Анри Деберли
Мужчина и ещё мужчина
Аннотация
Пер. с фр. А. Коссовича. - Рига : Orient, [1928]. - 179 с., тираж 1500 экз.
Издатели указали, что за эту книгу автор получил Гонкуровскую премию. Не так. Роман был написан в 1920 году, а Гонкуровскую премию Анри Деберли получил в 1926 году за книгу «Пытка Федры». На русском издавалась Артель писателей Круг, 1927 и СПб. : Социал.-коммерч. фирма «Человек», 1993.
«Мужчина и еще один» - первая книга автора. И в ней обращается не только к гомоэротике, но есть и сцены однополого гей секса. Добро пожаловать в гей робинзонаду в стиле Даниэля Дефо…
Источник
Пер. с фр. А. Коссовича. - Рига : Orient, [1928]. - 179 с., тираж 1500 экз.
Издатели указали, что за эту книгу автор получил Гонкуровскую премию. Не так. Роман был написан в 1920 году, а Гонкуровскую премию Анри Деберли получил в 1926 году за книгу «Пытка Федры». На русском издавалась Артель писателей Круг, 1927 и СПб. : Социал.-коммерч. фирма «Человек», 1993.
«Мужчина и еще один» - первая книга автора. И в ней обращается не только к гомоэротике, но есть и сцены однополого гей секса. Добро пожаловать в гей робинзонаду в стиле Даниэля Дефо…
Источник
I
Сквозь тяжелую полудремоту Жилю послышался какой-то несвязный шум, он вздохнул, но открыл глаза лишь тогда, когда кто-то явственно потряс его за плечо.
Чей-то грубый голос понукал его:
— Проснись же! Ты, ведь, тут не у хорошенькой девчонки под боком!.. Ну!..
Какой-то здоровый белокурый, лет тридцати пяти, мужчина, наклонившись над Жилем тяжелой заскорузлой рукой теребил его за грудь. Жиль припомнил, что мельком видел его среди экипажа „Пьера Бюло“ и именно в те трагические минуты, от которых. теперь его отделяла какая-то темная пропасть.
— Где мы?—наконец, спросил он, приходя в себя.
— А черт его знает?!. На земле, как видишь!..
— Сколько же нас?—опять задал вопрос Жиль.
— Пока что, вы да я. Я тут после рассвета уж три четверти часа шатаюсь по берегу, как неприкаянная душа. Случайно вот и набрел на вас. Кричал, никто мне не ответил. Видно, ни души нет...
Жиль снова глубоко вздохнул. Его собеседник покачал головой: —В моей шлюпке нас было восьмеро, —продолжал он, —и вряд ли кто спасся, я так Думаю.
— Так же, значит, как и в моей,—задумчиво, силясь что-то припомнить, пробормотал Жиль.
— Мою вдребезги разбило. Плыл я изо всех сил, как от смерти. Без этого, —показал он надетый на него спасательный пояс, — ни за что, я так полагаю, не удалось бы мне выбраться в такую собачью погоду.
Плыву я — вдруг чувствую — под ногами камень. Это должно быть, вон там, около этого мыска, направо. Карабкался я в темноте, как мог. Волны валили с ног, прямо дыхнуть нельзя было. Еле живой от усталости добрался до какого-тотолстого корня под водой. А подняться не могу — ноги, как свинцом налиты. Кое как на песок выполз и тут же уснул.
Все это рассказывал он Жилю, уже лежа с ним рядом.
— Ну, а вы? —спросил он. —А вы как выбрались? Ведь, и ваш баркас всех людей потерял. Никого не видно и лодка тю-тю!..
—Должно быть... Я плыл... да плыл тоже долго... долго плыл, изо всех сил..., —несколько раз жалобно повторил Жиль, полубессознательно вглядываясь в густую листву дерева, под которым растянулся, по всей вероятности, с того момента, как, обессиленный, выбрался на берег.
Вдруг по всему его телу пробежала дрожь.
В его памяти с поразительной ясностью встала ужасная картина, пережитая ночью: перед ним, на фоне мрачного, как смоль, неба, профиль исполинской волны с клочьями шипящей пены на гребне, а он сам, рядом с каким-то человеком, с бешенством отчаяния уцепившимся за один и тот же обломок доски —внизу среди двух водяных холмов, ревущих и мрачных... При каждом усилии, при каждом препятствии человек бормочет какие-то проклятия, ругается неистово. Вдруг — отчаянный крик, какой-то водоворот—и человек мгновенно исчезает под водой. С новой Дрожью ужаса припоминается, как, в спешке, Жилю несколько раз пришлось толкнуть его скользкое тело ногами... Да, теперь он, в этом уверен, он несколько раз коснулся чего-тохолодного... Большой вал подхватил его и отбросил далеко от товарища по несчастью... За обломок он держался уже один...
— Это акула, —пояснил белокурый. —Они тут, как черви, кишмя кишат...
— Какой ужасный ураган! —с содроганием шепталЖиль. —Какой чудовищный ураган!.. И спаслись от него только мы двое?..
— И прибавьте: сами того не зная, как...
— Но отчего же, в конце концов, все это случилось?
Помнится, он крепко спал в каюте. От какого-тострашного крика и отчаянного звона колокола на палубе он вскочил на ноги. Чьи-то руки подхватили его и швырнули в прыгающий по волнам баркас.
— Будь оно проклято, это море! Собачье море! —ругался парень, грубо грозясь кулаком в пространство. —Должно быть, налетали на подводную скалу... Бывает это, что судно разваливается от одного толчка! Два дня свету Божьего не видно было; где мы плутали, никто путем, ведь, не знал да вряд ли и сам капитан знал, каким курсом шел.
Подумав немного, он хриплым, злым голосом досказал:
— Все эти господчики на один манер! Орать— это дело. А когда нужно на самом деле постоять за себя и людей и проявить морское чутье — хуже любого юнги!
— А где же корабль?
— Поминай, как звали! —бросил парень, показав рукой на бушевавшие еще под серым облачным небом необозримый океан.
— Случилось это, должно быть, тут, неподалеку, —пояснил он —и не особенно далеко притом. В такую отчаянную непогодь, в такой шторм нам с вами больше мили никак не проплыть бы. А что осталось от нашей посудины? Вы что ни будь видите?
— Ничего! Решительно никаких следов. Нигде Какой это ужас!..
Со страхом окинул он взглядом простор океана, от тут, в его волнах, и он боролся за свою жизнь до того момента, пока вал не выплюнул его, полуживого от усталости, страха и волнения, на берег и он впал в обморок.
— Не может этого быть, чтобы весь экипаж погиб! — наконец, вскричал он. — Ведь, на „Пьере Бюло“ нас было 21 человек!..
— Ну, недосчитываться то можно только 19-ти, —сквозь зубы мрачно бросил его собеседник. — Остальных поделили между собою акулы, а мы вот с вами одни и остались, если не ошибаюсь. Говорю же вам: три четверти часа, если не больше, орал я на берегу, пока не набрел на вас под этим деревом.
Жилю эти доводы показались слабыми:
— Ну, отчаиваться, пожалуй, еще рано —сказал он. —По-моему, некоторые могут еще спать на берегу, кое кого могло море выбросить далеко, а другие, быть может, пошли вглубь материка.
— Что-же? Я ничего не имею против. Я не упрям. Идем — посмотрим, —предложил белокурый.
Когда он не спеша поднялся и оглядывал поверхность моря, Жиль, пошевелившись, сильно вскрикнул от резкой боли. Все тело его сильно ныло, в тысяче местах оно было словно разбито и когда он попробовал подняться, боль эта сказалась с особенной силой.
— Э, пустяки! —заметил его собеседник. —Болит, говоришь?.. Ляг и вытянись, —повелительным тонок приказал он. —Я знаю, что тут делать, чем горю помочь. Сейчас увидишь!
Его мозолистыегрубыеруки стали проворно разминать тело Жиля, вытягивать его конечности, ловко пощипывать, до боли, мускулы и растягивать сухожилия. Так как верхняя одежда Жиля скоро стала ему мешать, в одну минуту он до нага раздал его.
Слегка взволнованный и сконфуженный своей наготой перед этим чужим человеком, молодой человек инстинктивно закрыл руками лицо.
— Иногда мне приходилось участвовать в велосипедных гонках. Там я этим штукам и научился, —болтал тем временем белокурый, поясняя свои знания массажа.
— Ну, теперь можешь встать и идти?
— Кажется, да.
После операции Жилю, действительно стало лучше.
— А куда мы пойдем? Начнем, я думаю с берега? Сейчас там видно будет...
Разумеется, разойтись в разные стороны они и не подумали.
Белокурый человек пошел уверенно вперед, Жиль—за ним.
Берег, на который судьба забросила этих двух, потерпевших кораблекрушение людей, был в этом месте очень обрывистым и скалистым и представлял из себя чудовищное нагромождение словно спаянных между собою каменистых глыб, позволявших, однако, благодаря своим сравнительно пологим склонам, в некоторых местах подойти к самой воде. Между скалами, внизу, кое где расстилалисьпесчаные отмели. Направо и налево, сколько хватал глаз, тянулись обрывы и узкие косы земли, вдававшиеся в море. Между отдельными скалами и осыпями были узкие, наполненные водою, проходы, образуя то закрытые, окружённые мрачными гранитными стенами бухточки, то какие-то дамбы, из отшлифованных прибоем валунов, напоминавшиегрубыемостовые и подходившие к береговым утесам, окаймляя собой лагуны с глинистыми, поросшими буйной растительностью, берегами.
Жиль со спутником тщательно осмотрели все ближайшие бухты, полные белоснежной морской пены и, несмотря на усталость минувшей страшной ночи, не оставили без осмотра ни одного утеса, ни одной расселины в скалах, куда только они могли заглянуть. Нигде — никого! Крикам их вторило лишь эхо и стаи, вспугнутых их шагами морских птиц, видимо, обессиленных ураганом и, при приближении людей, неохотно поднимающихся в воздух.
Целый час бродили они по этим негостеприимным скалам, пока, наконец, сильный голод не дал себя чувствовать.
На отмелях они нашли нисколько десятков съедобныхмоллюсков, а на высоком берегу, куда они вернулись, им попались деревья с какими-то зрелыми уже плодами. С жадностью страшно голодных людей они набросились на них, совершенно не думая о риске отравиться ими.
—Вот счастье!..—бормотал белокурый, прожевывая сочный плод с таким наслаждением, словно каждый кусок, им проглоченный, вселял в него уверенность, что им он спасает себе жизнь и избавлял его от страха умереть с голоду.
Жиль все еще не мог отделаться от угнетавшей его мысли о погибших. Он думал о судьбе их с ужасом. Повода сочувствовать кому-либо одному в особенности он не имел: он их мало знал в отдельности, но сердце его болезненно сжималось от глубокого сострадания, щемящего сожаления к ним всем.
Вспоминая гибель того, который боролся с волнами рядом с ним, он, по ассоциации, невольно переживал и общую картину их гибели: в ста саженях от этих скал, здесь вот, в пучине чёрного, как чернила, моря десятки чудовищных пастей, усаженных острыми как бритва, зубами, разрывали их трепещущие конвульсивно корчащиеся тела, перекусывали как былинку, руки, впивались в живое человеческое мясо… В ушах Жиля еще стоял невыразимо отчаянный вопль человека, погибшего рядом с ним, разорванногокровожадным животным — людоедом-акулой, и его взор не мог оторваться от того места чудовищной водной арены, где недавно, под покровом глухой ночи и свирепой бури, среди барахтающихся в волнах людей и разбитых шлюпок, виднелись мощные плавники этих чудовищ и вода, казалось, до сих пор была украшена в кровавый цвет после этого страшного пиршества.
Это было слишком жуткой драмой, слишком жестокой действительностью для Жиля. От ужаса подобного лишь представления о ней у него шевелились волосы на голове и что-тосдавливало ему горло. Но голод, повелительно требовавший пищи заставил его, глядя на усиленно жевавшего товарища, наконец, оторваться от моря и вновь приняться за прерванную еду.
— Все, ато ладно, все это прекрасно, — проглотив последний кусок и немного насытившись, заявил белокурый. — Пейзаж восхитительный, подзакусили мы немного и все такое прочее, но у меня, знаешь, характер общественный и общительный и одиночества, хотя бы вдвоем, я не выношу. Не запаковать ли нам с тобою наши чемоданы и не отправиться ли поискать где ни будь укрыться на ночь. Здесь я что-топобаиваюсь ночного нападения...
Жиль не мог сдержать недоверчивой усмешки:
— Но, ведь, здесь абсолютно не видно, ни признака человека, ни его жилья!
— А мы пойдем, поищем! Где ни будь да должны быть. Найдем, авось, хоть не целую виллу с верандой, так хоть, по крайности, негритянскую деревню, где ни будь по близости от реки... Я, понимаешь ли, в этих вещах собаку съел. Недаром пятнадцать лет по белу-свету таскаюсь, — вздохнул он с сожалением.
Помолчав немного и оглядевшись: — Пойдем вон на тот мысок, — прибавил он, указав правой рукой на лежавший к северу от них небольшой холм на оконечности скалистой косы.
Отсюда до него расстилалась равнина, лишь кое-где усеянная большими глыбами камней, не представлявших большой помехи. Через двадцать минут хорошей ходьбы по короткой, мягкой мураве можно было свободно дойти до холма. Справа оберег бились еще неуспокоившиеся валы океана и, взойдя на узкий мыс, впереди себя они увидели тот же низкий берег, тянувшийся дальше и образовавший полукруглый залив. Места эти не отличались ни особенной красотой, обычно почему-то приписываемой тропическим ландшафтам, ни были особенно мрачными или отталкивающими. По всей открывшейся перед ним картине были кое где разбросаны ярко зелёные пятна зарослей, жёлтые осы* пи глины, а довольно далеко на горизонте чернел лес. Нигде, сколько хватал глаз, не было видно и следа человеческого жилья.
— Однако, это печально! — невольно вырвалось у Жиля, внезапно охваченного чувством глубокой тоски.
Его спутник, внимательно присмотревшись к морю, с каким-то особо внушительным жестом поднял руку и, вместо ответа, молча ткнул в ту часть моря перед ними, где оно имело чуть уловимый желтоватый оттенок.
— Видишь, вон там пресная вода! А, значит, и люди! — убежденно пояснил он.
Его твердая уверенность немедленно передалась и Жилю. Не больше полу-лье отделяло их от лесистого склона, перед которым расстилалось грязное болото, и около которого вода в океане была, действительно, немного желта.
Сломав каждый себе в ближайшем кустарнике по палке и вооружившись ими, они пустились в путь и через полчаса добежали до первых зарослей. Стремление найти какое ни будь жилье —дикарей или негров все равно, — так сильно захватило их, что усталость минувшей ночи, после испытания, от которого они оба спаслись чудом, как не бывало. Больше всего страдали они теперь от жажды, вызванной жарой. На Жиле осталась лишь легкая серая пижама, а на его спутнике — брюки, подпоясанные ремнем, а жгучее тропическое солнце даже сквозь густые облака начинало! сильно жечь их кожу.
Свежая тень зарослей, бывшая теперь от них не больше как в ста метрах была в данную минуту для них вожделенной целью, словно каким-то озером свежей воды и это было единственным, что поддерживало надорванные силы, манило и заставляло прибавлять невольно замедлявшийся шаг.
У самых зарослей их ждало восхитительное зрелище и в то же время глубокое разочарованиегромадные, в четыре, а иные—в десять обхватов исполины — деревья, под толстыми корнями которых, подмытыми океаном, можно было свободно пройти, не сгибаясь; тысячи птиц с самым разнообразным оперением и... повсюду лианы...
Лианы скрещивались, перепутывались, длинными жгутами падали с верхних сучьев гигантских деревьев, или целыми узловатыми стволами, отягощенными гроздьями невиданных цветов, обвивали деревья. Иные ползли по земле, как исполнился змеи, в свою очередьобвитые нужными и грациозными, но цепкими, и крепкими, как веревки, нитями других, более скромных по длине зоофитами. Их можно было различить даже на двадцати метрах над землей, тонким, изящным кружевом заплетающими древесную листву. Полумрак и сырая прохлада стояли в лесу.
С чувством глубокого наслаждения, забравшись на опушку леса и одурманенные ароматом тропических цветов, путники любовались этим подобием земного-рая, этим прелестнейшим в мире садом и невиданными птицами.
Но при первой же попытке пройти вглубь этой тропической чащи, они наткнулись на неодолимое препятствие: она была так непроницаема-густа, что дальше двадцати шагов от опушки им не удалось пробраться, несмотря на все их усилия, в эту сплошную сеть, все петли которой были вооружены острыми шипами и бесчисленными колючками, глубоко ранившими тело, в клочья рвавшими одежду и вонзавшимися в их босые ноги. Напрасно целый час они потратили на то, чтобы отыскать хоть какой-нибудь намек на тропинку или прогалину перед ними была непроницаемая стена, проникнуть сквозь которую можно было бы разве с помощью топора или хорошей острой сабли.
Обессиленные поисками и обескураженные, они наконец, решили не тратить больше сил на дело, явно невыполнимое.
— А все-такилюбопытно —сказал блондин, отирая со лба обильно струившийся пот,—где же здесь проходят люди? Тут даже ласка, чуть-чуть побольше размером, и та сорвала бы на себе всю шкуру. Множество этих экваториальных лесов видывал я на своем веку и это, конечно, не Болонский лес и не Фонтенбло, но в них я всё-таки кое как пробирался, а тут...
— Есть, ведь, и неисследованные чащи,— заметил Жиль, — И почему мы знаем, что тут вообще есть люди...
Его спутник бросил на него через плечо взгляд презрительного сожаления:
— А потому, идиот ты этакий в кубе, что тут должна быть негритянская деревня... Понял? Провалиться мне на этом месте, если её нет, там, за лесом, где ни будь вблизи устья реки... А его ты, ведь, сам видел! Я же его не выдумал!.. —в возбуждении стучал белокурый парень по земле.
— Да, если только устье это на самом деле есть, —осторожно и словно про себя проворчал Жиль.
— Как это, если? —грубо бросил блондин… —Так ты думаешь, что устье, Бог знает где? А я тебе говорю, оно там, где должно быть. Желал бы я видетьтакую штуку! Нет, меня, брат, исколесившего век пять частей света, на это не поймаешь! Слушай внимательно и заруби себе на носу: устье реки или, по меньшей мере, еёберега около него, —без поселка в такой стране — все равно, что женщина без задних и передних частей... Ты такую видел? Ну, а здесь близко устье, следовательно, тут же где ни будь должен быть и поселок…
Обозвав его про себя кретином, Жиль вслух, однако, не позволил себе возразить:
— А я утверждаю, что, если бы тут хоть гдени будь было жилье, мы с холма, с того мыса, где только что были, обязательно увидели бы хоть одну лодку. А разве мы их видели?
Это справедливое замечание, видимо, очень поразило парня.
Накрыв рукой глаза от солнца, он сделал нисколько шагов вперед и стал пристально всматриваться в горизонт.
— А ведь, пожалуй, ты прав, черт возьми!.. Действительно что-то не видно. Ни носа, ни кормы, ни паруса!.. Если б даже у них были пироги и, то видно было бы!.. И их не заметно. Дело ясное!.. Ну, как же теперь быть?.. —растерянно спросил он, видимо, сбитый с толку в своих этнологических соображениях и выводах. — А что ты думаешь? Где же, по-твоему, их поселки?..
— Почем я знаю?.. Должно быть, не на этом берегу... Может быть, в глубине материка...
— Так!.. —вздохнул блондин. —Значит, шагаем дальше!..
Вместо этого, он решительно опустился на землю на том месте, где стоял.
Жиля вновь охватило какое-то неприятное чувство, которое он уже пережил часа два тому назад, когда с высоты мыса, осматривал эту пустыню и в голову невольно приходил вопрос, по каким, в самом деле, признакам можно было бы угадать верный путь к человеческому жилью, если оно здесь вообще существует.
Повернувшись случайно спиной к морю, он невдалеке от себя увидел невысокую гору, с которой и начиналась собственно черная линиядевственного леса. При взгляде на эту возвышенность у него блеснула новая мысль.
Наклонившись к понуро сидевшему товарищу По несчастью, он начал уговаривать его:
— Не взобраться ли нам на этот холм? Трудновато это будет жарко теперь слишком, но он кажется, не особенно высок и склоны его не очень круты... Часа через 2, если пойдем скорым шагом, я думаю, доберемся до вершины...
—Ну, хорошо! А потом что? Опять с него спускаться?..
— Что за дикий вопрос?.. С любой стороны с него можно будет спуститься! — нетерпеливо пожал плечами Жиль.
Блондин казался несколько пораженным,
— А знаешь, приятель, ты оказывается, не совсем дурак, даром, что ничего в жизни не видывал никогда, ведь оно, пожалуй, правда оттуда сверху много больше можно увидеть горизонт так сказать расширится!.. Ну, ладно! Вперед, в таком случае! Понял оттуда мы заметим расположение какой ни будь негритянской деревушки и нацелимся на нее, как на цветочек... Вперед!—крикнул он, вскакивая на ноги.—Понимаешь!.. Как цветочки... Идем!
Жиль принужден был несколько охладить его пыл, иначе он бегом бросился бы к горе, под влияниемвспыхнувшей в его душе надежды. Единственно, чего Жиль не в состоянии был сделать —это прекратить поток его пошлой и скучной болтовни, неудержимо лившейся из его уст до самой подошвы горы и мешавшей Жилю серьезно подумать о себе. Ему приходилось прислушиваться к этой пустой болтовне своего спутника, чтобы хоть для видимости, из вежливости подавать соответствующие реплики и не оказаться слишком невнимательным.
Первый же горный подъем, по необходимости, прервал красноречие парня. Как и предвидел Жиль, первые холмы у подножия горы были довольно отлогими и взбираться на них было не особенно трудным особенной ловкости для этого не требовалось.
Только жара сильно замедляла подъем: они нигде еще основательно не отдохнули и силы их были уже на исходе. Кроме того, никаких следов тропинки тут не было и им постоянно приходилось делать далекие обходы и утомительные петли, что для них, в их состоянии, было довольно мучительным. Перед ними на пути нередко вырастали чащи карликовых кустарников, снизу не казавшиеся серьезным препятствием, а на самом деле представлявших из себя непроницаемую для их босых ног стену: такими бесчисленными острыми шипами кусты эти были усеяны. Рисковать своей последней одеждой или собственной кожей у них не было ни охоты, ни особенной необходимости. Приходилось сворачивать с прямого пути и искать более или менее сносного прохода. Кое где видны были группы низкорослых пальм. В этом и состояла почти вся растительность этой скалистой горы.
Иногда они присаживались отдохнуть под стволами таких пальм и, по мере подъёма, перед путниками, оглядывавшими пройденный путь сверху, океан на горизонте как бы подымался все выше, шире раздвигалось их поле зрения.
Но ни одного дымка, ни одного далёкого рангоута, ни одной точки не видно было на беспредельной дали вод, серым небом за ближайшими рядами белеющих гребнями волн до самого горизонта лежала мертвая гладь океана.
Кругом царила мертвенная тишина, лишь издали доносился шум прибоя.
Вдруг направо от путников послышался какой-то странный шум, напоминавший топот копыт какого-тожвачногоживотного, вспугнутого охотником. Оправившись от первого испуга и оглядевшись, они невдалеке на скале заметили словно громадный ком грязной шерсти, местами свисавшей до самой земли, и стоявший на очень тонких ногах; глупая морда, торчавшая из этого кома, с вылупленными на людей глазами, была увенчана низкими рогами в форме опрокинутой лиры.
— Да это баран!—вскричал изумленный Жиль
— И здоровенный баран!— подтвердил его спутник —Надо признаться, здесь, как видно не очень заботятся стричь их...
Белокурый парень нагнулся, поднял булыжник нацелился им было на животное, но тотчас же раздумал, бросил камень и прямо побежал к барану, в испуге сделал громадный прыжок и скачками помчался к гребню горы.
Бежал он довольно медленно и двое людей бросились за ним. Теперь они не чувствовали ни жары, ни усталости. От нетерпения догнать его, у них словно выросли крылья. Ведь, этот, гарцевавший перед ними баран, по всей вероятности, вожак какого ни будь стада, оно не должно быть далеко может быть, там и пастух этого стада и, возможно, какой ни будь жалкий заброшенный человеческий поселок, крыша над головой, пресная вода, подобные им люди...
— Ну, живей! Теперь близко!.. —подбодряли они себя и друг друга.
В своем беспорядочной бегстве, бросаясь из стороны в сторону среди терновых кустов, глупое животное временами, казалось, выбивалось из силы вдруг с растопыренными, вниз повисшими ушами остановилось перед преследователями, с громким блеянием, словно приготовляясь вступить с ними в бой. Жиль с парнем принялись тогда хлопать в ладоши, чтобы прогнать его дальше. Минут через двадцать он добежали до границы пастбища, дальше шла уже голая каменистая вершина горы. Им оставалось лишь подняться на нее. И вдруг баран исчез, как сквозь земли провалился.
— Куда же он утек? — недоумевая блондин остановившись.
Долго искали они лазейки, куда могло скрыться животное и не могли найти. Перед ними высилась метров на двадцать сплошная сухая каменистая стена к счастью, с выбоинами и выступами. Кое как цепляясь за них, они начали карабкаться на стену и скоро добрались до входа в какую-то трещину в ней, которую снизу совершенно не заметили. Шириной эта расселина была только, чтобы пройти одному, а узкое дно её шло к верху, очевидно, к самой вершине горы. Жиль первый протиснулся в этот проход, где над его головой была видна лишь узенькая полоска неба. Он еле дышал от страха и надежды.
Быстро и решительно стал он подниматься по дну этого узкого колодца.
Выбравшись, наконец, из него на голую поверхность пика, словно кучами запыленных камней покрытую зарослями приземистых кустиков алоэ, он изо всех сил крикнул.
Мертвая тишина стояла кругом... Ему никто не ответил.
Скоро вылез и его товарищ. Жиль схватил его за руку.
Перед ними была грандиозная картина в разные стороны под их ногами разбегались волны пологих и низких холмов с округлыми зелеными вершинами. Среди них лишь два или три белели голыми известковыми осыпями. Кругом—ни души, ни признака какой ни будь культуры, ни намека на жилье человеческое. Лес, который они встретили на берегу извилистой и капризной линией, как море на дюны, тянулась вглубь материка, а дальше покрывал все видимое глазу пространство своей темной пеленой. Справа и слева от пика он спускался к океану, которой был в этой подветренной части земли гладок, как зеркало, без единой морщины на своей беспредельной поверхности. За лесами на горизонте можно было подозревать туже водную пустыню... Океан вероятно, заключал видимую землю в объятья...
Несомненно, они были на глухом, необитаемом, заброшенном. Бог весть в каком угольке земного шара, клочке земли среди пустынного моря...
В глазах белокурого человека изобразился ужас на лице появилось растерянное выражение. Он показал головой, вздохнул и грубо выругался.
— Значит и там море? — взглянув на Жидя и показав на терявшуюся вдали темную линию лесов со страхом спросил он его.
Но тот от душившего его волнения не былв состоянии выговорить ни слова.
— Значит, все к черту!— с отчаянием проговорил блондин и бессильно опустился на скалу, как подкошенный. Жиль молча сел рядом.
Мысли одна другой мрачнее вихрем проносились в их измученному мозгу. Они даже не могли оформить их, заговорить друг с другом, их одиноко охватило тяжелое чувство безнадежности, беспомощности. Ни возмущения забросившей сюда судьбой, ни охоты к дальнейшей самозащите у них не было и следа. Белокурый человек тяжело отер побледневшее лицо на грязный кулак. Жиль, беспомощно раскинув руки, прислонился к камню и полулежал разбитый и физически и нравственно. Бессмысленно глядел его спутник, как в сухой почве расползались, пятна падавшего с его лица грязного пота, сейчас же впитывавшегося землей между его больными израненными ногами.
Молчали долго, мучительно долго.
— Нам не мешало бы познакомиться, —наконец первым прервал молчание Жиль глухим и вялым тоном.
— Ну что ж? Познакомимся! — таким же тоном ответил блондин и помолчав прибавил: —На корабле я был плотником. Ремесло, как ремесло, ты сам понимаешь. Подыхать то, знаешь, все равно чем...
Поднявшись на ноги, и повернувшись спиной к Жилю, он начал бесцельно сбивать листья с куста алоэ.
— Зовут меня Луша... Луша Виктор, —сделал он ударение на последних слогах, словно думал этим придать особенное изящество своему имени.
— Моя фамилия —де Бурбарре, Жиль де Бурбарре — сказал молодой человек.
Парень поглядел на него через плечо:
— А, так вы дворянин? — сконфуженно пробормотал он.
II
День их первого пребывания на острове подходил к концу. Быстро, как всегда под экватором, надвигалась ночь. Жиль и Виктор окончили свой скудный ужин, как и утром, из нескольких моллюсков, вынутых из раковин,проглоченных сырымиислучайно попавшимися по дороге плодами, в питательных качествах которых и во внешней виде им некогда было разбираться. Зато здесь, у их ног было самое ценное, их первая находка на этом острове —небольшой ручеек пресной воды, что-то болтавший на своем непонятном языке и бежавший к морю в узком каменистом ложе среди лиан, в виде свода его покрывавших.
Каким желанным он показался им, целый день ничего не пившим, кроме либо слишком сладкого, либо острого сока попадавшихся на пути плодов! С каким чисто животным чувством наслаждения, с каким криком восторга они, ничком растянувшись на берегу его, прильнули к его кристально чистым, холодным струям и вдосталь напились его оживляющей влаги.
Утолив жажду и освежившись, они спустились с горы тем же путем, каким пришли, до самого берега. Теперь при приближении ночи, сам собою являлся вопрос, где ее провести.
Жиль предложил переночевать в ветвях какого ни будь дерева, но его товарищ с нескрываемой иронией отнесся к подобному плану.
—Почему же тогда не на голых камнях или не на волнах как-нибудь устроиться?.. Я лично ловкостью гориллы не обладаю, — заявил Виктор.
Осмотревшись кругом, он вытащил из кармана брюк по счастью сохранившийся у него большой нож немедленно принялся срезать наиболее мягкие и гибкие ветви деревьев, связывая их лианами. В нисколько минут под его ловкими руками было готово подобие шалаша из листьев.
Небо окончательно потемнело тем временем надвинулась темная ночь, лишь слегка озаряемаянесколькими крупными тропическими звездами. Так как за весь день и весь свой путь потерпевшие крушение не заметили ни одного дикого зверя, даивообще, кроме барана, не видели ни одного четвероногого и с наступлением ночи не слышно было ни одного подозрительного шороха или звука в лесу, — они безвсякого опасения улеглись на свое лиственное ложе под самодельной крышей и долго вполголоса говорили, строя планы, в которые сами, впрочем, мало верили. Ужас их положения был столь велик, что они сознательно еще не могли с ним примириться и отрешиться от всякой надежды.
Временами, когда им самим казалась она слишком несбыточной, фантастичнойили, когда кто ни будь из них обмолвливался явной несуразностью, они умолкали довольно на долго. Виктор с нескрываемой злобой и ожесточением порой разражался целым потоком грубых богохульств, иногда, наоборот, бормотал молитвы, словно громадный шмель в сетке.
Жилю вдруг вздумалось спросить его, соответствовало ли его происхождение той карьера моряка, на которую он обрек себя, по его словам, в продолжение целого ряда лет.
— Мое происхождение? — переспросил тот, сначала не поняв вопроса.
— Да. Я хочу сказать, вы родились на берегу моря? — пояснил Жиль.
— Да, понимаю. Такие люди чаще всего делаются моряками, хотите вы сказать. Нет, — сказал он, —богаты мы, правда, никогда не были, ну а кусок хлеба всегда имели и жили мы, как все порядочные люди! Да, как порядочные люди, — повторил он еще раз грубо ироническим тоном.
Жиль своим вопросом, очевидно, затронул какое-то очень чувствительное место в его миросозерцании.
— Если хотите знать, я из Амьбена родом. Это, ведь, не приморский город. С другой стороны, пожалуй, и приморский там Сома, а в нее заходят и океанские купцы, и угольщики. Их старые посудины всегда стоят ошвартованными у моста Барабан. А родился я в предместье Сен-Ле, в одном ветхом домике... Он еще окнами выходит на плотину, а между ставнями его ниша с небольшой статуей; теперь вот не припомню, что она изображает. Ну, словом, в номере 16-бис дома по улице Флаттер. Знаете, где это?
— Нет, — ответил Жиль и в виде извинения прибавил:
— Я, знаете, в жизни своей никогда не бывал в Амьене.
— И чего я-то, в самом деле? — с удивлением продолжал малый.
— Ну, тем хуже для вас. А всё-таки, знаете, любопытный город! Мои родители работали в столярной мастерской. То есть, конечно, один отец, я хочу сказать. А мать... да таких теперь, пожалуй, уж не сыщешь, —мать одним делом занята была: детей рожала. Ведь четверо сыновей да трое дочерей, — не шутка. Я был вторым по счету, старшей была сестра Луиза. Надо прямо сказать не видал я в детстве старухи иначе, как на сносях или с грудным ребенком. А всё-таки славная была старуха! Бывало, оплеухи словно дождь какой на ребятишек сыпала, а за каждого из нас убить бы себя с радостью дала!..
— Ну, а собственно морская то жизнь? — спросил Жиль. — Ведь, вы далеко от неё были.
— Сейчас доскажу, — кивнув головой, ответил парень. — Подождите.
Помолчав немного, он, наставительным тоном продолжал.
— Всякому свое место предназначено на свете. С морским делом все равно, как с железом. Кто с ним с детства возится, будьте уверены, не миновать тому стать слесарем... Если бы вы, когда ни будь| побывали в Амьене, вы могли бы сами видеть то что там называется маленькой Венецией: это как раз в нижней части квартала нашего, Сен-Ле. Представьте себе вместо улиц тихие каналы, а по берегам стены фабрик и красилен. Стены так прямо из воды и торчат. А вода в каналах прелюбопытная — вся радужная, вот как мыльные пузыри, что выдувают ребята! Это, понимаешь, все химические отбросы плавают. Да! А мне что? Я целыми днями болтался в этой грязи! да кораблики пускал, вернее сказать, какие-нибудьстарые доски, заостренный спереди с клочком тряпки вместо паруса. Вот это занятияи привело меня туда, где мы теперь лежим!..
Он с сожалением пожал плечами, глубоко вздохнул и почесал за ухом.
На несколько минут замолчал.
— Ну, и наконец, в один прекрасный день пошли юнгой на корабль? — прервал со вниманием слушавший этот безыскусственныйрассказ Жиль, желая вызвать его на дальнейшую откровенность.
— Нет. Это вы неправильно!.. Старик мой был против того. Как я не брыкался, а тринадцати летотдал-таки он меня в ученье. Не из одного упрямства, ведь, я терпеть не могу столярничать. Я бы тому морду набил, кто осмелился бы утверждать, что у меня руки плохие. Нет, я все умею: и мебель делаю| и плинтус приложу, и до последнего гвоздика вам любой сруб поставлю. А вот не люблю! Втемяшилось мне в голову моряком быть! Что тут будешь делать?! Ну, мальчишкой кое-как работал, выучился. Восемнадцатилетним парней стал на велосипед по дорогам гонять, на состязаниях даже участвовал. Здоровый парень был!.. Дожил до двадцати. И только проделав свой черед паяца, мог подумать о том, чтобы в дальние края отправиться!..
— Какой такой черед паяца? — удивился Жиль.
— А военную службу! — пояснил Виктор. — Потом то я уж пошатался по белу-свету, можете мне верить... А потом что? Да больше нечего... Сейчас жена моя в Гавре, а я тут, на каком-то чертовом острове дурака валяю вместо того, чтобы жить, как все добрые христиане...
— Вы, значит, женаты? — поинтересовался Жиль. — Это уж, как водится. Двое деток уж...
Опять замолчал. Ночь царила кругом. Безмолвная, величавая. Только струи родника что-то лепетали в десяти шагах от ни них, на секунду не умолкая. Погруженные в свои думы и воспоминания тихо лежали под ветвями эти два столь разных человека, отныне связанные судьбой, Бог знает насколько.
Издали чуть доносился глухой шум прибоя и свежий соленый запах океана смешивался с резким благовонием тропических цветов, дышавших пряным ароматом. Тоска глухого одиночества и полнейшей беспомощности до боли сжимала порой сердца этих несчастных, безнадежность их грядущего невыносимо подавляла.
Вдруг моряк, кулаком ударив себя в грудь, приподнялся на своем ложе:
— Какая сволочь — судьба! — выругался он. — Когда мне приходит в голову мысль о счастье, что выпадает на долю нищеты, я обязательно спрашиваю себя, как не стыдно самих себя отцам таких бедняков, как матери осмеливаются их вынашивать! И революции, ведь были, казалось бы, в их интересах и ради их блага... А что вышло? Прохвосты из народа завладели всеми, а нищие все по-прежнему у своего разбитого корыта. Поглядите, пожалуйста, хоть на этого арматора нашего „Бюло“, на эту жирную свинью, который надо мною издевался. Много он беспокоился за свою гнилую лохань? Его дело обжираться, да лентяйничать всякие мошенники его ублажают, а он знай себе платит; до бедного человека ему ни малейшего дела нет, хоть подыхай перед ним... Ты тут барахтаешься в грязи и безысходной нужде — ему и горюшка мало он себе радуется.
И везде одна грязь! —все больше волновался и возвышал голос Виктор. — Везде и всюду, с низу до верху!.. Вы думаете, нет? — зло крикнул он Жилю.
А как вел себя Пуанкаре во время войны?
Разве этот грязный человек не насмехался над павшими?
Разве не по его милости солдаты гибли, как мухи, а ему видите ли, угодно было, между двумя прогулками, являться на их могилы и срамить их свои, ми речами...
Ведь, это, изволите ли видеть, исторический, можно сказать, факт... Даже на фотографиях можно видеть...
Долго еще раздавался в ночной тьме желчный говор возмущённого моряка. Жиль слушал его речь с большим испугом и глухим протестом. Против этих, по всей вероятности, нахватанных с ветру бессмысленных обвинений, пошлых умозаключений и более или менее превратных выводов, которыми так и сыпал его собеседник, в Жиле возмущалось чувство порядочности и меры, вынесенное из воспитаний, полученных им в кругу своей семьи, крепко державшейся старинных взглядов на общественный строй.
Слышать эту революционную речь из уст этого бунтаря в такой пустыне становилось даже страшно и, хотя все существо Жиля возмущалось этими идеями и языком, видимо, позаимствованными в какой-нибудь коммунистической ячейке, он молчал. Молчал потому, что, — выскажись он, — в будущем, в том ряде дней, которые им суждение провести вместе, Виктор, пожалуй, будет обращаться с ним не как с товарищем по несчастью, а как с паразитом на общественном организме, как с особо привилегированным существом, а, следовательно, и как со своим естественным личным врагом. А ему этого не хотелось. Он этого боялся. Ему едва исполнилось двадцать четыре года, и он еще многого не понимал, многого не умел оценивать по достоинству. И хоть душа у него была смелая, по своему характеру он был немного труслив и всегда старался, по возможности, избегать всяких конфликтов.
Смущенный молчанием Жиля, моряк тоже притих.
Он лег опять ничком и, положив голову на руки, казался погруженным в свои мысли и что-тообдумывал, усиленно дыша. Немного погодя, он поднял голову и, видимо, не совсем еще успокоившись и делая усилия подавить в себе возмущение и ненависть, мрачно и жестко спросил Жиля:
— Ну, а вы? Что вы за птица?
Жиль невольно развел руками уклончивым жестом, как будто в темноте его можно было видеть.
— Я родился недалеко от Сен Брие. Но я еще молод и в моей истории ничего интересногонет, так как, вернее сказать, её вовсе еще не было—пояснил он, намеренно подчеркнуто равнодушно, чтобы отбить охоту Виктора к дальнейшим расспросам.
Мысль рассказать этому бедному малому свою жизнь смущала его точно так же, как на родине ему было всегда совестно на глазах какого ни будь бедняка в ресторане есть вкусное и жирное мясо. И с детства он не был окружен роскошью. Его вдовый в настоящее время отец, родом из захудалой дворянской семьи, человек строгий и щепетильный, даже гордился тем, что умеет жить и вести хозяйство при весьма ограниченных средствах. Но как бы то ни было, всё-таки семья его принадлежала к избранным, против которых такой зуб имел его белокурый сотоварищ и то состояние, которое Жиль считал весьма посредственным, для такого рабочего, как он, жившего исключительно трудом своих рук и ничего не имевшего, должно, конечно, было казаться огромный и Виктор мог возненавидеть его за богатство.
Да и чем, по совести говоря, мог Жиль похвастаться, чем, в действительности, похвалиться перед этим ярым революционером?
Не тем ли, что после десяти лет беззаботной жизни, детских игр в парках бретонского имения и в старинном замке он, наконец, был отдан на воспитание к отцам иезуитам? Не тем ли, что позже, спустя нисколько лет, блестяще сдал экзамен по словесности? Или, может быть, тем, что, увлекаясь в то время женщинами, тянул от отца деньги и доставлял ему этим много огорчений? А теперь, два месяца тому назад, исключительно из безделья он почему-то вздумал попутешествовать по Альпам, а потом пришла фантазия искать приключений на море и единственным пассажиром отправиться, ради развлечения, на „Пьере Бюло“, с арматором которого он был знаком,
Нет, положительно никаких таких обстоятельств своей жизни он не мог найти, которые могли бы быть для него смягчающими в глазах этого человека; скорее наоборот, весь его уклад жизни вызвал бы лишь презрите, отвращение и ненависть к нему, С какой точки зрения ни рассматривать его жизнь и еёотдельные моменты, как бы суждения Виктора ни были предвзяты и безосновательны, Жиль, сравнивая свое существование с жизнью человека, в ночной мгле разделявшего с ним ложе, не мог придти к заключению, что его благополучие неизбежно должно быть бельмом на глазу у действительно трудящегося и только своим трудом живущего человека.
Даже самые его прежние занятия, его труд перед экзаменами, его конкурсный тревоги и работы с точки зрения этого рабочего не заслуживают никакого снисхождения. Ведь эти люди смеются над этим, ни во что считают подобного рода умственный труд.
Но Виктор продолжал настаивать. С настойчивой нескромностью грубоватых натур он требовал, чтобы Жиль все рассказал о себе, не стесняясь. И, в конце концов, тот должен был уступить, до того определённо-точны были вопросы его товарища. Избавиться от ответа на них каким-либо путем или обойти их молчанием было положительно невозможно.
Он начал рассказывать и, к собственному удивлению, заметил,что, не сходя с почвы действительных, своих переживаний из реальных событий жизни, он невольно начал несколько сгущать краски, стал передавать свое детство в значительно более мрачных тонах, чем оно протекало на самом деле, словно закрывая темным флером слишком живые и яркие краски картины, с желанием сделать ее более трогательной на посторонний взгляд.
По рассказу его, гувернантка, воспитывавшая его в детстве, была сущим монстром, жизнь в интернате отцов иезуитов, по своему суровому режиму, напоминала каторжную тюрьму, в которой Жиль был пленником. Фантазируя так, Жиль в ночной темноте тщетно старался на лице своего слушателя уловить впечатлите от своего рассказа. Не разглядев ничего, он стал присматриваться к его жестам, которые были видны более ясно и по ним заключить, как тот реагирует на его повесть, ему самому казавшуюся столь трогательной и волнующей. В том угнетенном нравственном состоянии, в котором он находился, малейший признак сочувствия, самое незначительное выражение симпатии были бы для него громадным облегчением, но Виктор упорно и сурово молчал, почти не шевелился и, казалось, внимательно слушал его повесть.
Когда Жиль кончил, он, покачав головой, так формулировал свое заключение:
— Иначеговоря,всюдурозы, никакого горя,увеселительные поездки со всякими удовольствиями...
Славная жизнь, вот это я понимаю!.. — иронизировал он.
Жиль в свое оправдание попытался было обратить внимание Виктора на тяжелые моменты своей жизни, на некоторые свои неудачи и несчастия, но тот его, видимо, уже не слушал.
— А своими вот руками то вы в жизни сделали хоть что-нибудь?
— Руками? Нет, ничего. Или, по крайней мере, ничего крупного!.. — сконфузился Жиль.
— Если бы я был маркизом, — фантазировал Виктор, —ого! мои малыши уж с тринадцати лет наплевали бы на свою корону вместе с титулом, послали бы попов с монахами подальше, да наравне с рабочими ребятами за простой труд взялись бы...
Жиль молча опустил голову.
Взгянув на него, моряк прибавил значительно, мягче:
— Человек моего образа мыслей, моих убеждений и принципов, думаю, должен вас пугать, что?
—Чего же мне вас бояться? с плохо скрытым раздражением ответил молодой человек.
Как ни мечтал Жиль о ненарушимом и продолжительном согласии и мире со своим товарищем по несчастно и как ни стремился он первым сделать к этому шаги, такой вопрос взорвал его.
—И правильно! Чего бояться? Мы оба люди и всякий может иметь свои взгляды. Бояться было бы совсем глупо! Ведь самый вкусный суп из разных овощей выходит, — продолжал парень. — Тем более, что я малый добрый, покладистый. Ну, конечно, обращению не учился. А только когда голова у меня покойна, не лезут в нее разные мысли — сердце у меня золотое... Поганая у меня голова, понимаешь? С моей головой, что на три аршина под землей видит, все эти нежности, старинные романсы да бабьи сказки чувствительный — выеденного яйца не стоит, мертворожденное все это!.. Ну, скажем, родины сейчас у нас нет... Моя родина там, где моя нога ступила. А вспомнить о ней — сердце болит. Нигде от неё не отвяжешься. Болит—да и все тут. Думать о ней не могу спокойно. Понимаешь ты, парень, как я за нее тревожусь? Только маловато шансов отсюда ей поклон свой послать...
Как бы ни претили некоторые взгляды Виктора совести и убеждениям Жиля, выросшего в совсем других социальных условиях и обстановке, последние слова парня, сказанные с глубоким убеждением, безусловно, искренностью и неподдельный простодушием примирили Жиля с его напускной грубостью. Жилю так страстно хотелось видеть в нем сбитого с толку ложными доктринами и распропагандированногопростого человека из народа. Ведь, в своих личных интересах всякий, с помощью некоторого лицемерия и, в особенности известного рода такта, может легко соблазнить и завербовать подобную бесхитростную душу, на требуемый лад переделать её миросозерцание. А сущность остается нетронутой. В такой душе больше глупости, чем злобы.
Жиль знал это по опыту. Во время его военной службы в должности младшего лейтенанта в одном из центральных городов, на родине, у него был денщик, в принципе крайне левых убеждений, но до такой степени ему преданный, что без рассуждений в случае необходимости пожертвовавший бы за него жизнью.
Теплое человеческое чувство, шевельнувшееся в сердце Жиля к этому большому бесхитростномуребёнку, просилось наружу. Он в темноте отыскал руку своего спутника и крепко пожал ее.
Но тот, видимо, не принадлежал к числу сантиментальных людей и к внешним проявлениям симпатии относился вполне равнодушно, да и со своего конька, видимо, слезать из-за этого ему не хотелось.
Медленно освободив свою руку от ласкового пожатия Жиля, он продолжал:
— Нет, Жиль, ты мне вот что объясни, как ты понимаешь?
Почему это на белом светедобрые три четверти людей влачат такую горемычную долю? Ведь, когда трое на одного бросятся, ему приходится кричать караул? Не правда-ли? Почему же повсюду одно и тоже во всех кругах; почему и не сильный, а какой-нибудь идиот или чахоточный часто давит целых троих? Вот, чего я не понимаю...
— Большую роль и деньги тут играют, —терпеливо заметил Жиль. — Равенство вещь, конечно, превосходная, да где оно?
— А его, как раз и нужно, —подхватил Виктор. — И посмотри, —прибавил он торжествующе,—уже в Москве, например, оно есть! У Русских графы уже улицы метут... Уж это тебе, верно говорю. Знаю. Мне то уж можешь верить. Чего заслужили то и получили! Ну, это, скажем, пережитки, старые обломки. Но как такой тип, как ты, человек молодой и новым идеям не чуждый, можешь равнодушно говорить о попах, как у тебя язык еще поворачивается и кишки не перевернутся! А капитализм куда нас привел? Чтоб его черти сглодали, —сделал он руками не двусмысленный жест глубокого возмущения. — Ну, тебе, конечно повезло, —с иронией и горечью возбужденно продолжал он. — Барину попутешествовать, видишь, захотелось, спортом заняться вздумалось... Не беспокойся, брат, хлебнёшь и ты еще горького до слез, будут у тебя еще в приключения и спорт по горло!.. Ничего ты путного от своей жизни не дождешься... А будут у тебя на шее! двое щенков, вот как у меня, небось, не ту песенку запоешь!..
Последние слова он словно выплюнул со злобой каким-то мрачным тоном громко и резко, заглушив им даже шум ручья.
— По совести говоря, — пробормотал Жиль, опустив голову, —мне вас жаль много больше себя...
Искренность его тона и чувство, которое он вложил в эти слова, обезоружили Виктора. Ему стало, видимо, немного стыдно. Жиль видел, как он в раздумье молча почесал в затылке и надолго притих. Долго шла в его мозгу какая-то сложная работа и, наконец, оформилась в следующих словах:
— Знаю теперь, понимаю! Все это—воспитание виновато, — примирительным тоном и уже спокойно пояснил он. — Вся эта неуравновешенность, все колебания — от него. Плохо планку пригонишь — ни к черту вся работа не годится... Все родители виноваты, не иначе…
III
В первые дни своего пребывания на острове потерпевшие кораблекрушение смотрели на свое несчастье, как на временную невзгоду. Мало ли их в жизни?.. Жиль, может быть, смотрел на нее немного трезвее своего спутника. И то, если бы он по серьезнее взглянул на их положение и попытался с чисто рассудочной точки зрения решить вопрос о их дальнейшей судьбе, он, несомненно, впал бы в глубокое отчаяние. Нo в нем жила, как и в Викторе, какая-то смутная надежда на спасение. Если у Жиля она лишь теплилась, то у его товарища по несчастью она почему-то была значительно тверже; он положительно и убежденно в их несчастии не хотел видеть ничего трагического, ничего особенно страшного. Ему, столько лет плававшему по всем морям земного шара, столько потолкавшемуся по всевозможным портам и на судах под разными широтами повидавшему много опытных людей, казалось прямо бессмысленным одно предположение, чтобы, в каком бы ни было океане, морякам мог оставаться неизвестным какой-либо уголок, всякий, даже самый незначительный островок. Ведь, и эта скала, на которую их выбросила буря, как и много других, много меньших, обязательно, по его мнению, должна быть отмечена на морских картах. А с того момента, как она нанесена на карту, — повторял онне раз, —ясно, что корабли могут и ходить около этого островка.
— А почему это ясно?— допытывался Жиль.
— А потому самому, — возражал всегда Виктор — что и мне самому сотни разприходилосьна кораблях ходить вокруг да около таких земель, на которые, не ступала нога даже моего крестного, а ему уж сорок седьмой год пошел. А это ничего не доказывает. Раз он существуют, значит, по-моему, мнению и на картах значатся.
Этот довод казался Жилю всегда абсурдным, но как-то странно поддерживал и в нем надежду, чем-то подкреплял ее. Ведь, опытность по части землеведения у его спутника была, несомненно, куда больше, чем его собственная. Тот, может, быть не совсем складно выражает свою мысль, а в сущности, может быть, она, всё-таки, имеет под собою некоторое основание. Почему бы, в самом деле, и не появиться у этих берегов какому ни будь сбившемуся с курса судну? Кроме того, ему хотелось верить такой возможности, а быть в двадцатом веке обреченным на жизнь Робинзона на пустынном, тропическом острове, ему, как и Виктору, казалось уж чересчур старомодным и фантастичным, чтобы иметь шансы длиться более или менее продолжительное время.
Этими их соображениями и объяснилась та лень, с которой они, прежде всего, относились к устройству своей дальнейшей жизни, к тому, чтобы сделать ее менее примитивной и дикой. Каждое утро встречая надеждой на свое освобождение, они вполне естественно и не создавали себе планов надолго, не хотели предпринимать ничего, что потребовало бы целых месяцев труда. В человеческой душе вообще живет надежда на то, что всякое несчастье не может быть слишком длительным, она охотно стремится лучше предполагать, что оно должно скоро миновать, чем определённо сознать его и эта суеверная мысль играла в душе этих двух людей весьма немаловажную роль.
Ледяная и кристально чистая вода ручья утоляла их жажду от палящих лучей экваториального солнца они укрывались в шалаше из древесных ветвей и пальмовых листьев, в несколько минут сооруженном Виктором в первый же вечер их пребывания на острове; щедрая природа гарантировала им пропитание, в виде самых разнообразных плодов и фруктов; иногда стол свой они разнообразили устрицами и яйцами птиц и даже дичью, за которой охотились с помощью простых палок, осторожно к птице предварительно подкравшись.
В этом проходили их дни на вершине горы, с которой они спускались лишь для добывания пищи.
Прикрыв голову пальмовыми листьями от жгучих солнечных поцелуев, грозивших им ударом, не сводя глаз с пылавшего, как полная горячих угольев печь, океана и его беспредельной ежеминутно менявшей свою окраску равнины, лениво слонялись они по площадке пика, прячась в тень и почти не говоря друг с другом. Только два раза за все эти дни усиленно забилось их сердце, когда на горизонте им почудились дымки. Быстро вскарабкавшись на самую, по их мнению, высокую точку скалы, они принялись махать той единственной одеждой, которая была на них, и кричать изо всех сил. Но оба раза то, что они принимали за дымки, оказывалось просто мимолетным, быстро рассеивавшимся облачком.
И оба раза на свое глубокое разочарование Жиль в тот же момент реагировал отчаянными рыданиями, а Виктор — отвратительным богохульством и ругательствами.
Жиль только теперь вспомнил об отце и своих трех сестрах. Об отце, по обыкновенно, — без особо тёплого чувства, без глубокой нежности. Это был человек несколько ограниченный, с суховатым сердцем самый ревностный и пламенный католик, но крайне суровый к себе и окружающим, как настоящий лютеранин. Распространяя вокруг себя какой-тоспецифически горький аромат строгой добродетели, этот холодный сдержанный человек никогда не упускал случая подчас резко подчеркивать недостатки сына и упрекая его в них. Зато он был баловнем трех своих сестер они скрашивали, как могли, его жизнь. Младшей из них было уже семь лет, когда он родился, поэтому нянчились они век с ним, с будущим наследником их рода и главою семьи, как с дорогой игрушкой и баловали его отчаянно. Жадно, наперерыв следили за его каждым шагом, за его ростом. С летами он нередко от них удалялся, старался улизнуть от их опеки, по неопытности попадал впросак, делал разные глупости, ошибался, но они соединенными усилиями, будучи уже сами матерями, каждый раз старались исправить наделанные им ошибки, выпутывали его из неприятных положений, в которые он попадал по своей глупости и молодости и горячо защищали его перед строгим отцом, стараясь вымолить ему прощение. Не довольствуясь своею ролью вечных защитниц своего любимца, сестры, разумеется, не могли отказать ему и в деньгах: их кошелек был всегда к его услугам. Они не только с радостью отдавали ему последние деньги, но в своей великодушной любви к нему не признавали решительно никаких препятствий, когда ему что-нибудь грозило, благодаря его собственной же беспечности или неопытности. Тут все пускалось в ход и мальчик рос под их любовным надзором, как нужный тепличный цветок.
Молодой человек всем существом чувствовал их любовь, обожал их и ценил.
Здесь, под обычно низким тропическим небом в часы одиночества, перед ним всплывал то образ Марии, то Ивонны, то вспоминалась Раймонда. В минуты безвыходной тоски он мысленно переносился то в Нант, где жили две первые, то в Брест, где жила последняя. Большим состоянием не обладала ни одна, замужем они были за людьми среднего достатка, однако, как чутко умели они всегда угадывать его самыевздорные фантазии, с какой готовностью удовлетворялиони его каприз отправиться в путешествие. Ведь, это они дали денег на поездку... И сейчас они, наверное, уже послали ему не одно письмо и с нетерпением ждали от него весточки. С какой теперь тревогой, как озабоченно ждали теперь они почты и Бог знает, дождутся ли они, когда ни будьстрастно жданного письма!.. Жиль знал их великолепно: прежде всех станет беспокоиться его молчанием Раймонда. Мария, более уравновешенная, начнет тревожиться позже, а Ивонна ближе всех примет это к сердцу и забьет в набат. „Леон Бюло“, —предчувствовал Жиль, —наверное повидает отца лично, а, может быть, телеграфирует ему, что о его судне нет никаких известий. Отец бросится в Нант. Раймонду по телеграфу вызовут из Бреста и ей придется ехать всю ночь, может быть, всю ночь не сомкнет глаз в вагоне... Они узнают печальную новость, будут считать его погибшим...Какой удар это будет всем троим, какое ужасное несчастье! Но они, сильные духом, первым делом, после первого потрясения всех поставят на ноги, примут все меры, чтобы узнать что-нибудь определенное о погибшем корабле. Но кто же может что-нибудь узнать о нем? Им всюду придется натолкнуться на полнейшее неведение, никто ничего не в состоянии будет сказать что-либо о постигшей его судьбе... Одно учреждение будет посылать их в другое, с криками отчаяния и растерянно будут они бросаться от одного бюро к другому, никто не сможет успокоить их, подать им дельный совет или хоть что-нибудь ответить. Быть может, если когда-нибудь какой-нибудь корабль случайно и натолкнется на гонимые волнами обломки „Пьера Бюло“, то еще сомнительно, чтобы он смог установить их принадлежность именно этому погибшему судну, а если даже обратит на них внимание и прочтет имя его, арматор сейчас же об этом узнает, тогда эти три великодушные женщины поневоле убедятся в постигшем их несчастен и ни их мужья, ни даже дети не смогут облегчить их горя. Жиль уже видел траур на их шляпах, скорбную складку на лицах. По нескольку раз в неделю станут они служить заупокойные обедни и внимательно искать своего живого брата в длинных списках умерших.
Устремив неподвижный взгляд свой на чистую линию горизонта, Жиль чувствовал, как болезненно при этих мыслях сжимается его сердце и как на глазах навертываются непрошенный слезы. Дольше он не мог выносить подобной пытки. Чтобы отвлечься от воспоминаний, он посмотрел на Виктора. Тот, чтобы скоротать долгий день, занялся тем, что из тростника, с помощью тонких лиан, готовил себе что-то вроде накидки или плаща, которые он видел во время своих скитаний у трудолюбивых японцев. По временам он, бросив работу, подолгу сидел в каком-тораздумье, покачивал головой, а на его лбу в это время между бровями появлялась глубокая скорбная морщина.
— О чем ты думаешь? —любопытствовал Жиль, перешедший теперь с Виктором на ты, чтобы не смущать его слишком официальным обращением.
—О жене и ребятах, —отвечал тот. —Все думаю о том, где они будут жить, когда проедят те гроши, которые я им оставил, уезжая из Гавра.
— Не беспокойся! —утешал Жиль. —Ведь твою жену хозяева знают. Бюло непременно помогут ей...
—А с каких это пор семья моя должна нищенствовать? —возразил моряк.—И откуда ты взял, что хозяева станут заниматься благотворительностью? По-твоему, рабочий —попрошайка, так что ли? Это все твои пошлыеаристократические измышления!.. — бросил он мрачно.
Но даже в самом возмущении, которое его охватывало при словах Жиля, когда тот касался вопросов социального строя, этот добродушный малый умел почерпать мотивы самых беспочвенных надежд.
Прислонившись к скале, у которой он работал, с улыбкой сожаления на лице, он продолжал:
—Впрочем, это уж так у вас повелось ... Много вы всякого вздора несете... Увидишь, еще, здесь перед нами, в бухте, будет переваливаться с боку на бок какой-нибудь пароход, отвезет он нас в порт и пожалеешь еще, что все кончено, помучаешься еще вдосталь... Ну-ка, поразмысли да сообрази! Сколько отсюда до горизонта полных дюжин миль и все это, вед, представляет из себя судовые пути. Мы сюда попали случайно в тот момент, когда ни один пароход сюда не заглядывает, так разве это обязательно значит, что тут и не пройдет никто никогда мимо?.. И не проходил никогда? Честное слово, любой юнга за такие глупости тебя на смех бы поднял!.. Теперь, парень, океан не то, что прежде, а вроде как рыночная площадь какая...
—Хорошо, — сказал Жиль. —Допустим, что корабль покажется. Как же он нас то увидит, как же узнает, что мы здесь?
— А бинокли для быков сделаны, по-твоему? — парировал Виктор с грубоватой иронией, скосив на собеседника глаз. —По-твоему, моряк, увидав в море землю, не поинтересуется первым делом осмотреть ее в бинокль, как ученый в свой микроскоп на какую-нибудь любопытную вещь, да? Подожди, придет время, покажется на горизонте хоть один дымок, увидишь, Какие я ему знаки примусь показывать!..
— А если корабль пройдет ночью?— раз высказал сомнете Жиль.
Товарищ его казался пораженным этим вопросом и в раздумье опустил голову.
— Вот и я говорю — ночью! —сияя от радости, вдруг поднял он глаза на Жиля. — Прошлой ночью и мне пришла эта мысль в голову,—закивал он, словно обрадовавшись, найдя ключ к разгадке какой-то долгое время тяготившей его задаче. —Вот как быть по ночам то, я и ломал голову. Хочешь пари держать,что оттого мы до сих пор и не видали ни одной скорлупы на этом идиотском море, что у нас огня не было...
Он повернулся на пятках и увесисто хлопнул Жиля по плечу.
— Отныне мы, брат, спасены! Увидишь, виконт! Если этому человеку не хватало умственного развития и ему вообще не давалась связная речь, зато из своих пятнадцатилетних скитаний по всем морям и океанам земного шара он вынес массу практических знаний, свойственных первобытному человеку в его борьбе с природой и навыков, облегчающих существование.
Охота и рыбная ловля, сооружение хижин, изготовление необходимой мебели, домашней утвари и одежды, культура полезных растений, и фармакопея — все интересовало этого человека, с гордостью считавшего себя „естествоиспытателем “, все он, знал и во всем был великим мастером. Терпение его было нисколько не меньше его ловкости.
Утром следующего же за кораблекрушением дня он занялся добывавшем огня. Долго и терпеливо возился он над куском сухой коры, своим ножом высекая из найденного кремня искры и торжествовал, когда затлевшее дерево ему, наконец, удалось раздуть и на костре затрещали сухие ветви.
Жиль наблюдал за его работой и с недоверием ждал его дальнейших объяенений.
— На вершину пика мы снесем, понимаешь, как можно больше дров, зажжем громадный, пышный сигнальный огонь и будем следить, чтобы ночью он не погас ни на минуту, — фантазировал он с оживлением. — Я думаю, ночью его, ведь, будет видно довольно далеко? Что? Одно только — костер нужно аккуратно кормить...
Указав на голую безлесную площадку вокруг них.
— Очень много, пожалуй, нужно будет дров, — с сомнением заметил молодой человек. — Откуда мы их тут возьмем?
— Не так уж много, — возразил моряк недовольно. — Хватило бы лишь сил да настойчивости таскать сюда снизу хворост. Внизу, в лесу его сколько угодно. Нисколько охапок на первую ночь будет достаточно. Конечно, как в море на вахте, нам каждому по очереди придется дежурить, пока он будет гореть. Хочешь, — я эту ночь, а ты следующую. Тот, кто будет не спать ночью, может заснуть под утро. Не все ли равно, когда спать, не правда ли?
— Разумеется!.. Ну что-ж, попробуем!.. — с охотой уже согласился с ним Жиль.
Ближайшая опушка леса была под горой и не особенно далеко. Сойти к ней не представляло особенного труда, склоны горы были довольно отлоги.
Быстро сбежали они вниз. Точно так же, как и прибрежные леса, и здесь тропическая первобытная чаща представляла собой непроходимую ни для зверя, ни для человека стену из громадных стволов и плотной сети лиан. К счастью, опушка и тут была менее густой. В нее без особых усилий довольно глубоко можно было даже забраться, если предварительно расчистить перед собою почву от кустов и густого растительного покрова, полного разных колючек и шипов.
Сухостоя и валежника здесь было сколько угодно. Оставалось лишь выбрать такие обломки сучьев, которые по своей величине были более портативны и более легки для переноски. Скоро Жиль с Виктором набрали целую громадную кучу этого горючего материала.
Но как было ее втащить наверх?
Виктор предложил обвязать ее лианами и из них же сделать нечто вроде лямок, запрягшись в которые, можно было бы вдвоем выволочь всю эту кучу на площадку пика. Но каменистая сухая почва, как железным гребнем, рвала нити этого импровизированного каната, и он скоро лопнул. Отчаявшись таким путем втащить наверх всю свою добычу сразу, она поделили ее на две части и взвалили себе на плечи.
Солнце жгло немилосердно, жара была невыносима. Много раз пришлось им отдыхать, прежде чем, обливаясь потом и задыхаясь, втащили они, полу, мертвые от усталости, свои вязанки на место своего будущего сигнального костра.
Пришли они в себя лишь спустя нисколько часов, немного закусив мясом и теплой водой запив скромную еду. Москиты безжалостно мучили их, не давая ни минуты покоя. Море, как всегда было совершено пустынно.
После продолжительного сна в тени скал, они развязали свои вязанки и принесенного запаса топлива им показалось недостаточным. Без прежнеговоодушевления вяло и неохотно они еще раз спустились вниз.
Полуденное солнце донимало их такими жгучими стрелами, так страшно палили их недостаточно защищенную голову его отвесные лучи, босыми и во многих местах израненными ногами им приходилось ступать по такой накаленной почве, что каждый шаг при таких условиях был положительно пыткой.
Жиль, стиснув зубы, чтобы не застонать, словно сквозь какую-то плотную шерстяную завесу еле слышал беспрестанные невероятные проклятия своего спутника. Забравшись снова на опушку, в тень, где тоже стояла удушливая жара, не освежаемая ни малейшим движением воздуха, и температура напоминала раскаленную печь, они почувствовали всё-таки, по контрасту с солнечным припеком, некоторое облегчение. Усевшись на каком-то исполинском корне мангового дерева они, вконец обессиленные, с закрытыми глазами, не говоря ни слова, просидели так больше часа. Однако, хворост, все-таки, собирать было нужно. Лишь под вечер, когда все еще жгучее злое солнце стало склоняться к горизонту и уже не грозило убить их на месте, они, шатаясь под непосильно тяжелой ношей и окончательно изнуренные, втащили свой последний сбор на вершину.
Жиль во время этого мучительного подъема невольно вспомнил о страданиях Христа под тяжестью креста, изнемогавшего при восхождении на Голгофу. Молодой, непривыкший к физическому напряженно человек так страдал на каждом шагу, что сравнение своих физических мук с такими же муками Великого Страстотерпца христианства не выходило у него из головы: так же, ведь, под тяжким бременем орудия своей пытки, должно быть, изнемогал и Спаситель, так же спотыкался и падал под ним...
Но стоило лишь ночью запылать громадному пламени костра, лишь только первые его языки лизнули темное небо, ярко озарив каменистую площадку пика, Жиля охватило какое-то лихорадочно-тревожное состояние духа, самые неудержимые фантастические надежды вспыхнули в нем. Ведь, он не рассчитывал на спасение или, по крайней мере, не ждал его иначе, как от слепой случайности, которую, разумеется, нельзя было предопределить во времени сколько-нибудь даже приблизительно, — и тем не менее, для него, с того момента, как они зажгли этот сигнальный огонь, это спасение стало казаться, неизбежно близким, почти достоверным. Они, ведь, звали его, этим грандиозным фейерверком и оно должно было прийти. Жилю начинало казаться что дико плясавшие над мрачной и черной пучиной океана языки пламени в этом всем полушарии были единственными и светили так, что не могли не быть замеченными самыми Далекими судами, там, за горизонтом, совершенно невидимым в безлунной ночи. Ему казалось даже, что самого горизонта уже не было, он не мог бы на память указать его линию.
В черной тьме ночи золотые искры снопом вздымались к небу, а начинал подувать легкий ветер с суши, они дождем сыпались в черные воды моря, пламя заглядывало в его пучину.
Каким могучим союзником казалась им эта огненная всепожирающая стихия, каким всем понятным языком свидетельствовала она об их несчастии всему окрестному миру… Судовым экипажам всех народов и стран это тревожное зарево на небе, эти трепещущие языки на общепонятном языке должны были говорить о постигшем их бедствии!
— Далеконько теперь, я думаю, это видно! — восторгался Виктор.
В магическую призывную силу этого пламени он верил еще крепче Жиля. Изредка, протянув руку к куче хвороста, он осторожно, чтобы как-нибудь не ослабить огня, клал на пылавшие уголья все новые порции толстых сухих сучьев и древесной коры.
— Хорошо и от москитов, проклятых! — радовался он. — Не больно-то это им нравится, видно. Убрались куда то, гады...
Всю ночь напролет они тщательно и ревностно наблюдали за костром. С первым проблеском зари, лежа ничком на выступе скалы сквозь дымку утреннего тумана внимательно оглядели все видимое пространство моря.
Нигде, ничего, ни одной скорлупы...
На их побледневших лицах выразилось глубокое разочарование.
Виктор объявил, что ничего другого он пока и не ждал, а Жилю пришлось признать, скрепя сердце, что делать какой-нибудь вывод ив результата их первого опыта слишком преждевременно и поспешно.
Шестнадцать ночей подряд жгли они этот сигнальный огонь. Ценою отчаянной усталости и невероятных усилий. Хотя за сбором топлива для костра им приходилось ежедневно спускаться вниз по два раза в наименее жаркие периоды дня, они начали чувствовать страшное истощение сил. Постоянный пот и скудное питание с каждым днем все больше исчерпывали их запас энергии. И особенно страдал от этого Жиль. Между походами в лес им приходилось, ведь, заботиться о пище и ходить за нею иногда довольно далеко. После мучительной возни с дровами, им еще раз приходилось спускаться с горы за свежей водой к источнику и это требовало новой затраты сил.
Нередко Виктор, видя, как страшно устал Жиль, советовал ему остаться отдохнуть, вызываясь сходить вниз один. И Жиль оставался один на вахте на вершине горы. Когда они, часа через три, снова встречались, на лице каждого можно было заметить то подавленно мрачное выражение, которое является следом тяжких мыслей, глаза их говорили о том тупом отчаянии, которое вызывалось разбитыми надеждами. Черты их лица были омрачены полным разочарованием.
Только с приближением вечера настроение их менялось к лучшему и нисколько подымалось. Тогда, подобно алхимику у тигля, ежеминутно надеющемуся на успех производимого опыта и трепетно, с замиранием сердца, следящему за его процессом, они жадно к устремили свои измученные взоры к далекому горизонту и почему-то именно от ночной тьмы чего-то ждали, словно веря, что спасете придет только ночью.
Но именно при трепещущем пламени костра они ровно ничего не могли видеть впереди: океан и все окружающее, кроме ближайших скал, казались погруженными в непроницаемую смоляно-черную мглу.
Этими ночными часами они взасос мечтали. И в их душе беспрестанно и прежде всего рождались полные сияния и счастья заманчивые мечты о свободе я утомительные фантазии, нередко превращаешься почти в уверенность о близком спасении.
Зато пробуждение утром было после этого более горьким, наполняло их душу еще большим отчаянием. Сидя бок о бок, они исподтишка друг от друга, и боясь, и в то же время с затаенной надеждой, как бы невзначай оглядывались кругом, но картина всегда, каждое утро, была одна и та же— ни где не было заметно ни одного движущегося предмета на суше, ни дымка на ровной черте, отделявшей небо от океана. Молча, в тоске опускали тот и другой голову и долго так сидели молча. Со лба начинал капать пот и тоскливо вяла становилась их отяжелевшая походка.
Казалось, что лишь ночью их выпускали на свободу из какой-то темницы, а по утрам вновь заковывали в тяжелые кандалы...
На семнадцатый день Виктор объявил:
— Сигнальный огонь, конечно, вещь хорошая, но вот что мне пришло в голову... В трех милях отсюда его, ведь, уже не видно!..
— Опять новости! — перебил его Жиль.
— Да, величиной он не больше огонька папиросы! — стоял на своем Виктор. — Да притом еще при хорошей погоде! Как же ты хочешь, чтобы его на таком громадном пространстве разглядела вечно одним глазом дремлющая вахта на юте судна?
Жиль начал доказывать, что, разведенный на таком высоком мысу, как их пик, сильный огонь, именно благодаря тьме, и должен быть виден очень далеко, так как он отбрасывает на небо громадное зарево.
— Однако припомни, видел ты на своей родине когда-нибудь издали огни Ивановой ночи? — возражал Виктор вопросом, с сомнением покачивая головой. — Знаешь, что ребята в эту ночь разводят... а потом через них прыгают...
Жаль, стараясь побороть поднимавшееся в нем раздражение упорно молчал, стиснув зубы.
— Ну, что ты помалкиваешь? — бормотал Виктор — Согласен со мной.
— Чего ты меня мучишь? — взмолился, наконец, Жиль.
Все необходимое они теперь делали кое-как, без всякой охоты. Всякий труд начал казаться им совершенно лишним, главной заботой было лишь не умереть с голоду. Проскользнувшее у Виктора соображение на счет спасительности их сигнального огня и цели, которой они им достигают, после некоторого размышления, возбудило в Жиле, сначала бессознательную, а потом основательную тревогу и опасение. В нем уже давно жила та же мысль, что и у его товарища, но он не решался как-то по-настоящему осознать ее. У него не хватало решимости взглянуть правде в глаза. Теперь же он впал в глубокое уныние.
Виктора же можно было принять за человека, одержимого постоянными припадками яростного гнева, до того мрачно было выражение его лица, зол его взгляд исподлобья и до того циничны его вечная ругань и ворчанье вполголоса. Некоторые люди, к числу которых принадлежал и моряк, видят в своей судьбе личного врага, мешающего устроению их жизни по своему желанию и усмотрению.
Временами с глубоким возмущением и видимо взбешенный какой-нибудь пришедшей ему в голову мыслью, с двумя громадными сучьями в каждой руке, он останавливался, как вкопанный и словно рассматривал их, а потом с гневом, удваивавшими его силы, ударял ими о землю и ломал их в мелкие щепы.
Раз, когда они поднимались в гору с тяжелыми вязанками хвороста и Виктор буквально в три погибели сгибался под своею от ее страшной тяжести, он, вдруг одним швырком сбросив ношу со спины на землю, повалился сам около нее в полном изнеможении.
— Экая чёртова мерзость! — выругался он, задыхаясь.
На его лице появилось такое безумное выражение, что Жилю показалось, что товарищ его сошел с ума.
— Ну, успокойся! — Ведь, не все же потеряно! — попытался он в страхе успокоить Виктора.
— Убирайся ты к дьяволу со своими утешениями! — вскричал тот со злобой. — Нет, именно все пропало! Я знаю это лучше тебя и ни к чему тут все твои миндальничания! Мы на таком острове, мимо которого, должно быть, ни один черт курса не держит. Околеем мы тут вот что! — бешено колотил он себя кулаками по голове в припадке отчаяния.
— До сих пор у нас терпения хватало сигнальный огонь поддерживать, надо и дальше так... —сказал Жиль, стараясь его успокоить. — Спасение может явиться с минуты на минуту, когда мы меньше всего его ожидаем. Почем мы знаем, может быть, в этот самый час...
Виктор, несколько успокоившись и иронически взглянув на молодого человека, перебил его:
— Может быть, это тебе здесь очень нравится, и ты можешь иногда больше, иногда меньше его ждать, а я жду его каждую минуту. И что ты меня юнгой каким-нибудь, молокососом считаешь, скажи, пожалуйста? Знаю я что-нибудь, или нет? Как это, по твоему мнению? Понимаешь, несмышленый ты человек, что такое морские пути? — продолжал он, снова начиная горячиться и немного напыщенно и сентенциозно. — Пожалуйста, не представляй себе, будто суда в океане, как пьяные, туда-сюда шатаются или, как ваша братия, аристократишки, по своим паркам прогуливаются? Нету брат, курс они имеют очень определенный, у них у всех одни пути, из стороны в сторону тут шататься не полагается! Повторяю, сдохнем мы тут с тобою, — разве какой слепой случай нас выручит, — будем таскать эту мерзость всю жизнь и все-таки ни одного судна не увидим... По опыту знаю, что говорю! И знаю. И почему это так! Вот что!
— Раньше ты что-то совсем другое говорил, — заметил Жиль.
— Говорил, да!.. Чтобы себя подбодрить. Теперь знаю, что идиотом был!
Он молча насупился, весь, словно придавленный, вогнулся и глубоко вздохнул. Поглядев на свою рассыпавшуюся по земле вязанку хвороста и снова вздохнув с облегчением, он принялся ее собирать и связывать.
В эту ночь, как обычно, на пике пылал костер. Но когда надо было идти вниз за новым валежником, Виктор определенно от этого отказался. Он не имел ни малейшего желания изображать из себя вьючную скотину. Большого огня в ту ночь разводить не пришлось за отсутствием топлива, жгли только мелкие щепы.
С рассветом, после непродолжительного тяжелого сна, Жиль и Виктор, ворча и потягиваясь, с того места, где ночевали, едва мельком взглянули на беспредельную водную гладь. Нигде, по-прежнему, ничего не было видно. Ни никто уже не ждал ничего и ни на что не надеялся.
Когда Виктор случайно взглянул на холмы острова, лежавшие под ними, он вдруг ткнул протянутой рукой по направленно одной возвышенности с круглой, как шапка, вершиной.
— Смотри-ка, ведь, это тот же баран? Вот так штука! — обрадовался он.
Жиль лениво повернул голову в том же направлении.
— Это не тот, — решил он через минуту, внимательно приглядевшись, тот был крупнее, да и шерсти на том было много больше. Ты припомни: у того из-под руна еле ноги были видны!
— Да, — согласился моряк. — Ты прав, но любопытно, откуда они здесь? Здорово бы нам теперь жареной баранины бы налопался!..
— Что ж? Зайдем к нему со стороны...— предложил молодой человек, желая сделать товарищу удовольствие. — Если он не очень дик, мы его, может быть словим...
Стараясь прятаться за встречавшимися неровностями почвы, быстро сбежали они с горы. Расстояние отделявшее их от животного, было не особенно значительно. Своего рода естественный вал, соединявши их пик с тем холмом, на котором стоял баран, так хорошо скрывал их от его глаз, что они, незаметно для животного, скоро могли даже бежать.
Виктор осторожно бежал вперед, придерживаясь склона этого вала, Жиль довольно далеко отстал от бежавшего моряка. Все, казалось сулило им удачу. Но только что они, поравнявшись с бараном, выскочили на вал, тот, заметив их, мощными прыжками был уже далеко от них.
— Бежать за ним не стоит, — переводя дух пробормотал Виктор.
Они растянулись на высокой траве у пробиравшегося тут ручейка и, поглощенные каждый своими мыслями, молча пролежали здесь до вечера. Каждый хорошо понимал, что на какое бы то ни было движение у них не хватит ни энергии, ни сил и что терпение их начинает истощаться. Более слабый и потому более измученный Жиль, как живой труп распростертый на этом благовонном ложе, закрыв рукою лицо, мечтал о смерти-избавительнице и страстно призывал ее. Изо всех сил должен был он сдерживаться, чтобы истерически не разрыдаться.
Ведь как он когда-то был счастлив, сколько лелеял надежд — и худшей была его последняя безумная прихоть — как мечтал прежде и что из этого вышло?! Словно ряд мрачных мертвецов, тянулись эти погибшие надежды, проходя перед его духовными очами… В своем неизмеримом горе, с помутившимся рассудком он с яростью проклинал ту духовную холодность, ту отчужденность, которые оттолкнули его от близких и то непростительное любопытство, которое его погубило...
Ни одного светлого луча, ни одного проблеска счастья не видел он впереди...
Когда солнце начало склоняться к западу, Виктор сказал:
— Довольно с меня такой собачьей жизни! По горло довольно! Если обиды кое-как еще сносишь на этой паршивой земле и обычно на них смотришь с плевательной точки зрения, то они начинают басить, когда уже не на что надеяться больше! Да и кроме того, прежде всего, я по старой привычке, во всем люблю разнообразие! Вечно жрать такое мясо, что растет на деревьях, да спать на чистом воздухе на камнях — слуга покорный! — Для меня это слишком однообразно!
Глубоко вздохнув и подняв руки с лица, Жиль с тоской и жалобно спросил:
— Чего же ты опять хочешь?
— Очень просто! У меня своя идея! — ответил моряк, — Ведь, не мочала же у меня на плечах! Я думаю одну штуку попробовать.
— Ну, а именно? — с недоверием, но все-таки с удивлением приготовился слушать Жиль, принимая более удобную позу.
Моряк посмотрел на него с минуту.
— Скажи мне, пожалуйста, видел ты когда-нибудь овец без хозяина? Да, таких, что пасутся в диком состоянии! Видел хоть где ни будь?
— Нет, — не понимал Жиль, куда клонит его товарищ. — Но это любопытно...
— И очень! Потому что таких не бывает! И те что, мы видели, обязательно чьи-либо. Вот владельцев то их нам и следует разыскать, по-моему... Понимаешь?..
— А где они по-твоему?
— На каком-нибудь побережье кивнул головой Виктор на внутренность острова. — Места здесь много. Земля то, что за нами может быть гораздо обширнее чем можно думать.
— Но там должны были бы видеть наш огонь? — сомневался Жиль.
— А ты их хижины, их жилье видел. умник ты эдакий? Я с твоим рассуждением соглашусь, если ты мне скажешь, где они. Я тоже желал бы знать возразил моряк. — Ну, предположим, том конце острова, где-нибудь в домике или на плоском берегу, у реки, а если за спиной у них гора, сквозь нее, я полагаю, наш сигнальный огонь они видеть то не могут?
Жиль несколько минут сидел, задумчиво покачивая головой, но возразить против такого аргумента ничего не сумел.
Ободренный его молчанием, моряк решил:
— Так вот я и думаю! Вместо того, чтобы сидеть нам там на верхушке и изображать из себя какая-то две колбасы из одной кишки, поищем-ка лучше, чьи эти овцы... и скажи, пожалуйста, почему бы нам не найти там настоящего пути? Ну да, судового пути. Понимаешь? По которому пароходные рейсы идут, мой милый. А здесь мозолим мы себе даром глаза все время и ни одного корыта еще не видали!.. Чем тут околевать, лучше напролом идти, до конца счастья попытать. А вдруг судно какое попадется. О перемене местожительства своего, думаю, ты не очень бы пожалел? Правда?
— Как хочешь! Куда ты, туда и я!.. Попробуем! — согласился Жиль.
IV
На следующей день двинулись они в путь. Весь багаж их состоял из палки в руках и двух тыквенных бутылок на перевязи из Лиан. На голове — покрывало из пальмовых листьев.
Жиль шел ровным, неторопливым шагом, не возлагая на это новое путешествие каких-либо особых надежд. Но Виктора словно кто-то подменил. Не щадя сил, а попутно и своего языка, он шнырял по сторонам, рыскал за буграми, скрываясь за ними, впрочем, не больше как по пояс, исследовал каждую рытвину и яму по дороге, сокрушал своей палкой колючие кусты, кружил вокруг деревьев и безостановочно при этом болтал о своей полной уверенности в успешности своего нового плана.
То был крайне увлекающейся и крайне недалекий человек. От сильнейшего разочарования и глубочайшего отчаяния он почти непосредственно мог переходить к самому бурному энтузиазму, к самым пылким надеждам. Всю ночь он, не смыкая глаз, обдумывал свою „идею“ и так, в конце концов, в нее уверовал и так ею увлекся, что еще задолго до рассвета разбудил Жиля, уснувшего свинцовым сном смертельно усталого человека. Теперь он определенно уверял, что не долго уж им осталось киснуть на этом несчастном острове...
Он горячо тряс руку молодого человека и, довольно увесисто хлопая его по плечу с возбуждением описывал ему в ряде празднично-радостных картин их скорое возвращение во Францию.
С восходом солнца он словно опять обезумел от радости. И теперь, как хорошая гончая за дичью, метался по низким тропическим зарослям.
Без определенного представления, в каком направлении, собственно, лучше начать разведку, Виктор с Жилем все-таки решили избрать наиболее удобный путь — как можно ближе к берегу моря. Цепляясь за Лианы, они переправились через речку, за высокими, и крутыми берегами которой было место их первой ночевки на этом острове. Довольно извилистая и пересеченная линия побережья вынуждала их делать не редко большие обходы, но, пользуясь этим, Виктор не обошел ни одной бухточки, не заглянув в нее основательно.
Впрочем, хоть путь их был и труден, но, во всяком случае, не настолько, чтобы быть мучительными Жилю только страшно надоедала болтовня его спутника, что касается самой дороги, то, с целью поддержу в себе ежеминутно слабевшую бодрость, Жиль вспоминал, что, в сущности, при таких же путешествиях у себя на родине, в ландах Бретони, он страдал от жары летом вряд ли больше теперешнего, тем более, что день был облачный. Природа этого острова странно напоминала ему родную. Правда, краски моря, лежавшего в право от него, были, пожалуй, немного гуще у скалы, у подножия которых плескались его зеленые волны были такими же серыми, а береговой ландшафт, за исключением разве нескольких пальм, был так же уныл, как и Бретонский. Особенно меланхолично так на родине, выглядывали и особое уныние наводили три мыса на полуострове, между которыми тянулась словно зубчатая стена с бойницами и бастионами. Точно такая же стена тянулась и здесь, на противоположном полушарии, и навевала такую же тоску. Какую же роль могла здесь играть некоторая разница в окраске почвы и другие незначительные нюансы общего вида, встречавшегося по пути? Все леса, покрывавшие береговые склоны, казались издали таким-же темными, как и на родине, а низко нависшие облака в этот удушливо-жаркий день точь-в-точь походили на те, что расстилались над бретонскими степями, далеко убегающими к северу. Словом, вся картина окружавшей природы напоминала родные палестины. „Как, в сущности, однообразна наша планета “, — тоскливо думалось Жилю. „И как, в сущности, жалко наше стремление к новизне! “
По мере того, как Жилем овладевала усталость, и мысли эти, которыми он вначале пытался поддерживать свою ослабевающую бодрость, тайно вели свою разрушительную работу в его сознании. Они привели его наконец, к определенному сознанию непростительности слепого сумасбродства и непроходимой глупости своего пагубного намерения бросить родину и отправиться Бог знает куда. Проснувшиеся угрызения совести остро и волнующе постепенно будили в нем жгучее раскаяние.
Разве раньше чего-нибудь недоставало ему для полного счастья? Чего он ждал от своего путешествия, на что надеялся, убежав из дому, как своевольный школьник? Ведь, все мыльные пузыри нашей пылкой фантазии от столкновения с грубой действительностью должны рано или поздно разлететься в пыль и восхищаться каким-нибудь полинезийским архипелагом и знакомиться с ними, не в тысячу ли раз лучше, сидя дома, по иллюстрациям в книгах? Подобно волнуемому вечной тревогой любопытства человеку, для которого на свете не существует той страны, куда не ступила его нога и он, для увеличения запаса своих впечатлений, считал необходимым броситься в кругосветное путешествие. Какой это был необдуманно глупый поступок с его стороны, объясняемый исключительно его молодостью!.. Да и много ли действительно ярких памятных впечатлений оставили в нем несколько портовых городов, в которых ему пришлось побывать проездом?
Но вот разразилась страшная катастрофа и пустынный остров, на который судьбе было угодно сохранить ему жизнь, здесь так живо заставил его мысленно перенестись на родину... Он, может быть, ожидал встретить здесь пантер, обезьян, страшных змей, а, кроме пернатых да нескольких грызунов, нашел только безобидных овец... „Какая все это ложь эти заманчивые, красивые только в книгах, блестящие картины тропической природы, красоты теплых морей и новых небес! “— думалось ему. „Самым обычным и наименее губительным даром этой природы, надо считать малярию. Поверил я миражам экзотики, обольстительным перспективам получить новые впечатления, яркие незабываемые, и должен за это платить жизнью! “
Навязчивая идея о близкой, бессмысленно-глупой и бесславной смерти, на заре жизни, вдали от любящих и обожаемых им людей, не покидала его ни на минуту. Тщетны все наши усилия вырваться отсюда и ни к чему они не приведут! — неотступно стояла в его мозгу. Глупые надежды его товарища внушали ему лишь глубокую жалость...
Шли они так до самого вечера. Утром следующего дня, подкрепившись тем, что дало им море, найденными по пути плодами, они снова были готовы в путь. Как и накануне, он не был особенно труден. Но после полудня они у самого берега, у скал которого свирепо бушевал прибой, натолкнулись снова на непроходимую чащу стволов, исполинских корней и лиан первобытноготропического леса. Осыпи почвы у подножья этого леса, поднимавшегося в гору, заставили их остановиться с первых же шагов.
— Как же мы тут пройдем? — в недоумении раздумывал Виктор.
— Да, если мы тут станем пробираться, мы живьем сдерем себе всю кожу, — констатировал Жиль.
— Надо поискать какой-нибудь прогалины или более редкого леса. Пойдем пока вдоль опушки! Там увидим! — предложил он.
Целыми часами бродили они там, удалившись уже далеко от морского берега, и делая крюки и бесчисленные обходы точно так же, при обходе береговых излучин. Но повсюду царил тот-же растительный хаос,буйные заросли не хотели давать им дорогу. Везде громадныеузловатые корневища и нити зоофитов, как крепко сплетенные пальцы чьих-то рук преграждали дорогу, гроздья разнообразнейших цветов всех цветов радуги, то мясистых, то воздушно легких, в изобилии покрывали колючие ветви змееподобных, то прихотливо вьющихся, то ползучих лиан. То была плотная зеленая ткань, не пропускавшая в лес света ни сверху, ни с боков и своими страшными иглами охранявшая это заколдованное, девственное царство.
В своем лихорадочном нетерпении Виктор забрался было в чащу, обманутый одним местом, где он будто бы завидел чистую полянку в лесу. Он бросился в густой кустарник и через нисколько минут выбрался оттуда с окровавленными руками и израненными ногами. Уже небольшие возвышенности и пологие холмы перешли в плоскую степь, и дорога стала ровнее. С вершины пика еще можно было заметить, что извилистая полоса лесов, как река, то широко разливавшаяся, то суживавшаяся, прихотливо тянулась по диагонали острова, но заметного перерыва между этой темной лентой нигде не было видно.
Случайно поднялись они на какой-то холм. Взглянув прямо перед собою, им сразу бросился в глаза, как какая-то обетованная земля, участок леса на противоположном склоне холма, где сквозь густую листву можно было видеть местами землю. Деревья там росли в некотором отдалении друг от друга и, казалось, через этот участок можно было пройти свободно. Но солнце уже село, быстро наступала тьма и путникам пришлось думать об отдыхе и ночлеге.
С самогораннего утра, на следующий день, они, наконец, нашли что-то вроде просеки, образовавшейся здесь потому, что на каменистой почве, состоявшей из кучи обломков скал, здесь не могло расти ничего, кроме мелкого кустарника и низкорослых пальм, каким-то чудом коренившихся в твердой, как железо, земле. К счастью, у большинства этих кустов не было даже обычных несносных колючек. Ветви их были очень гибки и, цепляясь за них, можно было легко подняться на довольно крутую возвышенность.
Взбираясь на нее, Жиль обратил внимание Виктора на клочки серой шерсти, кое где оставшейся на сухих обломанных ветках кустарника. На земле, когда-то сырой от дождя и теперь затвердевшей, видны были следы овечьих копыт. Очевидно, овечье стадо пользовалось именно этим проходом в лесу при своих передвижениях с одной части острова на другую может быть, в поисках пастбищ.
Жиль с Виктором, после небольшого подъема выбрались, наконец, из леса и с великой радостью оглядевшись по сторонам, убедились в том, что прямо перед ними, налево и направо, расстилалась широкая степь. Лесной массив остался позади. Направо, сквозь деревья опушки, вдали блестело море, хорошо видное с той высоты, на которой они стояли. К нему они и решили направить свой путь.
Вдруг Жиль с изумлением вскрикнул:
— Смотри-ка там, Виктор! —
— Вот так штука! — в свою очередь изумился моряк. — А что, если к ним подобраться?
На равнине, невдалеке от них, настолько близко, что можно было сосчитать отдельных животных, паслось штук пятнадцать овец. Руно на всех было очень густо и длинно. Вокруг стада резвилось несколько ягнят, уже довольно взрослых и сильных. Завидев людей, старый матерой баран вожак громко заблеял и стадо густой толпой в одно мгновение понеслось по степи. Ягнята не отставали от своих маток.
— Ну, теперь за ними! — крикнул Виктор. — Бежим по их следам! Гляди-ка, и они к морю!..
С громким криком бросился он бежать. Безумная надежда отыскать хозяев этого стада окрыляла его и придавала ему сил. По этой волнистой степи он должен был прыгать, как олень, то спускаясь в небольшие ложбины, то взбегая на небольшие холмы. Менее привыкший к быстрому бегу и более слабый Жиль сейчас же отстал от товарища, но бежал упорно, теперь тоже полный надежды. На самом деле, что бы было удивительного в том, если бы теперь вдруг, на каком-нибудь холме, из того кустарника или вот из следующей ложбинки, появился бы сбитый с толку их криками и бегством стада какой-нибудь пастух-дикарь черный или желтый. Сначала, он, конечно, их испугается, а потом примет их под свой кров, быть может, приведет в свой поселок и приютит. Не важно, испуган будет он, или враждебен им, но где-нибудь да он должен показаться, это было неизбежно: ведь бежит его стадо, какие-то чужие люди его гонят... близко ли, далеко-ли, рано или поздно он непременно покажется.
Вдруг стадо, словно растаяло, скрывшись за недалеким холмом. Как сквозь землю провалилось. Напрасно Виктор разыскивал его повсюду, напрасно Жиль в недоумении бегал из стороны в сторону, с одного бугра на другой, его нигде не было видно...
Берег острова в этом месте, куда они прибежали в погоне за стадом, представлял из себя низменную болотистую бухту, за которой уже было море. Они не думали, что они так близко. Вспугнутое стадо бросилось, судя по следам, опять в степь, хотя извилистые следы его первоначально вели к этой бухте. Но как бы наученные приобретённым когда-то опытом, овцы, видимо, не желали затрачивать особых усилий, чтобы скрыться, бежали рысью, довольно медленно, временами останавливаясь, чтобы щипнуть травки. Это давало возможность Жилю с Виктором не упускать их из виду при преследовании, и терпеливо снести новое разочарование потому, что им не удалось поймать ни одного животного.
За стадом так бежали они до полудня. Прямо над их головой уже стояло солнце, когда стадо перед колючими зарослями остановилось, словно в раздумье, а затем, по крику особенно заблеявшего вожака, бросилось в кустарники и пропало снова.
Путники стояли на довольно высокой площадке мыса, вдававшегося дальше в море. Вокруг них оно билось о скалистые склоны, которые в этом месте круто спускались вниз. Лишь в одном месте линияскалистого берега закруглялась, там была плоская песчаная отмель. Оглядываясь кругом и отыскивая глазами пропавшее на острове стадо, Жиль вдали увидел тёмный силуэт какой-то горы, четко вырисовывающийся на ясном небе.
— Эго же наш пик! — с волнением и бледнея схватил он своего спутника за руку. Голос его дрожал.
Виктор сердито вырвал свою руку, но тотчас же пристыженный очевидностью, смягчился и тоже с тревогой и очевидным волнением согласился:
— Ясно! Он самый.
— Значит, мы дошли до другого края острова? — с тревогой бормотал Жиль.
— Проклятая судьба! — со злостью выругался Виктор.
Действительно, они были на другом конце диагонали острова.
В нескольких метрах от них была небольшая ложбина, затененная от солнца, туда вяло потащились наши путники, как раненныеживотные, и в изнеможении бросились на землю в тени. Виктор был обескуражен гораздо больше Жиля, так что последнему одному пришлось позаботиться об еде. Спустившаяся тьма окутала собою два безжизненно и безмолвно навзничь лежащих человеческих тела. Двигаться у них не было никакой охоты. Отчаяние парализовало все их духовные и физические силы. Без сна и не говоря ни слова, провели они всю ночь до самого утра.
Утром они поднялись и обвели отсутствующим взглядом, ярко блиставший под солнечными лучами беспредельный океан. Слишком глубоки были их внутренние переживания, чтобы с живым интересом присмотреться к окружающему: море так долго обманывало их, что они ничего больше утешительного от него не ждали. Молчали...
Душившее их отчаяние решился высказать один Виктор — Ничего не поделаешь! Видно, не отвертишься! Вернемся на пик? Там все как-то привычнее и лучше себя чувствуешь... Мне тут что-то совсем не нравятся!
Жиль, под влиянием такого же впечатления, вяло согласился:
— Ладно, идем! сказал он. — Только по берегу. Там дорога легче.
Моряк подумал, потом кивнул головой в знак согласия:
— Эту береговую полосу, кстати, мы еще не видели, — сказал он, показав на ряд песчаных дюн, направо, тянувшихся параллельно морю. — Никаких шансов, конечно, нет, что мы там встретим какого-нибудь бродягу. Но все-же, кто знает, чем черт не шутит?! Поднимемся там!
По длинному и очень удобному для ходьбы оврагу, по бокам заросшему кустарником, дававшим некоторую тень, они по диагонали пересекли оконечность острова. Еще недавно, преследуя стадо, они так твердо были уверены в своем спасении, что Виктор, лихорадочно стремясь вперед, понукал отстававшего Жиля. Теперь же он сам замедлял их движение, плетясь нога за ногу. Впрочем, и оба они чувствовали, кроме нравственных мук, себя физически совсем разбитыми и ту страшную усталость, которую они не могли стряхнуть. Двигаться далеко им положительно было невмоготу. С большим наслаждением они легли бы и приготовились к смерти. Как всегда, и во всем, труднее всего приходилось Жилю; будучи много чувствительнее своего товарища, он и страдал больше него. Увидав снова ровную гладь моря и представив себе, сколько тысяч миль отделяет его от условий привычной жизни, от любимых существ, он теперь не мог удержать горьких слез. Ощущение острого горя было слишкомсильно: мысль о собственной ничтожности в сравнении с этим беспредельным, окружавшим его со всех сторон океаном, до того была остра, что вызывала порою тяжелое головокружение. В одно из такихмгновений он бросился под группу деревьев, мимо которых они в то время проходили, обратившись к товарищу с просьбой дать ему поспать и не тревожить его сон в течении жарких часов дня: он, ведь совсем не сомкнул глаз ночью...
Виктор медленно пошел дальше, не говоря ни слова. Если ему приходилось тяжело, свои острые душевные переживания он всегда старался заглушить каким-нибудь трудом и движением. Кроме того, если в его голове рождалась какая-нибудь мысль, выбить ее, заставить его от неё совершенно отказаться было не так-то легко. Уверенность в том, что присутствие овечьего стада на этом заброшенном острове непременно должно что-либо означать, все еще не могла в нем рассеяться. При взгляде на какое-нибудь зерно, он всегда представлял себе то растение, которое из него выйдет, и, само-собою, и его корни, и ему чрезвычайно поэтому трудно было отказаться от предположения, что стадо, по-видимому, довольно ручных, быть может, лишь теперь одичавших домашних животных никому решительно не принадлежит или не принадлежало, а словно с неба свалилось на этот Богом и людьми забытый кусок земли, затерянный в океане.
Завидев недалеко от группы деревьев, где растянулся его товарищ, скалистый холм, он решил, воспользовавшись сном Жиля, либо обойти эту возвышенность кругом, либо на нее взобраться. Жара стояла убийственная. Какая-то большая птица, еле шевеля крыльями в этой раскаленной атмосфере казалось, безнадежно искала где-нибудь приюта и глотка свежей воды.
Углубленный в свои горькие мысли, Жиль вдруг услышал громкий крик, дважды повторивший его имя. Он вскочил на ноги и огляделся, стараясь угадать, откуда он послышался ему. И довольно далеко от себя он, наконец, заметил фигуру Виктора, стоявшего на большом камне и усиленно махавшему ему рукой.
Весь он, казалось, дрожал от волнения и какого-то испуга. Не говоря, однако, ни слова, стиснув зубы, дико сверкнув глазами, он быстро потащил молодого человека за руку по кучам камней по направлению к вершине холма. Сейчас же, у самой его верхушки, была полоса земли, почти сплошь заросшая густым кустарником. Виктор бросился в эту заросль; не обращая внимание на царапины, от которых совсем не защищали его телорасходившиеся по бокам полы его самодельного тростникового плаща, пробежал через кусты и, наконец, став боком к Жилю, показал ему на узкую, открывшуюся его глазам лужайку.
— Видишь теперь, чья эта овца? — почти шёпотом сказал он.
На лужайке в беспорядке валялись кости человеческого скелета. Или точнее, его отдельные части, потому что, по-видимому, у скелета не хватало большой берцовой кости и некоторых меньших. Могучие тропические ливни, по всей вероятности, унесли часть костей, а остальные до половины погрузились в желтую почвенную грязь, как камень в течении какой-нибудь четверти часа затем ставшую твердой, оторванный от шейного позвонка череп своими глазными дырами, словно смотрел на свою правую плечевую кость, высовывавшуюся из глины. Верхние позвонки были в мелких осколках. Кость руки лежала на бедренной. Одна половина грудной клетки, как и кости другой руки, была занесена глиной, а другая еле белела своими ребрами среди густой травы, проросшей между ними. Если бы не череп, то эти ребра можно было принять издали за плохо скрытый капкан для дикого зверя.
Остановившись, как вкопанный, Жиль не смог удержать восклицания ужаса. Глава у него закатились колени так задрожали, что, не подхвати его Виктор он тут же грохнулся бы без сознания. Когда он пришел в себя, весь он был в поту. Его измученные горем и утомленные усталостью нервы не могли держать такой мрачной картины. Но над этой, столь мало подготовленной к трагическим переживаниям душой, самолюбие не теряло своей власти. Его охватил стыд, лишь только сознание к нему вернулось. Что это за мужчина, что падает в обморок перед скелетом?.. Нежный и жалостливый взгляд Виктора стеснял его.
— Что мы теперь станем делать? — спросил он все еще дрожавшим голосом.
— Пойдем, поищем его логово, — ответил моряк.
— Если это не на этом холме, тем хуже для нас, придется тогда искать кругом. Да мы должны его найти. Жил же где-нибудь этот тип?!
— Вероятно, прямо под открытым небом, как мы, — заметил Жиль, встряхивая головой.
Но у моряка были на этот счет, очевидно, другие соображения.
— Что? А стадо? А овцы с баранами, да ягнятами? Где же они, по-твоему, помещались? — грубо огрызнулся моряк, вызывающе глянув на молодого человека, словно желая сразить его неопровержимым аргументом.
— Ты, кроме шуток, должно быть думаешь дурья голова, что человек с целым стадом, — какой-нибудь шалопай и довольствуется камнем вместо постели? Молчи уж лучше, маменькин сынок! Говорю тебе, самое большее, через час мы разыщем его закуту!
Когда сильно взволнованный и еще заметно бледный Жиль собрался, наконец, с силами, они отправились на поиски, то не через час, а через несколько минут, после нескольких шагов по той же лужайке, позади гребня холма, в скалистом массиве обнаружили загороженный несколькими крупными каменными, поросшими пальмами, глыбами, вход в какую-то пещеру.
В ней царила прохлада и полумрак, воздух был довольно зловонный. В темноте путники сначала ориентировались очень плохо, ослепленные яркими полуденными лучами солнца тщетно стараясь что-нибудь разглядеть.
Вдруг Жиль наступил на что-то легкое и металлически звякнувшее под его ногами. Подняв это и вынеся к порогу они, к большой своей радости увидали плоскую лопату, обычно употребляемую для садовых работ. Эта заржавевшая и, видимо, сильно изношенная вещь показалась, в особенности моряку, целой драгоценностью и ее рукоятка, за которую он жадно ухватился, заметно дрожала в его руках.
— У двоюродной сестры моей бабушки, что осталась в Дрейле, точь-в-точь была такая же, — умилялся он.
Когда глаза их немного привыкли к полумраку пещеры, из него постепенно стали выступать отдельные предметы, то валявшиеся на земле, то висевшие на стенах или лежавшие на грубом столе и на такой же примитивной работы скамье. Иные были видимо, собственного производства, но многие — были европейского происхождения, говорили о культуре и прежде, чем попасть в мрак этого неприветливогочеловеческого жилья, много морей повидали. Плесень и пыль, которыми они были покрыты, ясно показывали, что рука человеческая давно до них не касалась и что владелец их погиб сравнительно давно.Целый час провели Жиль с Виктором, обшаривая все закоулки пещеры, собирая и осматривая эти реликвии после жившего когда-то здесь человека. Порою ими овладевал восторг при обнаружении особо ценных для них находок, и они пускались в пляс от радости и смеялись, некоторые же вещи, по своей трогательности, вызывали в них умиление.
Все их они вытащили на солнце, занялись очисткой от пыли и ржавчины и еще раз их любовью перетрогали и пересмотрели.
То были: чугунный котелок для пищи и два горшка, две лопаты, три заступа, столько же топоров, небольшая наковальня, огниво, два ножа и ящик со столярными инструментами, несколько мотков железной проволоки, связок веревок и катушек ниток, глиняные блюда и крынки, видимо, изготовленные уже на месте, в большинстве украшенный наивным орнаментом и рисунками, восемь овечьих шкур, рваная одежда, двадцать или тридцать сыромятных кожаных ремней; большая, плетеная из тростника шляпа без дна, старый ржавый карабин со сломанной гашеткой, — только ни пороха, ни пуль нигде небыло, — и, наконец, три рогатины из какого-то страшно крепкого дерева, и два лука со стрелами..
До самой ночи возились обрадованные островитяне со своим богатством, перебирали его, чистили, исправляли и потом снова уносили в пещеру. В глубине ее был совершенно темный закоулок, там они сложили наболее крупные вещи, как в кладовую. Кончил свой трудовой день Виктор сооружением настоящей метлы и ею тщательно подмел неровный пол пещеры, выбросив из неё заражавший воздух и разлагающийся сор и остатки еды, оскорблявшие его чувство опрятности. Немного спустя, после уже обеда, когда Жиль около него усиленно раздувал огонь на камнях и кругом царила мертвая тишина, моряк поделился со товарищем по несчастью своими мыслями:
— Ну, и встреча! — начал он, подразумевая жившего здесь человека, — от такой встречи кровь леденеет в жилах, как о своей то собственной судьбе подумаешь!.. Жил, ведь, человек и нет его!.. Откуда только взялся здесь этот субъект? Что? Ты какого об этом мнения, а?
Жиль не имел о б этом ровно никакого мнения.
— Тоже, вероятно, кораблекрушение... А, может быть, чудак какой-нибудь... Бывают разные... — не окончил он, сильно закашлявшись от едкого дыма, попавшего в горло.
— У меня на этот счет свои соображения, — продолжал Виктор, — И увидишь — не так они глупы! Это мне опыт говорит. За пятнадцать лет много я и сам видывал, много чего слыхивал, а у кого глаза да уши на месте, понимаешь, тот превосходно все соображает. Так вот, видишь ли, — продолжал он внушительно, — предположи, что в один прекрасный день судовая команда взбунтовалась на борту. Ну, из-за пищи там или из-за вина, что ли… Бывает это в нашем деле морском — частенько и уж, разумеется, не к торжеству милого правосудия. Что же делает командир судна со своим офицерьем? Хватают в одну прекрасную ночь зачинщика, кто за буйную голову, как они между собою говорят, кто за плечи, а ребята их за ноги, да и валят такого молодчика в какое-нибудь старое корыто, разумеется, в виду какой-нибудь скалы, вот вроде этой, которую с судна видно. Ну, в шлюпку какой-нибудь нестоящей дряни сунут, ружьишко старое, хлеба да воды. Надо же им, прохвостам, тоже перед собою гуманными то показаться. Отчего дрянью не пожертвовать?.. Человек, мол, всё-таки... И прости прощай. Счастливо оставаться! Забирай, старушка, ветер и ступай на скалы и все кончено! Потом, конечно, точный рапорт напишут, в судовой журнал занесут. А затем бутылка виски, да три стакана. С тем типом после этого все кончено, он умер для всего мира, в чистый расход выведен, а жить ему, конечно, разрешается, сколько угодно!..
— Ты это сам видел? — недоверчиво покосился Жиль.
— За меня люди видели! — не допускающим возражения тоном отрезал моряк. И не размазня какая-нибудь, а люди настоящие, школенные, ловкие. Они все рассказывали и доказательства приводили, судно называли, и годы с месяцами... Врать не станут!..
Но молодой человек упорно не хотел отказаться от своей скептической точки зрения на это:
— Видишь ли, Виктор, — заметил он, — если бы все это было так, как ты говоришь, я давным-давно знал бы об этом и не от тебя первого мне пришлось бы об этом слышать...
Моряк вдруг пришел в ярость. В тени сверкнули его крупные ладони, потом он громко и быстро хлопнул ими по земле: — А тебе говорю, что таков обычай! — грубо закричал он на Жиля, уставившись на него и выпучив сверкнувшие злые глаза. — Да! Обычай! — повторял он. — Загляни в старые книги, покопайся в истории мореплавания и увидишь. Там это черным по белому ясно написано. Сам читал! А ты много знаешь? Грубый это народ!.. Впрочем, чего спорить с тобой? — волнуясь продолжал он. — Ты теперь сам их жертву видел, — и он указал на лужайку со скелетом. — А лопаты жалкие да заступы видел или нет? Все, что они ему дали, да, пожалуй, на прощанье еще пару овец с бараном! Вот с чем они его высадили на этот паршивый островок! Ну? Выдумываю я, или это правда? Как ты думаешь? Конечно, я понимаю, что тут речь идет о чем-нибудь серьезном, а ты, не вникнув, готов будешь до опухоли на языке всеми своими святыми клясться, что он не зачинщик... А таким манером народ и угнетают...
Что было отвечать на подобные аргументы? Жиль молчал, опустив голову.
Пламя костра начало погасать. Жиль подкинул в него сухих сучьев...
— Проклятая навозная куча! — ворчал Виктор.
V
На следующий день первым их делом было выковать могилу и похоронить остатки найденного ими скелета, чтобы спасти его от окончательного разрушения дождями. Жиль работал лопатой вяло и не охотно. Эта тяжелая работа была не по силам его рукам и утомляла его чрезмерно. Зато Виктор, обнаженный по пояс, работал за двоих, как настоящий землероб и, казалось, был очень доволен, когда под его мощными ударами заступом подавалась затвердевшая, как железо, глинистая почва.
Когда яма была готова, они передохнули немного, уложили кости в могилу и молодой человек, наскоро прочитав про себя молитву, предложил поставить на могиле и крест.
— Этого не хватало! Ты бы еще обедню спел — иронизировал Виктор. — А вдруг это негр?! Милый сюрприз ему будет, как его сразу на небо доставят? Может, и мне из себя певчего-мальчишку изобразить? Что?
В нем, видно, еще не улегся вчерашний гнев. Жиль не настаивал и отправился с моряком в пещеру отдохнуть. Но спустя час, Виктор схватил молоток, нисколько гвоздей и топор, предварительно освидетельствовав его острие указательным пальцем и, не говоря ни слова, отправился куда-то по скалам по направлению к оврагу. Вернулся он, волоча под своим тростниковым плащом большой ствол бамбука. Топор с молотком он засунул за пояс.
— Ну, вот тебе! — Твою выдумку! — грубовато бросил он.
Его тон был, видимо, утрирован. Он как будто стеснялся сам своей уступки, стыдился своей слабости и намеренно отвернулся, когда заметил на себе благодарный и растроганный взгляд товарища. Но Выразительность этого красноречивого взора страшно на него подействовала и несколько минут он чувствовал себя по-настоящему взволнованным.
— Да, как это ни глупо, а, пожалуй, должно быть, и нужно! — ворчал он себе под нос.
Он, видимо, перестал уже сердиться, сознав, что сердился совершенно неосновательно и упорствовать дальше в гневе было бы глупо.
Жиль снес самодельный крест на могилу, вырытую им на самом высоком месте холма, а Виктор вкопал его в заранее приготовленную яму. Хотя его сектантские убеждения рационалиста не допускали в этом вопросе никакого снисхождения, и он подобную эмблему находил смешной, самой по себе, но все же он мог не согласиться, что крест этот может достойно отметить место упокоения неизвестного товарища по несчастью на этом затерянном острове, хотя тут-же прибавил, что в этом смысле, много практичнее; был бы какой-нибудь каменный столб, который, не портится от дождей и несокрушим для бурь.
Хорошие отношения и мир на несколько дней воцарились между Виктором и Жилем. Сравнительно с жизнью в течении первых недель вынужденного плена на этом клочке земли, нынешняя была несомненно и значительно более удобной, и приятной. Ни тот, ни другой уже не думали о переселении на пик. Прежде всего, это стоило бы неимоверных трудов. А затем, что они этим выиграли бы? Покидать пещеру им вовсе не хотелось, в особенности, в виду приближения периода дождей, на пике ведь, негде было бы укрыться. Эта часть их владений была, конечно, много глуше, чем около пика, (перед ним тянулась щетина девственного леса, в тысяче шагов от пещеры имелся родник чистой воды, а на берегах его, на уступах холма к нему спускавшихся росла пышная трава), но именно здесь почти исключительно паслось то стадо, которое их и привело сюда и отдельные головы которого часто заходили в окрестности пещеры. В остальной части острова больше никакой дичи не было видно. Как Виктору, так и Жилю до отвращения уже надоели плоды и фрукты, по горло они были сыты устрицами тощая вареная дичь опротивела и была мало питательна, а крохотные иногда несъедобные яйца её, разумеется, требуя от них больших усилий по их разысканию, не могли подставлять из себя настоящей еды. По близости самим Провидением посланного им стада вполне естественно они стали мечтать о куске настоящего мяса, о наваристом, жирном супе, вообще о плотной, питательной и вкусной пище, к которой они привыкли в культурной, жизни.
Хотя мрачные мысли по-прежнему не выходили у них из головы и неотступно преследовали их по целым дням и даже по ночам, желание хоть чем-нибудь скрасить свою суровую жизнь все же не покидало их. И потому они упругой сухой травой переложили свои жесткие невыделанные бараньи шкуры и устроили себе по настоящей удобной постели.
Недоступной пока для них мечтой был теперь большой кусок плавающей в собственном жиру тушеной в котелке баранины, и одно представление о таком лакомстве повергало их в какое-то томление, растительная пища казалась им теперь особенно пресной и невкусной.
Чтобы усовершенствоваться в стрельбе из лука, они начали посвящать ей несколько часов в день.
Жиль с удовольствием занялся этим. Мог ли он думать, что от этого искусства, от этого примитивного орудия когда-нибудь будет зависеть его существование, когда ребенком на родине, в отцовском парке, бегал за своими сестрами и, изображая дикаря, метил в них своими маленькими камышовыми стрелками? Но если усердие, с которым он занимался стрельбой и теперь выше всяких похвал, ему прежде всего очень не хватало настоящего глазомера и силы в руках. Стрелы его падали весьма недалеко, натянуть, к следует, тугую тетиву и взять верный прицел ему никак не удавалось, тогда как стрелы ловкого сильного моряка ложились очень далеко. В былые времена, как хвалился он, на деревенских ярмарках и балаганах он важно стрелял по мишеням из карабина и всегда с большим успехом. Ловкость, с которой стрелял теперь и верный глаз его, действительно не давали повода в этом усомниться.
Конечно, как и во всем другом, и в этом он хватал через край. Когда впервые, после многих промахов, ему удалось попасть в какого-то грызуна, вроде зайца, он, как будто, не столько радовался своей удаче, сколько представившейся возможности вдосталь поиздеваться над своим слабосильным товарищем. Всякую свою фразу по адресу Жиля и по поводу его неловкости он умышленно подчеркивал и приправлял какой-нибудь саркастической остротой, как бы желая вывести того из терпения и разозлить.
Но когда заяц был зажарен, лучшие куски он брал не себе, а предупредительно и заботливо подкладывал Жилю.
Из самолюбия, и чтобы как-нибудь скоротать медленно тянувшееся время, и в то же время желая быть и со своей стороны чём-нибудь полезным в их общежитии, Жиль попробовал ловить рыбу.
Виктору удалось изготовить несколько шнуров с самодельными крючками из проволоки. Море изобиловало рыбой и Жиль мог бы с успехом взять большой улов.
Но это был, что называется, «горе-рыболов». «Охота у него», впрочем, «была смертная, да участь горькая»! На занятие рыболовным промыслом у него не хватало терпения и необходимого внимания.
Едва устроившись с удочками в бухте, по крайней мере, до двух часов дня защищенной от палящих лучей солнца, и закинув лесы, он погружался в свои бесконечныегрустные мысли; в его душе опять поднимались жгучие упреки совести и это отвлекало его от наблюдения за лесами и за состоянием приманки. Одиночество, и раньше для него невыносимое, теперь навивало слишком много горьких дум. Порою ничего он вокруг себя не видел, даже пустынный горизонт пропадал из глаз и, вместо поплавков, под серым облачным или ярко-индиговым тропическим небом вдруг отчетливо выступал его милый Бретонский домик. Все в нем теперь казалось окруженным ореолом совершенства, которое наши, — в особенности неисполнимые и недосягаемые — желания придают неодушевленным, далеким от нас предметам, точно так же, как никого на свете милее, никого краше, изящнее и умнее теперь не было для него, кроме вызываемых его воображением и словно подле него стоявших теней его сестер, то занятых рукоделием, то скользящих обнявшись по старинным темным аллеям их парка.
Как восхитительно трогательны были эти тени! И только теперь Жиль, как следует, начинал понимать, как сильно действовали сестры на весь склад его характера... Отсутствие энергии и слабохарактерность, вся его дряблая нравственная личность, к которой с такой нескрываемой иронией относился Виктор, все, ведь, это было результатом их воспитания, это они, как бы сами не замечая этих свойств души ребенка, в безумной своей любви к нему их развивали и культивировали.
«Не мальчиком, как все другие, был я для них, — с нежностью вспоминал своих баловниц-сестер Жиль, — а какой-то полу-девочкой, каким-то необыкновенным созданием. Как смешно они всегда ссорились из-за права завивать мне волосы, или одевать меня, как ревновали друг друга из-за этого!.. Каждая из них считала вопросом самолюбия, как лучше сделать меня похожим на хорошенькую куклу! И с каким бесконечным терпением исправляли они все, что я в бессмысленном упрямстве портил и пачкал в их убранстве... Какой, в сущности, восхитительной была жизнь моя около них!.. Как быстро уплывает по быстрине кусок белья, случайно упущенный застывшими в холодной воде пальцами, так же быстро при, этих воспоминаниях куда-то уплывали последние остатки его сознания. Вся его душа окончательно погружалась в былое, в переживание самых незначительных эпизодов своей детской жизни. Давно желанный обруч... механическая черепаха...
Растянувшись на берегу навзничь и охватив голову руками, он целыми часами весь проникался сознанием, что был слишком счастлив, а свое благоденствие принимал, как нечто должное, это будило в нем мучительные угрызения совести и глубоко его волновало. Он был похож на человека, когда-то обладавшего большим состоящем, затем разорившегося и в своем несчастии обвиняющего исключительно самого себя за преступное нерадение.
И не об одном верном и преданном сердце скорбел теперь в одиночестве Жиль, а о трех, чистых и любвеобильных, которые бились лишь для него одного, как будто каждая сестра в родовых муках сама произвела его на свет. Как мало в детстве ценил он их самоотверженную любовь!.. А теперь? Между ним и этими дорогими существами—тысячи миль океана... И кто знает, суждено ли ему когда-либо в жизни еще раз увидать их и ощутить радостное биение их сердца, крепко сжав их в восторге свидания?!.
Вяло болтался в его руке шнур донной удочки. Вытащив ее и пересмотрев остальные шнуры, он убеждался, что вся наживка была начисто объедена рыбой. Вспомнив, что он здесь не ради одного своего удовольствия и не ради того, чтобы песней морских волн баюкать свои мечты и тайную муку, он стряхивал с себя негу и лень и серьезно принимался за дело. Но улов его по большей части, бывал очень жалким...
— И это все?!. — насмешливо встречал Виктор молодого рыбака с несколькими крохотными рыбами, которые тот нес, покачивая на тоненькой палочке. — Языком то ты, парень, видно, болтать умеешь!.. И ты не лопнул с натуги, волоча такую уйму рыбы? Или ты крупную на волю от пускаешь? Что? — ворчал моряк иронически. — Когда я ловил в свое время, меньше пяти фунтов в полчаса никогда не приносил...
— Да она не берется совсем! — вздыхал Жиль сокрушительно. — Только обсасывает червя или чуть-чуть трогает…
— Ну да, все дело; конечно, в удочке... должно быть — издевался моряк, ядовито парируя это заявления Жиля.
В те дни, когда Виктор бывал в дурном расположении духа, он с пренебрежением, как обглоданную кость, швырял пойманную Жилем рыбу у входа в пещеру, где она преспокойно и гнила на солнце.
Это обижало молодого человека, но он на Виктора не мог сердиться: в глубине души он чувствовал всю справедливость подобных упреков и воркотни.
Чем большими удобствами начинала окружаться их суровая жизнь, тем больше страдал нравственно Жиль при мысли, что, в сущности, он является только лишним ртом и еще больше от сознания, что при всем желании он превозмочь себя не может, никуда, в сущности, не годится, ни к какому полезному делу не приспособлен, по своей природе. Прежде всего ему не хватало настойчивости и упорства. Затем, и вся его мускулатура от врождённого отвращения ко всякому физическому усилию, казалось, была до такой степени атрофирована, что, несмотря на внешне мужественную осанку и здоровую структуру тела, продолжительный и усиленный труд, особенно под палящими лучами солнца, был для него положительно не по силам. Пальцы у него были нежны и слабы, руки действительно, двигались медленно и лениво. Если бы он попал на этот остров один, как бы он стал жить, как смог бы один бороться за свое существование? Разве тем, что он существует, не прилагая к этому особых усилий, он не обязан исключительно искусству и силе своего товарища, облегчавшего ему во всем борьбу с враждебной природой и работавшего за двоих?
Он очень ясно понимал все это; сознание неоспоримой зависимости своей, неотступно его преследовавшее, приводило его в отчаяние, обижало, но в тоже время не позволяло ему оскорбляться, когда он становился мишенью сарказмов Виктора или, когдатот фамильярно хлопал его по влечу или презрительно грубо с ним обращался.
Это даже, пожалуй, было для него благодетельно. Ведь, издеваясь над его неспособностью и никчемностью, Виктор, казалось, снисходительно прощал их в нем, до известной степени, извинял. И Жилю много уже раз пришлось видеть, как, после насмешек и оскорблений, вызываемых дурным расположением духа Виктор становился к нему чрезвычайно мягким и внимательным. И интонация голоса его, словно разгневанного, но сейчас жеуспокаивающегося отца, много глубже трогала сердце молодого человека, чем если бы он ясно выражал свое раскаяние в грубости и резкости своей. Жиль превосходно понимал, что они лишь проявления, вообще несдержанного характера, не умевшего владеть собою человека, и что в душе Виктор относится к нему с большим снисхождением и извиняет его физическое несовершенство.
Моряк, однако, не способен был долго быть исключительно нужным и внимательным. Продолжительно ровными отношениями он обычно не баловал Жиля.
Много работ по хозяйству поручал ему Виктор. То надо было выстругать доску, то наточить какой-нибудь инструмент, то придумать новую западню либо починить старую. Между моряком и стадом, бродившим по острову на свободе, завязалась настоящая война и из этой ежедневной борьбы, Стоившей Виктору подчас неимоверных усилий и утомления, он во что бы то ни стало решил выйти победителем. Он положительно отказывался допустить, чтобы тут, у него под боком, паслось стадо животных, которых можно использовать в виде мяса, и чтобы у него не хватило ловкости завладеть хоть одним, прирезать хоть одного. Между тем животные не уходили на далеко пастбища, но достаточно было им заметить его фигуру, как они снимались с места во мгновение ока и пугливо, не взирая ни на какие препятствия, всем стадом исчезали из глаз. Тогда он пустился на хитрость, засел однажды вечером в засаду, где, подкарауливая стадо несколько часов подряд, пустил, наконец, стрелу в пышную шерсть одного барана. Но тот, несомненно слегка раненый, ни на секунду не замедлил своей скачки. Такое руно могла пробить лишь оружейная пуля.
Обманутый в своих ожиданиях, Виктор принялся тогда копать ямы, покрывая их ветвями и травой, он думал, что животные попадут в эту ловушку. Когда это не дало никакого результата, он принялся выдумывать разные, подчас очень остроумные, западни, с предосторожностями расставляя их на тех тропинках, по которым овцы обычно ходили на водопой. Но и тут не имел успеха; можно было подумать, что животныеинстинктивно угадывали западню, чуяли ее и благоразумно обходили. Эти постоянные неудачи страшно злили моряка и выводили его из себя.
Продолжались они с месяц. Менее настойчивый и сильный, но более рассудительный Жиль давно потерял всякую надежду на успех. Но однажды утром, обследуя западни и подходя к одной из них, имевшей вид простой черной петли, прилаженной поперек тропинки, точь-в-точь такой, в какую во Франции ловят косуль, — Жиль, шедший впереди, сквозь листву разглядел какое-то темно-серое пятно. То оказался большой жирный ягненок, попавший в гибкую петлю головой. Виктор в два прыжка очутился около своей добычи. Задыхавшееся животное еще дышало. Схватив его за уши, и крепко держа его между ног, моряк верной рукой моментально, с какой-то дикой радостью, перерезал ему горло. Жиль содрогнулся. Вдруг, недалеко от них, в чаще они услышали тревожное блеяние и шум от какого-то удалявшегосяживотного.
— Ах, черт возьми! Ведь, это матка! Она была там!.. Вот стерва-то! Ведь, и она могла попасться — вскричал Виктор, поднимаясь с колен.
С его лица градом струился пот. У его ног распростерт был мертвый ягненок, протянув лапы с головой, в большой луже крови, обильно лившейся из разрезанного горла. В этот сравнительно прохладный час утра в кустарниках царила полнейшая тишина только вдали, несколько минут, слышался треск сучьев под ногами убегавшей овцы и шорох потревоженной листвы.
Моряк, взглянув на тушу пойманного ягненка крепко выругался и, подняв правую руку, с силою воткнул два раза подряд свой нож по самую рукоятку в его внутренности.
— Это зачем же?.. — бледнея от ужаса, пробормотал Жиль.
— А за других!..
Словно отведя душу на убитом животном, он пришел в себя и успокоился, ожесточение его прошло. Привязав ягненка за ноги к длинной, прочной жерди, они, взявшись за её концы, потащили его к пещере. Освежевали они его и разрубили на части ровно через час. Еще до полудня на прочный вертел, который они соорудили над костром, они надели целую четверть баранины.
Стоя над куском аппетитного мяса возле вертела, Виктор то поворачивал его, то, заложив назад руки и расставив ноги, с умилением следил за тем, как огонь лижет поджаристую корку. Жиль наблюдал за огнем, подкладывая в угли сухие сучья, и тоже облизывался от предвкушения предстоящего пиршества.
Они не ушли и не переменили поз даже тогда, когда солнечные лучи добрались до них, в защиту от них они только, как могли, прикрыли голову пальмовым листом. Наконец, кожа на мясе стала глянцевито поджаристой, мясо показалось им достаточно поджаренным они разрезали его на части и стали обедать.
Моряк ел с жадностью, он был сильно голоден. Но взглянув на Жиля и собираясь о чем-то спросить его он вдруг заметил, что тот сидит понуря голову, не ест словно кусок застрял у него в горле, а по щекам его текут слезы.
— Чего же это ты, глупый малый? — взволнованный, очевидно, тою же мыслью, которая вызвала слезы у его товарища, спросил он, мрачно поглядев на него и в свою очередь глубоко вздохнул. Нож, на котором он нес в рот кусок мяса, заметно дрогнул в его руке.
— Как у нас дома?.. Знаю! И пахнет также!.. Скверная, брат, штука, — пробормотал Виктор. — И вот поди-ж ты, — размышлял он, — как странно человек устроен! Кусок бараньего окорока может как подействовать!.. Просто всю душу вывернул!..
Полным глубокого недоумения жестом Жиль молча согласился с этим замечанием, точно выразившим и его настроение. Он расстроенно поглядел на товарища и оба они в глубокой задумчивости, забыв про еду, просидели так нисколько минут, почувствовав между собою тесную связь, вспыхнувшую на почве общих далеких и теплых воспоминаний...
Затем, оба, уже не спеша, принялись за прерванную еду.
Тысячи смутных представлений взволновали их обоих, из этих представлений самыеясные навевали такую тоску, что даже само мясо, казалось, получало горьковатый привкус и плохо шло в горло.
Жилю вспомнилось детство, когда по вторникам по издавна заведенному обычаю, в его семье к ужину обязательно подавалась баранина под сладким фасолевым соусом. Виктор видел перед собою это же блюдо, традиционное на всяком праздничном столе его рабочей семьи в годовые и национальные праздничные дни, на крестинах и свадьбах...
Обоим вспомнились разные уголки милой родины, люди, дружбу которых тогда они не ценили и на которую тогда мало обращали внимания; целый ряд мелких, таких не имевших никакого значения, привычек и традиций, в их глазах при воспоминаниях получал теперь совсем иной смысл; сквозь призму настоящего, прошлое казалось им самым счастливом временем, а ароматные испарения от этого жаренного мяса были им и тягостно и в тоже время такими упоительно сладкими.
Издалека до них доносился шум мощных ударов прибоя и, в особенности на впечатлительного Жиля, он производил мучительное впечатление грубого голоса незримой и неумолимо суровой стражи, охранявшей их место заключения...
Съев несколько ломтей ягнятины, они взялись за свою обычную еду — фрукты и проглотили их с необычайной жадностью, словно находя в них какой-то особый вкус, словно только что насытившись жареным, хотели заставить себя забыть его вкус.
Эта первая удача вернула им безмятежный покой. Виктор слишком устал, чтобы опять начинать охоту за овцами и, как он не упрекал себя в этом, эта доставшаяся ему с таким трудом первая добыча радовала его гораздо меньше, чем он думал. Теперь все его ближайшие планы склонялись к тому, чтобы охотиться за более доступной дичью и более разнообразить стол. Но подобной охоты не было достаточно, чтобы губить все его свободное время. На это ежедневно по утрам требовалось, в общем, не больше часа. Запас пищи делался на один день, покрытый свежими листьями и положенный в тени прохладной пещеры, он не портился до вечера.
И сильным, здоровым человеком, каким был Виктор, начинала овладевать скука и тоска по физическому труду. Никакое другое занятие, не требовавшее мускульной деятельности, не могло рассеять их у этого мало развитого умственно человека. Изредка Жиль пытался втянуть его в разговор на общие темы, но смотря по настроению, большей частью, мрачному и угрюмому, тот отвечал либо желчными тирадами о неравенстве человеческой судьбы, либо, опершись руками на колени и понуря голову, сидя сгорбившись в тени пещеры, отвечал одними междометиями и невнятным мычаньем.
Или вдруг, сорвавшись с места, стремглав убегал либо в какое-нибудь более или менее глубокие соседние сухие овраги, исполосовывавшие остров по всем направлениям, а чаще на холм, где с тупым отчаянием во взоре дико уставлялся на океан и далеко во все стороны расстилавшийся горизонт.
Иногда его, очевидно, прямо искушал ящик с инструментами и Жиль удивлялся странному выражению его лица, когда он, стоя над этим ящиком, задумчиво перебирал их, словно придумывая себе работу. С восхищением, смешанным с какою-то нежностью, он долго глядел на них и, не выдержав, схватывал либо топор, либо рубанок. Скоро он зарывался в целый ворох стружек или щеп и его лицо принимало тогда сосредоточенно серьезное выражение погруженного в свое дело плотника и в то же время довольного и счастливого человека.
Глядя на него, Жилю, которому нечего было делать, становилось положительно завидно.
— О, если бы у меня теперь были книги! — мечтал он, с сокрушением вздыхая.
Однажды вечером Виктор вдруг сказал:
— Вот что, виконт!.. По-твоему, видно, и достаточно забавно, и удобно, и даже вполне практично, нам тут, как дикому зверю, валяться в этой подземной конуре! А мне это начинает действовать на нервную систему... Во время рыбной ловли надумал я одну комбинацию... Мы себе выстроим хижину. Уж давным-давно, еще на родине, под хмельком, мечтал я о том, чтобы собственным домиком обзавестись… А лесу тут сколько хочешь!..
— А сколько труда на это надо? Ты об этом думал? — вздохнул Жиль.
— А руки то у нас на что? — возразил моряк. Могу похвалиться: мои кое на что еще годятся! Я тебя кое чему научу. В работе я очень требователен и самый отъявленный лентяй, и бездельник в моих руках шелковым становится. Ты в первыенедели, полагаю, хорошо видел, кто в проклятущую жару эту таскал на пик трёхпудовые вязанки хвороста, когда мы там жгли огонь и кто его поддерживал, когда он гас...
— Это все так, — возражал Жиль, — но строить это совсем другое дело! Ты сообрази, сколько труда тебе стоит смастерить хоть небольшую скамейку!
— И вовсе не столько, сколько ты воображаешь! — упорно стоял на своем Виктор, вставая и медленно поворачиваясь к Жилю.
Резко, словно ни к кому не обращаясь, он бросил в темноту пещеры, где сидел Жиль:
— Как я сказал, так и будет! Завтра начинаем!!
Место для постройки долго искать им не пришлось.
В ближайшей к пещере и достаточно затененной деревьями долине Виктор нашел ровную площадку обмерил ее и своим выбором остался совершенно доволен. Громадные стволы старого бамбука, легкого и прочного материала, украшали опушку узкой лесной прогалины. И вода была по близости. К будущей постройке они притащили все необходимое: лопаты и заступы, железную проволоку, ящик с инструментами, топоры и наковальню, оставив в пещере лишь необходимые для ежедневного пользования вещи, на чем настоял исключительно Жиль, так как моряк хотел решительно все забрать на место постройки.
В суровом молчании, обычно свойственном ему, когда он был особенно увлечен работой, Виктор с истинным удовольствием покинув пещеру, и устроился на вольном воздухе около места будущих работ. В нем проснулся инстинкт рабочего жителя городского предместья, заботливо присматривающего за своей лачугой и, без всякой подготовки, смотря по надобности, превращающегося то в штукатура, то в кровельщика или маляра, то в садовника, если перед домиком у него есть хоть крохотный палисадник, несмотря на то, что все имущество такого бедняка два узла с разным хламом да три сундука.
Четыре дня подряд работали они и Виктор, как будто, никакой усталости еще не чувствовал. Вечеромчетвёртого дня Жиль бросился на землю, обхватил голову руками, закрыв ими и лицо, и лежал, как подкошенный, не шевелясь, на самом солнечном припеке.
— Что это еще с тобой стряслось? — спросил Виктор.
— Я смертельно устал. Вот что! — глухо ответил Жиль.
— Да отчего же? — забеспокоился моряк.
— Ото всего! Решительно ото всего! —взмолился с тоской молодой человек.
От тяжелой мотыги, увесистых топоров, прополки трав, от непосильной возни с лежавшими в траве срубленными стволами бамбука...
— Что это за преждевременные роды у тебя! — возмутился Виктор, —Нечего тут охать о чрезмерной усталости; подождал бы хоть, пока настоящее дело начнется, настоящая постройка! Просто ты мокрая курица! — с негодованием сплюнул он.
Жиль заплакал.
Чувство собственного ничтожества и слабосилия стыд и оскорбленное самолюбие вызвали горячие слезы. Эта грубая работа не только утомляла, не только надламывала последние остатки сил физических, но и унижала его. Ведь, и на этом затерянном в океане клочке земли он в душе не перестал чувствовать себя интеллигентом-дворянином и невозможность избежать, ссылаясь на свое происхождение и родовитость, порою очень грязной работы, ставили его ежеминутно в самое тяжелое положение. И без того Виктор при всяком удобном случае иронически подчеркивал его происхождение и оттого, что наравне с этим грубым мужиком он вынужден был переносить лишения и работать плечо о плечо, он страдал куда больше, чем от самих лишений. В эту минуту он искренне гнушался Виктора.
Следующим утром, отдохнув и придя в себя он проклинал свою неблагодарность и понурясь покорно взял заступ в руки, упрекая себя в неуместной и глупой гордости. Вечером того же дня он, однако, почувствовал себя опять прескверно. Его бил сильный лихорадочный озноб и, когда он воротился домой к обеду, ломота во всем теле стала невыносимой.
Сон вовсе не принес ему облегчения. К утру он весь дрожал, во рту была страшная горечь и, чтобы не застонать, он крепко стискивал зубы. Выжав в чистую, холодную воду сок нескольких кислых плодов, вкусом напоминавших лимон, Виктор несколько раз давал ему напиться и, наконец, сев у его изголовья, чтобы не обеспокоить больного, взял его за правую руку и долго, сочувственно пожимая, держал в своей. В полутьме пещеры Жилю было едва видно его лицо, бесконечно нежное, никогда еще не виденное выражение устремлённого на него взгляда Виктора его глубоко трогало.
«Как он мне предан!» — проносилось в его больном мозгу в минуты сознания. — «Ведь, он мне и друг, и брат! Мне так худо, а как он за мной ухаживает!» — в восторге повторял Жиль. И теплое нежное чувство наполняло его умилением.
Чтобы заставить его пропотеть, Виктор заботливо укрыл его всеми имевшимися у них шкурамиЖиля стесняла их тяжесть, но он покорно сносил это неудобство в угоду товарищу. Как всякий, в опасной болезни, верит в первогопопавшегося, пытающегося помочь человека, так и Жиль безусловно верил в этогонеопытного рабочего и ждал от него облегчения. Словно в лицо какого-нибудь ученого профессора, всматривался больной в выражение лица этого полнейшего невежды и временами пытался определить по нему диагноз своего недуга. Но необходимое для этого усилие было мучительно тяжело для его больного мозга, мысли поминутно разбегались и испарялись из его головы, как легкое дуновение воздуха.
Болезненное состояние Жиля длилось двое суток. Затем жар начал спадать и так пугавший Виктора остеклянелый, остановившийся взгляд больного стал более живым и сознательным. В пещере стояла невыносимая духота раскаленной печи. Взвалив в один прекрасный тихий вечер выздоравливающего на плечи, моряк перенес его на лужайку под деревья.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивала эта заботливая сиделка. — Хорошо ли тебе дышать тут?
Молодой человек отвечал утвердительным кивком головы.
— Во всяком случае ты себя здесь лучше будешь чувствовать, чем в нашем знаменитом замке, — шутил моряк. — Вздохнешь хоть на чистом воздухе!
Жиль с улыбкой кивал головой.
— Я болезни хорошо лечить умею. И людей, и скота! — хвастался Виктор. — Представь себе, на «Ундине» раз у нас здоровая снасть упала с рангоута и нашей судовой собаке лапу перешибла. Ну, выла она, конечно, отчаянно. Выла да мучилась так, что молодые матросы, конечно, уж за борт ее вышвырнуть собирались. Я им и говорю: оставьте! Вылечу! И что ж ты думаешь? Вылечил! В планшетки, понимаешь, завидел. Да! А через месяц пес даже не хромал нисколько, на всех четырех по делу опять носился, как ни в чем не бывало!..
К горлу Жиля подступал какой-то клубок душившего его чувства от невыразимой нежности к этому простодушному парню.
— Честное слово!.. Счастливый это пес был!.. — после некоторого молчания прибавил Виктор не без гордости вспоминая этот эпизод, это маленькое доброе дело, мечтательно уставился на темнеющее вечернее небо.
На другое утро он убежал чем свет и принялся за постройку. Жиль был крайне изумлен, когда он вернулся около полудня: только чтобы повидать его и заботливо справиться о его здоровье этому доброму малому по адскому пеклу пришлось пройти больше трех четвертей часа.
Довольно сильные пароксизмы лихорадки, не имевшие, однако, прежнегоопасного характера, повторились у Жиля один за другим еще два, три раза. Объяснялись они не столько климатом острова, сколько чрезмерными лишениями первых недель и усталостью. При каждом таком приступе лихорадки Виктор сильно тревожился. Но скоро они стали слабеть и, наконец, совсем прекратились. Жиль, казалось, совершенно оправился. Питательная пища и полный покой постепенно вернули ему силы настолько, что, увидав однажды Виктора с большим кувшином отправлявшегося за водой, он выразил желавшее идти с ним вместе к ручью.
Товарищ серьезно и даже с некоторым оттенком пренебрежения поглядел на него:
— Нет. Это то уж вовсе не по тебе. Много будешь прыгать — еще шкуру потеряешь! Опять раскиснешь!..
— Уверяю тебя...—начал было Жиль.
— Ерунда! — отрезал моряк. —Я сказал нет! И кончено! Здесь я распоряжаюсь!
Ударив Жиля слегка по шее, он заставил его сесть на кровать. Ноги его, действительно, еще были слабы.
— У самого ноги трясутся, а туда же!.. Неженка!.. — И не слушая Жиля, ушёл.
Вернувшись он бросил ему на колени свой тростниковый плащ, случайно разорвавшийся по дороге.
— Ну вот, если хочешь быть полезным, почини хоть эту хламиду... Ты видал, как я работаю, поработай и ты.
Жиль сначала не решался. Но Виктор настаивал:
— Ведь, это совсем по твоей части! Пальцы у тебя проворные, терпения у тебя, кажется, хватит. Ты достаточно ловок и вкус у тебя есть. С твоим прилежащем, да коли еще наловчишься, настоящая из тебя японка выйдет!
VI
С этого дня труд свой они поделили.
В том товариществе, которое они из себя представляли, один взял на себя, по молчаливому согласию, добровольно и по взаимному снисхождению к силамкаждого, соответственно своим способностям, активную роль, заботу о борьбе за существование и чернуюработу, другой—обязанности по их несложному хозяйству.
И если Жиль сначала не хотел браться за починкупорванного плаща, то вовсе не потому, что не хотел бы оказать услуги, потребованной от него товарищем, а исключительно потому, что искренно считал себя неспособным к подобному труду. Его неумелость неприспособленность уже давно стали для него не требующими доказательства аксиомами. Множество раз пришлось ему в них убеждаться и, в конце концов, он сам твердо поверил, что решительно ни к чему не годен. На самом деле это вовсе не значило, что руки его ни к чему не годились, просто только ни к какому грубому физическому труду они не привыкли.
На другой день, оставшись один, он робко и не уверенно стал подбирать подходящий материал для починки в куче принесённого Виктором тростника. Стебли его, из которых соорудил себе эту хламиду Моряк были связаны между собою тонкими и гибкими лианами, которые, высыхая, разумеется, легко ломались Осмотрев работу Виктора внимательно, Жиль решил, в порванных местах заменить их тонкой бечёвкой. Каково же было его удивление, когда, против его собственного ожидания, работа вовсе не оказалась такой хитрой, пошла она быстро и результат её, в общем получился весьма удовлетворительный: плащ не только был превосходно починен, но стал много прочнее Первая его задача была выполнена, быть может, хоть и не очень искусно, за то в доброй воле, охоте и добросовестности новому портному отказать было никак невозможно.
Вернувшись с постройки, Виктор сейчас же заметил свой плащ починенным, вынес его из пещеры на солнце и долго, и внимательно его разглядывал.
— Вот видишь! — сказал он, вернувшись, добродушным и столь редким у него в последнее время тоном.—Вот видишь, мантия-то моя, как новая; пожалуй, даже, лучше!.. Значит, коли ты захочешь, вовсе уж ты не такая дрянь, как ты о себе воображаешь! Починено в аккурат!..
Молодой человек вспыхнул от удовольствия при таком необычайном комплименте: так скуп был обычно на похвалу Виктор по его адресу. Он смотрел на копошившегося у костра товарища и любовался своей работой с некоторой гордостью и радостью при мысли, что отныне никто, как он, Жиль будет одевать Виктора.
Словно человек, долго мучимый тяжкими угрызениями совести, теперь он радовался, получив, наконец, возможность успокоить ее, начав выплачивать, лежавший на нем долг. Не мог же он, в самом деле, сидеть вечно, сложа руки, и, хотя деятельность эта всё-таки была ему не совсем по душе, между ним и Вик тором, как ему казалось, не было уже того неравенства, той прежней пропасти, за которую тот имел право третировать его, как тунеядца. Услугу Виктору он, ведь, оказал сейчас же, как только тот попросил его. Впереди ему уже мерещился целый ряд подобных услуг, и он начал мечтать о том, чтобы такое сделать, чтобы заслужить такую же ценную похвалу товарища, какой он удостоился сегодня, и даже такое, что возвысило бы его в глазах Виктора и чем он, быть может, даже заслужил бы его уважение.
Ведь, не в одной задуманной моряком постройке было дело. В их существовании были и другие нужды, пока всей тяжестью ложившиеся на Виктора: это мелочные „домашние“заботы. Их надо было снять с него. Пока товарищ на работе, почему бы Жилю не облегчить его труд и не взять на себя приготовление пищи, уборку пещеры, починку утвари?.. Всякий труд: и тяжелый, и лёгкий. Опытность в этом у него явится быстро, стоит только захотеть, стоит сделать лишь небольшое над собой усилие и, пожалуй, ему все удастся, он со всем справится...
Жажда деятельности и подъем духа охватили теперь Жиля. Решимость его была твердой, и он горел нетерпением поскорее приступить к делу. Благородный по природе, но робкий, нерешительный он не раз задавал себе вопрос, может ли он взять на себя все эти обязанности и в то же время с жаром мечтал о немедленной помощи Виктору. Мечтал всю бессонную ночь и волновался ужасно.
Вернувшись с работы, Виктор заметил, что постель его аккуратно прибрана, на столе стояла миска с горячим супом, пол пещеры был начисто выметен. Прежнего хаоса, когда многие вещи просто в беспорядке валялись по углам, — как не бывало; все нашло свое место и было в порядке расставлено или развешано по стенам.
Моряк, поглядел на все это, не сказал ни слова, но после обеда добродушно и благосклонно похвал его, хотя прожевать полусырое и, как следует, непроверенное мясо ему стоило не малого труда.
Успехи Жиля, в роли молодой хозяйки, день ото дня становились поразительнее. В течение двух недель он до того весь был поглощен одной мыслью быть чем-нибудь полезным товарищу и этот труд был так ему приятен и увлекателен, что он забывал думать о себе, от прежних печальных мыслей не осталось и следа. Прежде он без отвращения не мог даже дотронуться до убитой дичи или животного, его нервы не выдерживали вида крови и сырого мяса, а теперь он, как ни в чем не бывало, словно он всю жизнь провел в мясной, живо подхватывал брошенную ему Виктором на порог дичь, ловко сдирал с неё шкуру, ощипывал перья, потрошил, резал. Все кухонные обязанности и заботы по хозяйству перешли теперь к нему. Между делом он улучал минуту сбегать к морю и изловить какую-нибудь крупную рыбу, сходить в ближайший овраг за свежим сеном для постелей, или в соседний кустарник за валежником для очага. Единственная тонкая пижама, в которой он спасся во время кораблекрушения, давным-давно висела на нем клочьями, в ней даже не было уже рукавов. Из крепкогоотборного тростника, предварительно как следует обработав его, он не без труда смастерил себе такой же, как у Виктора, плащ и из тростника же, но, конечно, с гораздо большим трудом,—кое какое подобие штанов для себя и товарища, и этот скромный труд нисколько не утомлял его, не был ему в тягость, он не имел ни минуты свободной, ему некогда было скучать, хотя по целым дням он оставался теперь один в пещере, некогда было отдаваться так угнетавшим его прежде мыслям и воспоминаниям.
Временами, вместо отдыха, он взбирался на гребень холма, чтобы бросить взгляд на широкий океанский простор, в надежде увидеть там долгожданное судно, или далекий дымок парохода. Но, увы, с каждым днем надежда эта была все слабее — она неизменно каждый раз обманывала его.
Виктор строил хижину и охотился. Только в самые жаркие часы он бросал работу, около полудня завтракал там же, на поляне, и опять принимался за работу, довольствуясь всего двумя, тремя часами отдыха за весь день. По правде сказать, дичь, в изобилии водившаяся кругом, почти не интересовала его или, во всяком случае, много меньше, чём хижина, постройку которой он и решил довести до конца. С инструментами в руках, в куче щепы, перед натасканным строевым лесом работящий парень с таким увлечением занимался своим делом, что, как и Жиль, положительно забывал о всем окружающем. Изредка он приглашал и товарища поглядеть на свои успехи, но брать в руки заступ либо топор он никогда ему на позволял. Не позволял даже держать бамбуковый ствол, который он тяжелой колотушкой вбивал в землю, как остов для будущих стен хижины.
— Не для твоих это рук! Поди прочь!— ворчливо повторял он. — Убери руки! Живо! Не то по пальцам двину! — грозил он, размахивая громадной палицей, если Жиль делал вид, что хочет ему помогать.
Однажды, поздно вечером, ложась спать, Виктор сказал:
— А, ведь, подумать, словно мы с тобой дома!.. Гляди-ка, там, далеко, степи... И живут они так же, нисколько, пожалуй, не лучше наших... И леса!.. Помнишь, дровосеки, угольщики!..
— Помню. Конечно, помню! Знал я дровосеков...
— И в глаза, поди, их не видывал! — усомнился Виктор.
— Ну, коекого-то видел!.. Определенно, конечно, их не знал. Это ты прав!.. Но в пустынных частях Верхней Савойи, где мне суждено было проживать еще маленьким, помню, им в неделюраз на гору подымали пищу...
—Падаль какая-то, мерзость, а не жизнь! вдруг заворчал моряк, тряхнув головой. — А скажи, пожалуйста, когда это все кончится?—вспыхнул он— Мне этой гадости по горло. И уж из горла торчит!.. Конечно, день да ночь —сутки прочь! Кое-как миришься! Дней у Бога, говорят, много...
—Да тяжело то как для тебя, так и для меня —вздохнул Жиль.
Моряк взглянул на него в упор сердито:
—Ну, твое дело, графчик, совсем другое! Ты совершенно другая статья, — отчеканил он. — Видел ты, скажем, одно свое яблочко, ну одно, другое, третье... Больше тебе и смотреть нечего— все видел! И ничего, все-таки, не знаешь! А поставил бы ты себя на мою линию, когда человек женат!..
— Но и у меня родные!.. Три сестры, отец...
— Говорю тебе — это не одно и тоже, — упрямо твердил Виктор.—У твоих бабенок, если и допустим, что они по тебе тоскуют и в тебе души не чаяли мужья есть, ребята... А кто моей женке бедной да сиротам несчастным поможет?..
Жиль опять заикнулся было о помощи и покровительстве общества.
— Общества? Да! Попал пальцем в небо! Мели больше!.. Не порол бы хоть ерунды! Слушать тебятошно, виконт!—ворчал моряк, видимо обозленный.
Он несколько раз глубоко вздохнул, отмахнулся от назойливо пристававших москитов и молча уставился на красную рожу подымавшейся сморя ис любопытством заглядывавшей в пещеру луны.
Жиль с тревожным любопытством наблюдал за ним. Вот уже в течении целых недель, по однообразию их жизни, казавшихся им долгими месяцами, ничем не нарушалось царившее между ними согласие. И теперь он положительно не мог понять, что значила та неожиданно быстрая смена хорошего настроена Виктора это раздражение, злобные, полный вызывающей, оскорбительной горечи речи. Какие мрачные мысли опять бродят в этой сумасбродной голове?
«Может быть, я невольно чем-нибудь досадил ему» — с беспокойством спрашивал себя молодой человек, стараясь объяснить себе эту перемену. Чтобы проверить себя и уяснить причины тоски, очевидно, напавшей на товарища, и считая ее просто временным капризом, Жиль попробовал было, спустя некоторое время, завязать осторожный разговор на тему, ничего не имевшую общего с их положением, но никакого успеха не имел: моряк угрюмо молчал, либо еле отвечал ему.
С этой волшебно-прекрасной, тихой, удивительно ясной лунной ночи с крупными бриллиантами звезд на темном небе настроение Виктора совершенно неожиданно и резко изменилось. Словно, кто подменил Жилю его товарища.
Теперь Жиль не видел его иначе, как мрачным озабоченным. Он ни о чем не говорил с Жилем, кромесамогонеобходимого, да и то больше с нетерпением подергиваясь или мимикой дополняя скупо роняемые слова. Всякое неожиданное появление Жиля на постройке, видимо, приводило его в большое смущение...
И весь пыл, все рвете к работе у моряка словно Испарилось. После нескольких минут вялой работы, Несчастный со вздохом бросал топор или заступ и целыми часами, словно колода, лежал почти без движения, переменяя позу лишь для того, чтобы переползти в тень, когда жгучие отвесные лучи солнца начинали слишком припекать его.
Порой, стиснув зубы, он рычал, как зверь, и, будто встряхиваясь, с удвоенной силой и злобой принимался за работу. Дождем сыпались тогда кругом щепки, топор летал, как бешенный в его руке, одна за другой из земли вырастали сваи будущего жилища, но через полчаса, он, как сноп, весь обливаясь потом с хрипом в груди, бессильно задыхаясь, падал навзничь и лежал, как мертвый.
Обычно, если он выходил на охоту, ни одна стрела его не пропадала даром. Но сколько теперь птиц и четвероногих, которых он подпускал на выстрел, ускользали от него по его невнимательности или рассеянности прежде, чем он, наконец, настолько овладевал собою, чтобы убить что-нибудь из своего не знавшего промаха лука. В самую лютую жару он шатался по острову, напоминая собою человека, снедаемого какою-то внутренней мучительной болью намеренно физически утомляющего себя до крайности, чтобы усталостью заглушить свою душевную муку. Для него не было тогда никаких препятствий,которые могли бы задержать его в этих беспрерывных странствованиях, где он рисковал получить солнечный удар. Порой он бросался во встречные, преграждавшие ему путь ручьи, переходил их вброд по шею, одновременно утоляя жажду и освежая свое разгоряченное тело.
Есть ли на светекакое-либо другое более относительное, более растяжимое понятие, чем чувство человеческого благополучия и благоденствия?
Чем больше Виктор в своих, полных лишения скитаниях по острову должен был изыскивать средства к поддержанию жизни, тем меньше мысль об этой необходимости могла овладеть им всецело и надолго!
Он проклинал, плакал от неудач, умилялся, но и этих душевных эмоциях воля не принимала заметного участия. Главной задачей его было чем-нибудь утолить голод и, чем можно, скрасить условия своей жизни, безнадежное будущее которой делало его вдвойне несчастным.
Если судьба оставшейся на родине жены и детейбеспокоила его, то достаточно было ему сравнить их судьбу со своею незавидной долею, чтобы весь ужас последней показался ему бесконечно мрачнее, и чтобы перестать о них сокрушаться. Они всё-таки — на людях, а ему ни от кого, кроме как от самого себя, помощи искать не приходится. Теперь, когда в их совместной жизни стало больше порядка, появился даже некоторый относительный достаток, когда над его головой был, по крайней мере, хоть свод пещеры, и часть его наименее обременительных, но мелочных к надоедливых забот взял на себя его товарищ по несчастью, много легче стала для него жизнь, которая в первые недели стоила ему стольких сил и такого колоссального напряжения их, но вместе с этим физическим благоденствием стали просыпаться дурные инстинкты, старинные унаследованные и благоприобретённые навыки гуляки, бабника и картежника, стали все чаще вставать минувшие образы, дразнящие и манящие... Он изнывал под тяжестью тех мучительных желаний,которые лишь временно дремали в его душе и теперь становились особенно жгучими, болезненно-напряженными и невыносимыми, именно вследствие того, что он так долго забывал о них. И прежде всего это были учащавшиеся позывы к табаку, алкоголю и картам.
В дымке воспоминаний все чаще, как недосягаемо-желанное видение, вставала пред ним его низкая темноватая комната в Гавре, где текли его дни рядом с женой, вечно испуганной его грубостью женщиной, теперь столь желанной его сердцу, к которой так стремились все его физиологические порывы. Там сидит она за починкой чулка, а рядом с ней его худенькие, оборванные, очень хорошенькие, словно ангелочки, улыбающаяся дети, всегда с таким неподдельным ужасом прятавшиеся за спиной матери, когда он вваливался домой выпивши. А ведь, они все то лучшее, что только осталось у него в жизни! Его единственная любовь!
С какой силой охватывала его теперь глубокая нежность к этим заброшенным детям, к вечно перепуганной подруге, как казнил себя он за преступное невнимание, как всей душой стремился к ним.Сердце его словно свинцом налитое, тяжело стучало в груди и по утрам, с самого восхода солнца, его движения были как бы скованны непобедимой апатией.
Виктор не был сентиментальным. После этих печальных воспоминаний мысль его все чаще возвращалась к той, о которой теперь он начинал безумцу страстно мечтать, о её женской ласке, которой он теперь, увы, был лишен. Бог знает насколько. Забывались все отрицательные стороны этой женщины, ссоры и её попреки, в памяти оживала интимная жизнь с нею, раздражающие представления обладания еёмолодым телом, супружеские ночи в одной постели...
Под этим ослепительно ярким или изредка пасмурным небом тропиков это было настоящей мукой вдруг, на долго? отбывавшей у него охоту к труду и обрекавшей его, как затравленного, испуганного и гонимого зверя, на бесцельное бегство по дремучим лесам и бескрайный степям острова.
С тяжко бьющимся сердцем, стучавшей в висках кровью, воспаленными похотью глазами, весь во власти соблазнительно сладострастных видений, он постепенно все больше и больше становился жертвой навязчивой идеи, пожиравшей его чувственным огней. Все его до последней степени напряжённые чувства настойчиво искали исхода, удовлетворения, разряда...
Из самолюбия он себя сначала сдерживал перед Жилем.
Этот грубый и властный человек презирал женщин в душе и сознаться в том, что именно их то ему и не хватало, что отсутствие их сводило его с ума, казалось ему страшно унизительным. Но настал однажды день, когда молчать он дольше не мог, когда это стало слишком невыносимо. Для его экспансивной натуры было двойной мукой страстно мечтать о чем-нибудь и не поделиться с кем-нибудь своими мечтами. И он поборол свое самолюбие...
Как человек, в душе которого большой грех или преступление, в котором ему и хочется, и стыдно сознаться, как кошка, ласкающаяся у ног хозяина, в ожидании, что ее погладят, и Виктор начал осторожно искать предлога к разговору на эту тему, чтобы дать понять товарищу, о чем он так неотступно думает.
Жиль понял это по его, полным страдания взглядам и по его бесконечно сокрушенным вздохам и вынес убеждение, что в эти последние дни с его Виктором творится что-то неладное, что он переживает какую-то тяжелую муку.
Но сам предлагать вопросов не решался из боязни быть ложно понятым, из деликатности, свойственной человеку благовоспитанному и, хоть заинтересован он был до чрезвычайности, ни малейшего намека на мучившее его любопытство не подавал, не делал первый шага, чтобы вызвать товарища на откровенный разговор, ограничившись лишь особо внимательным и предупредительным к нему отношением…
Со стороны, действительно, можно было подумать, что печальные вздохи и скорбные мины Виктора его нисколько не интересуют, до такой степени он мало обращал на них внимания и равнодушно занимался своими обычными хозяйственными делами.
Так дольше не могло продолжаться и, в один прекрасный вечер Виктор, в тоскливой позе сидя у костра, сбросив с ресниц набежавшую слезу, задушу хватающим тоном, словно ни к кому не обращаясь, наконец, выронил:
— Если так долго будет — я сдохну!..
— Что так? — с замиранием сердца спросил Жиль.
— Жена из головы не выходит!.. Сколько я ни боился, не дает она мне покоя! Это уж слишком!.. Ни днем, ни ночью нет от этого передышки! — Заговорил он горестно.
— Понимаю! — перевел с него взглядЖильсочувственно кивнув годовой. — Понимаю!.. Дети…
— Ничего не дети почти грубо перебил его моряк. — Разве я сказал дети? Что? Если яо жене говорю, при чем тут дети? Это совсем другое дело... Бабу бы мне теперь свою, вот что! — сделал он руками жест, словно обнимая кого-то. — Ведь мужчина же я, чёрт меня возьми совсем! — выкрикнул он и крепко сцепил пальцы. Глаза его дико сверкнули и налились кровью. — Да! Не тряпка кая, а здоровый мужик! Сорок тысяч дьяволов! Мне бабу нужно, а коли её нет, так это не жизнь, а навоз, вот что! — вскочил он, как разъяренный бык и, понурив голову, принялся свирепо шагать взад и вперед по площадке.
Жиль отчаянно вспыхнул.
—Н... н... ет, — замялся Жиль. — Иногда я и сам об этом подумываю...
—Ах ты, иезуит этакий! — вскричал моряк в каком-то восхищении.— А товарищу ни гу-гу! А?
На самом деле Жиль до этого совершенно не чувствительно переносил половое воздержание, но, наблюдая за Виктором, начинал догадываться, что и на ней самом оно скоро должно отозваться болезненно. Впечатление это и догадка усилились, когда моряк с возбуждением, обычным своим сквернословием и не стесняясь в выражениях, стал жаловаться на проснувшийся в нем чувственный голод. То, чему своими выражениями он не умел придать драматической формы, он дополнял весьма недвусмысленными жестами. Говорил он, то полузакрыв глаза и неподвижно уставившись в тлеющее угли костра, с неприятным грубым лицом, то понижая голос, и тогда в его шёпоте слышалась дикая страсть, сказывалась определённая животная похоть.
После этого разговора Жиль чувствовал какую странную расслабленность. Весь следующий день, пока с работы не вернулся Виктор, у него из головы не выходили те грязные выражения, которые он слышал от своего товарища накануне; те развратные циничные жесты, которыми тот обильно уснащал свою речь страшно раздражали его чувственность и интриговали его. Жиль смаковал их и даже находил в их какую-то своеобразную заманчивую прелесть.
Ни Жиль, ни Виктор не были чувственно извращенными людьми, но сытная пища, постоянное пребывание на чистом воздухе, тропическая жара и полунагое тело обоих делали свое дело, медленно, но верно будили чувственность обоих.
Виктор был в восторге, словно исповедь перед товарищем на самом д еле принесла ему облегчение. Носить в себе затаенные сомнения, укоры совести и вообще внутренние переживания, не поделившись ими с кем-нибудь,—не дано ограниченным людям. Боль, которую они чувствуют от таких психических эмоций,теряет свою остроту, если их кто-нибудь с этими людьми разделяет, когда ее они могут кому-нибудь высказать.
И от резкого, продолжительного,определенного ощущения недовольства своим положением, Виктор пришёл к целому ряду быстро сменявшихся, но именно благодаря своему крайнему разнообразию, менее мучительных и горестных воспоминаний.
Не боясь оскорбления своего самолюбия со стороны Жиля, теперь, в особенности, по вечерам, когда его особенно мучили чувственный желания, он стал распространяться уже не об одной своей жене, а обо всехтех женщинах, с которыми он бывал в мимолетной связи во всех странах мира, во всех портовых городах, куда забрасывала его судьба. Его воспоминания были окрашены своеобразной грубой поэзией, но, несмотря на прикрасы, которыми он хотел смягчить эту грубость, нет-нет, да и проскальзывалинамеки на разные его подлые проделки с этими несчастными женщинами. Там он не платил им и удирал, воспользовавшись ими, не имея ни гроша в кармане, там не остановился перед побоями, там подсунул фальшивую бумажку... Из его рассказов можно было заключить, что грязные чувства и намерения частенько руководили этим дикарем-европейцем. От его излияний несло ядом, болезнями, игральными притонами, китайскими публичными домами, чайными домиками Японии, дешевой музыкой граммофонов и больше всего— алкоголем. Кое где предательски мелькал и клинок матросского ножа. И над всей этой картиной — копоть догорающих масляных ночников в грязных клоаках разврата, гдеопустившиеся, подлыеалчные и безобразныежелтокожие и черныепроститутки, мимикой устанавливали себе цену за любовь, на всех языках выклянчивали себе угощение.
— Кровяные колбасы—эти бабы, ничего больше! — с горечью закончил Виктор. — То ли дело наши? Возьми ты нашу рас последнюю девку — в сравнение с этими коровами — прямо ангел чистоты иневинности...
Жиль кивком головы согласился и с этим, хотя ни малейшего представления о цветных женщинах не имел.
Неловко и тяжело замолчали.
Вдруг моряк вполголоса начал:
— Впрочем, была у меня одна... Эх, негритяночка же, я тебе скажу! Вот шикарная давка!! Ростом — крошка... В Джибути я с ней снюхался Огонь, понимаешь!.. Не забыть мне этого чёрногодьяволенка!.. Несло от неё клопом невыносимо, вся лоснилась от сала... Но это ничего, даже лучше!
А персть какая!.. Груди, можешь себе представить, во какие!.. Ты, сингалезок, на фотографиях, поди, видел?
Он так живо, с такими интимными деталями описывал её тело, её страсть и манеру отдаваться, словно из мира давно забытых теней воскресала перед Жилем во всём своем сладострастном бесстыдстве эта жалкая женщина.
Виктор не спускал глаз с лица Жиля и тот мог следить, как в них то пробегали злые огоньки, то вспыхивал мягкий пламень животной чувственности. Когда Виктор, опустив голову и в волнении отчаянно грозя почти, заговорил об интимных подробностях своих ночных оргий с ней, Жиль словно неумышленно и понемногу отодвинулся от яркого огня костра и был рад скрыть выдававшее его волнение, отражавшееся на его пылавшем густым румянцем лице.
Этой ночью он спать совершенно не мог. Раздражающие картины самой скотской любви, с грубой художественностью и реализмом только что нарисованные его товарищем, окончательно раздразнили дремавшую в нем чувственность и разбудили скверные инстинкты спящего в каждом из нас зверя. В очаровании своей бесстыдной наготе вставало перед ним это женское тело, несомненно, опытное во всех видах сладострастия и искушенное в соблазнах. Он явственно видел, как бьется оно в сильных руках его товарища, как сластолюбиво извивается от пожирающей его животной страсти, по прихоти Виктора, как послевысшегочувственного наслаждения, которое он ей давал, парализованное, падало её гибкое и сильное тело... 0н и жалел эту женщину, с которой Виктор обходился, как с животным и в то же время, сам того не знавал, невольно завидовал тем чувственным наслаждениям, которые она переживала с ним.
Какое-то всеми отверженное и по профессии своей беззащитное существо и то познало ласки Виктора, пусть грубые и, по меньшей мере, полупрезрительные и небрежно-властные, но о которых Жиль, в одиночестве своем, так страшно мечтая и к которым так безуспешно стремился...
„Если б я был на её месте!.. Если бы я былженщиной! “— мечтал он в эти глухие ночные часы.
Эта дикая, с виду, мысль была у него вполне, однако, естественным плодом его женственно-мягкого воспитания, полученного в исключительно женском обществе, результатом его слабовольного характера, его почти девичей застенчивости. В этом диком представлении он не находил ничего противоестественного…
Представляя себя в уборе из пышных и ярких тропических цветов, в ожерелье из разноцветных раковин, с перьями на голове в роли любовницы страстного Виктора, он находил свой образ таким привлекательным, свой облик столь похожим на женский, что одна мысль о таком маскараде повергала его в какое-то чувственное, изнеможете и свойственную лишь женщине слабость.
Воспаленная фантазия его услужливо рисовала ему уже картины совместной со своим возлюбленным жизни на этом острове в очаровательной праздной и неге. Какое дивное это было бы наслаждение! Как вереницы белоснежных голубей на чистом жарком небе, так мелькали бы месяцы их интимной близости и безмятежной жизни и так скоротали бы они, может быть, целые годы их невольного изгнания. Икто знает, не пожалел ли бы он, если бы пришлось уехать отсюда когда-нибудь?
Теперь Виктор успокоился. Лучше сказать, ему надоело жаловаться попусту и понемногу он прекратил свои причитания. Он замкнулся и по-прежнему снова почти совсем перестал говорить с Жилем. Хотя Жиль всеми силами избегал всякого повода к ссоре моряк день ото дня становился раздражительнее и грустнее. В этом Жиль убеждался неоднократно по его постоянным сокрушительным вздохам и постоянному дурному настроению духа. Виктор не переносил теперь ни малейшего противоречия и говорил с товарищем лишь грубым, ворчливым тоном, обращаясь к нему постоянно с нескрываемой иронией, совсем забытой Жилем в последнее время и так больно задевавшей прежде его самолюбие.
И странное дело! — эти грубости почему-то перестали терзать Жиля. Они теперь отзывались в его душе каким-то нежным эхом, вызывая в нем больше сострадания к товарищу, нежели оскорбления... Когда Виктор касался, например, своей излюбленной темы и начинал резко отзываться о его происхождении и родных, Жиль уже не находил новых возражений на эту колкую критику и в резкостях Виктора многое находил даже справедливым.
Это молчаливое одобрение заставляло молодого человека одновременно и краснеть за себя и почему-то радовало. Если в глубине своей совести он и презирал себя за это, то каждая улыбка Виктора, польщённого этим молчаливым согласием с его подчас возмутительными суждениями, казалось, сторицею вознаграждалабесхарактерного Жиля за весь его позор. Каждый благосклонный взгляд Виктора, пойманный им на себе, делал его счастливым, каждая его похвала или фамильярное похлопывание по плечу приводили его в восторг.
Так от одной уступки к другой, шаг за шагом, теряя постепенно последнюю тень своей индивидуальности, но наслаждаясь этим, как религиозный изувер своими страданиями, Жиль дошел до полной нравственной низости, до полного рабства и безвольного, беспрекословного подчинения, чем немедленно воспользовался его товарищ. По характеру — деспот и ничем не сдерживаемый, в конце концов он стал чрезвычайно требовательным и взыскательным. Ни о какой снисходительности по отношению к Жилю речи уже не было. Он стал корчить из себя какого-то повелителя и владыку.
И это было бы полгоря, если бы воспитаниена его распоясавшееся самодурство налагало какие-нибудь узы. Но ему не только не хватало воспитания, но душе он принадлежал к числу тех людей, которые всю жизнь вынужденные подчиняться кому-нибудь становятся жестокими самодурами, получив вдруг, власть над другими, в них просыпается инстинкт?! безапелляционному господству. Место разумных доводов заступили у него брань и грубость, ставшие обычными при всяком разговоре с Жилем.
И в скором времени он дрожал перед каждой недовольной гримасой Виктора и окончательно терялся при малейшем признаке его гнева.
Первым делом моряка теперь, по возвращении с работы, вечером, было тщательно осматривать порядок в пещере и Жиль хорошо знал, что в большинстве случаев не миновать ему целого ушата самой грубой ругани по всяким пустякам. То гвоздь был слабо вбит в стену, то кухонная посуда не была достаточно чиста или провизия казалась ему недостаточно свежей, или постель плохо прибрана.
И, разумеется, достаточно было бы одного слова Жиля, сказанного с твердостью и достоинством, чтобы прекратить этот поток и заставить замолчать расходившегося Виктора, но Жиль молчал и поникал головой, как виноватый. Ему казалось, что его товарищ имел право пробирать его уже по одному своему физическому превосходству. И Жилю начинала нравиться собственная слабость. Он инстинктивно прятался за нее...
Пропасть извращённого сознания, в которую он уходил с головой, начинала отзывать чем-то порочным. А он начинал ею гордиться...
Раз, во время одной такой бранной сцены Виктор вышел из себя и влепил Жилю пощечину.
Сделал он это совершенно не подумав, просто товарищ под горячую руку подвернулся. Мясо, которое резал Виктор, оказалось с сильным душком.
Жиль вскочил, бросился вон из пещеры и, лишь отбежав далеко, и чуть не полетев кубарем, споткнувшись о камень, сел, придерживая рукой побитую щеку. От стыда и обиды он весь дрожал. Виктор, оставшись без мяса, принялся за фрукты.
Проклиная в душе небрежность Жиля, он сознавалвсё-таки, что зашел слишком далеко...
Пурпуровые полосы заката скоро погасли на западе. Спустилась ночь.
Вдруг в пещере появился Жиль и дотронулся до плеча товарища, словно желая что-то сказать, но не решаясь.
— Бери же свою часть! — немного смущенный сказал моряк, указывая на несколько дозревавших на полу пещеры фруктов, из которых самые лучшие он, по обыкновению, оставил для Жиля.
— Я совсем не голоден, — очень тихо и мягко ответил тот.
Долго молчали.
— Ты меня ненавидишь, Виктор? — тихо, дрожавшим голосом спросил, наконец, молодой человек.
Моряк, не поднимая головы, исподлобья бросил на него изумленный взгляд.
— Ненавижу?.. Что за глупости? Разумеется, нет!.. Скорей это я только что...
— Нет, нет!.. Дай мне договорить! — волновался Жиль. — Не извиняйся, пожалуйста! Виноват тут только я. Я забыл покрыть мясо листьями и положить в тень. И оно не испортилось бы... Ты работаешь, как вол, пришел домой голодный и вдруг!.. — торопился он.
Моряк опять поглядел на него. При слабой вспышке костра, он увидел, что лицо его товарища пылало румянцем, черты его приняли умоляющее трогательное выражение, на глазах дрожали слезы. Странно не вязались друг с другом: пощечина с таким искренним раскаянием, с извиняющимся и жалобным тоном!
Сколько раз,—припомнилось Виктору —когда-то на родине, такая же безответственная покорность той, которая осталась на другом конце земли, которая вот так же склоняла перед ним голову и плакала, обезоруживала вспышки его дикого гнева, сколько раз сердце его тогда наполнялось жалостью и из самодура и деспота он мгновенно превращался в утешителя и покровителя того же преданного и слабогосущества!
— Ах, ты, подлая девочка!—бормотал он взволнованным, каким-то чужим голосом, привлекая Жиля к себе на постель за шею.
Голова Жиля покорно склонилась на его волосатую грудь, и Виктор почувствовал на ней горячие капли слез. Плечи Жиля тряслись от рыданий...
—Ах, девочка ты моя, девочка!..—возбужденно и страстно твердил Виктор, крепко прижимая рыдавшего Жиля.
„Девочка“чувствовала себя на верху блаженства. В ту чудную ночь сбылась его заветная мечта.
VII
Словно само небо своим лучезарным сиянием хотело отпраздновать эту мрачную тропическую свадьбу и подчеркнуть позор этой грязной любви, вспыхнувшей между двумя мужчинами: настали бессменные чудные ясные дни, в это время года, бывающие под южными широтами.
Стояли жары, но несносного зноя не было. Каждое утро солнце с поражающей, заметной глазу быстротой как бы выпрыгивало из океана и величественно окупалось в перламутрово-радужную небесную бездну. На островитян это производило восхити тельное впечатление, будто мощное светило поднималось исключительно для них. И до самого его заката, столь же быстрого, как и его восход, сопровождаемого великолепным красочным апофеозом какой-то дивной феерии, сияющий нестерпимым блеском солнечный лик по целым неделям не туманило ни одно облачко. Временами приносил упоительную прохладу легкий бриз, ароматный и нежный, веявший с равнин острова. По ночам над ними сверкали крупные бриллианты дерзко сиявших звезд, о блеске которых в Европе не имеют ни малейшего представления.
Как больной из пасмурных низин поднявшийся на горы, вздыхает полной грудью и в их чудном, восстанавливающей здоровье воздухе свежеет и крепнет, так и весь остров в эти чудные недели стал казаться помолодевшим, более приветливым и живописным. Мощная растительность сырых долин казалась менее мрачной и унылой. Деревья покрылись пышным убором разнообразнейших цветов и не только тех, которыми постоянно были убраны лианы, ядовитых и распускавшихся лишь в сырой полутьме, а и здоровых, величина, и яркие краски которых поражали глаз. Большинство их было Веселагокрасного и пурпурового цвета и разливало по всему острову пряный, сладкий аромат, опьянявший человека при близком вдыхании. Они пахли так сильно и резко, что, погрузив лицо в протекавший по соседству с ними ручей, можно было слышать их запах даже от воды.
Но эти чудные цветы, яркое солнце на безоблачном индиговом небе, нежный зефир, ясные и ласковые ночи составляли, в сущности, лишь гармонически прелестный фон для развертывавшейся на острове счастливой жизни одушевленной природы. В ней теперь повсюду происходили сцены любви и спаривания живых существ, весь животный мир словно пьянел от любовного безумия. В малейших расселинах утеса, на котором жили наши отшельники, начинали жадно пить жизнь и воспроизводить потомство и грызуны, и Птицы, и пресмыкающиеся. Некоторыеживотные, не боясь человека, открыто совершали акт любви, некоторые прятались для этого по разный укромным уголкам. Стадо овец, по-видимому, перекочевало в горы. Его мелькающие на взгорьях точки можно было заметить лишь изредка, довольно далеко, главным образом, в ослепительном сиянии ранних утренних часов. Ветерок лишь изредка и издалека доносил блеяние.
Хотя Жиля с Виктором ото всего мира отделяли беспредельные волны океана, немолчно и сурово твердившие им об их заточении, они теперь бездумно отдавались этой царившей в окружавшей природе восхитительной негеи никогда еще так сильно и полно не ощущали столь глубокой связи между собой. Ужасная катастрофа внешне сблизила их, в течение многих месяцев они, во имя общего блага и в суровой борьбе за существовавшее, трудились плечо о плечо, но за исключением немногих минут, духовно были далеки друг от друга, не искали в друг друге поддержки.
Молодой и неопытный Жиль был застенчив и уступчив, моряк был весь пропитан предубеждением против слоя общества, к которому принадлежал де Бурбарре.
Они раньше не доверяли друг другу и относились с опаской.
Жалкие наслаждения, которые они теперь познали и вспыхнувший в обоих огонь чувственности сблизили их, уравняли и сгладили острые углы в их прежних отношениях. Как самых различных по существу людей нередко связывает странное с виду явление: любовь так ослепляет и оглушает их, что они теряют способность разбираться в характерных особенностях любимого существа и его недостатках, так и Жиль вполне естественно перестал обращать внимание на всё то что прежде коробило и даже оскорбляло его в Викторе, а тот забыл о ненавистном ему происхождении своего товарища по несчастно.
Всё социальное различие между ними, столь резкоена родине и в цивилизованной стране, теперь потеряло всякий смысл и бесследно исчезло на этом благословенном острове, среди этой чудной природы, в условиях беззаботной и бездумной жизни в горячих ласках животной страсти.
Даже сетовать на свою судьбу, забросившую их в эту ссылку, они перестали, чувствуя всю бесплодность этих поздних сожалений. Им казалось, что они давным-давно живут тут, так взгляд их привык даже к самым угрюмым и диким пейзажам, местами таким характерным для этого острова, видимо, вулканического происхождения. Они во всем окружающем, сквозь радужную призму переживаемой ими радости сближения находили теперь своеобразную прелесть.
Сердце у Жиля было чувствительное и пылкое, характер, склонный к общительности и к излияниям, мысль поэтической и мечтательной, но без широкого облагораживающего полета.
По духу он был помесью изящного, поверхностно образованного мещанина с сомнительным дворянином.
И этого ему было вполне достаточно Жилю, чтобывплотную подойти к человеку, по природе скорее наглому и грубому, чем испорченному и подлому, при том же постоянно волнуемому смутными желавшими и порывами вроде тех, которые заставили его избрать полную риска карьеру матроса еще с детства, когда он пускал свои кораблики в грязных водах каналов Сен-Ле. Еще и теперь, несмотря на свои тридцать шесть лет, он не потерял способности увлекаться фантазиями и приходить в восторг от бесед с более развитым и образованным Жилем.
Бывало, в тихиелунные ночи, когда Жиль начинал с подъемом декламировать приходившие ему на память строфы любимых поэтов, воспевавших очарование подобных же ночей или,рассказывал товарищу мифы о блиставших над их головой созвездиях, тот, пустив пальцы в пряди своей растрепанной рыжеватой бороды, внимательно его слушал и делал вид что понимает, словно дитя, польщенное вниманием старших, но далеко не все понимающее. Неотразимоевпечатление на него производили лишь певучиестрофы стихотворений, смысла многих из них он не понимал. Его тогда охватывало странное волнение, лунная ночь навевала какую-то непонятную грусть, в груди просыпалась непонятная нежность к Жилю, целая гамма разнородных, но всегда теплых и мягких ощущений и прежнее суровое его отношение к товарищу емусамому казалось отвратительным.
Иногда, после подобной поэтической декламации Виктор порывисто привлекал к себе молодого человека и прерывал его вопросом:
— А как это все ладно у тебя выходит! Видно много ты учился? Послушаешь тебя, — невольно спросишь себя, где ты всего этого нахватался... и все это в твоей голове вмещается?..
Любопытно было постепенное превращение Жиля в женщину. Оно было совершенно инстинктивным как-тобессознательно оно прежде всего выразилось в заботе о безукоризненной чистоте и опрятности. Он не только по нескольку раз в день стал купаться в ручье, но и с исключительным рвением стал следить за чистотой в пещере. Теперь она постоянно была начисто прибрана и украшена самыми разнообразными цветами, они были и в корзинах из древесной коры, и в глиняных горшках, и их пышные букеты в полутьме выглядели, как разноцветные шары тускло горевших ламп.
Как-то раз утром ему пришла фантазия украсить цветами и себя. Это случайно было под деревьями, на берегу ручья, над одной тихой заводью, в её большое зеркало без рамы он засмотрелся, как новый Нарцисс и, увидав там свою голову в цветах, наше, что они очень идут к его робким и женственным чертам лица. После этого он уже нарочно стал украшать себя свежими цветочными венками, хотя временами против такого маскарада и возмущались остатки его мужского самолюбия. С его смуглой, сильно загоревшей на солнце матовой кожей очень гармонировали со вкусомподобранные гирлянды. В том же естественном зеркале, он, как опытная кокетка, стал изучать лицо, придавая ему различные выражения, а своему стройному телу с гибкими и хорошо сложенными членами — полныезавлекательного, чисто женского изящества позы.
Для этого превращения молодому человеку не понадобилось никаких особых усилий. Оно совершилось быстро и естественно, по какой-то тайной, в сокровенных уголках его души скрытой склонности и предрасположению. Это просто объяснялось тем, что еще в средних классах закрытого коллежа, у отцов иезуитов, на подобный порок Жиля соблазняли старшие ученики и не по врожденной испорченности своей он ему отдавался, а лишь для того, чтобы не лишиться тех развлечений, на которые его не допустили бы они, в случае его отказа, так как в душе он был лишенный всякой энергии и тени самостоятельности трусом. Выйдя из пансиона, он с презрением и отвращением вспоминал свою тамошнюю грязную жизнь и даже мимолетно не мелькало у него желания вернуться к порочным навыкам юности.
Но... зерна разврата запали глубоко в душу и ждали лишь благоприятных условий, чтобы дать обильный плод...
Кроме того, он слишком долго, все свое детство, провел среди женщин. Его сестры, хозяйки дома, нисколько не считаясь с вечно сумрачным и сдержанным отцом, наполнявшие весь дом веселым гамом и смехом, свято исполняли всякий малейший каприз ребенка и воспитывали его, как девчонку. Слишком часто причесывали, слишком кутали, слишком с ним нянчились и баловали его. Всегда держали его при себе, почти не выпуская из своего будуара, слишком берегли свое ненаглядное сокровище... Обожая, в свою очередь их он невольно перенял все их привычки, копировал их манеры, и, так как всё в них восхищало, ему передались все их вкусы и всё то женское изящество, которое так несвойственно мужчине и в окружающих вызывает даже раздражение.
С самых первых дней своей жизни до пансиона он был окружен атмосферой нежной женской ласки, женское начало словно пропитало все его существо.
Впоследствии, когда у него завелись любовницы многих из них, влекла к нему, в сущности, именно эта женственная мягкость его характера, они видели в нем свои собственныеиндивидуальные черты и родство натур.
Как другие обращаются к своим любовникам ласкательными именами: „мой милый мальчик” или „котик”, так женщины, которых он знал, неизменно звали его „моя плутовка”, „моя милая девочка” и одна женщина, скорее волнующая и странная, чием красивая, оставила в сердце Жиля глубокий, неизгладимый след.
Она была чем-то средним между изнеженной гречанкой и суровой амазонкой. Анализ этой сложной натуры, смеси женственной слабости с почти мужской силой воли, дал бы любопытный материал для психолога, до того во всех отношениях она была замечательной, исключительной женщиной. Достаточно сказать, что Жиль нашел в ней не только чудовищно-испорченное, но и деспотически-властное, в самом грубом смысле этого слова, существо.
Молодая, вполне состоятельная и независимая, она то знакомила его с таким изыскано-извращенными наслаждениями, что он порой прямо терял голову, то была с ним резкой и дерзко-суровой иногда подавляя его своей исключительной жестокостью. Эта двуличная игра, в которой она руководилась лишь своим стремлением к неограниченному господству над любовником, давала им обоим своеобразное счастье, доводя ее до настоящего опьянения, которое испытывает женщина от такого безраздельного властвования над мужчиной. Эта же её властная натура и оттолкнула от неё впоследствии Жиля лишь пассивно подчинявшегося её неограниченным любовным прихотям и капризам.
Связь их длилась, впрочем, не больше года. Весь кубок тайных наслаждений был им выпит до дна, и, когда оно показалось, Жиль вышел из этой связи нравственно разбитым, измученный в конец бурными переживаниями с этим деспотическим существом, с наслаждением всё-таки возвращаясь к ним в воспоминаниях.
В Викторе не было ни внешней привлекательности, ни утончённого воспитания. В умственном и нравственном отношениях это был настоящий дикарь, коротконогий, с длинными обезьяньими руками, косая сажень в плечах, с большой косматой рыжеватой бородой и такой же шевелюрой, начинавшейся почти от самых бровей. Он очень напоминал доисторического дикаря.
Взглянув на него, никому и в голову не пришло бы, что он может понравиться женщине или кто-нибудь может им увлечься: это было бы смешно, было бы грубой профанацией представления о человеческой привлекательности. Между тем, здесь, на этом пустом острове он являлся полновластным властелином, единственным оплотом во всех невзгодах, единственным прибежищем и покровителем слабого Жиля.
Он был требователен, зато и предусмотрителен, ворчал и ругался, но и один заботился о пропитании обоих, мог даже давать волю рукам, будучи в то же время верной нянькой Жиля. Лишь благодаря ему, Жиль мог почти нечувствительно переносить все невзгоды и тяготы этой отшельнической жизни.
Становятся, поэтому, понятными и отчасти извинительными отношения к нему молодого человека: вспышки страсти его медленно и разрушительно действовали на слабую волю Жиля. Вполне естественно, что измученный лишениями, запуганный нередко суровым и грубым обращением с ним Виктора, охваченный нечистыми мыслями и похотливыми желаниями переходя от страха к любовной истоме, он потерялпоследнюю тень самостоятельности и как бы растворился в личности мужественного моряка.
Когда он привлек Жиля на грудь, Дрожав, от страсти руками начал обнимать его и целовать, у него с сердца словно скатился громадный камень,в глубине души он почувствовал себя на верху блаженства. В ту минуту он был готов на все, чего быот него не захотел Виктор. Ни одной мысли о границе того, чего от него добивался его товарищ, даже не мелькнуло в его отуманенной ласками голове. Ему лишь казалось, что он всем своим существом, всей жизнью обязан Виктору и что тот имел неоспоримое право распоряжаться всем его телом по правусильного, ежедневно спасавшего его от гибели.
И лишь после того, как он лежа на траве, подлевздыхавшегоот удовлетворения постыдным актом товарища и охватив его за шею рукой, осознал совершившееся, он нашел это восхитительным, полным ни с чем несравнимого наслаждения!.. Выше и лучше всего, что ему пришлось до сих пор испытывать с женщинами по мощности и интенсивности ощущение, как звук большого оркестра, сравнительно со слабым нотами единственной флейты...
На эго наслаждение реагировала вся его нервна система, от него трепетало все тело и чувственная страсть, без малейшего участия воображения, нашла мгновенное сладостное удовлетворение и выход...
„Это — результат моего слишком продолжительного воздержания...” — прежде всего мелькнуло у него. Но разве это одно вызвало в нем вспыхнувшую вместо прежних мучительных переживаний, развратную любовь, занявшую с этого момента и во все последующие недели доминирующее положение во всех отношениях к Виктору? Неужели лишь одним неудовлетворенным половым голодом объяснялись его соблазнительные позы, которыми он стал дразнить чувственность своего товарища и горячие ласки, которые он стал ему расточать? Все его приемы раба, или, вернее, покорной одалиски?
А между тем, он жадно стремился теперь к парализовавшим его члены грубым объятиям могучей мускулатуры Виктора, к жарким поцелуям, которыми тот осыпал все его тело...
Чем настойчивее и чаще требовал его ласк Виктор, чем грубее с ним обращался, тем удовлетворёнее чувствовал себя Жиль, тем больше был счастлив, что смог дать почувствовать свою женскую слабость.
Теперь он уже постоянно на шее носил ожерелье из раковин, а на голове венок, беспрестанно бегал к даровому зеркалу — тихой заводи ручья и даже слегка подводил углем ресницы, чтобы придать больше выразительности страстному огню, блестевшему в его глазах, подчеркнуть вызывающее бесстыдство своих взглядов.
Над смешной стороной подобного кокетства и забот о своем „туалете” он не задумывался. Единственно, о чем он беспокоился, — как бы не показаться Виктору в непривлекательном виде.
И он великолепно добился своего.
За все пятнадцать лет своей кочевой и полной лишений и приключений жизни Виктор, в сущности, знал только самых отталкивающих женщин грязных и дешевых публичных домов и знаком, поэтому, был лишь с грубой, чисто физиологической стороной животной любви. Исключением, конечно, была его жена. Но, как и у всех женщин её круга, существ запуганных и забитых, обремененных бесчисленными заботами, лежащими на их плечах вовремяотсутствия мужей, и у неё, разумеется, не было никакой охоты и даже возможности во время редких побывок мужа еще заниматься с ним кокетством или играть роль верной во всех отношениях слуги надо было кормить голодные рты. И Виктор всегда видел ее неприглядно одетой, без намека на попытку костюмом или хотя бы прической понравиться ему.
Между тем усилия, употребляемые для этого Жилем, льстили его грубому самолюбию.
В особенности цену им в его глазах придавало его благородное происхождение. Предубеждения против людей высшегосоциального круга и положения, классовая ненависть были чрезвычайно остры у этого коммуниста матроса. И, тая в душе обиду за свое простое происхождение, он в то же время гордился тем, что в полного своего раба превратил молодого дворянина. Затем особенное чарующее раздражающее его желания, впечатление на него производило его нагое, изящно сложенное, гибкое разукрашенное цветами тело. Нежная его кожапокрылась загаром, и сытая жизнь на вольном воздухе округлила линии его туловища, без единого на ней волоска. Его круглые щеки, безусое и безбородое лицо застенчивый и сладострастным взглядом большихчерных глаз, с большим, но приятным ртом, густой румянец, порою заливавший все лицо до самой шеи черные, как смоль, падавшие на лоб и доходившие до плеч волосы, кокетливо перевязанные лианой— весь этот облик раздражал чувственность моряка до чрезвычайности.
Когда этот источник чувственных его наслаждений шел перед ним, в глазах моряка он не был ни мужчиной, ни женщиной, хотя некоторые очертания его тела несомненно чем-то напоминали последнюю. Сквозь цветочный убор видна была, конечно и мускулатура мужчины, но Виктору это не было важно. Самое восхитительное было в том, что у него теперь под рукой всегда к его услугам было живое существо, которое можно было сколько угодно тискать в руках и в объятиях которого, после утомительного труда и удовлетворенных желаний, отдыхать в волю на стогедушистого сена.
И это удовлетворение своей страсти он получал даром: Жиль всю нежность и ласку, на которую был способен, отдавал ему с радостью и по первому его желанию. Вместо того, чтобы в страстной тоске, в бешенстве неудовлетворенных желаний кусать себе руки, бесплодно бросать по пустынным лесам и в беспредельное море слова любовных призывов, у Виктора был теперь человек, на ухо которому он мог шептать свои безумные и грубые признания в своеобразной животной любви.
Наконец, после „медовогомесяца “, жизнь их снова вошла в колею. Виктор снова вернулся к своей постройке, с каждым днем она близилась к окончанию, так как, моряк, счастливый своим новым положением женатого человека, принялся за нее с большим рвением. Но теперь, когда, предварительно управившись со всеми хозяйственными делами в пещере, освежившись в ручье и начисто вымывшись, пышущий здоровьем Жиль аффектированно женственной поступью, с завитыми на висках волосами появлялся на месте постройки, с большой корзиной, полной провизии, в руке, перед Виктором представала настоящая женщина и с того момента, как Он его замечал, он бросал инструмент и спешил к Жилю, изображая из себя влюбленногошалопая-повесу и сморщив нос словно самое приближение этого бесстыдника несло с собою какой то раздражающий его похоть аромат.
Поболтав за завтраком о всяких пустяках, плотниктак же, вразвалку шел к ожидавшей его постройке, а молодой человек, с видом уставшей и разморенной жарой женщины, растягивался на траве.
Это время дня было сплошным упоительным праздником. В ленивой истоме, с полузакрытыми глазами, лежа в душистой траве, в тени, изредка отмахиваясь от назойливых москитов пышным темно-зеленым пальмовым листом, он, глядя на тяжелую Работу своего товарища, предавался ленивому отдыху и неясным мечтам. Эти полубессознательныепредставления были полны картин гнусного увлечения отвратительнейшим из парковказавшимся ему, таким сладким...
Не чувствуя от падения своего в душе ни угрызений совести, ни стыда, он, при взгляде на трудившегося под жгучими лучами солнца в поте лица товарища оставался в своем безмятежном покое старался всё-таки принимать уважительный предлог своему безделью и подлости.
Когда он цинично переводил взгляд на свое обнаженное тело, ему начинало казаться, что наслаждением, которое он давал, он заслужил полное право лентяйничать и отдыхать; от нечего делать он придумывал себе самые лестные прозвища и нежные обращения.
Не трудно было угадать, из какого источника он их почерпал и каким лексиконом при этом пользовался... Не трудно было и предвидеть, до какой крайности могло довести этого, еще недавно вполненормального человека преступное распутство!
Воспоминания о податливых и легкомысленных женщинах, с которыми он сходился, мешались в нем с переживаниями мужчин, истощавших силы для их удовлетворения, и каждой такой доступной женщине он завидовал, как своей конкурентке, каждому мужчине, — как желанному и возможному любовнику. Впрочем, завидовал ли? Скорее всего лишь сравнивал эти связи со своею связью с Виктором.
Как горячо любимая женщина считает, что любовник ей обязан всем, так и Жилю казалось, что у Виктора нет никакой особенной заслуги в том, что под палящим зноем тот работал, как вол.
В полубессознательной дремоте своей Жиль не вспоминал ни о плене своем на этом клочке земли, окруженном эмалью моря, ни о беспредельной равнине океана, отрезавшего его от всего мира. Какое в сущности, все это имело для него теперь значение.
Теперь он был полным владыкой над своим господином! Конвульсивно вздрагивали его прищуренные веки, вушахзвенелакровь, краска радостного возбуждения заливала щеки, сердце трепетало от тлетворноготщеславия. Приходилось употреблять усилия и стискивать зубы, чтобы непроизвольно кивнуть головой или не подозвать товарища и по своему капризу не оторвать его от дела.
До вечера они почти не говорили друг с другом. Около полудня Виктор обедал, а затем, в самое жаркое время дня, ложился немного отдохнуть. Широко открыв рот, он тяжело сопел, ворчал на проклятую жару и москитов и весь мокрый от изнурительного пота имел самый отталкивающий, непривлекательный вид. Это безобразие иногда до того было противно Жилю и парализовало его страсть, что он кончал тем, что засыпал. Когда спадал жар и сквозь листву до них добирались уже несколько косые лучи солнца, плотник либо снова принимался за работу, либо шел на охоту. Жиль тогда уходил в пещеру. Время было позаботиться об ужине, состоявшем из жареного мяса и кое каких съедобных растений и плодов. Эта обязанность казалась ему теперь легкой и, хотя заставляла постоянно пачкать руки, вполне соответствовала его планам во что бы то ни стало и чем бы то ни было походить на женщину.
Виктор возвращался обычно поздним вечером. И с наступлением ночи, для Жиля и Виктора наступалисамые сладкие мгновения всей их теперешней жизни. Чтобы вздохнуть слабым ветерком, тянувшим с моря они взбирались на один из холмов, цепью убегавших вправо от их пещеры и удобно устраивались на его травянистом склоне.
Беспредельные, словно муаровые волны океана бесшумно катились вдали. Вокруг них царила ничем не нарушаемая, таинственная, напряженная тишина.
Жиль обыкновенно вполголоса начинал мурлыкать песню или полушёпотом декламировать знакомые строфы любимых поэтов. Это не только ему самому доставляло удовольствие, но и вызывало восторг слушателя и Жиль знал, что Виктору это нравится, особенно сентиментальные места он выразительно подчеркивал.
Но вместо того, чтобы, как очарованному животному, не сводить глаз со своего друга, Виктор иногда начинал ворчать в свою рыжеватую бороду давая этим понять, что песни и стихи ему надоели и он не прочь бы поговорить, либо сам затягивая какую-нибудь старинную наивную жалобную песнь, которуюсчитал особенно поэтичной. То вдруг прерывал сам себя каким-нибудь пустым, совершенно неожиданным вопросом, на который Жиль, ошеломленный, должен был дать ответ, лишь предварительно хорошенько подумав. Вопросы эти были, по большей части, чрезвычайнодетскиеи свидетельствовали о его полной неразвитости. О жизни и её условиях в цивилизованном обществе этот номад дикарь знал поразительна мало. Да и какие понятая мог иметь этот человек с юных лет не видавший ничего, кроме портовых городов разных концов мира, корабельных кают, и своих родных задворков, никогда ничего не читавший, ничему не учившийся? Блуждая по морям, из одной корабельной жизни многому не научишься!
Мы обычно уже взрослыми знакомимся с нашими колониями, а Виктора приходилось Жилю знакомить еще с Европой и её обычаями и, прежде всего с условиями родной, французской жизни.
В его уме, где усиленно бродили революционные идеи на коммунистических дрожжах, не было положительно ни одного здравого понятая, ни одного обдуманного суждения. Одни лишь глупые предрассудки инепозволительные заблуждения, так что Жиль положительно терялся, с чего начать, чтобы внести хоть немного света в эту темную душу, в этот омраченный социальными суевериями мозг. А моряк, само собой разумеется, даже гордился своими убеждениями. Иной раз он горячился, развивая свои однобокие коммунистические взгляды или излагал их снисходительно убедительным тоном с улыбкой превосходства.
Иногда, впрочем, в позе скучающего человека, вытягивался навзничь и бросал Жилю:
— Ну-ка, расскажи что-нибудь, как вы там фокусничаете?
Слушать рассказы Жиля о жизни обеспеченного родовитого дворянства стало для него настоящей манией, овладевшей им до такой степени, что из его уст по целым дням не слышно было теперь горячих анархистских разглагольствований и призывов к классовой борьбе, он до известной степени научился даже одерживать свои грубые выражения и даже поступаться в угоду Жилю своими „принципами “.
Бывают на свете такие люди, что, выйдя из низов, каким-нибудь путем разбогатевшие и притом еще вступившие в лестный для них брак, весь смысл жизни и всю гордость свою влагают в какую-нибудь удивительную люстру, повешенную в гостиной их высокородной супругой или в картину известного мастера, в которой они ни бельмеса не смыслят. Всякое сближение с людьми высшего общества, всякое, хотя бы отдаленное родство с ним импонирует этим нуворишам духа. Перед очень сомнительными и отдаленными родственными связями они готовы пресмыкаться, кичиться ими повсюду и прекомично подчеркивать свою дружбу с родовитыми родственниками...
Подобно им, и Виктор втайне испытывал всегда большое удовольствие и какую-то особенную тайную гордость, когда ему удавалось заставить молодого человека разговориться о своих близких. В его положенииполуголого дикаря, с листьями на голове, вместо шляпы, в плаще из тростника, вместо смокинга или, хотя бы простой блузы и в зверином логовище, вместо дома, вдали от цивилизованного мира, он особенно страдал от сознания своего плебейскогопроисхождения и инстинктивно тянулся к благородству и величию всего уклада окружавшей Жиля с детства жизни н старинной дворянской семье.
И это заочное восхищение этим укладом значительно повышало в его глазах ценность самой личности Жиля.
Иногда вопросы его сыпались один за другим:
— Значит, твой отец, вроде, как буржуй? Живет на доходы? И молодым, до свадьбы так жил и время войны? Никогда он часу не работалчтоб своим горбом себе корку хлеба заработать? Что?
— Нет! Никогда! — сознавался Жиль.
— Как же он убивает время? Чем занимается?
— Имением, хозяйством, садоводством — недовольно пояснял Жиль. — Читает, курит, гости иногда бывают, принимает...
— Ну да, разных лгунов да тунеядцев! — ворчал моряк, снисходительно, с проницательным видом кивая головой и насупив брови.
Однажды вечером, после рассказа молодого человека о своих сестрах, моряк пылко и горячо заметил:
— А славные, должно быть, у тебя эти курочки. Вот на ком бы я с удовольствием женился бы, если бы мог!..
Жиль только молча смерил его с головы до ног, Само восклицание этого малого, в сущности, не заключало в себе ничего удивительного в данную минуту, потому что сам Жиль только что с увлечением восторгался ими и в своем рассказе наделял их всевозможными высокими качествами. Виктор своими словами, очевидно, хотел лишь подчеркнуть свое удивление перед их достоинствами и воздать им должное. И тоном своим он вовсе не хотел обидеть Жиля. Но одно представление, что эта грубая морда, этот глупый мужик мог хоть на минуту своим похотливым чувством помыслить о тех, которых он считал такими недосягаемо-чистыми, почти святыми, мог на них поднять глаза и заикнуться о них, привело Жиля в ужас, заставив его вскипеть от гнева и на минуту вернуло ему давно забытую природную гордость.
С его языка уже готово было сорваться резкоеи высокомерное возражение. В гневе он потерял бы всякое благоразумие, вышел бы из себя и наговорил бы Виктору кучу самых дерзких вещей, но, не заметил ничего вызывающего или оскорбительного в простодушном лице моряка, сдержался и смолчал.
VIII
Проходили недели, а может быть, и месяцы. Hи Жиль, ни Виктор не считали друг на друга как две капли воды похожих дней. Они находили это лишним и бездельным. Помнили они твердо лишь число и месяцслучившегося с ним несчастья, когда кораблекрушение выкинуло их на этот остров. От безделья они попробовали раз определить хоть приблизительно, сколько дней прошло с той страшной ночи, но только даром потеряли время. По смене времен года судить было нельзя; солнце в этой части света совершало во все времена почти одинаковый путь; вставало и садилось почти в одни и те же часы.
Жизнь их текла без особых лишений и без внешних перемен. Если особенного счастья им и не улыбалось, то и каких-либо тяжелых испытаний им не выпадало. Стараясь забыться и не думать о будущем, они всецело и часто отдавались своей уродливой противоестественной страсти, старательно обставляя ее утонченными искусственными приемами нормальных половых отношений, имитируя нежное воркование молодоженов и даже их ласки и чувственные стоны.
Кругом не было ни души, стеснять им было никого и, может быть, пока ничего лучшего, чем это абсолютное одиночество, они теперь и не желали.
Глядя на одну и ту же безнадежно пустую линию, где небо ложилось на океан, и где ни разу не появилось ни одной подозрительной точки или дымка, ощущали ли они хотя мимолетную печаль, хотьналет горя? Были ли они даже искренни в своих страданиях? Кто из них больше лгал самому себе или они оба одинаково обманывали себя тщетным ожиданием спасения, осуществление которого им теперь может быть, стало почти безразличным?..
Если в чертах их лица не всегда сияли радость и самоуверенность, то характерным и постояннымвыражением его были полная беспечность и равнодушие к своей судьбе. На лицах их незаметно было мрачных складок, ни тени угнетающих безнадежных мыслей?
Виктор ходил следом за своим обольстителем как покорное животное. В своих беседах они всё реже вспоминали о родине и о своих былых привязанностях и, если вспоминали, то воспоминания эти потеряли для них всю свою остроту и прелесть. Эти далекие образы с каждым днем тускнели, словно покрываясь какой-то плотной пеленою безразличия. Возникшая между ними отвратительная близость, воспламеняемая неутомимой чувственностью, словно в какую-то туманную даль отодвинула их прошлое.
Раз утром Виктор вскользь заметил дремавшему около него молодому человеку.
—Этой ночью, только что я стал засыпать пришла мне в голову смешная, но вовсе уж не такая глупая мысль, как с первого взгляда может показаться сделал бы ты себе юбчонку?.. А?
— А зачем?—сначала удивился Жиль, но тотчас! же сообразив, добавил: — и из чего?
— Из тростника, понятно! Вот такую!.. —и Виктор широко размахнул рукой вокруг туловища Жиля — Это тебе пойдет! Настоящей курочкой будешь!..
Жиль с увлечением ухватился за эту идею. Они только был рад всякому случаю сделать свой физический облик возможно более женственным, но готов был приложить к этому всё свое старание, недюжиннуюловкость рук и такой же изящный вкус.
Уже через два дня он пришел на постройку в легком изящном передничке юбке, какой носят женщины тропических океанских островов, спускавшейся лишь до половины бедер и сбоку украшенной большим пучком цветов.
Виктор с восхищением поздравил его.
— Уверен был, что это тебе будет больше к лицу, чем моя хламида!—вскричал он, поворачивая Жиля во все стороны, чтобы в подробностях рассмотреть и полюбоваться его работой. — Плащ тебе вовсе не идет! Что такое природа? Ерунда! При наделении людей качествами, она часто маху дает. Вот тебе, скажем, отчего бы девчонкой не быть? Ну, значит, к этой природной механике надо руку приложить и переделать ее, чего бы это ни стоило! Хоть спереди у тебя и нет того, что бабе полагается, а все ж ты на нее здорово смахиваешь!
Жиль был на седьмом небе от счастья и только кивал головой.
— А кожа то, кожа то какая!—восторгался Виктор, усаживая его на свои колени.
Жиль весь расцвел от подобного комплимента и от радости вспыхнул до корня волос. В его красивых глазах забегали огоньки оживления и восторга.
С этого вечера Жиль не был уже Жилем. Он превратился в Жилльету. К его имени моряк пристегнул женское окончание. Сначала своим новым именем Жиль пользовался лишь изредка, потом, говоря о себе в третьем лице, стал себя звать так постоянно. Это казалось ему таким изящным и звучало так женственно-нежно, так шло к его новому облику и ему соответствовало, что робкий протест, иногда подымавшийся в его душе против такой комедии сам собою замирал в нем.
И на самом деле, кого ему было стесняться? Не морской ли волны, не гранитных ли скал или пальм? Они, ведь, не могли слышать его пошлых разговоров. Здесь он сам себе был господином, какие бы глупости, какие пошлости или гадости он ни выкидывал. Здесь он был повелителем, или, вернее, полновластной любовницей своего господина. И самое слово любовница таило для него столько очарования, что он часто про себя с каким-то упоением повторял его, восхищаясь тем сокровенным смыслом, который он влагал в него. Нередко он с большим терпением старался добиться того, чтобы и Виктор начал называть его этим именем и, если тот забывал его, Жиль ему его, наконец подсказывал. Так люди, одержимые известной сексуальной манией, не успокаиваются до тех пор, пока ценою самых странных уловок, страстных ласк и поцелуев не добьются от любимого существа какого-нибудь фетиша на память.
— Что я тебе? — спрашивал он, лениво ласкаясь к Виктору.
— Ты моя милка!
— Нет, не милка! Иначе! Это слово слишком пошлое!..
— Ну, женушка!..
— Опять-таки не совсем!.. — упрямо, с двусмысленной улыбкой твердил Жиль.
Самым добросовестный образом истощив весь свой богатый запас разных словечек, заимствованных им по подозрительным городским трущобам и портовым клоакам, моряк нападал, наконец, на искомое Жилем и „благородноеслово “:
— Может быть, любовница лучше? — догадывался он.
— Вот именно любовница!.. И, ведь, я на самом деле, твоя любовница... Твоя дорогая, милая любовница... — ворковал Жиль, кокетливо опуская глаза. — Ну, повтори, милый!..
Это коротенькое слово ласкало его слух он готов был повторять его бесконечно, оно убаюкивало нервы, сердцеего трепетало от наслаждения им ... И ктоскажет, в каких тайниках души этого женоподобно существа слово это находило сладкий отклик и вызывалосмутные представления, рождающиеся лишь настоящей женщины?
* * *
К этому времени постройка хижины была, наконец окончена и Виктор, считавший последним,признаем одичания спать в полутемной пещере, подобно дикому зверю, и даже немного этого стыдившийся, настоял на том, чтобы немедленно перебраться в свой уголок.
Немногих усилий стоило им вдвоем перенести в новый домик скамьи, стол и глиняные горшки — самое тяжелое из их утвари. Когда они все это симметричнорасставили, по стенам развесили инструменты и по углам в бамбуковых стволах поставили по громадному букету цветов, собранных Жилем в окрестности, их небольшая хижина, с плотно убитым и чисто выметенным земляным полом, получила уютный жилой вид и весьма обрадовавший их характер вполне цивилизованногоевропейского жилья, несмотря на нависшие над нею снаружи пальмы. Они не могли вдосталь налюбоваться ею, и всякий раз, как открывали в нее дверь, не могли удержаться от того, чтобы не пощупать стены, не погладить руками чисто выструганный переплет двери, не доставить себе удовольствия прикоснуться к гладкому дереву стоек, напоминавшему им о культурных условиях жизни. Жиль дал себе слово сплести из тростника циновки на пол. Виктор уже постлал постели, оканчивал устройство очага и собирался перед входной дверью даже сделать небольшое крылечко с навесом.
Много дней провели они в своем новом жилище и только тут могли убедиться, как оно было куда приветливее и уютнее, светлее и суще мрачной и сырой пещеры.
Но раз глухой ночью на остров налетел свирепый южный циклон, много часов с невероятной силойбушевавший кругом и, прежде, чем они, разбуженные его всем, могли представить себе, что им грозит, как перышко сорвавший и разметавший слабую крышу из тростника и пальмовых листьев с дома.
Виктор был вне себя не от горя, а от настоящего отчаяния. Плотничья его работа, за отсутствием необходимых инструментов, стоила ему громадных усилий. Он потерял способность речи и все мужество перед перспективой, ценою такого же долгого неимоверного труда, восстановить разрушения, которые наделала буря в одно мгновение. Исчезновение какой-нибудь реки с острова или наводнение, пожалуй, не столько поразили бы его.Напрасно Жиль старался его утешить и отвлечь его мысли от этого тяжёлого удара. На все его обращения к нему он отвечал мрачным молчанием и, если тот трогал его за плечо, только дико вздрагивал, как от неожиданного удара, как пугливый зверь от прикосновения человеческой руки.
Только после полудня, на следующий день после катастрофы, когда они были уже в пещере, гнев его вырвался, наконец, наружу. Невыразимо страшен он был. Чтобы иметь о нем некоторое представление, достаточно сказать, что он вел себя, ни дать, ни взять,как буйно-помешанный в бреду,пытающийся разорватьсвязывающие его веревки, больше их запутывающий и буйном неистовстве ломающий себе члены.
Он то богохульствовал, посылал к чертям весь мир со своей родиной и обществом в придачу, то, призывая отца с матерью в свидетели своегонесчастия и своих неудач, словно они были в них виновны, осыпал их тысячами проклятий. Особенно доставалось его бедной матери. „За сомнительное удовольствие побаловаться с пропойцей—отцом, это мерзкое брюхо выкинуло меня на свет Божий голым, нищим, проклятым, без гроша за душой, без корки хлеба... В то утро, как они меня сочиняли, всадить бы им порцию горячей дроби в одно место“ — орал он, разевая пасть и ощерив свои изъеденные зубы.
0н метался по пещере, как взбешенный бык, словно бесноватый, колотил громадными кулачищами на длинных руках по её шероховатым каменным сенам пока об острые выступы не поранил себе правой руки.
При виде крови он совсем обезумел. Чтобы заставить ее брызнуть сильнее, он со злостью вцепился зубами в пораненное место, стал рвать мясо, лизать и глотать кровь и это окончательно лишило его рассудка. Вся обида жизни, вся её ложь и обман теперь, казалось, вспомнились ему и вдруг:
— И все ты виноват, дурья башка! — обрушился он на Жиля. — Ванечка-белоручка! — с перекошенным от злости лицом орал он.— Да, виноват, кругом виноват, несомненно и вполне виноват! Хоть бы ты провалился куда, идиот этакий. Теперь дела не поправишь! Как бы я опытен ни был, а одному сделать то, что и двоим не под силу, да чтобы как следует было все, разве это возможно?.. А? Что-ж ты губы надул? Отвечай!..
—Вспомни, Виктор, — робко заикнулся Жиль —Ведь, ты сам не хотел...
— Что? Сам не хотел?.. Эго я-то не хотел? —повторял он с упреком, как будто дерзость подобного возражения привела его в замешательство и изумила его. Он передохнул, но через мгновение вспыхнул опять:—А что же ты, аристократик, ручки за спину заложивши, да морду свою паршивую вытянув, только прогуливаться думал, а все дело, мол, мужик сделает?.. Так, что ли? Должно быть, кроме шуток, так думал! На что же ты рассчитывал? Что? Краснеть бы тебе за свою никчемность! Ну, уж и тип!.. Полудохлый спасается от гибели в море, карабкается на этот дьявольский остров и весь труд, изволите ли видеть, на плечи своего товарища сваливает!.. Разве ты человек? Где твоя порядочность? Говори же! — наступал на Жиля моряк и, наконец, с налившимися глазами, свирепо потряс его за плечи.— Чего ты молчишь, как каменный? Ну, говори!.. Покажи свое мужество! Подыми юбку то, может, оно у тебя под ней? —с гадкой усмешкой бросил он.
Эта свирепая гневная вспышка не была, однако для него такой мучительной и отталкивающей, как можно было думать, если бы на месте Жиля был другой человек. Если иногда грубые окрики Виктора и заставляли его дрожать от страха перед насилием с его стороны, зато его дикие попреки не только малозадавали его самолюбие, но рождали во всей его существекакое-то странное сладостное томление, а порою захватывали дух от какого-тостранного головокружения при мысли, что его распекают... как настоящую женщину! Для Жиля это было наслаждением!.. И чтобы еще больше подчеркнуть так восхищавшую его аналогию, он все время тщательно следил за своими позами, больше всего опасаясь, чтобы Виктор не заметил в них что-нибудь сильного, вызывающего, мужественного, а, наоборот, видел бы перед собою лишь женственно-слабое, убитое горем создание...
Когда Виктор немного успокоился, он рискнул даже слегка улыбнуться. Как после страшного урагана, весь остров, залитый ярким солнечным светом, теперь казался таким мирным и приветливым, так и на душе Виктора улеглась уже гневная буря, стали разглаживатьсясуровые складки сердитого лица.
В следующее за этим дни плотник опять горячо принялся за работу, но перед полуразрушенной хижиной, в узкой долине, где она стояла, Жиля ожидал неожиданный сюрприз. Когда он, шутя и озорничая, с комическими ужимками поплевывая на руки начал похаживать около хижины, словом на самом деле собираясь приняться за работу, а в сущности, чтобы только насмешить товарища, Виктор подошел к нему, насупившись дернул его за плечо и, не давая ему убежать внушительно и твердо заявил ему:
— Ну, шутки в сторону! Довольно! Слушай и смотри! Один я тут маяться, как рабочая скотина, не намерен. Ты тоже должен крыть крышу!
— Ты это серьезно?—изумился Жиль.
— Совершенно серьезно! — подтвердил Виктор. Светившиеся в его маленьких глазках упорство и решимость ни малейшего сомнения в его твердом намерении не оставляли.
— Говорю тебе самым серьезным образом! Уж ты мне поверь!
Жиль молча поник головой. Затем, по довольно нелюбезному знаку товарища, он послушно снял и положил на траву свое цветочное убранство.
Ивсё-таки от самой тяжелой работы Виктор его избавил. Вытаскивать из планок гвозди и собирать их было делом вовсе не таким трудным и не особенно утомительным. Зато работать он должен был с раннего утра до позднего вечера, за исключением двух, трех самых жарких часов дня, и очень страдал от невыносимой жары. Вернувшись вечером в пещеру, он, еле держась на ногах от усталости, был в отвратительно злом настроении. Самая горькая обида,—если только Виктор вообще еще чем-нибудь мог его обидеть, не задела бы его так глубоко, как этот дикийкаприз товарища. Жиль приготовлял ужин, ел без всякого аппетита, затем, не говоря с Виктором ни слова, растягивался на своих шкурах и, закрыв глаза, притворялся нездоровым, хотя никакой боли нигде не чувствовал.
Так пришлось ему работать целых три дня и все это время он упрямо дулся на Виктора.
На четвертый тот, пожав плечами и с видом глубокого пренебрежения, наконец, не вытерпел:
— Нет! Ты положительно никуда не годишьсявидно, от такого буржуя никакого толку не добьёшься. Своим горбом тебе черствой корки хлеба не заработать! Посмотришь на твою работу — кровь стынет!Одевай-ка свой веночек да цветочки и убирайся от сюда! Вот что!
„Он уступил, а я свое взял!..Всё-таки, мой вер. а он в полном поражении!“ — ликовал Жиль с оттенком гордости, словно одержал невесть какую победу. „На его грубость и насилие, я отвечу хитростью, посмотрим, чья возьмет!..“ — думал опустившийся человек.
И опять с этого момента он стал прежним Милым и наглым негодяем Жилем. В окружающих зарослях было изобилие цветущих лиан. Он бросился туда и быстро сплел несколько гирлянд, венок на голову и с восторгом надел все это на себя, как полинезийская островитянка, собирающаяся очаровать своего властелина.
Он почти не мылся эти три дня. Когда он почувствовал на своем нагом теле нежное прикосновение цветочных лепестков, он замедлилшаги, направлявшие уже его к ближайшему ручью:его, охватило страстное желание испытать сейчас же чувственное наслаждение от объятий Виктора, которых он был лишен уже неделю.
В тени деревьев, по зарослям, он опять пробрался на поляну.
Виктор заметил его, но отвернулся.
— Оставь меня в покое, слышишь! —видимо, сразу выйдя из терпенья, крикнул он. Убивайся со своим паясничеством куда-нибудь подальше! фигляришка!..
Когда такой приступ гнева находил на него от просьб и попыток приласкаться он свирепел ещё больше. Жиль знал это по горькому опыту и не решился настаивать.
Отбежав довольно далеко, он принялся сосать спелый фрукт, попавшийся ему на дереве. Он был уверен, что гневВиктора скоро пройдет сам собою, дурное расположение духа испарится и позднее, ночью он сам будет искать его ласки, от которой сейчас так грубо отвернулся.
Но наступил полдень, день уже склонялся к вечеру, а Виктор и не думал нарушать свое мрачное молчание. Взгляд его был сух и сосредоточенно-суров. Ласковая, тихая ночь тоже не смягчила его настроения. Он не вздыхал, как обычно, в минуты волнения, не сердился. Он о чем-то серьезно думал. Когда молодой человек увидел его с поникшей головой, погруженный в думу на пороге их темной пещеры, его охватило беспокойство, в душу закралось зловещее предчувствие. Что могло значить это упорное нежелание говорить с ним, эти мрачные складки на его лбу?..
Не выдержав, Жиль попытался сделать первый заговорил с Виктором. Но тот грубо осадил его. Эта неудача и испугала, и раздражила Жиля. Многих терпеливых и тонко задуманных уловок стоилоему вызвать на лице того двух мысленноснисходительную улыбку, но большего он так и не добился.
Настроение моряка окончательно испортилось.На утро, когда он собрался на работу, он снова былв самом скверном состоянии духа. В следующие дни оностало чрезвычайно неровным, и он то замыкался на весь день в угрюмом молчании, то без умолку болтал с особенно блестевшими глазами, в голосе слышалась прежняя страстная дрожь, во взглядах мелькали искры нежности. Сначала Жиля задевала за живое и беспокоила эта причудливая смена настроений, потом он к ней привык и перестал обращать на нее внимание. Для него это было непонятно, а, между тем, это мы видим во всякой любовной связи, когда с любви слетают цветы, линяют её яркие краски, и она начинает остывать. И если на его месте женщина стала бы тосковать и плакать, он настолько был, всё-таки опытен в мужской страсти к лицу своего же пола, что мог довольно хладнокровно, хотя к не без некоторой внутренней боли, относиться к подобным шероховатостям характера своего любовника. Ведь и в любви к женщинам он часто тоже был неровен, непостоянен и переживал смену самых неожиданных настроений.
Но одно больше всего и серьезнее тревожило и пугало Жиля каждый раз и даже не столько пугало, сколько огорчало. Виктор, даже в минуты интимной близости перестал быть с ним по-прежнему нежным и не обращался уже с ним, как с женщиной. Этим он портил Жилю большую часть чувственного наслаждения, это не только искажало его сокровенную мечту, но и уничтожало те хрупкие иллюзии, что связаны были у него с мягким женским окончанием его имени.
Моряк перестал звать его Жилльеттой, а ему казалось, что мужское имя его грубо диссонирует с установившимися любовными отношениями между ними, их оскорбляет и расхолаживает. Без всякого, впрочем, желания его обидеть, Виктор обращался с ним теперь без всяких деликатности и нежничанья.
— Умоляю тебя, зови же меня по-прежнему Жилльеттой — шептал он нежно моряку.
— Хорошо!—ворчал тот. — Ну, Жилльетта!..
— А теперь: дорогая моя любовница!.. — подсказывал Жиль.
— Дорогая любовница! — послушно повторял парень.
Жиль млел от восторга при этой выклянченной ласки, но через несколько минут его друг опять переходил на Жиля и, если тот останавливал его:
— Ах черт меня совсем возьми!—смущался он. — А ведь и верно! Позабыл! Честное слово позабыл! Ну не дуйся! Голова у меня как решето. Трудно упомнить всякие фигли мигли.
На самом же деле подсознательное предчувствие не обманывало Жиля в душе его товарища-любовника шла ежедневная постоянная, упорная и суровая борьба, с каждым днем становившаяся всё ожесточеннее и определено отражавшаяся на отношениях к своей „дорогой любовнице“.
Чувственное безумие, некогда его охватившее, толкнуло его в объятия Жиля и привело его к этой противоестественной грязной связи. Тогда он в этом нуждался и миловидное существо с изящными членами и гладкими чертами лица возбуждало в нем восхищение будило в нем животное чувство. Да и его лукавый товарищ, быстро и в совершенстве усвоивший все женские повадки и манеры, скоро увлек его приемами чувственной испорченности и извращённого вкуса. Потом эта бурная страсть в нем несколько улеглась и начал вступать в свои права рассудок. Временами у него наступала реакция, но во время той сцены, когда побитый им Жиль плакал у него на груди и ему же пришлось утешать его, его властно захватило бурное желание обладать таким изящным и женственно-искушающим телом. В конце концов, после немногих часовбезотчётного наслаждения им, всё-таки, неминуемо должно было наступать пресыщение. Виктор сознавал его еще смутно и явно его не высказывал. Но уже в совете Жилю сделать себе юбку сказывался первый признак этого тайного пресыщения и бессознательное стремление чем-нибудь подогреть свой остывающий чувственный пыл.
А теперь, когда в сердце его, рядом с шевельнувшимся и начавшим победоносно поглощать чувственность стыдом, стало просыпаться и отвращение от самого себя, нравственная пытка начала становиться невыносимой для этой бесхитростнойпрямолинейной натуры. Хотя, по многим соображениям, ни один рассудительный человек не решился бы бросить в него камнем осуждения, сам Виктор, как человек простой и ограниченный, был, разумеется, далек от подобных психических тонкостей. Его просто осуждала совесть кроме того, он был напичкан всякого рода предубеждениями и предрассудками. В их числе было, конечно, и инстинктивная слепая ненависть и омерзение к человеческим порокамизвращенной чувственности и то, что он как раз в этом и согрешил, делало его глубоко несчастным. В сущности, это было даже не столько самоосуждением, сколько простой реакцией. И было бы тщетно взывать к его благоразумию, чтобы ослабить её интенсивность. То, что наука считает известной аномалией, простой народ клеймит возмутительной нечистоплотностью и оплакивает, как великий грех.
На задворках своего родного города и во врем совместного купанья, и Виктор в молодости имел такие связи с мальчишками, о которых шла молва, что они продаются развратникам, или идут на это по собственной охоте. Какими только унизительными кличками их ни награждали за это!.. Их товарищи отворачивались от них или на панелях открыто кричали или вслед: „педе!“ И теперь это грязное слово отчётливо звучало в ушах бедного моряка. „И я таков же!“ — с горечью думалось ему. Вернется он на родину с таким же, как и эти несчастные, позорным клеймом на лбу, с этим позорным словом! И вдруг дети узнают об этом! Эта перспектива его особенно угнетала... Как к их матери в минуты подобного отчаяния и таких угнетавших мыслей, так и к ним он чувствовал такую безграничную любовь, что не редко самыепустяковые мелочи в его воспоминаниях вызывали приступы слез... А воспоминания, как назойливые мухи своими цепкими лапками, безустанно шевелились в мозгу и добирались до глубины сердца. И насколько детские образы были чисты и кристально прозрачны, настолько его собственный грех, при его характере и понятиях о нравственности, казался ему теперь невыносимо-гнусным и отталкивающим.
К укоризнам, шевелившимся в душе этого человека, к беспрестанным и упорным упрекам совести присоединялось жгучее раскаяние презренного и развратного отца, недостойного носить это имя. Он рыдал о своем падении и глубоко себя презирал.
Но временами еще и теперь взгляд его вспыхивалчувственным желанием, напрягались мускулы тела, забывались мрачные мысли, умолкал голос совести. Сексуальное чувство всегда брало верх над глубокими сложными душевными эмоциями, он был очень силён физически и часто ощущал половой голод. В такие минуты ему во что бы то ни стало необходимо было живое человеческое существо, которое он мог комкать и мять, как ему вздумается и к которому он, часом раньше, в спокойную минуту, относился с полным безразличием и даже пренебрежением. Для его страстных рук это становилось тогда безотлагательной и настойчивой потребностью, справляться с которой он не умел. Жиль, с помощью своего самогопримитивногококетства, все время держал его во власти своего обаяния.
Когда вспышка животной страсти погасала и физиологическое влечение находило исход, Виктор успокаивался и на сцену в сознании его являлось отвращение от объекта своей страсти и от самого себя, выражаясь в сквернейшем состоянии духа. Понурив голову, он убегал, как пристыженное животное. Такое злое настроение было у него и тогда, когда он так дерзко ударил Жиля по щеке.
Взрывы страсти стали, однако, наступать все реже, и он начал думать, что все это лишь следствиепозорного навыка юности; при их появлении он не чувствовал прежнеговсепожирающего огня. Настало, наконец, время, когда от одного вида Жиля, по-прежнему в цветочной уборе, в свой оригинальной юбке-переднике и с венком на голове,—он внутренне помирал со смеху. С презрением глядя, как тот двигался перед ним в развалку, по-бабьи покачивая бёдрами или лениво валялся на постели, принимая сладострастные позы, моряк испытывал то же чувство, что вспыхивает в мужчине при виде с смешной вызывающей претензией одетой старой девы или пожилой женщины старающейся кокетничать и возбуждать его чувственность.
Но особенное отвращение в Викторе возбуждал сооруженный Жилем из тростника передник который тот убирал каждый день новыми цветами. Этот веточный убор вызывал в нем тайный смех и, наконец опротивел ему. Моряк теперь часто размышлял о данных, характеризующих настоящего мужчину и удивлялся, как мог Жиль так глубоко и низко пасть. Так как ложь вовсе не была свойственна Виктору и молча скрывать свои чувства совсем не было в его характере, это очень скоро отразилось в его брезгливых гримасах, в пренебрежительных взглядах и в весьма недвусмысленных шуточках.
Тогда он пустил в ход все свое очарование, всевозможные уловки, чтобы возбудить былую страсть Виктора. Но, когда молодой человек стал особенно приставать к нему со своими нежностями, морям однажды, чтобы покончить с этими недоразумениями, напрямик отрезал:
— Оставь ты меня, пожалуйста, в покое! Довольно с меня этого! У меня и без того голова кругом идет! Если ты не здоров, либо свинства опять захотелось, можешь наружу выйти, облегчиться!.. А вертишься ты тут совсем даром... Да! совершенно зря!—немного помолчав, прибавил он грубым тоном.
—А ты в этом уверен?—шутливо, но с дрожью в голосе спросил Жиль.
— Лопни мои глаза, если не так! Ты, ведь знаешь, когда я что говорю, я попусту болтать не люблю. Лучше уйди!.. По крайности, в накладе не останешься!
— Но что я тебе сделал?—с изумлением бормотал Жиль, подходя к товарищу.
— Ничего, если тебе угодно! Вот что! Ты просто мне опротивел! Хватит с меня, говорю. Понял?
Эти, грубым тоном брошенные слова, прикололи Жиля к месту. А Виктор свирепо тряхнув головой еще раз добавил:
— Слишком уж!..
Понурив голову и запустив пятерню в свою косматую бороду, он продолжал:
— Такому человеку как я, избави Бог, опротиветь! А вот девки этого не понимали и обижались. Тем хуже было для них. Сунешь на чай консьерже и до свиданья!... А девчонки попадались —одна малина, могу чем хочешь поклясться. Я, ведь, как петух среди кур...
— Ну, а как же мы то, все-таки с тобой? — волнуясь перебил его Жиль.
— Мы?—глубоко вздохнул Виктор,—Ну, наша песенка, кажется, спета!..
Жиль молча, тупо и растерянно глянул в глаза своего товарища.
Виктор выдержал этот взгляд и заговорил уже немного мягче:
— Я и хотел бы, да не могу. Не моя вина тут. В таких делах насильно мил не будешь... И хоть ты тысячи резонов представляй, раз это твоим мыслям не соответствует,—ничего тут не поделаешь! Все равно как в нашем плотничьем деле. А вот, скажем, мы вместе с товарищем лес работаем. Мне нравится в щепу да стружки зарываться, не велика, конечно, тут заслуга, но только я своей работой могу гордиться— исполняю ее, как следует. А вдруг потянуло бы меня, ну хоть к кузнечному делу, что ли. Ведь, товарища это, поди, не устраивало бы, ему не понравилось, а? Порассуди сам!..
Говорил он на эту тему так же темно и запутанно много и долго. Говорил о своем ремесле, о климатах, о кораблях и обычаях моряков, перескакивая с предмета на предмет, стараясь привести самого Жиля к сознанию неизбежности разрыва. Простой человек всегда чувствует потребность к щекотливым темам подходить очень издалека и проливать на рану обеззараживающее средство в десять раз больше чем нужно для её полной дезинфекции.
Жиль, растянувшись на склоне холма, глядел перед собою, ничего не видя. Болтовня товарища отдавалась в его ушах, как отдаленное жужжанье.
— что же теперьсомной будет? — наконец, не выдержал он.
— То же, что и со мной! Ничего не остаётся, как покончить с этим свинством, взнуздать себя, как следует…
И немедленно жеза этой, похожей на косвенную просьбу, фразой, им выроненной, он впал в прежний грубый тон. Видимая бесплодность его усилий и предостережений выводила его из себя и глубоко возмущала. Склонность Жиля впадать от подобного совета в отчаянье он относил к его черной неблагодарности.
Впрочем, кто знает, был ли искренен Жиль в своем горе. Ведь, и от простой досады люди приходят в отчаяние.
Виктор посидел с ним еще немного, вздохнул и побрел куда глаза глядят шататься по острову.
Возвратись через несколько часов в пещеру, он заметил в углу Жиля. Закрыв лицо руками, он сидел, низко склонив голову и, казалось, плакал.
— Это еще что за новости?—заворчал Виктор,— Чего это шлюзы то открыл?
Жиль неответил и это задело моряка.
Обед ждал его на угольях очага. На столе валялсяпальмовый лист служивший Жилю веером.
Виктор скосил глаза на миску с супомпотомпоглядел на согнутый стебель желтевшего листа, напомнивший ему почему-то согнутую позу Жиля в углу.Кончиком этого перистоголиста он слегка коснулсяголого затылка своего друга и пощекотал его.Жиль вздрогнул, но головы не поднял.Заглушенные сдерживаемые всхлипыванияперешли в явственное рыдание.
— Да чего ты это нюнить вздумал? —повторил Виктор, стараясь грубоватым тоном скрыть свое волнение.
— Оставь же, оставь меня! — в истерическом отчаянии крикнул молодой человек.
Матрос встал, подошел и тронул его за плечо. Жиль попытался сбросить его руку, отмахивался от него и наконец, перестал рыдать. Минуту спустя не было на свете ни одного мужского человеческого существа, больше похожего на женщину, чем Жиль де Бурбарре и ни одного более горячего любовника, чем корабельный плотник Виктор Луша.
Перепутались их волосы от тесных объятий. Как более женственная сторона, Жиль все еще плакал, его любовник, как более сильный, осушал его слезы своей бородой, а иногда поцелуями... Оба, под властью томительно-сладкого предвкушения чувственного экстаза, охваченные одною и тою же жгучей похотью, и страстными образами, дрожали от нетерпения, сгорали от неудовлетворенных желаний, возможно дольше стараясь продлить трепет ожидания... Сплетенные члены их страстно прижимались друг к другу, руки ласкали тело, обнимали, боролись... В полной тьме мрачной пещеры они собирались повторитьотвратительные сцены своего медового месяца...
— Как ты меня мучал! —шептал Жиль. —Представь себе, ведь, я думал, ты это серьезно... А я! тебя так люблю!..— вздохнул он меж двумя горячими поцелуями. И он был искренен в ту минуту, он, действительно, глубоко страдал.
Виктор терял голову... Животная чувственность требовала исхода...
— Я люблю, люблю тебя безумно!.. —повторял Жиль, замирая от жгучего наслаждения...
Если бы этот несчастный человек мог в ту минуту представить себе хоть отдаленно весь ужас и отвращение, которые от этой безумной ночи овладеют его любовником завтра!
Моряк, действительно, исчез неслышно пещеры еще перед утренней зарей.
В обычный час Жиль пошел к нему на поляну, но там никого не было. Подождав немного, и вернувшись в пещеру, молодой человек еще раз, уже около полудня, вернулся к постройке: никого! Он кричал и звал Виктора, но ему отвечало лишь эхо. Виктор вернулся довольно поздно, съел целую половину громадной жареной птицы и растянулся на шкурах не удостоив Жиля ни одним взглядом, не подняв даже на него глаз, горевших каким-то мрачнымжестким огнем.
Жиль снова почувствовал себя уязвленным, и недавняя тревога зашевелилась в нем с прежней силой. Целый этот день он не мог найти себе места от неё, а ночью фантазия его разыгралась невероятно. Сон под утро на время успокоил его, но, разумеется не мог прогнать его страха.
Рано утром Виктора опять уже не было в пещере. Тревога росла. Но, странное дело, слез на этот раз у Жиля не было. В сердце упорно теплилась какая-то искорка надежды. Даже в моменты самогоострогобеспокойства он в глубине души был уверен, что и на этот раз все кончится благополучно. Воспоминания об одержанной над Виктором победе как бы затмевали собою болезненное впечатление от резких и грубых слов, что он от него слышал. Сознание своего превосходства над товарищем и своей неотразимости было столь сильно, что заслоняло от него их настоящий смысл. Как всякая горячо любимая женщина, даже оскорбленная действием со стороны своего пылкого любовника, зная его любовь и характер, не считается с самыми резкими вспышками его гнева, так и Жиль уверял себя, что вернет к себе прежние отношения своего друга, стоит лишь выдумать какой-нибудь удачный и ловкий маневр. И непокорный опять будет у его ног. Ведь, вспыхнет же опять его чувственность, а мучительная невозможность удовлетворить ее рано или поздно заставит Виктора к нему вернуться и добиваться прежних отношений. Как можно было допустить хоть малейшее предположение чтобы столь порабощенный страстью человек мог пренебречь его близостью и доступностью.
„Подождем — увидим!.. Придется потерпеть! Ведь он мужчина!“ — в нервном возбуждении повторял Жиль и вдруг возмутился: „Мужчина! У него свои прихоти, почему же и мне не иметь своих!.. Если он воображает, что при первом намеке на раскаяние я открою ему объятья и с готовностью пойду ему навстречу, он глубоко ошибается!“ Какое неотделимое кокетство пустит он в ход, каких выразительных доказательств искреннего раскаяния потребует от него прежде, чем простить его!..
Как был бы он изумлен и до глубины души задет, если бы мог узнать, что происходит в душе его друга! Угрызения совести у того на этот раз были до такой степени болезненно-остры, что он с наслаждением подверг бы себя самым мучительным истязаниям; возврат к прежнему, его последнее падение приводило его в большее бешенство и глубже оскорбляли его сознание, чем все предыдущие случаи его чувствительной слабости.
Последний грех его ясно доказал ему, как призрачно слаба была его воля, как его собственная личность, которую он привык уважать, в руках позорной страсти становилась смешной марионеткой. Его ярость по силе можно было, пожалуй, сравнить с самобичеванием монаха, не смотря на самое твердое намерение воздерживаться от греховной привычки молодости, не удержавшегося и преступившего свой зарок. И как такой оступившийся монах, он чувствовал отвращение от своей слабости, так же сурово распиная себя, так же жаждал продолжительного и строгогонаказания. И хуже-всего было то, что он не был уверен в полной искренности своего раскаяния в душе трусил перед будущим искушением.
Единственно надежным средством избежать соблазна, он считалтеперь вовсе не разговаривать Жилем и возможно больше от него отдаляться. Хотячувственность его как будто и успокоилась, нокто может поручиться за дальнейшее? Те последние наслаждения, которые суровая судьба дала ему возможность вкусить в этом полном одиночестве после несколько месяцев чувствительного безумия достаточно, казалось ему, опротивели, чтобы опять их желать, но кто знает?
Глядя, как он бесцельно слонялся теперь по морскому берегу, то блуждая по лабиринту сухих оврагов, где была хоть какая-нибудь тень, бродил лесам и кустарникам, то присаживаясь и засыпая на голой земле, то целые часы проводя за каким-нибудь пустяковым занятием, всякий посторонний человек непременносчел бы его за полоумного бездомного бродягу, гонимого с места на место невероятной скукой.
Иногда, раздраженный отсутствием осмысленногопривычного труда он, словно ужаленный, на рассвете выбегал из пещеры и с радостью спешил на постройку, но охота скорее окончить ее проходила боязнь встречи с Жилем гнала его из долины, и он бежал куда глаза глядят подальше от кошмара, душившего его в пещере.
Такое одичалое состояние в таком экспансивном человеке, как он, не могло долго продолжаться, должна была наступить реакция и она выразилась в том-что во всех его поступках появилась какая-то вялость и нерешительность, через некоторое время, он начал как будто успокаиваться и перестал, как ошалелый, носиться по острову. В его отношениях к Жилю появилась прежняя непринужденность. По крайней мере, он перестал есть один и спать в такой неприступно оборонительной позе, словно ежеминутно ожидая чьего-либо нападения.
Не ожидая момента, когда моряку придет охота сделать первый шаг к сближению и так как он не подавал на это ни малейшей надежды, Жиль начал делать циничные авансы, как страшная женщина, воображающая, что, предлагая больше, она будет иметь больший успех. Но это опять возмутило Виктора, укоторого враждебное чувство к Жилю замерло лишь временно, а теперь снова проснулось с прежнею силой.
С неделю как между ними воцарился относительный мир, шла эта глухая борьба. Изнемогая под гнетом чувственности, Жиль не. упускал ни одного случая дать понять своему другу о своих желаниях, а моряк, не обращая ни малейшего внимания на эти авансы, по крайней мере, не отвечая на них в желаемом для того смысле, чувствовал, как с каждым днем в нем растет волна отвращения к объекту своей былой страсти. То был в полном смысле непрерывный и непроизводительный поединок между этими двумя людьми. Один жил в мире безумных и гнусных мечтаний, другой — без отвращения не мог взглянуть на похотливые черты и развратные ужимки своего товарища.
Не трудно представить себе ужас всей их ежедневной жизни бок о бок, мрачные часы, которые им приходилось проводить вместе, глухой разлад в их чувствах. „Моя любовь!“ — неотступно думал Жиль. „Паскуда!“ — мысленно возмущался Виктор, отворачиваясь от его сладострастной позы.
Один топал ногами от нетерпения чем-нибудь кончить эту пытку, другой — кокетливый и свежий, весь в цветах, похаживал вокруг. Много томительных Дней провели они в этом напряженном состоянии.
Наконец, в один особенно жаркий день, моряк, захватив с собой ужин, под предлогом подышать свежим воздухом, своей обычной неторопливой походкой вышел из пещеры, направился куда-то вглубь и не вернулся на ночь.
IX
Жиль заметил это лишь на утренней заре вечером, устав ждать своего друга, он лег и почти сейчас же уснул. Увидав, что его нет на обычном месте, и что он даже не ложился, Жиль выбрался из полутемной еще пещеры, огляделся, нигде Виктора не увидел и скорее подсознательно угадал, чем определенно понял, что случилось. Подозрения его, оказывается не обманули. Ни одной секунды не было у него сомнения в том, что Виктора мог задержать какой-нибудь непредвиденный случай или внезапное нездоровье достаточно серьезное, чтобы он не был в состояние добраться до пещеры, „Для этого он слишком силен. Это невероятно“, — думалось Жилю. Значит, дело опять в какой-нибудь причуде, каком-нибудь капризе. Это было досадное беспокойство, но оно не убавило в молодом человеке ни горячей решимости добиться своего, ни веры в свои силы. Не теряя ни минуты, побежал он в долину.
Как он и предполагал, беглец был там. Он сидел на траве у стены хижины, крыша которой была, наконец, опять на месте, и преспокойно жевал большой кусок какого-то плода.
Заметив Жиля, моряк взглянул на него с таким безразличием, так равнодушно, что этот взгляд уколол молодого человека гораздо больнее, чем даже исчезновение друга на всю ночь. В этом взгляде было что-то до того определенное, что Жиль остолбенел от неожиданности. Еще со входа в долину он замедлил шаги и с напускным равнодушием и деланной развязностью крикнул:
— Можешь похвастаться — напугал ты меня порядочно!
— Вот как? Почему это? — спокойно спросил Виктор морду у меня перекосило, что-ли?..
— Я думал, что ты ушибся так, что и встать не можешь— перебил Жиль. — Ночью, ведь, так легко оступиться..., поскользнуться, ногу сломать...
— Напрасно беспокоился, барчук! — тем же тоном ответил моряк, выплевывая семечки съеденного плода и концом своего ножа принимаясь ковырять в зубах.
— Тогда что же это все значит? — с заметным нетерпением решился задать вопрос Жиль. — Какая муха тебя укусила?
— Ты хорошо сделал бы, если бы следил за своими дурацкими выражениями, — строго заметил Виктор, тряхнув головой. — Я не паяц и не фантазер какой-нибудь. И никакая муха меня не укусила. Только, когда я что-нибудь делаю, так у меня, значит, есть основание делать так, а не иначе! Никакие тут мухи не при чем! Только дурак об этом говорить может!.. — он приосанился, вздохнул и почесал правую ступню — И так, ты желаешь знать, почему я ушел? Да? Хорошо!.. Намерение у меня было, конечно... Впрочем, в этом для тебя ничего интересного нет!..
— Да скажи же толком, что ты задумал? Что за намерение? — после некоторой паузы взмолился Жиль.
— Ну, так слушай! Здесь я, по крайней мере, покоен и совсем один. Понял? А там, — резко добавил Виктор, — покой мне обходится слишком дорого!..
— Слишком дорого?.. Это что же значит?.. Не совсем я понимаю...
— А ты мозгами то поворачивай! — насмешливо заметил Виктор.—А, впрочем!—сразу вспыхнул он,— Убирайся ты отсюда! Надоел! Всяк устраивается на свой манер, а я вот хочу так! Ну, чего ты еще ждешь? Слышал? Проваливай.
— Слушай, Виктор, неужели ты это серьезно?.. — бормотал Жиль сокрушенно и растерянно.
Моряк быстро вскочил.
— Сдохнуть мне на этом месте, если не серьезно!.. — вскричал он. — Ты вбил в свою башку, что я такой дурень и мямля, что меня в любую минуту на твою паршивую удочку поддеть можно!.. Ну, на этот раз, бездельник, увидишь, кто я такой на самом деле!.. Ты—у себя и я—у себя вот мое последнее слово! Понял? Довольно с меня этой мерзости! Вбей в свою грязную голову такое же отвращение от меня, какое я к тебе имею! Ради бога уйди! — зарычал он в исступлении, — иначе я саблю сейчас! И подумать только, что мужчина...
Слова застревали у него в горле, вырываясь нечленораздельный бурным потоком.
Отчаянно жестикулируя, он, как полоумный бегал взад и вперед по лужайке. Жиль ждал, что он вот-вот бросится на него с кулаками, словно привешенными, как тяжелые камни, к длинным рукам с туго напрягшимися уже мускулами и всё-таки не решался ни бежать, ни произнести слова, чтобы успокоить вышедшего из себя товарища. Насилия он почему-то не только не боялся, но его даже желал я по выражению его лица можно было судить, что он готов перенести всякую боль. И чем оскорбительнее говорил Виктор, чем больше длилась эта безобразная сцена, тем мучительнее и нетерпеливее становилась эта готовность.
Прошло, однако, довольно много времени, прежде чем моряк несколько успокоился.
— Однако, не резон тебе, всё-таки, околевать от этого,—глухо закончил он.—Жрать то тебе нужно. И один ты и двух дней, ведь, не протянешь! — Мой долг,—он подчеркнул это слово с чувством собственного достоинства и на лице его отразилось чувство удовлетворения своим великодушием, — мой долг я знаю прекрасно! И забывать его не умею! Ну и что жевать — у тебя будет! Каждый день! Мясо я тебе буду класть в укромном уголке под камни для начала покажу тебе, куда. Покрою большим суком.
Случайно заболеешь — сломай его. Знать буду. Понял? Надеюсь, будешь в силах сломать его? Что? Попробуешь? Ладно. А я не совсем был в этом уверен!.. Силы то у тебя, как у выкидыша! А теперь на всем прежнем — крест! Слышишь? Помирись с мыслью что меня и на свете не существует, я испарился! И не сметь следить за мной!
Последнюю фразу он произнес с суровой угрозой и остановился:
— Ты меня понял?
— Понял!—покорно вздохнул растерянный Жиль.
— Хорошо понял? На мои условия согласен?
— Да,— тем же скорбным тоном ответил молодой человек.
— Ну, а теперь проваливай, мальчик! Всего лучшего!..
Оба нисколько минут еще постояли на лужайке, затем моряк первый повернулся к хижине и громко захлопнул за собой её дверь.
Спотыкаясь на каждом шагу, шатаясь и упорно глядя в землю, ничего не замечая кругом, поплелся Жиль с лужайки. В понуренной голове его было пусто и ощущалась лишь какая-то неприятная тяжесть. Как ни усиливался он уяснить себе смысл только что выслушанных резких и обидных слов, ни одной мысли, которая могла бы рассеять эту тяжесть, не приходило в его ошеломленный мозг. Вспоминались отдельные выражения, обрывки фраз и, главным образом, тон, которым они были сказаны.
Несмотря на то, что день был облачный и свет, поэтому, рассеянный, жара стояла невыносимая. Она предвещала приближение одной из тех страшных гроз с тропическим ливнем, которые с некоторых пор, почти ежедневно бурно проносились над островом, вызывая буйную растительность, взамен опустошений, причиняемых ураганом.
На полдороге к своей дикой берлоге, в которой отныне он обречен на полное одиночество, Жиль, до сих пор шедший, как автомат, вдруг почувствовал сильную усталость. Недалеко была пальмовая роща, там он и растянулся под сводом пышных перистыхлистьев, где не было ни малейшего движения воздуха недвижно дремали тёмно-зелёные ветви, не было слышно ни щебетанья птиц, ни даже жужжанья насекомых. Душная мертвая тишина стояла в этом зелёном полумраке.
„Словно в зеленом гробу!“—пронеслось у Жиля, когда он снова получил способность реагировать и. окружающее. Но эти два слова показались ему странным совпадением Он старался понять их смысл шептал их про себя, раздумывал о них, как человек очнувшийся от глубокого обморока от первых слогов, дошедших до его сознания. „Зеленом... зеленом... гробу... гробу.“... Не была ли, на самом деле, эта скала ожидающей его отверстой могилой?..
Из груди его вырвался глухой стон и на глазах навернулись слезы.
Его беспомощное положение, до сих пор бывшее лишь отвлеченным представлением, становилось реальным фактом... Вся его понуренная, удрученная горем, поза, горькая складка у рта ничего не напоминала прежнегоцветущего и жизнерадостного Жиля в лучшую пору жизни, каким он был только что утром. Несколько обидных фраз, сорвавшихся с уст товарища, он повторял бессознательно и, вдумываясь в них, находил, что смысл их вполне определенен и сомневаться, что угрозы свои, высказанные таким подчеркнутым тоном, он приведет в исполнение, нельзя было никак. По мере того, как услужливая память восстанавливала перед ним мельчайшие подробности происшедшей сцены, и он припоминал все новые выражения Виктора, он начал разбираться в их деталях и осмысливать их мелкие оттенки.
И вдруг перед Жилем встал тягостный и обидный вопрос: „Что я ему ответил? Что я ему сказал на то-то, или на это?“
Напрасно искал он ответа, напрасно напрягал память.
„Я молчал, как дерево, а, ведь, самое пустяковое возражение мое могло бы спасти положение, пусть усилило бы его гнев, пусть на самый худой конец, вызвало бы насилие с его стороны, не в первый раз это было… и в результате я заставил бы его, всё-таки, уступить, сдаться...“
Собственная слабость и нерешительность на мгновение показались ему гнусным, отвратительным, презренным.
Но через несколько мгновений он уже, пожимая плечами, старался убедить себя:
„А что бы такое я мог возразить ему?“—безнадёжно вздыхал он. Какими пустыми и незначительными, какими неубедительными должны, на самом деле, показаться Виктору все его доводы? По его тону, жестам, выражению лица Жиль чувствовал, что в этот раз он говорил с ним так впервые, что в том совершился какой-то глубокий переворот, в нем созрело какое-то твердое, выношенное в одиночестве решение. Было что то, но что именно, Жиль всё-таки понять не мог.
Слезы несколько облегчили его горе, несомненно, сильное, но не глубокое. Его тревожило, главным образом, неизвестное будущее, казавшееся ему как-то особенно мрачным. Сосредоточиться на нем, однако, он не мог, не мог осмыслить глубину своего несчастия.
Первый приступ отчаяния длился довольно долго.
Ничего отрадного в его мысли не мог внести Душный полумрак, царивший под пологом из листьев и ветвей, под которым он лежал.
Жиль даже не слышал его шагов, не видел его, но каким-то внутренним чутьем вдруг понял, что Виктор прошел мимо. Вскочив на ноги, и раздвинув ветви молодой человек, действительно, увидел его в несколько сот шагов от себя. Шел он, видимо, из пещеры. На плече он нес скатанную в трубку шкуру в свободной руке — палку с несколькими кускамикоры и двумя кувшинами.
Сердце у Жиля остановилось. Он понял, что тот с вещами перебирается в хижину. Еле сдержался он, чтобы с ревом, как безумный, не броситься из своей зеленой засады по следам друга и не умолять его о прощении. Вид моряка был решителен шел он быстро, и у Жиля не хватило духу. В горьком сознании своего бессилия он потащился в пещеру.
Трудно описать его состояние духа в следующие за разрывом дни!
Как паразитное растение не может существовать без мощного ствола дерева, около которого оно тесно обвивается, и соками которого живет, так и на редкость слабый и ни к чему неприспособленный, по характеру крайне привязчивый Жиль чувствовал решительно во всем громадное лишение без своего мужественного друга. Стоит лишь представить себе его в полном одиночестве на этом пустынном острове, с утра до вечера в созерцании бесконечных волн океана, непроходимых зарослей и скал, снедаемого томительной скукой и чувственностью, чтобы отчастипонять его состояние. Он был слишком недальновиден, чтобы понять случившееся с ним несчастие, почему на его голову свалилась эта беда и винил во всем одного себя: он не умел крепко привязать к себе друга, не был достаточно хитер, чтобы не допустить до такого крупного разрыва. Как он был близок от него, и в то же время как недоступен. И в душе Жиля все еще жила смутная надежда, что это со временем само собою изменится, все пойдет по-старому.
Жиль существовал теперь как бы вне времени и пространства. По утрам, иногда до зари, иногда довольно поздно он спускался к расселине скалы, куда Виктор клал условленную дичь, которую тот приносил, очевидно, по ночам. Подкарауливать Виктора, Жиль, однако, остерегался. Пожаловаться на недостаток мяса он не мог; оно всегда оказывалось в количестве достаточном для двоих и, чтобы оно непортилось от жары, Жиль приготовлял его с утра. Это было почти единственным его занятием до самого вечера. Весь долгий день ему положительно нечембыло заполнить. Иногда он ходил за водой и за фруктами, мел свою темную конуру и бегал к ручью выкупаться, опасаясь, в случае прихода Виктора, показаться ему в непривлекательном грязном после стряпни виде. Кроме этого, все его остальное время уходило на ленивое ожидание чего-то и на полненые горечи размышления.
Шатался он по зарослям и склонам оврагов, по берегам ручья, лежал целыми часами под густой тенью деревьев, либо на морском берегу и буквально целые дни, за исключением дождливых, проводил под открытым небом. Пещера стала ему теперь ненавистной, столь же противной, как прежде казалась уютной и милой. Слишком свежи еще были воспоминания о недавних бурных переживаниях с Виктором, слишком все напоминало об их совместной жизни.
На ночь он, правда, возвращался в пещеру, но сильно мучился бессонницейи иногда, проснувшись еще до свету и зная, что не в состоянии будет сомкнуть больше глаз, уходил бродить по острову на целый день. Восход солнца заставал его где-нибудь приткнувшимся на траве и даже сквозь густую листву уже жгучие лучи его высушивали на нем обильную росу.
Мысль о Викторе неотступно преследовала его.
Иногда, в чутком и непродолжительном сне, когда он о нем не думал, вспоминалась ему родная страна и соседние друг с другом знакомые ему её области, где его оплакивали дорогие существа. Тогда, словно человек, потерявшей зрение, стоя перед окном, вспоминающий о дневном свете, он в мечтах стремилсяк этим милым образам. Он видел, что морерасстилается у самых его ног и игры его волн беспредельно широкое пространство его, его прибой, крики буревестников и крепкий соленый воздух рождали в нем сильную, но скоро почему-то, утихавшую затем тревогу. Море не имело теперьпрежнего обаяния, не манило, не напоминало об одиночестве… Потускнели и потеряли свою жизненностьмилые тени, когда-то встававшие из-за его горизонта, образы любимых когда-то существ, которые он сознательно и давно отгонял от себя. Тогда эти тени стояли перед ним, как живые, он видел их платье знакомую поступь, лица, прическу, теперь это были, далекие фантомы, без лиц, без деталей, какие-то отвлечённые представления...
Сердце его уже не разрывалось от горя, что он их больше не увидит, в нем потухла всякая надежда когда-либо встретить их. Сам себя он считал погибшим для них. Горе, вызываемое этими абстрактными представлениями, не затрагивая сердца, переживалось лишь умом.
Вот почему оно не было продолжительным, хотя и выражалось в сокрушенных, полных отчаяния вздохах. Теперь дорогие его сердцу когда-то существа вспоминались все реже и лишь мельком, чаще всего их прелестны я образа заслонялись в этой испорченной душе одним низким полу-животным чувствомнеудовлетворённой похоти.Грязные представления, властно доминируя над всем чистым, что еще оставалось в изгаженном пороком существе, не давали ему покоя словномстительныедухи, требовавшие возмездия за временное пренебрежение ими. С небывалой силой охватывали они этого несчастного как покинутую любовником женщину, и он ощущалдо мозга и костей проникавший его ужас и безумныйстрах. Океан катил перед ним свои бесконечные волны, наводя невероятную тоску, свинцовое небо точно давило его мозг бессовестной печалью. Кругом, куда не поглядишь — ни живой души!..
„Словно зачумлённый!” — мелькало у него. „Скоро меня не станет, и ни одна живая душа не примет моего последнего вздоха, не закроет мне глаз! Виктор не вернется, ему дела нет до меня, его решение твердо, его упорное молчание лучше всего это доказывает. И с каждым днем его решимость крепнет... а что же мне делать без него? На этом клочке земли, я, как чумной в строгом карантине, в плену и от этого одиночества и тоски здесь и умру!”…
Упадок его духовных сил был такой, что о самом себе, о своей смерти он думал совершенно равнодушно, без возмущения и протеста...
И, странное дело, Виктор стал ему казаться красавцем! Память ли ему изменяла или развратные воспоминания заслоняли его настоящий образ? Его рыжеволосое одутловатое лицо с грубыми чертами, крохотные глазки, косматая грудь и волосатые члены — все казалось Жилю теперь не только прекрасным, но и желанным. С какой страстью прижался бы он теперь к этой мускулистой груди, с какой доверчивостью, как солдат в старину на свой щит, оперся бы на нее!..
Мысленно Жиль представлял себе его удивительно жилистые, как у гориллы длинные руки и в мечтах его их мощные объятия становились еще крепче, еще желаннее!..
Особенно часто вспоминался Жилю его рот, точь-в-точь такой, какой мы видим на рисунках, воспроизводящих пещерногодоисторического человека. Словно высшее наслаждение, рисовались в его развратном воображении эти громадные губы, присасывавшиеся к его губам...
Растянувшись на склоне холма или в степи на траве, он горько плакал от жгучих воспоминаний об этих страстных поцелуях, мысленно, как страстная женщина любимым устам, наделяя эту громадную пасть самыми ласкательными, самыми нежными называниями... Ему недоставало всего существа его друга, но больше всего он томился по его поцелуям.К ним он тянулся, как скованный узник в муках жажды как ковшу освежающей влаги... Иногда его охватывалокакое-то чувственное безумие, страстное исступление и он чувствовал, что уста самой горячо любимой женщины никогда не волновали его больше, не влекли его к себе сильнее, чем эти громадные мужские губы…
Не трудно угадать, в чем он находил утешение, чем разрешалось это безумие: оно завершалось искусственно вызванным половым оргазмом, словно одержимого, повергавшим его наземь повсюду...
Иногда, вместо одного Виктора, он ему грезился в десятках образов, на мягких диванах, на низеньких пуфах, среди роскошной обстановки, под ярким огнем электрических ламп. Окружающее тогда пропадало, острова больше не существовало. Жиль в женской платье, в большом парике цвета спелой ржи, обрамлявшем его жеманные черты лица, будто повелевал в этом дворце. На шее у него — драгоценный кулон, все пальцы унизаны сверкающими кольцами, в правой его руке— красная роза перед ним, на коленях, с мольбой и страхом в глазах—любовник. Жиль гордо молчит, а тот страдает. Жиль в наказание то больно щиплет его, то бьет по лицу цветком... Кончались такие грезы всегда тем, что Жиль первым оканчивал забаву. Потребность уступать была слишком глубоко и прочно заложена в его характере, его опьяняло гнусное подчинение охватывал восторг женщины, достигающий своей кульминационной точки напряжения в тот момент, когда её любовник с наслаждением награждает ее сквозь белье звучными полновесными ударами по бедрам... Любовник этот в грязных мечтах Жиля превращался вдруг в Виктора.
Иногда, впрочем, в молодом человеке происходила внезапная реакция, длившаясяправда очень недолго.
Он вдруг чувствовал стыд от всей своей жизни в нем начинала шевелиться совесть и, рискуя солнечным ударом, он с обнаженной головой вдруг останавливался как вкопанный и долго стоял так с затихшим похолодевшем сердцем увидав перед собою впереди бездну порока и грязи, в которую упал.
Был однажды с ним случай, повергший его в изумление, приковавший его к месту и до глубины его потрясший.
Проходя однажды мимо одного дерева, он вдруг заметил, что две ветви его, по прихоти природы, сплелись в явственное изображение креста. Фоном ему служила плотная стена листвы, сверху спускавшаяся ввиде короткой зеленой бахромы так, что все дерево с крестом чрезвычайно напоминало балдахин над святым престолом. Пораженный этой необычайной игрой природы и растроганный этим странным феноменом, Жиль не мог оторвать от дерева своих робких взглядов; это чудесное явление напомнило ему в юности слышанный рассказ, как некий грешник видел раз такое же на рогах большого оленя.
Надо себе представить, что это чудесное видение удивительно совпало с пароксизмом горячих угрызений совести, охвативших в данный момент Жиля, чтобы понять, что первым его побуждением было бежать, куда глаза глядят, от страха. Но вместо этого он бросился наземь в религиозном экстазе, повторяя знакомые с детства полузабытые им молитвы.
Воспитанному в глубоко религиозной семье, ему никогда еще не приходилось бывать в таких жизненных испытаниях, когда ему пришлось бы сомневаться в существовании Бога и, хотя в сущность своей веры он не имел случая выдумывать и проверять ее силу, если она случайно подверглась бы испытанно, он знал, что она вспыхнет в нем с непреодолимой силой. Эта вера была если так можно выразиться, его духовным хлебом, который ему надлежало вкусить лишь перед последним моментом своей жизни. Ведьв предсмертный час несчастные люди им питаются.
Только при таком душевном переломе, когда на человека нападает беспросветное отчаяние в чуткихсердцах является восторженное стремление, к богу которым теперь был охвачен Жиль.
По мере того, как все горячее и проникновеннее становилась его молитва без слов, изливавшаяся из глубоко-скорбной души, обличительный душевный вопль и жаркие обеты, его покаянные слезы, казалось омывали какую-то липкую грязь и на истомленное сердце падает целительная, освежающая роса.
Он не вытирал слез, струившихся по его лицумолитвенного умиления; ведь, и на ланитах распятогоон видел кровавые пятна, вызванные его преступлениями…
Нашлась и воля, и решимость принести искренне раскаяние в своих преступлениях и грехе и теперь о был готов вынести за них любое наказание. Мысль об искупительной за свою мерзость жертве встретил он с восторгом, и всем своим обновленным существом шел ей навстречу.
Вечером, в пещере, он долго не мог уснуть. Его давил кошмарный ужас перед ожидающими его мучениями ада. С наступлением темноты, в глухой тишине ночной природы, его объял невероятный страх.
Сквозь закрытые веки мелькали языки адского пламени, на которых корчились тела падших и преступивших закон природы, дьявольски безобразные, отвратительные образы демонов, громко хуливших Бога и Его церковь...
Полулежа на своих шкурах и подперев голову рукой, Жиль только теперь, освеженный молитвой, начинал прозревать, какую преступную жизнь вел до сих пор, как глубоко заблуждался, в какую пучину вверг свое опозоренное тело, свой глубоко несчастный дух..., каким беспредельным пространством отделен он от того, кто одним своим словом дарованной ему свыше благодати мог разрешить его от греха...
Отныне нет ему надежды на помощь людскую! Он воочию видел перед собою, у входа в пещеру свой собственный скелет, как и тот, что он с Виктором уложил в могилу, на этом проклятом острове. Душа ш идет в ад, с этого самого позорного ложа возьмут её тёмные, злые силы из бездыханного тела...
И до страшнее всего было то, что ему явственно слышался злобный смех одного из этих мрачных духов, в источник его наслаждений при жизни, в обесчещенную им часть тела уже вдвигавшего неугасимый мучительный вечный огонь. А его мрачный голос над ухом шептал: „Свою чувственность ты лелеял всю жизнь и досыта натешился ею — за неё ты будешь казан, миллионы земных веков будешь мучим невыносимой казнью“. „Кайся!— гремел тот же голос — Кайся“!..
Да, лишь искреннее раскаяние могло спасти его!
Но мог ли бы он быть уверенным, что оно будет полным и, следовательно, искупительным?Мгновениями, в моменты просветлённого сознания, перед ним вставал Вопрос, верит ли он в спасительность своего раскаяния и сомнение — это больше всего угнетало его. Он страдал бы меньше, если бы был уверен в прощении.
„Во мне говорит лишь страх перед муками, а не истинная любовь к Богу“—думалось ему.— „Если бы я действительно любил Его, всякое наказание, всякая мука показались бы мне справедливыми, всякое возмездие достойным моего греха и мучился бы я лишь от того оскорбления, которое своей скверной нанес своему образу и подобию Божьему... Я не чту Бога, как. следует,“—повторял он.— „И способен ли я почитать Его“?..
Понурив голову, корчась в слезах от невыносимой душевной пытки на своем ложе, он в сотый раз искал утешения в святых словах молитв, борясь с отчаянием, недостойным истинно верующего человека.
Но из каждого слова молитвы на него дышало адское пламя, до мозга костей проникал непрерывный леденящий ужас.
Так провел он всю ночь в отчаянии и молитве, в переходах от горячей веры в Божью благодать к неверию в возможность раскаяния и получения прощения...
Когда небо стало уже бледнеть на востоке, он вышел из пещеры, вышел в долину как жаждущий в пустыне к источнику, инстинктивно побрел к дереву с чудесным крестом. Божествен символ, созданный руками природы, был теперь ярко освещен поднявшимся из моря светилом, розовые лучи которого проникали в нишу из листьев, зеленая рама вокруг креста словно светилась чудным нежным светом, как из позолоченного серебра издрагоценногометалла.
Жиль снова пал ниц перед этим чудом и попытала пережить снова те дивные мгновения, с которыми он вчера впервые преклонил здесь свою пылавшую голову и сокрушенное сердце, но былое очарование, былой молитвенный экстаз исчезли бесследно, молитва не давала прежнего утешения, не освежала его, остыл истомленный сомнениями дух...
Прошло два дня и нравственные пытки Жиля все усиливались. Он был одинок на земле, мертв для близких, впереди его ждало вечное проклятье!..
Порою, измученный неотступной тревогой и страхом, он страстно желал смерти, но наступало просветление и являлась другая утешительная мысль. Ведь, Бог создал его для неба, а не для вечных мук. Мог ли он, одарив его бессмертной, созданной для совершенствования и приближения к вечному идеалу душой, осудить её на безысходную гибель? Он видит его сердце, все его сокровенные думы. знает его малейшие тайные закоулки души и ждет своего часа, когда проснется его совесть, подвигнет его к искуплено греха, принудит его прибегнуть к Его бесконечно вечному милосердою... О милосердии, ведь, и надо только умолять... „В избытке дана будет мне и воля к полному раскаянию и вечное спасение, если благодать Его будет на мне!“
Мрачные тени от этих светлых мыслей словно куда-то проваливались, и он падал на колени, снова на мгновение ощущая в душе молитвенный жар и способность всем существом сливаться с безначальным, любящим, всепрощающим Духом.
Но минуту спустя несчастным снова овладевали черные мысли и замыкался ясный просвет в его духовном небе.
На третий день своего одиночества он случайно увидел Виктора издали и не один, а целых два раза. В первый раз, когда пошел за мясом в свою „кладовую“, а вторично, около полудня, под деревом с крестом. Жилю показалось, что друг его сделал ему какой-то знак рукой и он уже готов был броситься к нему, но тот уже пропал в чаще.
Весь вечер того дня Жиль был в какой-то непонятной ему самому тревоге от какого-тосмутного ожидания чего-тонеминуемого и страшного, словно какой-то призрак стоял за его спиной и неотступно следовал за ним. Нервы его и от пережитых душевных волнений, и от мучительных мыслей, и от бессонных ночей окончательно расшатались. Он не мог теперь ни молиться, ни думать о чем-нибудь, ни усидеть на месте и, несмотря на духоту, ни на минуту не присаживаясь, бегал по окрестным лесам и оврагам. В душе его был какой-то невообразимый хаос. В ней божественное начало и совесть вели ожесточённую борьбу с влечением к обычному пороку и светлый бесстрастный противник в этой борьбе, увы, не всегда имел перевес над искушающим соблазном. При его душевной неуравновешенности, лишенный всякой нравственной поддержки, в глухом припадке отчаяния он теперь сам не знал, что предпочтительнее в данную минуту, что ближе его сердцу, что влечет его больше, соблазнительный ли образ друга, или сокрушение в своем грехе, суровая борьба с ним и очищение омраченной совести? Да его опять тянуло к ближайшему, более доступному непосредственно ощутимому!..
Совсем уже под вечер этого мучительного дня, Жиль очутился коленопреклоненный, с глубоким сокрушением в сердце, в пыли перед своей импровизированной часовней, у дерева с крестом, горячо моля Бога послать ему для борьбы силу и в слезах умоляя Его о милосердии.
Вдруг позади него раздался знакомый хриплый голос:
— Это еще что за новости? Что за умопомрачение? Ты, что-ж это, в отчаяние пришел?
Жиль вскрикнул от испуга и обернулся. В десяти шагах от него стоял Виктор.
— Уж не иначе, как умопомрачение!—задумчиво, словно про себя, тихо повторил моряк. — Что ты думаешь, я, ведь, за тобой все время наблюдал и в этих делах кое-что смыслю!.. Видел, как ты тут жестикулируешь, да разный вздор болтаешь, на коленях ползаешь... Для человека мало малькиразвитого...
Жиль молча указал ему на странное дерево.
— Скажи, пожалуйста, штука любопытная!—удивился тот, подперев кулаком свою правую сильно припухшую щеку.
— А что это у тебя?—спросил Жиль, показывая на нее.
— Гнилой зуб... И щека все пухнет!.. Сейчас еще ничего, а прошлой ночью... А ты всё цветешь?.. Тебе, небось, глядеть противно, как мое мерзкое рыло перекосило!.. Что? Чтоб такого красавца, как я, обезобразить, немного и нужно, — подходя ближе с иронической развязностью сказал он
Жиль не мог подавить легкой улыбки.
Самое худшее то, что ты болен!.. Ах, если б я знал…
— Ну, это ты оставь! — пожав плечами, усмехнувшийся моряк.—Видишь, сам над моей болью смеешься, забавно!.. Ты совсем, как та мразь, что над мертвыми посреди могил насмехалась на фронте... Есть дело до Виктора, скажи, пожалуйста! Точно тебе не все равно, сдох он, или еще дышит… Ты, ведь, ни шагу не сделал, чтобы повидать этого самого Виктора!
— Как ты можешь говорить так!..—тихо с негодованием бормотал молодой человек.
— А я-тобеспокоился, как настоящий идиот! — прервал его моряк.—Ну что, мясо хорошее было? Довольно было с тебя? Каждое утро, отрезал тебе часть, я все время помнил: лучший кусок для него! Да! Каждое утро. А, случалось, и вечером. И чёрт тебя возьми, что у тебя за аппетитная мордашка, Жилльетта, — вдруг запыхтел он с замаслившимся, плотоядным взглядом.
Правой рукой он охватил Жиля за талию, а бёдрами так сильно сжал его ноги, что тому для сохранения равновесия, пришлось уцепиться за его шею. В этой позе, глядя друг другу в глаза, они замерли на несколько долгих мгновений.
Над ними быстро темнело дерево с крестом. Легкий ветерок шевелил зеленой бахромой балдахина над ними. Священный символ, словно оскорбленный совершавшимся под ним ужасом, хотел, казалось, скорее слиться с окружающей тьмой и исчезнуть.
Взгляд моряка случайно упал на дерево. Отрывисто расхохотавшись, он повалился с Жилем на землю и страстно задышал ему в ухо!
— Ты эти бредни брось, моя девочка! Твой Бог то, ведь, я!..
Это показалось ему, должно быть остроумным, потому что он опять грубо засмеялся, повторяя:
— Твой Бог! Да!
Сумерки сгущались быстро. Все было кончено. Жиль в сладостной истоме обеими руками очнувшись пошарил кругом, ища тела своего друга. Но на нежное воркование никто не ответил, под руки попадалась лишь голая земля.
Свершив свое гнусное дело, его друг незаметно испарился.
Вскочив на ноги, молодой человек заметил лишь его темную тень, быстро удивлявшуюся тяжелой, кой-то пришибленной поступью. Он шел, опираясь на свою короткую и тяжелую дубину, — в темноте она казалась его третьей ногой, —сильно втянув голову в плечи; на голове, как петуший гребень, при каждом его шаге качались листья его головного убора.
Жиль вернулся в пещеру уже поздней ночью. Странное поведение Виктора никаких серьезных опасений или предчувствия в нем не возбудило. Ослепленный своею неотразимостью, теперь больше, чем когда-либо уверенный в своей неограниченной над ним власти, он объяснял его приход тем, что его друг не мог жить без него. Он самолюбив и ему будет, конечно, стыдно этого эксцесса, нарушение его собственного же запрета, но это опять пройдет... Это просто его очередной каприз...
Много недель не спал Жиль так сладко и спокойно, как в эту ночь. Поев немного, он лег и от сильной усталости почти тотчас же уснул.
С зарёй он был на ногах, на берегу ручья хорошенько вымылся, снова убрал себя свежими цветами и сплетенным из лиан передником. Ещё солнце только что поднималось, когда он разодетый как вакханка, сияющий и бодрый, уже направился к хижине.
Утреннее небо блистало яркой синевой. Духоты ещё не было. Легкий, свежий ветерок нежно ласкал тело, утренние лучи солнца, там и сям перерезанные бесчисленными длинными тенями от деревьев мягко лились на землю, не нагревая ее.
Среди этой напитанной тропическими пряными ароматами атмосферы, среди громкого гама и щебетанья сверкавших, как драгоценные камни, птиц, среди тысяч громадных разноцветных бабочек и золотых мух Жиль чувствовал себя, как возвращающейся домой узник, перед которым, наконец, открылись тяжелый двери его душной темницы. Сердце его трепетало от радости и предвкушения прежнего счастья, которого он был лишен так долго, в теле было бодрое ощущение жизни.
Никогда, быть может, все его существо не было охвачено такой безумной радостью, жизнь не казалась такой упоительно прекрасной, а утро— столь восхитительно блестящим.
Надежда на возврат лучших дней, без тяжких дум, без внутренней борьбы, без мучительных сомнений, в полном согласии и мире со своим другом, окрыляла его и ускоряла его шаг.
И вдруг Виктор с лужайки издали заметил его. На лице его вдруг появилось такое выражение, словно он нечаянно наступил на тлеющий огонь или перед ним появилось какое-нибудь невиданное страшное чудовище. Он разразился страшным ругательством и во всю силу своих легких, приложив, в виде рупора, ладони ко рту, с перекошенными от злобы лицом, крикнул громовым голосом:
— Оставь меня в покое! Слышишь? Нагляделся я на тебя!.. Убирайся, откуда пришел!..
Жиль, с минуту потоптавшись на месте, тряхнул головой и продолжал подходить.
— Да убирайся же, говорю! —в припадке безумного бешенства орал Виктор. — Убирайся сию минуту! Убирайся! — повторил он несколько раз.
Вместо ответа Жиль только ускорил шаги.
Моряк, видимо, собрался на охоту. за его поясом торчали стрелы, в руке у него был лук.
Во мгновение ока стрела была на тетиве, и он туго натянул ее над головой:
— Ты уйдешь, или нет? — крикнул он. — Или я стреляю!
Глаза его метали молнии.
— Нет... — крикнул Жиль.
Стрела скользнула с лука и взвизгнула, Жиль как ребенок в восхищении от ловкого выстрела секунду следил за нею глазами, даже захлопал в ладоши и ринулся на встречу ей со смехом к своему другу от которого был не больше, как в двадцати шагах.
Виктор мгновенно выхватил вторую стрелу и спустил её…
С болезненным стоном Жиль грузно, раскинув руки, ничком повалился на траву...
X
Сначала ошеломленный моряк долго ходил вокруг распростёртого у его ног бездыханного тела Жиля, полными ужаса глазами поглядывая на него, словно в ожидании какого-то чуда.
Потом он перевернул труп навзничь и вынул вонзившуюся за правым ухом в голову Жиля острую стрелу. Ни малейшего признака жизни он не подавал, и моряк попытался вернуть ее. Сначала он стал поколачивать его руки, затеи растирать его тело, терпеливо и упорно разминая мускулы конечностей. От усилий и страха с лица Виктора крупным каплями лил пот. В то же время он говорил без умолку, самым униженным тоном просил простить его, вздыхаяс сокрушением и тревогой, шепталсамыенежныеслова какие только приходили в его расстроенныймозг.
Мое золотце, Жилльетта!.. Вымолви хоть словечко, умоляю тебя, ответь хоть что-нибудь! Не надо на меня дуться, деточка, не надо бранить!.. Ах, бедные его аза! Боже мой! Что я только наделал! Не последний ли я скот, в самом деле ?..
На коленях ползал он около бездыханного тела, гладил его по щеке, целовал, наклоняясь, ухо, вытирал струившуюся из раны черную кровь.
„Ты, ведь, знаешь, я человек не злой!.. И люблю тебя!“ — бормотал он, давясь душераздирающими рыданиями. „Ну, прости, прости же меня!“
Долго не верил он, что его друг уже мертв, что ничем уже не вернешь ему жизни, не верил, несмотря па восковую бледность лица, начавшую покрывать его черты. „Вполне понятно, что после такого быстраго удара, он должен был потерять сознание!..“— успокаивал он себя.
Когда же сомневаться в смерти его друга больше было нельзя, моряк, наконец, поднялся и, с ужасом устремив взгляд вытаращенных глаз, уставился на лежавший перед ним труп.
Солнце начинало палить землю. Собрав все свое мужество, Виктор взял мертвое тело подмышки и поволок его в тень. Голова мертвеца, мотаясь у его живота, наводила на его такой ужас, что он не мог сделать больше сотни шагов и, выбрав дерево с громадными корнями, стлавшимися по поверхности земли, положил Жиля на них, а сам, в полуобморочном состоянии, поплелся в хижину и заперся там.
Хотя в ней стоял страшно спертый воздух и удушливая жара, здесь Виктор не видел, по крайней мере, окровавленного трупа и потому ему здесь было легче. Под этой легкой крышей, в своих четырех тонких стенах убийца мог на свободе обдумать свое ужасное преступление, наедине со своей совестью обсудить его последствия.
От ужасной жары все живое оцепенело кругом, неодушевленная природа словно тоже вся замерла под невыносимым гнетом палящего зноя, нималейшего движения воздуха не доносилось ни откуда нестерпимым блеском сверкал океан без единой морщинки на веем своем необъятном просторе и с его ближайших берегов не слышно было даже обычного шума прибоя.
Приходили часы. Время было уже далеко за полдень. Солнце начинало склоняться к горизонту.
Виктор, совершенно голый сидел на своем ложе из шкур, кусал в отчаянии руки, временами горько рыдал и все еще не мог понять, как весь этот ужас мог с ним приключиться.
Напрасно, раздражаясь от мелких мыслей, на мгновения отвлекавших его и мешавших сосредоточиться на самом главном, рылся он в памяти, стараясьвосстановить всю картину катастрофы. Ему вспоминались лишь отдельные моменты, лезли в голову мотивы, граничившие с абсурдом.
Усталость от вчерашней вспышки чувственности, продолжительная бессонница от невыносимой зубной боли, отвращение, с небывалой еще силой охватившее его от самого себя и от Жиля,—да, и от него,— непоколебимо-твердое решение все поставить на карту лишь бы избежать в будущем новогоунизительного падения,— разве все это оправдывало убийство? Ведь, ни одной секунды, даже в моменты самых диких приступов гнева, когда он невыносимо страдал от стыда и горя, не было у него даже мимолетной мысли купить себе нравственное успокоение ценою кровавого насилия...
И как сорвалась эта самая слабая из его стрел, тонкая, как соломинка, в лучшем случае годная лишь для охоты за мелкой птицей?
У него в глазах — это он помнил,— стоял тогда словно какой-то кровавый туман. Он быстро и яростно бросил стрелу на тетиву, почти не глядя и вряд ли приладил ее, как следуй... И вдруг Жильпадает,взмахнув руками, кровавый туман исчезает, а Жиля уже нет!..
Единственно этот туман, застилавший ему все, и помнил несчастный, да еще падение наземь его друга... Как слаба человеческая память, как ограничена возможность познания истинных причин подобного страшного злодеяния!
В своем лихорадочном возбуждении Виктор и не хотел долго искать этих причин. Его теперь угнетало нечто другое.
С наступлением ночи, беззвучной, молчаливой, таинственной, в нем проснулся страх, Он забился в угол хижины и еле дышал от ужаса, временами шевелившего его волосы. Ему ежеминутно казалось, что чьи-то невидимые пальцы тихо перебирают по стенам хижины и ощупью ищут входа и что вот-вот бесшумно откроется дверь и в ней покажется силуэт мертвеца.
Виктор всегда хвастался, что не знает страха, но при полном невежестве немыслим истинный скептицизм. Слишком крепко жило суеверие, подкрепленное бесчисленными легендами, которые ему доводилось слышать. Не основанный на здравом смысле и не просвещенный им инстинкт не мог бороться со страхом. К тому же недаром пятнадцать лет Виктор провел среди неразвитых грубых моряков, почти без исключения страшно суеверных и веривших в привидения. Их рассказы теперь распаляли его воображение. Под гнетом своего тяжкогопреступления и в нервном состоянии своем, теперь он находил вполне возможным, что убийцам являются-их жертвы...
Не раз, этой страшной ночью, заслышав шаги за стеной хижины, он вскакивал, как безумный, всею Тяжестью своего тела и напрягая все силы наваливался на дверь. Когда же уставал от этого напряжения и тихий шорох извне замирал, он успокаивался, и, не слыша ничего подозрительного, валился опять на свою койку тогда глаза его начинали пристально и осторожно всматриваться в непроницаемую тьму словно в ожидании появления тени убитого. Нималейшего колебания воздуха не проникало ниоткуда и все тело его обливалось холодным потом.
Лишь на рассвете несколько улегся его страх, и он задремал беспокойно и тревожно. Он лежал, впившись пальцами в шкуру, под ним подостланную с прерывистым, свистящим дыханием, перемежавшимся стонами, как человек, которого во сне душит страшный кошмар. Вдруг его разбудили какие-то крики. Он вскочил и, выбежав из хижины, остановился, как вкопанный, при виде ужасной картины, заставившей его завыть от ярости. Тучи всевозможных морских птиц с остервенением вились, копошились и дрались, расклевывая труп Жиля. Более счастливые сплошнымпокровом накрыли его тело, другиеиз-подних старались урвать кусок.
Виктор подбежал к стае, и она нехотя отлетела.
Неописуемо страшна была картина, которую представляло теперь мертвое тело Жиля!
От лба до кончика пальцев на ногах вся кожа у него была сорвана. Под бровями зияли две черных дыры. Из разодранного брюшного покрова, как большие черви, во все стороны тянулись брошенные кишки и виден был желудок уже порванный жадными клювами… Глубокое черное отверстие было внизу живота, между бедрами... Но руки почему-то не были тронуты и лежали, как живые.
В ужасе, пригвожденный к месту моряк, покачивая головой и стиснув ее по бабьи, кулаками, молча стоял перед этими бренными останками вчера еще свежего, юного, полного сил тела, в котором билось горячее человеческое сердце. На труп уже слетались теперь рои мух.
Вдруг ноздри его затрепетали, когда легкий утренний ветерок донес до него отвратительное зловоние. Полу задушенный им, он бросился в хижину, но вонь слышалась и там, стояла в носу, так что он должен был сначала попробовать сделать сквозняк, а, когда не помогло это, плотно закрыть все отверстия хижины. Но в духоте она стала еще сильнее.
Виктор старался отогнать от себя ужасный призрак растерзанного трупа и, закрыв рот своей широкой ладонью, стал раздумывать, что теперь предпринять.
Оставить останки Жиля на воздухе дальше не было возможности, скоро нечем было бы дышать во всей долине. Да и не хотел моряк быть игрушкой ночных страхов и как бы узником своего убитого им круга.
„Надо вырыть могилу и закопать его” — решил он. „А на нее поставлю крест такой же, как на том, кого мы тут зарыли, когда устроились тут”.
„Надо зарыть!”— твердил он себе, а к делу приступить не решался. До мозга костей леденила его мысль прикоснуться к этому разлагающемуся смердящему телу, пронимала дрожь непобедимого отвращения.
Стремясь овладеть собой и преодолеть отвращение, он сходил за киркой и вернулся. Пока он ходил новая туча птиц наполовину растаскала по острову внутренности Жиля. Виктор в отчаянии, скрепя сердце подошел к нему и попробовал заступом вырыть яму под ним, не трогая его с места, четыре раза ему удалось удачно вонзить заступ в землю и немного выбрать из-под трупа земли, но в пятый раз кирка вырвалась у него из рук и удар пришелся по бедру мертвеца, послышался явственный хруст раздробленной кости…
Этого Виктор уже вынести не мог.
Сердитоотбросив кирку, он сбегал за своимбольшим кривым ножом нарезал толстых ветвей,связал из них две тяжелых вязанки и все это взвалил на мертвоеЖиля.
А затем, наскоро собрав все, что он мог сразу, в один приемснести с собою, из вещей, находившихся в хижине, он взвалил все это на плечи и, не оборачиваясь, ушел из роковой долины.
В пещере, однако, его ждало другое мучение положительно все дышало Жилем. Хуже того здесь каждый уголок, каждая мелочь говорила об их греховной связи, о долгих днях, проведенных в месте, о темных ночах, когда они здесь предавались иллюзии страсти. Вот здесь, на камнях, на склоне холма всё напоминало ему нежные ласки Жиля, все было полно красноречивой печали и сожалений, что его друга нет и никогда не будет... Здесь все говорило ежеминутно он был тут, а ты его убил! Эта назойливая мучительная мысль преследовала его здесь повсюду.
В пещере по стенам висела еще жалкая утварь, до которой еще так недавно своими руками касался убитый. В небольшой тыкве сохранилось еще немного! воды, которую утром, вероятно, он пил. Засохшая корона из листьев валялась на столе подле тыквы. Весь! в слезах моряк не решался даже прикоснуться к этим скромным мелким реликвиям, уже овеянных в глазах, живого той душераздирающей грустью, которую смерть придает вещам, только недавно бывшим в ручках умершего. С наступлением сумерек, они внушала Виктору настоящий ужас, каждая мелочь глядела на него с упреком.
Ночь он провел под деревом. А на утро при одном взгляде на отверстие мрачной пещеры, из которой никогда никто не выйдет, его охватила леденящая дрожь, холодный пот выступил из всех пор его тела и зубы начали стучать, как в сильнейшем пароксизме лихорадки. И он пустился в бегство от этого проклятого места, как человек, преследуемый стаей свирепых волков.
Через двое суток беспрерывной физической муки и нравственных пыток он был уже в окрестностях пика, где они с Жилен жгли когда-то сигнальный огонь. Не на его вершине, а у его подошвы в том месте на берегу, где он впервые после кораблекрушения смастерил для себя и товарища первый этом острове шалаш из древесных ветвей, он попробовал устроиться, но смог пробыть там лишь три дня. На четвертый какая-то неодолимая сила, всегда влекущая преступника к месту его преступления, кратчайшим и самым трудным путем заставила его вернуться к тем роковым местам, откуда он только что бежал в таком паническом ужасе. И он опять был у пещеры. Но перспектива жить в ней опять показалась ему до того страшной, что он опять бежал от её зияющей черной пасти, как от врат самого ада.
Он забрался в чащу, где и проводил теперь ночи, с помощью ножа из пальмовых ветвей опять соорудив себе шалаш на берегу ручья, в котором когда-то, вместо зеркала, любовался собою убитый.
Наставшее дождливое время года с его бурными тропическими ливнями скоро выгнало его и отсюда. Даже под самыми густыми деревьями почва от этих ливней превращалась в непроходимое болото. Палящие лучи солнца затем высушивали ее в какие-нибудь четверть часа. От этого воздух в лесу был, как в душной парной бане, вызывавшей расслабляющий и изнуряющий пот. Весь мокрый от него Виктор засыпал в своем шалаше и вдруг просыпался от сплошного потока, лившего с неба.
Он знал, как убийствен для непривычногочеловека подобный климат и подобная жизнь показалась ему окончательно невыносимо суровой. С каждым днем решимость его не показываться в пещере таяла, и раз вечером, под струями особенно больно хлеставшего его нагое тело дождя, он бежал в неё и считал себя счастливым, что хоть на время избавился от этой пытки ведь, обессиливавшие его мучения на которые он столько времени обрекал себя добровольно, не вернут ему товарища и друга! Но всю эту ночь он, всё-таки, не смог сомкнуть глаза.
По утру он вскочил от страшного смрада. Онвыбежал из пещеры, но на вольном воздухе стояла та же удушливо противная вонь. „Это оттуда от него” — метнулось в его расстроенном мозгу. „Конечно, оттуда! Теперь дождя нет, вот по ветру и несет!” Никакого ветра, однако, не было. Тяжело и тихо парило после ночного ливня. Он бросился на гребень скалы — там тот же невыносимый запах бежал к морю — на всем побережье то же зловоние!..
Он сорвал цветок какой-то лианы, поднес к носу, и лицо его прояснилось. Ну, разумеется, это от этой дряни так противно воняет разлагающимся трупом вовсе не оттуда!.. Со злостью вырвал он лиану с корнем и даже разрыл в этом месте землю, чтобы уничтожить даже мельчайшие корни, а потом с остервенением затоптал ногами это место... Запах вдруг исчез, словно его и не бывало. Потом он послышался и стал душить его опять...
С тех пор этот тяжелый смрад стал его преследовать, как невралгическая боль. Он то всюду бросался ему в нос, то вдруг пропадал, и Виктор вздыхал свободно и глубоко... Когда он поражал его обоняние, он вскрикивал от ужаса, леденившего кровь, терял всякое самообладание, выходил из себя, бегал, как одержимый, защищаясь от этого кошмара наяву первыми попавшимися подруку предметами. Потом почему-то воздух становился совершенно чистым, моряк успокаивался и сам удивлялся тому беспорядку, который он вокруг себя наделал. Его руки, которые уж никак нельзя было назвать нежными, пылали как в огне.
„Не боюсь я его! Пустяки все это! Уж справлюсь я с этим!” — думал он, но в то же время его попытки заглушить смрад, несшийся так далеко от рокового места его преступления, казались ему унизительными по своей глупости и в его представлении вставала ужасная картина разлагающегося трупа, усаженного плотной кучей птиц, растаскивавших по всему острову гниющие внутренности...
„Тем хуже для меня! Это возмездие! Приходится платиться! Конечно, что и говорить, всякому своя судьба! Терпи, брат!” — трагически размышлял он в минуты просветления и хриплым голосом затягивал песню. После этого его одиночество становилось для него настоящей пыткой.
На него напало предчувствие близкой смерти и, чтобы заглушить эту страшную мысль, ему пришло, голову заняться охотой на овец, не для своего пропитания, а для того, чтобы попытаться приручить хоть одну, обзавестись привязанным домашним животным, за отсутствием собаки. Сознание говорило ему, что с помощью западни или капкана этого сделать нельзя, животное надо было поймать живым из стада. „Пойду я без лука, подкрадусь к стаду, выберу овцу послабее и поймаю ее руками за шерсть...” — решил он. Целый месяц он потратил на такую, разумеется, бесплодную охоту. Наконец, он понял, что овцы никогда не подпустят его к себе, и в голове его появилась другая мысль засесть на ветвях густого дерева и, подражая блеянью барашка, приманить к себе стадо. Долго разыскивал он такое дерево, ветви которого были низко над землей и густо покрыты листвой, в которой его было почти незаметно. Наконец, найдя подходящее, он с утра забирался на него и до вечера без устали колотя изо всех сил палкой по дереву, подражал голосом, вместо блеянья, колокольному звону. .
— Ту-ру-ту-ту-ту! — выводил он беспрерывно, в своем безумии, считая этот манер очень заманчивым для овец и в полной уверенности что они должны подойти на его призыв. Сам в прочем очень остерегался показываться, настолько еще здравогосмысла у него оставалось, и он понимал, что онимоментальноисчезнут если его увидят. Привлечённыелюбопытствомглупые животные, конечно, иногда показывались вдалеке и этого ему вполне было достаточно, чтобы радоваться свей хитрости и гордиться успехом. Иногда он принимался и блеять, но с тем же сомнительным результатом и, странное дело теперь терпение было положительно неистощимо, неудача его почти не волновала.
Зато эта оригинальная охота имела для него ту хорошую сторону, что, ни разу, вот уже довольно долгое время, пока он занимался ею и подстерегал овец на своем дереве, он не слышал ужасного трупного запаха...
„Это его овечий дух отбивает”, — с радостью думал он.
„Когда я поймаю овечку, да приручу ее, будет она за мной ходить, как собака, я совсем тогда его не услышу!..” Он был в восторге от этой надежды. И он вставал на толстом суку и, заметив издалека стадо, подымал адский крик и шум.
Дни текли за днями. Сколько их прошло, Виктор! конечно, не мог бы сказать... Он знал только, что светло бывает днем, темно — ночью… И только!
И вдруг раз вечером, когда солнце уже низко стояло над горизонтом, он вскочил с плоской скалы, на которой дремал и, прикрыв рукой глаза от солнца, почти не дыша и запрокинув голову, пристально уставился в далекую точку, показавшуюся на вечно пустом доселе океане. Через несколько секунд он уже безумно мчался к берегу с громким криком и смехом. Потом опять остановился и устремил неподвижный взгляд в ту же точку.
Далеко, далеко в океане, видимо, приближаясь к северной части острова шла, небольшая трехмачтовая красавица шхуна под всеми парусами, стараясь захватить ими последние остатки вечернего бриза. Судя по медленности её хода, она была в виду острова в течении добрых часов. Так, по крайней мере в своём лихорадочном побуждении заключил Виктор. И она определенно шла к острову.
Павшая на море ночь, однако, скоро поглотила её.
Смертельный страх охватил тогда Виктора. Ведь даже при таком медленном движении, завтра утром судно может пройти мимо!.. Но чем дать о себе знать? Опять огнем? Конечно, но, ведь, под ночным небом, усеянной такими крупными, яркими звездами, огонь его костра шхуна может принять за большую звезду и потом, решится ли она вообще бросить якорь в этих неизвестных водах, руководясь лишь одним коварным огоньком?
„Знаю я этих капитанов!”—мелькало у Виктора. — „За исключением некоторых,— все сволочь! Только этому, к моему счастью, кажется, нужна пресная вода. Иначе, чего бы ему сюда лезть, с таким прекрасным бризом с кормы!”
Изо всех сил помчался он к пещере. С той поры, как Жиль заведовал их хозяйством, в углу её была сложена целая куча хвороста для просушки. Громадную вязанку его он взвалил себе на плечи. Над отверстием пещеры высился крутой гребень, доминировавший над всей окрестностью. То было место, откуда огонь должен был дальше всего быть виден. На эту отвесную, дьявольски обрывистую скалу и стал почти все время на руках подыматься Виктор. Ни страшная тяжесть на спине, оттягивавшая его вниз, ни кромешная тьма, ни мучительная одышка не помешали ему, однако, доползти до вершины. Даже скорее, чем днем, когда он между скал пытался найти удобный проход по ту сторону пещеры. На острых камнях он оборвал кожу на руках и коленях, колючки, вонзавшиеся в тело, заставляли его лишьразражаться страшными ругательствами…
Добравшись до вершины, онаккуратносложил громадный костер и поджег его. К небу взвился столб яркого пламени. Виктор вздохнул с удовольствием.Как оно казалось ему прекрасным, каким могущественным. Он нерасчетливобросал в него все новые и новые охапки сучьев, корней и толстых стволов, с восторгом глядя, как языки огня подымались все выше. И вдруг заметил, что сухое дерево почти на исходе. Два раза ему поэтому пришлось слезать в грот за новым запасом и опять подыматься с громадными усилиями наверх. Но огонь, пожирал всё, к полуночи стал уменьшаться и теперь перед моряком была лишь громадная куча жарких углей, на которые тот стал подбрасывать уже сырые ветки с листьями, но от них шел лишь густой дым, они не горели.
Вскарабкавшись на большой камень, Виктор,обратившись лицом к морю, стал глядеть непроглядную тьму.
Никогда, казалось, ночь не была еще такой темной, и никогда, в столь же глубокой тишине, в голову Виктора не приходило столько самых разнородных мыслей. Как солдат в окопе, ежеминутно ожидающий нападения, так лежал он на скале, измученный и голодный, с твердой надеждой на чудо. Ему казалось, что, если он все свое внимание сосредоточит, все свои желания соединит на одном, — чтобы тьма рассеялась, сейчас станет светлее. И не заметил он как желание его сбылось: тусклый свет вдруг показался у самого горизонта, через несколько минут уже заскользил по поверхности океана, смутно стали выделятсяокружающие скалы. Занималось раннее утро, чуть забрезжилрассвет.
Виктор вскочил и вскрикнул. Как раз под скалойу его ног, в небольшом расстоянии от берега, в утреннем тумане, на якоре стояло судно с убранными парусами.
Как безумный скатился он, не разбирая дороги вниз. По скалистым обрывам, по головоломным спускам вместе с. целый потоком гальки,сыпавшейся за ним, спотыкаясь и падая,перескакивая через камни, перепрыгивая черезрасщелины… Когда он подбежал к берегу солнце уже всходило. Со шхуны уже отчаливала лодка, в ней, как разглядел Виктор, было трое. Он стал им махать руками, кричать, подпрыгивая на месте и потом стремглав понесся вдоль скал к небольшой мелкой бухточке, где лодка могла свободно подойти к самому берегу. Лодка тоже направлялась туда. Наконец, она килем коснулась дна, набежавшая волна накренила её и из неё прямо в пенистую воду выскочили люди, стараясь криком заставить остановиться Виктора, вдруг повернувшего и пустившегося бежать дальше.
Трое из лодки бросились по его пятам. Береговые осыпи сначала затрудняли их бег, но выбравшись на ровное место, они пустились за беглецом рьяно и смело. То были, видимо, молодые, сильные люди. Одному из них, бежавшему много быстрее моряка, удалось забежать ему вперед и преградить ему путь, когда же Виктор заметил это и захотел переменить направление, в ста шагах от него на него бежал второй. По хорошо знакомой ему тропинке он, после минутного раздумья, бросился было в гору, но оттуда навстречу ему бежал третий... Он был окружен людьми с трех сторон. Испустив громкий отчаянный крик, он остановился, дико вращая глазами, присел, как настоящий зверь, настигаемый псами, дрожа всем телом и весь в поту.
Люди тяжело дыша, медленно подходили к нему. Они с изумлением рассматривали этого совершенно голого, опалённого солнцем человека с темно-красной шевелюрой, в которой местами видны были светло-рыжие пряди.
Один из них, самый старший, крикнул:
— Ты по-нашему умеешь?
Виктор молчал. Тот повторил свой вопрос
— Словно умел когда-то— глухо и неохотно ответил моряк. Старше подошел к нему на несколько шагов.
— Ну такне дури! Мы же тебе добра желаем! Жизнь ведь тут небось не сахар мы тебя с собой возьмем в лодку и доставляем п любой большой порт. Там ты хоть людей увидишь…
Эти ласковые слова, произнесенные дружелюбным тоном, казалось немного успокоили беснующегося, его взгляд стал осмысленнее и менее диким, позаменее напряженной. Но то было лишь на кое мгновение. В следующий момент, вскочив: — ой кой смрад опять! — кричал он в исступлении. — Тут у меня занимается, понимаете? Говорите же, вы его чуете?..
— Какой смрад? — понюхал воздух старший с недоумением.
Второй матрос с лодки с усмешкой постучал себе по лбу пальцем.
— Гильотина, говоришь? — заорал Виктор. — Как бы не так, это еще посмотрим, грязный щенок!
Все втроем они не могли с ним справиться. Двоих он моментально свалил с ног своими длинными ручищами и, чтобы увернуться от подножки третьего, отпрыгнул и, добежав по голышам до края берега, с высоты тридцати футов ринулся в море.
Люди с криком ужаса бросились к лодке.
Когда они бегом обогнули песчаную косу, они заметили вдали Виктора, плывшего к ним и рукой делавшего им какие-то знаки. Океан, как стол гладкий в эту пору, слегка приподнимал его на тихой волне. Все явственнее становилась видна его голова и лицо, на которое свесилась толстая мокрая рыжая прядь волос.
В это мгновение на поверхности воды, за ним, мелькнуло что-то другое, какой-то черный треугольник высунулся из океана. Как клинок широкого ножа, треугольник этот медленно и упорно резал позади несчастного голубой муар воды.
— Плыви живей! — крикнул старший с лодки,— Не останавливайся! Налегай на весла, вы!.. Сволочь акула добычупочуяла! — Заметил он в пол голоса своим матросам.
Лодка стрелой полетала к Виктору. Люди гребли изо всех сил, ни один изних не обернулся, крепко стиснутыми зубами они навалились на весла, позабыв сочно выругаться, по морскому обычаю. Они понимали, как дорога каждая секунда...
Старший предупредил:
— Целить ниже, в брюхо! Попадешь ей в бок, она бросится на него!
Обойдя немного стороной Виктора, он скомандовал стрелять. Один за другим послышались четыре громких выстрела.
— Стоп! — крикнул старший.
Немного пролетевшая вперед лодка дала задний ход, и через несколько мгновений была рядом с пловцом. — Теперь дружней! Есть?.. Бери его на весла!
Четыре длинных весла согнулись под тяжестью терявшего уже сознание Виктора. Старший придержал багром его тело, без чувств скатившееся затем на дно лодки.
__________________