Яник Городецкий

Руками не трогать

Аннотация
Для чего человеку дана его жизнь? Со времён античности философы пытаются ответить на этот вопрос. А может быть, все ответы лежат на поверхности, но тем, кто привык смотреть вглубь, их просто не видно? Или каждый должен сам ответить себе на эти вопросы, не взирая на то, что ответы могут быть разными?

Как оно не заладилось с самого начала, так и дальше всё пошло наперекосяк. Выходя из своего подъезда на Большой Пушкарской, профессор обнаружил, что забыл зонтик. На Саблинской он наступил ненароком в лужу и промочил ноги. А повернув с проспекта на улицу Блохина и вовсе попал под фонтан воды, плеснувший из-под колёс проезжавшей мимо машины. 

Профессор чертыхнулся совсем не так сдержанно, как положено воспитанному человеку, и смирился с неизбежным. Над крышами домов на Добролюбова уже обреталась фиолетовая туча, которая догнала его на набережной вместе с ледяным промозглым ветром. И хотя до Университета было рукой подать, но над Менделеевской линией уже разверзлись хляби небесные, и на рабочее место профессор прибыл мокрый, как мышь, с головы до ног. 

Но профессор Штиглиц не был бы доктором наук и членом-корреспондентом, если бы обращал внимание на подобные мелочи. Он вошёл в аудиторию как раз в тот момент, когда новоиспечённые студенты уже успели рассесться по местам, но ещё не начали галдеть и возиться по старой школьной привычке. 

Без малого сотня глаз удивлённо уставилась на сухопарого немолодого мужчину в потемневшем от сырости светлом костюме, который прошлёпал к кафедре босиком, удерживая в одной руке пару раскисших туфель, а в другой – видавший виды кожаный портфель. У мужчины капало с носа, текло с туфель, а позади него на крашеном деревянном полу оставались мокрые следы. 

– Мокрый день, дорогие мои, – поздоровался мужчина, бросил туфли за кафедру, а портфель – на стул. И оглушительно чихнул:

– Апчхи! 

– Добрый день…  Будьте здоровы…  – нестройно откликнулась аудитория. А профессор нащупал ногами припасённые за кафедрой домашние тапки и вышел в проход уже обутым в них. 

– Благодарю! – улыбнулся мужчина и откинул назад мокрые пряди поседевших волос неуловимо быстрым движением головы. – Давайте знакомиться. Меня зовут Павел Петрович Штиглиц, и я буду вести у вас специальность с первого до последнего дня. 

Аудитория оживилась, кое-где роняя шуточки и смешки, и снова разглядывая его с головы до ног. 

– Да-да, как полковник Исаев, только через «г», – привычно пошутил Павел Петрович, снова тряхнув головой и сверкнув карими глазами. – Не Штирлиц, а Штиглиц. 

Все дружно вежливо посмеялись. А профессор продолжал:

– К барону Александру фон Штиглицу, знаменитому строителю железных дорог, я тоже не имею никакого отношения, – с лёгким сожалением сообщил он. – Как и к государю-императору Павлу Петровичу. 

Он поднял правую руку и нетерпеливо взмахнул ей:

– А теперь, когда мы познакомились, добро пожаловать за мной в мир удивительных идей и рассуждений, который мы для краткости будем называть философией! 

Следующие полчаса Павел Петрович вдохновенно излагал содержимое своей вводной лекции к собственному учебнику, нимало не смущаясь повисшей в аудитории тишиной и молчаливым вниманием пяти десятков девчонок и мальчишек, которым вздумалось поступить на философский факультет. Он разглядывал между делом их одного за другим, ни на ком не задерживаясь дольше, чем позволяли приличия, запоминая каждого в лицо. Потом, когда он узнает их по именам и фамилиям, услышит их первые вопросы и оправдания по поводу опозданий или пропуска лекций, это волшебство первого дня рассеется, потускнеет и рассыплется прахом на первом же зачёте.

Но сегодня профессор искренне любил их всех: юных, свежих, звонких, ещё не испорченных схоластикой и риторикой, живых и непосредственных молодых людей. С ними он и сам чувствовал себя моложе лет эдак на двадцать с гаком, если не больше – в свои-то пятьдесят два. Да, в его возрасте пора уже думать о спасении души, а не заигрывать с невесть как оказавшимися на его лекции тремя прелестными барышнями лет по восемнадцати! Но Павел Петрович тонко чувствовал ту грань, что отделяла их мир от его – и не мог себе позволить вослед за древними греками пялиться с тем же удовольствием на прекрасных юношей. Это было бы неразумно. 

– Вопросы? – после небольшой паузы осведомился профессор, возвращаясь за кафедру. До конца первого академического часа оставалось чуть меньше пяти минут. – Только представьтесь, пожалуйста, – кивнул он полноватому стриженному под горшок увальню в очках, который первым поднял руку. 

–  Иванов Иван, – явно смущаясь, проговорил тот. – А можно будет сдать экстерном? 

Профессор глянул на него так, будто тот стоял перед ним без штанов или зарезал его любимую собачонку:

– Конечно, можно, Ванечка, – с сожалением согласился он. Побарабанил пальцами по кафедре и нехотя проговорил:

– Но вы при этом не получите самого большого удовольствия от философии. 

– Какого? – слегка иронично поинтересовался юноша, сверкнув очками. 

– Обсуждения, – приподнял ладони Павел Петрович. И пояснил:

– Любовь к мудрости есть самое благородное стремление человека. А желание сократить свой путь, чтобы достигнуть больших высот, вполне понятно и похвально… Но вам не кажется, молодой человек, что этим вы себя чего-то лишаете? 

Юноша удивлённо захлопал глазами, слушая витиеватую речь профессора. А тот махнул рукой и обратил свой взор на упорно тянущего руку вверх темноволосого, коротко стриженного парня в жилетке и светлой сорочке, с резкими злыми чертами лица:

– Ваш вопрос, пожалуйста! 

Парень охотно кивнул, поднялся и сухо представился:

– Меня зовут Марк фон Зюдов. 

И небрежно поинтересовался:

– Скажите, Павел Петрович, а ваши лекции будут шире вашего же учебника или глубже? 

– Je nachdem, welchen lofffel sie wervenden, – пошутил профессор, ослепительно улыбаясь, чтобы скрыть неловкость. – Смотря, какой ложкой вы воспользуетесь, – перевёл он для всех остальных.

И с удовольствием отметил, что на лице парня появилось сначала удивление, потом усмешка, а за ней – любопытство. Павел Петрович довольно кивнул и царственным жестом позволил задать следующий вопрос:

– Ирина Соловьёва, – проговорила хрупкая черноволосая девушка, похожая на цыганку – в цветастом платье, с яркими серёжками в маленьких ушках. –  Павел Петрович, а как вы относитесь к Астазии Милетский и Гиппархии? В вашем учебнике они даже не упомянуты, извините!  – и села на место, не дожидаясь его разрешения, словно уже получила ответ на свой вопрос. 

Павел Петрович усмехнулся и покрутил головой:

– Благодарю вас, Ирина, что вы указали мне на столь серьёзные упущение! – чуть ли не искренне раскаиваясь, заявил он. – Действительно, женщина в философии – птица редкая, и тем ценнее каждая из них… Если вы пожелаете, Ирина, мы можем совместно исправить это досадное недоразумение. Например, как только вы закончите обучение и поступите в аспирантуру. Это хорошая тема для диссертации. 

Тут прозвенел гонг, и профессор поднял руки:

– Остальные вопросы прошу в письменном виде мне на стол! Большая просьба ко всем: обязательно подписывать свои имя и фамилию. Я постараюсь успеть ответить каждому в конце следующего часа! А сейчас простите, дорогие мои, но я не успел позавтракать, так что позвольте откланяться! 

И нисколько не стесняясь, прошёл мимо кафедры на выход из аудитории, чуть не столкнувшись по дороге с белобрысым голубоглазым юношей в белой рубашке с коротким рукавом и синих джинсах. Тот заглянул Павлу Петровичу в глаза и вдруг ухмыльнулся, едва заметно подмигнув. А вдобавок ещё и облизнул розовым язычком пухлые губы:

– Простите, профессор, – елейно-ехидным тоном проговорил юноша, бесстыдно разглядывая его в упор, и представился:

– Олег Беда. 

Павел Петрович почувствовал, как у него перехватило дыхание и на мгновение потемнело в глазах. «Беда, – пронеслось у него в голове. – Как точно! Просто беда…»

Он сухо кивнул и посторонился, пропуская юношу впереди себя в дверях. Быстро окинул глазами его ладную фигурку, от короткой стрижки и широких плеч до упругих ягодиц, затянутых джинсами. И понял, что пропал. 

 

2.

 

Павел Петрович взял в буфете кофе и горячий бутерброд, который моментально сжевал, почти не чувствуя вкуса. Его желудок вяло запротестовал, но залитый сверху кофе, надулся и ограничился неприятной отрыжкой…  А вот с остальными членами своего тела бедной головушке профессора было куда сложнее договориться! 

Павел Петрович вытянул руку на столике, пытаясь унять дрожь в пальцах. Глубоко вдохнул и медленно выпустил из лёгких воздух…  Нет, не помогло! Сердце так и скакало в груди, словно намекая, что пора бы провериться на аритмию с тахикардией, а ещё лучше – пройти диспансеризацию. 

Возвращаясь обратно в классы, Павел Петрович вежливо кивал по дороге коллегам и даже машинально перебрасывался с ними ничего не значащими фразами. Он вошëл в аудиторию вместе со звоном гонга и замер на пороге. Белобрысый голубоглазый Олег имел наглость пересесть за первый ряд! Мало того, он с нахальным любопытством поглядывал на профессора, подперев голову одной рукой, а другой водя пальцем вензеля по крышке парты… 

Павел Петрович хмыкнул, отвёл глаза и молча взошёл на кафедру, как на Голгофу. Небольшая стопка листочков с вопросами дожидалась его внимания, но он пока отодвинул её на край стола и поднял на аудиторию глаза. 

– С чего бы нам начать? – произнёс Павел Петрович, переводя взгляд с одних глаз на другие в поисках самого ленивого слушателя. – Наверное, с того, что философия появилась намного раньше, чем люди поняли, что это такое... 

Он говорил негромко, но отчётливо и с чувством, стараясь избегать докучливой размеренной интонации, усыпляющей слушателя не хуже снотворного. Он шутил и иронизировал, огорчался и недоумевал, а пару раз даже шлёпнул с досадой ладонью по столу, вызывая в аудитории смешки и оживление… При этом он чувствовал себя актёром на сцене, в сотый раз восклицающим в сердцах: «Чума на оба ваших дома!» или пытающимся найти решение: «Быть иль не быть – вот в чём вопрос!» И то, что решение давно было найдено, а тела юных любовников сто раз уже остыли, ничуть его не смущало. Он разыгрывал, как по нотам, свой спектакль, помня, что для каждого в этой аудитории это действо происходит в первый раз, и от того, как пройдёт первая пара, зависит многое, очень многое. 

На самом деле, всё это время профессор избегал даже касаться взглядом середины первого ряда, чтобы не сбиться с ритма и удержаться на гребне волны восхищённого внимания публики. Даже суровая Ирина, укорившая профессора за презрение к женщинам, слушала, открыв рот. И только когда лекция подошла к концу, Павел Петрович взял стопку листочков и принялся отвечать на наивные и забавные вопросы. Читая про себя вопрос, он громко называл вслух имя и фамилию вопрошающего и переводил взгляд на аудиторию, разыскивая поднявшегося со своего места студента… 

– Кирилл Горячев, –  поднял глаза Павел Петрович. Длинноволосый долговязый парень со скучным лицом в клетчатой рубашке и штанах поднялся со второго ряда и замер, вопросительно глядя на профессора. 

–  Конспекты обязательны, Кирилл, –  твëрдо проговорил Павел Петрович. –  Видите ли, записи и заметки, которые вы делаете собственною рукою – это единственное доступное нам телесное взаимодействие с теми людьми, которые давно покинули этот мир, оставив нам свои мысли и рассуждения… Надеюсь, вы не ограничитесь простым копированием учебника, а попробуете пропустить через себя их слова, как свои собственные. 

Клетчатый парень озадаченно кивнул и уселся на свой место. А профессор перешёл к следующему вопросу:

– Олег Беда, – ровным голосом позвал Павел Петрович, откладывая последний листочек в сторону. – К сожалению, ваш вопрос не относится к моему предмету… Мне нечего вам сказать. 

Голубоглазый юноша усмехнулся, даже не поднявшись со своего места, и согласно кивнул. А Павел Петрович перевернул листочек с его вопросом обратной стороной вверх и провозгласил:

– До конца второго академического часа осталось пять минут. Вы можете потратить их на что угодно. Знакомиться, общаться, решать свои личные дела и прочие вопросы… Так будет всегда. Я дарю их вам с условием, что во время моих лекций вы не будете тратить моё и своё время на всякую ерунду. Договорились? 

Аудитория удивлённо и радостно зашумела, и почти пять десятков юных мордашек с любопытством и обожанием уставились на немолодого мужчину в светлом костюме, устало присевшего на свой стул за кафедрой, сложа руки на столе. 

– Мне тоже надо отдохнуть перед следующей группой, – негромко признался профессор, откинувшись на спинку стула и вытягивая ноги. – Я уже довольно старый человек, и у меня это занимает немножко больше времени, чем у вас, дорогие мои. 

Он, совершенно не стесняясь, продолжал рассматривать своих студентов, пока те принялись вполголоса болтать друг с другом, изредка искоса поглядывая на него. И даже не прислушиваясь к теме разговора, он сейчас мог бы сказать, что вон те два парня уговаривают третьего составить им компанию на вечер, а молодой человек со второго ряда беспомощно клеится к почитательнице Аспазии и Гиппархии. Унылый увалень Ванечка явно скучал, застенчиво не решаясь влезать в разговоры, а сидящий рядом с ним длинноволосый долговязый Кирюша в клетчатой рубашке и вовсе безразлично уткнулся в книжку, никого не замечая вокруг. Две девушки, сидевшие бок о бок в похожих летних лёгких платьях, скорее всего подружки, тихонько хихикали, переговариваясь вполголоса и бросали по сторонам любопытные оценивающие взгляды. Плотный низенький крепкий парень с квадратной челюстью и наивными детскими глазами под короткой стрижкой поглядывал на них обеих с явным интересом, но, видимо, боялся заговорить первым или так и не мог выбрать, с какой из них.

Наконец, удар гонга возвестил об окончании пары, и аудитория зашумела в полную силу, собираясь и укладываясь. Один за другим его студенты проходили мимо кафедры, прощаясь и покидая аудиторию. Павел Петрович привычно кивал каждому, пока не почувствовал, что у него вот-вот отвалится голова. 

Последним к кафедре подошёл голубоглазый Олег и насмешливо поинтересовался:

– До свидания? 

Павел Петрович сглотнул и молча кивнул в последний раз. Интересная у него манера прощаться!

Олег нерешительно потоптался и вскинул на профессора яркие голубые глаза:

– Я могу взять обратно свой вопрос? – небрежно спросил парень, протягивая руку к листочку, лежащему посередине стола. 

– Забирайте! – согласился Павел Петрович, отводя глаза. На самом деле, он втихаря коллекционировал листочки с вопросами, полагая их важными опорными точками своих лекций. Но вопрос о Сократе и Алкивиаде и без листочка врезался ему в память крупным угловатым ученическим почерком и наивно-бесстыдной интонацией. И сам вопрос, и даже интонация были ему настолько знакомы, что он в первый момент даже не поверил собственным глазам, а по спине пробежали мурашки, словно в пустой запертой комнате кто-то окликнул его по имени… 

Олег забрал свой листочек и медленно разорвал его в клочки. Отправил обрывки в урну и быстрым шагом вышел, не говоря ни слова. 

И только тогда Павел Петрович выдохнул и уставился в окно, глотая непрошенные слёзы и чувствуя, как у него мелко подрагивают губы и кончики пальцев. 

 

3.

 

На остальных парах профессор Штиглиц имел бледный вид и чувствовал некоторый упадок сил. Но третий и пятый курс отнеслись к этому с пониманием, и даже не сильно ему докучали. В конце концов, первый учебный день после каникул всегда проходил в облегчённом режиме, и никого это не смущало. 

Но что бы ни делал профессор и как бы ни старался он погрузиться  в учебный процесс, из головы у него никак не шëл голубоглазый блондин в рубашечке с короткими рукавами, синих джинсиках и кедах. Он словно стоял у Павла Петровича перед глазами, разрывая в клочки свой же собственный вопрос и поглядывая на профессора чуть ли не с обидой и разочарованием. 

Павел Петрович даже помотал головой, осëкшись посреди лекции по классической немецкой философии, точно прогоняя наваждение. Ему самому этот вопрос не давал покоя  столько же лет, сколько прошло с тех пор, как он сам сидел за партой в аудитории и слушал своих собственных учителей. Но им он не посмел его задать, опасаясь, что его неправильно поймут. 

А этот мальчик Олег безо всякого стеснения накарябал его на обрывке тетрадного листа и, ничтоже сумняшеся, сунул его в стопку других на профессорский стол! 

Павел Петрович оглядел удивлëнную аудиторию, развëл руками: «Ах, простите, я отвлëкся!» –  и продолжил читать лекцию. На этот раз он заставил себя собраться и даже придумал остроумную шутку, выдав еë под самый занавес, сорвав искренние аплодисменты и хохот студентов. 

Попрощавшись со всеми после пары, он окинул опустевшую аудиторию взглядом, будто кого-то потерял. И долго крутил в руках мел, словно не решаясь написать на доске тему следующей лекции. 

Ему впервые за множество лет так остро не хватало того, кто мог бы с ним просто поболтать, отвлекая от собственных дурацких мыслей, что хоть плачь! Но профессор не мог себе этого позволить. Он радушно покивал студентам, собирающимся на последнюю на сегодня пару, и попытался выдавить из себя некоторое подобие улыбки. 

Павел Петрович даже милостиво принял пару учебных работ, написанных за лето по собственному почину двумя весьма перспективными студентами. И немного легкомысленно пообещал прочесть их в ближайшее время, что само по себе было если не похвалой, то по крайней мере, отчасти признанием некоторой потенциальной важности сих трудов. 

Туфли за это время просохли на чугунной батарее и даже не покоробились, а пара свежих носочков, завалявшаяся в портфеле с поездки на конференцию, оказалась как нельзя вовремя. Павел Петрович обулся, подхватил портфель и запер аудиторию на ключ. На мгновение перед его глазами словно мелькнула ладная фигурка в белой рубашечке и синих джинсах, но профессор упрямо помотал головой, прогоняя наваждение: «Чур меня!» – и пошёл по лестнице вниз сдавать ключи. 

Голубоглазый Олег сидел боком между этажами на широком подоконнике, скинув на пол разношенные полукеды и, шевеля босыми пальцами, грыз красное сочное яблоко. Место и позу он выбрал безупречно: тонкая белая рубашечка с коротким рукавом и джинсы в обтяжку скорее демонстрировали все приятные изгибы и выступы его тела, чем скрывали их, а боковой свет, падающий из окна в контровике, только подчёркивал изящный овал лица и шеи с небольшим кадыком, подсвечивая мелкий пушок над пухлыми губами и прямые резкие брови…Завидев профессора, выходящего из коридора второго этажа на лестницу, Олег оживился и даже попытался ему улыбнуться. 

Но Павел Петрович прошёл мимо него так же безразлично, как мимо античных бюстов, установленных в нишах вдоль стен на первом этаже, даже не повернув головы. Единственное, что он себе позволил, так это неодобрительно скосить глаза на грязноватые босые пальцы ног, постукивающие по белоснежному откосу окна. Олег замер с надкушенным яблоком во рту, проследив его быстрый взгляд, и очень мило залился румянцем. 

Павел Петрович без единого вздоха или критического замечания спустился вниз, на первый этаж, чувствуя спиной чужой взгляд, как горячий утюг, гуляющий по его спине от затылка до пяток. Он едва заметно усмехнулся и дёрнул одним ухом, как заправский котяра, словно в детстве, когда это его умение приводило в восторг всех окружающих вне зависимости от пола и возраста… Сдал ключи вахтёрше и, толкнув тяжёлую деревянную дверь за длинную латунную ручку, вышел на улицу. 

Менделеевская линия встретила его россыпью свеженалитых луж и сырым промозглым ветром. Не обращая внимания на хлопнувшую за ним снова входную дверь, Павел Петрович, не спеша, побрёл между «окошек в небеса», как поэтически называл их уже покойный знакомый литератор. Мокрые шлепки сзади сопровождали его до самого проспекта, то догоняя, то отставая, но профессор предпочитал вертеть головой по сторонам, наслаждаясь золотой осенью и свежим воздухом, и не оборачиваться. 

А на проспекте его провожатый отстал, видимо, отчаявшись обратить на себя внимание или плюнув в сердцах на полное безразличие профессора к собственной персоне. И тут у Павла Петровича так остро защемило сердце, что он сбился с шага и, спотыкаясь, как пьяный, медленно двинулся домой, не замечая ничего вокруг. Его душили слёзы отчаяния и горькая обида на несправедливость этого мира, который даёт всё, что надо, но слишком поздно для того, чтобы этим воспользоваться. 

 

4.

 

Как Павел Петрович провёл этот вечер, он не рассказал бы никому никогда, даже под пытками или в припадке пьяного разговора по душам. Впрочем, ни то, ни другое ему уже не грозило, потому как после смерти матери профессор жил в гордом одиночестве. За семь лет ничья чужая нога не переступала его порога с тех пор, как к нему заходил участковый поинтересоваться, не заметил ли он чего подозрительного в прошлую пятницу, когда под лестницей ночью скончался неопознанный бомж, неизвестно, как пробравшийся в подъезд. 

Павел Петрович только развёл руками и посетовал на собственную невнимательность. Судьба маргинального элемента его никак не интересовала… Он даже удивился, насколько смерть чужого человека, произошедшая буквально рядом с ним, оставила его равнодушным. 

С тех пор профессор взял за правило на всякий случай заглядывать под лестницу, поднимаясь к себе на второй этаж, но за всё семь лет не обнаружил там ничего, кроме пыли и мелкого мусора в виде засохших листьев и мятых окурков.

Однако этот ритуал стал неизменной частью его возвращения домой, так же, как и включённый в коридоре свет. В последние годы покойная мать почти оглохла, и замечала, что её сыночек Павлуша вернулся домой только по зажёгшемуся огоньку бра. Павел Петрович неизменно сперва шёл мыть руки, затем одевал тапочки и только после этого входил в её комнату, предварительно постучавшись в косяк костяшками пальцев. Да, она этого не слышала и слышать не могла, но стучался он больше для себя, чтобы не испытывать неловкость при вторжении в пространство другого человека. 

Они с мамой никогда не были особо близки. Мама Павлуши всю жизнь проработала в конструкторском бюро какого-то научно-исследовательского института, не имея права даже упоминать, над чем, дома, в кругу семьи. Отца Павлик не помнил и помнить не мог: тот ушëл из семьи, когда сыну едва исполнилось два года, а через пять лет скоропостижно скончался в другом городе. Мать о нëм никогда ничего не говорила: ни плохого, ни хорошего. 

Она вообще была довольно строгой и замкнутой женщиной, слишком занятой своими делами, чтобы лишний раз обращать внимание на собственного сына. С первого же класса она отдала его в музыкальную школу и на секцию спортивного ориентирования, чтобы мальчик не скучал, сидя дома без дела. 

Единственным временем, которое они всегда проводили вместе,  были длинные новогодние праздники, и они становились для Павлика круговоротом театров, музеев и походов в кино, которого он ждал с нетерпением целый год. 

С тех пор, как она покинула этот мир, он входил в её комнату не чаще раза в неделю исключительно для того, чтобы прибраться. Но в этот вечер он внезапно обнаружил себя чуть ли не голым, в одних трусах и небрежно накинутом халате, сидящим в её любимом чёрном кожаном кресле, и рыдающим навзрыд по всей своей успешной и бестолковой жизни. 

Никого не было у Павлика, ни друзей, ни подруг, ни даже приятелей или знакомых, кто мог бы если не утешить, то хотя бы выслушать его. И пусть не понять, не посочувствовать, но хоть каким-то образом дать выговориться и разделить его душевные муки и сердечные терзания… 

Маленький Павлуша был хрупким мечтательным мальчиком, охотно верящим в Деда Мороза и торжество коммунизма чуть ли не до самого окончания школы. Сызмальства он привык сторониться сверстников, чумазых и разбитных пацанов с их двора, охотно лезущих во всякие неприятности и откровенно посмеивающихся над чистеньким и рассудительным мальчиком. Они бессовестно считали его трусом и неженкой, как в пять или десять, так и в пятнадцать лет, раз и навсегда отказав и в дворовом братстве, и в участии в сомнительных приключениях. Но Павлик от этого нисколько не страдал, лет с семи открыв для себя волшебный мир литературы. Ему хватало приключений героев Майн Рида, Фенимора Купера и Жюля Верна, удивительных путешествий Дефо и Стивенсона и чудесных историй Джеймса Барри и Марка Твена, чтобы не чувствовать себя одиноким. 

Он читал запоем, проглатывая книжку за книжкой и словно погружаясь с головой в каждую историю, сожалея лишь о том, что рано или поздно любая из них заканчивалась. Но зато начиналась следующая – и Павлик нырял в неё с тем же удовольствием, что летом, доехав на велосипеде до заброшенного берега за Косой линией, в мутные воды Финского залива. 

Он не был отличником ни в школе, ни в музыкалке, но свою твёрдую «четвёрку» имел без особого труда, и держался уверенно и спокойно, как будто больше его ничего не интересовало. С одноклассниками в старшей школе ему было скучновато: парни покуривали и попивали алкоголь, хвастаясь мнимыми победами на любовном фронте, а девочки стреляли глазками по сторонам, обсуждая собственные наряды и потенциальных женихов. Павлушу просто мутило от этой прыщавой и вонькой вакханалии полового созревания, ведь сам он с виду оставался домашним мальчиком с чистеньким личиком и полупрозрачными розовыми ушками. 

Никто и не догадывался, какие страсти кипят в этой милой аккуратно постриженной головке с внимательными карими глазами. Никто и не должен был, потому что Павлик никому не давал ни малейшего повода! На физкультуре в раздевалке он задерживался дольше всех, будто стесняясь своего неразвитого угловатого мальчишечьего тела. А потом быстро переодевался последним, едва не опаздывая встать в строй. Он один-единственный раз съездил в пионерский лагерь – и вернулся из него худющим, заросшим и озлобленным волчонком, огрызающимся на любое замечание в свой адрес и будто ненавидящим весь мир. Прошло почти полгода, прежде чем он оправился и превратился снова в интеллигентного воспитанного мальчика, но на донышке зрачков у него навсегда поселилась тень отчаяния и досады на то, что мир устроен вовсе не так, как ему рассказывали мама и книжки. 

Окончив музыкалку в четырнадцать лет, Павел неожиданно для самого себя записался в театральный кружок и на секцию фехтования. Тонкий и гибкий подросток буквально за год нагнал своих сверстников-спортсменов, упорно занимаясь по три-четыре часа каждый день – и уже следующей осенью поехал защищать честь города на спартакиаду молодёжи в столице. Он занял обидное четвёртое место, получив грамоту вместо медали, и повесил её на стенку вместе с рапирой и маской. 

Но не было худа без добра: за этот год он незаметно превратился из нескладного мальчика в хорошо сложенного крепкого юношу, которого уже опасались просто так задевать и задирать.

Зато в театральном кружке он оторвался по полной программе, сыграв Сказочника в «Снежной королеве», Свинопаса в «Голом короле» и Чеширского Кота в «Алисе в стране чудес». Успех был оглушительный, и никто уже не сомневался в том, что после школы Павлуше прямая дорога в театральный…  Да он и сам так считал, до самого первого дня экзаменов и творческого конкурса! 

Но короткий разговор в фойе театрального института перевернул всю его жизнь. Старый, седой, как лунь, маститый режиссёр, отдыхавший в тени тяжелой плотной портьеры в небольшом полутёмном закутке, долго молча смотрел на то, как нервный гибкий юноша в трико репетирует перед аудиторией приёмной комиссии свою пантомиму. А потом поманил его к себе и с ходу в лоб огорошил вопросом, на который сам Павел не знал ответа:

– Вам не кажется, юноша, что ваш персонаж чересчур откровенно соблазнителен даже для Арлекина? 

Павел залился краской и пробормотал в ответ что-то невнятное вроде:

– Ну, он как бы не совсем мальчик… И потом, это просто сценический образ! 

Седой старик издал глубокий горловой смешок, словно ухнув филином, и поинтересовался:

– И как вам в этом образе? Нигде не жмёт?

Он выразительно кивнул на обтянутый трико выступающий пах и усмехнулся, иронично сводя брови. 

Павел сердито глянул на него и ляпнул:

– Нет, мне в самый раз! – а сам подумал про себя: «Вот ведь привязался, старый чёрт!» – и нахально повернулся, привстав на пальцы ног, словно исполняя балетное па. 

–  Постой, мальчик, – вздохнул старик. – Твой Арлекин вполне неплох, потому что ты играешь самого себя… А вот сможешь ли ты изобразить кого другого, это ещё вопрос. 

Павлуша слегка нервно выдохнул и выдал монолог Сказочника и прощальную речь Свинопаса, один за другим, без перерыва, прямо в костюме Арлекина. И с гордостью посмотрел на своего визави, с удивлением приоткрывшего рот и сощурившего глаза. 

–  Ну, как вам? –  ревниво поинтересовался Павел, не отводя взгляд. – Я ещё и не так могу! 

Он прошёлся колесом по узкому коридору, легко встал на мостик спиной назад и поднялся, встав на руки и дрыгнув ногами в воздухе:  «Ап!»

В дальнем конце коридора, где собрались несколько других абитуриентов, засмеялись и даже захлопали. Но старик скривил рот и недовольно покачал головой:

– Нет. Вы опять показываете только то, что умеете. Но не это главное в актёрской профессии, молодой человек. Не ужимки и прыжки… 

–  А что? –  слегка обиженно спросил Павлуша. 

– Сочувствие. Сопереживание. Умение влиться в образ, – как бы нехотя перечислил старик, словно очевидные вещи. –  Способность перевоплотиться в другого и влезть в его шкуру…  Прожить за него его жизнь. А вы не такой. 

Павел танцующей походкой подошёл к его креслу и немного резковато спросил:

– А какой я?

 И тогда старик, покряхтывая и посмеиваясь, сухим размеренным голосом за четверть часа объяснил Павлу всё, в чём тот боялся даже себе признаваться и тщательно скрывал от других. Всё, что его ждёт дальше, и как это будет. Всё, что ему грозит и как этого избежать…. Всё, решительно, всё! 

А потом неловко поднялся со своего кресла и, похлопав притихшего и обескураженного юношу по плечу, медленно прошёл по коридору и скрылся за дверью с надписью: «Приёмная комиссия». 

Павел тут же забрал документы и, не чуя себя, пошёл шататься по городу. Он и не думал, что всё может быть так плохо: слащаво-гадко, отвратительно-безнадёжно и необъяснимо жестоко! Его душили слёзы, яркое солнце резало глаза, а ноги заплетались одна за другую… Жалость и омерзение к самому себе чуть не заставили его кинуться с моста в воду, но в этот момент он услышал торопливый разговор двух проходящих мимо юношей:

– Юрка, у нас на философском факультете опять недобор! Они снова открыли приём документов! – громко объяснял один. 

– Да какой из меня философ, Коля, ты смеёшься, что ли? – возражал второй. 

– Юра, ты в армию хочешь? Нет? Тогда пошли скорей, пока всё об этом не признали! Какая тебе разница, высшее образование, оно и в Африке – высшее! 

Павлуша не хотел в армию. Не потому, что боялся муштры или дедовщины, или был пацифистом, а просто не мог себе представить, как теперь выдержать два года среди сотни парней его возраста – и не спалиться… Он вытер слёзы, пошёл вослед за Колей и Юрой, подал документы на философский факультет университета – и поступил. 

Мама, хоть и удивилась, но, хорошенько поразмыслив, одобрила его выбор. Тренер по фехтованию усмехнулся и с уважением похлопал его по плечу, ничего не сказав. А вот руководитель театрального кружка сильно расстроился, но искренне пожелал Павлу удачи и предложил заходить почаще… Павлуша вдруг с удивлением обнаружил, что ничьё мнение по поводу его выбора на самом деле его совсем не волнует, и неожиданно успокоился. Философия так философия! 

Хотя если бы он знал, что случится при выезде «на картошку» в начале сентября, перед первыми занятиями, то бежал бы отсюда, роняя тапочки! 

 

5.

 

Два десятка юношей и одну девушку выгрузил на окраине деревни старенький потрёпанный автобус, потому что его водитель заявил, что дорогу размыло и дальше он, даже если захочет, не проедет. 

– Да вам тут до совхоза рукой подать! Километра два-три, не больше! – убедительным тоном соврал водитель и уехал. 

До совхоза по прямой через лес, может, и было не больше трёх километров, но под мелким моросящим дождём вдоль размытой грунтовки студенты добирались целый час. А там их ждала другая новость в лице завхоза, полной крашеной женщины с красным лицом и визгливым голосом базарной бабы:

– И где я вас размещать буду? – орала она, как будто именно студенты были в этом виноваты, а не организаторы всего этого безобразия. – В коровнике? 

Она стояла под навесом на крыльце управления, а толпа студентов – прямо перед ней, на дворе. В довершение всего начинало темнеть и потихоньку снова стал накрапывать дождь. Настроение у будущих философов упало ниже нуля. 

– Вы хоть пожрать-то с собой взяли? – жалостливо осведомилась завхоз. Нестройный унылый хор голосов был ей ответом. 

– Едрить вашу маковку! А чем вы думали, когда сюда ехали? – риторически вопросила завхоз и принялась командовать:

– Ночевать будете в столовой! Мне нужно пять человек покрепче, чтобы принести из школы матрацы и маты! И трое, кто умеет готовить хорошо! Четверо, чтобы переставить мебель в столовой! Девочка, что ты на меня смотришь? Бери двух мальчишек и иди наводить порядок! Пол помойте, обувь и мокрую одежду оставьте в сенях при входе! Остальные – за мной, на склад, за продуктами! 

Она вручила единственной девушке ключи от столовой и спросила:

– Как звать? 

– Маша, – стеснительно выговорила девушка в сиреневом плаще с капюшоном и огромных чёрных резиновых сапогах. 

– Ты остаёшься за старшую! – заявила завхоз, тыча в неё пальцем. И зычным голосом осведомилась:

– Всем всё ясно? 

Через час они более или менее устроились: развесили мокрые плащи и куртки на просушку в раздевалке прямо на открытые дверцы шкафчиков, а в столовой помыли полы и сдвинули мебель на одну сторону. На второй половине рядами постелили матрасы, по пять штук в ряд вдоль стены. Девочку Машу завхоз поселила в отдельной комнатке с табличкой на двери: «Заведующая столовой». В этой комнатке едва помещался стол, заваленный бумагами, стул и небольшой диванчик, но на окнах висели занавесочки и стояли несколько горшков с цветами. Смутно знакомые юноши, вроде как Юра с Колей, деловито вешали шторы в зале, взобравшись на столы. На кухне три Серёжи с шутками и прибаутками чистили картошку, вооружившись длинными поварскими ножами устрашающего вида. В большом котле закипал суп, распространяя дивный аромат навара с мозговых косточек, который с видом заправского повара помешивал половником улыбчивый Гарик. 

В предбаннике столовой на крючках была развешена тёплая одежда, а под ней стояли ряды резиновых сапог. Лохматый тощий Алёшка в вязаном свитере с оленями и серых штанах, сверяясь со списком на листочке в клеточку, резал тетрадные листы полосками и старательно переписывал на них имена и фамилии, а потом приклеивал над крючками. 

Только Павлуша слонялся без дела. То там поможет, то тут подхватит, то отнесёт стул, то подаст лампочку, чтобы рыжий озорной Андрейка не прыгал белочкой вверх-вниз со стола и обратно… Зато со всеми перезнакомился и запомнил всех по именам. 

Когда еда была готова, завхоз первым делом отправила всех по очереди в туалет мыть руки и заявила:

– Прислуги у нас нет, господа хорошие! Так что составляйте себе график дежурства, кто еду готовит, кто посуду моет и кто прибирается! Сами-сами, а я проверю! 

– Спасибо! – нестройным хором отозвались студенты. После вкусной еды и горячего чая жизнь уже не казалась им такой ужасной, как на лесной просеке под дождём, когда отъезжал пустой автобус. 

– А сейчас на горшок и спать! – сообщила краснолицая женщина -завхоз и погрозила пальцем:

– В туалете не курить, спиртное не распивать! Только унюхаю что подобное, сразу выгоню всех на улицу! А там, как хотите! 

И на этой грозной ноте оставила их одних, размышлять, что им делать дальше. 

– Правда, мальчики, – неуверенно подала голос Маша, – давайте составим график дежурства, помоем посуду и ляжем спать…. Только надо подумать, что на завтрак приготовить и кому это поручить. 

– Я могу с утра на всех каши наварить, – неожиданно для самого себя предложил Павлуша. – И компот из сухофруктов или чай, на выбор. 

– Как тебя зовут? – улыбнулась ему девушка, с интересом поглядывая на него. 

– Павел, – покраснел он, засмущавшись. 

– Хорошо, Паша, – кивнула она, расчерчивая тетрадный лист на несколько столбцов. И попросила лохматого мальчишку в свитере с оленями:

– Лёшенька, дай-ка список! 

Тот охотно протянул ей лист бумаги. Глянул на Павлушу и неуверенно проговорил:

– Хочешь, я тебе завтра помогу с завтраком и посудой? 

Павел кивнул и пересел к нему поближе. Юрка с Колей сразу вызвались прибраться и помыть посуду сегодня, а долговязый парень с унылым лицом, назвавшийся Арсением, и улыбчивый толстячок по имени Георгий – на завтра. 

Через десять минут график был готов – безо всяких споров и препирательств, как это было бы в пионерском лагере. Никто не ныл и не выпендривался, как маленький. Все так или иначе понимали, что это сильно упростит им жизнь, и решили не тратить время впустую на долгие переговоры. А ещё через четверть часа Маша ушла к себе, наказав мальчикам не валять дурака и не буянить, а ложиться спать. 

У туалета выстроилась длинная очередь желающих, и Павел с тоской смотрел на неё, оказавшись чуть ли не крайним. Но тут его за руку дёрнул Лёша в свитере с оленями и поманил за собой:

– Пошли, там на дворе сортир есть! 

Они обули резиновые сапоги и вышли на мокрую траву. Дождь уже перестал, и на небе сквозь тёмные облака катилась жёлтая и круглая, как блин, Луна, а рядом с ней даже проглядывали отдельные звёзды. Покрытая россыпью капель трава блестела, как жемчуг, и источала густой пьянящий аромат… Павел глубоко вдохнул и повернулся к Алексею со словами:

– Смотри, как красиво! 

Тот искоса глянул на него, и молча потащил за руку к неказистому деревянному строению на краю двора. Мокрая трава скрипела под сапогами, лёгкий ветерок трепал волосы, сытый желудок тихонечко мурлыкал, и жизнь показалась Павлуше не такой уж ужасной. Особенно, если учесть, что его руку грела сухая Лёшкина ладошка с длинными пальцами… 

Внутри в полу темнели две дыры, из которых несло холодом и вонью отхожего места. Павел сморщил нос и слегка досадливо посмотрел на Лёшу. Но тот безо всякого стеснения расстегнул штаны и принялся громко журчать в одну из дыр, повернувшись к нему спиной. Павлик со вздохом занял место рядом и, стараясь не дышать, пустил свою тонкую струйку. И отвернулся, не позволяя себе ни в коем случае даже посмотреть туда, где длинные тонкие Лёшины пальчики придерживали ширинку. 

– Душа находится ниже мочевого пузыря, – вдруг сообщил с ехидством Алексей. – Поссал – и на душе легче! 

Павел вежливо усмехнулся и вышел первым. Ещё пять минут назад он был бы не прочь познакомиться с этим лохматым парнем а свитере с оленями поближе. Почему-то тот казался ему каким-то особенным: чутким, внимательным и тактичным. Но сейчас он чётко понял, что даже домашний мальчик Лёшенька такой же, как все остальные парни: бесстыдно-небрежный, с пошлыми шуточками и без особого интереса к возвышенному… 

«Что со мной не так? – думал отчаянно Павел, возвращаясь вместе с Алексеем в столовую. – Я словно не совсем парень! Меня тошнит от всех этих скабрезных анекдотов и мерзких пошлостей, которые остальным парням будто нужны, как воздух! Я изо всех сил стараюсь быть правильным, вежливым и порядочным, а они считают меня за это слабаком и неженкой, чуть ли не девчонкой… Точно если не быть жестоким, грубым и наглым, то ты как бы и не парень, а неизвестно что!»

Лёша шёл рядом и, оживлённо жестикулируя, рассуждал на тему того, что настоящая жизнь – не в городе, а именно здесь, в деревне, где человек ближе к природе во всей её первозданной силе и простоте… Павлуша слушал его вполуха, время от времени поддакивая, а сам думал о своём.

«Вот, например, хороший парень Алексей, добрый и умный. Наверняка, у него много друзей, есть девочка, которая ему нравится, и на философию он не зря пошёл – вон как рассуждать любит! Он ответственный, терпеливый, трудолюбивый – я бы с ума сошёл со всеми этими списками и вещами разбираться! Он хороший товарищ, всегда готов прийти на помощь и взять на себя посильный груз…  Тогда почему я боюсь даже думать о том, что он мог бы стать моим другом?»

А мальчик Лёша всё говорил и говорил, торопливо захлёбываясь словами, словно в первый раз нашёл благодарного слушателя:

– … Но ведь на самом деле никакого Дон Кихота никогда не было! Никакого живого настоящего человека, с его радостями и печалями, с первым поцелуем и больным зубом, с мозолями на заднице, натёртыми седлом… Он просто вообще не существовал, это выдумка, всего лишь описанная так хорошо, чтобы в неё поверили. И верят до сих пор! 

Павел рассеянно улыбнулся и кивнул. Он-то точно это знал и понимал, перечитав горы книг и будто бы прожив сотни разных жизней… Только сейчас он размышлял совсем о другом.

– А вот какая-нибудь Мария Ивановна Кукуева, родившаяся в одна тысяча восемьсот девяносто забытом году и умершая от голода в блокадном Ленинграде была настоящим живым человеком! – не унимался Алексей. – Нас-то-я-щим, понимаешь? У неё было детство и юность, и первая любовь, и первые роды, и куча детей… Она по-настоящему любила, ненавидела, сердилась и радовалась, страдала и мечтала! Она была живой, а мы с тобой о ней ничего не знаем... И не узнаем уже никогда, вот что обидно!

«Обидно, если из-за этого вся жизнь пойдёт псу под хвост,» – думал в это время Павел. И вдруг поймал себя на как то, что он подумал внутри, отозвалось снаружи. Как рифма. 

Павлуша встал вдруг, как вкопанный, и внимательно посмотрел на Алексея. Тот осёкся, отвёл глаза и пробормотал:

– Ну да, ты прав, куда-то меня не туда занесло… 

Честно говоря, Павел даже не сразу сообразил, к чему это он, потому что последние Лёшины сентенции пропустил мимо ушей. Но на всякий случай кивнул и, приоткрыв дверь, пропустил Алексея впереди себя. 

Они быстро разулись и побежали умываться. Лёшка скинул свитер и остался в одной майке, из-под которой торчали острые плечики, ключицы и тонкие руки. Павел снял полинялую футболку и умылся по пояс, с ухмылкой ловя завистливый взгляд Алексея, ощупывавший его ровную крепкую фигуру. 

Потом Павел содрал с себя мокрые носки, быстро застирал их прямо в раковине и развесил сушиться на батарее рядом с другими. Но пока он вытягивал ногу за ногой, чтобы помыть свои ступни, чуть ли не нарочно демонстрируя свою отличную растяжку, Алексей хмуро глянул на него, сбегал на кухню за тазиком и помыл свои ноги в нём. И почему-то больше не улыбался, не нёс всякую чушь и не поглядывал на Павла искоса и с насмешкой.

А когда Лёша даже не решился брызнуть на него в ответ водой из шалости, Павел совсем загрустил. Растёрся полотенцем и сухо сказал:

– Пошли спать. 

В столовой царил полумрак и большинство их товарищей уже разлеглись по матрасам. Павлуша прислушался и с усмешкой заметил, что где бы не собирались мальчишки, рано или поздно разговор заходит сначала о глупых подвигах, потом о бабах, а после этого начинаются всякие страшилки. Он зевнул и растянулся на свободном матраце с краю, невольно прислушиваясь к рассказчику:

– Крысы вылезают ночью, в полной темноте, и сразу начинают искать себе еду. А если не находят, то могут отгрызть спящему человеку пальцы на ногах или даже нос… 

Лёша, который улёгся рядом с Павлом на последнее свободное место, вдруг заворочался, подвинул свой матрац поближе к его, и судорожно вздохнул. 

– Ты чего? – чуть удивлённо спросил Павел. 

– Страшно, – по-детски всхлипнув носом, нехотя признался Алексей. А рассказчик продолжал жутким голосом:

– В средние века даже была такая пытка. Человека привязывали к стулу, посередине сиденья которого была выпилена большая дырка. Под стул кидали горячие угли, а на них ставили ведро, которое снизу упиралось краями в сиденье, с крысой внутри… 

– Ой, – прошептал Лёша и придвинулся к Павлу вплотную. Тот с удивлением обнаружил, что мелкий лохматый Лёшенька весь дрожит, клацая зубами, усмехнулся и шепнул:

– Да сказки вам это! 

– Угу, – торопливо согласился Лёша и обхватил его рукой. Павел аккуратно передвинул его ладонь со своего живота на грудь и молча усмехнулся, чувствуя, как внутри неё впервые разливается странное щемящее тепло. Может быть, потому что до этого он никогда не спал ни с кем в обнимку? 

– Крысе начинало припекать лапы, и она сначала откусывала яйца, а потом прогрызала человека насквозь, выбираясь наружу сквозь дырку в животе! 

Паша вздохнул, оторвал от себя вцепившихся в него руку и повернулся к Алексею лицом, заглянув тому в перепуганные глаза с огромными зрачками:

– Закрой уши и спи! Нам вставать рано завтра, на всех готовить! 

Лёша вымученно кивнул, повернулся к нему спиной и подложил одну руку под голову. И даже прижался к нему, засунув свои стопы ему между лодыжек… Павел улыбнулся от щекотного прикосновения шёлковых волос на Лёшином затылке к своему носу и закрыл его второе ухо своей ладонью. 

– А если пытали не мужика, а бабу? – сдавленно поинтересовался чей-то голос. 

– Тогда крыса просто забиралась вовнутрь и сидела там, пока баба не шла на аборт! – моментально нашёлся рассказчик. 

Всё нервно рассмеялись, пожелали крысе удачи, а рассказчика, наконец, попросили заткнуться, потому что всем пора спать… Какой-то спортивный парень в красных шортах и майке поднялся со своего места и выключил свет. И буквально через несколько минут со всех сторон стали доноситься то мерное сопение, то громкий храп. 

Паша подождал ещё, пока всё не заснули, и убрал руку с Лёшиного уха, обняв его за живот. А тот, не просыпаясь, потянул его ладошку вниз и засунул себе между ног. 

Павел аж задохнулся, не зная, что делать. То ли оттого, что Лёшенька слишком плотно прижал его ладонь к своему паху, который тут же начал теплеть и набухать, то ли потому, что запах его подмышек дразнящим ароматом царапал Павлу нос, тот вдруг почувствовал невероятно сильное возбуждение. Его собственный пах упирался в Лёшину спину чуть выше ягодиц и томно ныл, словно дорвался до сладенького. А Лёшенька мирно посапывал в Пашиных объятьях, даже не подозревая, на какого извращенца он нарвался! 

Даже в темноте Павел почувствовал, как краснеет, и потихоньку потянул свою ладонь к себе. Наконец, ему удалось вырваться из цепких длинных пальцев, и он со вздохом перевернулся на спину. Сердце колотилось, как оглашенное. Он чуть-чуть не попался! А если бы утром кто-то из ребят проснулся пораньше и заметил бы, как они лежат в обнимку, прижавшись друг к дружке? Это был бы скандал, от которого не отмоешься… Хоть беги потом прочь из универа и даже не думай никогда попадаться никому из ребят на глаза! 

Павел скосил глаза на Лёшу. Тот спал на боку, подложив руку под голову и приоткрыв рот. Маленький худенький мальчишка… Обыкновенный, даже невинный, в каком-то смысле, потому что ничего плохого не хотел и даже ничего страшного не видел в объятьях другого парня. Павел чуть не застонал, но тут же зажал рот рукой и медленно выдохнул через нос. Нет, как хорошо, что он не осмелился даже двинуть своей рукой, когда она была там, не то, что сжать ладонью или просто даже погладить! 

«Никогда, никогда больше нельзя ложиться с другим парнем даже рядом! – решил Павел. – Сейчас я удержался, а в следующий раз – кто знает?»

Он решил для себя твёрдо, что больше ни к кому не полезет. Никогда в жизни. Ни за что. Ни разу. Руками не трогать. 

И мгновенно уснул. 

 

6.

 

Через год Лёша вылетел из универа, завалив сессию. Он почти сразу же ушёл в армию, и через три месяца его убили в Афганистане. 

Деканат организовал поминки в столовой по бывшему студенту и выставил фотографию героя в фойе факультета. Павел долго стоял перед фотографией стриженого под ноль мальчишки с тонкой шеей, в пилотке с красной звездой, надетой слегка набок, в полевой военной форме, сжимающего автомат своими тонкими музыкальными пальчиками…  У него, оказывается были слегка оттопыренные ушки и прямые ровные брови. Острый подбородок и ямочки на щеках. И совершенно невероятные огромные серые глаза.

Лёша смотрел с фотографии слегка испуганно и отстранённо, словно не верил, что с ним могло такое случиться.

Глаза и подбородок Павел помнил, а всего остального и видеть не мог из-за роскошной Лёшкиной гривы. Без неё он казался совсем мальчишкой, отчего его было невыносимо жалко до боли в сердце.

Но как Павел ни силился, он не мог припомнить, ни о чём они говорили, пока в первый вечер шли от сортира к столовой, ни про что Лёшенька ему рассказывал потом, когда они сдружились, не разлей вода, за две недели «на картошке». Ни даже почему они сразу рассорились напрочь чуть ли не в первый день занятий – и больше ни разу не общались весь последний год. Ничего, кроме свитера с оленями, запаха его шёлковых волос и ощущения его длинных стоп на своих лодыжках. Ничего больше. 

На поминки он не пошёл. Там наверняка надо было бы встать и грустно и трогательно говорить, а Павел даже не знал, о чём. Что он очень хотел бы с ним дружить, но не сложилось? Что ему будет его не хватать всю жизнь? Что он будет теперь казнить себя за то, что был слишком занят собой, чтобы обратить внимание на лохматого парня, тонущего в дебрях античной философии, и предложить ему свою помощь? Так оно и было. Но всё уже произошло: необратимо, непоправимо и невозможно отмотать эти полгода назад, как киноплёнку. Лёши больше нет. 

Три дня фотография стояла в фойе, украшенная цветами, среди бюстов античных философов. И все три дня оглушённый и ничего не соображавший Паша ходил мимо неё на цыпочках, точно снова боясь разбудить доверчивого лохматого мальчишку, прижавшегося к нему спиной. А на третий день, на физкультуре, он вдруг понял всем своим существом, что его нет, и больше никогда не будет – и заорал раненым зверем, упав на маты и колотя по ним кулаками в бессильной ярости. Но никто не подошёл к нему, не сел рядом и не погладил по плечу. Все почему-то молча вышли из зала и терпеливо ждали, пока он сам успокоится. А потом, когда он затих, вернулись и продолжали занятия, старательно отводя от него глаза.

Павел и так был не слишком общителен, а после этого случая и вовсе замкнулся в себе. Он молча вырвал фотопортрет Алексея из рук у завхоза, который на четвёртый день после поминок собирался отправить его на мусорку. И повесил его у себя дома, над столом, потеснив полки с книгами и географическую карту полушарий…  Он выпросил у старосты Маши, которая тогда ездила с ними, единственную общую фотографию, снятую в последний день сельхозработ для газеты университета. Гарик Арутюнян, живший с Лёшей в одной комнатке в общаге, сам принёс ему пачку Лёшиных конспектов и нелепый брелок с кисточкой, который тот всегда таскал с собой, как талисман. 

Павел проштудировал все эти уже никому не нужные конспекты от корки до корки и обнаружил, что Алексей был, мягко говоря, нерадивым студентом. Вместо изложения лекций и развёрнутых тезисов у него в полном беспорядке были записаны обрывки фраз и собственные, довольно странные, суждения. Например, что «мы пытаемся смотреться в тени на стене пещеры, как в зеркало, а это не фотография даже, а даггеротип»... Или что «хоть Сократ и был мерзким вонючим ядовитым старикашкой, но зато сделал свой образ жизни целой философией».

Павел часто ловил себя на том, что хохочет, читая Лёшкины записи, а потом долго сидит в собственном кресле, размазывая слёзы по щекам. Он бы всё отдал, чтобы вернуть тот день, когда они поссорились – но время неумолимо убивало в нём Лёшеньку снова и снова. Через полгода он уже не мог вспомнить его запах. Потом из памяти постепенно стёрся его голос. И наконец, самыми последними ушли ощущения его ладошки в своей руке и его ступней, воткнувшихся между его лодыжек. А лицо на фотографии в пилотке с автоматом в руках однажды стало совсем чужим и будто незнакомым. Только на общем фото лохматый мальчишка, стоящий с Павлом плечом к плечу в своём дурацком свитере с оленями, долгое время оставался для него будто живым. Но потом и это чувство ушло. 

И тогда Павел снял со стены фотографии, сложил их в папку вместе с конспектами, положил сверху брелок, завязал тесёмки и больше никогда её не открывал, убрав в дальний ящик стола. 

Руками не трогать. 

Несмотря на всё душевные терзания, Павел продолжал ходить в спортзал и бассейн, вовремя стричься и менять пиджаки с рубашками. Он не хотел причинять лишнее беспокойство матери, которая и так болела то одним, то другим, и старела прямо на глазах. В университете Павел продолжал пахать, как проклятый, пока всем не стало очевидно, что его ждёт красный диплом и, разумеется, аспирантура. К пятому курсу он имел два десятка опубликованных в солидных научных журналах работ, на которые вяло нападали оппоненты, скорее по обязанности, чем даже из спортивного интереса. 

Он защитил диплом по «сократикам» на «отлично», и тут ему пригодились все Лёшкины язвительные замечания, которые он помнил наизусть. Учёный совет, слушая его, кивал и ехидно улыбался, удивляясь сочному живому юмору и острому язычку его работы. И только он, Павел, один знал, что никакой его собственной заслуги в этом нет! Это был, на самом деле, не его диплом, а Лёшин – тот, который большеглазый лохматый парень в свитере с оленями должен был бы написать сам. 

Но стране солдаты были нужнее, чем философы. И от понимания этого Павлу хотелось кричать и биться головой об стену… Но, разумеется, он этого не делал. Наоборот, он спокойно принимал поздравления и приглашение в аспирантуру. Он тщательно следил за собой, всегда гладко выбритый, одетый с иголочки, со свежей причёской и неизменно пахнущий одни и тем же ароматом сандалового дерева. 

На этот аромат у Павла была странная аллергия: он переставал чувствовать какие-либо другие запахи вообще. Нет, у него не краснели глаза, не текло с носа, он не задыхался и не чувствовал себя нездоровым – но буквально капля сандалового аромата избавляла его ото всех других запахов. В том числе, и от соблазнительно пахнущих подмышек юношей, пришедших к доценту Павлу Петровичу постигать азы философии. 

Он начал преподавать раньше, чем получил первую учёную степень, которую ему, вопреки устоявшимся правилам, присудили за собственноручно написанный учебник. Стиль изложения материала в нём был всё тем же язвительным и насмешливым, и Павел будто слышал звонкий мальчишечий голос, надиктовывавший ему строчку за строчкой, в своей голове. О да, с таким учебником Лёшенька не спал бы на лекциях и не путался бы во всех хитросплетениях философской мысли! Он с удовольствием вычитал бы его вдоль и поперёк, от корки до корки, смакуя каждое слово так, чтобы от зубов отскакивало!

Единственное, что обошло Павла стороной – так это личная жизнь. Сам он шутил, что женат на философии и не собирается изменять столь капризной и ревнивой даме. Все девушки, строившие на него матримониальные планы, включая умницу дочь декана и беспардонную хулиганку, племянницу ректора, вынуждены были кусать себе локотки и валить, несолоно хлебавши. Лакомый кусок добычи – успешный молодой интеллигентный парень с квартирой в центре Питера – оказался им всем не по зубам… 

Руками не трогать! 

Это сильно беспокоило и расстраивало его мать, которая мечтала хотя бы увидеть внуков. Но и с ней Павел грустно отшучивался, утверждая, что единственная женщина в его жизни – это она, а никакой другой ему не надо. 

Впрочем, пару раз к нему подкатывали с другой стороны. Разумеется, тайком и намёками. Надо отдать им должное, вполне милые и воспитанные. Тактичные и ухоженные… Единственная их проблема была в том, что им что-то ещё было нужно от доцента Штиглица. Например, молодому симпатичному студенту – аспирантура, несмотря на его довольно посредственные знания и полное отсутствие интереса к выбранной стезе. А коллега-доцент, женатый и имевший двух дочерей, помимо более близких отношений, желал непременного соавторства научных работ, коими по причине занятости семейными хлопотами сам заниматься отнюдь не собирался… 

Павел Петрович аккуратно снимал пальчики студента с лацкана своего пиджака, словно заблудившиеся насекомое, и мило улыбался: «А кой тебе годик? Восемнадцать-то исполнилось? Простите, милейший, но я не педофил!» Для настойчивого коллеги было припасено небрежно-снисходительное: «Уважаемый, вы, кажется, ошиблись томом! Я из первой части “Диалогов”, а никак не из второй. Поищите себе другой вариант для упражнений».

После этого от него отстали все: и женская, и мужская часть адептов науки сочли его то ли импотентом, то ли асексуалом, то ли тайно рукоположенным монахом. Павел Петрович даже поваждал распространение этих слухов и сплетен, изредка подыгрывая особо рьяным злым языкам и приглашая на обед или на ужин в хорошем ресторане то скромного пастора, то одиозного политика, то известного литератора. Наконец, все сообразили, что он просто издевается, и потеряли к нему интерес. 

А потом он стал доктором, защитив диссертацию по философам поздней античности, и с тех пор стал чуть ли не непререкаемым авторитетом в своей области. Когда ему на плечи упала профессорская мантия, мать уже отошла в мир иной, и ему не с кем было разделить это торжество, кроме завистливых коллег и восторженных студентов. Все, кого Павел Петрович любил, покинули этот мир, оставив его одного. 

Нет, он не переставал шутить на лекциях, продолжал публиковать искромётные и изящные научные работы, выступать с язвительными докладами на конференциях – но сердце у него точно замерло, как часы, в которых закончился завод. Ему было сорок с небольшим, когда на встрече выпускников впервые за много лет прозвучала Лёшина фамилия и имя. И все дружно встали, чтобы помянуть мальчишку в свитере с оленями, который удивительным образом запомнился всем и каждому, кто тогда боролся за урожай в отдалённом совхозе. Павел даже пожалел, что не взял с собой заветную папочку из дальнего ящика стола, где она пылилась годами, чтобы его однокашники смогли снова посмотреть на самих себя, молодых и счастливых.  И вспомнить свою безвозвратно ушедшую юность, обещавшую яркую, долгую и прекрасную жизнь….

Руками не трогать? 

Вернувшись домой, он прошёл в свою комнату в опустевшей квартире и, не раздеваясь, уселся за свой письменный стол. Он просидел там до утра, так и не решившись ни достать папку, ни, наконец, выкинуть её. А утром в первый раз у него схватило сердце, и он уехал по «скорой», не чая вернуться обратно и почти не надеясь на посмертную встречу с теми, кто был дорог ему больше всего. 

Но на этот раз обошлось. 

 

7.

 

А дальше Павел Петрович просто смирился с неизбежным и продолжал жить. Он всё так же ходил пешком до университета, как и раньше, что в студенческие годы, что в профессорские. Он точно так же порой заглядывался на красивых юношей, выбирая безошибочным чутьём самых умных, смелых и ироничных, но ни к одному из них у него не лежала душа. Да и потом, он же тогда твёрдо решил для себя, что никогда, ни с кем, ни разу! Как будто пообещал это не только себе, но и Лёше. 

Руками не трогать… 

И вся эта жизнь тянулась ни шатко, ни валко, накидывая на его плечи мантии почётного профессора то одного, то другого университета, отчего ему казалось, что с каждой новой наградой его всё больше и больше пригибает к земле. Трижды в год он ездил на кладбище к матери, в родительскую субботу перед Пасхой, на её день рождения и в день её смерти. Сначала прибирался, наводил порядок, а потом молча сидел на скамейке у гранитного памятника, не произнося ни слова. Всё уже было сказано, и не один раз. 

Он так и не смог разыскать Лёшину могилу, хотя перерыл все архивы. Он нашёл его старый адрес в Тихвине, съездил туда и даже узнал от словоохотливых соседей, в какую школу тот ходил и с кем дружил. Но в Лёшиной квартире давно жили другие люди, а после смерти его матери все их вещи и фотографии улетели на помойку. Павел Петрович с досадой пожалел, что не занялся этим тогда, сразу после поминок – но теперь, спустя столько лет, ничего уже нельзя было поделать.

Лёшины друзья детства тоже потерялись где-то на просторах необъятной Родины, разъехавшись по городам и весям, кто куда. Только на гранитной доске на его школе среди других имён павших выпускников воинов-интернационалистов Павел Петрович нашёл и его имя – и поразился тому, как много других имён оказалось рядом с ним. Но все остальные были ему незнакомы, и он даже без угрызений совести подумал, что вряд ли кому придёт нынче в голову разыскивать их могилы и собирать по крупицам их беспощадно оборванную короткую жизнь. 

Прошло не так много лет, а от этих несчастных мальчишек не осталось и следа. Уже не было ни той страны, что их отправила на глупую бессмысленную бойню, ни даже тех, кто отдавал приказы и подписывал рапорты. Да и сами мальчишки сгнили давным-давно в своих могилах, заброшенные и забытые всеми, словно их никогда и не было. 

Даже в школе не осталось ни одного преподавателя, кто мог бы припомнить тот давний выпуск или лопоухого нестриженного мальчика Лёшу. Понукаемые нетерпеливым азартом Павла Петровича, секретарь и директор нашли-таки в кладовке архива выпускной альбом Лёшиного класса и даже отдали его странному профессору, лишь бы тот от них отстал. Точно такой же альбом должен был остаться и у Алексея, который смотрел с овальной фотографии озорными и насмешливыми огромными серыми глазами. 

Перед отъездом Павел Петрович купил цветы и положил их на рамку перед мемориальной доской. Это всё, что он теперь мог сделать. 

И только вернувшись к себе домой, в Питер, он почувствовал, что его, наконец, отпустило. Все эти годы погони за какой-то призрачной тенью, попытки сделать то, что не успел глупый мальчишка, стремление доказать всем и самому себе, что он мог бы добиться куда большего – всё это показалось Павлу Петровичу такой жалкой нелепостью, что ему стало стыдно за свою собственную жизнь, потраченную на то, чтобы прожить её за другого. Он вдруг понял, что его давнишний поступок – убрать руку и сделать вид, что ничего не было – был продиктован просто трусостью. Лучше бы он поцеловал своего Лёшеньку в затылок или даже в губы, рискуя спалиться или даже получить от него по морде – но не мучился бы сейчас сожалением, что этого не сделал! 

А вдруг он бы ответил ему тем же? Ведь тогда целых две недели серый свитерок с оленями постоянно мелькал у него перед глазами, а лохматая голова не раз ложилась Павлику на плечо и даже на колени! О чём-то же они болтали ночи напролёт, лёжа рядышком на потрёпанных матрацах и засыпая только под утро, вымотанные, но довольные, точно любовники, а не просто друзья-приятели? Ведь может быть, тогда Павлу удалось бы вытянуть своего любимого мальчишку хоть на «тройки», но не дать ему вылететь из универа и сгинуть ни за что! А вдруг они остались бы до сих пор вместе, и всё эти годы были бы наполнены чувствами и совместными делами, а не пролетели вот так, в пустоте и одиночестве, как спутник по орбите? 

Павлу Петровичу теперь оставалось только гадать, как оно могло бы сложиться, если бы он не струсил. Он ведь даже не понимал тогда, как ему повезло! Всего один раз. Но это же невероятно много! Кому другому и этого не дано. Ни одного разу. Никогда. За всю жизнь. 

… Утром Павел Петрович убрал пожелтевший выпускной фотоальбом в тот же ящик стола, где лежала завязанная тесёмочками папка, и пошёл знакомиться с новыми студентами. 

И один из них написал в своей записочке точь-в-точь то же самое, что давным-давно другой мальчишка в своём конспекте. Слово в слово. Таким же угловатым детским ученическим почерком. 

Про Сократа и Алкивиада. 

И Павел Петрович до сих пор не знал, что на него ответить. Тем более, что скорее всего, для каждого был свой ответ: один – для него самого, другой – для его милого Лёшеньки, и совершенно иной – для голубоглазого паренька в белой рубашечке с короткими рукавами. Каждому – своё. 

Этот студент ничуть не был похож на лохматого мальчишку в свитере с оленями. Ни внешностью, ни фигурой. И звали его по-другому… 

Но он как будто и был им на самом деле! 

 

8.

 

– Зачем вы мне всё это рассказали? 

Они сидели в кафе на улице Льва Толстого, за столиком снаружи под навесом. Павел Петрович смаковал зелёный чай, который здесь заваривали не из одноразовых пакетиков-саше, а в настоящих приплюснутых чугунных чайничках. Олег цедил маленькими глотками свежевыжатый апельсиновый сок. 

– А кому ещё я могу это рассказать? – устало ответил вопросом на вопрос профессор. Он напоследок откровенно пялился на юношу, безо всякого стеснения разглядывая каждый волосок бровей, лёгкий пушок на щеках и под носом, пухлые сочные губы и ямочку на остром подбородке. Спускался взглядом по гладким скулам и шее к распахнутыми воротнику рубашки с выглядывающими из-под него острыми ключицами. Разглядывал узкие кисти рук с точёными запястьями и длинными пальцами с овальными ногтями… И никак не мог заставить себя посмотреть молодому человеку в глаза. То ли боялся заметить в них то, чего не хотел бы увидеть, то ли – то, что как раз и хотел.

Павел Петрович чувствовал себя тем самым «мерзким вонючим старикашкой», что совращал мальчиков в Афинах, предлагая им заодно приобщиться к самой возвышенной из наук – философии. Он был настолько запредельно старым для этого голубоглазого подтянутого юноши, что никакой речи ни о каком продолжении отношений и быть не могло. А на самом деле, он так искренне желал продолжения – любого, от бесед в кафе до нежных объятий, что и вправду казался извращенцем даже самому себе. 

Когда мальчик Олег слушал и плакал, даже не вытирая слёзы, что катились по его щекам, а только нервно слизывая солёные капли с уголков рта, Павел Петрович едва удерживался от того, чтобы не протянуть руку и не стереть их кончиками своих пальцев. Но даже этот жест был бы для него непозволительной роскошью. 

– Я не думал, что так бывает, – честно признался Олег. – Что можно любить так долго. Что так долго можно скучать по тому, кого уже давно нет… Спасибо. 

– За что? – удивился Павел Петрович. 

– За то, что вы такой… хороший человек, – потупив глаза, сообщил Олег. – Вы прожили целую жизнь за своего друга… Я бы, наверное, так не смог!

Павел Петрович улыбнулся краешком рта и признался:

– Я тоже не мог себе представить, что когда-нибудь смогу кому-нибудь об этом рассказать.

Олег неуверенно предложил:

– Вы могли бы написать книжку… У вас хорошо получается!

Павел Петрович едва заметно качнул головой:

– Нет, Олег. 

Олег удивлённо заглянул ему в глаза:

– Почему?

Павел Петрович вздохнул и скривил рот:

– У такой книжки был бы очень грустный конец. Все умерли, каждый поодиночке, и никому не было счастья…

Олег закусил губу и молча впился в профессора взглядом.

– Вот и всё, – заключил Павел Петрович. Говорить больше было не о чем.

Олег неуверенно двинул плечом и предположил:

– Эта история закончилась, значит, может начаться другая?

Павел Петрович согласно кивнул и поинтересовался:

– Тогда, если мы закончили…  Вы не обидитесь, если я пойду? 

Олег испуганно посмотрел на него, хлопая голубыми глазами:

– Можно, я с вами? – запинаясь, спросил он. 

Павел Петрович покачал головой:

– Зачем, Олег? Не стоит тратить время зря. Лучше постарайтесь не испортить себе свою жизнь ни трусостью, ни подлостью. Удачи вам, Олег!

Павел Петрович встал, и стул проскрёб ножками по асфальту так гулко и зло, как лопата могильщика по крышке гроба. Олег даже вздрогнул, словно это было железом по стеклу…  И жалобно спросил:

– Я вам настолько…  неприятен, да? – он всхлипнул и помотал головой. – Я понимаю, что всё сделал не так! Мне не стоило строить вам глазки при всех, в аудитории. Я не должен был навязываться вам, поджидать на лестнице и преследовать вас на улице… Даже здесь, в этом кафе, я не имел никакого права садиться к вам за столик, прекрасно понимая, что вы хотите побыть один! 

Он выдохнул, переводя дыхание, и открыто посмотрел профессору в глаза:

– Но я не хочу, чтобы вы считали меня мальчиком-педиком, который крутит перед вами задницей, чтобы получить хорошую оценку на экзамене! Я не такой, правда! Я пошёл учиться к вам потому, что прочитал сначала ваш учебник. И подумал: если что и стоит того, чтобы потратить на это всю жизнь, так только философия! А если учиться, то только у вас!

Павел Петрович мягко улыбнулся и поблагодарил:

– Спасибо, Олег!  Я и не думал о вас ничего плохого, не волнуйтесь. И вы мне очень симпатичны, как человек.  Но дело в том, что мой поезд давно ушёл… Успехов вам и будьте здоровы, – с чувством ответил он и, кивнув на прощание, неторопливо пошёл по проспекту в сторону своего дома. И удивлённо обернулся, услышав отчаянный вопль Олега:

– Да постойте же вы! 

Олег вскочил со своего места, подхватив рюкзак, и понёсся за ним вдогонку:

– Что же вы всё время от меня убегаете? 

Но Павел Петрович даже не остановился, а только честно признался:

– Боюсь, – проговорил он вполголоса, оглядываясь на ходу. – Через десяток-другой лет я превращусь в дряхлую развалину, а вы будете в самом соку. Зачем вам тратить лучшие годы своей жизни на старика? Найдите себе кого-нибудь помоложе и будьте счастливы. 

Олег, который чуть ли не вприпрыжку едва за ним поспевал, в отчаянии помотал головой:

– Я не хочу кого-нибудь! 

Он забежал вперёд и встал на углу улицы перед Павлом Петровичем, заставив его остановиться.

– Да послушайте же меня! 

Он зачем-то потрогал край губы и тихо отчётливо проговорил:

– Ладно! Если вы смогли всю жизнь обойтись без секса, то и я тоже смогу! Если вам никогда не нужны были друзья-приятели, то и я попробую обойтись без них! Возьмите меня хотя бы в ученики! Вы не пожалеете! Я буду очень, очень стараться, чтобы стать лучшим, и никогда вас не брошу! 

Павел Петрович грустно улыбнулся, глядя на него, и поинтересовался:

– Зачем это вам, Олег? 

Парень покраснел, и, опустив глаза, чуть ли не прошептал:

– Я люблю вас. 

Павел Петрович беспомощно приподнял брови:

–  Что-о? 

Олег покраснел и признался:

–  Я влюбился в вас с первой строчки вашего учебника. С первой лекции, когда увидел вас вживую… Не гоните меня, пожалуйста! Я всё понимаю, что вряд ли вы ответите мне тем же чувством, ведь вам уже не двадцать лет, и вы до сих пор любите другого! Но хотя бы просто позвольте мне быть рядом с вами и любить вас… Или я слишком многого прошу? 

Профессор открыл рот, но слова словно застряли у него в глотке. Верные, разумные, мудрые слова. После которых хоть вешаться иди, настолько правильные… Но вместо них Павел Петрович смог выдавить из себя только одно:

– Хорошо. 

Олег заулыбался сквозь слёзы и чуть не подпрыгнул на месте:

– Спасибо! 

Он стоял перед профессором, слегка наклонив голову набок, придерживая одной рукой свой рюкзачок, а другую протянув ладонью вверх. Павел Петрович молча пожал её, глядя Олегу прямо в глаза – и вдруг то же самое ощущение тёплой ладошки в его руке пронзило профессора насквозь. Всё вокруг вдруг стало чётче и резче, словно где-то наверху подкрутили фокус. Павел вдохнул полной грудью, чувствуя, как к нему возвращаются запахи, а лязг трамвая по рельсам ударил ему в уши, как велосипедный звонок. Он оглянулся на трамвай – и увидел над крышами домов одинокое парящее облачко, которое словно таяло на солнце. 

«Рано или поздно всё равно приходится всех отпускать, – подумал профессор, не отводя взгляда от облачка, пока оно не превратилось в едва заметную сизую дымку. – Пока, Лёшенька! Может ещё и увидимся... А если нет, то прости меня, дурака!»

А потом посмотрел на Олега, который терпеливо стоял рядом, словно ожидая, пока Павел Петрович попрощается со своим прошлым и повернётся, наконец, лицом к настоящему. И не выпускал его руку из своей, словно ожидая какого-то ответа. 

– Неизвестно, кого больше любил Алкивиад – Сократа или философию, – ответил профессор Штиглиц на давным-давно поставленный вопрос. – Но Сократ точно больше любил Алкивиада.

Олег несмело улыбнулся и отпустил его ладонь.

– Не бойся, Олег! – ободрил юношу профессор. – Я постараюсь дать тебе всё, что смогу. И тебе не придётся ни от чего отказываться! Ты можешь делать всё, что захочешь… Кроме одного. 

Он наклонился к его уху и спокойно проговорил:

– Синюю папку в моём столе руками не трогать. 

 

2018




Вам понравилось? 81

Рекомендуем:

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

Наверх