Cyberbond

Маниак

Аннотация
Ретроистория из времен типа «оттепели».
Естественно, сюжет выдуман, но реалии времени старался соблюсти.


Сонная сутолока зимнего утреннего троллейбуса. Заиндевелые окна медленно поднимают темные веки, нехотя синея, чуть розовея затем. Искриться будут — но они уже выйдут в скрипучий мороз, Сережа и мама.
 
Сережа протискивается к выходу за маминым серым пальто.  
 
— Куда ты лезешь, невоспитанная девчонка?! — гневно кричит средних лет женщина с узким нервным лицом. Сережа сконфужен: он — девчонка? Пусть даже и невоспитанная… Вот оно, клеймо на всю жизнь! И сквозь сон Сережа вздыхает.
 
Сон рассыпается. Сергей видит желтоватый блик на потолке и — тотчас почти — вспоминает, что август, ветки яблонь гнутся к земле. Утром густая трава сверкает росой неистово, а ты полон, а ты напитался летом — как будто даже и перезрел. Дальше — зевки соседей по электричке и ровный стук колес, словно отсчитывающих бегущие мимо заборы, деревья, поля.
 
ИЗ ПРОТОКОЛА ОБЫСКА
«В комнате задержанного на стенах многочисленные фотографии звезд кино и обложки журналов мод с портретами манекенщицы Милы Лобановской. В комнате железная панцирная кровать, обеденный стол, платяной шкаф, трельяж с фарфоровыми фигурками собаки и девочки, которая дразнит собаку конфетой, и гипсовый бюстик И. В. Сталина. В шкатулке с изображением Кремля крупные красные бусы, крупные черные бусы, красные, черные и белые клипсы, красный пластмассовый толстый браслет. В шкафу комплекты зимней и летней милицейской формы, шевиотовый синий костюм и три летних женских платья: желтое с черными листьями шелковое, белое в синий горох ситцевое и лиловое в белый цветочек бумазейное (домашний халат). Красная и синяя газовые косынки (женские).  Белые женские босоножки, черные дамские туфли-«балетки», мужские ботинки черные, сапоги хромовые офицерские б/у».
 
Сергей Иванович оторвал взгляд от листка, посмотрел опять на задержанного:
 
— Ну, что, тезка? Всё будем в молчанку играть? Не советую…
 
Сергей Иванович закурил и почему-то с грустью подумал, глядя на спутанные русые волосы человека напротив (при аресте того помяли):
 
— «Нищета Нищетовна, эх! А туда же…»
 
Но сказал все той же взъерошенной пегой макушке иное:
 
— Ты ж на Есенина ведь похож! Чисто русский мужик, красавЕц! Че ж в бабу рядился?
 
Что-то в вопросе послышалось как будто и теплое. Задержанный поднял голову, сквозь свесившийся чуб глянул на Сергея Ивановича. Хотел что-то ответить, но лишь языком по губе провел и снова голову опустил.
 
Сергей Иванович откинулся в кресле, пузо уставил на стол:
 
— Тебя ж в два счета если не к вышаку, то уж десятка точно ведь светит! Милу эту Лобановскую зарезал, ползучий ты гад, фифу из Дома моделей… Хватило ума!
 
Задержанный шмыгнул носом:
 
— Это не я, трищ старший лейтенант. Вы же знаете, что не я!
 
Сергей Иванович хекнул, расправил галстук на пузе:
 
— А поди теперь докажи, что не ты! Сам не женат, портреты ее дома имеешь в большом количестве, учился с ней в одном классе, соседями были. Она через улицу от тебя в поселке живет. Ну? И где же не ты, когда вовсе даже и ты!
 
Задержанный помотал тяжелою головой:
 
— Она здесь не жила уже. Она в Москве квартиру два года снимала. Я и не знаю, где… — буркнул себе в колени.
 
— Так к матери всё одно наезжала фифа-то эта твоя? Наезжала, юбками тут трясла, пыль пускала в глаза всяким нашенским. Вот ты и выследил. Как же не ты? Ты и убил, милок!
 
И добавил как-то странно значительно, почти уважительно:
 
— Маниак!
 
***
Мила Лобановская была девушка удивительная. И то, что перейдя в восьмой класс, даже зашуганный отпетой поселковою пацанвой «Зайчик» (его все почему-то тогда Зайчиком называли) Сережа, чистенький, тихенький, умненький (в меру), это почувствовал — говорило об одном: Милка была бронебойно женственная и «манкая». И равнодушно дерзкая — она презирала окружающий мир, точно знала уже: вот этот конкретный мир — явно не для нее.
 
Во-первых, отец у нее был полковник, человек по местным меркам состоятельный — даже машину «Победа» (бежевую) имел. Во-вторых (но это во-первых, во-первых, во-первых!), она была красавицей с черными огромными глазами и губами такими нежными и пухленькими, что иначе, как «лепестками», их и хрен назовешь. «Зайчика», чужака, Мила, может, презирала ничуть не меньше, чем остальные, но только она ведь тоже была здесь лишь временно — чужаком.
 
Может, это их сблизило. То есть, как «сблизило»? Порой, устав от дерзких подковырок своих ухажеров, Мила разрешала Сереже нести ее портфель, и при этом лениво, милостиво допрашивала Зайчика о его прошлом. Она по-женски была все ж таки любознательна.
 
— Ну и, значит, вы в Москве жили на Воровского?
 
— Да.
 
— А отец-то твой кто? Там ведь место такое: козырное.
 
— Он офицер был… У нас коммуналка была, хоть центр.
 
— И сколько звезд имел твой папахен?
 
— Майор… Одну.
 
— И где он теперь? Как ты у нас вообще очутился, Зайчик?
 
Она несколько раз, настойчиво выспрашивала его об этом, что-то, наверно, чувствуя — или зная?.. И каждый раз Зайчик-Сережа врал:
 
— Он в командировку уехал на пять лет, с мамой.
 
— На пять лет?!  Б е з   т е б я?..  Он что, разведчик?
 
Сережа смотрел в сторону, на изъезженный снег обочины:
 
— Нет.
 
Почему он сразу не соврал ей: ну да, разведчик? Хоть бы зауважала тогда за родителя! Но Сережа врать не хотел — особенно ей; как-то даже принципиально.
 
Мила немилостиво итожила:
 
— Б ы л!   Значит, нету его уже? Что-то ты не договариваешь, Зайчик! Думаешь: растреплю?
 
Сережа промолчал в первый раз растерянно. А после на подначки Милы молчал, уже совершенно уверенный: не растреплет. Мила домогалась правды лишь для себя. И это заведомое ее непредательство со временем сделало их отношения особенными, хочешь не хочешь — товарищескими.
 
И так же вот по-товарищески она сказала ему как-то, уже весной:
 
— А знаешь, Зайчик, ты ж не мужик. Ну, совсем не мужик, понимаешь? Другой какой-то…
 
Говоря это, она смотрела прямо ему в глаза, вовсе не смеясь, не подначивая — серьезно. Почти как учительница. И сразу отвела взгляд, когда Сережа весь вспыхнул. Грязная снежная корка топорщилась только теперь по кустам.
 
Сережа молчал, пораженный. Собственно, Мила сказала ему то, что он смутно лишь ощущал. Теперь правда предстала перед ним, совершенно неопровержимая.
 
— Ну что ты — умер, что ли? — грубовато окликнула Мила. — Люди все разные! Это только в книжках у нас мы одна семья. А на самом-то деле?
 
Кому, как не Зайчику, было знать, каково оно это — на самом деле.
 
Их отношения стали теплей. В Миле проснулись и жалость и интерес, в Зайчике — пока стеснительная, но все-таки благодарность.
 
***
Сергей Иванович снова расправил на пузе завернувшийся галстук. Пожаловался:
 
— Вишь, я-то к кительку да к гимнастерке за жизнь присох. Хотя оно, конечно, галстук и совремённей. А ты — как этот вот галстук: я его так, а он, гад, увертывается, я его эдак, а он опять…
 
И другим, строгим тоном прибавил:
 
— Или ты вовсе дурак?
 
Спросил по-взрослому, но как бы все ж таки маленького.
 
— «Намекает!» — понял Сергей.
 
Отца он боялся. Отец его пальцем ни разу не тронул — не то, что ма. Мама была нервная: хлестнуть Зайчика по щеке, внезапно — дело обычное. Но маму он любил (не слишком все же прощая), а отец для него был лишь всемогущая терра инкогнита.
 
Сережа тоже рос нервным, по-своему: зловещие карикатуры в «Крокодиле» пугали Зайчика так, что сионисты-империалисты с желтыми перекошенными рожами являлись к нему в сон почти каждую ночь, и он просыпался от собственного крика.
 
— Ну что такое опять?! — сердитое, хоть и круглое мамино лицо склонялось над ним. Сережа сжимался — сейчас хлестнет? Но был благодарен ей — рядом ведь она, рядышком.
 
Отец пытался Сережу учить на лыжах, прививал  м у ж е с к о е.  Но мужское фатально не липло к Зайчику. Он завистливо лишь смотрел, как бодро, уверенно отец взрезает арбуз одним точным — мужским! — движением, как машет гантелями, густо потея на всю комнату, как жадно хлебает борщ. Он знал, что у отца в крепко запертом ящике письменного стола лежит тяжеленький атласно-черный ПМ. (Хотя за письменным столом работала вечерами мама, учительница).
 
Как-то Зайчик услышал сквозь дверь:
 
— Ты на нее смотрел. Смотрел-смотрел! Я же вижу: Натка клинья под тебя давно подбивает…
 
Мамочка говорила обличающе. Шипела.
 
— Дура она, — ответил отец с досадой, негромко. Отмахнулся — но с чувством вины.
 
Тетя Ната была соседкой, белобрысой, как мама говорила, «лыжиной». Молодой кокетливой дамочкой. Но даже Зайчик видел: глупа, тупа…
 
Когда отца и маму «забрали», тетя Ната сразу пришла в комнату к Зайчику. Она словно и не заметила разгрома и полушепотом стала внушать Сереже: уезжай, сейчас же, к бабушке. Переступая через разбросанные вещи, помогла сумку собрать, самое необходимое и только его, Зайчиково. Мамину лисью горжетку встряхнула и убрала в шкаф, аккуратно. И обвела комнату приметливым взглядом уже хозяйки.
 
Рано утром Зайчик покинул Воровского навсегда. Электричка тащилась медленно сквозь сумрак летнего дождика, не так, чтобы сильного, но на весь, наверное, день. Сереже казалось: время исчезло — так серо, сыро и бесконечно, так залеплено серебристой пленкой дождя будет теперь всегда.
 
Бабушка, конечно, поплакала, но ей самой оставалось жить года полтора (считала она), и чужую погибель принимала, как закон природы, справедливо для всех одинаковый. Зайчик стал привыкать к новой удивительно скудной и жесткой жизни здесь. В школу пошел и паспорт потом получил, и жил дальше, — всё под бабушкиной фамилией.
 
В декабре из бодрых сообщений газет и радио Зайчик узнал: отца его больше нет.
 
***
Сергей Иванович покачал головой как бы и сокрушенно, налил воды из графина. Попивал, покряхтывал, осторожно ждал, солнечный лучик в стакане помешивал языком.
 
Сереже стало совсем тоскливо. Он же все про него знает, пожилой пузатый этот следак. Знает и то, что…
 
Что некто или нечто стоит за кулисами его жизни, его судьбы. Может, мама исчезнувшая? Да нет, не она… Если жива, ей самой бы помощь нужна. Но кто-то явно Сережей интересуется.
 
Сразу после школы Зайчика призвали в армию. Армии он страшился и почему-то верил, что непременно погибнет в суровых солдатских рядах. (Страшиться и ждать ударов судьбы сделалось его участью).
 
Тут-то чудо с Зайчиком и стряслось! Его отправили не в забытую богом часть среди вечных льдов, а буднично, скучно приписали к недальней даче отставного военачальника — в качестве подсобного рабочего, денщика, дворника и, выражаясь языком совсем уже крепостных времен, «кухонного мужика». Место это было сверхблатное, роскошное, и почему оно выпало именно вот Сереже, осталось для Зайчика волнующей загадкою.
 
Сам маршал не обращал на Сережу никакого внимания. Он был суров и мрачен, тоже жертва могучих интриг, отправленный несправедливо на пенсию в разгар амбиций, казалось, непогрешимо рассчитанных. Молодая жена маршала, женщина рассеянная, сухо с Сережей здоровалась. Медичка, она тогда была озабочена состояньем здоровья мужа, забыв, к сожалению, о своем.
 
Контачил Зайчик с ее матерью Марьей Степановной, полной и добродушнейшей (хотя и хитрющей) старухою, которая к миловидному Зайчику вдруг прикипела самым неожиданным образом.
 
Ей нравилось, ее даже простодушно и изумляло, что скромный    парнишка в похожих на чугунные утюги сапогах не выпивает, не выражается и умело управляется с огромной хрустальной люстрой в гостиной — люстрой не только сказочной прихотливейшей красоты, но ведь и, черт побери, трофеем отгремевшей войны!
 
Прежде люстра служила ночным солнцем в салоне одной владетельной герцогини и, кажется, даже пропахла духами ее гостей. Во всяком случае, благородно старинный запах пачуль и амбры от кристальных гроздей и листьев, от застывшего рукотворного лабиринта и водопада, исходил неназванный, однако же явственный. Погружаясь лицом в сверкающий этот мир, Сережа порою воображал, что забрался в зачарованный зимний лес — даже от всех и спрятался.
 
Чистить и бережно обмывать эту сказку каким-то наитием научился в доме один лишь Зайчик.
 
Прочая обслуга была гораздо старше и чинами и возрастом, люди всё строгие, скучные. Бдительный комендант припрягал Сережу докладывать обо всем, что слышал тот «в комнатах». Хотя дача была начинена микрофонами — это-то Зайчик понимал безо всякого уточнения. Даже в отставке и заболев, маршал наводил страшок на одолевшую его верховную мелкоту.
 
Бабушка умерла в самом конце июля. И Марья Степановна, жалея Зайчика, выбила ему увольнительную на целый день:
 
— Съездишь, посмотришь Москву. Все-таки фестиваль не каждый ведь день случается. Поди, на всю жизнь запомнишь!
 
Сережа надраился, спрыснулся душным одеколоном «Шипр» и пустился в путь. Еще на похоронах бабушки он узнал: Мила живет в столице, снимает, кажется, комнату, работает в Доме моделей. Почему-то подумалось: вдруг они встретятся, она увидит его, загорелого и подтянутого. «Ну что, — спросит он, — и теперь не мужик?»
 
***
Москва фестивальствующая ошеломила его. Зайчик показался себе особенно нелепым в солдатских доспехах среди плакатов, разноцветных смеющихся лиц, пестрых флагов, цветами усыпанных улиц. Он, как щепка, крутился в людских горластых водоворотах. Там пели, здесь плясали, показывали фокусы, раздавали сувениры и весело орали друг на друга в бессмысленных из-за языкового барьера спорах.
 
Сережу толкали и тормошили. Несколько раз он хватал готовую спрыгнуть фуражку. Наконец, плюхнулся в каком-то скверике на освободившийся край скамьи. Только теперь осознал, как молча вопят, как плавают его в сапожищах ноги. Пот стекал и со лба, катился, щекоча, за шиворот. И вообще он понял: вид у него тот еще. Милка бы посмеялась точно.
 
— О, солджие?! Рашн солджие? — услышал Сережа над ухом. Рядом примостился парень лет на пять его старше в голубых хлопчатобумажных штанах и ярко-желтой футболке. Футболка смутила Сережу: ходить в ней по улице?.. Но это ж нижнее белье вроде как… Темные очки в толстой белой оправе, похожие на раскинувшую крылышки бабочку, скрывали половину лица иностранца.
 
Зайчик улыбнулся ему смущенно. Приторно-пряная «Красная Москва» смешалась с горьким запахом пропотевшего, слишком плотного для жары  мундира и ваксы, и Зайчик понял: воняет он здорово — «точно слон». От парня же исходил бодрый запах лимона и чего-то еще удивительно нежного.
 
Сереже подумалось: это «что-то», наверно, сиреневое, прохладное, шелковое.
 
Парень протянул Зайчику руку:
 
— Бобби, Эквилл. Энд ю?
 
Сережа пожал руку жесткой и скользкой своей ладошкой. «Какие у тебя маленькие ручки! Ручки-белоручки!» — смеялась Мила. Впрочем, «белоручки» солидно за службу уже ошершавели.
 
— Кэн ай тэйк э пикче оф ю?
 
Зайчик растерянно покачал головой.
 
— Э фоутоу, э фоутоу, йе! — и парень похлопал по рыжему футлярчику у себя на боку.
 
Сережа кивнул, хотя неуверенно.
 
Бобби тотчас вскочил и то приседая, то забегая со стороны на сторону, несколько раз щелкнул своим фотоаппаратом. Сережа попытался было приладить фуражку почетче, сдвинуть с затылка, но иностранец затараторил:
 
— Ноу, ноу, Сьергей!
 
Иностранец взволновал его своим удивительным запахом, осторожными, ласкающими касаниями. Они (и запах и Бобби) точно завивались вокруг Сережи колечками. Смущенье исчезло. Зайчик стал улыбаться сперва в ответ, после — и сам по себе, этому приключению, этому дню, вообще жизни, которая для него, для Зайчика, только ведь началась.
 
Потом они ели мороженое. Потом пили квас. Потом жевали жвачку. Потом спустились куда-то в прохладную гулкую полутьму, такую приятную после жарищи — загадочную. Что она именно вот загадочная и что эта лестница в нее не просто так в его судьбе, Зайчик почувствовал очень. Должно было случиться то, что он, не представляя подробностей, давно нагрезил себе.
 
Вокруг журчало, раздавались чьи-то вздохи, шаги. Они заперлись в кабинке. Бобби обнял Сережу, но козырек фуражки царапнул иностранца по лбу. Хихикнув, Боб снял фуражку с головы Зайчика и кинул себе на затылок козырьком назад. Лицо у Боба было не то, чтобы очень красивое — веснушчато-носатое было у Бобби лицо, но ласковое — и губы особенно…
 
Когда ребята поднялись снова в свет и жару, вид у Сережи был такой ошеломленный, что какие-то девчонки в узких коротких брючках (явно ведь иностранки) захохотали и чуть ли пальцем не стали на них обоих показывать. Зайчик чуть не упал, а Бобби побежал вдруг к этим девицам, о чем-то с ними жарко полопотал, и вот нате вам фотография: Бобби с Сережей в обнимку (девушки им этот снимок как раз и сделали). Правда, фуражку, которая оставалась у Боббика на башке, Зайчик вовремя цапнул и сунул себе на голову: форма ведь!
 
После они бродили по скверику и вокруг — и еще раз спустились под землю. Расстались лишь к вечеру — Сереже нужно было возвращаться в неволю свою. На прощанье Бобби ему написал на бумажке адрес и телефон. И помял Зайчика за щеку, грустно так.
 
Когда они расстались, Сереже сделалось вдруг легко. Именно: наступило тут облегчение. Прекрасный день — прекрасный, как сон. Сказка. Ну да и ладно, пока.
 
***
Сказка пресеклась у касс Белорусского. Зайчик хотел молодцевато козырнуть патрулю. Но хмурый летеха с неподвижным лицом вдруг выдал строго:
 
— Рядовой, ко мне!
 
И хотя ничего еще не стряслось — ну, проверят увольнительную, они должны — в Сереже все почему-то ухнуло вниз. День погас, толпа исчезла.
 
На негнущихся ногах он шагнул к патрулю.
 
— За мной, военный, — приказал лейтенант, мельком глянув в предъявленный документ. И то, что он назвал Сережу «военным», а не «рядовым», и это равнодушное невнимание к увольнительной подкосили Зайчика окончательно. Они ждали   е г о — им было приказано именно его задержать! В их глазах он был уже не солдат, а что-то другое, гораздо худшее…
 
Дальнейшее в этот день Сереже вспоминалось какими-то вспышками. Его повели за угол вокзального здания, ступеньки вниз, темноватое помещение, перегороженное деревянным барьерчиком, люди в милицейской и военной форме, строгие брезгливые лица. Его сунули в темный кузов авто. Здесь пахло засохшей рвотой, хотя вроде грязи и не было.
 
Потом двор, сплошная стена, сероватый клок неба, готовившегося погаснуть. Зайчик подумал, что должен был бы в этот час вернуться на дачу. То есть, уже побег…
 
Коридор, гулкие шаги, звяк замков, решеток. Глухая серая комнатка со столом и двумя табуретками. Лампа. За окном уже ночь?
 
За столом сидел старлей ГБ с правильным, даже красивым, слишком, пожалуй, квадратным лицом. Волевое, но сонное это лицо было бледным, от старлея пахло стоялой «Красной Москвой». Наверно, весь день не выходил на улицу.
 
— Пашутин Сергей Анатольевич? Меня зовут…
 
Он говорил как бы нехотя, скучливо. Но почти тотчас повернул лампу на лицо Зайчика. Сережа зажмурился, однако почувствовал: разглядывают его из окружившей его темноты внимательно.
 
Зеленые, как у кота, глаза были у этого старлея.
 
— Вы обвиняетесь в шпионаже. Статья…
 
Сереже показалось: он поехал вместе с табуреткой куда-то на сторону.
 
— Каким образом? — вслух ужаснулся он.
 
— Ну ты ваньку-то не валяй! — совсем другим, строгим, но свойским, ворчиливым тоном произнес старлей. — Весь день сосался с этим американцем, Робертом Эквилем, — зачитал по бумажке старлей, мягко произнеся фамилию Бобби (после Сереже казалось: искажает он фамилию иностранца намеренно).
 
Зайчик тут запылал.
 
— Что, скажешь, не было?! — прикрикнул старлей и стукнул кулаком по столу. — Советский солдат! Служишь на закрытом объекте! Чисто лафа! И нате вам! О чем говорили вы?
 
— Да мы не могли особенно говорить, — проблеял Сережа. — Он по-русски не знает совсем. А я по-английски почти ничего…
 
— То есть, чисто любовь у вас была там в сортире? Чистая, значить, любовь посреди говна? Пидарасы, бля!
 
Он поругался еще выразительно и даже, наверное, остроумно, но Зайчик уже не внимал, не слышал. Только вздрогнул на слово-вопрос «передал».
 
И старлей повторил, увидев, что Зайчик вздрогнул:
 
— Что ты ему передал, пидар вонючий?!
 
Сережа уставился на старлея, бессмысленно выкативши глаза.
 
Старлей краем губы усмехнулся, помял кончик носа.
 
— А знаешь, сколько светит тебе, солдат? Дачная лафа твоя кончилась! Будешь срока мотать! Вот где кончи-то нахлебаешься…
 
Зайчик весь сжался. Ему показалось: он сейчас на табуретке, как на хлипком плотике, плавает среди тьмы. А тьма густая, как нефть, как осенняя непролазная грязь, как топь бесконечная.
 
— Лафа твоя кончилась! — внушающе повторил старлей. — И один только выход тебе, солдат…
 
Эти последние слова он произнес так спокойно, задушевно почти, что Сережа не сразу разобрал их смысл.
 
***
— Я Милу не убивал, — Сережа теперь упорно смотрел в глаза Сергею Ивановичу.
 
Взгляд следака равнодушно прошелся по столу и уплыл в зеленую теплынь за окном. Как не слышит! И  ж д е т.   Чего он ждет? Пузатая сволочь. И впрямь не знает!..
 
Но раскрываться ментам нельзя — другая контора.
 
А старлея того звали Юрьем Михайловичем. Через две недели он разрешил обращаться к нему именно так, почти по-домашнему. Сказал:
 
— Привыкай!
 
Но к чему «привыкай»? И вряд ли звали начальника именно так. Неважно — Зайчик стал чувствовать себя щепкой, которую крутит ледяной черный водоворот. Тем более, что в жизни его все сменилось — не изменив ничего.
 
Он что-то там подписал, у этого Юрья-то у Михайловича. И вскоре перевели его на другую дачу, рангом куда как выше. Снова, конечно, грузчиком-дворником, подсобным рабом в погонах — пока что.
 
О, он запомнил то утро — знобкое желтое утро в конце уже августа. Ах, лучше б его и не было!.. Зайчик в ватнике сгребал опавшую обильно листву на газоне, когда услышал: «Эй!.. Паренек! Солдатик, эй!..» Следом негромко, неумело даже и свистнули.
 
Он обернулся на зов. В окне первого этажа стояла она — ц а р е в н а.  Так он и Юрий Михайлович называли ее меж собой. Да и только ль они звали так эту женщину — молодую, бровастую, очень ладную простонародною сдобною ладностью? Красно-зелено-белый халат, то ли атласный, то ли, может, шелковый, облеплял ее фигуру, как водоросли облепляют русалочий, скажем, стан. В этом длинном и сложной кройки одеянии она казалась голой совсем — точнее, голой подчеркнуто.
 
Сережа замер, раскрывши рот.
 
Женщина поманила его пальцем, тихо смеясь.
 
Когда Зайчик приблизился, она рассмеялась громко и очень тепло:
 
— Ну, а грабли-то нам зачем?!..
 
Сережа глупо хихикнул, прислонил грабли к стене и перемахнул через низенький подоконник.
 
От женщины крепко пахло удивительными, настойчиво изысканными духами и перегаром. Лицо женщины было круглое, доброе — и озорное. Она подмигнула:
 
— Скучно ж служить? Я-то знаю: еще в школе по частям ездила. Жалко мне вас, солдатиков… А ты красивый…
 
Она провела теплой мягкой ладонью Зайчику по лицу. Он, наверное, покраснел. И отпрянул.
 
— Ты чего?!.. С бабой, что ли, никогда не было у тебя?.. Ух ты, маленький… Ну, иди ко мне!
 
Ее рука потекла Зайчику по груди. Он перестал дышать.
 
— Экий ты странный какой… — рука вернулась к самому горлу.
 
Фыркая, женщина расстегивала пуговицы гимнастерки. Теплые пальцы, иногда чуть царапая точеными красненькими ногтями, играли, резвились у Зайчика по горлу и по груди.
 
Запахло стоялым потом — солдат водили в баню в конце недели, а была как раз пятница. Ее язык пролетел по красной губе:
 
— Вонючечка…
 
Вспоминая после об этом, Сережа каждый раз чувствовал себя обиженным. С ним обращались именно, как с рабом. Добродушно, но все ж таки…
 
Тогда он уцепился за свой не тот запах, все списал на него. Смущение сделало Зайчика пустопорожней куклой. Он объяснил себе это так — наврав себе же, прекрасно об этом зная…
 
— Ты меня на разврат, что ли, тянешь? А. маленький?
 
Она снова прошлась языком по темно-алой своей губе:
 
— Ну, ложись…
 
— Халя! Открой, Халина! Разговор имею к тебе, — раскатился за дверью густой гекающий полубасок.
 
— Я сплю-у!
 
— Открой!!
 
Она вздохнула:
 
— Не судьба. Давай! Пока, маленький… — и Сережа выпрыгнул к своим граблям.
 
— Жаль, ты не по бабьей части, — сказал после ему Юрий Михайлович. Помял кончик носа. — Да херня!  С а м-то как, который не-Ленин-Ильич?
 
— Так она ж приставать начнет! И чего?
 
— Поймет, кто ты, отстанет. Бабу не проведешь. Ну — про дело теперь!..
 
Однако что значит «отстанет»? В Зайчике пробудилось это самое — мужское, черт возьми, самолюбие! Разумеется, всякий раз оно просыпалось в нем с ним же наедине. Днем «Сергей Анатольевич» старался крепко прятаться от царевны. Слава богу, она в те же поры влюбилась (судачила обслуга). Там у нее нарисовался, что ли, какой-то новый циркач…
 
***
— По-другому говорить с тобой будем! — заявил вдруг Сергей Иванович твердо и как бы окну, не отрывая взгляда от полной солнца листвы. Золотистые блики заплясали в ней — снаружи дернул, наверное, ветерок.
 
Следак перевел взгляд на Зайчика:
 
— Оно тебе надо?..
 
Смотрел с дозированным сочувствием.
 
…С Милой Лобановской Сергей столкнулся после службы — сам был  м а т е р ы й  уже. Юрий Михайлович все же снял его с того, «царевниного» объекта. «Дембельский аккорд» Зайчик провел при особой части в Москве. Не раз отряжали его «работать» с нужными иностранцами.
 
Сережка пообтерся, в вещах разбираться стал — однако новый яркий (сравнительно с нашим) мир иностранных вещей не слишком привлек его. Не нравилось ему и суетливое, нервное блядство «плешки», куда приходилось порой таскаться за не ему   н у ж н о ю  клиентурой.
 
Трижды он спрашивал у Юрья Михайловича про маму. На третий раз тот молча положил перед Сережей бумагу. Мама умерла в тюремной больнице год назад.
 
Известие удручило Зайчика, затем он понял: с прошлым покончено. Но можно ли было наступившее «настоящее» свободой назвать?..
 
— Нету в тебе азарту, Сергей! Вроде и меткий, да не цепкий ты. Любопытства нету в тебе к людям, к жизни вообще! А ведь молодой совсем… — сетовал Юрий Михайлович.
 
Здесь-то как раз ошибался старлей ГБ! Зайчик мотал на ус. Просто мотать приходилось все больше горькое, невеселое…
 
Как-то вырядили его в голубое платьице, белый с оборкой фартучек, вздели на голову наколку, накрахмаленную до скрежета, сунули в руки поднос с чайным прибором:
 
— Давай!
 
Дело было в неком особняке глухо за полночь. Клиент, которого надлежало на все сто обслужить, был важный юрист в генерал-полковничьем, что ли, значении.
 
В платье, но без трусов Зайчик вошел на звонок к нему в кабинет и, вихляясь (научила жизнь!), процокал на каблучках к столу. Огромный, грузный, как гора, человек за письменным столом даже не поднял лысую и на длинную дыню похожую голову. Сережа растерялся, помедлил, потом тихо поставил поднос на самый на край стола.
 
Огромное пространство кабинета тонуло во тьме. Лишь на листе бумаги и на рукаве с золотым шитьем лежал круг света от лампы. Смутное что-то вспомнилось Зайчику. Ах, да — тогда, плотик табуретки и смачные угрозы Юрья Михайловича. Но это давно ведь проехали — он вписался в судьбу, и не худшим, кажется, образом!..
 
Прав товарищ старлей: на все  т а к о е   смотри, как на игру, на забавное приключение.
 
Вдруг Зайчик услышал стук. Тихий вполне, но строго настойчивый. Он понял: карандаш в другой, скрытой тенью руке настукивает по краю столешницы. Ну, да, его же предупреждали — ну да!..
 
Сережка обогнул стол, сунулся на коленки и пролез между двумя массивными тумбами. Здесь пахло шевровой кожей ботинок и пылью. Зайчик потянулся вперед и засел лицом меж колен великого человека. Подгонял себя: ну же, смешно!..
 
Пальцы нащупали это самое, что там было — крючки, пуговки, молния?..
 
Лаз заранее был раскрыт — оставалось только достать…
 
В середине работы ладонь вдруг тесно схватила Зайчика за затылок. Сережа стал кряхтеть, ртом бороться. И удалось! Он показал из-под стола мокро блестевшие, с полусъеденной алой краской от напряженья будто гудевшие губы — на них, в углу, белого червячка.
 
Вдруг щеку его ожгло, и другую. Пощечины сыпались ему на лицо тяжелым и частым градом, внахлест. Хлестали от души, с удовольствием.
 
Зайчик зажмурился, боясь шевельнуться.
 
Подумалось: вдруг и этим не кончится?..
 
***
Этим не кончилось: еще раза четыре привозили его сюда, всегда в новом. Даже вот в пионерском галстуке. Может, этим и заработал свой сразу после демобилизации пост: гаишник у поворота —  т у д а,   на почти главную дачу страны…
 
Тут-то и встретил он Лобановскую. С утра опушились кусты — стояли в зелени, словно объятые детскими, но грешными грезами. День был серый и теплый, по временам мелко дождило.
 
Середина дня, затишье и на шоссе, и на дороге, что вела к даче. Но вот дождик опять припустил, и Зайчик заспешил к «будке», похожей на стеклянный стакан, вздетый над черным глянцем мокрой дороги. «Не пост, а тост», — шутил про себя Сережа.
 
Он взлетел в этот свой «тост», оглядел бдительно местность. Туманная от дождя, она распушилась вовсю. Словно б лето с каждым часом все плотнее наваливалось.
 
По дороге от дачи к шоссе шла девушка в ярко-красном в чем-то и такое же еще более красное она волокла возле себя по дороге и по траве. Иногда подергивала свою эту ношу вверх, заставляя вставать ее коробом, с подпрыгом двигаться, точно ожившую.
 
Ясно: плащ — ну да, плащ или пальтишечко летнее.
 
Откуда эта фря тут взялась? Здесь же одни машины редкие шастают… И вдруг походка, повадка крикнули: «Милка!»
 
Мутные струйки текли по стеклу; мешали, заразы. Он высунулся под дождь: ну да, Милка идет Лобановская! Шкандыбает, можно сказать. Вроде б… вроде бы пьяная?..
 
Сережка скатился из стакана, пошел навстречу. Мила его не увидела: смотрела на свой изгвоздавшийся алый плащ.
 
Зайчик жезлом дорогу ей преградил:
 
— Стоп машина! Нарушаем, гражданочка?
 
Конечно, рад был ее увидеть (да еще и сам при таком параде) — но и смущен этим видом ее: краска от глаз растеклась по щекам темненькими полосками.
 
Мила равнодушно взглянула — словно в нем прорезь зияла.
 
— А, ты… Кролик. Нет, Зайчик ты, Заюшка!
 
— Ты откуда такая красивая?
 
— Оттуда! Оттуда, куда Макар, сука, телят не гонял.
 
— Ты с дачи? А че наклюкавшись?
 
Она развела руками:
 
— А без наклюкавшись хрен бы я им что там сделала!
 
Добавила матерщины и кинула плащ в траву.
 
— Слышь, Мил, че они тебя такой отпустили? Тут же машины туда-сюда. Движенье же!
 
— Ну и хер с ними, с машинами. Думаешь, до старухи дожить мечтаю? Мы не нужны друг другу.
 
— Кто?
 
— Я — и старость, старость и — я. Дурак! Мозг кокардой прошиб?
 
Она посмотрела на Сережу внимательней:
 
— А ты сам что здесь делаешь?
 
Вдруг протянула руку и крепко взяла его  т а м.
 
— Ми-ил!..
 
— Я сто лет уже Мила. Как твой — подъемник, подъебник — теперь-то работает?.. Сам расстегивай, хрена ль мне ногти ломать у тебя в мотне?
 
— Ми-ила!..
 
— Что ты там блеешь? Мы школьные друзья, и не более. Право имеем! Ровесники — ровесницы, одни поем мы песенки. Одни, блядь, читаем книжки… И умрем все, как один, под забором! Ну, может, не ты — а я-то точняк…
 
Вдруг она прыснула, аж осела на корточки:
 
— Вспомнила! Ты ж не по нашей части, легаш…
 
***
— А знаешь, как прессанем-то тя, тезка? В камеру вот закинем и скажем: пидар и мент! И всё остальное там зечкА сами сделают, — Сергей Иванович равнодушно почесал брюхо под галстуком.
 
— Если я пидар, мне же будет и в кайф, — невольно улыбнулся Зайчик.
 
— Э, не скажи! Ласки там будет тебе с гулькин хер. Может, меньше, чтоб даже выжить. А помирать будешь хоть и долго, да очень нехорошо…
 
И продолжил уже серьезно — строго и наставительно:
 
— Ты то в виду поимей, Пашутин: ваш этот разговор с Лобановской камерой зафиксирован! И то, как она ржала над тобой, и как ты палкой полосатой своей махнул и прочь пошагал, видать, крепко обиженный. И как оглянулся все ж таки. И как она тебе вслед кричала, рукой махала над головой. Как раздеваться стала, и с голыми сиськами полезла, коза, к тебе в будку, а ты, что ли, там заперся. После упала на землю — столкнул ты ее, что ли? И поползла.
 
Следак утер лицо несвежим платком в крупную синюю клетку; поглядел на платок внимательно:
 
— Потом поднялась и пошла, совсем страшная, на шоссе, ковыляя. Чисто кино! И неподалеку ж в леске ее после нашли, аккурат через день. А ты как раз — камера опять же засняла — за ней пошагал, пост оставил, говнюк! И вернулся через примерно десять только минут. Ну, и где же не ты?!
 
— Да зачем мне ее убивать-то было?! Я что, не знал, что там всюду слежка устроена?
 
— А кто ж говорит, что ты умный, все учел-расчел, год нарочно готовился? — удивился, в свою очередь, Сергей Иванович и спрятал платок. — Ясно, что не думал ее угрохать. Вякнула поперек чё-нить — оно и полезло с тебя, обидка. Можно думать, в помутнении сознанья ты ее саданул. Может, просто хотел поучить… Но — от ответственности это, ясно, не избавляет. Сам ведь ты наш, мусорок — сам понимаешь…
 
— «Хер собачий! — подумал Зайчик. — Будто сочувствует…»
 
Сказал:
 
— Ну да, побежал за ней. Боялся, задавят ее на шоссе, она ж в дым была.
 
— А чё ж не сразу побёг? Или ждал чего?
 
Сережа помрачнел, шмыгнул носом, отвел глаза:
 
— Она мне много чего насказала. Переживал…
 
Вздохнул с перебивом:
 
— П о т о м  пожалел…
 
— Ну, ладно, допустим. Побёг — и?..
 
— Ну, я пометался по кустам — и вернулся. Я ж на посту.
 
— Не нашел ее, значит, нигде?
 
Сережа отрицательно покачал головой.
 
Следак пожал плечами, спросил, не ловя все же взглядом лицо Зайчика. Как бы мимо подследственного спросил:
 
— А почему на ней следы оставил? Конча-то  т в о я   на ней найдена.
 
Милка там, у поста, не просто Сережку обидела. Она всех обидела, всю нашу страну. Кричала, что страна наша хреновая, что все рабы. Но главное, кричала про какой-то про заговор. Дескать, Никиту[1], кукурузника, хотят турнуть, даже в расход пустить, что совсем было не в духе времени, потому как дух времени был — народ щадить, а то и любить, местами хотя бы чтоб… А она: «Слышь, мусорок!  Т е б е  говорю: стукани на них! Сейчас же: у тебя там телефон вон висит! Ты ж в генералы выйдешь тогда! А? Ну стукани-и!..»
 
Зайчик тут испугался. Она как раз полезла к нему в будку, дверку задергала. Он открыл и кончиком сапога (вроде несильно) сунул Милке под грудь, чтобы, что ли, остановить. Испугался, сам не понимая еще, чего. Слово «Никита» переполошило его. Только оно, это слово, а остальное до Зайчика тогда даже и не дошло.
 
— «Неужто слил он меня?..» — подумал теперь Сережка. Ледяная стрела пронеслась по телу, от затылка к самому копчику…
 
***
А там как дальше-то было-то? Она с лесенки-то слетела, на землю шлепнулась. «Раб! — заорала. — Холоп!» А сама-то кто? А сама?.. Потом сгреблась с асфальта, поднялась, шатаясь. Кулаком ему погрозила, крикнула, что и на него, на него напишет, раз властям не помог. Захромала после к шоссе. Вроде сильно зашиблась, падая. Дождик остановился тут, а, может, наоборот припустил — точные данные не запомнились…
 
Нет, запомнились: она сразу исчезла, Лобановская, потому что пелена дождя обступила со всех сторон, стёкла мутные сделались. Почему и Сережка сразу не побежал, тормознул насчет дождя — чисто ведь рефлекторное. Но через пять минут уже прояснело, засверкали стекла каплями — солнышко вылезло. Вот тогда он тотчас и побежал.
 
(Хотя на машину — что задавит ее — надеялся). Побежал, потому что не должно было это закончиться в никуда.
 
То есть, нельзя было из рук ее выпускать?..
 
И ведь не слышно было ни вскрика ее, ничего. Только проехала машина ЗИМ, солидно проехала, надежно тяжелая. Как раз он на шоссе выскочил. Косое солнце по ярко-зеленым кустам ударило.
 
Зайчик почему-то подумал: она в лес через шоссе двинула. Может, хотела спрятаться? Или на станцию — через лесок жд полотно и станция, электрички ходят раз в час.
 
Но там лес не сразу ведь начинается, сперва орешник, кусты. Он по мокрым кустам полетел — не могла Милка далеко, хромая, уйти.
 
За орешником ее и увидел, сразу, в траве. Как непомерная длинная ягода ярко-красная. Лежит. Еще хрипела. Судорога по ней прошла — но последняя.
 
Зайчик замер над ней. И тотчас взяли его за локоть, очень крепко, спокойно так:
 
— Давай!
 
— Что? — не понял, оглянулся Сережа.
 
— Доставай, — повторили ему. Как ловко его схватил этот парень, вроде б деревенский: в кепке и легком ватничке, сам тоже мокрый насквозь. Но лицо гладко выбрито, спокойно скуластое. Показал пистоль. И Зайчик сразу догадался: не бандюк —  с в о й,   из органов.
 
Однако Сережа не понял еще, чего от него хотят.
 
— Подрочи на нее! Кончи… — и парень добавил еще строже, хоть и одними губами. — Мудак!
 
— Ну что, маниак, насчет кончи-то? — посопел (посмеялся, что ли, сам с собою?) Сергей Иванович.
 
— «Надо держаться! — подумал Зайчик. — Юрий Михайлович вытащит…»
 
Не сразу у него вышло, что было ему приказано. Но на какой-то волне вдруг отчаянья — «выстрелил».
 
Парень кивнул и тотчас исчез.
 
Сережа опрометью, словно из водоворота вынырнул — метнулся на пост.
 
А на следующий день началась эта вся со следствием катавасия. Теперь Зайчик не удивлялся, зачем она. Нужно было понадежней отчитаться перед начальством, почему погибла известная всему Союзу раскрасавица манекенщица Лобановская. В смысле —   к а к. Чтобы вопросов у посторонних начальничков не возникло, чтоб не рылись. Маньяк — и маньяк.
 
Это, положим, Сергей понимал. Он только не знал, когда и как его из всего этого вытащат. Иной раз впадал в ледяное смущение: а вытащат ли? Но Юрий Михайлович ведь твердо однажды сказал: «Своих — не сдаем!» И окинул точным взглядом Сережу, будто мерку на всякий пожарный снял.
 
12.04.2024
 
[1] Никита Сергеевич Хрущев. Против него были заговоры в 1957 г. (неудачный) и в 1964 г. (удачный). По свидетельству тогдашнего шефа КГБ В. Е. Семичастного, Л. И. Брежнев предлагал устранить Хрущева даже физически — при помощи яда или устройства авиакатастрофы. 
Вам понравилось? 5

Рекомендуем:

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

Наверх