Cyberbond

Момент истины

Аннотация
В предзимье хочется лета, курортного лета столетней давности!..

(Старинная как бы быль)
 
Каникулярное лето 1896 года я провел в имении дяди моего князя Арчила Павлиани в Западной Грузии. Места там чертом благословенные и богом проклятые: озера вязкие, как болота; леса, сквозь которые продраться невозможно из-за лиан; и жирная грязь на полях по колено, почти детородная. «Идиллические» места! Я бы и не поехал туда, да матушка настояла: все же наследник (я) должен совесть иметь, то есть, оказывать «старику» знаки внимания.
 
Мы с приятелем моим по Александровскому училищу Васенькой Луканевичем прибыли туда 7 июля. Выглядели мы, как юнкерам и положено: в летних парусиновых рубахах, солдаты солдатами, парились в толстых черных порточках и тяжеленьких сапогах. Правда, мне форма шла: ранние усики и, как девицы в заведении говорят, «антиресный брунет». Васенька же, цветок Полесья, светел и бел, аки ангел господень (впрочем, не станем теребить религию в связи с Васенькой). Форма придает ему вид невольного самозванца — и всегда недовольного! Васенька капризен, как обнаглевшая полудевочка.
 
Кажется, и со мной он напросился чисто из вредности.
 
Дядю Арчила я помнил исключительно по тифлисскому будуару моей маман, молодящимся бонвиваном во фраке. Нечто зловещее чудилось мне тогда в этом веселом, но хитреньком господинчике — нечто даже и роковое, что ребенок всем сердцем чувствует, а выразить не может никак, и понять причину своего предчувствия ему еще не дано.
 
Но Александровское училище просветило меня насчет даже и дядюшки. Среди юнкеров процветало то, что пошляки-врачи называют нынче «педерастией» неграмотно, хотя отношения наши были сугубо среди только сверстников. Васенька Луканевич был самой отъявленной девчонкой нашего отделения, и, несмотря на юность, таким в деле искусником — но искусником привередливым и жестоким, — что юнкер Совенко из-за него даже как-то не до конца, но повесился.
 
По дороге к дому дядюшки Васенька сполна оценил-вкусил красОты местные и отомстил мне за свой же выбор тем, что прозвал «счастливым наследником лягушек, пиявок и комаров».
 
— У вас в Полесье иначе?!
 
— У нас хотя бы прохладней.
 
Дом князя на высоких сваях его особенно впечатлил:
 
— Жоржи, это в половодье вода на такой уровень поднимается?
 
— Ну не каждый же год! — рассмеялся я. — И только весной!
 
— Вы просто все здесь какие-то… утки водоплавающие! Блохи водяные… — проворчал он растерянно. А я подумал, что деваться Васеньке от меня — капризничать! — никак не удастся. Он тут в гостях, как в плену. Ну, разве что дядюшка… Ха-ха: освоит и дядюшку, не всё ему военными мальчишками в училище-то жонглировать.
 
Но сейчас стоит и объясниться, ведь после таких слов выгляжу я в глазах читателя moralement (морально) не слишком-то презентабельно.
 
*
Дело в том, что с Васенькой отношения мои были вполне уж простецкие. Я все же слишком не по-грузински ленив, чтобы мучиться от капризных и лукавых Васькиных уворачиваний. Он почувствовал во мне силу внутренне равнодушного к нему человека, и эту силу вдруг странно зауважал!
 
Конечно, сперва он возмечтал сломать этот всё же лед, подчинить меня, как дурачка Совенку, но после нескольких неудачных попыток признал как бы равным себе — по глубине того, что мы меж собой называем «стервозностью», «сволочизмом».
 
Меж нами сложился род дружбы — во всяком случае, доверительности. Особенно после того, как я пожалел несчастного Совенку и сделал трагического этого увальня а ля Лермонтов своим — да, любовником. В конце концов, Васенькино искусство не так ведь и уникально! На Совенке я ему это показал — и Васенька оценил, подобрал лапки-то…
 
Едва поднялись мы на крыльцо, на нас из дома выскочил Авессалом.
 
— Георгий! Князь Гогия! — толстый в синей ситцевой рубахе огромный старик буквально обрушился на меня, поцеловал в плечо, в темя и чуть в нос не лизнул.
 
— А я смотрю в окно — кто это едет к нам? — забормотал он по-грузински, часто-часто моргая. Мутная капля запрыгала у него на нижнем веке.
 
— Авессалом! Старый пес… совсем старый ведь! — растроганно мял я его за плечи.
 
Васенька изумленно уставился на столь горячую встречу.
 
— Mon premier (мой первый)! Давно! — пояснил я ему.
 
Васенька выпучил глаза еще больше. Губы его сморщились и запрыгали. Пришлось задним числом, уже вечером, разъяснить ему всю историю. Когда-то Авессалом был бравый рослый дворецкий в доме у нас. Он уже, конечно, старел. Но его мужская стать и даже седые виски меня волновали. Мне он казался могучим дубом, и очень тянуло тоже помять этот дуб за сук, особенно когда он, точно каменный, с булавой высился при съезде гостей на верхней площадке лестницы, перед распахнутыми дверями залы.
 
Свою эту «страшную» (мне казалось) мечту я однажды осуществил, неиспорченно и неловко ущипнув его за бедро, когда меня отправляли спать. Авессалом вздрогнул — но только плечищами. После я повадился ездить на нем верхом, терся о его спину, о шею.
 
Оставшись с ним наедине (когда маман уезжала за покупками или с визитами), мы кувыркались на ковре в детской. Ну, и конечно (что уж греха таить) тут под одеждою у обоих кое-что обнаруживалось… Точнее, первым обнаружил у него это я — как у себя — но только увесисто очень крупное. Неужели и у меня будет такое, со временем?..
 
Авессалом позволял мять себя, осторожненько мял меня, — в этом грех наш домашний только и состоял. Но все же в своем тайном списке я поместил дворецкого первым номером.
 
После маман писала мне уже в училище, что отдала его дядюшке, ибо «в деревне на старости лет будет ему покойнее».
 
Милый, старый Авессалом!..
 
*
— Дорогие наши гости, Базиль и Жоржи! — поднялся с рогом в руке князь Арчил. — Мой дом — это корабль, команда на нем подобрана мною единолично, и вы сюда — на время, только на время, увы! — зачислены теперь юнгами. Так выпьем же за счастливое плаванье нашего корабля к горизонтам… э-э… так сказать очевиднейшим!
 
Все время тоста лицо Васеньки было кислым от смеха — смех его распирал. Осушив рог вполне молодецки, он вкрадчиво и лукаво повернулся к дядюшке:
 
— Ваше сиятельство, смею напомнить: горизонт в природе наблюдается всегда только один.
 
— Увы, мой друг, и даже один он все же бывает недостижим! — дядюшку порядком уж развезло. Он откинул широкий рукав белой своей черкески и поднял палец многозначительно. — Но он все равно, мой друг — наблюдается!
 
Васенька, вскинув брови, опустил глаза.
 
Дядя Арчил смотрел на него благосклонно и так сладенько, что — да, было ясно: захмелевший князь Васеньку не раз уже мысленно приголубил по-всякому.
 
Набежала туча, в комнате стало темно. Авессалом зажег керосиновую лампу над столом и закрыл окна. Снаружи камнепадом раскатился над нами гром, засвистел ветер, стуча ветками эвкалиптов. Сделалось как-то уютно и при этом загадочно.
 
Со стен, обшитых темными панелями, на нас пялились картины, портреты, на первый взгляд, созданные наивной кистью базарного живописца.
 
— Это предки, ваше сиятельство? Рубенс, наверно? — Васенька усмехнулся слишком уж дерзко.
 
— Не Рубенс, но!.. — дядюшка воздел руку, словно, прости господи, памятник.
 
Он велел Авессалому зажечь свечи в шандале и, покачиваясь, приказал светить ему. Сам же тронулся шатко в путь от картины к картине:
 
— Regardez, mes amis! (Взгляните, друзья!) — возгласил он гордо и с пьяной слезой.
 
Из сумрака выплывали глаза, черные и круглые, совершенно бараньи; тугие, как вымя, дамские груди; кромешные бурки и злодейски топорщившиеся усы. На картинах было также много беленьких, каких-то блаженных по виду осликов, литых виноградных гроздей, и бездонно темных дерев, в ветвях которых там и сям краснели и голубели пухлые птицы породы неразличимой, но близкой, кажется, к разгневанным попугайчикам.
 
Васенька отчаянно кусал губы и комкал салфетку, чтобы от хохота в голос не зарыдать Мне же — мне стало почему-то обидно за старика и за весь этот нелепый дом. Конечно, картины дрянь, но лишний раз подумалось: Васенька — бездушная мразь несусветная; нечего его и щадить.
 
(Странное дело: любви к Васеньке у меня тогда уже не было ни на гран, но раздражение на него росло постоянно еще с зимы, с того дня, как олух Совенко не долетел на тот свет, а грохнулся об пол, потому что вздумал повеситься именно на посту, — с полной выкладкой помереть. Какая же тут веревка выдержит?!..)
 
— А вот он, мой маленький, мой домашний, как вы, Базиль, изъясниться изволили, Рубенс! — князь возложил ладонь на кудрявую макушку юноши, почти мальчика, что четвертым сидел за столом.
 
При виде его я подумал: «Ого! Дядюшка вовсе пошел по зелененьким…». Но приглядевшись, понял: густо красневший князев миньон все-таки юноша, только уж очень щупленький и глазастый. Одет он был чисто, но совсем бедно, по-деревенски. Я еще удивился, отчего дядюшка нам сразу его не представил. Хотел, наверно, в ореоле таланта подать.
 
Луканевич, кусая губы, сказал ему комплимент по-французски.
 
Кажется, Важа понял — гость над ним насмехается. Он набычился.
 
— Ну-ну, Важа, не злись! Не обращай внимания на этого дурака, — сказал князь по-грузински (тем осадив заочно салонное хамство гостя). — Ступай, дорогой, пока…
 
Важа поднялся и, не поклонившись, покинул комнату.
 
*
Дядюшка выпил крепче некуда, мы с Авессаломом сопроводили его в спальню — любой «горизонт», кроме сна, для него на сегодня заказан был.
 
Впрочем, и мы с Васенькой хорошо набрались. В небольшой комнате между нашими спальнями Авессалом поставил по моему приказу кальян. Я показал Васеньке, как им пользоваться, сделал, что надо, и вышел на деревянную галерею, что опоясывала весь второй этаж.
 
Буря с час уж закончилась. Небо погасло, звезд видно не было. Передо мной чернели деревья неразличимые, и только мерный, но какой-то неуверенный, дрогливый звук падающих капель с мокрых широких листьев раздавался настойчиво.
 
Странное дело — я почему-то прислушивался не к тому, что творилось в комнате, а к звукам вокруг меня. Словно ждал, что на галерее или в саду некто окажется и обнаружит себя нечаянно.
 
Сильно липнул ко мне запах лимонов, бодрил — раздражал, почти.
 
— «Зачем я сделал это?..» — вертелось в голове настойчиво и угрюмо. Никакой злобы на Васеньку у меня давно уже не было — только азарт, озорной, веселый. Ну, и возможность показать ему мою власть над ним — точнее, мое к нему равнодушие. Я даже Совенко не сказал, что задумал. Он бы не оценил, еще бы и выгораживать начал своего ненаглядного.
 
Бывшего ненаглядного — уточню!
 
Но сейчас и азарт исчез — вялое только недоумение. Зачем, ах, зачем?!..
 
Вдруг мне дохнули в ухо — жарко так, по-собачьи:
 
— Eh bien, eh bien!.. (ну, ну) — Васенька хихикал и тянулся ко мне туда, хватал. Слюна обильно бежала на подбородок, как у бешеного. Неподвижные глаза блестели, словно стеклянные. Зато лицо дергалось, то вытягиваясь, то сплющиваясь, будто гуттаперчевое. 
 
И еще он был совершенно скользким от пота, он весь пылал.
 
Кажется, с афродизиаком я перестарался…
 
Васенька присел на корточки, уткнулся в меня, мял через ткань больно, грубо-требовательно, мурчал и мазал слюни-сопли по черным моим форменным шароварам. Допускать до себя такого было — опасней некуда.
 
Да и никакого желания, никакого!
 
Тоска…
 
— Уснул, — в ухо сунулся теплый шепот. Авессалом, от дядюшки только что.
 
Старик выкатил на Васеньку глаза:
 
— Князь Гогия, это все такие в Москве?! Такие безумные!..
 
— Кальян… — пояснил скорбно я.
 
— Никогда и после кальяна такого вот не видал… Ай, князь Гогия, он теперь на меня полез! Услыхал… Безумный, совсем безумный, вах-вах-вах… Вах, откусит, князь Гогия, ведь откусит! Старика обидит, ох-вах…
 
Старик отбрыкивался, плескал руками беспомощно, пятился в дом. Васенька на коленях тянулся за ним по полу, грубо хватал за штаны. Вдруг щелкнул зубами и зарычал.
 
— Вах! — Авессалом шустро впрыгнул в комнату, захлопнул дверь.
 
Явно за дверью перекрестился.
 
Но Луканевич даже не дернул за ручку! Кажется, он всерьез для себя преобразился в собаку: скреб ногтями порог, доски пола, дверь.
 
Я бросился к Ваське, схватил его за шиворот, потянул. Был я куда сильней Луканевича, но сейчас в нем бушевала посторонняя, могучая сила.
 
Мы покатились по полу, рыча, хрипя, плюясь, — и кажется, дважды обогнули таким манером дом! Руками, зубами драли друг друга слепо, немилосердно, лупили коленями. Раза четыре Луканевич вскрикивал: он кончал прямо в штаны, содрогаясь и выгибаясь весь. Густой рыбий дух его этих финалов окутал нас. Он выгнулся в пятый раз, вскрикнул — и вдруг затих.
 
Показалось, он и не дышит уже. Но нет — Луканевич лишь потерял сознание.
 
Тотчас явился Авессалом и с другими слугами. Васеньку перенесли в дом, но еще некоторое время в чувство его приводить мы остерегались. Наконец, он вздохнул глубоко, свободно, открыл глаза на минуту, обвел туманным взглядом нас с изумлением и погрузился в сон.
 
— Приглядывать за ним надо, — сказал по-грузински я, — и, как проснется, мне сказать. Бог весть, что еще он выкинет!
 
— Не беспокойся, князь Гогия, я присмотрю, — вздохнул печально Авессалом.
 
После пережитой встрепки я не сразу уснул. Долго корил себя, что так глупо и опрометчиво подшутил над Васенькой. Да и последствия этой шутки были мне совсем еще не ясны. Безусловно, проспавшись, Васенька захочет мне отомстить, но не здесь, а уже в Москве.
 
Что он там придумает изощренным своим полуженским умом, одному богу известно, но мстить станет куда злей, чем я нынче-то «подшутил». Злопамятность его всем известна. Там, в училище, придется прятаться за широкую спину Совенки, иначе не выживешь…
 
Эх, надо было сюда с Совенкой-дундуком приезжать — было б скучно, но надежно, просто, естественно. Подпоил бы его — он бы и с дядюшкой; нужно ведь старичка порадовать…
 
Эх, наворотил я себе проблем…
 
*
Проснулся я уже за полдень: солнце лезло сквозь шторы на стену. Юнкерскую сбрую мою латать и чистить, видимо, унесли. На кресле лежали шелковая рубашка, штаны и серая черкеска с газырями. Совсем, слушай, кавказец в этом уборе я сделался!.. Особенно порадовал серебряный поясок тончайшей работы и на нем кинжал в серебряных ножнах, от времени потемневший. Я знал: у князя Арчила есть такие вещицы еще от эпохи Баграта Великого[1].  
 
Сделавши наскоро туалет, я вышел в столовую. Сейчас заливал ее свет, ровно до половины стены. Картины, что так насмешили вчера Луканевича (а меня смутили очевидной своей примитивностью), сияли густыми красками, жизнерадостной, но и мудрой щедростью. Я вдруг до кончиков пальцев ощутил укол в сердце: да, я грузин, да, я плоть от плоти этой земли — моей будущей (как надеялся я) твердыни.
 
Дядюшка по деревенскому обычаю рано уже позавтракал и теперь отдыхал. Прислуживал мне верный Авессалом.
 
— Пока князю не говорил, — урчал он, заботливо подле меня топчась. — Сам доложись ему, князь Гогия! Набедокурил — вот сам-то и повинись. Вах, лучше б уехать ему, этому бешеному…
 
— Так он все это время спал, и нынче еще?
 
— Спал, спал, князь Гогия — как и ты. А сейчас с ним Гиви сидит.
 
— О! У Гиви взбрыкнуть будет ему непросто… Какие, Авессалом, картины вашего этого Важи красивые! А я вчера в потемках подумал, что ерунда.
 
— Скажешь тоже мне — «ерунда»! Станет князь Арчил ерунду собирать…
 
Уютный, такой домашний Авессалом и его ворчание успокоили меня. Я даже и пошутил: Авессалом потому нынче сердитый такой, что гость вчера ему все же не откусил.
 
Авессалом — что потрясло — вдруг замолчал, надулся и покраснел, точно девица.
 
— Как был, князь Гогия, шалопай, таким и остался, а взрослый уже! — выдохнул он, наконец, укоризненно.
 
Я взял большую, как лепешка, теплую руку Авессалома, погладил ее.
 
Он сделал вид, что хочет вырваться, но я насильно удерживал его руку и смотрел на старика снизу весело и сердечно. Кажется, даже и подмигнул…
 
Гиви, огромный деревенщина, кучер, что встретил нас с коляской на станции — смутил Луканевича въевшимся запахом конюшни, овчарни. О, чуть позже я убедился: и голый Гиви разливает вокруг себя аромат кромешной, истрепанной бурки.
 
— Ты используешь Гиви вместо нашатыря?.. — шепнул я заговорщически Авессалому.
 
— Шутишь всё? Вах, князь Гогия! Сорванцом был, сорванцом остался.
 
Авессалом еще вздыхал, качал головой, но явно был тронут моей душевностью.
 
— Скажи, Авессалом, а Важа — только воспитанник дяди?
 
— Ну, — старик махнул свободной рукой, — почти…
 
И засмеялся.
 
— Но он такой гордый! — заметил я.
 
— Нравный, это верно, князь Гогия. Но ты с ним поладишь, я думаю.
 
— Картины его похвалю — от чистого сердца!
 
— Ты еще других его картин не видал — они в спальне. Если, скажем, доктора вызывать — так и не знаю… Срам такой! Или священника…
 
Он вздохнул:
 
— Все под богом ходим, князь Гогия! А этого — прогони…
 
*
Слова Авессалома об особых картинах Важи в спальне у дядюшки сильно тронули мое любопытство. Сразу после завтрака я туда и направился.
 
Князь Арчил возлежал, как паша турецкий: роскошный, пузатый, в шелковом пестром халате и с феской на голове. В руках его был томик Пьера Лоти, «Мой брат Ив», еще мною не читанный.
 
— О, мой друг, я все знаю! Шалун, шалун! — вскричал дядюшка, приподнимаясь с подушек. Он повторил то же по-французски, грозя пальцем. — Однако какой ты джигит в этом нашем во всем, mon ami!.. Горячего коня бы тебе — и…
 
Я молчал, блуждая глазами по стенам. Там было на что посмотреть!
 
— Вах, я всегда был против Александровского училища[2] для тебя, милый Гогия. Какой из грузина пехотинец, вах-вах?! Но Николаевское[3] слишком дорого, и потом там такие шалопаи, шематоны. Этак матушка твоя посчитала, сколько я ни убеждал ее насчет Николаевского… — вещал князь Арчил, будто не замечая моего изумления. — О, мой друг, но этот Базиль, твой товарищ — он просто бандит!
 
— Ах, дядюшка, это я во всем виноват. Я ему в кальян сунул давеча гадости…
 
— Вот как?! А иначе б он — ни за что?.. Вах-вах, да он нравственник!.. Я-то мнил, вы аманты вполне, давно?..
 
— Всякое было меж нами, дядюшка. Но сейчас в качестве урока морали себе и поста я люблю одного Совенку. Тоже юнкер, тоже дурак, но честный — просто из чугуна! Эдакий, знаешь ли, Гиви, однако ж без его чудесного запаха.
 
И я кратко, досадливо поведал историю наших всех отношений, нашего треугольника.
 
— Дядюшка, — завершил я рассказ, — но эти картины!.. Если их увидят чужие глаза… 
 
С той же грубой, но точной лепкой фигур, с той же яростной игрой света и цвета, что на тех, в столовой, на довольно больших листах изображены были все обитатели дома дядюшки, мне отчасти еще и не ведомые. Гиви, Авессалом, сам дядюшка и Важа изобличены были в  столь немыслимых даже и для меня позах соития, что я весь, и под одеждой, зарделся, кажется.
 
— Вот видишь! А мне и рассказывать тебе нечего! — добродушно развел руками князь. — Важа утром все про вчерашнее рассказал, чему был свидетелем. Да, Гогия, так и живем мы здесь потихонечку, мужской почти монастырь… А посторонних глаз быть не может у нас, mon petit bonhomme (малыш). Исправник, господин Чохели, сам бывает тут в гостях с удовольствием.
 
В дверь постучали. Явился Авессалом с вестью, что гость, наконец, очнулся.
 
Я поспешил к Луканевичу.
 
*
В полумраке зашторенной комнаты лицо и белесая шевелюра почти сливались с подушкой, и только серые пятна глаз и красноватые искусанные губы с порога мне подтвердили: да, это он, Васенька. Во всем его облике было нечто бессильное, точно половину крови из него выкачали. Так мне сперва показалось.
 
Темная гора по имени Гиви поднялась навстречу:
 
— Только проснулся, ваше сиятельство! Пить попросил.
 
— Дай ему воды, Гиви. Через полчаса чаю сладкого или бульон, может быть… Нет, сам его напою. Оставь нас пока.
 
Если честно, я растерялся: в таком жалком виде не чаял застать всегда томно-капризного, победительного Луканевича. Или жалость шевельнулась во мне, заставив в очередной раз в проделке раскаяться?..
 
— Ну, как дела, mioche (кроха)? — глупо пытался я сразу и пошутить.
 
Губы Луканевича дрогнули — только затем, чтобы сжаться еще плотней.
 
— Но я не думал, Базиль, что кальян так на тебя подействует! Местным он как слону дробина. Прости, хотя вины моей… — но врать дальше я устыдился. Налил в стакан воды из графина, поднес к его рту.
 
Луканевич чуть не зубами подхватил край стакана, пил жадно. Громкие булькающие звуки были тоже, наверно, смешны. Он поперхнулся, захлебнулся, закашлялся. Лицо порозовело чуть-чуть.
 
— Идиот!.. — выдохнул он, наконец.
 
И заговорил вдруг быстро и судорожно, пуская пузыри слюны:
 
— Ты нарочно ведь это сделал! Уверен — нарочно. Ты… ты страшный человек!
 
— Думаешь?..
 
— Не думаю — знаю! Ты страшный, очень такой, знаешь, доброду-ушный, но — страшный. Ты, как во сне живешь, в этом своем добродушии, благодушии, а сам творить можешь — для себя даже и незаметно, без угрызений — такие дела… Боном (добряк)!..
 
Он матерно выругался.
 
Тоскливо стало от этих слов. Сам-то — добродетель, что ли, ходячая?..
 
Прекрасный уютный мир, такой теплый и именно — да, благодушный, окруживший меня дружелюбно с порога здесь, и сам я в этом доме, моем будущем доме — я, я… Разом во мне сокрушили нечто сейчас эти слова — и дальше крошили бесповоротно-метко, точно, нехорошо…
 
Навсегда?
 
А его несло:
 
— Ты думаешь, я такой же — и хуже еще? Врешь! Я не прикрываюсь, как ты, я на ладошке, а ты… Вот твоего взять Совенку. Тебя после училища родственнички пристроят сюда при наместнике, сиятельного. Будешь жить-поживать, добра наживать, в этом дядюшкином малинничке, как сыр в масле, кататься. А он, дубодел безродный, выйдет из училища предпоследним, запсотят его хрен знает в какую дырищу, где никаких таких, как мы, точно не будет. И сопьется — в три первых года сопьется ведь! Но приучил его к нашему делу — ты!
 
— А начал с ним кто?!! — заорал я. Грохнул стулом об пол — ух, как я Луканевича возненавидел вдруг!
 
Васенька усмехнулся. Доволен был, что пронял. И добил:
 
— Весь ваш малинник на чистую воду выведу! Доведу по начальству про ваш притон!
 
Я задохнулся:
 
— А сам-то, сам — не отсюда ли?!..
 
Однако его угроза разум затмила мой:
 
— Собака ты травежная — вот ты кто!! — взревел я.
 
И выскочил вон.
 
*
За дверью буквально споткнулся о парнишку — о Важу об этого.
 
Ты что тут делаешь?! — схватил я его за плечи. — Подслушиваешь?!..
 
Тряхнул, будто деревце. Он глаза выкатил, весь дрожит, зубы клацают. Вдруг разом клацать и прекратил. Плечом двинул, вырвался и — нет, не побежал, хотя коридор был длинный. Именно что посередь коридора исчез!.. Или у меня в глазах тогда потемнело?.. Как бы случилась конвульсия, l’évanouissement instantané (мгновенный обморок).
 
Чем, как не помутнением рассудка, можно объяснить мой ужас от угрозы Луканевича? Быть может, виной тому — перед тем веселое потрясение от картин в спальне дядюшки, слишком, до ужаса бесстыдных. И сейчас я ринулся — да, туда.
 
Возле тахты, на которой все так же внешне безмятежно возлежал князь Арчил,  мялся Важа. Лицо у него было бледное и очень тревожное.
 
— Я все знаю, — махнул рукой дядюшка. — Так ты полагаешь, Гогия, это не пустые слова?
 
— Дядюшка, он на всё способен. Человек… человек-змея! — вскричал я с горячностью.
 
— Вот как?.. — толстая полуседая бровь князя Арчила переломилась пополам и потешно подергалась. — Ну а сам-то он из другой, что ли, оперы?..
 
— Дело не в опере, дядюшка! Его обвинять не станут, при дворе рука у него. Дело в пантомиме, которую я, дурак, заставил его исполнить. Я думал лишь распалить его. А он… он… И главное — он счел это за издевательство! Ах, он самолюбив, как… как…
 
— Ну, понятно, — скорбно вздохнул князь Арчил, — оскорбил ты его, задел юность сердитую. Ай-ай… Вот что, Гогия, поезжай-ка с Важей к Белому озеру. Прогуляйтесь туда верхом. Захватите с собой поесть. А я тем временем что-нибудь — я придумаю…
 
*
Мы с Важей выехали еще до обеда. Солнце рвалось сквозь зеленые ветки прямыми столбами света, на небе ни облачка, что редко бывает здесь.
 
Важа расспрашивал об училище, о Москве. Я охотно болтал, поощряемый его внимательным, почти неотрывным взглядом.
 
Я был в ударе, чувствуя его восхищение моей уже взрослостью, удалью-статью. Мой искренний восторг его картинами, кажется, Важу купил окончательно. Мы были на пороге взаимной влюбленности? Нет, этот порог во время прогулки мы перешли…
 
Болтали, естественно, по-грузински. Я всей душой и всем телом погрузился в уютный поток воспоминаний детства, почти забытых там, в снежной холодной Москве. Пару раз вспомнились слова Луканевича, что через год буду служить в этих благодатных краях при наместнике, что вернусь сюда — в том числе, и к Важе…
 
Белое озеро оказалось тихой лагуной моря с мутной от соли водой. Мы разделись донага и легли на воду, как на перину. Взялись с Важей за руки и отдались воле стихии, сразу сонные и счастливые. Важа сжимал крепче и крепче мои пальцы, и это порой тревожное, но чаще ласковое рукопожатие говорило обоим больше, чем любое объятье. Солнце пламенело на закрытых веках, по ним изредка скользила тень чего-то внешнего, такого сейчас далекого. Казалось, мы качаемся на волнах, не двигаясь никуда.
 
И думалось так, пока волна мягко не сунула нас плечами на сырой теплый песок, косматый и скользкий от водорослей.
 
Мы оказались на другом берегу лагуны. Нечего говорить, что оба расхохотались, стали возиться, тотчас сделались мохнатыми от длинных стеблей, как лешие, и чумазыми.
 
Назад пустились вплавь уже вовсе родными, току воды не доверившись.
 
*
День кончился пышным закатом, полным оттенков алого, багрового, золотого и фиолетового. Он пылал над дядюшкиным домом, как высокий быстро гаснувший фейерверк.
 
— Господин Чохели приехал, — заметил Важа. Незнакомая коляска стояла у крыльца.
 
Исправник оказался низеньким плотным господином с непомерными для его роста огненными усищами. Он взглянул на нас проницательно и нахмурился. Гиви торчал перед ним понурый, пряча глаза.
 
— Доктора надо вызывать все равно, ваше сиятельство! Нужно его освидетельствование, — озабоченно повернулся исправник к дядюшке.
 
— Вах-вах, — сокрушенно качал головою князь.
 
— Как же ты, дурень, не доглядел?! — накинулся исправник на Гиви.
 
У ног исправника валялась недлинная, но плотненькая веревка бурого цвета.
 
— Слава богу, убить успел, а то мы бы все сейчас на люстрах висели, — буркнул Гиви.
 
— Только на это и хватило тебя, болван! — грозно вмешался на правах хозяина князь. И бросился тут ко мне. — Вот, Гогия, надо было ехать сюда, чтобы погибнуть от укуса гадюки в первый же день!.. Какое несчастье! Какое несчастье, о мальчик мой!..
 
Я все понял. Стало страшно, но весело.
 
20.11.2024
 
[1] Царь Грузии (1360 — 1393).
[2] Александровское юнкерское училище в Москве готовило пехотных офицеров. Там учился А. И. Куприн.
[3] Николаевское училище в СПб готовило офицеров-кавалеристов. Там учился М. Ю. Лермонтов.
Вам понравилось? 2

Рекомендуем:

Круговерть

Око за око

Любовь

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

Наверх