прошлом-то!.. — Гафур смахнул несуществующую соринку с колена. Покосился на портрет товарища Сталина как бы в лучах зари. Образ был словно из лепестков чайных роз:
 
— Ваша работа, дорогой усто! Из последних ТЕХ…
 
— Перед арестом, – усмехнувшись, уточнил Иван.
 
— Что ж, это жизнь, Аван-джан! Все под аллахом ходим… Но вот мне сообщили: вы на нас зла не держите, верно ведь? Согласились нам помогать… Ну, и мы вам — наше маленькое алаверды…
 
— То есть, я совсем буду свободный?
 
Гафур покачал головой с искренним сокрушением:
 
— Жить в обществе и быть от него свободным, Аван-джан, дорогой?.. Разве это возможно?..
 
Гафур чуть потупил глаза:
 
— Но мастерскую вам, конечно, вернут, — с чувством продолжил он. — Заказами просто завалим вас! Видите, сколько новостроек в Мирре у нас, и все голые, как новорожденные. Надеемся, ваша дивная кисть оживит их во славу партии и вождя, во славу новой, счастливой, НАШЕНСКОЙ жизни!..
 
Кузьмичев сидел неловко, угловато, торчал из кресла, как осколок зуба. Саднило всё.
 
Гафур помолчал выразительно и продолжил легко и милостиво:
 
— А «эротический декаданс», «байское салонное искусство» — эти глупости пускай остаются на совести критиков! Да и посадили мы кое-кого из них…
 
Опять сделал паузу. Коснулся Аванова ватника:
 
— Но и ТЕ ваши работы, ваши шедевры, Аван-джан, дорогой наш усто, — разве забудешь их?..
 
Он очень пытливо, заботливо заглянул под Аванов рваный треух:
 
— Надеюсь, все договоренности с органами остаются в силе, дорогой усто?
 
Иван промолчал. Равнодушная чернота представилась ему вместо комнаты.
 
— Вот и отличненько! Рустик, проводи же гостя ко мне, пускай усто отдохнет с дороги. И дом ему покажи! До вечера, дорогой товарищ… дорогой вы наш Аван-джан!
 
Оставшись один, Гафур тронул ноздрями воздух, задумался…
 
— В 37-м ваши люди так со мною не говорили… — заметил Иван уже в коридоре.
 
Рустам развел руками широко и немножечко виновато: служба, мол.
 
— И Джафара нет… И Шнобелю, блядь, кердык, дорогому товарищу… — задумчиво произнес Иван, глядя вдаль длинного коридора.
 
Рустам сапнул обиженно. И он не любил вспоминать этот чертов 37-й, и как забили Джафара совершенно случайно ведь, не хотели ведь, — ведь же сам со стулом на Гафура набросился!..
 
А Шнобеля расстреляли по приговору суда, здесь вы, Аван-джан, усто дорогой вы наш, точно не придеретесь…
 
— Вас ждет теперь совсем новая, другая, ХОРОШАЯ жизнь, Аван-джан! — произнес Рустам с такой детской, беззащитною убежденностью, что Иван подавил свой вздох.
 
Пускай его, мальчик верует…
 
*
…Оно возвращалось толчками, привычное прошлое. Горячая вода, ароматное мыло, плов с кусочками жирной баранины и сладким изюмом. 
 
А вот и торт к чаю. Сроду в Мирре тортов не водилось ведь!
 
Рустам улыбается:
 
— Вам нравится наш новый дом, усто Аван?
 
— ВАШ?
 
Ресницы Рустама трепещут, — лукаво?  стыдливо ли?..
 
— Да, мы здесь живем с товарищем Хариповым второй год. Это новая его резиденция. Но он не забывает старых друзей… Карима-слепца, может, помните?
 
Иван глянул в сторону:
 
— Что с ним?
 
— Не волнуйтесь, он тоже здесь! Но такой стал в последнее время… Всё молчит, молчит…
 
— Это плохо, — равнодушно сказал Иван.
 
— А мы тут все решили сделать по-новому, — перебил его тотчас Рустам. — Вы нам поможете, дорогой усто?
 
Иван уставился на Рустама. Пальцы Кузьмичева шевельнулись:
 
— А! Стены расписывать… Пионнэри-герой?..
 
ЕДКО спросил художник.
 
Рустам грешно, терпеливо, тонко вздохнул:
 
— Хотите, покажу вам дом?
 
Кузьмичев пожал плечами, поднялся:
 
— Пошли.
 
В соседней комнате стоял полумрак, как туман, от белых шелковых занавесок.
 
— Старые всё знакомцы… — усмехнулся Иван, обведя взглядом стены. Задержался на синем-пресинем, как туча, Пахлаван-Махмуде с белым, будто струйка дыма, цветком.
 
Рустам, затаясь, молчал.
 
Аван потер щеку:
 
— Где будут новые росписи?
 
10.12.2008
Вам понравилось? 10

Рекомендуем:

Метро

Дядя Ваня

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

1 комментарий

+
3
Александр Кунц Офлайн 7 марта 2024 03:04
"Белое солнце пустыни" наизнанку, жестокая восточная сказка с певучим стилем, с истекающими, хм... "кровью" розами, луной, басмачами, эмирами, неизменными бача-бази, красноармейцами, НКВД и открытым привкусом литературного абсурда (в хорошем смысле), более замаскированного, чем во многих других произведениях автора, хоть в аннотации четко заявлено, что пародия, и даже понятно, на что. Видимо, начало цикла, продолженного потом другим рассказом - "Мурзали".
Наверх