Фрэнк Харрис

Оскар Уайльд, его жизнь и символ веры Том 2

Аннотация
Второй том романа Фрэнка Харриса о его друге Оскаре Уайльде.
Несколько слов от переводчика Ольги Брагиной:

"По какой‑то причине Оскар был со мной всю жизнь: 
Сначала я читала его сказки в переводе. 
Смотрела по ТВ мультфильм «Кентервилльское привидение» и фильм «Преступление лорда Артура». 
Потом летом после 6‑го класса взяла в библиотеке «Потртрет Дориана Грея» (причем библиотека эта в основном была закрыта, мы с дедушкой попали туда случайно, и я сразу выхватила две книги «Портрет Дориана» и «Франкеншейн» Мэри Шелли) 
Потом я поступила в универ, и мы начали читать и переводить Оскара с английского. 
Я стояла на кухне и читала сказки Оскара, у меня возник вопрос: «Меня никогда до этого не было и никогда потом не будет, для чего же я существую?». Наверное, Оскар так в своей остроумной манере послал мне прямо на кухню привет. 
Я злилась на свою жизнь ‑ она никак не соответствовала нормам эстетики. Отдельные красивые объекты существовали, но в основом было холодно, нужно было делать уроки, следить за перепетиями модных латиноамериканских сериалов, иногда из крана появлялись тараканы. 
Потом началась война ‑ время, менее всего подходящее для литературы. Но Оскар научил меня любить красоту, а жизнь научила тому, что времен, благоприятных для литературы, не бывает. Поэтому я перевела роман премьер‑министра Дизраэли «Вивиан Грей» ‑ любимый роман Оскара. 
Из этой книги я узнала, что в юности любимым героем Оскара, так же, как и моим, был Люсьен де Рюбампре из «Утраченных иллюзий» Бальзака. 
Надеюсь, Оскару в заоблачной дали понравится этот перевод."



ГЛАВА XXV 

"Боги справедливы ‑ с помощью сладостных нам пороков они нас карают».
Я вновь увидел Оскара лишь осенью: он вернулся в Париж и поселился в своем прежнем номере в дешевом отельчике на Улице Изящных Искусств. Обедал и ужинал он вместе со мной, как обычно. Его беседы были столь же очаровательны и исполнены юмора, как прежде, он был столь же интересным собеседником. Но впервые пожаловался на здоровье:
‑ Я наелся в Италии мидий и устриц, и, должно быть, отравился: руки, грудь и спина покрылись огромными красными пятнами, и чувствую себя неважно.
‑ Ты обращался к врачу?
‑ Да, но от врачей мало проку: они все советуют разное, самый большой плюс ‑ в том, что все они слушают тебя с видом величайшей заинтересованности, когда ты рассказываешь о себе ‑ это так бодрит.
‑ Иногда они говорят, в чем заключается проблема, дают название и определяют степень серьезности неизвестного, ‑ заметил я.
‑ Они меня утомили ‑ запретили пить и курить. Они хуже, чем М, который жалел для меня своего вина.
‑ Что ты хочешь этим сказать? ‑ удивился я.
‑ Трагикомическая история, Фрэнк. Ты был прав насчет М, а я ошибался. Ты знаешь, что он хотел, чтобы я пожил у него в Гланде, Швейцария, умолял меня приехать, говорил, что сделает для меня всё. Когда в Генуе потеплело, я поехал к нему. Сначала, казалось, он был очень рад меня видеть и всячески приветствовал. Еда была не очень хорошая, напитки ‑ так и вовсе плохи, но я всё равно не мог жаловаться и мирился с неудобствами. Но через неделю‑две вино исчезло, вместо него появилось пиво, и я сказал, что, наверное, мне надо уехать.  Он с такой сердечностью умолял меня не уезжать, что я остался, но вскоре заметил, что пива становится всё меньше и меньше, и однажды, когда я решился попросить вторую бутылку за обедом, он сказал, что пиво стоит дорого и ему не по карману.   Конечно же, я придумал какую‑то пристойную отговорку и как можно скорее покинул его дом. Если человек должен страдать от бедности, страдать лучше в одиночестве. Но испытывать неудобства, которые вам даруют нехотя в виде благодеяния ‑ это крайняя степень позора. Я предпочитаю смотреть на это иначе: М., пожалевший для меня своего ничтожного пива ‑ это просто фарс.
Оскар говорил с такой горечью и презрением, как никогда ни о ком не говорил прежде.
Я не мог ему не посочувствовать, хотя ткань, очевидно, протерлась. В этот раз он сразу же попросил у меня денег, а немного позже ‑ просил еще и еще. Раньше он придумывал поводы ‑ говорил, что не получил вовремя выплату, или нужно оплатить срочный счет, и тому подобное, а теперь он просто клянчил и клянчил, полагаясь на удачу. Это удручало. Он постоянно хотел денег, и всегда тратил их бездумно, как воду.
Однажды я спросил Оскара, часто ли он видится после возвращения в Париж со своим юношей‑солдатом.
‑ Я с ним вижусь, Фрэнк, но не часто, ‑ Оскар весело рассмеялся. ‑ Это ‑ комедийный фарс: чувство всегда начинается романтикой, а заканчивается ‑ смехом,  tabulae solvuntur risu , все письмена сотрет смех. Фрэнк, я столь многому его научил, что он получил звание капрала, и гувернантка влюбилась в его эполеты.    Он ей верен, думаю, ему нравится в свою очередь тоже поиграть в учителя.
‑ Так что великая романтическая страсть пришла к столь плачевному концу?
‑ А ты как думал, Фрэнк? Всё, что когда‑то началось, должно закончиться.
‑ Есть кто‑то еще? ‑ спросил я.  ‑ Или ты, наконец, стал бдагоразумен?
‑ Фрэнк, ну конечно же, всегда есть кто‑то еще. Смена объекта ‑ сущность страсти, благоразумие, о котором ты говоришь ‑ всего лишь другое имя импотенции.
‑ Монтень утверждает, ‑ сказал я, ‑ что любовь возможна лишь в ранней молодости, «после окончания детства» ‑ цитата, но это ‑ лишь мнение француза по данному вопросу. Софокл был ближе к истине, когда назвал себя счастливым в том возрасте, который освободил его от хлыста страсти. Когда ты собираешься достичь этого умиротворения?
‑ Никогда, Фрэнк, надеюсь, никогда. Для меня жизнь без плотского желания не стоит того, чтобы ее жить. С возрастом человеку становится сложнее угодить, но жало наслаждения даже еще острее, чем в молодости, и намного более эгоистично.
Вот так начинаешь понимать маркиза де Сада и эту странную, кровавую историю де Реца ‑ удовольствие, которое они получали, причиняя боль, любопытный, насыщенный адский мир жестокости...
‑ Как это не похоже на тебя, Оскар, ‑ перебил его я. ‑ Я думал, что ты никогда никому не причинил бы боль, для меня это ‑ непростительный грех.
‑ Для меня ‑ тоже, ‑ поспешно сказал Оскар. ‑ Умом это можно понять, но в реальности это ужасно. Я не хочу, чтобы мое удовольствие омрачила хотя бы капля боли. Это мне напомнило вот о чем: на днях я прочел ужасную книжицу,   'Le Jardin des Supplices' Октава Мирбо. Она просто ужасна, буквально пульсирует садистским наслаждением болью, но, несмотря на это, она прекрасна. Душа  Мирбо, кажется, бродила в каких‑то ужасающих дебрях. Ты, с твоим презрением к страху, встретишь эту книгу храбро...
‑ Я просто не смог ее читать, ‑ ответил я. ‑ Мне она показалась возмутительной, невозможной...
‑ Серая гадюка, ‑ резюмировал Оскар, и я кивнул, полностью с ним соглашаясь.
Следующую зиму я провел на Ривьере. Там я ввязался в спекуляцию, которая принесла мне большие убытки и много тревог. Весной я вернулся в Париж и, конечно же, попросил Оскара со мною встретиться.  Давно я не видел Оскара столь воодушевленным. Как выяснилось, лорд Альфред Дуглас получил большое наследство от отца и дал Оскару денег, так что Оскар заметно повеселел. Мы отлично отобедали у Дюрана, Оскар был в ударе. Я спросил, как его здоровье.
‑ Всё в порядке, Фрэнк, но сыпь постоянно возвращается, призрачный пришелец. Боюсь, врачи ‑ в сговоре с дьяволом.  Обычно она возвращается после хорошего обеда, как некая расплата за шампанское. Врачи говорят, что мне нельзя пить шампанское и нужно бросить курить ‑ глупцы, считающие удовольствие своим естественным врагом. А ведь именно наши удовольствия дают им средства к существованию!
Я подумал, что Оскар выглядит довольно неплохо. Немного располнел, кожа слегка поблекла, и очень сильно оглох, но во всех остальных смыслах он находился в своей лучшей форме, хотя, конечно, он слишком  свободно пил ‑ выпивал между делом, кроме того ‑ пил вино за обедом и ужином.
Зимой на Ривьере я слышал, что Смизерс пытался купить у него пьесу, так что однажды затронул эту тему.
‑ Кстати, Смизерс говорит, что ты работаешь над пьесой. Ты знаешь, что за пьесу я имею в виду ‑ ту, в которой будет эта великолепная сцена с ширмой.
‑ Да, Фрэнк, ‑ ответил Оскар равнодушно.
‑ Можешь рассказать, что ты уже написал? ‑ попросил я. ‑ Ты уже что‑нибудь написал?
‑ Нет, Фрэнк, ‑ ответил Оскар беззаботно. ‑ Смизерс говорил лишь о сценарии пьесы.
Вскоре Оскар попросил у меня денег. Я ответил, что в данный момент ничего ему дать не могу, и начал уговаривать написать пьесу.
‑ Фрэнк, я больше никогда не буду писать, ‑ сказал Оскар. ‑ Не могу. Просто не могу посмотреть в лицо своим мыслям. Не проси меня об этом!
Потом вдруг добавил:
‑ Почему бы тебе не купить сценарий и не написать пьесу самому?
‑ Меня не интересует сцена, ‑ ответил я. ‑ Это ‑ грубая работа обжига, которую я не люблю. Эффекты столь театральны!
‑ За пьесы платят лучше, чем за книги, ты ведь знаешь...
Но меня это предложение не заинтересовало. В тот вечер, обдумывая слова Оскара, я вдруг понял, что для рассказа, который я задумал, подошла бы «сцена с ширмой» из сценария пьесы Оскара. Почему бы вместо рассказа не написать пьесу? Когда мы встретились на следующий день, я рассказал Оскару о своей идее.
‑ Я задумал рассказ, ‑ сказал я, ‑ который подходит к твоему сценарию пьесы, как ты мне его описал. Я мог бы написать вместо рассказа пьесу, второй, третий и четвертый акты написал бы очень быстро ‑ я вижу героев, как живых. Ты мог бы написать первый акт?
‑ Конечно мог бы, Фрэнк.
‑ И ты напишешь? ‑ спросил я.
‑ Какой в этом прок, Фрэнк? Ты всё равно не сможешь ее продать.
‑ Как бы там ни было, ‑ возразил я, ‑ попытаюсь. Но я был бы неизмеримо более рад, если бы ты написал всю пьесу. Тогда я смогу продать ее довольно быстро.
‑ О нет, Фрэнк, не проси меня.
Идея сотрудничества была ошибкой, но в тот момент мне это показалось самым лучшим способом заставить его писать. Вдруг Оскар попросил у меня 50 фунтов за сценарий пьесы, и тогда я смогу делать с ним, что захочу.
После длительных препирательств я согласился дать ему 50 фунтов, если он пообещает написать первый акт. Оскар пообещал, и я дал ему деньги.
Вскоре я заметил, что в его отношениях с лордом Альфредом Дугласом возникло некоторое напряжение. Однажды Оскар рассказал, что лорд Альфред Дуглас получил наследство ‑ 15‑20 000 фунтов стерлингов, и добавил: «Конечно же, он всегда может получить деньги, он может жениться на американской миллионерше или на какой‑нибудь богатой вдове. (У Оскара были очень условные пре дставления о жизни, он почерпнул их из романов и пьес). Я попросил его у него сумму, которой мне хватило бы для комфортной жизни, хватило бы на пристойную жизнь. Ему это обошлось бы всего в две‑три тысячи фунтов, возможно ‑ меньше. Я получал 150 фунтов в год, просто хотел, чтобы он повысил эту сумму до трехсот. Я потерял эти деньги, когда поехал к нему в Неаполь. Мне  кажется, он мог бы выплачивать мне хотя бы эту сумму. Ты не мог бы с ним об этом поговорить, Фрэнк?
‑ Наверное, мне лучше не вмешиваться, ‑ ответил я.
‑ Я дал ему всё, ‑ угнетенно сказал Оскар. ‑ Когда у меня были деньги, ему никогда не приходилось их просить: всё мое принадлежало ему. А теперь, когда он разбогател, мне приходится клянчить у него деньги, он дает мне небольшие суммы, как подачки. Это ужасно с его стороны, очень неправильно.
Я поскорее сменил тему разговора: тут звучала нота горечи, которая мне не понравилась и которую я уже прежде у него замечал.
Вскоре мне довелось выслушать и вторую сторону. Через день‑два лорд Альфред Дуглас сообщил мне, что купил скаковых лошадей и тренирует их в Шантийи, не мог бы я приехать на них взглянуть?
‑ Я не особо разбираюсь в скаковых лошадях, ‑ ответил я, ‑ и мало что знаю о скачках, но не прочь приехать как‑нибудь вечерком. Могу переночевать в гостинице, а утром посмотрю лошадей и вашу конюшню. Жизнь у англичанина‑владельца конюшни во Франции, должно быть, особенная.
‑ Это фарс, ‑ сказал лорд Дуглас. ‑ Целая английская колония во Франции. Почти нет французских жокеев или тренеров, которые заслуженно ели бы свой хлеб, всё ‑ английское: английский сленг, английские методы, даже английская еда и, конечно же, английские напитки. Похоже, французским юношам просто не хватает выдержки для того, чтобы стать хорошими наездниками.
Я договорился с лордом Дугласом и отправился в путь. Пропустил свой поезд и очень сильно опоздал, оказалось, что лорд Альфред Дуглас пообедал и уехал. Я съел свой обед, и около полуночи поднялся в свой номер. Через полчаса раздался стук в дверь. Я открыл, за дверью стоял лорд Альфред Дуглас.
‑ Можно войти? ‑ спросил он. ‑ Я рад, что вы еще не уснули.
‑ Конечно, ‑ ответил я. ‑ Что случилось?
Он был бледен и казался чрезмерно взволнованным.
‑ Вышел такой переполох с Оскаром, ‑ отрывисто сказал лорд Дуглас, нервно расхаживая по комнате (я заметил, что лицо у него столь же бледное, как когда‑то в «Кафе‑Рояль»), такой переполох, я хочу с вами об этом поговорить. Конечно, вам известно, что в прежние времена, когда пьесы Оскара ставили в Лондоне, он был богат и давал мне деньги, а теперь он говорит, что я должен выплачивать ему крупную сумму. Я считаю, что это смешно, вам так не кажется?
‑ Я предпочел бы не высказываться на эту тему, ‑ ответил я. ‑ Я не очень хорошо осведомлен.
Лорда Дугласа переполняла обида, он был слишком взволнован, чтобы уловить мой тон или укор в моем ответе.
‑ Оскар поистине ужасен, ‑ продолжил лорд Дуглас. ‑ Он потерял всякий стыд, клянчит и клянчит у меня деньги, и, конечно же, я даю ему деньги, даю ему сотни фунтов, столько же, сколько он давал мне, но он ненасытен и при этом ‑ сумасбродно расточителен. Конечно, я хочу поступать с ним справедливо, я уже вернул ему всё, что он мне дал.  Не кажется ли вам, что от меня нельзя требовать большего?
Я воззрился на лорда Дугласа в замешательстве.
‑ Это решать вам с Оскаром, ‑ сказал я. ‑ Никто другой не может тут судить.
‑ Почему нет? ‑  отрезал лорд Дуглас раздраженно. ‑ Вы знаете нас обоих, знаете наши отношения.
‑ Нет, ‑ ответил я. ‑ Я ничего не знаю о ваших взаимных обязательствах и предоставленных друг другу услугах. Кроме того, я не могу судить ваши отношения беспристрастно.
Лорд Дуглас посмотрел на меня со злостью, хотя я говорил как можно добрее.
‑ А вот он, кажется, хочет, чтобы вы судили наши отношения, ‑ закричал лорд Дуглас. ‑ Мне всё равно, кто будет судить. Я считаю так: если вы вернули человеку всё, что он вам дал, больше требовать нечего. Это чертовски намного больше того, что есть у большинства людей в нашем мире.
После паузы лорд Дуглас переключился на другую мысль:
‑ Впервые я заметил в Оскаре изъян, когда закончил перевод «Саломеи». Он ужасно кичится собой. Вы ведь знаете, я перевел эту пьесу на английский. Я увидел, что его словарный запас очень беден, ничего хорошего. А проза у него ‑ деревянная...
Конечно же, Оскар ‑ не поэт, ‑ возмущался лорд Дуглас с презрением. ‑ Даже вы должны это признать.
‑ Я понимаю, о чем вы, ‑ ответил я, ‑ но всё же следует сделать крупную оговорку для человека, который написал «Балладу Рэдингской тюрьмы».
‑ Одна баллада не делает человека поэтом, ‑ рявкнул лорд Дуглас. ‑ Поэтом я называю того, кому стихи дают власть. В этом смысле он ‑ не поэт, а я ‑ поэт.
Лорд Дуглас произнес это с дерзким вызовом.
‑ Вы ‑ определенно поэт, ‑ ответил я.
‑ Так вот, я выполнил перевод «Саломеи» очень тщательно, так, как никто другой не смог бы, ‑ лорд Дуглас побагровел от злости. ‑ Но Оскар всё равно его исправил и всё испортил. В конце концов мне пришлось сказать ему правду, и вышла перепалка. Он воображает себя величайшим человеком в мире, единственным, с кем следует считаться. Его чванство ‑ просто глупость...Я столько помогал ему с «Балладой Рэдингской тюрьмы», которую вы теперь превозносите. Полагаю, сейчас он это отрицает.
Он получил деньги обратно, чего еще можно желать? Когда он клянчит, он мне отвратителен.
Я больше не мог сдерживаться.
‑ Оскар, кажется, обвиняет вас в том, что вы втянули его в этот безумный процесс против вашего отца, который привел его к краху, ‑ ответил я спокойно.
‑ Не сомневаюсь, что он нашел какой‑то повод для того, чтобы меня обвинять, ‑   ярился лорд Дуглас. ‑ Откуда мне было знать, что всё так обернется?..Зачем он последовал моему совету, если не хотел затевать процес? Он, конечно, уже достаточно взрослый для того, чтобы понимать, в чем его интересы...Он сейчас просто отвратителен, растолстел и опух, и всё время требует денег, денег, денег, словно огромная пиявка, как будто у него есть право требовать.
Я больше не мог всё это выносить, попытался умиротворить лорда Дугласа.
‑ Иногда человек по своей воле отдает другому то, что от него не получал. Бедствия и нужда того, кого мы любим и кем восхищаемся ‑ очень весомое основание для требований.
‑ Я тут не вижу вообше никаких оснований для требований, ‑ воскликнул лорд Дуглас с горечью, словно обезумев лишь от одного этого слова. ‑ И больше не собираюсь снабжать его деньгами. Он мог бы заработать все деньги, которые ему нужны, если бы захотел, но он не хочет ничего делать. Он ленив, и становится всё ленивее с каждым днем, и слишком много пьет. Он невыносим. Когда он начал просить у меня деньги сегодня вечером, он был похож на старую проститутку.
‑ Боже правый! ‑ воскликнул я. ‑ Боже правый! Неужели у вас уже до такого дошло?
‑ Да, ‑ повторил лорд Дуглас, не  обратив внимания на мои слова. ‑ Он был похож на старую толстую проститутку, ‑ он смаковал это слово, ‑ и я сказал ему об этом.
Я посмотрел на него, но не смог вымолвить ни слова. Поистине, тут нечего было сказать. Я подумал, что вот сейчас Оскар Уайльд действительно достиг последнего дна. Я не мог думать ни о ком, кроме Оскара: глядя на этого мелочного обиженного человечка, я понял, как страдал Оскар.
‑ Поскольку я тут ничего поделать не могу, ‑ сказал я, ‑ вы не возражаете, если я лягу спать? Я просто до смерти устал.
‑ Простите, ‑ лорд Дуглас начал искать шляпу. ‑ Вы придете завтра утром посмотреть лошадей?
‑ Вряд ли, ‑ ответил я. ‑ Сейчас я не способен на какие‑либо суждения, я так устал, что просто лягу спать. Думаю, утром уеду в Париж. У меня там неотложные дела.
Лорд Дуглас пожелал мне спокойной ночи и ушел.
Я лежал без сна, глаза кололо от скорби и сочувствия к бедному Оскару, терпящему такое унижение в нужде и бедствиях, оскорбленному и поруганному человеком, которого он любил, человеком, который вверг его в Ад...
Я решил немедленно пойти к Оскару и немного его утешить. Подумал, что пятьдесят фунтов или около того для меня, в конце концов, большой роли не сыграют, и начал вспоминать все те приятные часы, которые провел с ним, часы веселых бесед и невероятного интеллектуального наслаждения.
Я поехал на утреннем поезде в Париж и пересек реку, чтобы попасть в гостиницу Оскара.
У него было две комнаты ‑ маленькая гостиная и еще меньшая спальня. Когда я вошел, он лежал на кровати полураздетый. Комнаты произвели на меня неприятное впечатление. Они были обычными: незначительные простые маленькие французские комнатушки, обставленные без вкуса ‑ привычные стулья из красного дерева, позолоченные часы на камине и нелепые желтые обои на стенах. Что меня поразило ‑ так это беспорядок повсюду: книги на круглом столе, книги на стульях, книги на полу, беспорядок ‑ вот пара носков, вот ‑ шляпа и трость, пальто валяется на полу. Любовь к порядку и аккуратность, которыми Оскар отличался на Тайт‑Стрит, полностью его покинули. Он не жил тут, не был намерен обустроить всё наилучшим образом: он просто существовал без какого‑либо плана и цели.
Я пригласил Оскара на ланч. Пока он одевался, я понял, что его одежду постигли те же метаморфозы, что и жилье. В золотые времена в Лондоне Оскар был истинным денди, по вечерам носил белые жилеты, обязательно вставлял цветы в бутоньерку, никогда не забывал про перчатки и трость. А сейчас он был одет просто пристойно ‑ только и всего. Настолько ниже среднего уровня, насколько прежде он средний уровень превосходил. Очевидно, Оскар махнул на себя рукой и больше не получал удовольствия от тщеславия. Мне это показалось дурным знаком.
Я всегда считал, что у Оскара отличное здоровье, думал, что он проживет до шестидесяти‑семидесяти лет, но он больше не заботился о себе, и это меня угнетало. Какой‑то источник жизни в нем, кажется, иссяк. Второе предательство Бози Дугласа стало для Оскара последним ударом.
В экипаже Оскар был поглощен своими мыслями, удручен, и сразу начал извиняться.
‑ Из меня будет плохой спутник, Фрэнк, ‑ предупредил меня Оскар дрожащими губами.
Кажется, напоенный ароматами летний воздух Елисейских полей немного его оживил, но он, очевидно, утонул в горьких размышлениях и почти не замечал, куда едет. Время от времени он тяжело вздыхал, словно его что‑то угнетало.   Я  как можно более беззаботно перепрыгивал с одной темы на другую, пытался   отвлечь его от ненавистного предмета его горестных дум, но тщетно. Под конец ланча Оскар мрачно сказал:
‑ Фрэнк, я хочу, чтобы ты мне кое‑что сказал. Скажи честно, считаешь ли ты, что я ошибаюсь. К сожалению, сам я этого не понимаю...Ты ведь помнишь, на днях я говорил о Бози ‑ он теперь разбогател и швыряет деньги на скачки горстями.
Я просил его дать мне 1500‑2000 фунтов, купить мне ренту, или сделать что‑то, что приносило бы мне 150 фунтов в год. Ты сказал, что просить его об этом не будешь, так что я сам попросил. Я сказал, что поступить так ‑ это его долг, а он набросился на меня, жестоко облил помоями. Называл меня ужасными словами, говорил ужасные вещи, Фрэнк. Я не думал, что можно страдать сильнее, чем я страдал в тюрьме, но он бросил меня истекать кровью..., ‑ ясные глаза Оскара наполнились слезами. Я молчал, и Оскар воскликнул:
‑ Фрэнк, ответь мне во имя нашей дружбы ‑ это я во всем виноват? Кто неправ ‑ Бози или я?
Оскар был жалок в своей слабости. Или это его любовь была по‑прежнему столь велика, что он предпочитал винить во всем себя, а не своего друга?
‑ Конечно же, мне кажется, что не прав Бози, ‑ ответил я. ‑ Абсолютно не прав, ‑ не удержался я, потом добавил:
Ты ведь знаешь ‑ нрав у него безумный: если он даже себя восхваляет, как давеча передо мной, он для этого вгоняет себя в ярость, и ты, наверное, невольно вызвал его раздражение своим вопросом. Если бы ты воззвал к его великодушию и тщеславию, ты получил бы то, что тебе нужно, с большей легкостью, чем сейчас, когда ты взываешь к его чувству справедливости. Он мало что знает о нормах этики.
‑ О Фрэнк, ‑ сказал Оскар серьезно, ‑ я пытался донести это до него, как мог, очень спокойно и мягко.  Я говорил о нашей прежней любви, о хороших и плохих временах, которые мы пережили вместе. Ты ведь знаешь ‑ я никогда не смог бы быть с ним груб, никогда.
‑ Никогда не было в мире такого предательства, ‑ злился Оскар в экзальтации. ‑ Помнишь, ты мне как‑то сказал, что единственный изъян, который ты смог найти в идеальной символике Евангелия ‑ то, что Ииуса предал чужеземец ‑ Иуда Искариот, а ведь его должен был предать Иоанн, любимый ученик, потому что предать нас может лишь тот, кого мы любим? Фрэнк, как верно, как трагически верно! Именно те, кого мы любим, предают нас поцелуем.
Какое‑то время Оскар молчал, потом продолжил устало.
‑ Хотелось бы, чтобы ты поговорил с ним, Фрэнк, и объяснил, как несправедливо и зло он со мной поступил.
‑ Оскар, вряд ли я смогу это сделать, ‑ сказал я. ‑ Я не знаю ваши отношения, не знаю, какие мириады связей вас объединяют. Я принесу лишь вред, никакой пользы.
‑ Фрэнк, ‑ закричал Оскар. ‑ Ты ведь знаешь, что он виновен во всем, в моем падении и крахе. Это он втянул меня в драку со своим отцом. Я умолял этого не делать, но он меня подстегивал, говорил, что его отец не сможет ничего сделать, говорил с презрением, что его отец не сможет ничего доказать, говорил, что его отец ‑ самое мерзкое и отвратительное существо на свете, и я просто обязан его остановить, а если я этого не сделаю, все будут надо мною смеяться, и он больше не сможет общаться с трусом. Вся его семья, брат и мать тоже умоляли меня атаковать Куинсберри, все обещали мне свою поддержку, а потом...
Ты ведь помнишь, Фрэнк, как Бози говорил с тобой в «Кафе‑Рояль» перед началом процесса, когда ты предупреждал меня, умолял отказаться от безумного процесса, уехать за границу. Помнишь, как он тогда разозлился. Сказал, что ты мне не друг. Ты ведь знаешь, он вверг меня в крах, чтобы отомстить отцу, а потом бросил страдать.
И это еще ‑ не самое худшее, Фрэнк. Я вышел из тюрьмы, исполненный решимости больше с ним не видеться. Я обещал своей несчастной жене, что больше никогда с ним не увижусь. Я его простил, но не хотел больше видеть. Я вынес слишком много страданий из‑за него. Тогда он начал забрасывать меня письмами о своей любви, кричал о ней ежечасно, умолял меня приехать, говорил, что ему для счастья нужен только я, лишь один я в целом мире. Как я мог ему не поверить, как мог оставаться вдали от него? В конце концов я сдался и поехал к нему, а как только начались трудности, он набросился на меня в Неаполе, словно дикое животное, обвинял меня и оскорблял.
Мне пришлось сбежать в Париж, я потерял из‑за него всё ‑ жену и самоуважение, всё. Но я всегда думал, что он, по крайней мере, великодушен, как должно человеку с такой фамилией. Я понятия не имел, что он может быть язвительным и подлым, но теперь он стал сравнительно богат, он предпочитает транжирить деньги на жокеев, тренеров и лошадей, в которых совсем не разбирается, вместо того, чтобы вытащить меня из беды. Ведь это не слишком ‑ попросить у него десятину, если я отдал ему всё? Почему бы тебе его не попросить?
‑ Я считаю, что он должен сделать то, что ты хочешь, безо всяких просьб, ‑ признался я, ‑ но я уверен, что мои слова не принесут никакой пользы. Когда я с ним не соглашаюсь, он начинает меня ненавидеть. Ненависть ему всегда ближе, чем сочувствие, он ‑ сын своего отца, Оскар, и я тут ничего не могу поделать. Я не могу с ним даже поговорить об этом.
‑ О Фрэнк, ты должен, ‑ сказал Оскар.
‑ Но, предположим, он ответит мне резко, что ты сбил его с пути истинного, и о чем тогда я смогу просить?
‑ Сбил с пути истинного! ‑ возмутился Оскар. ‑ Ты ведь в это не поверишь. Ты ведь прекрасно знаешь, что это неправда. Это он всегда вел меня, всегда доминировад, он властный, словно Цезарь. Это он был инициатором наших отношений, он пришел ко мне в Лондоне, когда я не хотел его видеть, или, точнее, хотел, но боялся. Сначала я боялся того, куда это может завести, избегал его: меня ужасала его отчаянная аристократическая спесь, страшная гордыня, властный характер.  Но он приехал в Лондон и прислал мне записку с просьбой прийти, сказал, что сам придет ко мне, если я не приду к нему. Я начал думать, что смогу его урезонить, но это было невозможно. Когда я сказал ему, что нам следует быть очень осторожными, потому что боялся того, что может произойти, он просто посмеялся над моими страхами и начал меня подбадривать. Он знал, что его наказать никогда не посмеют ‑ он состоит в родстве с половиной пэров Англии, а что будет со мной, ему было всё равно...
Это он повел меня на улицы, познакомил с мужчинами‑проститутками Лондона. С начала до конца он толкал меня, словно Эструс, о котором писали древние греки ‑ он толкал людей с несчастной судьбой к катастрофе.
А теперь он говорит, что ничего мне не должен, что я не имею права чего‑то требовать ‑ я, который отдавал ему, не считая. Он говорит, что все эти деньги нужны ему для себя ‑ он хочет выигрывать скачки и писать стихи. Фрэнк, миленькие стишки, которые он считает поэзией.
Он разрушил мою душу и тело, а теперь ставит себя на чашу весов и заявляет, что весит больше, чем я. Да, Фрэнк, так и есть: намедни он сказал мне, что я ‑ не поэт, не настоящий поэт, и что он, Альфред Дуглас, более велик, чем Оскар Уайльд.
‑ Я не очень много сделал в этом мире, ‑ с жаром продолжил Оскар. ‑ Мне это известно лучше, чем кому‑либо другому. Я не сделал и четверти того, что должен был сделать, но всё же я создал произведения, которые мир не забудет, вряд ли забудет. Если весь род Дугласов от его основания и все их достижения собрать воедино и бросить на чашу весов, в сравнении с моими достижениями они будут весить, как пыль. Но всё равно, Фрэнк, он оскорблял меня, стыдил, поносил...Он сломал меня ‑ меня сломал человек, которого я любил, мое сердце томится в груди хладным грузом..., ‑ Оскар встал и отошел в сторону, по его щекам бежали слёзы.
‑ Не принимай это столь близко к сердцу, ‑ сказал я, подойдя к нему через минуту‑две. ‑ В потере любви я помочь не в силах, но примерно сотня в год ‑ это немного, я позабочусь, чтобы ты получал эту сумму ежегодно.
‑ О Фрэнк, дело не деньгах. Меня убивает его отвержение, оскорбления, ненависть, тот факт, что я разрушил свою жизнь ради человека, который   никого не любит, который бросает мне подачки ‑ я словно вымазался в грязи...
Когда‑то я считал себя хозяином своей жизни, властелином своей судьбы, думал, что могу делать, что хочу, и всегда добьюсь успеха. Я был коронованным королем, пока не встретил его, а теперь я ‑ изгнанник, презираемый изгой.
Я потерял путеводную нить в жизни, прохожие презирают меня, а человек, которого я любил, хлещет меня кнутом оскорблений и презрения. История не знает примеров такого предательства, никаких параллелей. Со мною покончено. Всё со мной теперь кончено ‑ всё! Я надеюсь, что конец придет быстро, ‑ и Оскар отошел к окну, слёзы лились рекой.

ГЛАВА XXVI 

Но через день‑два тучи рассеялись, и солнце сияло столь же ярко, как всегда. Оскар не мог долго пребывать в угнетенном настроении: он по‑детски радовался жизни и всем ее событиям. Когда я оставил его в Париже примерно через неделю, в разгар лета, он был полон радости  и юмора, говорил столь же ярко, как всегда, с оттенком цинизма, который придавал его остротам пикантности. Вскоре после моего прибытия в Лондон он написал мне письмо, сообщил, что заболел, написал, что я на самом деле должен выслать ему деньги. Я уже заплатил ему больше той суммы, которую по нашему уговору должен был заплатить за сценарий пьесы, я был в тяжелом положении, ничего хорошего. У меня был хронический бронхит, который тем летом свалил меня снова. Узнав от общих друзей, что болезнь Оскара не мешает ему обедать в ресторане и наслаждаться жизнью, я воспринял его жалобы и просьбы с долей нетерпения, и ответил ему коротко. Его болезнь казалась мне лишь отговоркой. Когда мою пьесу приняли к постановке, его требования стали столь же настойчивыми, сколь и чрезмерными.
В конце концов, я поехал в сентябре в Париж, чтобы повидаться с Оскаром, в уверенности, что смогу всё уладить миром после пяти минут беседы: он ведь должен помнить наш уговор.
Я нашел Оскара в добром здравии, но он был по‑детски раздосадован тем, что мою пьесу поставят, и был решительно настроен вытянуть у меня все деньги, какие удастся вытянуть, не мытьем, так катанием. Я никогда не сталкивался с такой настойчивостью просьб. Я мог лишь пообещать, что заплачу ему еще, что я и сделал.
В процессе всех эти торгов и вымогательств я понял, что, несмотря на мое прежнее мнение, Оскар вовсе не был талантливым другом и не придавал дружбе никакого значения. Его любовь к Бози Дугласу превратилась в ненависть ‑ поистине, его симпатия никогда не основывалась на понимании или восхищении, это был чистой воды снобизм ‑ Оскару нравился титул, романтическое имя «лорд Альфред Дуглас». Роберт Росс был единственным другом, о котором Оскар всегда говорил с симпатией и восхищением. «Один из самых остроумных людей» ‑ называл его Оскар, подшучивал над его почерком, который был очень неразборчив, всегда шутил добродушно: «Эти буквы явно свидетельствуют о том, что  Робби есть что скрывать», но добавлял: «Какой он добрый, какой хороший», словно преданность Росса его удивляла ‑ на самом деле так и было.   Росс потом сказал мне, что Оскар никогда особо о нем не переживал. На самом деле Оскар так мало переживал о ком‑либо, что лишенная эгоизма любовь его изумляла сверх всякой меры: он не мог найти объяснения такой любви в своей душе.  Его тщеславие всегда было сильнее, чем благодарность ‑ на самом деле это присуще большинству из нас. То и дело, когда Россу хотелось исполнить роль наставника или дать Оскару задание, Оскар становился язвительным и отвечал резко: «Поистине, Бобби, ты так хорошо ездишь на такой высокой лошади, с таким удовольствием ‑ жаль, что ты никогда не пытался поездить на Пегасе» ‑ не совсем насмешка, но строгая отповедь, дабы призвать своего ментора к порядку. Подобно большинству людей с очаровательными манерами, Оскар был эгоистичен и сосредоточен на себе, слишком уверен в свой собственной важности, чтобы особо думать о других, но при этом щедр к нуждающимся и добр ко всем.
После моего возвращения в Лондон он продолжал выпрашивать деньги почти в каждом письме. Как только мою пьесу начали рекламировать, меня бросились преследовать толпы людей, утверждавших, что Оскар продал им сценарий пьесы, который потом продал мне. Несколько человек угрожали, что подадут судебный иск, чтобы помешать мне поставить пьесу «Мистер и миссис Дэвентри», если я сначала им не заплачу. Естественно, я написал Оскару довольно резкое письмо, упрекнул его в том, что он втянул меня в это осиное гнездо.
В разгар всех этих неприятностей, кажется, в октябре, я узнал, что Оскар серьезно болен, и если я ему должен, как он утверждает, я очень ему помогу, если вышлю эти деньги, поскольку он находится в большой нужде. Письмо застало меня в кровати. Не помню, ответил я или нет: письмо меня разозлило ‑ его друзьям следовало знать, что я ничего Оскару не должен. Но потом я получил телеграмму от Росса с сообщением о том, что врачи не надеются, что Оскар выживет.  Я болел и не мог пошевелиться, но мне надо было немедленно выехать в Париж. Я послал за своим другом Беллом, дал ему денег и выписал чек, умолял его пересечь Ла‑Манш и сообщить мне, действительно ли Оскар в опасности, во что мне верилось с трудом. Как нарочно, на следующий день, когда, как я надеялся, Белл выехал, его жена пришла сказать мне, что у Белла тяжелый приступ астмы, но он пересечет Ла‑Манш, как только сможет.
Я слишком плохо себя чувствовал, чтобы перечислить деньги, которые могли понадобиться, а Оскар кричал «волк» по поводу своего здоровья слишком часто, чтобы я мог счесть его достойным доверия свидетелем. Но всё равно я был недоволен собой и волновался, хотел, чтобы Белл поскорее выехал.
Дни проходили в тяжелых сомнениях и страхах, но вскоре была поставлена точка. Я получил телеграмму о том, что Оскар умер. Я с трудом поверил своим глазам: это казалось невероятным ‑ фонтан радости и веселья, ярчайший источник интеллекта и интереса к жизни замер навсегда. Из‑за смерти Оскара Уайльда мир покрылся для меня серой пеленой.
Через несколько месяцев Роберт Росс сообщил мне подробности последней болезни Оскара.
Росс поехал в Париж в октябре: увидев Оскара, он был поражен изменениями в его облике, настаивал на том, чтобы отвести его к врачу, но, к его удивлению, врач не увидел причин для беспокойства. Если Оскар перестанет пить вино и прочие спиртные напитки, он сможет прожить еще много лет. Абсент полностью запрещен. Но Оскар не обратил внимания на эти предостережения, и Росс мог лишь возить его туда, куда позволяла погода, и пытаться обеспечивать безобидные развлечения.
Оскар почти напрочь утратил волю к жизни: пока он мог жить приятно и без усилий, он был доволен, но как только его здоровье портилось, он испытывал боль или хотя бы дискомфорт, он терял терпение и хотел поскорее от этого избавиться.
Но всё‑таки Оскар до последнего часа сохранял свой искрометный юмор и очаровательную веселость. Из‑за болезни у него появилось раздражение на коже, скорее неприятное, чем болезненное. Встретившись с Россом однажды утром, после того, как они не виделись день, он извинился за то, что расчесал кожу.
‑ Поистине, ‑ воскликнул Оскар, ‑ сейчас я более, чем когда‑либо, похож на огромную обезьяну, но, надеюсь, Бобби, ты угостишь меня ланчем, а не орехом.
Во время одной из последних поездок с другом он попросил шампанского, и когда его принесли, заявил, что умирает так же, как жил, «не по средствам» ‑ радостный юмор Оскара озарил даже его последние часы.
В начале ноября Росс покинул Париж, уехал с матерью на Ривьеру, а Реджи Тернер пообещал остаться с Оскаром. Он описывает, как Оскар всё больше слабел, но до конца блистал присущим ему юмором, поражая всех, кто приходил его проведать. Настойчиво повторял, что Реджи со своими вечными запретами мог бы получить диплом врача.
‑ Реджи, если ты можешь отказать голодному в куске хлеба, ‑ говорил Оскар, ‑ а страждущему от жажды ‑ в глотке воды, можешь претендовать на получение диплома.
К концу ноябоя Реджи телеграфировал Россу, Росс бросил всё и на следующий день приехал в Париж.
Когда всё было кончено, Росс написал другу подробный отчет о последних часах Оскара Уайльда, и великодушно разрешает мне привести этот отчет в данной книге: он дословно воспроизведен в «Приложении». Отчет слишком длинен и подробен, чтобы приводить его здесь.
Письмо Росса следует читать студентам, но несколько подробностей в нем смазаны, некоторые сведения, которые следовало бы сообщить более ярко, приглушены. В разговоре со мной Росс сообщил больше, и сделал это более ярко.
Например, рассказывая о их поездках, Росс вскользь упоминает, что Оскар «настаивал на употреблении абсента». Правда заключается в том, что Оскар останавливал «викторию» практически у первого попавшегося кафе, выходил из экипажа и пил абсент. Через двести‑триста ярдов он снова останавливал экипаж, и выпивал еще абсента. На следующей остановке, через несколько минут, Росс осмелился взбунтоваться.
‑ Оскар, ты себя этим убьешь! ‑ закричал он. ‑ Ты ведь знаешь, что сказали врачи: абсент для тебя ‑ яд.
Оскар остановился на тротуаре.
‑ Бобби, а зачем мне жить? ‑ спросил он мрачно. Росс посмотрел на него и понял, что Оскар потерпел крах ‑ симптомы старости и надломленного здоровья. Он мог лишь склонить голову и молча пойти с ним. Действительно, зачем было жить человеку, который отверг всё прекрасное в жизни?
Вторая сцена ужасна, но, скажем так, естественным образом проистекает из первой и содержит страшную мораль. Росс рассказывает, как он пришел к смертному одру Оскара однажды утром и нашел его практически без чувств. Он описывает страшный предсмертный хрип, раздававшийся из уст Оскара, и говорит: «Следовало осуществить ужасные приготовления».
Истина еще более ужасающа. Оскар привычно ел и пил слишком много после катастрофы в Неаполе. Ужасная болезнь, от которой он страдал, или ее последствия ослабили прочность всех тканей его организма, а эту слабость тканий усиливает питье вина, и, особенно, крепких спиртных напитков. Вдруг, когда два друга сидели у его одра в скорби, раздался громкий взрыв: изо рта и носа Оскара полилась слизистая оболочка, и...
Даже постель придется сжечь.
Если правда, что тот, кто поднял мечь, от меча и погибнет, не менее справедливо и утверждение о том, что человека, жившего ради тела, тело предаст, и нет смерти более унизительной.
Еще один эпизод, последний, и на этом заканчиваю.
Когда Роберт Росс начал приготовления к похоронам Оскара в Баньо, он уже решил как можно скорее перевезти его тело на Пер‑Лашез и воздвигнуть над его останками достойный памятник. Целью его жизни стала выплата долгов друга, ликвидация его банкротства и издание его книг достойным образом, и в конце концов он хотел очистить имя Оскара от позора, облечь его прекрасный дух в белые одежды бессмертия. За несколько лет Росс выполнил всё задуманное, кроме одного аспекта своей возвышенной миссии. Он не только выплатил все долги Оскара Уайльда, но еще и смог выплачивать сотни тысяч фунтов в год его детям, и укрепил популярность Оскара на широчайшем и надежнейшем фундаменте.
Он поехал в Париж с сыном Оскара Вивианом, чтобы оказать своему другу последнюю почесть. За несколько лет до того, готовя тело к погребению, Росс обратился за рекомендацией к врачам, спросил, что можно сделать для воплощения задуманного. Врачи посоветовали положить тело Уайльда в негашеную известь, подобно телу героя «Баллады Рэдингской тюрьмы». Они сказали, что известь съест плоть и оставит чистые кости ‑ скелет ‑ нетронутым, а это они смогут с легкостью переместить.
Когда могилу открыли, к своему ужасу Росс обнаружил, что известь, вместо того, чтобы уничтожить плоть, сохранила ее. Лицо Оскара можно было узнать, только выросли длинные волосы и борода. Росс сразу же отослал сына Оскара прочь, и когда кладбищенские сторожа взялись за лопаты, он велел им прекратить, спустился в могилу и с нежным почтением сам переложил тело в новый гроб.
Те, кто хранит в почитании наши бренные останки во имя души, знают, как благодарить Роберта Росса за невероятную преданность, которую он выказал к останкам друга. В его случае, по крайней мере, любовь оказалась сильнее смерти.
Кроме того, можно с уверенностью сказать, что человек, удостоившийся такой самозабвенной нежности, заслужил ее своим дружелюбным обаянием и магией нежной дружбы.
 
ГЛАВА XXVII 

Оскара Уайльда убила бесчеловечность тюремного врача и английская пенетициарная система. Когда Оскар упал от слабости тем воскресным утром в тюремной церкви Уондсворта, у него в ухе образовался абсцесс ‑ это и стало в конце концов причиной его смерти. «Операция», о которой Росс сообщает в письме ‑ это удаление опухоли. Тюремное заключение и голод, и прежде всего ‑ жестокость тюремщиков ‑ сделали свое дело.
Как я уже сказал, локальный недуг усилился из‑за более общего и более ужасного заболевания. Врачи утверждали, что красная сыпь, которая появилась на груди и спине Оскара, по его словам, от мидий, была вызвана другим, более серьезным недугом. Они сразу предупредили Оскара, что он должен перестать пить и курить, должен придерживаться величайшего воздержания, потому что они обнаружили у Оскара третичные симптомы той ужасной болезни, которой безмозглые ханжи‑англичане позволяют выкашивать цвет английской нации, не ставя диагноз.
Оскар не внял их советам. У него осталось мало причин для того, чтобы жить. Удовольствия еды и питья в хорошей компании были почти единственными удовольствиями, которые у него остались. С чего ему было лишать себя немедленной радости ради смутных и сомнительных выгод в будущем?
Он никогда не верил ни в какие формы аскетизма или самоотречения, и в конце, когда он почувствовал, что жизнь больше ничего не может ему предложить, дух язычника в нем отказался продолжать существование, которое больше не приносило радости.
‑ Я пожил, ‑ повторял он, и это была глубочайшая правда.
Красноречивый факт: Оскара похоронили на удаленном кладбище в Баньо при гнетущих обстоятельствах. В день похорон шел дождь, дорога была долгая и в грязи, и лишь с полдюжины друзей сопровождали гроб к месту упокоения. Но в конце концов, сколь бы ни были гнетущи такие обстоятельства, они не имеют значения. Мертвая глина ничего не знает о наших чувствах, ей абсолютно всё равно, привезли ее к могиле в напыщенной процессии и погребли в величественном аббатстве в величайшей скорби нации, или развеяли, как пыль по ветру.
Стихотворение Гейне дарует высшее утешение:
Immerhin mich wird umgebenGotteshimmel dort wie hierUnd wie Todtenlampen schwebenNachts die Sterne ueber mir.
 
Что ж, в какой земле ни буду,
 
небеса везде одни,
 
и мерцают звезд повсюду
 
поминальные огни.
Труды Оскара Уайльда были закончены, его дар миру был вручен за много лет до того. Даже друзья, которые любили его и восхищались очарованием его беседы, беззаботной веселостью и юмором, вряд ли стали бы настаивать на том, что ему следовало оставаться в этом мире, полном ненависти, объектом отвращения и презрения.
Добро, которое он принес, переживет его, а зло погребено вместе с ним в могиле. Кто в наши дни будет отрицать, что влияние Оскара было живительным и освобождающим? Если он слишком потворствовал своим слабостям, следует помнить, что его произведения и беседы были исключительно вежливы, дружелюбны и чисты. Ни одно резкое, грубое или горькое слово ни разу не сорвалось с этих красноречивых смеющихся уст.  Если он служил красоте в несметном количестве ее форм, в своих произведениях он являл лишь красоту дружелюбную и благопристойную. Если лишь полдюжины человек шли за его гробом, скорбь их была глубока и искрення, и, вероятно, даже у величайших из людей при жизни не было полдюжины преданных почитателей и возлюбленных. Мы можем сказать, что для нашего друга так лучше: по крайней мере, ему не пришлось испить горький осадок страданий и унижений старости. Смерть явила ему свое милосердие.
Моя задача выполнена. Думаю, никто не усомнится в том, что я выполнил ее с почтительностью, рассказав правду так, как я ее вижу, от начала до конца, утаивая или пропуская как можно меньше из того, о чем следует рассказать. Но приближаясь к концу, я с болью осознаю, что я не воздал Оскару Уайльду должное: я слишком сосредоточился на его изъянах и проступках, пожалев похвал для его покоряющего очарования, несравненной нежности и веселости его натуры.
Позвольте исправиться. Когда на спиритических сеансах печальных воспоминаний я вызываю духов тех, кого я встречал в этом мире и кого любил, людей знаменитых и недостаточно известных, ни по ком из них я не скучаю столь сильно, как по Оскару Уайльду. Я лучше бы провел вечер с ним, чем с Карлейлем или Ренаном, Верленом, Диком Бартоном или Дэвидсоном. Я предочел бы вернуть его, а не практически любого из тех, кого встречал в жизни. Я знал людей более героических и более глубоких, более восприимчивых к идеям долга и великодушия, но не знал человека более яркого и очаровательного.
Возможно, это ‑ мой недостаток. Возможно, я ценю юмор, остроумие, красноречие и поэтичность речи, качества художника выше, чем доброту, преданность или мужество, и придаю качествам, которые мне приятны, слишком большое значение. Но очарование и радость для меня бесценны, а самым очаровательным человеком из всех, кого я знал, несомненно, был Оскар Уайльд. Я не верю, что где‑нибудь в подлунном мире можно отыскать друга более очаровательного, чем Оскар.
И еще одно, последнее слово о месте Оскара Уайльда в английской литературе. Думаю, в этой книге я достаточно рассказал о ценности и важности его творчества: он наравне с Конгривом и Шериданом останется самым остроумным и смешным нашим драматургом. Пьеса «Как важно быть серьезным» занимает уникальное место среди лучших английских комедий.  Но Оскар Уайльд проделал более важную работу, чем Конгрив или Шеридан: он мастерски заставляет людей не только смеяться, но и плакать. «Баллада Рэдингской тюрьмы» ‑ самая лучшая баллада в английской литературе. Более того, это ‑ самое благородное высказывание, полученное нами из современной тюрьмы, на самом деле ‑ единственное возвышенное высказывание, которое когда‑либо попадало к нам из этого ада ненависти и бесчеловечности. Благодаря этой поэме и духу Иисуса, дышащему в ней, Уайльд много сделал не только для реформы английских тюрем, но и для полной их отмены, поскольку они были убийственны для разума столь же сильно, сколь вредны для души. Что, кроме зла, могли принести тюремщики и тюрьма автору этих строк:
«И знаю я, ‑ и было б мудро,
Чтоб каждый знал о том, ‑
Что полон каждый камень тюрем
Позором и стыдом:
В них люди братьев искажают,
Замок в них ‑ пред Христом».
 
Поистине, разве не очевидно, что человек, который, находясь в крайней нужде, написал письмо начальнику тюрьмы, которое я здесь привел, и хотел освободить маленького ребенка за свой счет, намного превосходит судью, который его осудил, или общество, которое санкционирует такие наказания? Еще раз повторю: «Баллада Рэдингской тюрьмы», некоторые страницы   "De Profundis" и, главное, трагическая судьба, которая сподвигла автора на их написание, делает Оскара Уайльда намного более интересным для человечества, чем любого из его   коллег.
Злоба и жестокость поистине оказали Оскару хорошую услугу: в этом смысле его слова в  "De Profundis" о том, что он состоит в символических отношениях с искусством и жизнью своего времени, оправданы.
Англичане вынудили Байрона, Шелли и Китса удалиться в изгнание, позволили Чаттертону, Дэвидсону и Миддлтону умереть в нищете и забвении, но ни с кем из своих художников и визионеров они не поступили с такой злобной жестокостью, как с Оскаром Уайльдом. Его судьба в Англии символизирует судьбу всех художников: так или иначе всех их накажут ужасные материалисты, которые предпочитают носить шоры и следовать идиотским условностям, потому что не доверяют интеллекту и не имеют вкуса к интеллектуальным добродетелям.
Всех английских творцов осудят люди, которые ниже их, так же, как осудили провожатого Данте, за их добрые дела (per tuo ben far ): не следует думать, что Оскара Уайльда наказали исключительно за зло, содержавшееся в его произведениях. Его наказали за популярность и превосходство, превосходство его ума и остроумия. Его наказала зависть журналистов и злосчастная педантичность полуцивилизованных судей.  По отношению к Оскару зависть переросла саму себя, ненависть судей была столь дьявольской, что Оскар навсегда заслужил сочувствие человечества. Именно судьи сделали Оскара навсегда интересным для человечества, трагической фигурой с неувядающей славой.
Конец.
ПРИЛОЖЕНИЕ 
Приводим два стихотворения лорда Альфреда Дугласа, которые были зачитаны в суде и которые обвининение хотело инкриминировать Оскару Уайльду. Предоставляю читателям самим судить о правомочности таких выводов. Лично мне, должен признаться, эти стихи кажутся милыми и безобидными ‑ я бы даже сказал, академичными и не имеющими значения.
 
ДВЕ ЛЮБВИ 
«СФИНКСУ»
«Две любви у меня есть ‑ отрада и разочарованье, как два духа, что мне сулят до сих пор юдоль».
Шекспир
 
Мечтал ‑ что на холме я в чистом поле,
 
У ног земля стелилась, как сады
 
Пустынные, покрытые на воле
 
Бутонами. Задумчиво пруды
 
Чернели в тишине; средь белых лилий
 
Пылал шафран, фиалки в небеса
 
Пурпурные головки возносили,
 
И незабудок синие глаза   
 
В сетях зелёных с робостью моргали.
 
Здесь были неизвестные цветы,
 
Что лунный свет, иль тень в себя вобрав
 
Природной нескончаемой печали,
 
Испили преходящие черты
 
Закатного мгновенья. Листья трав
 
Здесь каждою весною утончённо
 
Лелеял негой звёздный хоровод.
 
Купаясь в росной свежести ночной,
 
Тычинки лилий видели влюблённо
 
Лишь славу Божью в солнце, и восход
 
Не портил свет Небесный. За стеной,
 
Чей камень мох съедает бархатистый,
 
Глядел я в изумлении на край,
 
И сладостный, и странный, и прекрасный.
 
Глянь! Юноша сквозь сад прошёл душистый,
 
Прикрыв глаза от солнца невзначай,
 
И локоны в цветах его так страстно
 
Смял ветерок, в руке его кармин ‑
 
Гроздь лопнувшего разом винограда.
 
Его глаза – кристалл, был голый он,
 
Белей, чем снег нехоженых вершин,
 
Губ алость – вин пролитая услада
 
На мраморе, чело – как халцедон.
 
Взяв за руку, меня он без презренья
 
Поцеловал с печальной лаской в рот,
 
И отдал гроздь, сказав: «О, милый друг,
 
Тебе я покажу мирские тени
 
И жизни лица. С Юга, глянь, идёт
 
К нам карнавал, как бесконечный круг».
 
Но вот, опять, в саду моих мечтаний
 
На поле золотистом я узрел
 
Двоих. Один был в полном ликованье.
 
Прекрасный и цветущий, сладко пел
 
О девах он, и о любви счастливой,
 
Что в юношах и девушках жива;
 
Был взгляд его в огне, внизу игриво
 
Цепляла ноги острая трава.
 
Струна златая будто волос девы ‑
 
Слоновой кости лютню он принёс.
 
Как флейты звук чисты его напевы,
 
Цвели на шее три гирлянды роз.
 
Его напарник шёл в сторонке дальней, ‑
 
Глаза раскрыты были широко,
 
Они казались ярче и печальней,
 
И он смотрел, вздыхая глубоко.
 
И были щёки бледны и унылы,
 
Как лилии, как мак ‑ уста красны,
 
Ладони он сжимал с какой‑то силой,
 
И разжимал; власы оплетены
 
Цветами, словно мёртвым лунным светом.
 
Он в тунике пурпурной, где змея
 
Блестела золотистым силуэтом.
 
Её дыханья огнь увидев, я
 
Упал в рыданьях: «Юноша прелестный,
 
Зачем ты бродишь, грустен вновь и вновь
 
Средь царства неги? О, скажи мне честно,
 
Как твоё имя?» Он сказал: «Любовь!»
 
Но первый обернулся, негодуя:
 
«Тебе он лжёт, его зовут все – Стыд,
 
Лишь я ‑ Любовь, я был в саду, ликуя,
 
Один, теперь и он со мной стоит;
 
Сердца парней и дев я неизменно
 
Огнём взаимным полнил без обид».
 
Другой вздохнул: «Желания священны,
 
Я – та Любовь, что о себе молчит».
 
 
лорд альфред дуглас.
Сентябрь 1892 г.
 
ХВАЛА СТЫДУ 
Минувшей ночью в мой альков пришла
 
Хозяйка наших странных сновидений,
 
В моих глазах пылало возбужденье
 
От пламени её. И без числа
 
Явились тени, и одна звала:
 
"Я Стыд Любви, верну я пробужденье
 
Губам холодным, пусть лишь в подтвержденье
 
Красе моей и мне идёт хвала".
В лучистых тогах (что за дивный вид),
 
Под звуки флейт, с улыбкой на устах,
 
Всю ночь мелькали страсти предо мною.
 
Лишь паруса на призрачных судах
 
Убрали, говорить я стал с одною:
 
""Из всех страстей прекраснейшая ‑ Стыд".
 
 
ЛОРД АЛЬФРЕД ДУГЛАС
 
 
 
 
НЕОПУБЛИКОВАННАЯ ЧАСТЬ "DE PROFUNDIS" 
Это не вся неопубликованная часть  "De Profundis" ‑ лишь та часть, которая была зачитана в суде для дискредитации лорда Альфреда Дугласа. Тем не менее, данный текст составляет более половины неопубликованной части, и его важность абсолютно превышает важность всего отрывка: ничто не пропущено,  кроме повторений обвинений ‑ такие повторы ослабляют эффект обвинений и усиливают впечатление ворчливой жалобы вместо бесстрастного осуждения. Если напечатать всё, Оскар Уайльд предстанет в более невыгодном свете ‑ более эгоистичным и мстительным.
Я прокомментировал этот документ таким, каков он есть, в основном ради ясности, потому что он всеми подробностями и практически всеми эпитетами оттеняет портрет, который я попытался нарисовать в этой книге. Как ни странно, Оскар Уайльд неосознанно изобразил себя в этой части  "De Profundis" в более невыгодном свете, чем я его запомнил.  Я верю, что нарисованный мною портрет ‑ более честный, но это предоставляю решать читателям.
ФРЭНК ХАРРИС,
НЬЮ‑ЙОРК, декабрь 1915.
 
Тюрьма Ее Величества,
Рэдинг
 
ДОРОГОЙ БОЗИ,
После долгого и бесплодного ожидания я решился сам тебе написать, для твоего блага в той же мере, что и для моего, потому что не хочу думать о том, что провел два долгих года в тюрьме, не получив от тебя ни строчки, никаких вестей или сообщений, кроме тех, которые причиняли мне боль.
Наша злосчастная печальнейшая дружба закончилась для меня крахом и публичным позором, но воспоминания о нашей былой дружбе всегда со мной, меня печалит мысль о том, что отвращение, горечь и презрение займут в моем сердце то место, которое всегда принадлежало любви. Думаю, ты и сам в глубине души чувствуешь, что лучше написать мне письмо, когда я лежу тут в одиночестве на нарах, чем публиковать мои письма без моего разрешения или посвящать мне стихи, не спросив моего согласия, хотя мир не узнает, какие слова скорби, страсти, упрека или равнодушия ты решишь послать мне в качестве своего ответа или призыва.
Я не сомневаюсь, что в этом письме, в котором я должен написать о нашей с тобой жизни, о прошлом и будущем, о сладости, превратившейся в горечь, и о горечи, которая могла бы стать сладостью, будет много того, что сразу же ранит твое самолюбие. Если это произойдет, перечти письмо снова и снова, пока твое самолюбие не будет убито. Если ты найдешь в этом письме то, что сочтешь несправедливыми обвинениями в свой адрес, вспомни, что человек должен быть благодарен за то, что существует вина, которую ему можно несправедливо вменить. Если хоть один пассаж из этого письма заставит слёзы навернуться на твои глаза, плачь так, как плачем мы здесь, в тюрьме, где день посвящен слезам не менее, чем ночь. Это ‑ единственное, что может тебя спасти. Если ты пойдешь жаловаться своей матери, как пожаловался на презрение, которое я выказал в твой адрес в своем письме Робби, чтобы она смогла тебе польстить, утащить обратно в трясину тщеславия и самодовольства, ты будешь полностью потерян.  Если ты найдешь для себя одно фальшивое оправдание, вскоре ты найдешь их сотню, и снова станешь тем, кем был до этого. По‑прежнему ли ты утверждаешь, как утверждал в своем ответе Робби, что я «приписываю тебе недостойные мотивы»? О! У тебя нет в жизни никаких мотивов. У тебя есть только аппетиты. Мотив ‑ это интеллектуальная цель. Ты был «слишком молод», когда началась наша дружба?  Твой недостаток заключался не в том, что ты знал о жизни слишком мало, а в том, что знал так много. Утренняя заря юности с ее нежным цветением, ее прозрачный чистый свет, ее радость невинности и надежд ‑ всё это ты оставил позади. Очень быстро ты перешел от Романтики к Реализму. Тебя начали завораживать кишки и их содержимое. Именно из‑за этого у тебя возникли неприятности, тебе понадобилась моя помощь, и я необдуманно, забыв о мирской мудрости, помог тебе из жалости и доброты. Ты должен внимательно прочесть это письмо, хотя каждое слово может стать для тебя огнем или скальпелем хирурга, из‑за которых нежная плоть горит или кровоточит. Помни: глупец в глазах людей и глупец в глазах богов ‑ совершенно разные вещи. Для того, кто совсем не разбирается в способах проявления Искусства и способах развития мысли, насыщенность латинского изречения, музыка богатой гласными греческой речи, тосканская скульптура или песня елизаветинских времен всё равно могут быть исполнены сладчайшей мудрости. Настоящий глупец, над которым посмеялись и которого обделили боги ‑ это тот, кто не знает себя. Я был таким глупцом очень долго. Но больше таковым не являюсь. Не бойся. Величайший из пороков ‑ ограниченность. Всё, что происходит, правильно. Также помни: сколь бы ни было тебе тяжело это читать, мне намного тяжелее писать об этом. Тебе позволили увидеть странные и трагические формы жизни так же, как человек видит тени в кристалле. Голову Медузы, которая превращает живого человека в камень, тебе позволили увидеть прямо в зеркале.  Сам ты свободно гуляешь средь цветов. У меня же прекрасный мир цвета и движения отнят.
Сейчас я расскажу тебе, в чем ужасно себя виню. Когда сижу в этой темной камере в аренстантской робе, опозоренный и потерпевший крах, я виню во всем себя.  Тревожными судорожными ночами, полными мучений, и в течение долгих монотонных дней, полных боли, я виню именно себя. Я виню себя в том, что позволил интеллектуальной дружбе, главной целью которой не было создание и созерцание прекрасных творений, поработить мою жизнь. Пропасть между нами с самого начала была слишком широкой. Ты лодырничал в школе, более чем лодырничал в университете. Ты не понимал, что художник, и особенно ‑ такой художник, как я, художник, качество произведений которого зависит от напряжения личности, нуждается в интеллектуальной атмосфере, мире, спокойствии и одиночестве.  Ты восхищался моими творениями, когда они были закончены, наслаждался блестящим успехом моих премьер и шикарными банкетами, которые следовали после. Ты гордился, вполне естественно, близким знакомством со столь выдающимся автором, но не понимал, какие условия необходимы мне для создания произведений.  Это ‑ не просто пустые фразы риторического преувеличения. Абсолютная правда факта: за то время, пока мы с тобой были вместе, я ни написал ни строчки. Куда бы мы с тобой ни поехали ‑ в Торки, Горинг, Лондон, Флоренцию или куда‑то еще, моя жизнь, когда ты был рядом, была абсолютно бесплодной и лишенной творчества. С сожалением следует сказать, что ты, с небольшими перерывами, был рядом со мною всегда.
Если выбрать один из множества примеров, помню, в сентябре 93‑го я снял апартаменты, чтобы спокойно посвятить себя работе, потому что нарушал условия договора с Джоном Харом, которому пообещал написать пьесу и который давил на меня в связи с этим.  На самом деле вовсе не странно, что мы разошлись во мнениях по вопросу художественной ценности твоего перевода «Саломеи». Так что ты довольствовался тем, что слал мне об этом дурацкие письма. За эту неделю я написал и подробно отшлифовал пьесу «Идеальный муж», так, как она потом была поставлена на сцене. Через неделю ты вернулся, и мне фактически пришлось отказаться от работы. Я приезжал в Сент‑Джеймс‑Плейс каждое утро в 11:30, чтобы иметь возможность думать и писать, не отвлекаясь на решение хозяйственных проблем, сколь бы ни было тихо и спокойно у меня дома. Но эта попытка была тщетной. Ты приезжал в полдень, стоял и курил, болтал до половины второго, а потом мне приходилось увести тебя на ланч в «Кафе‑Рояль» или «Беркли».  Ланч с его ликерами обычно длился до половины четвертого. На час ты уходил к Уайту. В пять часов являлся снова и оставался до тех пор, пока не приходило время одеваться к обеду.  Ты обедал со мной в «Савое» или на Тайт‑Стрит. Расставались мы с тобой, как правило, после полуночи, поскольку ужин у «Уиллиса» должен был завершить сей увлекательный день. Такова была моя жизнь в течение тех трех месяцев, каждый божий день, кроме тех четырех дней, когда ты уехал за границу. И мне, конечно же, пришлось переплыть в Кале, чтобы вернуть тебя обратно. Для человека моего характера и темперамента такое положение было одновременно гротескным и трагическим.
Ты, конечно же, должен это сейчас понимать.  Ты должен понимать, что твоя неспособность находиться в одиночестве, твоя натура, столь настоятельно требующая внимания и времени других, твоя неспособность на длительную интеллектуальную концентрацию, несчастная случайность (мне хочется думать, что не нечто большее), из‑за которой ты не смог обрести «Оксфордскую усидчивость» в интеллектуальных вопросах: ты никогда не умел грациозно играть идеями,  лишь жестоко навязывая свое мнение ‑ всё это, в сочетании с тем фактом, что твои интересы и желания лежали в области Жизни, а не Искусства, оказывало разрушительное воздействие на твои собственные достижения в культуре так же, как и на мое творчество.  Когда я сравниваю свою дружбу с тобой и дружбу с юношами моложе тебя, например ‑ с Джоном Греем и Пьером Луисом, мне становится стыдно. Моя истинная жизнь, моя возвышенная жизнь была связана с ними и людьми, подобными им.
О нынешних ужасных результатах своей дружбы с тобой я сейчас не говорю. Я думаю в основном о качестве этой дружбы в те времена, когда она существовала. Из‑за нее я деградировал в интеллектуальном плане. В твоей душе есть зачатки, микроб артистического темперамента. Но я встретил тебя слишком поздно или слишком рано. Не знаю.  Когда ты был далеко, у меня всё было отлично. В начале декабря того года, о котором речь, мне удалось уговорить твою мать отослать тебя прочь из Англии, я снова склеил разорванную и расплетенную паутину своего воображения, снова взял свою жизнь в свои руки, и не только дописал три остававшихся акта «Идеального мужа»,   но и задумал и почти дописал две пьесы совершенно другого рода ‑ «Флорентийская трагедия» и «Святая блудница», но тут ты внезапно вернулся ‑ непрошеный и незваный, вернулся при обстоятельствах, роковых для моего счастья.  Я больше не смог вернуться к двум этим произведениям, и они остались незавершенными. Мне не удалось возродить настроение, в котором я их писал.  Ты ведь и сам издал поэтический сборник, так что способен осознать истинность моих слов.   Но неважно, способен ты на это или нет: это остается ужасной правдой в самом сердце нашей дружбы. Пока ты был рядом со мной, ты воздействовал на мое творчество абсолютно разрушительным образом, я в полной мере стыжусь и виню себя за то, что позволял тебе упорно стоять между мной и моим творчеством. Ты не мог это понять и оценить. Я вообще не имел права от тебя этого ожидать.  Тебя интересовали только обеды и развлечения.  Ты желал лишь удовольствий, более‑менее обычных удовольствий. Именно их жаждал твой темперамент, или ты думал, что именно это нужно тебе в данный момент. Мне следовало запретить тебе являться в мой дом и мои комнаты без особого приглашения.   Я виню себя за это, слабости, которую я проявил, нет оправдания. Полчаса наедине с Искусством всегда были для меня важнее, чем круговорот общения с тобой. На самом деле за всю мою жизнь ничто никогда ни в малейшей мере не было для меня столь же важно, как искусство. Но для художника слабость ‑ это преступление, когда эта слабость парализует воображение.
Я виню себя за то, что ты вверг меня в полный и постыдный финансовый крах. Помню, однажды утром в октябре 92‑го я сидел в пожелтевшей роще Бракнелла с твоей матерью. Тогда я еще очень мало знал о твоей истинной натуре. Ты прожил со мной в Кромере десять дней, играл в гольф. Разговор коснулся тебя, твоя мать начала рассказывать мне о твоем характере. Она рассказала мне о твоих двух главных недостатках: о твоем тщеславии и о том, что ты, как она выразилась, «совершенно неправильно относишься к деньгам». Прекрасно помню, как я тогда рассмеялся. Я понятия не имел, что первый из этих недостатков приведет меня в тюрьму, а второй ‑ к банкротству.  Я считал тщеславие неким изящным цветком, который к лицу юноше, так же, как экстравагантность ‑ добродетели благоразумия и бережливости не были мне присущи.  Но через месяц нашей дружбы я начал понимать, что на самом деле имела в виду твоя мать. Ты настаивал на том, чтобы безрассудно сорить деньгами, требовал, чтобы я оплачивал все твои удовольствия ‑ неважно, был я с тобой в это время или нет. Со временем ты вверг меня в большие расходы, из‑за тебя расточптельность стала казаться мне неинтересной и монотонной, но ты всё крепче сжимал мою жизнь в кулаке, деньги тратились в основнои на такие удовольствия, как еда, выпивка и тому подобное. Иногда бывает приятно, когда стол красен от вина и роз, но ты вышел за все пределы разумного. Ты требовал без изящества и брал, не благодаря.   Ты начал думать, что имеешь право жить за мой счет в изобильной роскоши, к которой не привык, из‑за чего твои аппетиты всё время росли, и в конце концов,  проигравшись в каком‑нибудь алжирском казино, ты просто на следующее утро телеграфировал мне в Лондон, чтобы я перечислил проигранную тобой сумму на твой банковский счет, и больше об этом не думал.
 
Если я скажу тебе, что с осени 1892‑го года до того дня, когда меня отправили в тюрьму, я потратил с тобой и на тебя больше 5 000 фунтов наличными ‑ а ведь мне еще и приходилось оплачивать счета ‑ ты получишь какое‑то представление  о жизни, на которой ты настаивал.  Думаешь, я преувеличиваю? Мои обычные расходы на тебя в обычный день в Лондоне ‑ на ланч, обед, ужин, развлечения, экипажи и тому подобное ‑ составляли 12‑20 фунтов, а расходы за неделю возрастали, соответственно, пропорционально, и составляли 80‑130 фунтов. За три месяца, которые мы с тобой провели в Горинге, мои расходы (включая, конечно же, аренду) составили 1340 фунтов. Шаг за шагом вместе с конкурсным управляющим мне пришлось вновь пройти через все этапы своей жизни. Это было ужасно. «Простая жизнь и возвышенные мысли» ‑ в то время ты, конечно же, не мог оценить прелесть этого идеала, но такая расточительность позорила нас обоих. Один из самых прекрасных обедов в моей жизни ‑ обед с Робби в маленьком кафе в Сохо, который стоил столько шиллингов, сколько я тратил на обеды с тобою фунтов. Благодаря этому обеду с Робби появился первый и самый лучший из моих диалогов. Идея, название,  настроение, воплощение ‑ всё это стоило всего лишь 3 франка 50 сантимов табльдота. А после безрассудных обедов с тобой оставались лишь воспоминания о том, что слишком много было съедено и выпито. То, что я выполнял твои требования, тебе вредило. Теперь ты об этом знаешь. Из‑за этого ты зачастую становился жадным и бессовестным, постоянно вел себя по‑хамски. Зачастую было вовсе не весело, в этом было мало чести. Ты забыл, не буду говорить ‑ формальную вежливость и благодарность, поскольку формальная вежливость вредит крепкой дружбе, но просто прелесть нежного товарищества, очарование приятной беседы и весь этот благородный гуманизм, который делает жизнь приятной и становится для нее аккомпаниментом ‑ так музыка поддерживает мелодию вещей, заполняет суровые или безмолвные пробелы. И хотя тебе может показаться странным, что человек, находящийся в столь ужасном положении, в котором нахожусь я, видит разницу между видами бесчестья, всё же я честно признаю, что безумие швыряния денег на тебя, то, что я позволил тебе промотать мое состояние, принесло тебе вред так же, как и мне ‑ это придает моему банкротству оттенок совместного распутства, из‑за которого мне стыдно вдвойне. Я был рожден для другого.
Но больше всего я виню себя за полную моральную деградацию, в которую я позволил тебе втянуть себя. Основа характера ‑ сила воли, а ты полностью поработил мою волю. Звучит абсурдно, но тем не менее ‑ правда. Ты постоянно устривал мне сцены ‑ кажется, они были тебе необходимы почти физически, твой разум и твое тело искажались, ты превращался в чудовише, на тебя было столь же страшно смотреть, сколь и слушать тебя. Тебя обуревала ужасающая одержимость, которую ты унаследовал от отца ‑ мания сочинения омерзительно тошнотворных писем. Ты абсолютно не контролировал свои эмоции ‑ ты мог долго обижаться и замыкался в молчании, а потом внезапно тебя охватывала почти эпилептическая ярость. Всё это я описал в одном из писем, которое ты оставил  в «Савое» или каком‑то другом отеле,  так что адвокат твоего отца представил это письмо в суде. Это письмо ‑ мольба, не лишенная пафоса, если бы в то время ты был способен распознать пафос, его составляющие или выражение ‑ таковы, повторяю, были истоки и причины моего рокового подчинения тебе, твоим ежедневно возраставшим потребностям. Ты меня вымотал. Это была триумфальная победа мелочной натуры над натурой более масштабной. Это был пример тиранического господства слабого над сильным, которое я описал в одной из своих пьес как «единственную тиранию», которая никогда не закончится. И это было неизбежно. Если хочешь жить в социуме, найди  moyen de vivre , средства к существованию.
Я всегда думал, что уступить тебе в мелочах ‑ не стращно, а в решающий момент я смогу вернуть себе силу воли в ее естественном превосходстве. Но этого не произошло. В решительный момент сила воли полностью меня покинула. В жизни на самом деле нет важнейших вещей или мелочей. Всё имеет одинаковую ценность и одинаковые масштабы.  Я привык, сначала, главным образом, из‑за равнодушия, уступать тебе во всём, и не заметил, как это стало частью моей натуры. Я не заметил, как мой характер свелся к неизменному роковому настроению. Именно поэтому в проницательном эпилоге к первому изданию сборника своих эссе Пейтер говорит: «Формировать привычки ‑ ошибка». Когда он это написал, оксфордские тупицы решили, что это ‑ лишь намеренный парафраз немного скучного текста «Этики» Аристотеля, но на самом деле в этой фразе таится прекрасная, ужасающая правда. Я позволил тебе истощить силу моего характера, а для меня формирование привычки оказалось не просто ошибкой, а крахом. С моральной точки зрения твое влияние на меня оказалось даже еще более разрушительным, чем с творческой.
Один раз получив карт‑бланш, ты, конечно же, начал управлять всем. В то время, когда я должен был находиться в Лондоне, внять мудрому совету и спокойно обдумать ужасную ловушку, в которую я позволил себя загнать ‑ ловушку‑мину, как сейчас называет ее твой отец, ты настоял на том, чтобы я отвез тебя в Монте‑Карло, в самое возмутительное место на белом свете, чтобы ты мог играть день и ночь напролет, пока казино открыто. А что касается меня ‑ баккара меня не прельщала, я оставался снаружи, предоставленный сам себе. Ты отказывался обсудить хотя бы в течение пяти минут то положение, в которое вы с отцом меня загнали. Мое дело было ‑ платить за твой отель и оплачивать твои расходы. Малейшее упоминание о ждущем меня суровом испытании ты считал невыносимой скукой. Новая марка шампанского, которое нам рекомендовали, интересовала тебя больше.   После нашего возвращения в Лондон те мои друзья, которые действительно желали мне блага, умоляли меня уехать за границу, не ввязываться в судебный процесс. За такой их совет ты приписал им низменные мотивы, а меня обвинил в трусости за то, что я их слушаю. Ты заставлял меня нагло выкручиваться, насколько это возможно, на свидетельской трибуне, с помощью абсурдных и глупых лжесвидетельств. В конце концов, конечно же, меня арестовали, а твой отец стал калифом на час.
Насколько могу подсчитать, я прекращал нашу с тобой дружбу раз в квартал. Но всякий раз тебе удавалось с помощью молений, телеграмм, писем, посредничества друзей и тому подобного уговорить меня позволить тебе вернуться.
Но пена и безумие нашей жизни часто меня утомляли: мы всегда встречались только в грязи, это было очаровательно, ужасно очаровательно, но все твои разговоры неизменно вертелись вокруг одной темы, и в конце концов начали звучать для меня монотонно. Часто мне становилось скучно до смерти, я принимал это так же, как принимал твою страсть к мюзик‑холлам, твою одержимость абсурдным расточительством в еде и питье, или другие, менее привлекательные твои свойства, как то, с чем, скажем так, нужно смириться, часть высокой цены, которую нужно заплатить за счастье знакомства с тобой.
Когда однажды вечером в понедельник ты пришел в мои апартамены в сопровождении двоих друзей, на следующее утро я буквально сбежал за границу, семье сообщил какую‑то абсурдную причину своего отъезда, судье оставил выдуманный адрес, потому что боялся, что ты поедешь за мной следующим поездом...
Наша с тобой дружба всегда расстраивала мою жену: не только потому, что ты ей никогда не нравился, но и потому, что она видела, как я меняюсь из‑за этой дружбы, и не в лучшую сторону.
Ты незамедлительно выехал в Париж, по пути слал мне страстные телеграммы, умолял позволить увидеться со мной еще раз, любой ценой. Я отказался. Ты приехал в Париж поздно ночью в субботу и нашел ожидавшее тебя в отеле короткое письмо, в котором я сообщал, что не встречусь с тобой. На следующее утро я получил на Тайт‑Стрит телеграмму от тебя на десять или одиннадцать страниц. Ты заявлял вот что: несмотря на всё то зло, которое ты мне причинил, ты не можешь поверить, что я категорически отказываюсь тебя видеть. Ты напомнил, что ради встречи со мной хотя бы на час ты ехал шесть суток через всю Европу без единой остановки. Должен признать, это была очень трогательная мольба,  и заканчивалась она плохо завуалированной угрозой суицида.  Ты часто напоминал, сколь многие из твоих предков запятнали руки своей собственной кровью: твой дядя ‑ наверняка, твой дед ‑ возможно. И другие из рода безумцев, к которому ты принадлежишь. Жалость, моя былая привязанность к тебе, сочувствие к твоей матери, для которой твоя смерть при таких ужасных обстоятельствах стала бы ударом, который она не смогла бы пережить, ужасающая мысль о том, что столь юная жизнь, несмотря на все уродливые недостатки, дарящая обещание красоты,  оборвется столь отвратительно, да и просто требования гуманности ‑ всё это, если нужны оправдания, может служить оправданием того, что я согласился на один единственный, последний разговор с тобой.  Когда я приехал в Париж, ты весь вечер плакал, слёзы бежали по твоим щекам, словно дождь, когда мы обедали у Вуазена, а потом ужинали у Пайара. Неподдельная радость, которую ты выказал, увидав меня, то, что ты при каждой возможности держал меня за руку, словно нежное раскаивающееся дитя, твое раскаяние, столь простое и искреннее в ту минуту ‑ всё это заставило меня согласиться возобновить нашу дружбу.  Через два дня мы вернулись в Лондон, твой отец увидел, что ты обедаешь со мной в «Кафе‑Рояль», сел за мой столик, пил мое вино, и в тот же день написал тебе письмо, начав атаку на меня... Как ни странно, мне вновь навязали даже не шанс, а обязанность расстаться с тобой.  Вряд ли нужно напоминать, что я имею в виду то, как ты обращался со мной в Брайтоне с 10‑го по 13‑е апреля 1894‑го года. Три года ‑ слишком долгий срок для того, чтобы ты вернулся.  Но мы, живущие в тюрьме, можем измерять течение времени лишь уколами боли, вести дневник горьких мгновений. Нам больше не о чем думать. Мы существуем благодаря страданию, сколь тебе это ни покажется странным. Это ‑ единственное, благодаря чему мы чувствуем, что существуем, и воспоминания о страданиях в прошлом необходимы нам, как гарантия, доказательство существования нашей личности. Между мной и воспоминаниями о радости лежит пропасть не менее глубокая, чем между мной и радостью в нынешней жизни.  Если бы наша с тобой совместная жизнь действительно была такой, как думает мир ‑ просто исполненной удовольствий, смеха и распутства, я не смог бы вспомнить из нее ни одного эпизода. Именно благодаря тому, что она была полна мгновений и дней трагических и горьких, зловещих предзнаменований, скучных или ужасающе монотонных сцен и бесчинства насилия, я вижу и слышу каждый отдельный эпизод во всех подробностях, когда практически ничего другого не вижу и не слышу.  Здесь люди живут лишь благодаря боли, так что моя дружба с тобой, из‑за того, каким образом меня заставляют ее вспоминать, видится мне прелюдией, созвучной меняющимся тональностям мучений, которые я каждый день должен понимать, даже более того ‑ в них нуждаться, словно моя жизнь, что бы ни казалось мне и другим, всё это время была подлинной симфонией, которая двигалась ритмическими рывками к неизбежной кульминации ‑ с этой неизбежностью Искусство трактует любую грандиозную тему... Я собрался обсудить то, как ты обращался со мной в течение трех дней три года назад, не так ли?
Конечно же, я развлекал тебя, выбора у меня не было ‑ развлекать тебя можно было где угодно, только не у меня дома. На следующий день, в понедельник, твой спутник вернулся к выполнению своих профессиональных обязанностей, а ты остался со мной. Тебе наскучил Уортинг, и, уверен, еще больше тебе наскучили мои бесплодные усилия сосредоточиться на пьесе ‑ на единственном, что меня действительно в тот момент интересовало. Ты настоял на том, чтобы я отвез тебя в «Гранд‑Отель» в Брайтоне.
В ночь нашего приезда ты заболел ‑ у тебя был тот ужасный жар, который глупцы называют гриппом, это был второй, если не третий приступ. Не нужно напоминать, как я ухаживал за тобой ‑ не только с помощью роскоши фруктов, цветов, подарков, книг и тому подобных вещей, которые можно купить за деньги, но и с помощью любви и нежности, которые, что бы ты ни думал, купить нельзя.  Я в течение часа прогуливался по утрам и на час выезжал днем, всё остальное время не покидал отель. Я заказывал для тебя особый виноград из Лондона, потому что ты не хотел есть виноград, который предоставляли в отеле. Всё время что‑то придумывал, чтобы тебя порадовать, всегда был рядом с тобой или в соседней комнате, сидел с тобой каждый вечер, чтобы успокоить или развлечь.
Четыре‑пять дней спустя ты выздоровел, и я снял квартиру, чтобы попытаться дописать пьесу. Ты, конечно же, последовал за мной. Мы разместились, на следующее утро я ужасно заболел.
Врач определил, что я заразился от тебя гриппом.
У меня нет камердинера, который мог бы мне прислуживать, никого, кто мог бы отправить письмо или купить лекарства, которые прописал врач. Но ты ‑ со мной. Мне нечего бояться. На следующие два дня ты бросил меня совсем одного без какого‑либо ухода, рядом со мной никого не было. Дело было не в винограде, цветах и очаровательных подарках: у меня не было даже самого необходимого.
Я остался на целый день один, мне нечего было читать, ты спокойно сказал, что купил книгу, которую я хотел, ее обещали прислать ‑ потом я случайно узнал, что это было ложью от первого до последнего слова. Всё это время ты, конечно, жил за мой счет, разъезжал за мой счет, обедал в «Гранд‑Отеле», в моей комнате появлялся только для того, чтобы взять у меня денег. В субботу вечером ты оставил меня совсем без ухода, оставил одного до утра. Я просил тебя вернуться после обеда, посидеть со мной немного. Ты пообещал это сделать, отвечал грубо и раздраженно. Я ждал до 11‑ти часов, но ты так и не явился.
В три часа ночи, не в силах уснуть и мучаясь от жажды, я пробрался во тьме и холоде в гостиную, надеясь найти там воду. Там я нашел тебя. Ты в бешенстве обрушил на меня все ужасные слова, которые способен придумать распущенный и необразованный ум. В ужасной алхимической реторте самовлюбленности ты переплавил угрызения совести в ярость. Ты обвинял меня в эгоизме за то, что я надеялся, что ты будешь со мной во время болезни. Обвинял меня в том, что я мешаю тебе развлекаться, пытаюсь лишить тебя удовольствий.
Ты сказал, и я знал, что это ‑ правда, что ты вернулся в полночь лишь для того, чтобы переодеться и снова уйти.
В конце концов я сказал, чтобы ты убирался прочь. Ты сделал вид, что выполнил мое требование, я зарылся головой в подушку, но когда поднял голову, оказалось, что ты ‑ по‑прежнему в комнате, и ты вдруг бросился на меня с жестоким смехом, в истерике ярости. Меня охватил ужас, я даже не понимал, почему. Я сразу выскочил из постели, босой, как был, через два лестничных пролета ринулся в гостиную.
Ты тихо вернулся за деньгами, взял всё, что смог найти, на туалетном столике и каминной полке, а потом ушел из дома с багажом. Нужно ли говорить, что я думал о тебе в течение двух одиноких, несчастных дней болезни, последовавших за этим? Нужно ли говорить, что я со всей очевидностью понял: продолжать даже хотя бы знакомство с тем человеком, которым ты себя проявил, для меня унизительно?  Я понял, что чаша переполнена, и это стало для меня великим облегчением. Я знал, что в будущем мое искусство и моя жизнь будут неизмеримо лучше и свободнее. Несмотря на болезнь, я почувствовал облегчение. Разрыв был окончательным, и я ощутил умиротворение.
В среду был мой день рождения. Среди телеграмм и писем на моем столе лежало письмо, подписанное твоим почерком. Я открыл его с грустью. Я знал, что те времена, когда очаровательная фраза, выражение любви, слово печали могло бы заставить меня принять тебя обратно, остались в прошлом.   Но тут я ошибался. Я тебя недооценил.
Ты поздравил меня с благоразумием, с которым я оставил одр болезни и внезапно ринулся вниз по лестнице. «Это было так отвратительно с твоей стороны, ‑ написал ты. ‑ Отвратительнее, чем ты воображаешь». О! Я понимал это даже слишком хорошо. Не знаю, что всё это значило на самом деле: был ли у тебя пистолет, который ты купил, чтобы напугать отца, а потом, думая, что он не заряжен, однажды выстрелил из него в ресторане, когда обедал со мной. Тянулась ли твоя рука к обычному столовому ножу, который по случайности оказался на столе между нами.    А возможно ‑ в ярости ты забыл, что ты ниже и слабее меня, и замыслил какое‑то особое личное оскорбление, или даже нападение, когда я лежал больной. Я не знаю.  Не знаю до сих пор. Знаю лишь то, что меня охватил всеобъемлющий ужас, я почувствовал, что, если не покину комнату, не сбегу немедленно, ты сделаешь или попытаешься сделать что‑то, что даже тебя заставит всю оставшуюся жизнь мучиться от стыда...
Вернувшись в город с места трагедии, которую ты устроил, ты сразу же явился ко мне ‑ очень нежный и очень простой, в своем траурном костюме, с глазами, тусклыми от слёз. Ты искал утешения и помощи, как мог бы искать их ребенок. Я распахнул перед тобой двери своего дома и свое сердце.  Твое горе стало моим, я решил помочь тебе его нести.   Ни единым словом я не намекал на твое поведение по отношению ко мне, на возмутительные сцены и возмутительное письмо.
Боги поступают странно. Они используют не только наши пороки, чтобы нами понукать. Они ведут нас к гибели и с помощью того, что есть в нашей душе хорошего ‑ благородства, гуманности, любви. Но из жалости и любви к тебе в этом ужасном месте я плакать не буду.
Конечно, я узрел в наших отношениях не просто перст судьбы, а Рок ‑ тот Рок, который всегда несется вперед стремительно, почуяв запах крови. Благодаря своему отцу ты принадлежишь к роду, вступать в брак с представителями которого ‑ ужасно, дружба с ними ‑ фатальна, они разрушают и свою жизнь, и жизнь других людей.
За всеми этими мельчайшими обстоятельствами, при которых пересеклись наши пути, обстоятельствами важными или будто бы банальными, при которых ты приходил ко мне за удовольствиями или деньгами, незначительными шансами, мелкими инцидентами, которые в масштабах жизни кажутся не более чем пылью, танцующей в солнечных лучах, или листком, дрожащим на дереве, последовал крах, словно эхо горького крика или тень хищника на охоте.
Наша дружба началась с того, что ты в невероятно трогательном и очаровательном письме умолял помочь тебе в ситуации, которая была бы ужасна для любого, а для юноши в Оксфорде она была ужасна вдвойне. Я помог тебе, в итоге ты сказал сэру Джорджу Льюису, что я ‑ твой друг, и я начал терять его уважение и дружбу, а ведь наша дружба длилась пятнадцать лет. Лишившись советов, помощи и уважения сэра Льюиса, я лишился надежной опоры в жизни. Ты послал мне очаровательное стихотворение ученика начальной школы версификации, чтобы я его оценил. В ответном письме я пролил бальзам на твое самолюбие литератора: я сравнивал тебя с Гиласом, Гиацинтом, Жонкилем или Нарциссом, говорил, что тебя увенчал лаврами Бог Поэзии, даровав тебе свою любовь. Письмо напоминало отрывок из сонета Шекспира, транспонированный в минорном ключе.
Позволь сказать начистоту: такого рода письмо в мгновения счастья или упрямства я написал бы любому очаровательному юноше из университета, который прислал бы мне стихотворение собственного сочинения, конечно, при условии, что ему хватило бы культуры и остроумия, чтобы правильно истолковать эти фантастические сравнения. Какова история этого письма! От тебя оно попало в руки мерзкого сокурсника, а он передал письмо банде шантажистов, копии письма разослали моим друзьям по всему Лондону и администратору театра, в котором шли мои пьесы, это письмо толковали как угодно, лишь бы не верно, общество будоражили абсурдные слухи о том, что я должен заплатить огромную сумму за то, что написал тебе злосчастное письмо. Такова была основа худшего из обвинений твоего отца.
Я сам принес оригинал письма в суд, чтобы показать, что это на самом деле. Адвокат твоего отца назвал это возмутительно коварной попыткой развращения невинности. В конце концов письмо приобщили к делу по обвинению в уголовном преступлении. Корона принимает это доказательство. Судья ссылается на него,   не изучив его толком, читает мораль. В итоге из‑за этого письма меня отправляют в тюрьму. Таков результат того, что я написал тебе очаровательное письмо.
Иногда у меня возникает такое чувство, что ты ‑ просто кукла, которой руководит тайная и невидимая рука кукловода для достижения кульминации ужасающих событий. Но у кукол тоже есть страсти. Они привносят новый сюжет в свое представление, меняют навязанные им перепетии в сооветствии со своими   прихотями и аппетитами. Быть абсолютно свободным, и в то же время ‑ полностью подчиняться закону: таков вечный парадокс человеческой жизни, который мы осознаем в каждое ее мгновение. Думаю, это ‑ единственное возможное объяснение твоего характера, если у великой и ужасной тайны человеческой души есть какое‑то объяснение, кроме того, благодаря которому эта тайна становится еще более непостижимой.
Я думал, что жизнь будет блестящей комедией, а ты будешь в ней одним из изящных персонажей. А она оказалась возмутительной, мерзкой трагедией, и зловещая катастрофа ‑ зловешая в сосредоточенности целей и насыщенности узколобой целеустремленности, сняла маску радости и удвольствий ‑ тебя эта маска обманула и сбила с пути истинного не менее, чем меня.
Воспоминания о нашей дружбе ‑ это тень, которая следует за мной здесь, кажется, она никогда меня не покинет. Она будит меня здесь по ночам, чтобы снова и  снова рассказывать одну и ту же историю, пока эти изнурительные повторы не лишат меня сна до рассвета. На рассвете она начинает снова: эта тень следует за мной на тюремный двор и заставляет разговаривать с самим собой, пока я бреду по кругу. Меня заставляют вспомнить каждую сопутствующую подробность, каждое ужасное мгновение.  Нет ни одного мгновения за все эти несчастные годы, которое я не смог бы восстаеновить в том участке мозга, который отведен для скорби и отчаяния: каждая натянутая нота твоего голоса, каждый взмах и жест твоих нервных рук, каждое горькое слово, каждая ядовитая фраза возвращается ко мне. Я вспоминаю улицу или реку, вдоль которой мы шли, окружавшую нас стену леса, цифру на циферблате часов, на которую указывала стрелка, направление ветра, форму и цвет луны.
Я знаю, на всё, что я сказал тебе, есть один ответ: ты меня любил. В течение этих двух с половиной лет, на которые парки сплели в один пурпурный узор нити наших разрозненных жизней, ты действительно меня любил.
Хотя я довольно хорошо понимал, что мое положение в мире искусства, интерес, которы й всегда вызывала моя личность, мои деньги, роскошь, в которой я жил, тысяча и одна вещь, делающая жизнь столь очаровательной и дивной, как моя ‑ всё это заворожило и заставило тебя в меня вцепиться. Но кроме всего этого было еще что‑то, что‑то еще тебя странным образом привлекало: ты любил меня намного больше, чем кого‑либо в этом мире. Но, как и в моей жизни, у тебя в жизни была ужасная трагедия, правда ‑ полностью противоположная моей. Хочешь узнать, что это была за трагедия?  Вот что: ненависть в твоей душе всегда была сильнее, чем любовь. Твоя ненависть к отцу была столь сильна, что переросла и заслонила твою любовь ко мне.   Между ними не было никакой борьбы, или совсем небольшая: столь чудовищных масштабов достигла твоя ненависть. Ты не понимал, что в человеческой душе нет места для обеих этих страстей ‑ они не могут ужиться в этом доме с очаровательной резьбой. Любовь подпитывается воображением ‑ благодаря этому мы становимся мудрее, чем позволили бы нам наши знания, лучше, чем могли бы почувствовать, благороднее, чем были в действительности. Благодаря этому мы можем увидеть жизнь в целом, лишь благодаря этому мы можем понять других в соотношении реального и идеального их облика. Питать любовь может лишь прекрасный и талантливый замысел. А вот ненависть может питать что угодно. За все эти годы ты не выпил ни одного бокала шампанского, не съел ни одного роскошного блюда, которое не подпитало бы твою ненависть, не добавило бы ей жира.  Чтобы удовлетворить свою ненависть, ты решил поставить на кон мою жизнь так же, как ставил на кон мои деньги ‑ беззаботно, безрассудно, не думая о последствиях. Ты считал, что, если проиграешь, это будет не твой проигрыш. А если выиграешь, тебе достанется  упоение и все выгоды победы.
Ненависть ослепляет людей. Ты об этом не знал. Любовь способна прочесть послание самой далекой звезды, а ненависть так тебя ослепила, что ты не видел дальше узкого, окруженного стенами и уже засохшего от похоти сада своих пошлых желаний. Ужасное отсутствие у тебя воображения ‑ единственный поистине роковой недостаток твоего характера ‑ было исключительно результатом жившей в твоей душе ненависти. Ненависть незаметно, потихоньку, исподтишка подтачивала твою дущу, как лишайник точит корень растения ‑ в итоге ты уже не был способен видеть что‑либо, кроме самых  низменных интересов и мелочных целей. Способность видеть, которую могла бы подарить тебе любовь, была отравлена и парализована ненавистью.
Кажется, тебе нравилось быть предметом спора между твоим отцом и человеком с моим положением.
Ты почуял возможность публичного скандала и полетел на этот запах. Тебя радовала перспектива битвы, во время которой ты будешь в безопасности.
Ты знал, что для меня значило мое искусство ‑ это была великая, самая важная для меня нота, благодаря которой я сначала открыл себя для себя самого, а потом ‑ открылся миру. Великая страсть моей жизни. Любовь, по сравнению с которой все остальные любови были ‑ как болотная вода в сравнении с красным вином, или как болотный светлячок в сравнении с волшебным зеркалом луны... Теперь понимаешь, что полное отсутствие у тебя воображения было главным изъяном твоего характера? Легко можно было понять, что тебе следует делать ‑  это было ясно, как на ладони, но твоя ненависть тебя ослепила, и ты ничего не видел.
Твоя жизнь прекрасна. Но если ты мудр и хочешь, чтобы твоя жизнь стала еще прекраснее, ты должен взглянуть на нее по‑другому ‑ пусть чтение этого ужасного письма (я знаю, что оно ужасно) станет для тебя таким же жизненным кризисом и поворотной точкой в жизни, как стало для меня его написание. Твое бледное лицо легко краснеет от вина или удовольствия. Если во время чтения этого письма твое лицо будет гореть от стыда, словно от печного жара, для тебя так будет лучше. Самый главный порок ‑ ограниченность. Осознание ‑ всегда во благо.
Нет нужды говорить тебе, что я понимал это тогда столь же ясно, как и сейчас. Но я говорил себе: «Любой ценой я должен сохранить в сердце любовь. Если я отправлюсь в тюрьму без любви, что станет с моей душой?». Письма, которые я писал тебе тогда из Холлоуэя, были моими попытками сохранить любовь как доминирующую ноту своей личности. Если бы я захотел, разорвал бы тебя на части горькими упреками. Мог бы осыпать тебя перлами злословия.
На меня повесили грехи другого человека. Если бы я захотел, я спасся бы на судебном процессе, пожертвовав им, спасся бы если не от позора, то от тюремного заключения. Если бы я потрудился доказать, что свидетелей обвинения ‑ трех самых важных свидетелей ‑ тщательно проинструктировал твой отец и его адвокаты ‑ не только молчание, но и утверждения по умышленному сговору были задуманы и отрепетированы, действия другого человека приписали мне. Я мог бы  опровергнуть все эти обвинения, и судья сразу же освободил бы меня ‑ даже еще быстрее, чем несчастного клятвопреступника Аткинса.  Я мог бы выйти из зала суда беззаботно, с руками в карманах, свободным человеком. На меня давили изо всех сил ‑ настоятельно советовали, умоляли сделать так люди, единственной целью которых было мое благо и благо моих родных.  Но я отказался. Выбрал другой путь. Я никогда, ни единой минуты не жалел о своем решении, даже в самые горькие времена тюремного заключения. Я не мог поступить так ‑ это было ниже моего достоинства. Грехи плоти ‑ ничто. Это ‑ болезни, которые должны лечить врачи, если их нужно лечить. Постыдны лишь грехи души. Если бы я добился своего освобождения таким образом, это мучило бы меня до конца жизни. Но неужели ты правда думаешь, что ты был достоин любви, которую я тогда питал к тебе, или что я хотя бы на мгновение мог подумать, что ты этой любви достоин? Неужели ты правда думаешь, что были в нашей дружбе мгновения, когда ты был достоин любви, которую я к тебе питал? Я знал, что ты не достоин любви.  Но любовь ‑ это не торговля на рынке, не товар на весах барышника. Она дарит сладостную возможность почувствовать себя живым, так же, как дарит эту радость интеллект. Цель любви ‑ любовь, не больше, но и не меньше. Ты был моим врагом: никогда ни у кого в этом мире не было такого врага. Я отдал тебе свою жизнь, а ты швырнул ее под ноги, чтобы потешить самые низменные и презренные из человеческих страстей ‑ ненависть, тщеславие и алчность. Ты уничтожил меня во всех смыслах менее чем за три года.
После оглашения ужасного приговора, когда на меня надели тюремную робу и захлопнули за мной двери тюрьмы, я сидел среди руин своей прекрасной жизни ‑ раздавленный страданиями, вне себя от ужаса, почти терял сознание от боли.    Но я не чувствовал к тебе ненависти. Каждый день я повторял себе: «Сегодня я должен сохранить любовь в своем сердце, иначе как я проживу этот день?». Я напоминал себе, что, как бы там ни было, ты не желал мне зла...
Воспоминания вспыхивают в памяти, я вспоминаю, что в первый и последний раз за всё время своего тюремного заключения рассмеялся. В этом смехе воплотилось всё презрение этого мира. Принц Флер‑де‑Лис! Я понял, что, несмотря на всё произошедшее, ты не осознал одну единственную вещь. В своих собственных глазах ты оставался изящным принцем из комедии‑фарса, а не мрачной фигурой в трагическом представлении.
Если ничто в твоей душе не восстало против столь вульгарного кощунства, ты мог бы хотя бы вспомнить сонет, автор которого со смесью скорби и презрения наблюдал, как письма Китса продавали в Лондоне с аукциона, и наконец‑то понял бы подлинный смысл моих строк:
 
"...  да вовсе и не любят те искусство,
кто сердца поэта разбил кристалл,
их глазки алчные горят огнем и пожирают".
Невозможно всегда держать у груди гадюку и кормить ее, невозможно вставать каждую ночь и пропалывать сорняки в саду чужой души.
Я не могу позволить тебе через всю жизнь пронести в сердце ношу угрызений совести из‑за того, что ты уничтожил такого человека, как я.
Тебе когда‑нибудь приходило в голову, в каком ужасном положении я нахожусь, если в течение последних двух лет, в кошмарном тюремном заключении, я зависел от твоей дружбы? Ты когда‑нибудь об этом задумывался? Ты когда‑нибудь испытывал хоть толику благодарности к тем, кто добротой без оговорок, преданностью без границ, радостью дара облегчал мою черную ношу, устраивал мою будущую жизнь, постоянно меня проведывал, писал мне прекрасные письма, полные сочувствия, устраивал мои дела, поддерживал перед лицом позора, подколок, насмешек или даже оскорблений? Я каждый день благодарю Господа за то, что он даровал мне друзей, не похожих на тебя. Я обязан им всем. Даже книги в моей камере купил Робби за свои карманные деньги. Он же оплатит и покупку одежды, когда меня освободят. Мне не стыдно принимать то, что дают с любовью. Я этим горжусь. Но ты когда‑нибудь задумывался о том, что сделали для меня такие друзья, как Мор Эйди, Робби, Роберт Шерард, Фрэнк Харрис и Артур Клифтон, даря мне комфорт, помошь, любовь, сочувствие и тому подобные вещи?...
Я знаю, что твоя мать, леди Куинсберри, во всем  винит меня. Я слышу об этом от людей ‑ не от твоих знакомых, а от тех, кто тебя не знает и знать не желает. Часто об этом слышу. Например, она рассуждает о влиянии старшего мужчины на младшего. Это ‑ один из ее самых любимых постулатов по данному вопросу, поскольку он всегда успешно аппелирует к популярным предрассудкам и невежеству. Мне нет нужды спрашивать у тебя, как я на тебя повлиял. Ты прекрасно знаешь, что никак.
Ты постоянно хвастался, что я никак на тебя не влияю ‑ вот уж воистину единственный обоснованный повод для хвастовства.Что у тебя было такого, на что я мог бы повлиять? Твой мозг? Он был неразвит. Твое воображение? Оно было мертво. Твое сердце? Оно еще не родилось. Ты ‑ единственный человек из встреченных мною в жизни, на которого я не смог повлиять никоим образом.
Я месяц за месяцем ждал от тебя весточку. Даже если бы я не ждал, а просто захлопнул перел тобой дверь, тебе следовало бы помнить, что никто не может навсегда захлопнуть дверь перед любовью. Неправедный судья из евангельской притчи в конце концов встает и оглашает справедливое решение, потому что справедливость день и ночь стучит в его дверь, и в темный час друг, в сердце которого нет подлинной дружбы, наконец сдается на уговоры друга «из‑за его настойчивости». В мире не существует тюрьмы, в которую не смогла бы проникнуть любовь. Если ты этого не понимаешь, ты совсем ничего не понимаешь в любви...
Напиши мне со всей искренностью о себе: о своей жизни, о своих друзьях, о своих занятиях, о книгах, которые ты читаешь. Не пиши того, чего на самом деле нет у тебя на уме ‑ вот и всё. Если в твоем письме будет какая‑то ложь, я сразу это замечу. Не зря ведь я всю жизнь поклонялся культу литературы, так что теперь могу сказать о себе:
«Как царь Мидас ревниво в старину
хранил свой клад, беречь мы будем стих».
 
Кроме того, помни, что мне еще только предстоит тебя узнать. Вероятно, нам с тобой только предстоит узнать друг друга. Что касается меня, осталось сказать вот что. Не бойся прошлого. Если люди скажут тебе, что прошлое ‑ необратимо, не верь им. Прошлое, настоящее и будущее ‑ одно мгновение в глазах Господа, а мы должны пытаться жить так, как видит это Господь. Время и пространство, последовательность и расширение ‑ лишь случайные условия мысли. Воображение может перенести их и многое другое в сферу идеального существования. Вещи, в сущности ‑ то, чем мы решаем их сделать. Вещь определяется тем, как мы на нее смотрим. «Там, где люди видят рассвет, опускающийся на холм, я вижу Сынов Божьих, ликующих от радости», ‑ пишет Блейк. То, что миру и мне самому казалось моим будущим, было безвозвратно утрачено, когда я позволил с помощью подначиваний втянуть себя в судебный процесс против твоего отца, но на самом деле, должен сказать, я потерял это будущее задолго до того. Передо мной лежит только прошлое. Я заставил себя посмотреть на свое прошлое другими глазами, заставил мир посмотреть на него другими глазами, заставил даже Господа посмотреть на мое прошлое другими глазами.  Я не смог бы это сделать, если бы игнорировал свое прошлое, пренебрегал им, восхвалял его или от него отказывался. Это можно сделать лишь при условии полного принятия своего прошлого как непреложной составляющей эволюции моей жизни и моего характера: склонив голову перед всем, что я выстрадал.
Насколько далек я еще от самообладания на самом деле, вполне ясно продемонстрирует тебе это письмо с его изменчивым и неопределенным настроением, презрением и горечью, с его стремлением и неспособностью это стремление осознать. Но не забывай, в какой ужасной школе я выполняю свое задание. И   сколь бы ни был я несовершенен, ты всё равно можешь много чего у меня получить. Ты пришел ко мне, чтобы научиться удовольствию жизни и удвольствию искусства. Возможно, я избран для того, чтобы научить тебя чему‑то намного более прекрасному ‑ смыслу скорби и ее красоте.
Твой любящий друг,
ОСКАР УАЙЛЬД»
Это письмо Оскара Уайльда лорду Альфреду Дугласу удивительным образом саморазоблачительно и красноречиво. Читая письмо, необходимо помнить о том, что побудило Оскара его написать. Лорд Альфред Дуглас втянул его в судебный процесс, а потом бросил, не использовав свое влияние для того, чтобы смягчить страдания друга, не написав ему ни строчки, чтобы подбодрить и утешить. Забвение было полным и бессердечным. Но письмо, тем не менее, было написано из мести: несмотря на все свои задушевные излияния, Оскар позаботился о том, чтобы этот его обвинительный акт стал достоянием общественности. Ужасный самообман этого крика души свидетельствует о его искренности: Оскар обвинил юного Альфреда Дугласа даже в том, что тот заставлял его слишком много есть и пить.
Ключевой мотив этого письма ‑ всеобъемлющее тщеславие, горькая обида раненого эгоизма,  фальшь, лицемерная поза святого превосходства сверхчеловека. Оскар отказывает Альфреду Дугласу в наличии у того воображения, учености и даже знаний о поэзии, столь многословно сообщает лорду Дугласу о том, что у него нет ни ума, ни сердца. Так зачем же Оскар поддался одержимости столь ничтожным существом, которая привела его к краху?
Это письмо ‑ человеческое, слишком человеческое!
СЕРДЕЧНАЯ ДОБРОТА ОСКАРА УАЙЛЬДА 
Привожу записку, которую Оскар Уайльд написал надзирателю Мартину в конце срока своего заключения в Рэдингской тюрьме. Напомню, что надзирателя Мартина уволили после того, как он дал сладкие бисквиты, которые купил за свои деньги, голодным маленьким детям, заключенным в тюрьму.
Уайльд случайно увидел детей и сразу же написал записку на клочке бумаги, засунул ее под дверь, чтобы она бросилась в глаза надзирателю Мартину, когда тот будет патрулировать коридор.
«Пожалуйста, узнайте для меня имя  A.2.11. А также ‑ имена детей, которых посадили из‑за кроликов, и сумму штрафа.
Могу ли я заплатить штраф, чтобы их отпустили? Если да, я сделаю это завтра. Пожалуйста, дорогой друг, сделайте это для меня. Я должен добиться их освобождения.
Подумайте, как важна для меня возможность помочь трем маленьким детям. Я буду невероятно счастлив. Если я могу помочь им, заплатив штраф, пожалуйста, скажите детям, что завтра друг добьется их освобождения, попросите их не падать духом и никому об этом не говорить».
Вот ‑ вторая записка, которая демонстрирует невероятную чувствительность Оскара: уродливое и ужасное, по его мнению, не может служить темой для искусства. Его коробит при виде всего, что приносит боль:
«Я надеюсь написать о тюремной жизни и попытаться изменить ее для других, но она слишком уродлива и ужасна для того, чтобы создать на ее основе произведение искусства. Я слишком сильно страдал в тюрьме, чтобы писать о ней пьесы».
В третьей записке Оскар просто благодарит надзирателя Мартина за его доброту. Она заканчивается словами:
«... Все говорят мне, что я выгляжу лучше, более счастливым.
Это потому, что у меня есть чудесный друг, который приносит мне «The Chronicle » и обещает принести имбирные пряники». О. У.

МОЯ ХОЛОДНОСТЬ ПО ОТНОШЕНИЮ К ОСКАРУ В 1897‑м 

Когда я разговаривал с Оскаром в Рэдингской тюрьме, он сказал мне, что единственная причина, по которой он не пишет ‑ это то, что никто не примет его произведение. Я заверил Оскара, что опубликую его произведение в   «The Saturday Review » и заплачу за него не просто по тарифу, по которому я платил Бернарду Шоу, но и, если это повысит продажи журнала, попытаюсь подсчитать прибыль и заплатить ему даже еще больше. Оскар сказал, что это ‑ уж слишком большие привилегии, ему достаточно получить столько же, сколько я плачу Шоу, он боится, что никто другой в Англии никогда больше не опубликует его произведения.
Оскар пообещал мне прислать книгу "De Profundis", как только ее закончит. Как раз перед его освобождением его друг Мор Эйди зашел ко мне поинтересоваться, опубликую ли я произведение Оскара. Я ответил, что опубликую.  Мор Эйди спросил, сколько я за него заплачу. Я ответил, что не хочу наживаться на Оскаре и заплачу ему, сколько смогу, повторив предложение, которое сделал Оскару. Потом Мор Эйди сообщил, что Оскар предпочел бы фиксированную цену. Меня очень удивил этот ответ, я неверно истолковал его, а благородные, вежливые манеры Мора Эйди, которого я в то время едва знал, меня раздражали.  Я кратко ответил, что, прежде чем я смогу назначить цену, мне нужно увидеть произведение, и добавил, что хочу хорошо заплатить Оскару, но если он найдет другого издателя, буду только рад.  Мор Эйди  заверил меня, что в книге нет ничего такого, против чего могли бы возразить даже самые строгие поборники морали, никакой arriere pensee , никакой задней мысли. Я ответил шуткой, грустно обыграв его французскую фразу.
Так совпало, что вечером я обедал с Уистлером и рассказал ему о произошедшем, что вызвало с его стороны ядовитую насмешку в адрес Оскара. Остроту Уистлера опубликовать нельзя.
Через неделю‑две Оскар попросил меня достать для него одежду, я выполнил его просьбу и послал ему одежду, когда его освободили. В ответ я получил благодарственное письмо, которое привожу далее.
Во время того же разговора с Оскаром в Рэдингской тюрьме мне так сильно хотелось ему помочь, что я предложил совершить турне по Франции. Я рассказал ему о турне, которое совершил за несколько лет до того ‑ было столько приятных моментов, очаровательные каникукулы. Оскар загорелся этой идеей, сказал, что ничто не доставило бы ему больше радости, со мной он будет чувствовать себя в безопасности и так далее. Дабы осуществить эту идею наилучшим образом, я нанял американский почтовый фаэтон ‑ для пары лошадей нагрузка будет просто мешной, даже с багажом. Я спросил Мора Эйди, говорил ли с ним Оскар о предложенном мною путешествии, он ответил, что ничего об этом не слышал.
В одном из писем ко мне Оскар попросил отложить путешествие, а потом больше так и не вернулся к этой теме. Я счел, что со мной поступили довольно бесцеремонно. Поскольку я понес расходы, чтобы всё подготовить и завершить все дела, я, конечно же, удивился молчанию Оскара в связи с этим вопросом. В итоге начали ходить слухи о том, что я разозлился на Оскара, и Оскар поверил этим слухам.  Ничто не могло быть более далеким от истины. То, что я сделал и что ему предложил, было в его же интересах: я не ждал от этого никакой выгоды и, следовательно, не стал бы обижаться,  но Оскар думал, что я на него злюсь, и написал мне это искреннее и трогательное письмо, которое, по моему мнению, характеризует его столь же точно,  как даже еще более прекрасное письмо Роберту Россу, которое я привожу в Главе  XIX.
«От Себастьяна Мельмота,
«Отель де ля Плаж»,
Берневаль‑сюр‑Мер,
Дьепп
 
13 июня 1897 года
ДОРОГОЙ ФРЭНК,
Я знаю, что ты не любишь писать письма, но всё‑таки, думаю, ты мог бы написать мне хоть строчку в ответ, чтобы показать, что ты получил мое письмо из Дьеппа. Я обдумываю рассказ под названием «Молчание Фрэнка Харриса».
За последние несколько дней я узнал, что ты отзываешься обо мне не столь дружелюбно, как мне хотелось бы. Это очень меня расстраивает.
Мне сообщили, что ты обиделся на меня, потому что мое благодарственное письмо было недостаточно многословным. Мне сложно в это поверить. Это кажется недостойным столь сильной и масштабной личности, как ты, знающей жизненные реалии. Я написал, что я благодарен тебе за твою доброту ко мне.    Сейчас слова обозначают для меня вещи, реальность, подлинные эмоции, осознанные мысли. В тюрьме я научился быть благодарным. Раньше благодарность казалась мне тяжкой ношей. Теперь я знаю, что благодарность делает жизнь человека легче и приятнее. Но я могу сказать лишь, что благодарен. Я не могу составлять красивые фразы об этом. Для меня использование слова «благодарность» стало знаком невероятного развития личности.   Два года назад чувство, которое обозначается этим словом, было мне неведомо. Теперь я его узнал, и я благодарен за то, что узнал это слово, даже несмотря на то, что узнал я его в тюрьме.   Но повторяю еще раз ‑ я больше не буду рассыпаться в красочных руладах фраз о глубине своих чувств. Когда я пишу непосредственно тебе, я говорю прямо: скрипичные вариации меня не интересуют. Я тебе благодарен. Если тебе этого недостаточно, значит, ты не понимаешь то, что кому, как не тебе, следовало понять ‑ как проявляется искреннее чувство. Но, полагаю, то, что о тебе говорят ‑ неправда. Это донесли столь многие источники, что, вероятно, это точно неправда.
Кроме того, мне сообщили, что ты обиделся, потому что я не поехал с тобой в путешествие. Тебе следует понять: когда я сказал, что не могу этого сделать, я думал о тебе в той же мере, что и о себе. Беспокойство о чувствах и счастьи других людей ‑ для меня вовсе не новая эмоция. Утверждать иное было бы несправедливо по отношению ко мне и моим друзьям.  Но теперь я думаю об этом намного больше, чем раньше. Если бы я поехал с тобой, ты не был бы счастлив, не смог бы наслаждаться путешествием. И я ‑ тоже. Ты должен попытаться понять, что такое ‑ двухгодичное заключение, что значат два года полного молчания для человека моего интеллектуального масштаба. То, что я вообще выжил, вышел из тюрьмы, сохранив здоровье разума и тела, кажется мне столь невероятным, что иногда мне кажется: век чудес не только не закончился, а на самом деле лишь начинается, существуют Силы Господни и силы, таящиеся в человеке, о которых мы до сих знаем очень мало. Но хотя я бодр, счастлив и в полной мере испытываю жгучий интерес к жизни и искусству, который всегда был доминантным аккордом моей натуры, хотя меня абсолютно завораживают все пути жизни и все формы выражения, мне нужен отдых, спокойствие и полное одиночество.   Друзья приезжали на день меня проведать и были рады встретить прежнего меня во всей полноте интеллектуальной энергии и восприимчивости к пьесе жизни,  но потом оказалось, что мне не хватает душевных сил ‑ они были подточены. Теперь у меня нет запаса душевных сил. Если я трачу то, что у меня есть, днем их уже не остается. Я хочу спокойной простой жизни, природы во всей бесконечности смыслов этого безграничного слова, чтобы восполнить запасы энергии. Каждый день, если  я встречаюсь с другом или пишу письмо длиннее нескольких строк, или даже читаю книгу, которая, как всякая хорошая книга, взывает непосредственно к моей душе ‑ любое прямое обращение, любое интеллектуальное усилие к вечеру полностью меня истощает, часто я плохо сплю. А ведь я вышел из тюрьмы три недели назад.
Если бы я поехал с тобой в путешествие, во время которого мы были бы вынуждены общаться от рассвета до заката, я наверняка прекратил бы путешествие на третий день, а сломлен был бы ‑ уже на второй. Ты оказался бы в прискорбном положении: твое путешествие прервалось бы в самом начале, твой спутник, несомненно, заболел бы, возможно, ему понадобился бы уход в какой‑нибудь далекой французской деревушке. Ты ухаживал бы за мной, я знаю. Но я чувствовал, что неправильно, глупо и безрассудно с моей стороны отправляться в экспедицию, которая обречена на скорый провал и, вероятно,  сопряжена с несчастиями и бедствиями. Ты по натуре ‑ лидер, я никогда не встречал человека столь требовательного ума. Твои требования к жизни ‑ огромны, ты требуещь отклика или прекращаешь общение. Удовольствие общения с тобой ‑ это битва характеров, интеллектуальная битва, война идей. Чтобы выжить рядом с тобой, человеку необходим крепкий разум, напористость, динамичный характер. На обедах, которые ты устраивал в былые дни, оставшихся гостей уносило обломками пиршества. Я часто обедал у тебя на Парк‑Лейн и оказывался единственным выжившим. Я мог бы ездить по белым дорогам и тенистым аллеям Франции с дураком или, что было бы мудрее всего, с ребенком, но с тобой ‑ невозможно. Ты должен от всей души поблагодарить меня за то, что я избавил тебя от опыта, о которым мы оба потом всю жизнь жалели бы.
Ты спросишь, почему же я, находясь в заключении, принял твое предложение с благодарностью? Дорогой Фрэнк, вряд ли ты задашь столь глупый вопрос. Заключенному кажется, что свобода немедленно вернет ему былые силы, еще и возросшие десятикратно, поскольку он долго их не растрачивал. Когда узник выходит на свободу, оказывается, что он всё равно продолжает страдать: его наказание не утрачивает свою силу, продолжается в ннтеллектуальном и физическом аспектах так же, как и в социальном. Он вынужден продолжать расплачиваться: выйдя на свободу, человек не получает квитанцию о расплате...
Весь воскресный день ‑ первый настоящий день лета, который у нас есть ‑ я потратил на то, чтобы написать тебе это длинное объяснительное письмо.
Я написал просто и прямо: мне нет нужды объяснять автору «Старика Конклина»,  что мягкость и простота выражения способны достичь большего, чем пустячные обертона на одной струне. Я счел своим долгом тебе написать, но это был печальный долг. Для меня было бы лучше лежать в коричневой траве или медленно идти к морю.   Было бы лучше, если бы ты написал мне без обиняков о неприятных или оскорбленных чувствах, которые тебя обуревают. Это избавило бы меня от дня тягостных сомнений.
Но я должен сказать и кое‑что еще. Сейчас мне приятнее писать о других, чем о себе.
К этому письму я прилагаю сообщение своего собрата по несчастью ‑ заключенного, которого выпустили 4‑го июня. Там указан его возраст, правонарушение и цель в жизни.
Если можешь поговорить с ним, пожалуйста, сделай это. Если сочтешь это доброе дело возможным и предложишь ему встретиться, вежливо укажи в письме, что речь пойдет о его положении. Иначе он может подумать, что ты хочешь поговорить о телесном наказании заключенного A.2.11. ‑ тебя это не интересует, а он слегка побаивается говорить об этом.
Если благодаря этому длинному письму ты поможешь этому моему собрату по заключению найти работу, я сочту, что провел этот день лучше, чем любой другой день за последние два года и три недели.
Как бы то ни было, я не сообщил тебе в этом письме обо всём, что мне рассказали.
Еще раз заверяю тебя в своей благодарности за твою доброту ко мне во время моего заключения и после освобождения.
Всегда
твой искренний друг и почитатель
ОСКАР УАЙЛЬД.
По поводу Лоули 
Все солдаты аккуратны, умны и отлично служат. Из него получился бы хороший грум ‑ он, кажется, из Третьего гусарского полка, в Рэдинге он всегда был тихим парнем, отличался хорошим поведением».
Конечно же, я сразу ответил на это письмо, заверил Оскара, что его ввели в заблуждение, что я не злился на него, и если я могу что‑нибудь для него сделать, сделаю это с радостью. Кроме того, я сделаю всё, что смогу, для Лоули.
Привожу письмо Оскара с благодарностью за то, что я помог ему, когда он вышел из тюрьмы.
«Сендвич‑Отель,
Дьепп
 
ДОРОГОЙ ФРЭНК,
Пишу тебе несколько строк, дабы поблагодарить за твою величайшую доброту ко мне ‑ за прекрасную одежду и щедрый чек.
Ты всегда был мне чудесным другом, и я никогда не забуду твою доброту. Помнить о таком долге, как мой долг перед тобой, долг нежной дружбы ‑ удовольствие.
Что касается нашего путешествия, давай подумаем об этом позже. Мои друзья так добры ко мне здесь, что я уже счастлив.
Твой
ОСКАР УАЙЛЬД.
Если захочешь мне написать, пожалуйста, пиши на имя Р.Б. Росса, который сейчас здесь со мной».
В следующем письме, которое я сохранил, Оскар вновь идеально дружелюбен: он сообщает, что у него «совсем нет денег, он уже несколько месяцев ничего не получал от попечителей трастового фонда», и просит у меня хотя бы пять фунтов, добавляя: «Я просто в смешном безденежьи, у меня нет ни одного су».
 
ТАЙНА ЛИЧНОСТИ 

Привожу здесь еще одно письмо Оскара, которое он написал мне через два года после выхода на свободу ‑ письмо демонстрирует его интерес ко всем интеллектуальным новинкам, сияет присущим Оскару искрометным юмором в адрес парижской полиции. На конверте стоит дата «13 октября 1898 года».
«От Себастьяна Мельмота.
 
Отель «Эльзас»,
 
Улица Изящных Искусств, Париж
 
дорогой фрэнк,
Как ты поживаешь? Я с величайшим удовольствием прочел твои похвалы в адрес «Бальзака» Родена, и я жду еще Шекспира ‑ ты, конечно же, соберешь все свои эссе о Шекспире в книгу, и, столь же верно, я должен получить экземпляр.   Это ‑ величайшая веха в развитии критической мысли о Шекспире ‑ впервые кто‑то разбирает пьесы не для того, чтобы найти в них философию ‑ философии там нет, ты ищешь в этих пьесах чудо великой личности ‑ нечто намного лучшее и намного более загадочное, чем любая философия, и ты совершил великое деяние. Помнится, когда‑то я написал в «Замыслах»: «Чем более объективно произведение искусства по форме, тем более субъективно оно по содержанию», и поэт скажет тебе правду лишь в том случае, если ты наденешь на него маску. А ты продемонстрировал это в полной мере на примере творца, личность которого считали тайной глубоких морей, столь же непостижимой, как тайна луны.
В Париже ужасно жарко. Я хожу по улицам, раскаленным, как медь, на улицах пусто. Даже криминальные элементы уехали на море, а жандармы зевают и сожалеют о своей вынужденной праздности. Утешает их лишь возможность указать английским туристам неправильную дорогу.
В прошлом месяце ты был невероятно добр и щедр, выписав мне чек ‑ теперь у меня есть средства к существованию. Можно ли получить такой чек и в этом месяце? Или золото твое улетучилось?
Навеки твой,
ОСКАР».

ДАРСТВЕННАЯ НАДПИСЬ НА ПЬЕСЕ  «ИДЕАЛЬНЫЙ МУЖ» 

Это письмо я получил от Оскара, кажется, в начале 1899‑го года. Оно было написано весной, после того, как мы с ним провели зиму в Ла‑Напуле.
«От Себастьяна Мельмота,
 
Глан, кантон Во, Швейцария.
 
ДОРОГОЙ ФРЭНК,
Как видишь по адресу отправки, я в Швейцарии с М. ‑ довольно ужасное сочетание: вилла очаровательна, и по краям озера растут очаровательные сосны, а с другой стороны ‑ горы Савой и Монблан. Мы живем в часе езды медленным поездом от Женевы. Но М. скучен и неразговорчив, кроме того, он угощает меня швейцарским вином ‑ это ужасно, он занят мелочной экономией и низменными хозяйственными интересами, так что я очень страдаю. Скука ‑ мой враг.
Хочу спросить, можно ли сделать для тебя дарственную надпись на следующей пьесе ‑ «Идеальный муж». Смизерс издает ее в том же виде, что и все остальные, надеюсь, ты получил свой экземпляр.  Мне так хочется написать твое имя и несколько слов на титульной странице.
С радостью и сожалением вспоминаю очаровательное солнце Ривьеры, очаровательную зиму, которую ты столь щедро и великодушно мне подарил. Это было так мило с твоей стороны. Я никогда об этом не забуду.
На следующей неделе сюда прибудет баркас ‑ это немного меня утешит, потому что мне нравится плавать по озеру, а склоны Савоя покрыты зелеными долинами и усеяны очаровательными деревушками.
Конечно мы выиграли пари: фраза о Шелли ‑ из предисловия Арнольда к изданию Байрона, но М. отказывается платить! Он трясется над каждым франком. Это раздражает, поскольку у меня совсем нет денег с тех пор, как я сюда приехал. Но я воспринимаю это место как швейцарский пансион, где не выставляют еженедельный счет за проживание...
Навеки твой,
Оскар».
 
Кажется, я ответил на это письмо, но я не уверен. Конечно же, я был очень рад получить издание «Идеального мужа» с дарственной надписью, потому что это я предложил Оскару сюжет пьесы, хотя нельзя сказать, что сюжет этот в подлинном смысле придумал я.  Эту историю рассказал мне интересный и умный американец в Каире, Коуп Уайтхаус, о чем я уже писал в этой книге. Эта история могла оказаться неправдой, но я сразу ухватился за идею о том, как английского  премьер‑министра настигают грехи прошлого. Я рассказал эту историю Оскару, почти ее не приукрашивая, и Оскар почти сразу же написал на эту тему великолепную пьесу. Дарственные надписи почти столь же льстивы, как эпитафии. Дарственная надпись на издании «Идеального мужа»:
ФРЭНКУ ХАРРИСУ
скромная дань уважения
его творческой силе и выдающемуся таланту
его дружескому рыцарскому благородству
 
ЭПИТАФИЯ МИССИС УАЙЛЬД 

Злая судьба, кажется, преследовала и жену Оскара. Она умерла в Генуе, ее похоронили на участке для протестантов на Кампо‑Санто. Вот что написано на ее надгробии:
КОНСТАНС,
ДОЧЬ ПОКОЙНОГО
ГОРАЦИО ЛЛОЙДА, КОРОЛЕВСКОГО АДВОКАТА,
РОДИЛАСЬ –– УМЕРЛА ––
Никакого упоминания о ее браке со знаменитым человеком, который был отцом двоих ее сыновей.
Ирония судьбы заключалась в том, что покойного Горацио Ллойда, королевского адвоката, более чем обоснованно подозревали в половой распущенности: см. «Критику Роберта Росса» в конце «Приложения».
СОНЕТ 
 
ОСКАРУ УАЙЛЬДУ
Ты прошлой ночью снился мне, и свет
Лица не затеняло горе.
Как прежде, в нарастающем мажоре
Звучал твой голос‑самоцвет.
Ты чудо извлекал из пустоты,
Ты одевал предметы плоские в наряды Красоты,
Весь мир был этим очарован.
И так я понял, что теперь свободен ты, Во славе узник ‑ ты покинул стены сей тюрьмы,
Протягивая руку мне из тьмы.
И дела больше нет тебе до этих толп осоловелых.
(Теперь возносишься на Столп ты Вечности).
Сколь мелким кажется здесь всё!
Любовь мне это помогла понять.
альфред дуглас
10 декабря 1900 г.
Если кому‑то захочется сравнить этот первый вариант сонета 1900‑го года с окончательным текстом, который был опубликован в 1910‑м, мы заметим три бросающихся в глаза отличия.
Первый вариант назывался «Оскару Уайльду», окончательный вариант ‑ «Мертвый поэт».
В ранней редакции первая строка «Ты прошлой ночью снился мне, и свет
Лица не затеняло горе» стала менее интимной «Он прошлой ночью снился мне, и свет его лица не затеняло горе».
 
И наконец ‑ секстет, который в первом варианте был намного хуже остальных строк, оказался вовсе забракован ради шести строк, достойных октавы. Опубликованный сонет, безусловно, лучше первого варианта, сколь бы ни был тот хорош.

ИСТОРИЯ «МИСТЕРА И МИССИС ДЭВЕНТРИ» 

Пьеса под названием «Мистер и миссис Дэвентри» и степень участия Оскара Уайльда в ее написании вызвала так много дискуссий, что я считаю нужным вкратце объяснить, что произошло.
Я думал, что купил у Оскара все права на сценарий пьесы, и, вернувшись в Лондон летом 1899‑го года, сразу же написал второй, третий и четвертый акты, как и обещал Оскару. Я послал ему написанное мною и попросил написать первый акт, как он обещал, за пятьдесят фунтов.
Незадолго до этого я видел Форбса Робертсона и миссис Патрик Кэмпбелл в постановке «Гамлета». Миссис Патрик Кэмпбелл в роли Офелии произвела на меня даже более глубокое впечатление, чем Гамлет, которого играл Форбс Робертсон. Мне хотелось, чтобы она сыграла в моей пьесе, и мне повезло ‑ она как раз взяла на себя руководство труппой и арендовала «Королевский театр».
В один прекрасный день я прочел ей свою пьесу, и она сказала, что берет ее, но я должен написать первый акт. Я ответил, что мне не очень хорошо удаются вводные сцены, но Оскар пообещал написать первый акт, что, конечно же, невероятно повысит ценность пьесы.
К моему удивлению, миссис Патрик Кэмпбелл и слышать об этом не захотела.
‑ Это совершенно невозможно, ‑ сказала она. ‑ Пьеса ‑ не лоскутное одеяло, вы должны написать первый акт сами.
‑ Тогда мне нужно написать письмо Оскару, ‑ ответил я. ‑ Я узнаю, написал он уже первый акт, или еще нет.
Миссис Кэмпбелл настаивала, что примет пьесу лишь при условии, что она будет написана одним человеком. Я немедленно написал Оскару, спросил, написал ли он уже первый акт, добавив, что в случае, если не написал, пусть пришлет мне свой сценарий пьесы, и я сам всё напишу.  Я был очень рад сообщить Оскару, что миссис Патрик Кэмпбелл, вероятно, возьмет пьесу.
К моему удивлению, Оскар ответил с явным раздражением, что он не может написать первый акт или сценарий пьесы, но при этом надеется, что я вышлю ему деньги за то, что он поспособствовал моему дебюту на сцене.
Я снова пошел к миссис Кэмпбелл, чтобы сообщить ей о своем разочаровании и спросить, есть ли у нее какие‑то идеи насчет того, что ей хотелось бы видеть в первом акте. Ее обрадовали мои новости, она сказала, что мне нужно лишь написать акт, в котором будут представлены герои, и для контраста ее героине нужно придумать мать. Из какого‑то озорства я решил сделать мать намного моложе дочери ‑ то есть она будет очень легкомысленной простой женщиной, импульсивной и пустоголовой, одержимой манией посещения распродаж, коллекционирующей безделушки по выгодным ценам. Меня переполняли идеи, первый акт я написал экспромтом.
Миссис Патрик Кэмпбелл он не очень понравился ‑ здесь, как и всегда, она продемонстрировала выдающуюся рассудительность и превосходное понимание требований сцены. Но, тем не менее, она приняла пьесу и назначила условия.   Вскоре после этого я поехал в Лидс, где она играла, и прочел пьесу ей и ее труппе. Мы обсудили состав актеров, я предложил Керра на роль мистера Дэвентри. Миссис Патрик Кэмпбелл с радостью ухватилась за эту идею, и мы обо всем договорились.
Я написал Оскару письмо с хорошими новостями, в ответ получил письмо еще более желчное, чем первое. Он писал, что никогда не думал, что я возьму его сюжет, что я не имел права к нему прикасаться, но раз уж я его взял, должен заплатить Оскару по‑настоящему значительную сумму.
Претензии были абсурдны, но мне не хотелось спорить или торговаться с Оскаром.
Я написал ему, что, если выручу за пьесу что‑нибудь, вышлю ему еще денег. Он ответил, что уверен, что моя пьеса провалится, но я наверняка получу хорошую сумму роялти авансом от миссис Патрик Кэмпбелл, так что сразу же должен выслать ему половину. Письма Оскара были по‑детски злыми и неразумными, но я поверил, что он находится в крайней нужде, и мне было его слишком жаль, чтобы спорить по этому поводу. Я столько раз ему помогал, мне казалось гнусным и глупым разрушать нашу старую дружбу из‑за денег. Я не мог поверить, что он обвиняет меня в поступке, который я не совершил бы, если бы мы с ним встретились, так что как можно скорее поехал в Париж, чтобы с ним объясниться.
К моему удивлению я увидел, что Оскар упорствует в своих заблуждениях. Когда я спросил у него, что он продал мне за те 50 фунтов, которые я ему заплатил, он спокойно ответил, что не думал, что я говорю серьезно ‑ ведь никто не стал бы писать пьесу по сценарию другого автора, это невозможно, просто абсурд. "C'est ridicule! " ‑ повторял Оскар снова и снова. Когда я напомнил ему, что Шекспир так делал, он разозлился: тогда всё было совсем не так, как в наши дни, "C'est ridicule! ". Мне надоело топтаться на месте, и я попытался заставить Оскара сказать мне, чего он хочет. Он долго не говорил, но в конце концов сказал, что хочет половину выручки за пьесу, и даже этого по справедливости было бы ему мало, поскольку он ‑ драматург, а я ‑ нет, и я не должен был прикасаться к его сюжету, и так далее, и тому подобное, снова и снова.
Я вернулся в гостиницу ‑ смехотворные требования и постоянные жалобы Оскара утомили мой разум и душу. Спокойно всё обдумав, на следующий день я всё‑таки согласился выдать ему 50 фунтов, и еще 50 ‑ позже.  Даже после этого Оскар притворялся, что ему очень жаль, что я забрал то, что он называл «своей пьесой», и уверял меня, что «Мистера и миссис Дэвентри» постигнет оглушительный провал: «Любители не могут писать пьесы: чтобы написать пьесу, нужно знать сцену. Это просто абсурд, Фрэнк, ты почти не ходишь в театр, и думаешь, что так вот сходу напишешь успешную пьесу. Я всегда любил театр, всегда ходил на все премьеры в Лондоне, для меня сцена ‑ кровь в моих жилах», и тому подобное.  Я невольно вспомнил, что Оскар рассказывал мне много лет назад: когда ему нужно было написать первую пьесу для Джорджа Александера, он заперся на две недели в комнате с самыми успешными современными французскими пьесами, и таким образом изучил свое ремесло.
На следующий день я вернулся в Лондон, теперь имея представление о неразумной настойчивости, с которой Оскар клянчил деньги и которая вызывала ярость у лорда Альфреда Дугласа.
Как только мою пьесу начали рекламировать, толпа народу неожиданно забросала меня жалобами. Миссис Браун Поттер написала мне письмо о том, что несколькими годами ранее она купила у Оскара Уайльда пьесу, которую он ей не предоставил, а теперь она узнала, что я довел эту пьесу до ума, и надеется, что я отдам пьесу ей для постановки. Я ответил ей, что Оскар не написал ни единого слова в моей пьесе. Она написала еще одно письмо, сообщила, что заплатила 100 фунтов за сценарий пьесы, и спросила, не могу ли я встретиться в связи с этим с мистером Кирлом Белью. Я встречался с ними обоими дюжину раз, но мы так ничего и не решили.
Пока продолжались эти переговоры, на авансцену вышли новые претенденты. Хорес Седжер, как оказалось, купил тот же сценарий пьесы, а затем выяснилось, что Три и Александер, и Ада Риган ‑ все они заплатили за эту привилегию. Когда я написал Оскару письмо, выражая удивление по этому поводу, он спокойно ответил, что пытается продать эту пьесу французским театральным менеджерам, а потом попытается еще и немецким, если я не буду вмешиваться.
‑ Ты лишил меня верной прибыли, ‑ таков был аргумент Оскара, ‑ и ты мне должен не больше, чем получишь за эту пьесу, а она наверняка окажется провальной.
Вскоре явилась еще и мисс Незерсоул, и, поскольку я не уступил ее требованиям, она поехала в Париж, и Оскар написал мне, что пьесу должна поставить она ‑ у нее это получится великолепно. Или, по крайней мере, я должен вернуть ей деньги, потому что она выдала Оскару аванс.
Благодаря этому письму я понял, что Оскар не только обманул меня, но и по какой‑то причине, из‑за какого‑то укола тщеславия, который был мне непонятен, решил доставить мне как можно больше беспокойств без малейших зазрений совести.
В конце концов Смизерс, издатель трех книг Оскара, который, насколько мне было известно, был ему настоящим другом, пришел ко мне и рассказал историю даже еще более трогательную. Когда Оскар жил в Италии в крайней нужде. Смизерс уговорил человека по фамилии Робертс выдать ему 100 фунтов аванса за сценарий пьесы. Я узнал, что Оскар написал для него весь сценарий и набросал характеры персонажей драмы. Очевидно, это была самая обоснованная из предъявленных мне претензий. Кроме того, Смизерс доказал, что эта претензия ‑ еще и самая ранняя. И сам Смизерс крайне нуждался. Я написал Оскару, что считаю претензии Смизерса наиболее обоснованными, потому что он ‑ первый покупатель и, конечно же, должен что‑то получить. Оскар в ответном письме умолял меня не быть дураком и выслать ему деньги, а Смизерса послать ко всем чертям. Так что я сказал Смизерсу, что не могу себе позволить заплатить ему в данный момент, но если пьеса будет иметь успех, я что‑то ему выплачу из доходов.
Пьеса оказалась успешной. В январе постановку приостановили на неделю из‑за смерти королевы Виктории, и, кажется, это была единственная пьеса, которая пережила испытание. Миссис Патрик Кэмпбелл была столь добра, что позволила мне переписать первый акт для пятидесятого представления, а всего было, насколько я помню, 130 представлений. Примерно после двадцатого представления я заплатил Смизерсу.
В первые недели постановки Оскар забрасывал меня письмами ‑ он умолял выслать ему деньги, даже настоятельно требовал. Его никоим образом не волновал тот факт, что я заплатил ему уже три раза сверх оговоренной суммы, а кроме того ‑ заплатил еще и Смизерсу, а из‑за всех этих предыдущих продаж сценария потерял даже ту небольшую репутацию, которую могла бы мне принести постановка пьесы. Девять из десяти человек были уверены, что пьесу написал Оскар, а я просто позволил поставить на титульном листе свою фамилию, чтобы помочь ему, банкроту, заработать на постановке.  Даже литераторы поддались этому заблуждению. Даже Джордж Мур сказал Бернарду Шоу, что повсюду узнает в тексте пьесы руку Оскара, хотя сам Шоу был слишком проницателен, чтобы так ошибаться. На самом деле Оскар не написал ни слова в этой пьесе, а персонажи, образы которых он набросал для Смизерса и Робертса, полностью отличались от моих, и я не знал о них, когда сочинял свою историю.
Я излагаю здесь факты, потому что Оскару почти удалось убедить Росса, Тернера и других друзей, что я должен ему деньги, которые не заплатил. Правда, Росс отказался от большинства своих претензий еще до того, как услышал мою версию событий.
Оскар уговорил меня приехать в Париж под тем предлогом, что он болен, но я нашел его в настолько добром здравии, насколько это было возможно, и он был полон решимости любой ценой вытянуть из меня еще денег. Я списал это на его бедность. Тогда я не знал, что Росс выплачивал ему 150 фунтов в год, что все друзья ему помогали с невероятной щедростью. Кроме того, я вспомнил, что, когда у Оскара водились деньги, он никогда не проявлял признаков жадности или желания разбогатеть чрезмерно. Нужда ‑ страшный учитель, и я ни в коей мере не винил Оскара за его странное отношение лично ко мне.
 
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ОСКАРА 

ПИСЬМО РОБЕРТА РОССА К...
14 декабря 1900 г.
Во вторник, 9‑го октября, я написал Оскару, от которого некоторое время не было вестей, что приеду в Париж в четверг 18‑го октября, на несколько дней, и надеюсь с ним повидаться. В четверг 11‑го октября я получил от Оскара телеграмму следующего содержания:  «Вчера прооперировали, приезжай как можно скорее». Я телеграфировал, что постараюсь. В ответ пришла телеграмма: «Ужасно ослабел ‑ пожалуйста, приезжай». Я выехал вечером во вторник, 16‑го октября. В среду утром я пришел проведать Оскара примерно в 10:30. Он был в очень хорошем настроении, и хотя уверял меня, что его страдания ужасны, в то же время он хохотал и рассказывал множество историй о врачах и о себе. Я оставался до 12:30, потом вернулся примерно в 16:30 ‑ Оскар повторял свои жалобы по поводу пьесы Харриса.   Оскар, конечно же, обманул Харриса насчет всего этого дела, насколько я понял ситуацию. Харрис написал пьесу, думая, что только Седжер купил ее за 100 фунтов, которые Оскар получил авансом в качестве комиссионных. А на самом деле Кирл Белью, Луиза Незерсоул, Ада Риган и даже Смизерс ‑ все они в разное время выплатили ему по 100 фунтов, и все они угрожали Харрису судебным преследованием, так что Харрис выплатил Оскару только 50 фунтов в счет будущих прибылей, поскольку сначала должен был удовлетворить претензии всех  этих людей ‑ на это Оскар и жаловался.  Когда я указал Оскару, что сейчас его положение намного лучше, чем раньше, потому что Харрис, во всяком случае, в конце концов заплатит тем, кто выдал Оскару аванс, и Оскар тоже что‑нибудь получит, он ответил в присущем ему стиле:
‑ Фрэнк лишил меня единственного источника дохода, забрав пьесу, за которую я всегда мог бы получить 100 фунтов.
Я проведывал Оскара каждый день, пока не уехал из Парижа. Мы с Реджи иногда обедали в спальне Оскара, он был очень разговорчив, но выглядел очень больным. 25‑го октября мой брат Алек пришел проведать Оскара, когда тот был в особенно хорошей форме. Его свояченица, миссис Уилли, проезжала через Париж со своим мужем Тексейрой ‑ они ехали в свадебное путешествие, и тоже пришли проведать Оскара. По этому поводу Оскар сказал, что «умирает не по средствам»...сказал, что не переживет девятнадцатый век ‑ англичане его больше не выдержат. Это он виноват в провале Всемирной выставки ‑ англичане уходили, когда видели его там так хорошо одетого и счастливого...Все французы тоже об этом знают, и не захотят его более терпеть...29‑го октября Оскар впервые встал в полдень, а вечером, после обеда, настоял на том, чтобы выйти на улицу ‑ он заверил меня, что врач разрешил ему это сделать, и не захотел слышать никаких возражений.
Несколькими днями ранее я уговаривал Оскара встать, потому что врач ему это разрешил, но Оскар тогда отказался. Сейчас мы пошли в маленькое кафе в Латинском квартале, Оскар настоял на том, что выпьет абсента. Туда и обратно он дошел с некоторым трудом, но, казалось, чувствовал себя довольно хорошо. Но я отметил про себя, что лицо Оскара вдруг постарело, и указал Реджи на следующий день, насколько по‑другому Оскар выглядел, когда встал и оделся. В кровати Оскар выглядел относительно хорошо. (Я впервые заметил, что волосы Оскара покрылись патиной седины. Ранее я заметил, что волосы Оскара не поменяли цвет во время его пребывания в Рэдинге: они сохраняли мягкий коричневый оттенок. Вспомни, как шутил Оскар по этому поводу. Он постоянно развлекал надзирателей ‑ говорил им, что его волосы ‑ абсолютно белые). На следующий день я вовсе не удивился, обнаружив Оскара с простудой ‑ у него ужасно болело ухо, но доктор Такер сказал, что Оскар снова может выйти на улицу, и на следующий день, в очень теплый день, мы поехали в Буа. Оскар чувствовал себя намного лучше, но жаловался на головокружение, мы вернулись примерно в 16:30. Субботним утром, 3‑го ноября, я встретил Пансера Хенниона (Реджи называл его «Либр‑Пансер»), он приходил каждый день, чтобы делать Оскару перевязки. Он спросил у меня, близкий ли я друг Оскара и знаю ли его родственников. Он заверил меня, что общее состояние Оскара ‑ очень тяжелое, и он не проживет дольше трех‑четырех месяцев, если не изменит свой образ жизни. Сказал, что я должен поговорить с доктором Такером, который не понимает всей серьезности ситуации ‑ проблема с ухом не была особо важна сама по себе, это был зловещий симптом. Утром в воскресенье я встретился с доктором Такером, это ‑ глупый добряк, прекрасный человек. Он сказал, что Оскару надо больше писать, что он чувствует себя намного лучше, и что состояние его ухудшается, только когда он встает с постели и ходит, как обычно. Я умолял врача сказать мне правду. Он пообещал спросить у Оскара, можно ли обсуждать со мной начистоту состояние его здоровья.  Я встретился с врачом во вторник после осмотра, он говорил очень расплывчато, и, хотя в некоторой степени разделял мнение Хенниона, сказал, что сейчас Оскару намного лучше, хотя он долго не проживет, если не бросит пить. В тот же день я пошел проведать Оскара, он был очень взволнован. Он сказал, что не хочет знать, что сказал мне врач. Сказал, что ему всё равно, если жить осталось немного, и перешел к теме своих долгов, сумма которых, по моим подсчетам, превышала 400 фунтов. Оскар попросил меня в любом случае выплатить некоторые из этих долгов, если я буду в состоянии это сделать, после его смерти, потому что его терзали угрызения совести в отношении некоторых кредиторов.  К моему огромному облегчению, вскоре пришел Реджи. Оскар рассказал нам, что прошлой ночью ему приснился ужасный сон ‑ что он «ужинает с мертвецами». Реджи ответил в присущем ему стиле: «Милый Оскар, ты, вероятно, был душой компании». Этот востороженный Оскар ‑ он снова воодушевился, был чуть ли не в истерике.  Я был встревожен. Той ночью я написал Дугласу ‑ сообщил, что дела вынуждают меня покинуть Париж, врачи говорят, что Оскар очень болен, ... должен оплатить некоторые его счета, потому что Оскара они очень тревожат, и это, по словам доктора Такера, очень замедляет его выздоровление. 2‑го ноября, в День поминовения усопших, я поехал на Пер‑Лашез с ..., Оскар очень заинтересовался и спросил, выбрал ли я место для его могилы. Он абсолютно беззаботно обсуждал эпитафии, я и представить себе не мог, что он настолько близок к смерти.
В понедельник 12‑го ноября я поехал с Реджи в отель «Эльзас», чтобы попрощаться с Оскаром, потому что на следующий день уезжал на Ривьеру. Я пришел после обеда, поздно вечером.  Оскар обдумывал свои финансовые проблемы. Он только что получил письмо от Харриса о претензиях Смизерса, и был очень расстроен. Его язык слегка заплетался, но прошлой ночью ему кололи морфий, а в течение дня он всегда пил очень много шампанского. Оскар знал, что я приду попрощаться, но почти не обратил на меня внимания, когда я вошел в комнату, и в тот момент мне это показалось довольно странным: все свои наблюдения Оскар адресовал Реджи. Пока мы разговаривали, почтальон принес очень милое письмо от Альфреда Дугласа, к которому прилагался чек.  Думаю, частично это был ответ на мое письмо. Оскар всплакнул, но вскоре успокоился. Потом у нас был дружеский разговор, во время которого Оскар расхаживал по комнате и взволнованно разглагольствовал. Примерно в 10:30 я встал, собираясь уйти. Вдруг Оскар попросил Реджи и сиделку на минуту выйти из комнаты, потому что хотел со мной попрощаться.  Сначала он завел речь о своих парижских долгах, а потом начал умолять меня не уезжать, потому что чувствовал, что в последние несколько дней с ним произошли кардинальные перемены.  Я занял непреклонную позицию, потому что думал, что у Оскара просто истерика, хотя знал, что он действительно расстроен из‑за моего отъезда.  Вдруг Оскар разрыдался и сказал, что больше никогда меня не увидит, потому что чувствует, что всё кончено ‑ эта невероятно болезненная сцена длилась почти сорок пять минут.
Оскар говорил о разных вещах, которые я вряд ли здесь смогу перечислить. Хотя всё это было очень тревожно, на самом деле я не придал никакого значения этому прощанию и не отреагировал на эмоции бедного Оскара, а должен был бы, особенно учитывая, что он сказал, когда я выходил из комнаты: «Присмотр и домик на холмах возле Ниццы, куда я мог бы переехать, когда мне станет лучше, и где ты смог бы часто меня навещать». Это были последние связные слова, которые я услышал от Оскара в этой жизни.
Я уехал в Ниццу следующим вечером, 13‑го ноября.
Во время моего отсутствия Реджи каждый день проведывал Оскара и писал мне краткие бюллетени о состоянии его здоровья. Оскар выезжал с ним несколько раз, и казалось, что ему намного лучше. Во вторник 27‑го ноябоя я получил первое из писем Реджи, которое прилагаю (остальные пришли после моего отъезда), и я поехал обратно в Париж. Я высылаю тебе эти письма, потому что они дадут тебе отличное представление о том, как обстояли дела. Я решил, что в следующую пятницу отвезу мать в Ментону, а в субботу поеду в Париж, но в среду вечером, в полшестого. я получил телеграмму от Реджи: «Надежды почти нет». Я сел в экспресс и приехал в Париж в 10:20 утра. Рядом с Оскаром были доктор Такер и доктор Кляйсс ‑ специалист, которого вызвал Реджи. Они сообщили мне, что Оскар проживет не больше двух дней. Вид у него был очень болезненный, он очень исхудал, кожа была мертвенно‑бледной, он тяжело дышал. Он попытался говорить. Он понимал, что в комнате находятся люди, и поднял руку, когда я спросил у него, понимает ли он меня. Он сжал мою руку. Потом я отправился на поиски священника, после тяжелых поисков нашел отца Катберта Данна из Ордена Страстей Господних, который совершил крещение и помазание ‑ Оскар не мог принять причастие. Ты ведь знаешь, что я всегда обещал Оскару привести священника к его смертному одру, я чувствовал себя виноватым из‑за того, что так часто отговаривал его от принятия католичества, но тебе известны мои мотивы. Потом я послал телеграммы Фрэнку Харрису, Холману (с тем, чтобы он сообщил Эдриану Хоупу) и Дугласу. Такер позже зашел еще раз и сказал, что Оскар может прожить еще несколько дней. Вызвали garde malade , потому что у сиделки было довольно много работы. 
Необходимо было осуществить ужасные приготовления, в подробности которых нет нужды вдаваться. Реджи был полностью раздавлен.
Той ночью мы спали в отеле «Эльзас», в номере наверху. Дважды нас вызывала сиделка, которая думала, что Оскар умирает. Примерно в 5:30 утра с ним произошли разительные перемены ‑ черты его лица изменились, я думаю, началось то, что называют предсмертным хрипом, но я никогда прежде ничего подобного не слышал:  это был ужасный скрип, словно вертели ручку, и он не прекращался до самого конца. Зрачки Оскара больше не реагировали на свет. Из его рта лилась кровавая пена, кому‑то из стоявших рядом всё время приходилось ее вытирать. В 12 часов я отправился на поиски еды, а Реджи остался на страже. Он выходил в 12:30. С часу дня мы не покидали комнату, болезненный звук из горла становился всё громче. Мы с Реджи начали уничтожать письма, чтобы не впасть в отчаяние. Две сиделки ушли, и хозяин гостиницы пришел, чтобы их сменить. В 13:45 частота дыхания Оскара изменилась. Я сидел у его изголовья и держал его за руку, пульс стал сбивчивым. Оскар глубоко вдохнул воздух, это был единственный естественный вздох, который я услышал с момента своего приезда. Его конечности, кажется, непроизвольно вытянулись, дыхание ослабло. Оскар ушел ровно в 14:10.
Обмыв и обрядив тело, убрав ужасные остатки, которые нужно было сжечь, мы с Реджи и хозяином гостиницы отправились в мэрию, чтобы сделать официальное заявление. Нет смысла вспоминать эту рутину, воспоминания об этом меня лишь злят. Чудесный Дюпуарье потерял голову и всё усложнил, пытаясь скрыть имя Оскара ‑ тут была сложность: Оскар зарегистрировался в гостинице под фамилией Мельмот, а французское законодательство запрещает регистрироваться в гостинице под вымышленным именем. С 15:30 до 17:00 мы были в мэрии и в комиссариате полиции. Потом я разозлился и настоял на том, что нужно пойти к Геслингу,   атташе английского посольства, которому меня порекомендовал отец Катберт. Уладив с ним все дела, я отправился на поиски монахинь, чтобы организовать бдение возле тела. Я думал, что уж в Париже найти их будет довольно легко, но лишь приложив невероятные усилия, нашел двух сестер‑францисканок.
Геслинг являл собой воплощение любезности и пообещал прийти в отель «Эльзас» в 8 часов утра. Пока Реджи в гостинице разговаривал с журналистами и шумными кредиторами, я отправился с Геслингом на встречу с чиновниками. Освободились мы лишь в 13:30, так что можешь представить количество формальностей, заверений, заявлений и подписанных документов. Смерть в Париже ‑ действительно очень хлопотная и дорогая роскошь для иностранца.
Днем пришел участковый врач и спросил, что случилось: Оскар покончил с собой или его убили? Подписанные свидетельства Кляйсса и Такера он не смотрел. Геслинг предупредил меня, что из‑за вымышленного имени и личности Оскара власти могут настоять на том, чтобы его тело забрали в морг. Конечно, меня ужаснула эта перспектива ‑ это показалось мне последним штрихом к картине ужаса. Осмотрев тело, опросив всех в гостинице, выпив несколько бокалов и неуместно пошутив, участковый врач за умеренную плату согласился подписать разрешение на погребение. Потом приехал еще один омерзительный чиновник. Он спросил, сколько у Оскара было воротничков и сколько стоит его зонт. (Всё именно так и было, я ни в коей мере не преувеличиваю). Потом начали приходить различные поэты и литераторы: Раймон де ля Тайад, Тардье, Чарльз Сибли,  Джехан Риктус, Робер д’Юмьер, Джордж Синклер, и разные англичане, представлявшиеся вымышленными именами, в том числе ‑ две дамы под вуалью. Указав свое имя, они получали разрешение увидеть тело...
Я рад сообщить, что дорогой Оскар выглядел спокойным и исполненным чувства собственного достоинства, как тогда, когда он вышел из тюрьмы, и после обмывания тело вовсе не выглядело ужасно. Шея Оскара была увита освященными четками, которые ты мне дал, а на груди лежал францисканский медальон, который дала мне одна из монахинь ‑ несколько цветов положил туда я, еще несколько ‑ друг, пожелавший остаться неизвестным, он привез цветы от имени детей, хотя я не думаю, что детям сообщили о смерти их отца. Конечно же, было привычное распятие, свечи и святая вода.
Геслинг посоветовал мне сразу же положить останки в гроб, потому что разложение начнется очень быстро, и в 20:30 пришли люди, чтобы уложить останки. По моей просьбе Морис Жильбер сфотографировал Оскара, но фотография получилась неудачной ‑ вспышка не сработала должным образом. Анри Дэвре пришел как раз перед тем, как должны были закрыть крышку гроба. Он был очень добр и мил. На следующий день, в воскресенье, приехал Альфред Дуглас, заходили разные люди, которых я не знаю. Думаю, большинство из них были журналистами. А понедельник утром, в 9:00, похоронная процессия вышла из гостиницы, мы пошли в церковь Сен‑Жермен‑де‑Пре за катафалком ‑ Альфред Дуглас, Реджи Тернер и я, хозяин гостиницы Дюпуарье, сиделка Анри и гостиничный слуга Жюль, доктор Хеннион и Морис Жильбер, а также ‑ двое незнакомцев. После малой мессы, которую прочел за алтарем один из викариев, часть похоронной службы отслужил отец Катберт. Швейцарец сказал мне, что присутствуют пятьдесят шесть человек, в том числе ‑ пять дам в глубоком трауре. Я заказал только три экипажа, поскольку не рассылал официальные уведомления ‑ мне хотелось, чтобы похороны прошли тихо. В первом экипаже ехал отец Катберт с причетником, во втором ‑ Альфред Дуглас, Тернер, хозяин гостиницы и я. В третьем ‑ мадам Стюарт Меррилл, Поль Фор, Анри Дэвре и Пьер Луис. За нами ехал кэб с людьми, которых я не знаю. Поездка заняла полтора часа, могила находится на Баньо, временный участок зарегистрирован на мое имя ‑ когда смогу, куплю участок на Пер‑Лашез по своему выбору. Я еще не решил, что делать, не придумал, какой поставить памятник. Всего прислали двадцать пять венков, некоторые ‑ анонимно.  Хозяин гостиницы доставил вычурный венок из жемчуга с надписью «A mon locataire» ‑ «Моему жильцу», аналогичный венок был от «Администрации гостиницы», остальные двадцать два были, конечно, из живых цветов. Венки привезли от Альфреда Дугласа, Мора Эйди, Реджинальда Тернера, мисс Шустер, Артура Клифтона,  редакции «Mercure de France», Луиса Уилкинсона, Гарольда Меллора, мистера и миссис Тексейра де Маттос, Мориса Жильбера и доктора Такера. В изголовье гроба я положил лавровый венок с надписью «В знак уважения к его литературным достижениям и выдающемуся таланту». К внутренней стороне венка я привязал ленту с именами людей, которые были добры к Оскару во время или после его тюремного заключения: «Артур Хамфрис, Макс Бирбом, Артур Клифтон, Рикеттс, Шеннон, Кондер, Ротенштайн, Дэл Янг, миссис Леверсон, Мор Эйди, Альфред Дуглас, Реджинальд Тернер, Фрэнк Харрис, Луис Уилкинсон, Меллор, мисс Шустер, Роуленд Стронг», и, по особой просьбе, друг, пожелавший остаться под инициалами «C.B.».
Сложно переоценить великодушие, гуманность и щедрость Джона Дюпуарье, хозяина отеля «Эльзас». Перед моим отъездом из Парижа Оскар сказал мне, что задолжал ему свыше 190 фунтов. С того дня, как Оскар слёг, Дюпуарье не обмолвился об этом ни словом. Он упомянул об этом лишь после смерти Оскара, и тогда я начал решать этот вопрос. Он присутствовал при операции Оскара, лично проведывал его каждое утро. Он платил за самое необходимое и за излишества, которые заказывал врач или Оскар, из своего кармана. Надеюсь, ... или ... постараются выплатить ему оставшуюся сумму долга. Доктору Такеру тоже еще много должны. Он был невероятно добр и внимателен, хотя, думаю, абсолютно неверно определил болезнь Оскара.
Реджи Тернер пережил самые тяжелые времена ‑ на него свалилась ужасная неопределенность и огромная ответственность, масштабы которой он сначала не осознавал. Тех, кто любил Оскара, всегда будет радовать мысль о том, что такой человек, как Реджи, находился возле него, когда он еще мог говорить, был восприимчив к доброте и вниманию...
РОБЕРТ РОСС».
КРИТИКА 
РОБЕРТА РОССА
Том I, стр. 80, строка 3. Справедливость вашего утверждения, содержащегося в данном параграфе, вызывает у меня большие сомнения. Уайльд, будучи студентом, слишком хорошо изучил древних греков, чтобы узнать что‑то об искусстве спора от Уистлера. Несомненно, Уистлер спорил намного более бойко и обладал врожденным талантом к остроумным ответам, но когда Уайльд вступал в спор со своими критиками, независимо от того, одержал ли он верх, он никогда не заимствовал метод Уистлера. Ср. его спор с Хенли о романе «Дориан Грей».
Далее: как бы вы ни относились к Рескину, Уайльд узнал очень много об истории и философии искусства именно от него. Он научился у Пейтера намного большему, чем у Уистлера, он тесно дружил с Берн‑Джонсом задолго до того, как познакомился с Уистлером. Я вполне согласен с вашим замечанием о том, что Оскар «не находил удовольствия в конфликтах», и, несомненно, он знал очень мало или вовсе ничего не знал о технике искусства в смысле, который вкладывают в это понятие современные эксперты.
[В мире никогда не существовало более выдающегося мастера споров, чем Уистлер, и я думаю, что Уайльд позаимствовал у него методику наслаждения противоречиями. Второе утверждение Роберта Росса довольно спорно. Шоу согласен со мной, что Уайльд толком не разбирался в музыке, живописи, истории или так называемой философии искусства, благодаря которой человек становится знатоком современных мастеров. Ф. Х.]
Стр. 94. Последняя строка. Вместо «Счастливая свеча» следует читать «Счастливая лампа». Это был период, когда в центр обеденного стола ставили масляную лампу, как раз перед повсеместным внедрением электричества. Заменив ее на слово «свеча», вы утратили колорит того времени. Ср. рисунки Дюморье в журнале  «Punch », на которых изображены обеды.
Стр. 115. Рискну предположить, что вам следует заметить вот что: Уайльд в конце своего рассказа «Портрет г‑на У. Х» со всей определенностью заявляет, что вся эта теория ‑ чушь. Этот рассказ всегда казался мне полусатирой на комментарии к произведениям Шекспира.  Помню, однажды Уайльд сказал мне, что в следующей книге развернется дискуссия о том, безумны комментаторы «Гамлета» или только притворяются. Думаю, вы слишком серьезно отнеслись к фантазии Уайльда, но я не оспариваю справедливость вашего утверждения. Меня немного удивляет торжественное заявление на странице 116 ‑ вы говорите, что «вся эта теория абсолютно ошибочна», но вы абсолютно правы, утверждая, что этот рассказ причинил Уайльду большой вред.  [Кажется, Росс не понимает, что, если теория была абсолютно фантастической, публику можно простить за то, что она осудила Оскара за вольное обращение с такой темой. На самом деле я помню, как Оскар защищал эту теорию в разговоре со мной абсолютно серьезно, именно поэтому я высказал  свое мнение об этом. Ф. Х.]
Стр. 142, строка 19. Перед занавесом Уайльд произнес слова: «Мне чрезвычайно понравился этот вечер».
[Кажется, я помню, что Уайльд это сказал. Я сделал запись через день или два после того, как Оскар еще раз разыграл эту сцену, и, вероятно, расширил его высказывание. Это кажется мне наиболее вероятным. Ф. Х.]
Том II., стр. 357, строка 3. Майор Нельсон был начальником Рэдингской тюрьмы. Он был одним из самых очаровательных людей, которых я встречал в своей жизни. Мне кажется, его немного обидела «Баллада Рэдингской тюрьмы» ‑ он считал, что в поэме Оскар изгобразил его, хотя в то время, когда казнили солдата, начальником тюрьмы был майор Айзексон. Уайльд послал Нельсону экземпляры изданий своих пьес «Идеальный муж» и «Как важно быть серьезным», которые, как вы помните, вышли после его освобождения, и Нельсону они очень понравились. Он уже умер.
[Когда майор Айзексон был начальником тюрьмы, он хвастался мне, что выбьет дурь из головы Уайльда. Мне он показался почти нелюдем. После моего отчета Айзексона сняли с должности, вместо него назначили Нельсона. Нельсон был идеальным начальником тюрьмы. Ф. Х.]
Стр. 387. В первое издании «Баллады Рэдингской тюрьмы», изданной Метюэном, я включил оригинальный набросок поэмы, который получил в сентябре 1897 года, задолго до воссоединения Уайльда с Дугласом. Я могу выслать вам экземпляр, но будет намного надежнее, если вы закажете книгу у «Патнэма» в Нью‑Йорке, поскольку они ‑ агенты Метюэна. Я хотел бы, чтобы вы увидели эту книгу, потому что это укрепит ваше мнение о смехотворности аргументов Дугласа, хотя я мог бы их опровергнуть с помощью писем, которые Уайльд писал мне из Берневаля. Некоторые стихотворения действительно были добавлены в Неаполе. Не знаю, что вы о них подумаете, но, по моему мнению, они служат доказательством умственной деградации, которая была вызвана атмосферой и жизнью, которую Уайльд вел в то время.   Давайте будем справедливы и признаем, что, вероятно, Дуглас более, чем он сам то осознавал, помог Оскару в написании этих стихотворений. Как по мне, эти стихи ‑ очень плохи, но, в отличие от вас, я отношусь к «Балладе», как еретик.
Стр. 411. Восттановим справедливость по отношению к Андре Жиду: Жид описывает Уайльда после того, как он вернулся из Неаполя в 1898 году, а не в 1897‑м, когда Уайльд только вышел из тюрьмы.
Приложение Стр. 438 Строка 20. Простите за то, что говорю вам это, но ваши насмешки над Керзоном кажутся мне недостойными Фрэнка Харриса во всех случаях, а особенно ‑ в этом.
[Роберт Росс здесь ошибается: я вовсе не хотел насмехаться над Керзоном. Титул Керзона я указал лишь для того, чтобы избежать панибратства. Ф. Х.]
Стр. 488 Строка 17. Вы на самом деле ошибаетесь, думая, что Меллор восхищался Уайльдом. Ему нравилось общество Уайльда, но его произведения Меллор считал омерзительными. Я очень разозлился в 1900‑м году, когда Меллор приехал проведать меня в Ментоне (конечно, уже после смерти Уайльда) и сказал, что никогда не видел в пьесах и прозе Уайльда никаких достоинств. Как бы то ни было, это ‑ вопрос незначительный.
Стр. 490 Строка 6. Я могу претендовать лишь на то, что придумал для Уайльда два названия: «De Profundis» и «Баллада Рэдингской тюрьмы», могу доказать это документально. Издание «De Profundis» было отложено в 1905‑м году на месяц, потому что я не мог придумать, как назвать эту книгу. Получилось придумать такое название, но мне оно не кажется удачным.
Стр. 555 Строка 18. Доводилось ли вам сравнивать перевод «Саломеи», выполненный Дугласом, в первом издании Лэйна (с иллюстрациями Бердслея), с переводом во втором издании Лэйна (с иллюстрациями Бердслея) или в малом издании Лэйна (без иллюстраций Бердслея)?  Сравнивали ли вы когда‑нибудь вышеуказанное первое издание с оригиналом? В переводе Дугласа много пропусков, и на самом деле он во многих случаях искажает оригинал. Я обсуждал это со многими. Думаю, Дуглас до сих пор не понимает, что этот текст, тираж которого в Англии никогда не превышал 500 экземпляров, уже просто выброшен. По моему настоянию его фамилию убрали с новых изданий по одной простой причине: новый перевод ‑ уже не его. Но это ‑ лишь наблюдение, а не исправление.
[Я не раз обсуждал это с Дугласом. Он не очень хорошо знал французский, но понимал его, и был на редкость хорошим переводчиком, что доказывают его переводы сонетов Бодлера. В любом споре относительно выбора слова или фразы я предпочту мнение Дугласа мнению Оскара. Но в данном случае Росс, безусловно, прав. Ф. Х.]
Приложение Стр. 587. Память здесь вас подводит. Обвинение против Горацио Ллойда было обычным. Его обвиняли в том, что он раздевался перед гувернантками в садах Темпла.
[Это я исправил, поскольку всегда использовал исправления Росса, когда он был прав. Ф.Х.]
Стр. 596 Строка 13. Думаю, выставку нужно писать с прописной «В», чтобы подчеркнуть, что это ‑ Всемирная выставка 1900 года в Париже.

«ДУША ЧЕЛОВЕКА ПРИ СОЦИАЛИЗМЕ» 

Когда я редактировал "The Fortnightly Review", Оскар Уайльд написал для меня эссе «Душа человека при социализме». Прочитав это эссе, я подумал, что Оскар знает о социализме очень мало, и мне не понравился его легкомысленный тон в обращении с религией, в суть которой он не потрудился вникнуть. Теперь я воспринимаю это эссе в несколько ином свете. У Оскара не было глубокого понимания социализма ‑ это правда. Еще менее он понимал тот факт, что при здоровом строе корпоративный социализм или сотрудничество помогут управлять всеми общественными учреждениями и службами, а человеку останется руководить тем, что он сможет контролировать.
Но благодаря своей гениальности Оскар, определив одну сторону проблемы, почувствовал, что необходимо рассмотреть и вторую ее сторону, так что мы получили от него если не эссе об идеале упорядоченного государства, то, по крайней мере, очерк поразительной правдивости и ценности.
Например, Оскар пишет: «Социализм...превращая частную собственность в общественное богатство и заменяя конкуренцию сотрудничеством, вернет социум в естественное состояние абсолютно здорового организма и обеспечит материальное благополучие каждого из членов сообщества».
Но потом Оскар возвращается на свои позиции: «Но для полного развития Жизни...необходимо что‑то еще. Необходим Индивидуализм».
Поиски идеала подразумеваются: «Частная собственность полностью сбила Индивидуализм с пути истинного. Она сделала своей целью прибыль, а не развитие».
Юмор тоже никуда не исчез: «Лишь один класс думает о деньгах больше, чем богачи. Это ‑ бедняки».
Помогло Оскару и его краткое пребывание в Соединенных Штатах: «Демократия ‑ это когда одни люди бьют дубинками других ради блага третьих. Вот ее определение».
Перед нами прелестное и провокационное эссе, которое, подобно «Саломее» в сфере эстетического, знаменует окончание «Годов учений» Оскара и начало его работы мастера.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ 
За несколько лет после выхода первого издания этой книги я получил множество писем от читателей, которые просили у меня информацию об Уайльде, которую я не сообщил в книге. Мне грозили судебным преследованием, и я не мог говорить начистоту, но кое‑что могу сказать в ответ на просьбы тех, кто считает, что в защиту Оскара можно было бы выдвинуть аргументы повесомее, чем те, которые я привел в «Главе  XXIV».   На самом деле я изобразил Оскара более убедительным в своих аргументах, чем он был в действительности. Когда Оскар заявил, что его слабость «соответствует идеалам гуманизма, если не определяется ими», я спросил у него: «Ты защищал бы так же лесбиянок?». Оскар отвернулся с выражанием величайшего отвращения на лице, таким образом, по поему мнению, закрыв эту тему.
Он мог бы защищаться лучше. Он мог бы сказать, что так же, как мы едим, пьем или курим для удовольствия, можем мы себе позволить и другие чувственные наслаждения. Если бы он заявил, что его грех ‑ относительно незначителен и столь специфичен, что не может стать соблазном для обычного человека, я не стал бы оспаривать эту точку зрения.
Более того, любовь в ее наивысших проявлениях не зависит от пола и чувственности. Со времен Лютера мы жили в мире центробежного движения, в мире дикого индивидуализма, где все связи любви и привязанности ослабли, а теперь набрало силу центростремительное движение, и мы узнаем, что в течение следующих пятидесяти лет любовь и дружба вернут свои позиции, различные формы привязанности смогут заявлять о себе без страха и стыда. В этом смысле Оскар может считать себя предтечей, а не носителем атавизма или мутации.  Вполне возможно, какое‑то инстинктивное чувство таилось на переферии его сознания, но он не мог его сформулуровать с помощью слов, это чувство было слишком туманным. Даже в нашем споре Оскар утверждал, что мир становится всё более толерантным, будем надеяться, что это ‑ правда. Терпимость к недостаткам других ‑ первый урок религии Гуманизма.
Конец. 
Письмо лорда Альфреда Дугласа Оскару Уайльду, которое я привожу здесь, говорит само за себя и, как мне кажется, устраняет все сомнения касательно характера их отношений. Если бы лорд Альфред Дуглас не отрицал правду и не выдавал себя за покровителя Оскара Уайльда, я ни за что не опублковал бы это письмо, хотя мне его дали для того, чтобы я восстановил истину. Это письмо было написано в промежутке между первым и вторым судебным процессом Оскара. Десять дней спустя Оскара Уайльда приговорили к двум годам тюремного заключения с каторжными работами. 
ФРЭНК ХАРРИС. 
«ОТЕЛЬ ДЕ ДЕ‑МОНД»,
 
22, Проспект Оперы, 22
 
ПАРИЖ
 
Среда, 15 мая  1895 года
 
Дорогой Оскар,
я только что сюда приехал.
Слишком ужасно быть здесь без тебя, но я надеюсь, что ты присоединишься ко мне на следующей неделе. Дьепп был ужасен во всех смыслах, это ‑ самое угнетающее место в мире, даже Пти‑Шаво меня не порадовал, поскольку казино было закрыто. Ко мне тут очень добры ‑ я могу оставаться здесь, сколько захочу, не платя по счету, и это ‑ весьма кстати, поскольку у меня нет ни пенни.
Хозяин гостиницы очень мил и полон сочувствия. Он сразу же спросил о тебе, выразил сожаление и возмущался из‑за того, как с тобой поступили. Мне нужно отправить это письмо кэбом на «Гар‑дю‑Нор», чтобы успеть к отправлению почты  ‑ хочу, чтобы ты получил его завтра с первой почтой.
Завтра попытаюсь найти Роберта Шерарда, если он в Париже.
Чарли ‑ со мной, он шлет тебе уверения в нежнейшей любви.
Сегодня утром получил длинное письмо от Мора Эйди о тебе. Не теряй присутствие духа, мой сладчайший любимый. Я думаю о тебе день и ночь, и шлю тебе всю свою любовь.
Всегда твой любящий и преданный мальчик,
БОЗИ»
 
Это письмо публикуется впервые. Наиболее характерное из писем, которые я получал от Оскара Уайльда после его выхода из тюрьмы. Кажется, оно написано зимой 1897‑го года, примерно через восемь месяцев после освобождения Оскара. 
«ОТЕЛЬ «НИЦЦА»,
 
Улица Изящных Искусств,
 
ПАРИЖ
 
Дорогой Фрэнк,
Не могу выразить словами, сколь глубоко я тронут твоим письмом – это  une vraie poignee de main , дружеское рукопожатие. Я просто жажду увидеться с тобою, возобновить контакт с твоей сильной, здоровой, чудесной личностью.
Не понимаю, что с поэмой («Баллада Рэдингской тюрьмы»): мой издатель говорит, что, поскольку я умолял его это сделать, он послал два первых экземпляра в  «Saturday» и «Chronicle». Кроме того, он говорит, что написал тебе, попросил разрешения опубликовать подписанную статью.
Полагаю, издателям доверять нельзя. Они только и ищут, где бы что урвать. Надеюсь, появится какое‑то уведомление, поскольку твоя газета, или, скорее, ты ‑ огромная сила в Лондоне, и когда ты говоришь, люди тебя слушают.
Конечно, я чувствую, что поэма ‑ слишком автобиографична, и подлинный опыт ‑ это нечто чуждое, это никогда никого не трогает. Но поэма ‑ это вырвавшийся у меня крик боли, вопль Марсия, а не песнь Аполлона.  Но есть в ней и кое‑что хорошее. Я чувствую, что создал сонет из тюремной баланды, а это ‑ уже что‑то.
Когда вернешься из Монте‑Карло, пожалуйста, сообщи мне. Очень хочу с тобой пообедать.
Что касается комедии, дорогой Фрэнк, меня покинула движущая сила жизни и искусства –la joie de vivre , радость жизни, и это ужасно. Страсти и удовольствия остались, а радость жизни ушла. Я гибну, морг раскрывает   пасть.  Я хожу туда смотреть на свой цинковый одр. В конце концов, я прожил прекрасную жизнь, которая, боюсь, закончена. Но сначала я должен еще раз с тобой пообедать.
Навеки твой,
ОСКАР УАЙЛЬД»
 
 
 
 
 
 
Страницы:
1 2 3
Вам понравилось? 3

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

Наверх