Лилия Ким

Библия-Миллениум. Книга I

Аннотация
Мифы Ветхого завета оживут сегодня…
Вавилон рядом, в соседней квартире, там, где оплакивают покойника. Моисей держит туристическое бюро, и вы можете воспользоваться услугами. Каин - в психиатрической больнице, и это, кажется, навсегда. А вот маньяк-убийца Иисус Навин так и не пойман, и в хорошем расположении духа. Тогда как Соломон по-прежнему одинок и по-прежнему ненавидит отца — Давид слишком сильно любил Ионафана.
Мир изменился, но люди все те же. Их чувственность сочетается с ненавистью, порок с добродетелью, лицемерие с искренностью, а любовь… с паническим ужасом.
Нет правды, кроме чувства.
Нашумевшая, скандальная, чрезвычайно спорная книга Лилии Курпатовой-Ким снабжена примечаниями Андрея Курпатова, мужа автора.



 

Предисловие редактора Гей-Библиотеки РФ


Подозреваю, многие, прочитав эту книгу, скажут, что ей не место здесь. Это понятно, в первой части гомосексуальным отношениям уделено совсем мало внимания. Во второй - больше, но в принципе им отведено тоже не центральное место в повествовании. Кто-то, думаю, возмутится такими издевательствами над священными текстами. Кому-то не понравятся откровенные анатомические и эротические подробности. Словом, я долго думала, стоит ли публиковать эту книгу, и все-таки решила. Почему? Потому что независимо от содержания или качества текста, она представляет собой явление. Она смелая. Она острая. Она отвратительная. И смешная. Она на грани культуры и контркультуры. Она вызвала у критиков и в прессе чрезвычайно полярные отклики: от "это порнография" до "глубокий философский подтекст". Сами понимаете, я не могла пройти мимо и не предоставить нашим читателям шанс составить собственное мнение. Удачи!


ПРЕДИСЛОВИЕ

Библия-Миллениум — книга, которая изменила мою жизнь.
Она позволила мне начать все заново и стать свободной. Жить так, как мне хочется, а не приспосабливаться к жизни, где все чужое.
Большое разочарование, сознание ошибочности выбора, мысли, что ты потратил свои силы и время совсем не на то, что тебе было нужно, ощущение бессмысленности и бесцельности своей жизни могут прийти в любом возрасте. Со мной это случилось в 19 лет.
С детства меня учили, что самое страшное для человека — это неспособность обеспечить себе кусок хлеба. И я этого очень боялась. Поэтому пошла учиться в экономический вуз, а не на филфак, о котором мечтала. В результате я осталась с одним куском хлеба. И, кроме этого куска, в моей жизни не было больше ничего.
Внешне все выглядело вполне благополучно. Я училась и работала. Но ощущение было такое, будто строишь тяжелое кирпичное здание на болоте. Вроде все правильно кладешь, кирпичик к кирпичику, но каждый построенный этаж исчезает в трясине. Формально у меня была специальность — но это все равно что утверждать, будто слепой, у которого целы оба глаза, на самом деле зрячий. Несколько лет усилий были потрачены абсолютно зря. Все, чего я к этому времени добилась, оказалось для меня бесполезным. Накопленных знаний не хотелось применять. Я экстерном получила диплом и потеряла его в тот же вечер.
«Ты поверхностная! Ты безответственная! Ты никого не любишь! Ты эгоистка! Ты не ценишь то, что имеешь! Ты ничего не умеешь доводить до конца!» Эти голоса были всегда со мной. Они заставляли меня упорно идти ошибочно выбранной дорогой, хотя все внутри меня этому сопротивлялось. В конце концов я уверилась, что совершенно ни на что не гожусь и кругом виновата. У меня началась длительная тяжелая депрессия, которая 17 августа 1999 года завершилась суицидом.
Я не боюсь об этом говорить. Я не стесняюсь, что в моей жизни это было. Потому что считаю нужным сообщать всем, кому довелось испытать похожие чувства: безысходность — это иллюзия. Любое одиночество преодолимо и любую ошибку можно исправить, пока ты живешь. Ничто не «поздно», пока ты жив.
После реанимации я оказалась в Клинике неврозов им. Павлова. Там познакомилась с Андреем Курпатовым. Он работал обычным психотерапевтом на кризисном отделении. И вот оказалось, что я без дела, которым бы хотела заниматься, без малейшего понятия, как мне жить дальше, и без собственного жилья влюбляюсь в мужчину, который никогда не ответит мне взаимностью, исходя уже из одних только обстоятельств нашего знакомства. Он — врач, я — пациент. В тот момент я вполне отчетливо осознавала, что мои чувства изначально обречены на неудачу, поэтому по возможности старалась их скрывать.
Однако неожиданно эта любовь дала мне силы, которых, как казалось, у меня уже нет. Впервые за очень долгое время у меня появилась цель — мне захотелось Андрею понравиться. Понравиться по-настоящему. По-человечески. Шанс был только один: доктор обожал читать книги.
Было раннее утро. Часа четыре утра. Я сидела на подоконнике и смотрела на больничный дворик. В этот момент пришла мысль, что если в сущности меня ничто не держит в прошлой жизни, то это идеальные обстоятельства, чтобы начать новую. Хуже уже все равно быть не может, а значит, что бы я ни делала — станет только лучше. После этого я быстро пошла на поправку.
Выписавшись из больницы, я решила свести свои траты к минимуму. Работать ровно столько, чтобы хватало на жизнь. Все остальное время — писать книгу. Такую книгу, которая бы понравилась Андрею. Чтобы он увидел, как я теперь вижу мир. Что я понимаю, как видит мир Андрей.
Под Новый год я набралась смелости позвонить. Поздравить, поблагодарить и попросить о встрече, чтобы показать первые рассказы из «Библии-Миллениум». Он сказал приходить к нему на работу. Я пришла. Отдала рассказы. Проводила его до книжного магазина, а потом до метро. Мы разъехались в разные стороны.
Меня трясло: что он скажет? А если ему не понравится? А вдруг у меня не вышло? Пять остановок от метро до дома я прошла пешком, чтобы хотя бы немного унять волнение.
Андрей позвонил вечером и сказал: «Я прочитал и говорю со всей ответственностью — ты гений. Я читал не отрываясь всю дорогу в метро. Я не мог оторваться и читал на эскалаторе. Шел по улице, уткнувшись в твой текст, и стоял перед дверью квартиры, пока не дочитал до конца».
У меня был шок. Мне казалось, что это сон. Что сейчас я проснусь — и ничего этого нет.
А оно было.
Мечта, которая была у меня в далеком детстве, когда я еще ничего не боялась, — сбылась. Я занимаюсь тем, что люблю. Я вместе с мужчиной, которого люблю. У меня есть дом, семья и много надежд.
Прошлое, каким бы оно ни было, должно остаться в прошлом. Какие бы печали, ошибки и разочарования ни обитали там — в нашей власти не тащить их в свое настоящее. «Да, все это было. Но оно закончилось. Я взрослый. Я могу жить так, как захочу. Я могу стать таким, каким захочу». Сказать это и осознать — возможно. Я знаю, что это возможно.
Реальны только те стены, которые мы строим себе сами. Ничего не бойтесь.

СТРАДАНИЯ ИОВА

Я думаю, главная беда Иова в том, что у него все было.
Во-первых, родители.
Первое детское воспоминание
Кухня — священное место, куда вся семья стекается трижды в день для совместного приема пищи. Бабушка, дедушка, родители Иова и он сам. Дом дедушки — полная чаша. Являться к завтраку в халате категорически запрещается. Обедать дедушка приезжает на большой черной машине с водителем в форме. К обеду все должны переодеться в строгую безупречно чистую одежду — ведь дедушка может приехать и с гостями! Завершает день обильный ужин (ровно в 20.00), включающий в себя закуски, горячее, фрукты и десерт, воплощающий фундаментальность устоев дедушкиной семьи.
Маленький Иов сидит за огромным круглым столом, держа спину прямо и аккуратно заправляя белую крахмальную салфетку за воротник.
Чинно орудуя столовыми приборами, внук расправился с закуской и чувство голода, естественно, утратил. В этой ситуации наиболее логичным ему кажется больше не есть.
— Мама, я больше не хочу, — сообщил он о своей сытости.
— Ну что опять за капризы? Не съешь горячего — не получишь десерт! — мать неожиданно атакует Иова и одновременно виновато поглядывает в сторону своих родителей и нахмурившегося мужа.
— Но я не хочу десерт! — отвечает Иов, наивно уверенный в своем праве есть ровно столько, сколько хочется.
— Ешь, тебе говорят! — мать нервно комкает салфетку, ощущая себя актрисой, во время монолога которой на сцену выбежала кошка. Кыш! Кыш!!!
— Не буду! — настаивает Иов.
— У тебя растет хам, — заявляет отец Иова своей жене тоном «Я умываю руки».
— Потому что она его слишком балует, — обращается будто бы к дедушке бабушка, хмуря нарисованные черные брови.
Матери Иова становится совсем стыдно. Она ведь привела нищего мужа в родительский дом, а тут еще и этот капризный, взбалмошный ребенок!
— Выйди вон из-за стола! — она срывается на визг и толкает сына. Спектакль проваливается, когда актриса, отчаявшись прогнать полосатую сволочь яростным взглядом, в истерике запускает туфлей в ненавистное животное.
Иов втягивает голову в плечи и шмыгает носом, но все же не уходит, надеясь, что хоть кто-то проявит здравый смысл. Ну ведь нельзя же наказывать человека за то, что он не хочет есть!
Мать вскакивает, стаскивает сына со стула за ухо — у нее другое мнение. Не обращая внимания на его отчаянные вопли, волочет в комнату и там, выплескивая всю силу своего раздражения и бессилия перед мужем и родителями, лупит сына кожаным плетеным ремнем и ставит в угол.
— Пока не извинишься — не выйдешь! — говорит она, выключает свет и захлопывает за собой дверь.
Изо всех сил сжимая челюсти, чтобы не заплакать, потирая горящие от ударов ноги, Иов смотрит ей вслед:
«Вот вырасту — и убью тебя!» — мысль выстрелила внутри головы столь оглушительно, что Иов зажмурился.
Во-вторых, жилье.
Юношеское воспоминание
Иову восемнадцать лет, он хочет жить отдельно, чтобы никто не подслушивал его разговоры, не рылся в его вещах и не входил в его комнату без стука.
— Можно мы с друзьями будем снимать квартиру? — спрашивает сын у родителей, больше с целью поставить их в известность о своем решении, чем действительно испросить дозволения.
Родители переглядываются и в один голос отвечают:
— Нет!
— Почему? — интересуется Иов, не видя никаких финансовых и нравственных препятствий для осуществления своего плана. Он подрабатывает по вечерам, учеба идет как надо. Почему «нет»?
Родители молчат и снова переглядываются. Действительно, почему «нет»?
— Потому что тогда в твоей жизни все пойдет наперекосяк! Мы с отцом в твоем возрасте даже не думали ни о чем подобном! Дети могут уходить от родителей, только когда у них появится собственная семья! — заявляет мать.
— Но как у меня появится собственная семья, если я даже не могу привести к себе девушку! В свою собственную комнату! — Иова можно простить, он ведь еще не познакомился с жилищным и семейным правом, а потому не знает, что юридически имеет только «право пользования помещением», которое является собственностью родителей.
— Что?!!
Мать, полная негодования, влепляет сыну пощечину.
— Ты здесь ни на что не имеешь права! Мы не обязаны больше тебя содержать, наш долг выполнен! У тебя есть комната, ты можешь там жить, но при условии, что будешь уважать остальных!
Иов стал собирать вещи. Никто не пытался ему помочь или остановить. В небольшой денежной компенсации за оставленное жилье ему отказали, мотивировав соображением, что когда-нибудь оно достанется ему в наследство.
— Но мне нужно сейчас! Мне сейчас нужно жить!..
— Ты наш единственный сын! Нет смысла что-либо делить! Еще будешь нам благодарен потом! Сейчас у тебя ветер в голове, а когда одумаешься, будет поздно! Мы же хотим сохранить все для тебя — наследника!..
Эта фраза заставила Иова желать обоим родителям немедленной смерти.
В-третьих, собственная семья.
Взрослое воспоминание
— Ты очень много тратишь! — раздраженно кидает Иов своей постоянно неработающей жене в ответ на внеочередное выколачивание денег «на домашнее хозяйство», одновременно протягивая требуемую сумму.
— А на кого я, по-твоему, «много трачу»? На себя, что ли? Когда я себе в последний раз что-то покупала?! Хожу как оборванка! На тебя, на детей твоих, между прочим, трачу! Могу меньше. Давай! Пусть дети ходят голодные, раздетые, а ты не кури — экономь! Я «очень много трачу»! Это ты очень мало зарабатываешь! Нормальный мужик постыдился бы такое жене сказать, зная, что приносит денег только худо-бедно на еду! И потом, по-твоему, уход за детьми, стирка, уборка, готовка ничего не стоят?! Вы, мужчины, привыкли считать женщин своими домашними рабами!
Супруга Иова, пышущая здоровьем, ухоженная, холеная, покрытая ровным загаром, держит пальцы растопыренными, чтобы яркий с блестками лак на ногтях засыхал равномерно.
Иов перестает слышать ее ворчание, как только его голова касается подушки. Вот уже пятый год как он встает в семь утра, работает до десяти вечера, приезжая домой, наскоро проглатывает ужин и падает в постель бревном.
— Семья для тебя ничего не значит! Когда ты последний раз гулял с детьми?! — беспроигрышный аргумент жены в любом семейном споре. Иов действительно не имеет времени на прогулки с детьми, ведь иначе им нечего будет есть.
Супруга дает увесистый подзатыльник младшему сыну, который пытается стянуть со стола печенье.
— Не перебивай аппетит! Где твоя няня?! Куда ты полез?! Что тебе надо?! Уйди отсюда! Играйте у себя или идите гулять! Господи! Да когда же это все кончится? Вот отправлю тебя в армию… Куда ты лезешь, дрянь этакая?! Положи на место!..
Иову ужасно хотелось уйти на пенсию, развестись и попасть в крематорий.
— Это сон, это кошмарный сон… — повторял он себе изо дня в день, засыпая.
В-четвертых, дети.
Первое старческое воспоминание
— Папа, тебе там будет хорошо! Только подумай, замечательный дом престарелых — отдельная комната, сиделка в коридоре, врачи, лечебные процедуры. Американская мечта! Ничего не нужно самому делать. Будешь играть там в шашки… — говорит старшая дочь немного раздраженно.
— В шахматы… — уныло поправляет ее Иов. — Я играю в шахматы.
— Какая разница! — раздражение дочери вспыхивает резко, что называется, «из искры». Отец ей сильно мешает. Нужно куда-то его срочно деть, чтобы не вдыхать этот смрадный, ядовитый запах старческого тела, не выслушивать эти пространные воспоминания, эти глупые капризы, эти непонятные обиды. Да какое он вообще имеет теперь право обижаться! Всю жизнь вел себя так, словно у него семьи нет, а теперь, видите ли, обижается. Уходил рано, возвращался поздно. Дочь и не знает толком, что он за человек. Только по рассказам матери…
— Ну что ты дуешься? В конце концов, твое постоянное присутствие для нас просто непривычно!
Иову ужасно захотелось сразу в крематорий, минуя дом престарелых.
В-пятых, имущество.
Одно из последних воспоминаний
— Слушай, отец, да похороним мы тебя, успокойся! Подпиши-ка мне доверенность, чтобы я мог распорядиться твоим барахлом в случае чего. Сделай для меня, наконец, хоть что-то полезное, папа! Ведь я же, в конце концов, твой сын! — одутловатый небритый мужчина средних лет в засаленной майке нервно оглядывается по сторонам, то присаживается на корточки, то встает, делая круги вокруг инвалидного кресла отца, словно голодная акула вокруг умирающего тюленя.
Иов, смахнув слезу, трясущейся рукой ставит подпись и бросает сыну бумажку, одним махом лишаясь всей хоть сколько-нибудь ценной собственности.
Через неделю Иова перевели в муниципальный дом престарелых, потому что дети перестали платить за частный. Сославшись на различные «семейные обстоятельства», сын и дочь наотрез отказались взять отца к себе, обвинив при этом друг друга в черствости. Больше Иов их никогда не видел.
Восемь стариков в одной комнате, которые помогали друг другу вставать, садиться, принимать лекарства, находить очки, приносили баланду из столовой тем, кто уже не мог ходить, и звали санитарку, если кто умер. В этом обществе Иову предстояло провести последние дни жизни.
Оказавшись в отстойнике муниципального милосердия, он вздохнул с облегчением. Чувство вины перед детьми его оставило. Скоро крематорий.
В-шестых, здоровье.
Последнее воспоминание
Годы шли, а хуже Иову не становилось. Ни инсульта тебе, ни инфаркта… Смерть явно припозднилась. Иов смирился и стал играть в городки. Шахматы ему уже не давались, склероз, знаете ли… Все-таки восемьдесят девять лет как-никак.
Соседи по комнате все умирали и умирали, а Иов все играл и играл. Впав в маразм, стал подумывать о футболе.
— И смерть про меня забыла, — горько вздохнул он как-то вечером, показывая фотографии детей «новичкам», коих переживал уже пятый состав.
Следующее утро выдалось удивительно теплым, ясным и солнечным, Иов поднял было руку с городошной битой, как вдруг в глазах потемнело, ноги отнялись, и он упал. Вокруг кто-то засуетился, раздевал его, шарил по карманам…
И вот в последнюю секунду жизни одинокий, старый, нищий Иов наконец-то почувствовал себя счастливым, как младенец, покидающий мир. Широко открытые, водянистые, светло-голубые глаза смотрели в такое же небо.
Неизвестность не пугает,
страшнее знать,
что все останется так, как есть.

КОЛЕНО ИУДЫ
 
ОНАН
 
Огромное зеркало — самое раннее, самое счастливое воспоминание детства. Вот уже двадцать лет каждое утро оно встречает Онана ласковым, пристальным взором, улыбается губами его глазам, заботливо сопровождает все его движения, неотрывно рисует все еще юные черты его нежного тела. Зеркалу чуждо непонимание, его взаимность чиста и естественна, оно не притворяется. Во всю высоту, во всю ширину, целиком и полностью оно принадлежит Онану, оно его — так будет всегда. А подойди к нему кто-то другой — оно просто не станет его отражать, просто не станет. Онан это знает. Нет, зеркало ему не изменит.
В доме тихо. Онан запирает дверь, поворачивается. Они снова вместе — двое любящих и любимых, никто не потревожит их счастья. Обнаженное тело Онана медленно приближается к своему двойнику, руки соприкасаются с гладкой поверхностью стекла. Зеркало нагревается его теплом, запотевает от горячего и влажного дыхания, долгий поцелуй. Головка члена, словно алый бутон, раскрывается на глазах, тянется вперед, мгновение… и, уткнувшись ею в еще прохладную гладь стекла, Онан ловит чарующий трепет, что стремительным потоком пробегает по его возбужденному телу. Счастье… Поцелуями он осыпает свою белую руку, плечо, шею…
Он одновременно и любящий, и любимый, их ощущения синхронны — он и целующий, и вкушающий поцелуй. Единство, перерастающее в единение. Чувственная рука ласкает его шею и грудь, чутко и нежно сжимает горячую плоть, проникает в самые потаенные уголки его тела, пощипывает, натягивает, скользит. Слезы радости орошают лицо, ноги дрожат от сладостного напряжения, он не выпускает себя из объятий, тихий стон срывается с влажных уст, и зеркало благодарно принимает в себя прекрасные вожделенные брызги, немедленно обрамляя их лучащейся радугой распадающегося света. Онан улыбается, смеется, как маленький мальчик, и через мгновение его влажный язык игриво и жадно слизывает сладковатую сперму. Обмякнув, Онан какое-то время сидит неподвижно, облокотившись на свое отражение в зеркале, потом чуть отклоняется и, выгнув спину так, что позвонки, кажется, вот-вот проткнут шелковистую кожу, целует свой член.
Постель принимает его — счастливого, опустошенного. Собственная его — не его рука — ложится кольцом вокруг шеи, он целует эту ласкающую руку, ощущая трепет — и призывный, и ответный. Ладонь некоторое время скользит по его щекам, трется тыльной стороной о щетину, он зарывается носом в самую ее мягкую, теплую, как живот кролика, середину.
— Я люблю тебя, — нежно, чуть слышно произносит он, сливаясь с рукой в долгом поцелуе.
Его комната всегда полутемная, со спущенными шторами, глухой дубовой дверью, тремя замками и цепочкой — это маленькое длинное углубление в рифе, куда он заползает и где чувствует себя в относительной безопасности. Онан бежит к огромному зеркалу, снизу до верху наполненному им самим, его комнатой, чтобы окунуться в прозрачную поверхность и свежим, чуть замерзшим, влезть в мягкую, пахнущую только им постель. Забыться…
В соннике матери Онан как-то прочитал: «Однажды мудрецу Чжуан Цзы приснилось, что он — красивая бабочка. Проснувшись, мудрец стал размышлять: кто же он на самом деле? Чжуан Цзы, которому приснилось, что он красивая бабочка, или же красивая бабочка, которой сейчас снится, что она — Чжуан Цзы».
Ежедневно сразу после пробуждения Онан окунается в дневной кошмар: завтрак с семьей, институт, пиво с друзьями, ужин с семьей, разговор с отцом. Последнее изматывает. Его возлюбленный мечется в зеркале, полный отчаянья. А Онан невыносимо страдает, оттого что сам ничем не может ему помочь. Воронка собственного бессилия затягивает, сжимает и растирает в пыль! Когда эта явь становится нестерпимой, Онан бежит к спасительному зеркалу. Желанный, нежный, любимый раскрывает ему объятия. Они целуются, занимаются любовью еще и еще и, наконец, совершенно измученные, выжатые, счастливые, опускаются на горячие, влажные простыни… Ради этого хрупкого зеркального счастья Онан снова и снова находит в себе силы пережить ужас нового дня.

* * *

У себя Онан был в безопасности, пока предательски засохшие пятна на полу, зеркале, простынях не выдали его.
— Ты — идиот? Объясни мне, ты — идиот?! Скажи: «Да»! В твоем возрасте только идиот еще может заниматься… — отец поперхнулся от возмущения, — заниматься этим! — Иуда навис над своим младшим сыном как гигантский спрут. Одежда делает жалкие усилия спрятать Онана в своих мягких складках. Однако отец своим тонким длинным щупальцем-взглядом забирается в его мешковатую раковину и цепко держит за комок пульсирующих нервов. Онан сжимается, прикрывая руками пах.
— Ты будешь отвечать или нет?! — конечности спрута выстрелили из гигантского тела.
Онан забился в самый дальний угол своей раковины. У него ощущение, что, как только он хоть чуть-чуть расслабится, щупальце схватит его за горло, выдернет наружу и отправит прямо в хищно разинутую пасть, где три ряда острых, как бритва, зубов растерзают его. Онан молчит, широко расставив трясущиеся ноги, старательно удерживая полный ужаса взгляд на носке правого ботинка. Отец ревет, сотрясая раковину сына, но не может ни влезть в нее целиком, ни достать Онана оттуда. Оттого он все более яростно пытается дотянуться до него самым тонким из своих щупальцев — взглядом, болезненно обжигая ядовитыми стрекалами…
Убедившись в бесполезности лобовой атаки, Иуда вынул взгляд и принялся кружить по кухне.
— Онан, ты можешь объяснить мне, как ты собираешься дальше жить? А?
Онан зажмурил глаза. Щупальца нашли другой путь в его раковину — через уши. Болезненные мелкие уколы рассыпались внутри.
Иуда, собственно, забыл, что намеревался мягко и доверительно поговорить с сыном «о половых вопросах». И сейчас, расхаживая вокруг насмерть перепуганного, бледного Онана, брызжа слюной, горя возмущением, обрушивает на его голову железобетонные аргументы в пользу прекращения занятий мастурбацией. Последнее свидетельствует «о врожденном дебилизме» и может повредить как самому Онану, так и всем окружающим, да еще так глобально, что вся «жизнь его неминуемо порушится», а родители покроются «несмываемым позором». Онан, сиречь «гнусный червь-паразит на теле общества», а все ему подобные обитатели земного шара в целом — «сборище паразитов», лишенное напрочь «уважения к старшему поколению и вообще ко всему святому».
«Червь-паразит» — обезвреженный, размазанный по рельсам исправления — зажался в самый темный угол кухни, крепко зажмурившись, совершенно парализованный, не смеющий закрыть уши руками. Поднятие рук к ушам послужило бы отцу сигналом, что эти самые руки надо немедленно схватить, оторвать от ушей и начать тыкать ими в глаза Онана с криком:
— Вот что ты этими руками с собой делаешь?! Кастрировать тебя надо!
И безумный, безотчетный, всеобъемлющий ужас заставлял руки крепко и решительно держаться друг за друга. Так что ногти белели, и расцепить пальцы можно было бы только путем последовательного отрезания их кусачками.
— О, горе мне, горе! — восклицал Иуда, раскидывая щупальца в точности так, как король Лир в спектакле, поставленном осьминогами.
Но ужаснее всего сильнейший яд, который и причиняет Онану острейшие страдания, — это полная и безоговорочная правота отца. Да, Онан любит себя! В самом низком, самом скотском, самом пошлом смысле! Но он даже не представляет для себя другой жизни. Он не знает другого себя! Потому-то, сгорая от страха и стыда, отмалчивается, глубоко прячась в своей мягкой, плохо предохраняющей от ударов, раковине.
Иуда, величественно раскинув черные щупальца, стоит в трагической позе несчастного отца идиота. Прочная цепочка «отец—сын» состоит из неразрывных звеньев, исчезновение хоть одного из которых прекращает ее существование как цепи. Иуда — убежденный семьянин: семья для него — это нерушимая твердыня, оплот, тыл…
— Я же добра тебе хочу! — Иуда молитвенно воздел сложенные аккуратными косичками щупальца к скорчившемуся на табурете Онану. — Ну кто еще научит тебя жизни, если не я? Онан, сынок, пожалуйста, одумайся, возьмись за себя, пока не поздно! Я ведь всего лишь хочу, чтобы ты был нормальным человеком, чего-то добился, имел семью, работу, уважение… Я ведь люблю тебя, сынок!
Иуда обхватил руками голову сына и, сжав свои щупальца в пучок, втиснул свой металлический взгляд в его расширенные от ужаса глаза, отчего те немедленно наполнились слезами. Увидев в этом проявление грубой сыновней любви, отец даже смахнул рукавом набежавшую слезу умиления.
— Сынок, мне ведь проще убить тебя, чем увидеть опустившимся — наркоманом или алкоголиком, как твоего брата. Мы уже потеряли одного сына, неужели ты лишишь нас себя — опоры нашей старости? — Иуда сидел на корточках, держа в огромных волосатых ручищах полумертвого от страха и стыда дистрофичного сына, который чувствовал себя жестяной банкой, которую вот-вот раздавит приближающийся самосвал.
— Ты все понял? — отец неожиданно выбросил дополнительные щупальца, которые проворно влезли через ноздри и уши Онана, вцепившись тому в язык. — Отвечай!
Инстинкт самосохранения заставил подбородок Онана отбить по груди дробь согласия: «Да, да, да, да, да».
Щупальца с недовольным шипением убрались.
— Ну смотри…
После этого разговора Онан долго не решался заниматься любовью дома. Вороватые ласки в общественных туалетах, стыдясь своей трусости перед полными печали, тоски и слез глазами покинутого им возлюбленного по ту сторону зеркала. Наконец, Онан вернулся в постель, но стал закрываться одеялом, надевать презерватив, чтобы не оставить пятен на простыне.

* * *

Раз за разом на протяжении всей жизни Иуда клал Онана под пресс своей заботы, пытаясь выжать хоть каплю причин для собственной гордости за отпрыска, но усилия отца были подобны действиям винодела, который тщетно старается получить виноградный сок из Буратино.
Онану стало жаль свою мать. Она не виновата, что оба ее сына «такие». Онан впервые отчетливо ощутил свою вину перед ней в день свадьбы старшего брата. Собрались гости — все очень важные, добившиеся многого люди. В торжественный момент самый уважаемый из гостей поднялся, чтобы восхвалить Иуду — отца жениха. Звон битого стекла, раздавшийся одновременно с двух сторон, пресек его намерения. Одной виновницей была Шуа, замершая с молитвенно сложенными на груди руками, полуоткрытым ртом, красными пятнами по всему лицу и подносом разбитой посуды у ног; а другим «засранцем» Онан, весь покрытый точно такими же пятнами, стоящий в луже от двух разбитых бутылок водки.
— Вот! Сучье семя! — Иуда всплеснул руками. — Оба в мать!
— Это к счастью! — крикнул Ир и с размаху грохнул свой хрустальный фужер об пол.
Глаза Иуды мгновенно налились кровью, а изо рта показались клыки: «Выродки!» Важный гость вместо тоста утешительно положил руку на плечо Иуды.
— Что стоишь? — заорал тот на Онана. — Вытирай! Сил моих нет! Ну вот объясните мне, как? Как такое возможно? Шуа! — закричал он в сторону кухни. — А это вообще мои дети? — на кухне раздался грохот. — Вот дура! Руки в жопе! — и метнул пронзительный взгляд в сторону невесты старшего сына.
И тут в поле его зрения попал Онан, ползающий в дверном проеме с тряпкой в руках.
— Как дал бы! Да перед людьми неудобно…
Гости переглянулись и выдали хоровую пантомиму: «Ну что вы! Не обращайте на нас внимания!»

* * *

Вся семья, включая невестку Фамарь, была выстроена в линейку для экзекуции. Иуда размахивал наградным пистолетом возле виска пьяного в стельку Ира. «Вот были бы все одного роста…» — мечтательно прицелился ему в висок отец.
В центре «штрафного батальона» стояла Шуа, судорожно хватая ртом воздух, а замыкал строй Онан в позе футболиста «в стенке», уверяющий себя, что все это только дурной сон, и одновременно отчаянно завидующий старшему брату, который нализался до состояния полной прострации и демонстрировал полный пофигизм относительно наградного пистолета.
Лицо Иуды стало малиновым от выпитой водки. Он долго тряс перед стоящими навытяжку домочадцами тяжеленным парадным кителем, который звенел, как кольчуга, от обилия орденов и медалей. Онану вдруг показалось, что отец играет как-то особенно вдохновенно, рыдая и декламируя короля Лира в собственной интерпретации. Новая зрительница — жена Ира — была очевидно потрясена и заворожена, вот-вот взорвется овациями. Вот-вот грохнет выстрел и опустится занавес, чтобы покойники могли очистить сцену от своего гнусного присутствия.
— О горе мне, горе!.. — и пуля разнесла вдребезги всего лишь семейную фотографию на каминной полке.
Онан, оглушенный свистом смерти возле своего уха, почти взлетел по огромной лестнице добротного двухэтажного загородного дома, пробежал в самый конец коридора в свою комнату и разом выдохнул весь воздух, скопившийся в нем, с шумом и хрипом. Кто бы мог подумать, что в нем помещается столько воздуха!
Возлюбленный встретил его разгоряченным, полным решимости и нетерпения.
— Я люблю тебя! — крикнул ему Онан.
Впервые за долгое время он поцеловал свое отражение, забыв о страхе. Слился с возлюбленным порывисто, страстно, под аккорды испанской гитары, в кругу свечей, отчетливо ощущая, что эта ночь может быть последней. Он долго ласкался к своему отражению, терся об него плечами, грудью, щекой, членом, сжимая зеркало в своих объятьях. Внутри стало невыносимо тесно от скопившейся любви, нежности и всепоглощающей страсти. Он захлебывался, тонул в своих чувствах, переполнявших его, мешавших дышать! Наконец, их избыток пролился горячими слезами и потоком сладковатой спермы.

* * *

Утром Онан твердо решил стать хозяином собственной жизни. Не давать больше ни единого повода для придирок. Через некоторое время, размышляя над планом своих действий, он с ужасом обнаружил, что не знает, как жить правильно! Ясно одно: чтобы зажить как-то по-новому, необходимо вылезти из своей мягкой раковины в мир, удивить всех и сделаться совершенно иным, не похожим на «младшего сына Иуды». Однако практическую сторону преображения Онан себе представить не мог.
«Нужно начать с малого», — сказал он себе, открывая учебник. Старательно пытаясь вникнуть в материал, он обнаружил, что понимает изложенное через слово, приходилось возвращаться назад, к первым главам, читать все подряд. Через два с половиной часа Онан продвинулся на страницу заданного и сотню страниц «пояснительного», голова страшно разболелась, а каша знаний только рассыпалась кучами гранитного щебня. В конце третьего часа буквы стали светиться зеленым, а вокруг замелькали нахальные звездочки. Онана охватило отчаянье. Он понял, что непоправимо отстал от «нормального развития», а чтобы исправить свое плачевное положение, ему нужно начать все сначала. Примерно с того класса школы, в котором проходят дроби.
Он никак не мог понять. Как? Как в маленьких, изящных, нагруженных прическами и романтикой головах некоторых его сокурсниц блестяще укладывается все это и легко воспроизводится, интерпретируется, сравнивается, анализируется. Откуда? Откуда они знают все эти слова, факты, названия? Его пожизненно считают самым тупым: сначала в детском саду, потом в школе, теперь в институте. Ему всю жизнь прямо и откровенно говорят, что только благодаря отцовскому влиянию и деньгам его «тянут за уши» из класса в класс, с курса на курс. Только потому, что он «сын Иуды». Онан отчетливо вспомнил себя на линейке, в красивой отглаженной форме, в новых начищенных ботиночках, с ярким портфельчиком. Голос директора звенит внутри школьного двора, как ложка в стакане:
— Онан, ты понимаешь, что ты, именно ты, — позор школьной пионерской дружины? Ты единственный в школе, а может, и во всем городе, получивший восемь двоек в году и «неуд» по поведению. Только из уважения к твоему отцу, исключительно достойному, честному и одаренному человеку, мы не оставляем тебя на второй год, а ограничиваемся выговором в присутствии твоих родителей, товарищей, совета дружины. Публично мы требуем от тебя слова, что летом ты будешь усиленно заниматься и оправдаешь оказанное доверие. Я хочу, чтобы в присутствии всех нас — близких тебе людей, искренне желающих, чтобы ты стал достойным гражданином нашей страны, — ты торжественно поклялся…
Онан отчетливо ощущал себя поленом, от которого требуют торжественного обещания по осени зацвести, созреть, налиться и выдать тонну виноградного сока. Он поднял глаза: отец в парадном кителе сверкает металлом орденов на солнце, как промышленная соковыжималка. Иуда от стыда за сына гораздо краснее знамени дружины, глаза его сверкают, они почти безумны.
Настойчивое хихиканье раздалось в передних рядах, распространившись мгновенно по всему детскому сборищу. Брюки Онана намокли, по ногам потекло.
Утром следующего дня Онан попытался подняться. Во всем теле была ужасная ломота, ботинки отца, подбитые гвоздями и металлическими подковками, не оставили на нем живого места. Он не стал калекой только потому, что мать, упав на него, закрывала своим телом, до тех пор пока Иуда не успокоился. Когда муж и отец ушел, мать с сыном еще долго лежали на полу детской, тихонько всхлипывая. Затем Шуа молча сделала Онану йодную сетку на фиолетово-черные синяки. Потом сняла халат, подставив сыну спину. Он так же молча, сосредоточенно рисовал решетки, запирая кровоподтеки, чтобы они не разбегались по широкой спине матери.
Осенью он перешел в другую школу. Полено поместили в другую среду, но сока оно так и не дало. Зато, разглядывая в зеркале свои синяки и ссадины, Онан впервые встретил того, кто воспринял его боль как свою…

* * *

Онан с досадой отшвырнул учебник. Заливаясь слезами, захлебываясь в рыданиях, пинал ногами неприступные книги. Слезы закончились, и он просто хрипел, лежа на полу, кислород вокруг заканчивался. Держась за горло, он сбежал вниз, в грязную каморку возле кухни, где старший брат уже полгода проводил целый день, чтобы не попадаться на глаза жене, отцу или матери. Почти выбил хлипкую дверь. Ир удивленно оторвал глаза от маленького нецветного телевизора. Онан почти влил себе в глотку всю бутылку дешевого бренди, любовно припасенную старшим братом на вечер. В области желудка стало невыносимо противно и тяжело. Онана сразу стошнило. Он блевал старательно, ожидая, что неудачник, сидящий внутри него, грохнется на пол комком серой слизи. Онан сможет растоптать эту тварь ногами! Но пол покрывался только грязно-коричневой, отвратной жижей. Онан упал в собственную блевотину, раздирая ногтями в кровь свою грудь и живот, пытаясь вырвать из себя эту чертову амебу хоть вместе со всеми внутренностями.
— Оставь меня! Оставь! — он орал и орал, не замечая, что вся семья собралась вокруг и пытается остановить этот припадок. Ир трясет его за плечи и лупит по щекам — Онан отбрасывает его ногами. Мать вылила на него ведро холодной воды — никакого эффекта. И лишь удар отца кулаком в висок прекращает наконец его мучения.

* * *

Онан тяжело заболел. Причина была неясна. Как будто кто-то по капле день за днем высасывает его силы. Предположили глистов, но гипотеза не подтвердилась, к тому же это должны были быть такие гигантские и прожорливые глисты, каких наука не знает.
— Вы занимаетесь мастурбацией? — спросил врач.
— Чем?
— Ну… онанизмом…
— А… да.
— Как часто?
— Каждый день.
— Сколько в среднем раз?
— Иногда по четыре-пять подряд… Не знаю, я не считал.
— Вот и возможная причина.
Ему прописали покой и усиленное кормление. Вершина блаженства отчетливо мелькнула на горизонте и… исчезла.
— Держи руки у меня на виду! Чтобы я все время их видел! — крикнул отец за завтраком.
Онан послушно положил руки на стол, через какое-то время у него зачесалось колено, и он машинально опустил руку. В этот же момент, опрокинув сахарницу, отцовская рука метнулась и поймала его кисть.
— Онан! Я сказал, держи руки постоянно у меня на виду!
— Но у меня…
— Не важно, что у тебя! Это чертово… довело тебя до полного истощения! И запомни — если понадобится (я — твой отец, ты — часть меня!), отрублю тебе руки, в случае необходимости спасти твою никчемную, никому, кроме нас с матерью, не нужную жизнь!
Иуда, с лицом, словно высеченным из красного гранита, сбил все замки с двери, ведущей в комнату Онана, а затем снял с петель и саму дверь. Яростно орудуя инструментом, Иуда, наверное случайно, разбил старое зеркало. Осколки посыпались Онану в уши. Он вскрикнул, в последний миг поймал наполненный ужасом взгляд возлюбленного, и тот исчез. Исчез навсегда.
Комната превратилась из убежища в простой тупик, где лежал покойник с широко открытыми глазами. Высохший моллюск, у которого отобрали раковину. Он больше не ел и не вставал с постели. Шуа обмывала сына, пыталась влить в плотно стиснутые челюсти хоть несколько капель бульона. Все тщетно: Онан не реагировал.
Однажды мать почувствовала, как холодок пробежал вдоль ее позвоночника к затылку. Она медленно повернулась, боясь увидеть на подушке сына вместо головы истлевший череп, но Онан, ставший полупрозрачным, глядел ей прямо в глаза и улыбался.
— Я рождаюсь, мама, — еле слышно прошелестел он, и последние звуки тающего голоса слились с шорохом листвы клена, посаженного в день его рождения. Онан поднял счастливое лицо вверх и застыл. Шуа отчетливо увидела, как в глазах ее мальчика отразилось небо.
На следующий день Иуда спилил клен и своими руками сделал для сына гроб.

ИР

Ир страдал, как переходившая больше срока роженица. Он весь был полон разрушительной, могучей энергии, которая клокочет внутри, раздирает внутренности, ищет выхода, причиняя невыносимые страдания. С каждым днем ее становится все больше, нужно ее чем-то успокаивать, куда-то бежать от нее, выбросить… Или хотя бы заглушить боль. Водка — единственное, что парализует, притупляет ощущение собственной безвыходности. Литровая прозрачная бутылка прочно ассоциировалась у Ира с огнетушителем.
Наверное, на всем свете один Ир по-настоящему знал, что означает «безвыходность». Это когда все твои силы, способности, твои желания безнадежно заперты внутри, никто и никогда о них не узнает. Никому просто нет до этого дела. Никому! Это бесконечное метание. Изматывающие порывы в разные стороны, эффект от которых «по сумме векторов» равен нулю. Такой галоп на месте, топтание с ноги на ногу с бешеной скоростью.
Иуда имел все возможности, чтобы начать гордиться своим сыном. В школе Ир был агрессивен, драчлив, много занимался спортом… Интересовался всем подряд, неудержимо притаскивая домой всевозможные кубки, дипломы, медали… Словно старался доказать что-то… Вот, смотрите! Я могу, я есть, я здесь!!! Ир вертелся в колесе, в которое сам залез и теперь не может остановиться. Такая атлетически сложенная, несущаяся в никуда белка с вытаращенными глазами. Он чемпион по бегу, он может бежать и бежать… Хочется кричать от этого бесконечного эскейпа, словно кто-то страшный гонится за тобой, он вот-вот тебя схватит, разжует, размелет в порошок! Финишная лента, которая все время отодвигается! Я вот-вот первый! Помогите! Спасите меня! Кто-нибудь! SOS!!!
Однажды он услышал, как отец избивает Онана и мать за то, что брат надул в штаны на линейке. Истошный крик младшего брата, перешедший в вой, превратил внутренности Ира в цемент. Он сидел, оцепенев, боясь пошевелиться, боясь вдохнуть или еще каким-либо образом выдать свое присутствие. Натренированные ноги рвались, как нетерпеливые кони, но он всей своей волей, всей силой удерживал их на месте, от чего на теле выступили крупные капли пота. Ир вывернул ручку громкости телевизора до упора, чтобы не слышать криков и ударов, доносившихся сверху. «Гвардия умирает, но не сдается!» — прогремел экран на весь дом. И ноги перестали слушаться — они выстрелили, как свернутая, сжатая до упора, тугая пружина, и вынесли его из дома на улицу, они несли ничего не соображающее тело все быстрее и быстрее, еле касаясь земли.
«Склонность к бродяжничеству» — короткая запись в милицейском протоколе. Его нашли за тысячу километров от дома, замерзающим от холода возле трансформаторной будки на перроне. Всем отделением не могли добиться от полуживого мальчишки признания в том, где он живет. Посиневшие губы беззвучно шевелились. Влив в них полстакана водки, люди в синей форме услышали тихий шепот: «Гвардия умирает, но не сдается…» — который стал нарастать, как шум прибоя. И вот уже обезумевший, красный, с вытаращенными глазами мальчик рвется к двери, выкручиваясь, выворачиваясь из десятка вцепившихся в него рук с диким криком: «Гвардия умирает, но не сдается!»

* * *
 
В детстве Ира необыкновенно потряс миф о Кроносе, жестоком прародителе олимпийских богов, которому предсказали, что один из сыновей убьет его и сам станет верховным богом. И Кронос, напуганный предсказанием, проглатывал своих детей одного за другим. Только младшего сына — Зевса — удалось спасти, Рея — жена Кроноса — дала мужу вместо сына завернутый в пеленки камень. Ребенок рос на острове, и жрецы (куреты) били в свои щиты, когда Зевс плакал, чтобы отец не услышал его.
Тогда-то Ир и решил, что никогда-никогда не заплачет перед Иудой. Отец пытался выбить из него слезы всеми возможными средствами. Орал, придирался к плохим оценкам, заставлял Ира чистить сортир, пинал его ногами, бил хлыстом, но сын кусал губы до крови, сворачивался в жесткий комок, сжимал челюсти и не издавал ни звука.
— Ишь! Крепкий какой! — и вскоре Иуда даже стал хвастаться перед друзьями, что его старший сын никогда не плачет.
— Спартанское воспитание! Смотрите! — отец давал Иру такую затрещину, что можно было раздавить крепкий кочан капусты. — И молчит! Не ревет. Молодец!
Спасительное восемнадцатилетие показалось на горизонте. Ир с нетерпением ждал повестки. Армия казалась финишной ленточкой. Он стискивал зубы, напрягал все силы, чтобы добраться до нее живым. Ему и в голову не приходило, что там может быть плохо! Куда угодно! Как можно дальше, чтобы кругом тайга, сугробы и медведи, чтобы отец никогда до него не добрался.
И только в малюсеньком гарнизоне, где-то на границе, рядом с населенным пунктом, не обозначенным ни на одной карте, куда их доставляли почти месяц, сначала поездом, потом грузовиком, потом вертолетом, Ир упал. Вытянулся. Вот она, ленточка! Он добежал, спасся. Ноги стали мягкими, и долгий-долгий выдох. Он выдыхал целые сутки, просто лежал лицом вверх, в неизвестном, неведомом, безымянном поселке и выдыхал домашний воздух, а затем новый кислород наполнил Ира, расправляя и придавая ему округлую форму, словно резиновому шарику.
Мир взорвался всеми своими звуками и красками, навалился всеми своими цветами — ярко-голубым небом, зеленой травой, красными гроздьями рябины, ослепительно белыми облаками, оранжевыми листьями. Влился внутрь через глаза, наполнил Ира. И весь этот вихрь огней, жизни, стихии сконцентрировался в двух синих озерцах женских глаз, в струящемся меде волос… Фамарь… Буфетчица…
— Это я к тебе бежал!..
И, не задумываясь, отдал ей звезду, до которой наконец дотянулся, — свободу, часто рассказывал о каком-то картинном доме детства, таком, каким, по его мнению, должен быть дом, каким он хотел сделать свой. О суровом, но справедливом отце, о комфортном богатом коттедже, о заботливой матери и трогательном младшем брате. Такая идеальная, не существующая в природе семья из рекламы сливочного маргарина. Венчала каждый рассказ демонстрация фотографии, где Иуда в парадном кителе, во всех своих медалях и заслугах, Шуа в скромном платочке, сидящая на двух стульях, ревущий Онан на коленях у матери и сам Ир, злобно глядящий исподлобья.
А затем была служба по контракту, горячие точки, осколочное ранение, присвоение звания героя и десятка орденов, нищета, слезы жены. И вот Ир, весь загорелый, в форме и шрамах, с чемоданом, в котором помещается все имущество молодой семьи, вернулся домой. Без разведки, без предупреждения, как будто выходил за хлебом. На десять лет. Семья встретила его так же — словно он просто выходил за хлебом. За десять лет ничего не изменилось. И выросший Ир должен был втиснуть свои возмужавшие тело и душу обратно в детские спартанские костюмчики. События, казалось, потекли заново с того момента, как он ушел в армию. Ир начал проживать второй вариант собственной жизни под корявым названием «А что было бы, если бы я не уехал?»…

* * *

Его жена Фамарь — крепко сбитая деревенская девица — стала предметом постоянных упреков матери: «велика Федора, да дура!» Отец же, напротив, попрекал сына тем, что Ир «хуже своей бабы», которая с утра до вечера может работать в саду, в огороде, на кухне, не устает и не жалуется. Колет дрова, все чистит и моет.
— Единственное, из-за чего я тебя терплю, — это твоя жена! Угораздило же несчастную! Выбрала себе! Как будто нормальных мужиков нет! А я теперь расхлебывай!
Фамарь же была на вершине счастья. Дом и Иуда оказались именно такими, какими когда-то их описывал Ир. Она — молодая девчонка, выросшая в деревне, среди разврата и побоев, — была ослеплена монументальной фреской семейного очага. Замуж за Ира вышла потому, что он обещал ей эту картинку! Стремилась к ней все эти годы. И вот, наконец-то!
У Ира же сложилось ощущение, что, пока он, галантно пропустив супругу в дверь родительского дома вперед себя, замер в почтительном поклоне, Иуда эту самую дверь за его женой захлопнул, оставив вежливого сына-дурака на улице.
Свекор мог часами просиживать на кухне, глядя на крепкий зад и мощную спину Фамарь, которая пела дурацкие песенки и готовила сытную, жирную еду. Шуа неловко пыталась вклиниться между титаническим телом невестки и мужем, но ей просто не хватало места. В итоге она толкала Фамарь под локоть, та что-нибудь била, и тогда Шуа принималась кричать, что та неуклюжая корова. Однажды Иуда замахнулся на жену и заорал, что та «сама корова неуклюжая, жирная недотепа, и нечего тут скандалить — сама виновата». Шуа закрылась руками от его брани, как будто он и вправду ее бил, посмотрела на мужа, потом на невестку и разрыдалась.
Фамарь все делала лучше свекрови — готовила, стирала, шила, убирала. Но главное, в чем Шуа ей безнадежно проигрывала, — невестка была молода, по-своему красива, а главное, абсолютно здорова. Природный румянец, густые волосы, убранные в классическую, картинную косу, мощное тело, дышащее свежестью…
— Вот, привел! А мать-то дура! Мать спрашивать не надо! — упрекала она сына со слезами на глазах, украдкой следя за его реакцией, но Ир, открыв в армии неиссякаемый спиртовой источник независимости, дебильно улыбался, дыша сочным перегаром. Занимался с женой любовью каждую ночь и иногда днем так, что кровать стонала и грозила развалиться, возвещая всему дому, что Ир жив, здоров и еще долго намеревается оставаться таковым. Высокий, красивый, загорелый, молодой и вечно пьяный, он шутил, смеялся, пил водку стаканами — словом, вел себя так, словно снимался в нескончаемом сериале про сельский праздник.
Много раз в мечтах ему рисовалось, как они с отцом сойдутся в решающем поединке. Ир дрожал от нетерпения, но Иуда, словно угадав его намерения, изменил тактику. Он больше не давил на старшего сына как бульдозер, тем более что и сам Ир больше не стоял насмерть, а заранее ложился, раскатывался в лепешку, лишая отца каких бы то ни было шансов себя раздавить. Иуда, как прирожденный стратег, сменил свою тактику на серии точечных ударов, метких и болезненных, поражающих сына в самое сердце.
Ир со злостью следил за тем, как отец выгружает из машины продовольственные припасы, намеренно сидя на крыльце, пока отец таскал все сам мимо него в дом. Место было идеальное — теплый день, Ир в удобных брюках и кроссовках, двор почти пуст, песок плотно утрамбован. Отличные условия для боя насмерть. Но отец как будто не видел его. Наконец, Ир решил сам сделать выпад.
— Может, тебе помочь? — спросил он, глядя исподлобья.
— Нет, зачем? — елейно ответил Иуда. — Я купил, привез, разгружаю. Ты будешь только есть помогать.
Удар в десятку. Ир залился красной краской и пристыженно убрался в свою конуру.
— Я его ненавижу! — сказал он жене ночью.
Та отстранила мужа, села, выпрямив плечи, и как-то свысока сказала:
— Сначала бы добился того же, что он, а потом бы говорил! — и легла, повернувшись к мужу спиной. Ее слова ударили по его эрегированному члену с такой силой, что у Ира от боли пересеклось дыхание, он скорчился в судороге на краю постели, крепко сжал веки, но слезы победили его. Он старался не шевелиться, чтобы не выдать себя, но жена поняла, что он плачет. Криво усмехнувшись, бросила полотенце, чтобы Ир мог высморкаться и не шмыгал носом. Так он был уничтожен, растерт в порошок. Ему казалось, что он ревет на весь дом. Как когда-то Онан.
На следующий день он напился так, что, очнувшись, не мог понять, где он и как долго тут лежит. Огляделся и понял, что под лестницей, ведущей на второй этаж. С трудом выполз, глянул на кухне на часы. Четыре… Утра или дня? Никого нет. Холодно. Значит, утра… Поднялся наверх с единственным желанием выпить всю воду из графина, обнять Фамарь и согреться, но наверху ее не оказалось. Он встревожился, первым делом кинулся к шкафу — на месте ли ее вещи? Неужели ушла? Ир облегченно выдохнул, увидев весь кричащий, безвкусный гардероб, аккуратно висящий на вешалках. Он стал бродить по дому, все ускоряя шаги, и вскоре носился как ошпаренный туда-сюда. Ему очень хотелось в туалет, но почему-то и в голову не приходило пойти туда, до того как он найдет жену. И вот он галопом мчится по дому, заглядывая во все углы. Что-то шевельнулось внутри. Интуиция, что ли…
— Папа! Папа!
Иуда неслышно вырос за его спиной. Как дух.
— Папа, я нигде не могу найти Фамарь…
Отец расплылся в широчайшей улыбке кота, сожравшего горшок масла.
— Может, сбежала от тебя? А? — Иуда хлопнул сына по щеке и снова растворился. Сын же остался в одиночестве стоять в утреннем холоде пустого дома, потерянным в клубах мерзкого сырого тумана, с шевелящейся, как змея внутри желудка, догадкой, которую он очень старался оставить неясной.
Шуа заболела и не выходила из своей комнаты. Ир заглянул к ней. Увидев сына, она немедленно разрыдалась, как будто хорошо отрепетировала свое поведение на случай его визита.
— Посмотри, чего наделал! Вот урок тебе, как мать не уважать! — и залилась слезами. — Ничего не можешь, даже бабу свою приструнить! Не сын ты мне, не сын! Скотина бессильная! — Шуа упала лицом в подушку. — Яду мне! Некому защитить меня старую! Умру уж лучше, чем так жить! Ну что ты можешь? Что ты вообще в жизни можешь?! Ни учиться не мог, ни служить, ни жениться нормально, ни на работу устроиться!
Шуа целенаправленно таранила в одну точку. Глаза Ира краснели, он свирепел, сжимал кулаки, но молчал.
— Тварь ты неблагодарная! Не мужик ты, не мужик, слышишь!
Рука Ира дрожала, рвалась вперед, и, наконец, он не выдержал. Наотмашь, со всей силы, влепил матери затрещину так, что та слетела с кровати и завыла нечеловеческим голосом.
Вбежали Иуда и Фамарь. Дальше он плохо помнил. Он кричал, отец хотел ударить его, но Ир, схватив стул, принялся крушить все вокруг, рассыпая удары направо и налево. Безумная ярость залила ему глаза красной пеленой, он видел только черные, мечущиеся в панике тени, на которые бросался, осыпая ударами и руганью. Потом все почернело.
Очнулся он связанным по рукам и ногам смирительной рубашкой в белой палате с решетками на окнах. Затылок сильно ломило. Потом он узнал, что это Фамарь ударила его кочергой по голове.
Выпустили из лечебницы через месяц. Через какое-то время давление отца, обусловленное финансовой зависимостью Ира, оказалось полным. Глаза старшего сына теперь не высыхали от слез. Осознание собственного бессилия вызывало гнев, который разрушал свое вместилище, не находя выхода. Ир потребовал развода, и это последнее, в чем он остался непреклонным. Пригрозил отцу разделом имущества. Неожиданно на сторону сына встала Шуа и, впервые повысив на мужа голос, сказала, что если он будет и дальше «защищать эту суку, то она подаст на развод и тоже потребует свою долю». Иуда сдался. Фамарь выдворили обратно, в родную деревню.
Ир запил, устроить его на работу не помогла даже протекция всемогущего отца. Уже с утра аккордеон, с которым Ир теперь не расставался, своим гнусавым, шарманочным, истеричным голосом принимался аккомпанировать пьяному, в прошлом герою многих горячих точек, получателю осколочных ранений, а теперь исполнителю-любителю революционных песен.
— Там, где пехота не пройдет и бронепоезд не промчится, тяжелый танк не проползет, — там пролетит стальная птица! — пел Ир, лежа на спине посреди двора, любовно и вальяжно растягивая аккордеон.
Иуда при каждом удобном случае пинал необъятный зад Шуа и говорил:
— Вот! Это все твое домашнее воспитание! «Сю-сю, сю-сю», «деточка»… Тьфу!
Шуа краснела, смущенно опускала глаза, уходила и плакала. Если Ир попадался ей в этот момент под руку, то давала ему пощечины и кричала:
— Тебе сказано! Не лезь отцу на глаза! — потом обнимала его и, сильно прижимая к себе, начинала причитать: — Да что ж ты у меня такой! Сыночек мой, милый. Вроде и все было. Это сучка — жена твоя! Довела. Испортила ребенка моего! Убила бы стерву! Ишь, завлекла, женила! Ох! Уйди от меня! Видеть тебя, скотину пьяную, не могу! — и уже одна заливалась слезами.
«Эсперали», «торпеды», гипноз, кодирование, заговоры, чудовищные народные средства, телепатическое воздействие через фотографию — весь спектр пыток современной наркологии и средневекового бреда был испытан на Ире.
— Весь мой бунт — это отчаянное стремление воздуха хоть что-нибудь весить. Но я даже не воздух! Я какой-то вакуум! Полное ничто! Я хотел! Я думал… Я думал, если не сдамся, если буду бороться… Если буду бежать! Вперед! То, может быть, когда-нибудь оторвусь, взлечу! И увижу, какое оно — небо! Какое оно под вечными, окутывающими нас облаками! Они так давят! Они всегда сверху! То, что они сверху, дает им повод всегда считать себя правыми! Небо никогда не ошибается — оно часть природы! Оно может взять и прихлопнуть тебя, как червя, в любой момент, обрушить на тебя потоки холодной воды, тонны снега! Я не хочу видеть этих облаков! У меня осталось только одно желание — подняться над ними. Хоть на миг увидеть солнце! Настоящее солнце, а не те жалкие, тусклые его ошметки, что пропускают к нам облака! Вот увидишь, я взлечу!
Это обычный трезвый бред Ира. Он говорит, говорит, выплескивая свой страх потоком бессвязных слов. Ничего не значащие фразы извергаются каждый раз, когда Ир больше не может выносить собственной трезвости, когда реальность рвет всеми своими шипами плотную пелену спиртовых облаков, и Ир падает на услужливо расставленные жизнью колья.
И только когда он снова начинает пить, напевая себе под нос: «Где бронепоезд не пройдет, и м-м-м не промчится, тяжелый танк не проползет, — там пролетит стальная птица!» — только тогда, глядя на его счастливую физиономию, Иуда злится.
— Да он просто издевается! — пинает он пьяного до бесчувствия сына, наглядно демонстрирующего бессилие традиционной и нетрадиционной медицины. Он не видит блаженной улыбки Ира, расплывшейся от уха до уха. Ир представляется себе витязем в сверкающих несокрушимых доспехах собственного алкоголизма. Непобедимый воин, с улыбкой отбивающий бутылкой сыплющиеся на него стрелы и копья. Герой. Ир Непобедимый. Это не болезнь. Это самооборона.
— Гв-вардия ум-мир-р-р-р-а-ет, но не сдается! — заплетающимся языком кричал Ир и заходился истерическим смехом вперемешку с пьяными слезами.
Иуда скрежетал зубами и уходил. Он мог убить старшего сына — но не получил бы никакого удовлетворения от своего праведного гнева. Ведь лишение жизни как наказание имеет смысл только тогда, когда эта самая жизнь имеет для лишаемого ее исключительную ценность. А Иру было совершенно наплевать на свою иждивенческую жизнь, на себя самого, на грозящие ему неприятности. Это лишало последние карательных свойств. Он изобрел универсальную тактику. Его просто нельзя наказать, напугать, заставить мучиться стыдом.
— Знаешь, я никогда не брошу пить, — торжественно поклялся Онану Ир, прикладывая к синякам мокрое полотенце.
Громоотводом выступала Шуа. Бездна безгласия принимала в себя весь камнепад. Иуда обвинял ее во всем, начиная с того, что она отвратительная мать и жена, и заканчивая бедами человечества. Связь здесь очевидна — так как Шуа плохая мать и жена, а она женщина, то, следовательно, большинство женщин — отвратительные матери и жены. Ухитряются вырастить вот таких вот дебильных детей даже от Иуды (далее следует пространное перечисление заслуг), таким образом, большинство детей — уроды! А о каком прогрессе и процветании может идти речь, когда даже слабый ручеек героических генов растворяется в мутном потоке глупости, лености и безответственности…
— Хочешь, чтобы что-то вышло хорошо, — сделай это сам!
Потом задумался и с какой-то надеждой спросил:
— Шуа? Ну скажи, это точно мои дети?..
Сразу после смерти Онана Иуда всю свою отцовскую «заботу» немедленно обратил на Ира, чтобы не проронить зря ни капли. Вознамерился во что бы то ни стало сделать старшего сына человеком.
— Нельзя и тебя упустить! — крикнул он и, заломив руки, помчался в кабинет.
Через час он объявил, что все устроил — сразу после похорон брата Ир отправится в психушку тюремного типа. Ради этого Иуда «пустил в ход свои связи», и Иру «пришили дело», он получит постановление суда о признании старшего сына алкоголиком и направление на принудительное лечение от алкоголизма.
— Ты сам меня вынудил, сынок! Мне тяжело было это делать — ты ведь мой сын, но другого выхода нет! Потом, может быть через много лет, когда в твоей жизни все наладится, может быть… Ты поймешь и еще будешь благодарить меня.
Иуда вышел, хлопнув дверью, оставив сына стоять обугленным деревом, в которое только что ударила молния.
Поминки Онана проходили очень торжественно. Тело младшего покоилось на возвышении во дворе. Впрочем, присутствующие не обращали на него никакого внимания. Все старались ободрить и поддержать Иуду. Великая скорбь заставила лицо отца почернеть и осунуться, но он стойко принимал соболезнования. В отличие от жены, для которой каждое «ваш сын был…» оборачивалось безудержным рыданием и приступами удушья.
Внезапно откуда-то сверху, как раскат грома, заставив присутствующих замереть и затихнуть, грянул аккордеон.
Все подняли глаза. На крыше дома возле трубы стоял Ир в военной форме, в орденах, среди которых выделялась золотая звезда героя, и, пританцовывая, играл развеселую песню «Эх, яблочко! Куда ты катишься…»
Иуда побелел, стремглав кинулся в дом и через секунду вылетел из него с ружьем наперевес. Гости зашумели и набросились на обезумевшего отца, повалили его наземь, отобрали оружие.
Солнце, вышедшее из-за тучи, брызнуло позади Ира лучами во все стороны, образовав вокруг него огненный нимб, ослепивший на мгновение всех стоявших внизу. Ир засмеялся. Смеялся так, что дом содрогался. Дальнейшее очевидцы запомнили на всю жизнь — Ир раскинул руки, словно стальные крылья, и взмыл вверх. Долю секунды он летел, отражая солнце, а затем стремительно рухнул вниз. Его тело замерло на уровне второго этажа, несколько раз подпрыгнуло и закачалось на веревке, как тряпичная кукла, подвешенная за шею. Дико завизжал старый аккордеон, зацепившийся за карниз, растягиваясь на запавшем си-бемоле.

ШУА
 
Никогда не работавшая Шуа, «дура простоволосая», как называл ее Иуда, в молодости была очень заносчива. Положение и состояние родителей, удачное замужество сделали ее снобкой, кривящей нос от котлет с картофелем. Только изысканный куриный суп с грибами или филе лосося! Карьера Иуды началась раньше и шла успешнее, чем у всех его однокурсников. Шуа имела привычку одеться пошикарнее и явиться к кому-нибудь в гости со словами утешения:
— Вот, надрываешься! Бедная. И муж твой, такой толковый, а получает… Ой, беда.
Она доводила до истерики портних капризами и нелепыми пожеланиями. При абсолютном отсутствии вкуса и хорошей фигуры она требовала от них, чтобы сшитая одежда делала из нее стройную, статную красавицу. Однако вне зависимости от наряда из зеркала все равно смотрела девушка с надутыми губами, толстыми щеками, носом картошкой, с фигурой без четких признаков талии, с короткими ногами. Спина Шуа даже в молодости была покрыта толстыми белыми жирными складками, а грудь висела в разные стороны треугольными тряпочками. Бюст нельзя было назвать большим или маленьким — скорее длинным и плоским. В общем, в молодости она не была особенно красива, поговаривали, что Иуда женился на ней из-за приданого и положения ее отца — чиновника высокого ранга. Первые несколько лет Шуа, осознавая это, помыкала мужем, как хотела, кричала на него, даже била — Иуда все терпел. Затем внезапно тесть умер от сердечного приступа. Шуа, услышав это, упала в кресло и зарыдала. Иуда вопросительно посмотрел на нее.
— Папа умер… Ну что ты стоишь как идиот?! Воды и валерьянки! — заорала она на него. Иуда как-то странно улыбнулся и продолжал стоять.
— Ты что, оглох? — перестала плакать Шуа.
— Сама возьми! — отрезал Иуда и ушел в комнату.
Шуа пошла за ним, выкрикивая ругательства, и замахнулась. И вдруг тот, словно озверев, набросился на нее, методично нанося удар за ударом. Она никогда не видела его таким. Избитая, растрепанная, она не могла подняться. Сама потом не понимала, почему в тот же день не заявила на него, не подала на развод. И все изменилось. Муж приходил домой, когда считал нужным, обращался с ней, как с домработницей, в постели был груб, говорил ей гадости, бил во время полового акта, причинял боль. Мог задрать ей юбку прямо на кухне даже во время беременности.
Теперь толстая старая Шуа, готовая терпеть любые выходки Иуды, елейно заглядывающая в рот мужу, вызывала у жен сослуживцев Иуды злорадное торжество. Они на все голоса сочувствовали ее отекшим ногам, артриту, выпавшим зубам и полной ничтожности в доме.
Странно, жизнь ее, казалось бы, стала невыносимой, но она боялась потерять Иуду больше всего на свете. Потому отчаянно пыталась предвосхитить любую его прихоть, все безропотно сносила. Побои, ругань, презрение не пугали ее: другие женщины — вот чего она боялась более всего на свете.
Каждую ночь, когда Иуда не ночевал дома, она проводила в слезах, в тревоге, в страхе, что однажды он уйдет навсегда. Воображение рисовало ей длинноногих пышных красавиц, которые делают все, чтобы лишить ее мужа. У Шуа было очень неверное представление о женщинах, которых посещал ее муж. Она всегда считала, что с «блядями» Иуда ведет себя совершенно иначе. Приходит с цветами и конфетами, нежно и ласково опрокидывает их на постель, говорит с ними о любви. Словом, как с ней не было никогда. Женщины рисовались ее воображению утонченными, прекрасными, с высоким положением. На деле же все было совсем не так — Иуда ходил только к шлюхам, пользовавшимся репутацией самых бесстыдных и развратных. Он со своими друзьями набивал их полную машину и привозил в баню или «на природу», где пил, обзывал их, мог ударить, трахал всех очень грубо. Словом, все было совсем не так, как представляла Шуа.
Случайно узнав об этом, Шуа почти перестала беспокоиться, рассмеялась своим глупым страхам, какой она была дурой. Стала крепко спать и не обращать внимания на загулы мужа. Так продолжалось долго. Она была уверена в том, что Иуда не способен вообще любить, что он все делает по расчету или для мимолетного удовольствия. Она перестала бояться потерять его, ведь все равно по-своему он к ней привязан. Прежде всего их связывает общее имущество, потом дети и потом — такая женщина, каких она себе представляла в начале, не станет терпеть обращения Иуды, а на шлюхе он не женится.
Фамарь — жена старшего сына — стала ее кошмаром, обрушившимся, как снежная буря в середине июля. Она ненавидела невестку настолько, что несколько раз готовилась убить, но каждый раз или случай, или Иуда спасали ненавистную соперницу. Она подозревала, что они тайно встречаются. Когда Фамарь вертелась перед ней на кухне, Шуа отчетливо ощущала запах Иуды, исходивший от молодого тела невестки. Шуа ненавидела ее столь сильно, что при одном взгляде на Фамарь испытывала сильнейшую головную боль.
Фамарь обладала тем сочетанием душевных и физических качеств, что не могла не увлечь Иуду. Она была высокой, крепко сбитой, обладала покладистым, но в то же время порывистым характером, завидным здоровьем, шикарным в понимании Иуды телом — муж никогда не любил худых женщин. И эту женщину привел в дом собственный сын! Шуа пожертвовала бы, не задумываясь, Иром ради мужа. Она стала говорить, что их нужно отослать, пусть живут отдельно, что они тратят слишком много денег, сидят у них на шее, но все эти аргументы разбивались о молодое, полное страсти тело Фамарь, как елочные игрушки о каменный пол. Шуа с ненавистью колола шилом свои дряблые жирные ляжки. Если бы она выглядела лучше, если бы она была моложе! Это сводило ее с ума. Несколько раз она бросалась к шкафу, где хранились ружья, с единственным намерением — всадить все пули на свете в голову Фамарь, но шкаф был заперт на замок. Она билась об него, пыталась разбить дверцы топором — все тщетно, и тогда, обессилев, валилась возле шкафа на пол, обливаясь слезами.
Сердце болело невыносимо. Она думала, что, если тяжело заболеет, Иуда будет сожалеть, будет с ней. Услужливый организм выработал все симптомы приближающегося инфаркта. Шуа боялась выйти из дома, постоянно держала под рукой лекарства. И что? В итоге Шуа лежала в своей постели, провонявшей болезнью, сальной кожей и запахом старости, целыми днями совсем одна, и никто не приносил ей даже воды! Если она сама не выходила, никто не вспоминал о ней! Она поняла свою ошибку. Дала им понять, что больна, теперь у Иуды есть оправдание — мол, жена все равно долго не протянет. Все ждали ее смерти! Она помеха, она стара, уродлива. Шуа плакала, хотела покончить с собой, но решила, что выживет Фамарь из дома, чего бы ей это ни стоило. Решила, что в крайнем случае убьет ее, а только потом покончит с собой.
Ее спас Ир — мысль о том, что сын может развестись с женой, ударила молнией, когда тот зашел к Шуа. Она закатила немыслимую истерику, собрав все силы, весь свой страх и обиду. Когда же Ир ударил ее, Шуа твердо решила, что убьет Фамарь, что выхода нет, но неожиданно все получилось. Нежелание Иуды расстаться с молодой женщиной вызвало у Шуа такой прилив ярости, что она забыла о своих страхах. Накричала на Иуду, сказала, что потребует развода. Отступать далее все равно было некуда. У нее был запасной вариант: если Иуда откажет, то она убьет сначала Фамарь, потом себя. Наличие запасного выхода придавало сил.
Глотая обиду, Шуа решила, что Иуда не любил ее никогда, поэтому все равно, как он будет после всего этого к ней относиться, — но Фамарь ничего не получит!
На фоне этой борьбы все перестало существовать. Торжество ее победы не могло омрачить ничто. Она заставила Фамарь убраться, и той не помогли ни молодость, ни красота. Она жена Иуды — и останется ею до самой смерти.
Цена победы оказалась выше, чем Шуа предполагала. По сравнению с тем, как муж стал обращаться с ней после отъезда Фамарь, прежнее положение было просто прекрасным. Тогда Шуа просто не замечали, а теперь Иуда цеплялся ко всему. Плевал в тарелку, если ему не нравилась еда, орал по поводу каждой пылинки, издевался над рыхлостью и полнотой Шуа. Она корчилась под его взглядом, как жук на булавке, чувствовала, что попала под асфальтовый каток. Впервые она стала искать помощи у сыновей, но те уже забыли о своем долге перед матерью, которая так долго не помнила о своем. Смерть Онана сделала ее жизнь кошмаром, полным предчувствия одинокой, нищей старости. Она не понимала, что ее мальчик может умереть, она вообще о нем забыла на время своей борьбы с Фамарь.
И вот он лежит в своем кленовом гробу, худой и бледный… А потом аккордеон, и Ир болтается на веревке. Она попала в собственную ловушку. Это божья кара за ее планы. Надо было все сделать тогда. Она упала. Ее окутали чернота и тишина. Жизнь прихлопнула ее, как толстого жука, который выполз не вовремя куда не надо. Нет больше ни Онана, ни Ира, а мужа у нее, по большому счету, никогда и не было.
Наэлектризованную тишину всеобщего шока разорвали ружейные выстрелы. Иуда, весь багровый, с вздувшимися на шее и лице венами, палил в мертвое тело Ира. Шуа без сознания лежала на мраморных плитах. Потом снова жуткая тишина, нарушаемая только мерным щелканьем затвора — ни птичьих голосов, ни машин, ничего, кроме звука безудержно спускаемого курка. Гости попятились, а затем, давя друг друга, кинулись вон. Иуда же еще долго бесполезно щелкал затвором, глядя на изрешеченный крупной дробью труп старшего сына полными ненависти глазами. Сообразив наконец, что ему сейчас еще более все равно, чем обычно, опустил глаза на бесчувственное тело жены.
— Это все ты виновата! Ты во всем виновата, сука!
Он втащил жену в дом и вдруг увидел, как она похожа на своего отца, такая же жирная, обрюзгшая, с толстыми щеками и квадратной челюстью, совсем как ненавистный тесть, который называл его — Иуду! — «наш приживалочек» и трепал по щеке… Иуда ясно увидел эту гнусную физиономию, проступающую в чертах лица жены. Ничто больше не удерживало его.
Взгляд упал на лежащее рядом ружье. Иуда схватил его и с размаху опустил приклад на голову Шуа, которая разлетелась, как гнилой арбуз, забрызгав все вокруг отвратительной жижей воспоминаний, переживаний, страданий, планов.
— Я развожусь с тобой! — выпалил он фразу, которую репетировал всю их совместную жизнь, начав много лет назад, на следующий день после собственной свадьбы, а особенно вдохновенно в день приезда Ира с женой и на каждый день рождения Шуа.
Иуда вытер приклад кружевной салфеткой с журнального стола, которую Шуа связала крючком несколько лет назад и очень ею гордилась, кинул затем рукоделие на труп жены и пошел за лопатой, напевая себе под нос старую песню, из которой, впрочем, помнил только одну строчку: «Мечты сбываются и не сбываются…»
Вы думаете, что умершая была рада присоединиться к своим детям, убита горем и тому подобное? Да, она сожалела, мучительно страдала в самую последнюю долю секунды своей жизни — но не о том, что дети ее мертвы, не о том, что сама она умирает, а о том, что Иуда останется жив и Фамарь жива… Что она проиграла своей невестке и мужа, и сына, и себя… Три — ноль. Она злилась, умирая.

ФАМАРЬ
 
Свекор был неприятно поражен красотой невестки. Высокая, статная, с большой грудью и широкими основательными бедрами, она стояла, гордо подняв голову, вокруг которой кольцом была уложена толстая коса. Синие глаза твердо смотрели из-под густых ресниц. Она поздоровалась с родителями мужа громким, раскатистым голосом, хоть и поклонившись. И как такую женщину угораздило выйти замуж за Ира? Он же пустое место! Жена сына как-то не укладывалась в представление Иуды. Он представлял Фамарь невзрачной, худощавой, сутулой, с маленькой впалой грудью, эдакую курочку-заморыша.
Когда Ир еще только привез жену, соседи намекнули Иуде, что надо бы свадебку сыграть, а то нехорошо как-то… И Иуда закатил «пир на весь крещеный мир», не преминув сказать Фамарь, что ее муж не дал ни копейки, что все подарки, напитки и еда приобретены им лично. Во дворе были накрыты столы, ломившиеся от всевозможных деликатесов и спиртного. Музыка гремела день и ночь.
— Посмотрите на моего парня! — кричал раскрасневшийся, пьяный, выглядевший неправдоподобно счастливым Иуда, тряся сына за впалые щеки. — Он же ошалел от счастья! Вот пентюх! — и дал сыну звонкий подзатыльник, как в детстве. Потом принялся рассказывать гостям, что раньше среди баронов и герцогов существовал обычай «права первой ночи», когда в брачную ночь с невестой вначале спал феодал, а только потом уже муж… Фамарь не сводила с Иуды глаз — высокий, статный, зрелый мужчина, окруженный влиятельными людьми. Герой. Еще лучше чем на фотографии — мужественнее, звероподобнее.
Под непристойные шутки молодых выпроводили в спальню, Фамарь смеялась, опускала глаза, но не краснела. Гости, сидя во дворе, периодически выкрикивали в окно молодым различные пожелания и советы.
Дом Иуды построен подковой. Однажды, расчесывая возле открытого окна длинные, шикарные волосы, Фамарь своими зоркими глазами увидела напротив в щелку между спущенными шторами младшего брата мужа. Обнаженный Онан сидел перед зеркалом в кольце свечей и отчаянно ласкал себя, покрывая поцелуями руки, предплечья, страстно гладил себя по животу и ногам, нежно проводя по детородному органу.
— Вот… Бабу себе не найти! — Фамарь сплюнула, передернувшись от презрения, и, возмущенная, спустилась вниз. Накрапывал мелкий дождик. На веранде отчетливо вспыхивал яркий красный огонек.
— Иуда? Это ты? — окликнула она.
— Да. Иди, посидим-покурим.
Фамарь закурила крепкую сигарету, предложенную ей Иудой, и закашлялась. Внезапная вспышка молнии и оглушительный удар грома заставили ее вскрикнуть и инстинктивно прижаться к огромному, бьющему, несмотря на возраст, силой и энергией телу Иуды. И в ту же секунду жадный поцелуй закрыл ей рот, мощные руки сжали ее, как тиски, горячее соленое дыхание наполнило все внутри. Она почувствовала, как влагалище двумя сильными сокращениями исторгло из себя что-то вязкое и горячее.
— Фамарь! — раздался голос Ира с балкона на втором этаже их дома. Он не может их видеть в кромешной темноте, но Фамарь резко отпрянула и побежала в дом. Набухшие и увлажненные половые губы приятно терлись друг об друга.
Муж любил ее иначе — нежно, едва касаясь кончиками пальцев. Ласково щекотал ей языком соски, аккуратно покусывал ухо, шептал нежные слова. Его сильные руки напрягались, но не сжимали ее. Он обращался с ней, как с фарфоровой. Вначале именно эта романтичная нежность ее и пленила, но после того, что произошло сегодня, Иуда словно сорвал с нее остатки девственности, показав то, чего действительно жаждало ее деревенское, изголодавшееся по силе, грубости, мужскому господству тело.
Следующим вечером Фамарь сама села на веранде дома. Она закурила, прячась от холода осеннего вечера в большую куртку. Тяжелый скрип половиц заставил ее напрячься. Это Иуда. Сердце ее запрыгало так, что она непроизвольно зажала рот рукой.
— Привет! — почти шепотом сказал он ей, положив огромную ладонь на спину.
— Привет, — ответила она ему.
— А у меня для тебя есть свадебный подарок.
— Ой, да ты их уже столько надарил!
— Этот особый. Пойдем. — Иуда взял ее за руку и повел за собой. Они спустились вниз, на «нулевой этаж», как называл его Иуда. Там стояла старая мебель, банки и прочий хлам.
Иуда открыл дверцу шкафа, подвел Фамарь к небольшому зеркалу и попросил ее закрыть глаза. Как только она закрыла глаза, ей показалось, что все помещение вертится с немыслимой скоростью, пришлось схватиться рукой за шкаф, чтобы не упасть. Кончик языка облизал сухие губы. Она отчетливо осознавала, что сейчас произойдет. Она должна убежать, но ноги отказывались ей служить, сделавшись мягкими, глаза заволокло туманом, она вся оцепенела, не в силах сопротивляться мощной волне накатившейся животной страсти. Фамарь вся покрылась крупными каплями пота, ягодицы и соски напряглись, грудь поднималась, как кузнечный мех, с шумом выталкивая воздух.
Она почувствовала, как Иуда подходит к ней сзади и оборачивает вокруг ее шеи что-то тяжелое и холодное.
— Открывай глаза, — обдало ей ухо горячее дыхание. Она чуть не упала, но Иуда крепко держал ее сзади.
Фамарь открыла глаза. В свете старой керосиновой лампы на ее шее лежало прекрасное тяжелое жемчужное ожерелье. Крупные розовые жемчужины в восемь или десять рядов — основательное ожерелье, надежное, как сам Иуда. У нее не было слов. Счастье пролилось через край слезами. Она прижалась к его огромному, излучающему мужскую силу телу. Иуда покрыл ее шею сильными, причиняющими легкую боль поцелуями. Он ласкал ее тело так, как она всегда мечтала, восхищаясь и немного грубовато. Они провели всю ночь на старом пыльном диване. Когда рассвет пробился серыми лучиками через меленькие прямоугольные окна, Иуда ласково отстранил Фамарь, мурлыкающую на его широкой груди, покрытой густыми черными с проседью волосами, которые она любовно перебирала пальцами, зарываясь в них носом.
— Пора…
— Папа! — раздался у входа в подвал голос Ира.
Фамарь встрепенулась. Иуда встал, накрыл ее и сделал знак сидеть тихо. Быстро оделся. Фамарь услышала его звучный голос уже наверху.
— Что ты орешь?
— Я нигде не могу найти Фамарь!..
Фамарь ясно представила себе, как Иуда широко улыбнулся.
— Убежала от тебя, может? А? — и веселый смех.
Счастливые встречи в подвале дома на старом диване, наполненные страстью. Чувства обоих были на пределе из-за постоянного страха быть застигнутыми. Они слушали шаги, голоса, замирали, переглядывались, встречаясь в доме. Подмигивали друг другу, целовались в темных углах… Это было наваждение… Фамарь ложилась спать с мыслями об Иуде… Она готовила, убирала, гладила только с мыслями о нем. Трепетала от одного звука его шагов. Сейчас он подойдет, прижмет ее своим огромным, могучим телом, вцепится зубами в шею и возьмет все ее тело, натянет на свое, заполнит. Его тяжелое дыхание, рвущееся из груди рычание, он держит ее так крепко, что остаются синяки, боже!
Когда Ир подал на развод, Фамарь оцепенела от ужаса, впала в дикую, безотчетную панику от страха потерять возможность быть с Иудой. Он владел ею, подчинял себе, руководил, оберегал, возвеличивал. Фамарь ненавидела Ира, но страх остаться без Иуды заставил ее цепляться за мужа, пытаться соблазнить его. Нежные слова вперемешку с бранью. Помимо воли Фамарь, ее лицо искажалось презрением, злобой, а уверения в любви звучали зло и неискренне. Впервые она пожалела, что у нее нет ребенка от Ира, который мог бы стать гарантией того, что она останется в доме. Жена Иуды, старая дура, теперь открыто требовала того, чтобы Фамарь убралась отсюда, но она бы боролась! Выдержала бы все! В самое сердце ее ударил сам Иуда, придя однажды и сказав, что выхода нет и Фамарь придется уехать. Это предательство сломило ее.
— Почему ты не бросишь ее? Мы начнем все сначала! — она обнимала его колени, умоляла, унижалась, целовала ноги, но все напрасно…
— Я не могу, — твердо сказал он, оторвав плачущую Фамарь от своей ноги. Она вызвала у него раздражение. Он не мог сказать вслух, что угроза раздела имущества с женой и, более того, передачи части его сыну-алкоголику заставляет его подчиниться. Фамарь выпрямилась и попыталась дать ему пощечину, Иуда схватил ее руку и гневно отшвырнул от себя.
— Пошла вон! Сука!
Он ударил ее — это было последним прикосновением. Тело Фамарь — жадное, нетерпеливое, раскормленное грубыми ласками — схватило этот удар! Взорвалось искрами! Когда дверь захлопнулась, Фамарь почти умерла. Она жалела, что не может умереть. Имитировала смерть, лежа неподвижно, глядя в одну точку.
Больше бороться не за что. Она подписала бумаги и уехала. Воображение в поезде бурно рисовало ей картины мести: как она вернется, запрет в доме все двери и подожжет. Как она заставит Иуду умолять не убивать его — пусть тот ползает на коленях, дрожит от страха. Она вонзит ему нож в самое сердце или застрелит из большого охотничьего ружья, но все это казалось ей слишком мягким. И вдруг озарило — она разорит их! Вот единственное, что заставит Иуду посыпать голову пеплом и выть от боли.
Прошел год, и ей принесли скупую телеграмму с известием о смерти Ира. «Приезжай», — заканчивалась она. Телеграфным переводом ей также пришли деньги. Утихшая обида разгорелась с новой силой. Она поехала — это был шанс отомстить. Сердце ее замерло, когда поезд подъезжал к месту назначения, она достала маленькое зеркальце и старательно поправила макияж, волосы. Нервничала. Нетерпеливо ерзала на жесткой полке. Она зла, что Иуда лишил ее своей страсти, нежности, силы, своего присутствия, пожертвовал ею, но по первому зову бежит обратно, полная любви.
На вокзале ее никто не встретил. Она села на скамейку, глотая соленые слезы, вытирая раскисшую тушь, всматриваясь в непрерывно движущийся людской поток. Может, он опоздал? Может, застрял в пробке? Она просидела два часа. Никто не пришел. Она возненавидела себя за то, что позволила ему снова так поступить с собой. Села в такси. Единственным желанием было убить Иуду при встрече. Фамарь ехала, всерьез обдумывая, как ей это сделать. Она прикинется, что не сердится, увлечет его в подвал и там, когда он расслабится, вонзит ему в грудь острый нож или перережет горло, сядет в поезд и уедет.
Дом был пуст. Шаги непривычно гулко отдавались эхом по всему дому. Она поставила чемодан, прошла по комнатам первого этажа. Никого. Взяла на кухне нож, спрятала его в маленькую сумочку. Спустилась вниз. Иуда сидел на том самом диване. Фамарь думала, что, увидев его, возненавидит еще сильнее, и это придаст ей силы, но неожиданно для самой себя задохнулась от прилива нежности, просто затопившей ее. Она сделала несколько шагов и бросилась к нему. Иуда обнял ее.
— Девочка моя… Нет у меня, кроме тебя, теперь никого…
Она забыла о ноже, целовала, плакала, говорила, что любит.
Они занимались любовью с особой теплотой и нежностью. Когда Фамарь очнулась от сладкого блаженства, вдруг испугалась, а что если…
— А где Шуа?
Иуда прямо посмотрел ей в глаза и спокойно ответил: «Не бойся, она не войдет. Я ее убил». Он сказал это таким тоном, как будто сообщил, что жена на кухне или ушла в магазин.
И Фамарь ему все простила — разлуку, свою боль, все. Молодость победила. Позже, уже в машине, глядя на бегущую навстречу дорогу, Фамарь со всей уверенностью осознавала, что беременна.
Они ехали вместе, обнимались, наслаждались закатом, увозя труп Шуа в багажнике далеко-далеко, чтобы бросить где-нибудь у дороги. Ее найдут, может, через некоторое время, но найдут! Они опознают тело, похоронят и заживут счастливо.
Фамарь не испугал поступок Иуды — в конце концов, ему действительно не повезло с первой семьей.

* * *

Вернувшись через два дня, они увидели возле дома две милицейские машины. Сердце Фамарь радостно запрыгало — она не ожидала, что их дорога к счастью откроется так скоро. Эту старую суку, наверное, уже нашли. Сразу после того, как они ее выбросили.
Возбужденно жестикулирующие люди устремились к машине. Иуда вышел навстречу… И вдруг на него набросились, заломили руки, за спиной щелкнули наручники.
— Вы узнаете это?
Человек в штатском держал в руке полиэтиленовый пакет. В нем лежала окровавленная кружевная салфетка с журнального столика — та самая, что Шуа связала крючком. Иуда рванулся, но четверо придавили его к земле.
— Выходите из машины! — обратился к Фамарь человек в штатском. — Мы можем обвинить вас в соучастии в убийстве. Однако, если вы окажете помощь следствию, дадите правдивые показания, то, может, будете рассматриваться как свидетель.
Фамарь слышала его все хуже и хуже, сквозь сгущающуюся дымку. Перестала чувствовать ноги. Перед ней промелькнули все их встречи в подвале дома, поцелуи, объятия, стоны, жадные укусы. Она ничего не слышала, не видела, не чувствовала, кроме них. Даже своих губ, которые четко проговаривали в это время:
Это я ее убила… Он ни при чем…

САРА И АГАРЬ

— Важной частью разрабатываемого нами проекта является…
Монотонный голос Авимелеха, который старается стать выразительным, навевает раздражающую скуку. Лучше бы голос был просто монотонным — в этом случае всего лишь хотелось бы спать.
Каждый раз начальник начинает собрание с пространной «мотивирующей речи». Где его только этому научили? Он как любовник, который ночь за ночью в качестве прелюдии постоянно целует только сосок правой груди, зато долго и старательно.
В сущности, Авимелех такой и есть. Когда-то они были близки. Сара смотрела на старого, заплывшего жиром, обливающегося потом борова с отвращением. Он осквернял ее воспоминания о молодости.
Молодость…
Молодость теперь сидит с ней рядом, в соседнем кресле, в качестве секретаря. Держит в руках блокнот и стенографирует «мотивирующий» бред, который несет Авимелех, чтобы Сара не забыла. Нельзя плохо думать о директоре — всем, что у нее есть, Сара обязана этому скоту.
Агарь шуршит страницами блокнота, быстро расчиркивая их иероглифами, и не замечает, что Сара скользит взглядом по ее профилю. Черные волосы, гладко убранные назад, делают лоб Агарь более высоким, очки в тонкой золотой оправе то ли скрывают, то ли подчеркивают томность глубоких карих глаз под густыми ресницами, полуоткрытый рот. Рот удивительного рисунка — пухлая нижняя губа, точеная верхняя. Рот, символ «хочу», — центр лица Агарь. Очки, убранные назад волосы… Кого ты хочешь обмануть, девочка?
«Моя девочка…» — так Сара мысленно называет Агарь всегда. Ревниво следит за каждым мужским взглядом, скользящим по телу «девочки».
— Следующим пунктом, подлежащим согласованию, является…
«Авимелех! Когда ты сдохнешь уже?!» — Сара откинулась в кресле, глубоко вздохнула и расстегнула пиджак.
— Похоже, наше совещание займет чуть больше времени…
Пытка близостью тела Агарь займет чуть больше времени.

* * *
 
— Я подготовила бумаги, которые ты… вы просили, — вошла в кабинет Сары Агарь. На работе нельзя говорить Саре «ты».
— Хорошо, — отвечает та, не поднимая голову от бумаг.
Агарь нерешительно стоит несколько секунд, затем так же нерешительно делает шаг к двери.
— Постой! — Сара смотрит на нее долгим взглядом. Кожаное кресло, которое она толкает, вставая, отлетает к стене. Сара набрасывается на Агарь, как тигрица.
— Я тебя хочу! Сейчас! — она целует ее в шею, больно покусывает мочки ушей. Целует. Кусает. Целует. Кусает.
Уже много месяцев Агарь пытается понять, что она чувствует, когда Сара касается ее. Страсть? Нет. Торжество? «Я чувствую торжество!» — вспышкой сверкнуло у нее в голове однажды. Они занимались любовью перед большим зеркалом. Беспощадная поверхность отражала серовато-белое тело Сары с явными признаками увядания, дряблой кожей на локтях и коленях. Почти старческие руки с жадностью терли и мяли смуглую молодую кожу. Как будто сморщенное желтое яблоко положили на бежевый бархат. «Она хочет в меня влезть», — неожиданно промелькнуло у Агарь в голове тогда.
— Я хочу, чтобы ты кончила! — приказывает Сара. Ее руки настойчиво терзают нежный розовый звоночек. «Я хочу обрести над тобой власть! Чтобы твое молодое тело хотело мое старое!» — говорит голос Сары Агарь.
Агарь послушно закатывает глаза. Она представляет себе Сару, привязанную за руки к бетонной балке. Две здоровенные злые негритянки бьют ее тяжелыми конскими вожжами, от которых остаются синяки и ссадины. Это отчаянно молодящееся тело покрывается фиолетово-синими полосами, а Авраам — муж Сары — трахает Агарь сзади, в позиции стоя, прямо на глазах у жены. Агарь смотрит Саре в лицо и смеется…
Сара зажимает ей рот рукой, чтобы стон не прорвался в коридор. Затем ложится рядом на пол. Темный ковер скроет все пятна.
— Никто тебя так не заводит, правда? — спрашивает она у Агарь с требовательной надеждой.
— Никто. Ты лучше всех… — шепотом отвечает та.
Сара торжествует. Она имеет власть над этой девочкой. Власть удовольствия.
— Ты очень красива…
Сара скользит губами по контурам тела секретарши, ощущая свой собственный поцелуй. Лаская Агарь, она возбуждается так же сильно, как и когда ласкает себя.
— Я хочу быть с тобой, — а Агарь упорно слышится: «Я хочу быть тобой».

* * *

Только некоторые знают, что Агарь — приемная дочь Сары. Отчаявшись родить ребенка, отчаявшись доказать всему миру, и прежде всего Аврааму, что она настоящая женщина, Сара удочерила эту девочку. Удочерила довольно большой — десятилетней, не хотела возиться с маленькой. Ездила по детским домам, как по магазинам: «Эту покажите. Нет… Может, того мальчика… Ах, он плохо соображает? Нет, это мне не подходит. Вот эта — черненькая… Поди сюда, девочка! Хорошо. (Сара вертит лицо девочки вправо, влево, держа ее за подбородок. Девочка непроизвольно приподнимает верхнюю губу. Сара осматривает передний ряд зубов.) Дело ее покажите. Иди, милая, поиграй пока. Да… Ничего. Отметки приличные. Родственников нет, родители не известны… Это минус… Но в целом… Оформляйте!»
Так в доме появилась Агарь. Она всегда была молчалива, опрятна, ходила в юбке. Сара, когда к ним приходили гости, надевала передник в клетку, с рюшками, на деловой костюм или на вечернее платье: «Помоги мне, детка. Она у нас умница. Отличница. Агарь, расскажи нам стихотворение». И Агарь, все десять лет, что жила в Сарином доме, послушно рассказывала стихотворения. У нее развилась потрясающая память. Еще бы! Через день рассказывать новые стихотворения. Гости уходили: «Вымой посуду, Агарь! Ты что, оглохла?!» — и приемная мать била еще нарядную девочку в белых бантах половой тряпкой по лицу.
Сара искренне гордилась успехами приемной дочери. Рассказывала о них, как говорила бы о своих собственных, будь это прилично, — громко, чтобы все слышали и никто не отвлекался.

* * *
 
— Сара, а ты не думала о том, чтобы… — так Авраам начинает каждый разговор, когда хочет рассказать о новом методе лечения бесплодия. Что на сей раз? — Это уникальная операция — она делается только в одной клинике мира. Гарантирован стопроцентный результат. Правда, дорого… Но…
— Я уже стара! — отрезала Сара и мгновенно пожалела о своих словах.
Авраам отвернулся. Он так и не смирился с тем, что у него нет «настоящих» детей. Сара, осознав поспешность своей реакции, осторожно обнимает его сзади.
— Если ты хочешь… если тебе это так нужно, — она старается быть нежной, покрывает маленькими поцелуями плечо мужа. Первый раз в жизни Авраам резко убирает ее руки. Поворачивается, нависает над ней и говорит тихо, отчетливо и необыкновенно твердо.
— Сара, это нужно тебе! — и отворачивается. Его спина каменеет. Он не намерен больше обсуждать этот вопрос. Всей жизни вполне хватило. А чем, собственно, закончилось обсуждение? Сара завела Агарь!
Авраам никогда не любил приемную девочку как дочь — и даже не старался. Задаривал ее игрушками, дурацкими куклами, давал ей деньги. Прости, девочка, но я не могу быть тебе папочкой. Возьми, может быть, это как-то компенсирует отсутствие родителей. Авраам не обижал Агарь, не любил — просто не замечал, а потому никогда не заставлял мыть посуду после гостей, или подметать, или учить уроки. Какая разница, как живет чужой ребенок?
Сара была довольна. Никогда не упрекала Авраама. Никогда не говорила с ним об Агарь так, как родители говорят о своих детях. Как будто маленькая соседка поселилась у них — живет и живет.

* * *
 
— Сара, я подготовила кое-что, ну… помнишь, по тому, что говорил Авимелех. Посмотри, может, можно ему показать? А?
Агарь протягивает Саре, сидящей на диване, пухлую папку.
— Когда ты все успеваешь? — Сара смотрит на Агарь долгим взглядом. — Я посмотрю.
Ночью, когда все программы по телевизору окончены, Сара открывает папку. Разглядывает эскизы, программу, предлагаемые мероприятия. Как профессионал, быстро увлекается, вникает в детали. Сон слетает. Сара изучает документы до пяти утра. Наконец, захлопывает папку и идет на кухню. Наливает себе полстакана коньяка и выпивает залпом. Проект хорош, мало того — идеален! Недостатков нет. А девочка и вправду выросла… Сара кидает папку на стол. Листы выпадают. Она чертыхается и складывает все в свой портфель.

* * *
 
— Мама, Сара… Ты посмотрела? — нерешительно, но в то же время нетерпеливо спрашивает утром Агарь, вытягивая вперед подбородок и делая микроскопические глотки кофе.
— Да. — Сара улыбается и целует Агарь в лоб. — Все отлично. Ты молодец. Я горжусь своей девочкой.
— Можно показать это Авимелеху? — Агарь втягивает голову в плечи и как будто выглядывает из-за своей чашки.
— Сразу нет… — Сара смотрит вниз и опускает напряженные уголки губ, обнажая идеально ровные белые зубы. — Видишь ли, идея блестяща, но, так как это твой первый опыт, там есть чисто технические недочеты… Авимелеху это сразу бросится в глаза. Ты же его знаешь. Ему дерьмо упакуй красиво — успех гарантирован, а в газете он и золотой слиток не возьмет. Поэтому нужно кое-что подправить, — Сара ловит рукой опускающийся подбородок Агарь: — Ничего страшного. Я помогу. Все исправлю, и мы сразу покажем. Идет?
Агарь улыбается в ответ.
— Вот и хорошо… Я же твоя мать, девочка, — ласково говорит Сара и целует Агарь в губы.
 
* * *
 
Сара и другие начальники отделов собрались у Авимелеха в кабинете обсуждать план развития на будущий год. Агарь точит карандаши. Она то слишком глубоко и сильно засовывает их в точилку, то слишком долго точит. Они ломаются. В итоге письменный прибор на столе Сары украшают несколько огрызков.
Агарь рассеянна. Она тревожна. Очень хочется пить. Постоянно хочется пить. Она выходит в коридор. Возле лифта можно курить. Вообще-то она не курит. Но знает, что здесь все курят, когда волнуются. Почему она волнуется? Сара ведь ее мать… Она не сделает ей ничего плохого. Она ее вырастила… Она с ней спит… Агарь заходится кашлем от слишком глубокой затяжки.
Сара возвращается в кабинет.
— Ну как? — вскакивает со своего места Агарь.
— Все как обычно — Авимелех скучен, остальные тупы до безобразия.
— Я про…
— Ах, это… Прости, речи не зашло.
Агарь вскрикивает. У нее ломаются сразу четыре ногтя на руке, которой она опирается на стол.
Недовольство застревает в ее горле привычным комком. Она так обязана Саре и Аврааму. Они вырастили ее, дали образование, прекрасную работу, среду общения. Они ее семья. Она им обязана… Жизнью.
— Агарь, почему ты не ешь?
— Не хочется, мама.
Комок в горле едва пропускает воздух. Нужно его проглотить.
— Нужно поесть. Иначе у моей девочки совсем не будет сил, — говорит Сара ласково. — Для того чтобы многого добиться, нужно хорошо питаться. Моя мама всегда мне так говорила.
Агарь молчит. У нее полный желудок комков. Хватит, чтобы на Эверест забраться.
 
* * *
 
— Твоя мать молодец, — говорит Авраам суррогатной дочери, входя на кухню. — Она получила такой заказ, что теперь Авимелех может начинать трястись за свое место. Я горжусь. — Авраам наливает себе коньяк. — Знаешь, она всегда была такой… — глаза его отсутствуют, они устремлены в одну точку, не существующую в том пространстве и времени, где находится Агарь. — Розы, деньги… Я горжусь своей женой! — говорит он, глядя на Агарь в упор. Как будто та спорит с ним.
По случаю получения Сарой удачного заказа, вручения ей премии и назначения заместителем Авимелеха устраивается банкет.
 
* * *
 
Речи, речи… Через час Агарь начинает что-то понимать. Разгадка как молния. Авимелех читает план мероприятий. ЕЕ ПЛАН МЕРОПРИЯТИЙ.
Агарь поднимается с места. Сара видит ее со своего помоста. Секунду они смотрят друг другу в глаза. Затем Агарь вылетает из зала. Минуту стоит за дверью, прислушиваясь к внутреннему рокоту. Что-то большое поднимается в ней. Вся сила, доселе спавшая, собирается в мощный поток, идет от низа живота горячей волной к горлу и натыкается на привычную преграду. Острая боль пронзает ее, Агарь со стоном прислоняется к стене, хватаясь за горло, в котором поднимается страшная резь. Вся ее сила толкает этот чертов комок наверх, она почти задохнулась! И наконец… Чувство долга со свистом вылетает вон. Свободна! Она свободна!! Она дышит, она хочет есть!!!
— Папа, — трогает Агарь за плечо Авраама, добежав до соседнего зала.
— Что, моя радость? — привычно равнодушно говорит Авраам, не глядя на нее.
— Папа, можно пригласить тебя танцевать?
На лице обернувшегося Авраама выразилось такое изумление, что, казалось, он вот-вот спросит: «А мы с вами знакомы?»
И они танцуют, кружатся под странную мелодию, которую плавно сменяет другая, такая же странная. Авраам чувствует тепло прижимающегося к нему молодого тела, пьянящий аромат волос, голых плеч. «Моя девочка…» — закрыв глаза, он жадно втягивает незнакомый доселе аромат. Танцевать, танцевать…
— А знаешь, Агарь, хоть мы и прожили столько лет вместе, я тебя совсем не знаю! Может быть, пойдем завтра в кино, в зоопарк, будем есть мороженое… И ты мне все-все про себя расскажешь. А?
— Ну не знаю. Дай подумать, папа… Да, пойдем.
Окруженная коллегами, под руку с Авимелехом, с огромным букетом цветов Сара входит в зал. Посреди зала прекрасная пара — высокий статный мужчина с густой гривой черных волос, посеребренных на висках, с тоненькой, гибкой, изящной молодой женщиной.
— Как они прекрасны, Сара! У тебя чудесная семья! — показывает на танцующую пару секретарша Авимелеха.
Сара смотрит в центр зала. Удар грома всегда бывает через несколько минут после вспышки молнии. Секунду мать и дочь смотрят друг на друга. Сара грохается на ближайший стул. У нее кружится голова. Голоса соседей по столику слышатся как в тумане.
— И как он умер, если жена выстрелила в стену?
— Пуля рикошетом отскочила и прямо ему в затылок…
Рикошет… Пуля…
Сара поднимает глаза.
— Так не должно быть! Так не бывает! — кричит она незнакомому лысому мужчине в коричневом провинциального вида костюме. Музыка останавливается. Все оборачиваются на ее крик.
— Конечно, не бывает, — испуганно-примирительно отвечает ей тот, — но это же кино. Выстрел в стену. Потом его быстро гримируют, малюют дырку в голове. Кровь и все, что нужно. Потом чик-чик, монтаж, и он падает. С дыркой в затылке. Она ведь не хотела его убивать. — Мужчина приподнимает брови и разводит руками.
— Это для дураков, которые видят только то, что им показывают! Она хотела! Она знала, что пуля отскочит от стены, и все будет выглядеть, как несчастный случай!
Авимелех кладет руку Саре на плечо. Она хватается за нее, судорожно заглатывая воздух.
— Тихо, Сара. Не у всех же такая прекрасная и неудержимая фантазия, как у тебя. — Авимелех улыбается и делает успокаивающие жесты руками, всем своим видом показывая окружающим: спокойно, мол, уработалась женщина, нервишки… Ничего, бывает… — Музыку! Что же все притихли? Сегодня же праздник! — и Авимелех, пританцовывая, обходит несколько столов, теперь он может еще какое-то время не беспокоиться за свое кресло.
Надсадно и истерично звучит танго. Танцуют только Авраам и Агарь. Больше никто не умеет. Все любуются отточенными движениями. Партнеры движутся быстро, страстно, синхронно.
— Они не танцуют… Они… — говорит сосед Сары в коричневом костюме.
— Что они? — спрашивает у него толстая женщина в парике и ужасном блестящем платье.
— Они трахаются! — рявкает на нее Сара, выпивая залпом свой коньяк.
В машине никто не разговаривает. Авраам выпил лишнего и переборщил с танцами. Его голова то и дело падает на грудь. Он сидит на переднем сиденье.
Водитель такси напряженно молчит.
— Собачья погода! — вырывается у него наконец.
Агарь с изумлением смотрит на водителя — такого чудесного вечера она не видела никогда в жизни!

* * *
 
На следующее утро банкет всплывает в голове Сары, как ночной кошмар. Головная боль пульсирует мелодией танго. Зеленые круги издевательски водят хороводы перед глазами, вызывая сильнейшую тошноту. Ворох цветов в красивых упаковках, лежащий на полу, источает сильнейший аромат, стократно усиливая мучения. Сара поднимает голову. Из зеркала напротив на нее смотрит старая спившаяся женщина, вся зеленая, с красным носом и опухшими глазами. Всклокоченные волосы делают ее окончательно похожей на бродяжку. Как холодно. Она дергает на себя одеяло, и на пол падает стакан и пустая бутылка. Ничего не бьется — в спальне толстый ковер.
— Счастья не будет, — собственный голос слышится, как приговор.
Холодный душ, две… нет, три таблетки аспирина делают свое дело. Из кухонного зеркала уже смотрит другая женщина — похожая на Сару, правда, немного бледная и утомленная. Кажется, что все вокруг пахнет спиртом. Эта проклятая тошнота! Спиртом пахнет вода с аспирином, спиртом пахнет мыло, шампунь — вся квартира. Сара распахивает окно, жадно втягивает в себя воздух… и закашливается. С улицы пахнет бензином.
— Наверное, я умерла, — рассуждает вслух Сара, — и сошла с ума, раз разговариваю сама с собой. Вот так, — обращается она к женщине в зеркале, — мертвая сумасшедшая в аду. Это не каждому под силу. Быть мертвым — это может каждый. Сумасшедшими могут быть и являются очень многие. В ад попадут все мои знакомые — это точно. А вот быть мертвой сумасшедшей и в аду одновременно может только наша дорогая Сара. Поздравляю вас! — Сара раскланивается со своим отражением и чокается стаканом.
Холодный мрамор кухонного стола здорово помогает от зеленых кругов перед глазами. Сара прикладывает к полированному куску камня участки головы, двигаясь вокруг стола, чтобы лежать «на холодненьком». Поворот ключа и смех в коридоре отвлекают ее от этого спасительного занятия.
Агарь с Авраамом с кучей воздушных шаров и плюшевым медведем — набор всех посетивших лунапарк — войдя, перестают смеяться. Перед ними возникает всклокоченное существо в ночной рубашке и махровом халате, со стаканом в руке.
— Вот мы и дома… — подводит итог Авраам.

* * *
 
Тихий стук в дверь удивляет Агарь. Кто может так стучаться к ней в комнату?
— Да? — оборачивается она, уже стоя у кровати.
— Агарь? — просовывается в дверь голова Сары. Прежде она никогда не стучала.
— Что тебе нужно, мама? — отворачивается Агарь и поправляет подушки.
— Агарь… — нерешительно начинает Сара. — Я хочу поговорить.
— О чем? — оборачивается на нее приемная любовница-дочь.
— О нас.
— Здесь больше не о чем говорить.
Сара, крадучись, подходит к ней сзади. Нерешительно кладет ей руки на плечи, поглаживая, но так и не решаясь положить их окончательно.
— Девочка моя, пожалуйста…
Агарь резко сбрасывает руки, выскальзывая из-под Сары на середину комнаты.
— Не называй меня так! Я уже не девочка! Давно не девочка! И ты это знаешь лучше, чем кто-либо другой!
Сара примирительно кивает головой, трясет кистями рук:
— Да, да… Конечно… Только успокойся…
— Что я, по-твоему, должна чувствовать? А?! Ай да мамочка! Дави всех! Так держать!
Агарь и не думает успокаиваться. Побитый вид Сары взвинчивает ее до предела.
— Ты меня обокрала! Ты понимаешь это? Зачем ты меня вообще взяла, стерва ты этакая! Для чертова траханья, что ли? Что, тебе мужа было мало? Или у него на тебя не стоит?!
Все! Она сказала это! Она сказала это! Мощная волна оргазма пронеслась по ее телу. Капли из ее влагалища и капли слез со щек Сары упали на пол одновременно.
Сара опустилась на кровать, не чувствуя ни пола, ни стен, ни ног — ничего.
— Агарь, я виновата перед тобой. Прости.
Агарь продолжает стоять, расставив ноги. Она смотрит на Сару сверху вниз. «Какая же она жалкая!» — проносится у нее в голове. Лицо искажает гримаса брезгливости.
— Что тебе надо, мама?
Руки Сары дрожат… Она вцепляется ими в колени, чтобы унять дрожь, которая передается всему телу. Сара почувствовала, как она леденеет, ее челюсти перестали двигаться, онемели, отказываясь участвовать в процессе речи.
— Мне нужен… мне нужен… РЕБЕНОК.
Ковер заглушает звук от падения тела.

* * *
 
Сара приходит в себя. Она лежит на диване в гостиной. Над ней склонился Авраам.
— Сара, ты нас так испугала! — он действительно выглядит испуганным.
— Авраам… — Сара обнимает его за шею, он отвечает на ее объятья, целует. — Я тебя теряю…
Авраам изумленно смотрит на нее.
— Что ты! Успокойся! Я здесь.
Агарь сидит в кресле в самом темном углу комнаты, видны только ее ноги и красный огонек сигареты.
Сара садится, опуская ноги на пол. Потирая виски, пытается сосредоточиться. Авраам держит ее за руку, тревожно заглядывая ей в лицо.
— Что, Сара? — наконец, спрашивает он.
Но жена смотрит мимо, прямо на Агарь.
— Агарь, по закону ты наша дочь. Ты унаследуешь все, что нам принадлежит. Однако, как ты знаешь, формально у нас этого «всего» не много, но мы имеем специальный счет. Вот относительно него я собираюсь сделать особые распоряжения. Я приняла решение, — последняя фраза предназначалась Аврааму, тот был само внимание и согласие, Сара продолжила: — Ты будешь получать доход с этого счета только в том случае, если родишь сына. Сами деньги получит он, по достижении восемнадцати лет, а ты — проценты со всей суммы до совершеннолетия ребенка.
Сара встала и подошла к стене, хрусталь в серванте жалобно звенел при каждом ее шаге. Из маленького домашнего сейфа достала небольшую бумагу. Это банковский сертификат. Подошла и протянула его Агарь.
Та внимательно рассмотрела документ.
— Я полагаю, это не все условия, мама, — подчеркнуто твердо говорит та.
— Нет, дочка. Не все, — отвечает Сара, склоняясь над креслом.
— Какие еще? — Агарь подается вперед, и они сталкиваются лбами.
— Ты родишь ребенка, отдашь его мне, уедешь ко всем чертям, будешь получать свои деньги по почте и получишь все после моей смерти. До рождения ребенка поживешь здесь. Мы куда-нибудь съедем, но после роддома — как знаешь. Денег у тебя будет достаточно.
Агарь подается слегка назад. Сара разгибается. Отворачивается и идет к дивану.
— Да… Вот еще. Авраам так мечтает о своем ребенке. Нельзя лишить его осуществления мечты. Тихо, дорогой! Подумай сам, это идеальная возможность. Он будет нам как родной. Тебе сын — мне внук. Ну кого мы еще найдем? А? Соглашайся! Это не займет много времени. Будешь думать обо мне, что это мой ребенок, что это я его буду воспитывать. Пару минут, раз-раз, и готово! Ну? Ну вот и хорошо. Я пойду постелю. Агарь! Иди в ванную. Сегодня со всем и покончим. — Сара хлопает в ладоши и выходит. Пола под ногами нет. Глаза страшно болят. Наконец, она понимает, что надо моргнуть.

* * *
 
Тесная снятая квартира.
— Как в молодости, помнишь? — прижимается Сара к Аврааму.
— Да, — сухо отвечает тот.
Сара сжимается маленьким комочком. Слезы душат ее.
— Господи! Да хоть бы она раньше времени родила! — вырывается у нее.
— Что ты несешь? — резко оборачивается к ней Авраам.
— Да! Тогда ты перестанешь бегать туда под любым предлогом! Чтоб она сдохла! И выродок ее!..
Авраам дает Саре пощечину. Она затихает, тяжело оседая на пол.
— Никогда! Ты слышишь?! Никогда не смей говорить так о моем ребенке!
 
* * *
 
Приближается день родов. Авраама нет уже неделю. Сара приходит в себя только для того, чтобы выпить еще пару стаканов. Она уже не понимает день сейчас или ночь, сколько времени прошло.
Прошло еще три дня, Авраам не звонит, не приходит. Он боится пропустить момент, когда начнется.
Еще два дня…
— Господи! Сколько же седых волос! — стакан Сары летит в зеркало. Оно трескается уродливой паутиной.
— Не будет счастья семь лет. — Сара не слышит своего голоса, но знает, что сказала.
Неделя…
Телефонный звонок будит ее. Два часа. Дня или ночи — она не знает.
— Сара! Мальчик! У меня сын! — Авраам кидает трубку.
Сара судорожно носится по квартире.
Душ… подкраситься… ключи… Домой! Быстрее домой!
В спальне сидит Агарь с крохотным свертком, который издает тоненький писк. Возле ее ног сидит Авраам, улыбаясь, поглаживая сверток снизу.
— Ну… Я полагаю, что наш договор… — начинает Сара.
Они одновременно поворачиваются к ней и шикают.
— Тихо! Малыша разбудишь! — сурово говорит ей Агарь.
Сара выходит на кухню. Почти через сорок минут выходят Агарь и Авраам.
Минута молчания.
— Сара, я знаю, что тебе это будет тяжело, но мы решили, что Агарь останется здесь.
Агарь с Авраамом стоят напротив нее. Агарь слегка позади Авраама, за его плечом. Она смотрит Саре в глаза и улыбается.
— Но мы же договорились! Черт вас возьми! Мы договорились! Договорились!!! — Сара кричит, бьет все, что попадается ей под руку. Из спальни раздается истошный крик ребенка. Агарь кидается туда.
— Сара! — Авраам крепко держит ее за руки, прижимая всем своим весом к стене. — Сара, выслушай меня, ребенок ни в чем не виноват! Он только что родился. Он маленький, понимаешь? Он ни в чем не виноват!
— Но мы договорились… — слезы льются неудержимым потоком, ноги Сары теряют пол.
— Это мой сын, понимаешь? Мой сын! Он — самое главное в моей жизни. — Авраам старается заглянуть ей в глаза, но Сара отворачивается, затем порывисто обнимает его, буквально душит.
— Мы вырастим его… Я обещаю. Я буду лучшей матерью. У нас будет семья. Все будет хорошо. — Сара пытается целовать мужа, прижаться, удержать…
Из спальни выходит Агарь. Они оборачиваются к ней. Она держит сына на руках. Улыбаясь, подходит и дает его Саре. Отворачивается и делает несколько шагов к двери. Ребенок поднимает крик. Сара пытается качать его, говорить что-то. Агарь начинает одеваться. Ребенок кричит не останавливаясь.
— Да хватит! Вы что! — Авраам хватает Агарь за плечи и буквально толкает обратно. Сара прижимает младенца к себе.
— Сара, отдай его мне, — тихо и твердо говорит Авраам, так что его отчетливо слышно даже сквозь оглушительный крик ребенка. — Отдай его мне. И мы поговорим. Клянусь, если ты сейчас хоть что-нибудь с ним сделаешь, я тебя убью. — Авраам говорит спокойно, уверенно и абсолютно серьезно.
Пол окончательно исчезает, ноги как будто проваливаются в трясину, которая тут же тянет вниз. Кто-то поспешно вынимает ребенка из одеревенелых рук жены, которые так и остаются в прежнем положении. Сара поднимает глаза.
— Авраам… я умру… не бросай меня! Ты ведь ее не любишь! Скажи, что ты ее не любишь! Ты ведь ее не любишь! Не любишь?! — Сара стоит на коленях, держа руками лицо сидящего напротив Авраама, ее глаза расширены, безумны.
Он обнимает жену, целует в шею, щеки, гладит и крепко прижимает к себе. Сара обмякает и затихает в его объятьях. Тишина повисла в квартире.
— Сара, милая…
— Что? — еле слышным счастливым шепотом отзывается она, чувствуя, что его руки взяли и вынули ее из болота, посадив на твердую землю.
Авраам слегка отстраняет Сару, осторожно держа за плечи. Гладит ее волосы, нежно проводит пальцами по лицу, целует в губы. После долгого поцелуя смотрит в ее счастливые глаза, слеза медленно течет по его щеке. Сара осторожно вытирает ее ладонью.
— Пойдем, — они поднимаются с пола. Он обнимает ее, и оба идут к двери. Агарь беспомощно стоит на пороге спальни.
Авраам распахивает дверь, пропуская Сару вперед. Она делает несколько шагов к лифту.
— Ребенку нужна мать! — и звук захлопнувшейся двери выстреливает ей в затылок.



СОДОМ И ГОМОРРА
 
Миловидная девушка с наружностью, нисколько не отвлекающей от прослушивания новостей, монотонным голосом сообщает о том, сколько человек было убито, сколько ограблено, сколько пострадало в ДТП, и о плохой погоде на завтра. По окончании программы уже было набирает воздуха для того, чтобы выдохнуть привычное «Всего вам доброго», как вдруг хватается рукой за микрофон, прицепленный к уху с обратной стороны, невероятно оживляется и залпом выдает захватывающее сообщение о теракте. Глаза ее блестят, щеки розовеют даже сквозь толстый слой грима, призванный надежно скрывать проявление эмоций — информационная жрица впала в экстаз. Сотни людей сейчас напряженно припали к экрану с ее изображением. Замелькали наскоро смонтированные кадры. Дом с неровно оборванным краем, выжившие сомнамбулы, горюющие о потере имущества, и трупы, трупы, трупы. Дикторша многозначительно обещает, что под завалом еще по меньшей мере двадцать человек. Затем опять замирает, внимая потусторонним силам, сохраняющим с ней контакт через провод на ухе, и как-то скисает.
— Как мне только что сообщили, это не было террористическим актом. Причина взрыва в обычной утечке газа. К сожалению, — последнее вырывается неожиданно для нее самой, как довольный румянец сквозь грим. Помолчав секунду, исправляется: — Сожалеем мы, конечно же, о том, что ввели вас в заблуждение, — потом пообещала телезрителям, что виновные, если таковые, конечно, есть, понесут наказание. И только после всего этого пожелала «доброй ночи».
— Как хорошо, что у нас электрическая плита, — задумчиво сказал Лот, входя на кухню.
Молодая женщина, которой было адресовано умозаключение, удивленно подняла на него большие серые глаза. Нож на мгновение перестал нарезать вареную свеклу кубиками.
— Чего?
— Я говорю, хорошо, что у нас электрическая плита, — повторил Лот, усаживаясь напротив нее. Бра над кухонным столом страдальчески замигало, сигнализируя о перепадах напряжения в сети.
— Что ж хорошего? — бросив недовольный взгляд на лампочку, спросила женщина, ссыпая кубики свеклы в большую стеклянную миску.
— Не взорвется. Вон опять передали, что произошел взрыв из-за утечки газа.
Нож не остановился. Кажется, ей совершенно все равно, что происходит в параллельном мире телевидения.
— Где? — нужно же поддержать вечерний кухонный разговор.
— Улица А., кажется.
Взяв из банки огурец, женщина задумалась. Положив его на доску, уже было опустила нож и вдруг вспомнила.
— Это там, где жил М.! Помнишь? — нож замелькал быстрее, беспощадно кроша огурец на крошечные прямоугольнички.
Лот вспомнил М. — молчаливого бледного молодого человека, в которого была без памяти влюблена его младшая дочь. Столько времени прошло! Теперь он уже совсем не сердится. Вначале винил его в смерти дочери, но потом… Потом понял, что М. совсем ни при чем. Пожалуй, он сам даже больше виноват. Он вспомнил тот день, когда вошел к младшей дочери в комнату и принялся укорять за отношения с М. «Я была бы счастлива, будь все так, как ты говоришь», — последовал ответ. Лота тогда поразила сила страдания, заставившая ее лицо стать подобным гипсовой маске, а голос — нереальным, идущим из глубины души, каким он никогда его раньше не слышал. М. ведь не любил ее, никогда не любил.
Женщина боком встала из-за стола, осторожно, как величайшую из хрупких драгоценностей, неся свой огромный живот. «Наверное, уже совсем скоро», — подумал Лот, но для уверенности, вытянув подбородок, спросил:
— Когда сказали, начнется?
— Недели через три, — ответила будущая роженица и, подумав, добавила: — Если ничего не случится.
Лот встал и принялся протирать плиту, старательно очищая эмалированную поверхность от засохших свекольных брызг.
Вот уже два года, как они с Ноа живут одни. Ребенок, который должен родиться через три недели, от него. И это воспринимается обоими как совершенно нормальное явление. Никто так не любит его дочь, как он сам, и никто не будет внуку лучшим отцом, чем собственный дед. Защитить — это его основное стремление. Защитить нежное, мягкое, уютное, обнимающее его со всех сторон, прогибающееся под его весом, принимающее его форму. Это началось много лет назад. Тогда еще были жена и младшая дочь.
— Папа, а может, узнать… ну… Не пострадал ли он? — спросила у него дочь-жена, старательно устраивая живот под одеялом.
— Зачем, Ноа? — напряженно спросил Лот.
Та промолчала. Младшая сестра сейчас бы с ума сошла, увидев этот репортаж. Может, даже хорошо, что она не видит.
М. сохранился как единственная память о ней. Живой памятник неразделенной любви. Если он умрет, то умрет и реальность их воспоминаний. Воспоминаний о том, что сестра любила живого человека, что она действительно была.
Тихая девушка, ничем не приметная, которую они почти не замечали при жизни. Было так странно и неприятно открыть ее тихую, неслышную красоту, когда Ноа увидела младшую сестру лежащей в гробу в пышном ослепительно-белом свадебном платье. Ее ведь хоронили девственницей… А Ноа, видимо, уже никогда не надеть свадебного платья… На поминках, когда настало время произносить речь об умершей, ни один из присутствовавших не смог сказать ничего определенного: «Она была… была…» — А какой она была? Что ей нравилось? Какой ее любимый цвет? Знали только одно — она любила М. и потому умерла.
— Она умела любить… — неуверенно произнесла тогда Ноа. «А умела ли»? Любовь представилась вдруг огромным драконом, которого сестра оказалась не в силах обуздать, и тот ее сожрал. «Не умела, не умела»! — стучало в голове у Ноа.
Гости нараспев подхватили эту подсказанную добродетель и принялись на все лады воспевать способность отдать жизнь за любовь. Ноа поймала себя на мысли, что до сих пор злится на этих людей, которые один за другим повторяли ее глупость. Жизнь за любовь… Это самое идиотское из сказанного когда-либо!
Тишина воцарилась в тесной спальне, все пространство которой занимали огромная кровать и неправдоподобно большой шкаф. Вскоре дыхание будущей матери стало глубоким и ровным. Лот наклонился над ней и поцеловал в лоб — так, как целовал уже двадцать девять лет. Он не позволит, чтобы и с этой его девочкой что-то случилось.

* * *
 
Резкий телефонный звонок вырвал Ноа из сосредоточенного вслушивания в собственное тело. Каждое утро, когда Лот уходил на работу, она садилась в мягкое кресло и часами могла концентрироваться на внутренних ощущениях — как ребенок шевелится, как он растет.
— Алло, — вяло и испуганно ответила она.
Трубка равнодушным голосом сообщала, что некто М. из дома, что вчера взорвался, умирает и требует, чтобы она или Лот срочно явились, так как ему необходимо сказать нечто важное. После зачтения предписания трубка поинтересовалась, когда оно будет исполнено.
— Сегодня. Часа через два.
— Очень хорошо, — одобрила ее смирение трубка.
Ее сердце забилось чаще, в такт маленькому сердцу ребенка, и оба этих звука, накладываясь друг на друга, превращали тело в колокол, отбивающий тревожный набат.
Трамвай полон людей, но ее живот внушает священный трепет — все расступаются, давая дорогу будущей жизни. Ей постоянно кажется, что абсолютно каждому окружающему известно, что она беременна от собственного отца, поэтому выражение презрения к общественному мнению стало неотделимо от ее лица.
— Нос задирает, а рожает без мужа! — судачили клуши в подъезде. Ограниченность человека проявляется в первую очередь в характере его домыслов и сплетен. Никто даже не мог предположить истину, гадали о случайных связях, мимолетном курортном романе и даже об искусственном осеменении, а правда, такая ясная и лежащая на поверхности, осталась незамеченной.
М. лежал в небольшой палате для умирающих — в такой, где уже нет никаких приборов. Два раза в день ему кололи морфин. Опаленное взрывом лицо и руки, на которых не хватает пальцев, покрыты бинтами. «Как мумия!» — подумала Ноа, инстинктивно прикрыв руками живот.
Они поздоровались. Голос М. неуловимо изменился. Осознание скорой смерти сделало его трагичным, глубоким, исходившим из вечности. Он звучал мелодично, весомо и необыкновенно реально. Ранее она часто ловила себя на мысли о том, что речь М. словно записана на пленку: одинаковые фразы причудливо тасовались, каждый раз складываясь в различные геометрические фигуры. Странная вещь, теперь его голос — необыкновенно звучный, глубокий, идущий из пустоты.
М. даже рад, что умирает физически, то есть совсем, потому что душа его отлетела вместе с Л. — молодым человеком, которого он любил и имеет несчастье пережить на два дня.
Ноа молчала — странный человек М. Позвал ее — старшую сестру девушки, покончившей с собой из-за него, чтобы перед собственной смертью рассказать, как он тоскует по своему погибшему любовнику! Угадав ее мысли, умирающий слегка улыбнулся, насколько это было возможно при его ожогах, и перешел к сути:
— Знаю, вы считаете меня виноватым в ее смерти. Я и сам так считаю. Потому мне так необходимо успеть все рассказать. Я всегда чувствовал себя перед ней виноватым. С того момента, как мы познакомились. Много раз я думал, что пора прекратить этот обман, но, глядя в ее чистые, полные любви и надежды глаза, — не мог. Я даже старался, силился ее полюбить — она ведь была замечательной, лучшей из всех женщин, которых я знал.
Ее чувство — светлое, настоящее, без условий и оглядок — завораживало чистотой и отсутствием надежды. Я бы и сам хотел так любить, но так, наверное, может только женщина. Я любил Л. по-другому, с бесконечным количеством оговорок и условий… Мы постоянно ссорились из-за всякой ерунды — кому мыть посуду, кто какие брюки наденет… Она бы никогда не стала спорить из-за такого, я уверен, но я не чувствовал в ответ ничего, кроме благодарности, а она ведь хотела другого. Правда? Еще в самом начале я хотел ей сказать, что очень хорошо к ней отношусь, она действительно мне дорога, но не так… В общем, я не хотел ее. Совершенно не хотел, но понимал, что должен хотеть, потому что она ждет, ищет во мне страстного мужчину-любовника. И поверьте, более всех женщин на свете этого заслуживает. Мне было приятно, что она выбрала меня, но это так тяжело — знать, что чей-то мир сошелся клином на тебе. С ней было спокойно. Это спокойствие, которое дает полная уверенность в чьей-то любви. Особенно она ценится в тяжелые моменты. Когда мы с Л. ссорились, я всегда находил рядом с ней утешение. Утешение в ее страдании, что я люблю другого человека. Утешение в том, что кто-то понимает и разделяет мои чувства, переживает то же самое. Вам это, наверное, кажется жестоким? Да, мне тоже так казалось. По этому поводу я, пожалуй, испытываю самые большие сожаления.
В моменты нашего с ней сопереживания, — думаю, это правильное слово, — я проникался к ней удивительной нежностью, мне хотелось прижаться к ней, согреться в ее чувстве. Это стало вершиной моего обмана. Она радовалась — искренне радовалась — моему удовольствию, но стоило только Л. появиться снова, и я уже не мог без него. Он смеялся надо мной, над моими мучениями. Постоянно говорил, что я должен жениться, завести детей и дачу, вести жизнь мирного обывателя, каким, в сущности, по его мнению, и являюсь. Я страшно злился на него — и еще больше хотел. Смотрел на его тело и сгорал. Иллюзия того, что она чувствует то же самое, когда смотрит на меня, была подобна материализации отражения!
Л. привлекало во мне другое, не мое тело — не мое тепло, он просто любил смотреть, как я работаю. Тихо садился рядом, старался понять мой замысел, повторял мои движения кистью. Даже немного учился рисовать, что при его взрывной и взбалмошной натуре был верх старания и прилежания. Он копировал меня, мои движения, перенимал мои привычки. И все это только для того, чтобы однажды, тряхнув головой, сбросить их, как конь нерешительного седока, и исчезнуть.
Я учился у нее терпению. Как она меня ждет, как терпеливо переносит отказы, как ничего не хочет взамен. Часто я задумывался — за что она меня так любит? Ведь я для нее ничего не сделал! Однажды я спросил у нее об этом, а она ответила: «Просто ты есть». Эти ее слова: «Просто ты есть» — я чуть не заплакал. Сжал ей руку. Господи, если бы я только мог в нее влюбиться! Я физически ощутил боль, оттого что никак не могу ее полюбить!
Тяжелее всего было то, что она винила во всем себя, считала, что дело в ней. Что это она недостаточно хороша, недостаточно сексуальна, красива, умна и еще бог знает что. Я постоянно говорил: «Ты замечательная. Лучше всех», а она глядела на меня, давая понять, что считает мои слова ложью. «Если я и вправду такая, тогда почему ты меня не любишь?» или просто «Ты меня не любишь», — говорили ее глаза.
В сущности, и то и другое ей было все равно. Она просто с этим смирилась — главным стало то, что она любит меня, а я не против этого. Пусть любит, если ей так хочется. И все было как было. Временами я возобновлял попытки в нее влюбиться. Старался вести себя как влюбленный. Даже попытался ее поцеловать, но ничего не почувствовал, а она вся задрожала от страсти. Я бы все отдал за ответную дрожь, поверьте мне. Верьте мне!
М. подался всем телом в сторону Ноа, но тут же со стоном откинулся обратно — даже с уколом морфина он испытывал сильнейшую боль при каждом, даже самом легком и незаметном, движении. Сделанное усилие стоило ему нескольких минут нестерпимых страданий, было видно, как его потрескавшиеся губы сжались, скривились, скорчились в невыносимой для человека муке. Отдышавшись, он продолжил:
— Однажды она спросила, что мне от нее нужно, и я честно ответил — ничего. Она отвернулась и сказала, что нам лучше не видеться больше. Ее руки были нервно сцеплены в замок. «Прощай», — сказала она и сделала несколько шагов. Я молчал. Она стояла несколько секунд спиной ко мне, но не шевелилась. Потом повернула голову: «Если я сейчас уйду, то уйду навсегда», и так смотрела, словно сверлила меня… «Мне будет ее не хватать», — подумал я, но решил, лучше пусть уйдет. Так она не будет надеяться, встретит кого-нибудь. Она постояла еще немного, потом очень медленно пошла. Оглянулась дважды или трижды: «Позови, останови меня!» — но я молчал. Даже не смотрел на нее, отстраненно курил сигарету. Пусть она уходит! Лишить ее надежды — лучшее, что я могу. Сохраню о ней только самые нежные и добрые воспоминания — других все равно нет. Женщина, женщина, женщина — только ее образ для меня за этим словом, а потом я узнал, что ее не стало. Вы себе представить не можете, что я пережил! Даже Л. как-то отошел на второй план. Я рисовал ее по памяти. Десятки набросков. Л. ревновал — однажды сорвался и крикнул, что она, даже мертвая, не оставляет меня в покое, что она специально это сделала. Я его ударил. Он тогда притих как-то, потом схватил куртку, бросился к двери, а возле самого порога остановился. Сел в коридоре, несколько минут было тихо, потом он вернулся в комнату, обнял меня за плечи и сказал, что не уйдет больше. Я спросил, почему, а он ответил: «Она покончила с собой, думая, что мы вместе, а если бы я сейчас ушел, то получилось бы, что она умерла зря, понимаешь?» Я не ожидал такого от него, мне даже в голову не приходило, что он, такой насмешливый женоненавистник, на самом деле восхищался и завидовал силе ее чувства!
Мной овладела маниакальная страсть взять что-нибудь на память о ней. Это и заставило меня прийти к вам. Помните? Ваша мать открыла дверь и молча отступила. Помню, необыкновенно поразило меня тогда обилие искусственных цветов в вашей квартире — я столько сразу никогда до этого не видел. Искусственные розы, лилии, всевозможные гирлянды превращали помещение в какой-то сплошной дешевый погребальный венок. Извините…
М. слегка замялся, потом продолжил.
— Я прошел в ее комнату. Не помню, как угадал, что это ее. Удивился, что вещи разбросаны по полу, на стенах плакаты, календари. Я представлял ее комнату по-другому, «девичьей светелкой» — белой, очень скромной и чистой. Ваша мать сказала, что ничего не трогала, и я могу унести все, что захочу. Моя фотография в рамке стояла на столе. Знаете, только она умела удачно меня фотографировать…
Я не знал, что взять. Огляделся. Сел на кровать. На этой кровати она умерла. Подушка сохранила черные разводы от туши. Я погладил эту подушку — немую свидетельницу всех ее переживаний и грез, — и решил, что возьму именно ее. Когда я приподнял подушку, то увидел под ней тетрадь.
Вот она. Почему-то женщинам нравится цвет плоти.
Единственной двигающейся рукой М. подвинул к Ноа розовый предмет, который до этого незаметно лежал у него сбоку, между телом и стеной. Ноа вздрогнула, эту тетрадь она и вправду несколько раз видела у сестры, но не обращала внимания. М. улыбнулся, приняв испуг Ноа за всплеск чувства.
— Смешная, правда? Написано: «Дневник для девочек». Весь в сердечках. Как вы понимаете, я открыл и начал читать, честно признаться, не мог оторваться. Здесь все про меня. Прекратил, когда сгустились сумерки, — букв не стало видно, и я понял, что засиделся. Прочтите теперь вы, чтобы простить меня, не винить в ее смерти. Она никогда меня ни в чем не винила.
«Но он чувствует себя виноватым», — подумала Ноа, погладив свой живот.
— Да, я чувствую себя виноватым, — испугал ее чтением мыслей М. — За то, что сразу не сказал ей о том, что никогда в жизни не хотел женщину! Но не сказал лишь потому, что всегда надеялся, что однажды встретится такая женщина, которую я захочу, полюблю — в полном, целостном смысле этого слова, со страстью и нежностью одновременно. Я боялся соврать, понимаете? Но страсть… Страсть острее, когда она опасна, когда она запретна! Я желал Л. сильнее всего на свете, потому что понимал смертельность и безысходность своей любви — она ведь губительна, это табу! Мы ведь как бельмо для вас, мы смердящие источники разложения вашей морали, ваших «устоев общества» — язвы, которые должны быть выжжены огнем и серой. Содом! Лик смерти над нашей постелью — как самый последний закат… Я любил Л., страсть сжигала меня! Я горел! Каждый раз был последний! Понимаете? Это был мой ад — каждый раз без надежды на завтра! Нет, вы не можете понять. Грех может быть дороже рая, дороже жизни, души!!!
М. стонал, бинты безжалостно врезались ему в обгоревшее мясо.
Ноа гладила свой живот, глядя, как М. бьется в предсмертной агонии. Ребенок вел себя спокойно, даже слишком.
«Мне совсем не жаль М.», — вдруг пришло Ноа в голову. «Это он виноват в смерти моей сестры», — заключила она, раз и навсегда покончив со своими сомнениями.
— Верьте мне, пожалуйста… — сказал М. с какой-то надеждой, протянув остаток руки в том направлении, где должна была быть посетительница. Ноа инстинктивно, бессознательно отшатнулась от его руки, прикрыв свой живот. Ребенок беспокойно зашевелился. Потом осторожно подошла, наклонилась, взяла с его груди розовую тетрадку и тут же отпрянула назад.
— Так вы все еще вините меня? — спросил М. Ноа вздрогнула: она думала, что М. уже умер или, по крайней мере, потерял сознание.
— Да. Вы не могли полюбить мою сестру. И не имели сил честно ей об этом сказать.
М. как-то болезненно сглотнул.
— Вы не поняли… Вы даже не услышали! Уходите, глухая, мертвая! Вон! Ваше прощение не стоит меня! Если бы я знал, то не позволил бы вам оскорблять своим присутствием последние минуты моей жизни! Умереть проклятыми, без покаяния и прощения — удел Содома и Гоморры. Уходите. Не оборачиваясь, уходите! Не смейте наблюдать мою смерть, величие карающего Бога! Вы не достойны этого!!!
Он метался на кровати, расшвыривая свои бинты, с ужасным стоном и хрипом, кровь выступила на белых марлевых лентах. М. поднялся, его тело словно взлетело в последней судороге в воздух и, замерев так на секунду, освободило наконец душу. И как только она покинула этот мир, тошнотворный запах серы наводнил палату, больницу, весь город.
Ноа шла быстро, не оглядываясь, почти бежала, насколько это было возможно. Розовая тетрадка горела в ее руке.
В трамвае она открыла ее и стала читать.

23.03
Сегодня М. был так задумчив, так молчалив. Я пытаюсь понять, о чем он думает. Заглядываю в его глаза. А он их опускает. Прячет от меня свою душу. Не хочет пускать в нее. Мне так хочется обнять его, прижаться… Нет. Согреть его. Согреть его! Но моего тепла для него не существует. Есть только Л.! Л. как маяк — его свет не греет и даже не пробивается сквозь туман, но М. упорно идет к этому маяку, каждый раз разбиваясь о прибрежные скалы. Так и я…
25.03
Наши отношения всегда заканчиваются погружением под землю. Это своеобразные похороны-встречи, сопровождаемые торжественным молчанием. Никогда больше во мне не бывает такого разрывающего душу желания жить вечно. Я хватаюсь за его руку, как за уходящую душу, пытаясь остановить смерть. Жизнь дарит мне прощальное счастье: он снимает жесткую кожаную перчатку — глухая броня против прикосновений всегда покрывает его тело — и позволяет моей руке немного подержать теплое, нежное счастье.
Все мое существо замирает на этих тонких длинных пальцах, которые поглаживают всю мою душу, сконцентрированную в этот момент на кончиках подушечек, которых он едва касается. Каменный пол неумолимо течет к двери. Двери, которую он заботливо распахнет, облегчая мне переход в иной мир.
Турникет-Харон нагло потребует платы за перевозку через Лету. Забвение, в которое он погружается в тот момент, когда я растворяюсь в сонме жужжащих и толкающихся душ. Еще мгновение, и бездушная металлическая лестница медленно опустит меня в ад.
Я ненавижу все двери, турникеты и эскалаторы в мире.
27.03
Сегодня мы не виделись, я вырезаю лепестки для розовой гирлянды, которую мама хочет повесить в гостиной. Искусственные розы похожи на манекены — их форма идеальна, этим они и скучны. Идеальная форма скучна… Мы ценим искусственные розы меньше настоящих, потому что они не умирают, они будут висеть в своей гирлянде, такие же идеальные и нетленные, как и в день создания.
Мы не ценим того, что не умирает. Роза, которой суждено увянуть, погибнуть через несколько дней, одаривающая нас прощальным ароматом, цветением, через которое уходит ее жизнь, — дорога нам… Дорога тем, что отдает жизнь. Искусственная роза ничего не отдает — потому она не ценна. Она висит в своей гирлянде среди сотни ей подобных, пыльная и засиженная мухами…
Милый мой М.! Моя жизнь принадлежит тебе! Но почему-то я постоянно чувствую себя искусственной розой.
1.04
С самого утра я жду розыгрыша. Что кто-нибудь меня разыграет. Кто-нибудь выкинет что-то забавное, и мы будем смеяться и валять дурака целый день. М. звонил один раз и не вспомнил про Первое апреля. Да здравствует День глупости и вранья — Международный женский день!
2.04
Сегодня М. говорил о неотвратимости возмездия за грехи. Говорил, что только безгрешные — бессмертны, но лично он не встречал ни одного бессмертного или хотя бы долгожителя. А какие грехи у меня? Я не помню ни одного случая в своей жизни, когда я кого-то серьезно обидела, сильно завидовала кому-то или желала зла. Единственный мой грех — в постоянном желании грехопадения. Чистота, которой я должна гордиться и радоваться, тяготит меня. Все с презрением говорят о женщинах, навязывающихся мужчинам, а я жажду его поцелуев, его тела, его страсти. Мой грех — желание. Значит, я скоро умру.
4.04
Мне кажется, что я больше не выдержу. Я, как карусельная лошадь, бесконечно бегу по кругу. М. все время рядом, но дотронуться до него невозможно. Я бегу, бегу, бегу за ним, ничего не вижу, кроме него, никого не жду. Есть только он, вернее, его спина. А он бесконечно несется по тому же самому кругу, но за Л. Сколько это может продолжаться?! Кто-то должен прекратить. Каждый раз я думаю, что это должна сделать я. Но потом… почему, собственно, я? Может, настанет день, когда Л. уйдет навсегда, но он каждый раз уходит навсегда и каждый раз возвращается!.. И М. умирает и воскресает. Мне просто нет места. Мне нет места…
6.04
Он не звонит. Я звоню каждый день. Он страдает. Я тоже. Мы словно в капсулах — переживаем одно и то же, но никогда не соприкоснемся. Страдание — единственное, чем я могу делиться, — у меня скопился целый океан. Моя грудная клетка просто разрывается. Слезы приносят облегчение, но ненадолго. Самое лучшее — сон. Я стараюсь как можно больше спать, чтобы не чувствовать этой надрывной боли в груди. Я принимаю снотворное с самого утра. Спать! Спать! Каждый раз надеюсь, что однажды проснусь и ничего не буду чувствовать, разлюблю его — но каждый раз просыпаюсь с этой же болью. Как будто у меня рак души.
10.04
Мама что-то подозревает. Стала за мной шпионить. Я ее ненавижу!
Так больше нельзя, нужно поговорить, раз и навсегда определиться. Завтра. Завтра решится моя судьба. М. должен сказать, решить. Пусть он скажет, что не любит, чтобы я шла к черту. Я готова к этому. Но если он будет опять врать, стараться меня успокоить… Нет. Он должен наконец сказать правду! Я никогда от него ничего не требовала. И это будет первый и последний раз — пусть скажет, что меня не любит, никогда не любил и я ему не нужна. Он должен сказать мне правду!
11.04
Господи! Да за что мне все это?!
Я не хочу жить! Я больше не хочу жить так! Я сойду с круга, с этого проклятого круга! Эту боль можно вырвать только вместе с жизнью.
Милый мой М., я тебя люблю!!! Люблю!!! Я так тебя люблю!!! Я люблю!!!

Этими словами были исписаны следующие три листа.
Кондуктор объявил, что ее остановка следующая. Ноа закрыла тетрадь сестры. Дождь заполнил мир, все открытые пространства, стучал в окна, просачивался в щели. Дождь очистил город от запаха серы, наполнив его солнечными бликами, отразив их в своих каплях. И солнце, повторенное миллионами оконных стекол и луж на асфальте, изгнало все тени, утвердив Свет.
Ноа вошла в квартиру, небрежно бросив розовую тетрадь на кухонный стол, захламленный грязной посудой, заляпанный чаем и остатками вчерашнего ужина. Ушла переодеваться, затем, словно спохватившись, набегу завязывая халат, вернулась и аккуратно, извиняясь перед памятью сестры, стерла ладонью налипшие крошки, прижав к груди, понесла «Дневник для девочек» в их с отцом спальню.
Когда Лот вернулся с работы, она не стала рассказывать, что была в больнице, но решение промолчать пришло не сразу. Она весь вечер прокручивала в голове произошедшее и не знала, говорить отцу или нет, поэтому молчала. Когда они легли спать, Ноа спросила:
— Пап, а ты не чувствуешь запаха серы?
Лот удивленно посмотрел на нее:
— Тебе кажется, что пахнет серой?
— Да…
— Это, наверное, от беременности, — Лот привычно поцеловал ее лоб.
В один из погожих дней они гуляли в саду. Боковые дорожки были свободны от людей, так как не содержали ничего искусственного вроде статуй и скамеек. Бабочки кружились в легком хаотическом танце над простыми маленькими цветами.
— Они такие легкие, папа.
— Потому, что живут один день. У них нет прошлого.
Ноа вопросительно посмотрела на отца. Тот расстелил свою куртку в тени, чтобы беременная дочь могла сесть.
— Папа, когда мы ушли от мамы, что ты чувствовал? — Ноа часто спрашивала об этом, но каждый раз будто впервые. И Лот отвечал ей каждый раз по-новому — ведь эти ответы были бесконечно важны для нее. Уходя от жены, он почувствовал себя воздушным шаром, сбросившим балласт. Тело дочери стало его небом. Как описать это чувство?
— Я… Наверное, облегчение.
— А мама?
— Думаю, ничего.
— Почему?
— Твоя мама… Ее маниакальное увлечение фотографиями и искусственными цветами. Это желание постоянно останавливать время, предаваться воспоминаниям! Как-то она сказала, что хочет всегда оставаться такой, как сейчас. «Всегда оставаться», понимаешь? Бабочки легкие, потому что им нечего помнить. Вся их жизнь — это сейчас, это один день. А твоя мать не хотела! Она постоянно оглядывалась. Настоящее и будущее ее как бы не интересовали.
— Но ты ведь говорил ей об этом?
— Я пытался. Она не понимала. Говорила, что мечтать — это для дураков, а то, что случилось, — уже случилось, вот об этом уже можно говорить, а будущее неизвестно, и рассуждать о нем глупо. Это сковывало ее жизнь, ее движение вперед. Она хотела остановить время, чтобы не стареть, но получилось так, что ничего с ней не происходило, а она все равно старела. Как соляной столп — хоть он ничего и не делает, но от ветра все равно крошится.
Лот обхватил ее голову руками, покрывая поцелуями глаза, щеки, лоб.
— Это так важно — не оглядываться! Счастье, что дети не имеют прошлого. Важно научиться не копить его!
Он поцеловал ее долгим теплым поцелуем, поглаживая огромный живот. Ребенок нетерпеливо толкал его ладонь, возвещая о своем скором приходе.
— Ноа! Я так тебя люблю! Я тебя одну люблю!
Она обхватила его голову руками, прижимая к себе что есть силы.
— Ты ведь никогда не оставишь меня… нас? Правда?
— Нет, Ноа. У тебя меня заберет уже только смерть.
Ноа гладила седые волосы отца, проводила пальцами по его морщинам. И вдруг почувствовала, как холодная змея мучительной тоски, тревоги, желания задержать именно этот момент, когда все цветет, когда бабочки… вползает ей в сердце. Она провела ладонями по лицу отца, по его глазам и вдруг, неожиданно для себя самой, вцепилась ногтями в его покрытые мелкими морщинами скулы.
— Я тебя ненавижу, папа!


ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ АВРААМА
 
Сегодня Аврааму было дышать еще тяжелее, чем обычно. Тупая игла сидела рядом с сердцем, не давая ему биться в полную мощь. Стоило сердечной мышце хоть чуточку расшириться, как острие незамедлительно кололо живую плоть, заставляя Авраама задерживать дыхание и морщиться от боли.
Он старел — и с каждым днем все быстрее. Хуже всего было то, что Авраам, старея, не ощущал приближения смерти. Осознание того, что оставшиеся восемьсот лет придется прожить вот таким — сморщенным, с иглой возле сердца, с несгибающейся спиной, дрожащими руками и со всеми прочими атрибутами старости, — все более убеждало Авраама в бесполезности долголетия. Последнее всего лишь бесконечная пытка старостью, страданием наблюдать медленное, но неотвратимое разложение собственного тела.
Сарра — жена Авраама — тоже старела, но как-то по-другому. Она становилась все прозрачнее и незаметнее. Легко, как будто призрак, проносилась по дому, от одного прикосновения ее легкой руки работа завершалась, не успев начаться. У каждого из супругов был свой мир.
Мир Авраама — это полутемный чулан, набитый денежными сундуками, счетными книгами, в которых не хватало места для описания всего хозяйства. Единица в книге могла означать сотню или тысячу, о чем делалась запись на обложке. Авраам не пользовался компьютерными сетями или хотя бы просто калькулятором. И вовсе не потому, что жил в глуши, удаленно от людей, и не потому, что хранившееся в твердых золотых слитках и в купюрах богатство, записанное его руками в толстые фолианты, казалось так более весомым, а просто Авраам любил цифры. Он видел, как они складываются в мистические узоры, соединял мысленно на странице цифры 6 и 9 линиями, видимыми лишь его глазу. Эти линии всегда складывались в имена Бога. Каждая страница его бесчисленных толстых фолиантов была исписана именами Бога.
Авраам не просто вел учет, это было для него чем-то большим — он молился. Годами выписывал имя Бога, как бы обращаясь к нему каждый день и час своей жизни. О чем просил Авраам? Да он и сам и не знал. Просто просил, как будто Бог сам должен был догадаться, что ему (Аврааму) нужно.
Мир Сарры также довольно аскетичен, но по-другому. Если Авраам являлся пленником дарованного ему богатства и долголетия, то Сарра, напротив, жила в заточении собственной нищеты, под дамокловым мечом приближающейся смерти. В сущности, костлявая и так была рядом — стоило только протянуть руку, но никак Сарре не хватало смелости.
В своей половине дома, заставленной дорогой резной мебелью с золотыми ручками и замками, китайскими антикварными вазами, редким фарфором, удивительными растениями и аквариумами с чудесными рыбами, — она чувствовала себя так, будто ее на ночь заперли в музее. Ей никогда не спалось на огромной холодной кровати с балдахином, согреть которую невозможно. Сарра ежилась от холода, ворочалась в ней, но очень осторожно, словно боясь измять музейные простыни. Под утро она, совершенно измученная, перебиралась в большое зеленое кресло у окна, которое своей потертостью сильно диссонировало с окружающей обстановкой. Сарра привезла его когда-то из дома родителей. Только в этом кресле она могла заснуть, подтянув колени к подбородку. Так, скорчившись, Сарра и спала в течение сорока лет. Ее постоянно преследовало чувство, что ни на одну из окружающих ее вещей она не имеет права.
Временами Сарра задумывалась: а живет ли она вообще? Ее жилище, одежда, каждый съеденный ею кусок принадлежали Аврааму, безгранично любимый мужчина — ее сестре, как и столь желанные от него дети. Если убрать Сарру из картины мира, то ничего не изменилось бы. Ровным счетом ничего, но большие перемены всегда происходят в один день.
Сестра Сарры — Рахиль, ввиду многочисленности своего семейства, постоянно нуждалась в деньгах, которых Исаак по той же причине достаточно заработать не мог. Раз в несколько лет, когда гардероб детей приходил в негодность, а домашняя скотина была съедена, у Рахили просыпалась любовь к родственникам. Непреодолимое желание навестить сестру, а заодно и ее мужа Авраама на предмет получения «родственной заботы» подарками и живностью.
Рахиль была совершеннейшей противоположностью Сарры. Очень полная, она не шла, а грузно перекатывалась, отчего земля вокруг наполнялась глухим рокотом, как будто по ней тащили тяжелый валун. Густые сросшиеся брови и буйно вьющиеся черные волосы — и ни одного седого, хоть Рахиль на десять лет старше Сарры. Сестра напоминала ей перезревший плод, который уже подгнил, вот-вот лопнет и растечется соком. Сарра же, несмотря на то что была моложе и жила в гораздо большем достатке, поражала своей сухостью и сморщенностью. Ее тоненькие руки, будто постоянно сложенные в молитве, были так натружены в перебирании четок, что гладкие бусины натерли на них черные мозоли. В довершение всего Рахиль еще обладала неимоверно громким и раскатистым голосом, медный звон которого отдавался во всех закоулках дома, как в колоколе, тревожа стены, привыкшие к тишине.
Приезд сестры не радовал Сарру, если бы не Исаак. Много лет назад она полюбила его, но скрывала, прятала свои чувства, а когда Рахиль заинтересовалась Исааком, то Сарра, неожиданно для себя самой, выступила посредницей в налаживании их отношений. Вложила в это сводничество такой жар, словно решалась ее судьба, и даже больше. Она писала Исааку от имени Рахиль страстные, полные любви и огня письма, которые та слушала, жуя пирожные и восхищаясь слогом.
— Если бы ты, Сарра, так не старалась для моего счастья, можно было б подумать, что ты сама в него влюблена. Передай-ка мне вазу с вареньем, отличное в этом году варенье из лимонов и цукини, бочку бы съела! — и Рахиль продолжала свое чаепитие, лениво отгоняя ос от вазы с вареньем. Свадьба с Исааком, благодаря стараниям Сарры, была для нее таким же решенным делом, как и ежедневный ужин.
— А ты любишь Исаака? — тихо спросила Сарра.
— Что? — удивленно приподняла черную изогнутую бровь Рахиль. — Не знаю, я об том не задумывалась пока.
— Но как можно не думать о том, любишь ли ты человека, за которого собираешься выйти замуж? — возмутилась Сарра. Как она, эта женщина, не приложившая никаких усилий для обретения своего счастья, может еще раздумывать, любит ли она Его?! Когда сама Сарра ежедневно горит на собственноручно воздвигнутом жертвеннике, всеми силами отдавая безгранично любимого ею человека женщине, которая даже не знает, нужен ли он ей? Сарра ненавидела Рахиль за это.
— Но я его так мало знаю… — Рахиль почувствовала раздражение Сарры и слегка отвернулась от нее.
— Давай я договорюсь с ним о свидании, — схватив Рахиль за руку, почти с мольбой попросила Сарра, — наедине… — она сильно покраснела.
— Сарра, но это неприлично просить мужчину о таком, — строго сказала Рахиль, — и потом, скоро наша свадьба, друг на друга мы еще насмотримся.
— Но Рахиль, а вдруг выяснится что-то, что помешает свадьбе, то есть, я хочу сказать, вдруг есть что-то такое, что сделает вашу совместную жизнь невозможной! Ну, я хочу сказать… — Сарра умоляющим взглядом воззрилась на сестру.
— Ну ладно, в конце концов, это может быть и правда полезным — встретиться до свадьбы, — согласилась Рахиль, подумав, что особого вреда от этого не произойдет, а может, даже будет и какая-то польза.
Как Сарра готовила это свидание! Она была абсолютно уверена в том, что, лично встретившись с Рахиль и побыв с ней наедине, Исаак разочаруется и не захочет на ней жениться. Поймет, что все эти страстные письма, подарки, все, что посылалось ему от имени Рахиль, просто не могло исходить от этой жирной коровы (а к свадьбе уже все готово — приглашены гости, заказан ресторан) — и тогда Сарра ему все-все расскажет! Они займутся любовью в той самой, подготовленной для Рахиль комнате. И будет свадьба, и они будут счастливы бесконечно долго. Десятилетия безоблачного супружества оплатят годы самоистязания, налаживания отношений Исаака и Рахиль.
Наконец, настала долгожданная ночь. Рахиль отправилась в приготовленную комнату на другом конце дома, а Сарра, надев кружевную сорочку, купленную специально для этой ночи, ждала, пока Рахиль в истерике вбежит в комнату и кинется на кровать, сотрясаясь в рыданиях. Она ждала долго, но дверь не отворилась, и никто в нее не вбежал, никто не плакал в доме — стояла упоительная ночь, исступленно цвела магнолия, и пели птицы, мягкая дорожка связывала дом с луной, начинаясь на том самом подоконнике, на котором Сарра ждала своего часа. Но настал рассвет, и…
Сарра проснулась от гневных криков отца, который распекал Рахиль за распутство. Он застал свою старшую дочь спящей в объятиях мужчины. Мать уговаривала его не скандалить — все равно они должны скоро пожениться. Эти доводы подействовали — отец постепенно успокоился, перейдя на вялое брюзжание, за которым его и застала Сарра.
Вся семья сидела за завтраком, Исаак обнимал Рахиль и что-то ласково шептал ей на ухо, она смеялась и кормила его из своей тарелки, они ласкались друг к другу, когда отец не смотрел. Один раз, когда тот отвернулся к окну во время особенно патетической фразы о нравственности, молодые поцеловались так громко, что все находившиеся за столом безудержно расхохотались — отец беспомощно всплеснул руками и полез в буфет за бутылкой вина.
— За ваше счастье, дети мои, — и старик прослезился, а за ним мать и сам Исаак, глядя, как Рахиль катает яблочко по столу. Громче всех разревелась Сарра.
— Она так старалась, — мягко сказал Исаак, — пусть она на свадьбе сидит рядом с тобой, Рахиль. Если бы не она, я бы никогда тебя не нашел, — и Исаак поцеловал будущую жену в ухо.
Все, что было дальше, Сарра помнила как в бреду — три дня свадьбы, которые она беспробудно пила, громче и чаще всех кричала «горько!», желала молодым счастья, а затем, напившись до дурноты, уезжала, запиралась в своей комнате и рыдала горькими пьяными слезами, валяясь до рассвета в луже из слез, блевотины и мочи.
Рахиль и Исаак переехали в собственный маленький домик, где они и живут до сих пор. Теперь Сарра их видит редко, раз в год или в два, когда у них рождается очередной ребенок.
Первый ребенок — девочка — родилась через восемь месяцев после свадьбы. Разгорелись споры о том, как ее назвать.
— Назови ее Саррой, — как можно ласковее попросила несчастная сестра у Рахиль.
— Имя «Сарра» не приносит удачи! — отрезала Рахиль, отвернув колени с ребенком от умоляющей. Исаак, пьяный и веселый, влетел в комнату, осыпав Рахиль и дочь розовыми лепестками.
— РОЗА! — громко и на удивление отчетливо крякнул младенец. Девочка сама выбрала себе имя.

* * *
 
С тех пор прошло уже сорок лет. Сарра вышла замуж за Авраама — первого, кто предложил ей вступить в брак, через пять лет после свадьбы Рахиль.
Авраам был намного старше жены и очень богат. Рахиль постоянно говорила, что очень завидует Сарре. Сарра же никогда не говорила о том, что завидует Рахиль, хотя любовь к Исааку по-прежнему составляла стержень ее существа, была опорой, на которой держалась вся жизнь. Выбирая себе одежду, готовя еду, Сарра все делала для Исаака — он присутствовал в ее жизни постоянно, неотлучно. Был ее невидимым спутником и собеседником все эти сорок лет.
 
* * *
 
Теперь ей было странно наблюдать, как ее вечный незримый второй или, вернее сказать, навсегда первый супруг, который десятилетия жил внутри нее, неожиданно столкнулся со своим прототипом, который ходит, разговаривает, смеется, рыгает за обедом. Но реальный персонаж — это вовсе не тот Исаак, которого Сарра привыкла представлять, но, впрочем, «ее Исаак» и «реальный он же» друг другу не мешали, так как реальный видел в доме все, кроме Сарры, которую боялся задеть даже краем рукава, проходя мимо. Между ними образовалось взамоотталкивающее поле. Казалось, малейшее касание может вызвать взрыв, последствия которого могут быть непредсказуемыми. Первым, кто заметил это, был Авраам.
Дети Рахиль в количестве 20 штук приводили Сарру в восхищение и отчаянье одновременно: они погромили в доме все — дорогой антиквариат, посуду, мебель, разрыли все клумбы, разнесли чудесный зимний сад, разбили несколько аквариумов. Убытки от их взрывной жизненной силы и активности, жадной и агрессивной, были колоссальны, но своих погромщиков у Сарры не было.
Авраам напряженно наблюдал за женой, как та в восторженном упоении собирает бесценные осколки. Напевая, сметает землю и безнадежно погибшие цветы. Как из огромного совка выкидывает погибшее состояние в мешок для мусора. Радость стареющей женщины в тот момент, когда она уже полностью уверена, что убирает за своими собственными детьми. В этот момент мощный голос Рахиль, извергающий проклятия на головы своих отпрысков, выдернул Сарру из счастливого забытья. И Авраам увидел, как слезы покатились по лицу, что секунду назад светилось счастьем.
Через три года после их свадьбы Сарра пошла к врачу, который после осмотра и необходимых анализов выдал Аврааму сухой ответ:
— Патологии у вашей жены не обнаружено.
Авраам даже не пошел на обследование.
Весь день лил мелкий дождь, к вечеру тучи сгустились, поднялся ураганный ветер. Молнии били куда попало, уничтожив сотни овец, десятки столетних деревьев и двух раввинов.
Дети Рахиль с визгом попрятались в комнате своей матери и затихли. Сарра, сидя в своем старом кресле, наблюдала грандиозный спектакль природы. Смерть расположилась рядом, на полу. Внезапно дверь комнаты со скрипом тихо отворилась, и Сарра увидела Исаака. Вспышка молнии озарила его — огромные глаза блуждали, чудовищная бледность лица оттенялась черными намокшими волосами, он застыл на пороге, глядя в открытое окно.
Сарра бросилась к нему и усадила на кровать. Исаак дрожал, как маленький испуганный ребенок. Сарра успокаивала и обогревала его, накрывая одеялами и шепча различные ласковые слова. Она много раз представляла себе эту сцену, но наоборот — как огромные ласковые руки Исаака укрывают ее от грозы. Она говорила ему все то, что слышала от воображаемого ею Исаака, гладила его так, как «воображаемый он же» в мечтах и фантазиях гладил ее. Сейчас она сама стала им — мужчиной. Изливая на реального человека всю нежность, подаренную ей вымышленным им же. Странно, но она много раз представляла себе эту сцену именно так — как будто это она боится грозы и ищет у него защиты, и все вышло с удивительной точностью, только наоборот.
Она гладила его губы, целовала, собирала капли на его лице — вся жизнь пронеслась перед глазами и остановилась на этом моменте, так неожиданно пришло то, чего она ждала. Бог собрал в этом моменте исполнение желаний многих и многих женщин, страдающих от неразделенной любви.
Впервые за сорок лет крошечный островок огромной постели стал влажным и горячим. Смерть встала и тихонько вышла, сняв с тела Сарры свои одежды.

* * *
 
Этим утром природа ликовала, все краски были насыщенными до предела — огромная радуга впервые за сорок лет перекинулась над владениями Авраама. Маленькие радуги ниточками висели в воздухе. Авраам втянул их в себя, и тупая игла не кольнула его сердце, он вдохнул еще раз, набрав полную грудь маленьких радуг, — иглы не было. Авраам подошел к фонтану, ахнул и отскочил. Посмотрел еще раз — из зеркальной глади на него смотрел смеющийся молодой человек. Авраам стал молодым. Счастье заполнило все его тело, он высоко подпрыгнул и почувствовал, как поднимается все выше и выше — он летал, он весь стал счастьем. «Наверное, я умер», — подумал Авраам. Огромный светящийся шар появился перед ним и ослепил его.
— Авраам! — голос Бога заполнил землю и небо.
— Благодарю тебя, великий Бог! Сегодня в твою честь я совершу великое жертвоприношение — такое, что дым закроет небо на несколько дней! — воскликнул Авраам.
— Авраам! Ты совершишь жертвоприношение мне через тридцать три года! На горе Мориа принесешь великую жертву!
— Но какую, Господи?
— Твоя жена Сарра беременна. У тебя родится сын. Когда ему будет тридцать три года, ты принесешь мне его в жертву во искупление своих грехов и грехов потомков твоих!
Огромный шар исчез. Авраам очнулся лежащим на земле. Быстро вскочил и побежал, не зная куда, — просто проверял, сколько времени и с какой скоростью он сможет бежать. Он бежал прямо до захода солнца, забрался на самый высокий холм и кричал:
— Да, Господи! Да! Ты получишь жертву через тридцать три года! Они пройдут как один день!
Ночью проезжавшие мимо пастухи, ошарашенные увиденным чудом, привезли домой хозяина, но каково же было их удивление, когда навстречу им вышла хозяйка, такая молодая и прекрасная, какой они никогда ее еще не видели, но больше их был потрясен сам Авраам.
Они смотрели друг на друга и не могли узнать — сегодня как будто первый день их встречи. Любовь с первого взгляда через сорок лет совместной жизни — может ли такое быть?
Бог, Смерть и воображаемый Исаак, ставшие неотъемлемой частью дома Авраама, удивленно наблюдали за происходящим. Они стали как мебель, крыша или сарай — все привыкли к их присутствию и перестали замечать.
Молодые Сарра и Авраам начали жить. Это так странно — начать жить после шестидесяти, обретя вдруг счастье и молодость, жадно вдыхая каждый глоток воздуха, стремясь поймать капли дождя, смеясь над молниями и громом, чувствуя себя частью воды и ветра, земли и неба. Их миры слились наконец в один — и этот новый их общий мир не имел ничего общего с исходными. Земли Авраама превратились в Рай — скот плодился с необыкновенной скоростью, земля давала по три урожая в год. Авраам забросил свои счетные книги и нанял сорок пять бухгалтеров, установил единую компьютерную сеть в своих владениях и нанял менеджера. И все удивлялись, как он раньше один вел учет, управлял и контролировал свое хозяйство, никто не замечал имен Бога на каждой странице его книг, но Авраам знал, что они там есть.
У Сарры родился сын, которого она назвала Исааком. Любовь, которой она посвятила всю свою прежнюю жизнь, вышла из ее тела только вместе с ребенком. После его рождения воображаемый Исаак умер, возродившись в своем реальном, осязаемом сыне.

* * *
 
Незаметно прошло тридцать лет, Авраам стал постепенно терять свою жизнерадостность — близился срок платы по счетам, над его владениями снова стали сгущаться тучи.
Произошли некоторые изменения и в семейных отношениях — Сарра стала бояться, что Авраам узнает, что Исаак не его сын, и семейное счастье разрушится. На самом деле счастье разрушилось уже в тот момент, когда в ее сердце появился этот страх и густым чернильным облаком расплылся по дому. Первым его результатом стала ссора между Саррой и Рахиль, когда та в очередной раз появилась во владениях Авраама. Сарра, не сказав мужу ни слова, грубо выпроводила ее вместе со всей семьей, обозвав лентяями и попрошайками. Затем она стала пользоваться любым предлогом, чтобы отправить сына подальше от дома — сначала это была учеба, затем работа на отдаленных землях. Все что угодно, лишь бы тот как можно реже попадался на глаза Аврааму. Авраам радовался тому, что отдаляется от сына, судьба которого предрешена. Исааку предстояло оплатить грехи родителей. Исаак, прочувствовав, угадав все это, постепенно возненавидел их. Поначалу он изо всех сил старался завоевать их любовь — отлично учился, работал на Авраама как каторжный, без отпусков и выходных, приезжал на все праздники, но чем сильнее он стремился бывать дома, тем активнее Сарра его выпроваживала, выдумывая какие-то срочные дела, которые ждали десятки лет до этого и могли бы ждать еще столько же. Исаак выполнял эти дела, но награды не получал. И тогда ненависть стала его жизнью. Смерть переселилась за его плечо и ходила сзади, как жена. Исаак действительно был обручен с ней с самого рождения.
Настал назначенный день.
С утра Авраама разбудили громкие крики во дворе, извергавшиеся всевозможные проклятия, которые посыпались на его голову, голову его жены и всех потомков.
С трудом он узнал в старой, седой, всклокоченной женщине в черном рванье Рахиль. Только голос остался прежним и, как медный колокол, чеканил обвинения, рисовал ужасы их будущей жизни, требовал от Бога возмездия.
Работники Авраама пытались выпроводить ее, но он их остановил.
— Рахиль, объясни, почему ты так зла на нас? Разве мы сделали тебе или твоей семье хоть что-то плохое?
— Нет у меня больше семьи! Из-за моей суки сестры нет!
— Что ты говоришь? — Авраам ничего не знал о том, что Сарра выгнала Рахиль.
— Все умерли! Умерли от болезни! От вашей жадности!
Оказывается, один из детей Рахиль чем-то заболел — лечение было дорогостоящим, и Рахиль хотела попросить у Сарры денег, но не успела изложить свою просьбу. В результате болезнь перешла в завершающую стадию, в которой оказалась заразной, и все дети Рахиль и муж умерли.
— Это кара! Кара Божья за ее распутство!
Сарра появилась во дворе, лицо ее было смертельно бледным. Увидев сестру, Рахиль издала дикий вопль и кинулась на нее — повалив на землю, она била ее всем, чем могла, — руками, головой, словно старалась вогнать в землю, вопила, что Сарра виновата в смерти ее детей. Рахиль с трудом оттащили.
— Тебе мало было лишить меня мужа! Ты всегда мне завидовала — ненавидела меня за то, что он женился на мне, я все знаю! А ты сказала своему мужу? Авраам, она сказала тебе?
— Что ты несешь? — лицо Авраама стало темным, из неразборчивого бреда постепенно стал вырисовываться смысл, но Авраам еще надеялся, что ошибается.
— Она, твоя шлюха, спала с Исааком, с моим мужем! А чтобы ты ничего не узнал, выгнала нас потом, оставив без гроша! Жизнью моих детей закрыла свой грех! Убью, слышишь, все равно тебя убью! — Рахиль вырвалась, хоть ее удерживали четверо мужчин, и снова кинулась к Сарре, но вдруг схватилась за грудь и упала с отчаянным стоном, судорога пробежала по телу — когда ее перевернули, она была мертва. Ненависть и боль разорвали ей сердце.
Сарра смотрела на труп сестры. Много раз она представляла себе это в молодости, строила планы убийства, а теперь ничего не чувствовала. Ни горя, ни радости — только досаду, что перед смертью Рахиль разрушила и ее счастье. Сарра была уверена, что сестра получила по заслугам, никто не заставлял ее бежать в их дом с обвинениями. Она умерла по собственной вине — ненависть наказуема.
— Уберите и похороните ее, — тихо сказал Авраам, — он опять постарел. Пошел к дому. Каменные плиты ломались под его ногами — таким тяжелым он стал.
Сарра смотрела ему вслед, несколько раз делала шаг, чтобы догнать, но боялась. Боялась того, что хотела сказать, но потом решилась. Когда она догнала мужа, тот стоял перед домом.
Темная аллея напротив крыльца, где кроны деревьев уже образовывали арку, такую густую, что неба не было видно. В аллее всегда было темно и сыро. Авраам хотел срубить вековые деревья и сделать пространство открытым, но не решался — ведь все эти деревья росли именно для дня жертвоприношения. Сарра неслышно подошла к нему сзади, на ней был легкий утренний халат, делавший ее похожей не то на невесту, не то на привидение.
— Тебе пора готовить жертвоприношение, Авраам! — ее голос прозвучал как выстрел. — Исаак будет с минуты на минуту, я вызвала его вчера.
Авраам смотрел на Сарру с ужасом, который леденящим потоком разливался от его ушей по всему телу. Он не верил, что мать может это говорить. Авраам считал, что Сарра станет защищать Исаака, пытаться спасти! Однако по-настоящему жутко Аврааму стало после того, как он увидел, что его отражение в зеркале снова помолодело и радовалось словам жены! Его руки дрожали не от страха, не от желания принести эту жертву. Все решилось с пользой для него, он оставался богатым и молодым и избавлялся от ставшего за один миг ненавистным пасынка.
— Пора спилить деревья, Сарра, — сказал Авраам, показывая рукой на окружавшие их клены, и ушел, оставив ее в аллее.
Исаак приехал около полудня, был удивлен приветливостью матери при встрече, но радости не ощутил. Наоборот, короткие волоски на его шее встали дыбом.
— Сегодня день жертвоприношения, сын, — сказал ему Авраам. — Мы вместе поедем к горе Мориа и принесем великую жертву.
— Хорошо, отец. Что ты собираешься пожертвовать Богу?
— Жертва давно приготовлена, сынок. Очень давно, — странный блеск глаз выдал Авраама. Исаак, не зная причины, забеспокоился, увидев мелькнувший огонек в глазах отца.
Они сели в машину, захватив с собой жертвенный нож, благовония, дрова — все необходимое, и выехали.
Отъехав на приличное расстояние от дома, на половине дороги к горе Мориа, Авраам вдруг забеспокоился.
— Исаак, мне кажется, что-то шумит, ты не посмотришь? А то я ничего не понимаю в машинах, — попросил Авраам.
— Я ничего не слышу, по-моему, все нормально, — ответил Исаак.
— Ты не знаешь этой машины, я к ней привык и слышу, когда она барахлит, — настаивал Авраам.
— Может, тебе самому тогда посмотреть, ты же лучше знаешь эту машину! — саркастически заметил Исаак, продолжая держаться за руль и глядеть на дорогу.
— Тебе что, лень заглянуть под капот?! — взорвался Авраам, пружина, сжимавшаяся весь день, начала раскручиваться с неожиданной силой и скоростью.
— Хорошо… — Исаак, испуганный неожиданным взрывом раздражения отца, вылез из машины и открыл капот. — Я ничего не вижу пока, сверху все чисто! — крикнул он Аврааму. — Дай мне фонарь!
«Конечно, фонарь!» — мысль вихрем пронеслась в голове Авраама.
— Сейчас… — он торопливо полез в багажник, трясущимися руками нашел тяжелый фонарь с длинной ручкой. Он подходил к Исааку очень быстро, но расстояние в три метра преодолевалось для Авраама вечность, ощущалось плохо, как во сне. Было страшно, что он не успеет подойти, что Исаак обернется. Тот стоял, нагнувшись, опираясь руками о края капота, и спросил не оборачиваясь:
— Ты нашел фонарь?
Авраам, сильно размахнувшись, ударил Исаака по голове.
— Да…
Исаак очнулся, голова гудела, запекшаяся кровь залепила глаза — он сделал попытку протереть их, но, к удивлению, рука не пошевелилась. Придя в себя окончательно, он понял, что привязан к жертвеннику. Авраам, еле шевеля губами, дочитывал молитву, его рука, лежащая на жертвенном ноже, дрожала. Авраам читал, глотая окончания слов, быстро и без выражения «отговаривал» положенное Богу.
У Исаака помутилось в голове, он осознал, что собирается сделать Авраам. Желание жить взорвалось в нем с невиданной силой, он стал кричать и биться. Рывками ему удалось немного ослабить веревки, но держали они все еще довольно прочно. Исаак кричал, пытался отговорить отца, проклинал его, но все бесполезно. Тот не смотрел на жертву, движения стали суетливыми, Авраам заторопился, зажег факел, воткнул его в землю, чтобы поджечь дрова, как только жертвенная кровь прольется на них, подошел к Исааку, готовясь завершить жертвоприношение. Исаак посмотрел на его лицо и затих. Авраам напевал какую-то песенку, его глаза были совершенно пусты! Отец бесстрастно примерялся, как лучше сделать надрез на шее сына, чтобы кровь брызнула сильнее, — делал это так, как будто готовился кроить шторы!
Исаак закрыл глаза, решив, что все это ему снится, сейчас он откроет глаза и проснется в своей постели. Снова открыв глаза, он увидел занесенный над собой жертвенный нож. Крик Исаака потряс гору Мориа до самого основания, вся его жизненная сила собралась в этот миг воедино, веревки, державшие его ноги порвались, еще одно усилие, и он освободится — мозг Исаака полыхал, он хотел жить, хотел жить! Он забил ногами, расшвыряв дрова, но руки были привязаны крепко, и веревки не поддавались, к тому же прошло уже много времени и суставы одеревенели.
Исаак рванулся с жертвенника, увлекая за собой поленья, и тяжело упал на другую сторону его.
Ярость, ненависть, страх за свою жизнь и молодость разорвали душу Авраама, тормоза скрипнули на бешено вертящихся колесах и отказали — он схватил нож и, перепрыгнув через огромный жертвенный камень, обрушился на спину Исаака. Тот, собрав все силы, сбросил отца со спины и отскочил в сторону. Смертельная опасность заставила мышцы совершить невозможное — Исаак освободил руки, разорвав прочные путы. Отец и сын сцепились на небольшой площадке верхушки горы Мориа — древнего места самых значимых жертвоприношений.
Исаак удерживал руку Авраама с жертвенным ножом, не давая ей приблизиться к себе, они катались по земле, молча, глядя друг другу в глаза — каждый был полон решимости и ненависти. Периодически один брал верх над другим. Наконец молодость восторжествовала. Исааку удалось схватить Авраама за горло и придушить до потери сознания. Встав, он поволок тело к жертвеннику. Привязал и поджег во славу Бога.
«Тот, кто преодолел власть отца, может считать себя героем».
(З. Фрейд)

ИЕФФАЙ
 
Пожилой мужчина сидит напротив меня в кресле, закрывшись руками. На столе фотография в рамке с черной траурной ленточкой через левый верхний угол. На снимке женщина неопределенного возраста — полная, невзрачная. Ее тусклое одутловатое лицо выражает плохо прикрытое улыбкой неудовлетворение всем. Меня мучает вопрос, кто это. Его жена, сестра, племянница?
Мужчина замечает мой задумчивый вопросительный взгляд и отвечает:
— Это моя дочь… Она умерла недавно.
Мне стало неудобно. Может быть, мое любопытство ему неприятно. Однако, к сожалению, я ошиблась. Его взгляд дал мне понять, что произнесенные слова всего лишь начало очень длинной истории, в течение которой мне нужно будет участливо кивать и сочувствовать.
— Моя жена ушла от меня, а не бросила. Сказала, что, создавая новую семью, не хочет быть обремененной остатками старой. Ну да Бог ей судья. Я слышал, она уже достаточно наказана, и не желаю ей зла. Вы знаете, моя дочь… Она была такой прелестной девочкой, тихой, боязливой. Никуда не отходила от меня. Сначала я испугался — как же я один, мужчина, буду воспитывать ее? Я даже думал о том, чтобы жениться. Но каждый раз, когда я знакомил ее с какой-нибудь из своих женщин, она начинала плакать и просить меня не приводить их больше. Ей никто не нравился. Сейчас я понимаю, что она была права — никто из этих женщин не стал бы заботиться о падчерице. Родная мать и та не стала! Вы знаете, наверное, моя дочь была единственной (здесь он замялся) э… женщиной, которую я уважал. Извините, что я так говорю, я совсем вас не знаю, но из всех знакомых мне… Одним словом, моя дочь единственная, кого я любил и уважал. Когда она была маленькой, ее избили дети в детском саду. Мальчишки. Пытались заставить ее снять… Я пришел и отлупил зачинщиков, несмотря ни на какие угрозы, а их родителям потом сказал, что в следующий раз убью. Вот так. Когда это случилось, я поклялся себе, что никто и никогда не обидит ее. Я решил, что буду делать все для нее, она будет счастлива, и я буду беречь это счастье. Конечно, если бы она встретила кого-то… Кого-то, кто любил бы ее так же сильно, уважал так же сильно. Но этого не происходило. Она плакала, обвиняла меня уже потом, что я «искалечил ее жизнь»… Но все произошедшее подтвердило мою правоту — я сейчас с еще большей уверенностью говорю то, что лучше бы ей вообще не выходить замуж, чем быть несчастной.
Я ни в чем ей не отказывал. Она получала самые лучшие игрушки, самые красивые платья. Может быть, я избаловал ее? Может быть. Но мне всегда казалось, что я делаю для нее недостаточно. Когда она выросла, я работал день и ночь только ради того, чтобы моя девочка могла учиться, могла хорошо выглядеть, отдыхать.
На первом курсе у нее появился молодой человек. Я ужасно тревожился, ходил ее встречать, все время боялся, что он сделает ей больно. Это для него она была игрушкой, очередным развлечением, а для меня она — смысл жизни. Вы должны понять, почему я возражал против их отношений. Она ужасно сердилась. Кричала, что я не имею права лезть в ее жизнь. Я тогда разозлился и сказал, что она неблагодарная. Господи! Зачем я это сказал тогда. Она заплакала, больше я не видел этого парня и не слышал, чтобы она говорила с ним по телефону.
Я думал, она с ним порвала.
Через какое-то время я нашел ее без сознания. Я испугался, хотел вызвать «скорую», но потом увидел, что она сжимает в руке какую-то бумажку. Это была записка, что в ее смерти она просит никого не винить. У меня все замерло, оборвалось внутри, потом молнией пронеслась мысль, что надо торопиться. Я потащил ее в ванную, раздел, принялся обливать холодной водой, вливал ей воду в горло, пытаясь вызвать рвоту. Наконец она очнулась. Тогда я подумал, что это, наверное, самый страшный день в моей жизни.
Потом мы долго сидели на кухне. Она все мне рассказала. Она продолжала встречаться с этим… С этим подонком. И, наконец, это случилось — она забеременела. Но вы же понимаете, это только моя дочь считала, что все всерьез. Она ведь никогда не видела мужской подлости, моя девочка. Когда она сказала, что им нужно пожениться, он сразу же «отвалил», как это теперь говорят… А она не знала, что делать, как мне сказать. И решилась на такое! Потом мы забыли об этом. Как бы забыли. Но я каждый раз, когда замечал, что она общается с каким-то мужчиной, старался… Старался удержать ее от повторной ошибки. Нет, я не говорил, что все такие, как тот. Но… Я просил ее быть осторожной, думать о себе и обо мне. Ведь она моя единственная радость, я ради нее жил!
Господи, но я же не виноват, что она не встретила настоящего мужчину. Я всегда считал, что лучше вообще ничего, чем все равно что! Она говорила мне, что нормальные мужчины на нее не смотрят. Что она некрасивая, толстая. Какая чушь! Посмотрите, какие глаза, какая улыбка — она была красавицей, это редкая, доступная только подлинному ценителю красота. Это то, что воспевали великие художники! Это не ширпотреб. Но она только еще больше злилась от моих слов. Я приносил ей что-то вкусное — она кричала, что мне плевать на ее фигуру, что я хочу только раскармливать ее, чтобы она, когда я стану совсем старым, выносила за мной горшки. Представляете? А когда я говорил, чтобы она меньше ела, она снова злилась и кричала, что я мог бы хотя бы не напоминать.
Честно, я уже не знал, что мне делать. Временами я ужасно на нее злился, как она не понимает, что все то, что я делаю, — это для ее блага?!
Однажды она пришла с мужчиной и заявила мне, что он будет с ней жить. А если я против, то они уйдут: будут снимать комнату. Денег у нее особенно не было, а у него тем более. Вы бы видели! Грязный, оборванный ханыга! Вечно пьяный. Работает грузчиком. У меня потемнело в глазах! Я думал, что убью его прямо на пороге. И тогда я решился. Я сказал, что не потерплю, чтобы моя дочь жила с таким хамом. Она устроила скандал, собрала вещи, и они ушли. Но я решил быть стойким — она не привыкла к плохим условиям, она вернется. Прошла неделя, месяц — я был в ужасной тревоге, у меня гастрит начался! В конце концов я пошел ее искать. Узнал у нее на работе телефон, потом выяснил адрес. Боже! Что я там увидел. Моя девочка, моя радость, моя кровиночка! Вся в синяках, драет пол в грязной коммуналке, руки красные, сама бледная, волосы растрепанные. Я обнял ее, сказал, что заберу, тут вышел этот! Пьяный! Вонючий, в одних трусах! Разорался. И я не выдержал, ударил его.
Моя дочка кричала, встала между нами, а он… он ударил ее по лицу и сказал, что ему такого не нужно, что она ничего не умеет, даже готовить. Это правда, мне было ее жаль — она так уставала сначала в школе, потом в институте. Отличница была всегда, такая смышленая, у нее весь класс списывал. И я всегда все сам делал или готовое покупал. Даже в голову не приходило упрекать ее за то, что она не умеет готовить. А этот… Он выкинул ее вещи. Не хватало золотого кольца и сережек, которые я ей подарил.
Она плакала всю дорогу. Я сказал, что предупреждал, что хотел ей добра, но она вдруг набросилась на меня и кричала, что это я виноват!
Но это же не я заставлял ее делать все эти ужасные вещи, не я ее бил. Я… я вскипел и… тоже дал ей пощечину. Об этом я, может быть, жалею больше всего, я никогда раньше ее не бил. Она закрылась руками, подняла глаза и так тихо, так зло, что у меня мурашки побежали, сказала, что ненавидит меня. Что все равно не будет со мной жить. Будет снимать, жить на улице, что угодно! «Это все из-за него?» — спросил я. А она отвернулась. Не разговаривала со мной.
Потом я заметил, что она как-то осунулась. Ее уволили с работы. Знаете, беда никогда не приходит одна, я пытался ей что-то подыскать. Но все, как узнавали, что тридцать пять и не замужем, и никогда не была, детей нет, сразу отказывали. Откуда эти дурацкие предрассудки! За границей вон миллионы женщин живут одни, и никто их этим не попрекает! А она ведь специалист хороший… Хотя кому они сейчас нужны…
В общем, все один к одному. Потом и со здоровьем у нее проблемы начались. По женской части. Сказали, что надо ребенка родить. А от кого родить-то? Как будто есть нормальный отец для ребенка! Она совсем сдала. Я не знал, что мне делать! И как-то набрался смелости и… И предложил ей свое семя. Вы не подумайте, ничего такого! Я же не извращенец какой. Через пробирку, если уж искусственно, так хоть чтобы знать, от кого… А у нее истерика, сердечный приступ… И она в больнице оказалась.
Потом выписалась, на работу уже по здоровью никак…
Потом я стал замечать, что она выпивает. Причем крепко.
Повез ее в санаторий, вроде бы она перестала. Я ей все время говорил, что если ей на себя плевать, то подумала бы обо мне! Она ведь единственное, что у меня есть. А она издевалась, хлопала меня по щеке и говорила: «Вот удавлюсь, и некому будет за тобой дерьмо выносить, папик!» Вот мерзавка! — Иеффай дернул шеей и прижал подбородок к ней, словно боясь что-то выпустить из своего горла. Продолжал несколько сдавленным голосом. — Но я все надеялся… Все ждал, что вот-вот все наладится, что она побесится и привыкнет. У нас же вообще мужчин меньше, чем женщин, значит, многие так, как она, живут. Живут же… А она вот не захотела…
И Иеффай заплакал. Он плакал от обиды на дочь, за то, что та не захотела жить. Ему было жаль себя, жаль потраченных усилий, жаль бессонных ночей, жаль работы до седьмого пота — всего, что он делал для нее. А она так поступила. А кстати, как же эта неблагодарная мерзавка поступила?
Ночью, выпив полбутылки водки, она вышла во двор дома, облила себя из канистры бензином и подожгла. Никто ничего не успел сделать. Отец спал, соседи тоже. Огненный шар заметил какой-то бомж, который и вызвал «скорую». Соседи сказали мне потом, что, когда забирали обугленный труп, Иеффай сначала молчал, потом плюнул на него и ушел спать. На следующий день он крушил все в ее комнате, рыдая о своей девочке.


РЕВЕККА
 
Со смертью матери для Исаака пласты времени перестали двигаться строго друг за другом и перемешались. Одновременно с похоронными речами в доме слышался смех Сарры, Исаак видел себя маленьким, и тут же труп матери, лежащий на огромном кухонном столе, и ее же живой, сидящей в огромном зеленом кресле возле окна. Он не стремился избавиться от своего помешательства, напротив — сосредоточивался на нем, открывая новые и новые грани его возможностей. События последних лет пришли все разом, не соблюдая никаких временных и логических рамок, перемешались и бродили по дому, как кому и где вздумается, сталкиваясь, находясь по нескольку в одной комнате одновременно.
События именно последних лет — потому что только после загадочной смерти Авраама, обугленный труп которого был найден на горе привязанным к жертвеннику, Исаак с Саррой сблизились. Поначалу мать испытывала странный безотчетный ужас перед сыном, зная о том, что произошло на горе Мориа. Ей было непонятно, почему сын пощадил ее. Потому Исаак занял место Авраама рядом с ней, не встретив никакого сопротивления.
Но затем нежная забота о стареющей матери, при жизни Авраама остававшаяся невостребованной, полилась свободно, не зная преград. Исаак был действительно счастлив в своей идиллической картине — Сарра, сидевшая в зеленом кресле, и он возле ее ног, припавший к трону, столько лет бывшему для него недоступным. Завороженный сын следил за губами матери, за движениями рук, испытывал сладостное блаженство от ее прикосновений, замирал под грустным нежным взглядом, словно утомленным от жарких ласк и объятий.
В жизни Сарры теперь осталась только забота об Исааке. Сын радовал ее одним своим присутствием где-то в доме, тем, что стал последней гаванью всех радостей и огорчений, центром мира, окончанием жизни. Исаак, долгое время лишенный тесного общения с матерью, расточительно наслаждался ощущением своей необходимости ей, купался в нем, полный детского, невыразимого восторга.
Особую нежность их отношениям придавало странное сладкое томление, не высказываемое даже себе желание, запретное для собственного сознания. Какое-то ускользающее счастье, которое невозможно ощутить, но тянуться к нему можно бесконечно, наслаждаясь самим процессом. Белый кит Моби Дик, тайна, освещавшая их внутреннюю жизнь, придававшая особую двусмысленную нежность прикосновениям, легкость и чувствительность их телам. Нежное, страстное, невозможное желание то сгущалось, принимая почти отчетливые очертания, заставляя каждого мучительно метаться в своей постели от неясных, проносящихся с огромной скоростью, мерцающих мыслей, уловить смысл которых никак не удавалось, а временами все снова рассыпалось в воздухе вокруг мельчайшими частицами, присутствие которых только угадывалось. Исаак пытался уловить их, но чем больше он старался, тем меньше это ему удавалось.
Неясные сны — он внутри огромного яйца с зеркальными стенками. Но отражение его или кого-то другого в этих стенках мутное, колеблющееся, и чем больше он всматривается, чем пристальнее и напряженнее пытается рассмотреть это отражение, тем сильнее оно расплывается. Он покачивается внутри своего яйца, ощущая комфорт и блаженство, чувство защищенности, тепла, любви.
Теперь Исаак потерялся где-то между сном и реальностью. Мозг отказывался принять смерть Сарры как свершившийся факт. Исааку казалось, что вот-вот он проснется и начнется обычный день, полный домашних забот, рутинных дел, кажущихся, однако, особенно милыми, так как присутствие матери придает ему сил — он хочет удивить ее, поразить, заставить собой восхищаться.
Однажды мать заговорила с ним о женитьбе. Исаак был удивлен — Сарра говорила, что ему нужно жениться, но приводила такие аргументы, из которых самым логичным выводом было не жениться ни в коем случае. Как-то: «ведь после моей смерти…», «конечно, привычный уклад твоей жизни изменится…», «ты должен будешь нести ответственность…», «тяжело привыкнуть, когда в твоей жизни появляется новый человек…», «неизвестно, как все сложится, этого не предугадаешь…», «чтобы быть как твой отец…». В общем, все закончилось тем, что Исаак поцеловал ее в лоб со словами: «Мама, все равно никто не будет заботиться обо мне лучше тебя». Сара всплеснула руками, отворачиваясь, но не могла скрыть радости, пробившейся лучиками морщин вокруг глаз, давшей знать о себе дрожащими уголками рта.
После ее смерти Исаак вспоминал эти моменты, переживая их заново и заново, укладывая их в памяти в хронологическом порядке, смакуя отдельные слова и фразы, жесты, движения матери. В воспоминаниях она всегда являлась ему молодой, чуть ли не ровесницей, идеальным образом женщины, посвятившей ему свою жизнь. Исаак был жадным сыном — он всегда хотел, чтобы мать была только «для него». Она — жизнь дома, его кровь. Входя «из мира» в дом, каждый сантиметр которого был отделан, украшен, начищен ее руками, Исаак как бы попадал внутрь матери. Таким образом, это был «мир» в «мире», параллельное измерение, не знавшее тревог, печали, стихийных бедствий. Покой, счастье, тепло. Хотелось вдохнуть в себя этот дом, сжать его в объятиях, любить! Теперь ему предстоит вернуть мать отцу — собственнолично препроводить ее в фамильный склеп и оставить их лежать рядом навечно. И эта мысль нестерпима!
Исаак шел за гробом, словно за дирижаблем, который плыл над землей, казалось, без посторонней помощи, а шестеро мужчин как будто всего лишь удерживали ручки, чтобы он не взмыл в облака, бесследно растворившись в них. Исаак шел за этим видением, раздражаясь, что тело матери так стремительно рвется к своему мужу, не оборачиваясь и не обращая на него внимания. Несколько минут, торжественные речи, ритуальное бросание земли, и он должен будет оставить родителей наедине, чтобы более никогда уже не тревожить. Никогда Исаак не ненавидел Авраама более, чем в день похорон Сарры — короткий отрезок, отпущенный Исааку между его рождением и смертью матери, был весь искромсан присутствием отца, и вот он уже ничего не может сделать, чтобы удержать жалкий драгоценный доставшийся клочок, что остался ему. Исааку вдруг стало обидно. Ведь мать, которая досталась ему в конце концов как приз в упорной борьбе, всего лишь выполняла свою роль, опустив руки и покорно ожидая смерти! То есть воссоединения с Авраамом в вечности! Она ведь не боролась за жизнь! Так и умерла, тихо сидя в своем зеленом кресле, как будто уснула. Ускользнула из его заботы. Он глупец…
Память настойчиво прокручивала Исааку увиденный в детстве тупейший фильм, в котором сюжет был построен на том, что главный герой, изобретя машину времени, попадает в прошлое и становится своим собственным отцом. Потом перемещается обратно в свое время и слушает рассказы матери о мужчине, которого она так любила, но в один день он исчез, и все поиски ни к чему не привели. «Ты так похож на него!» — говорила мать героя. Кадры этого фильма плясали вокруг Исаака, то выстраиваясь в цепочку, то разрываясь. «О черт! Я стал собственным папой!» — восклицает главный герой. Эта фраза привязалась к нему, вертясь и укладываясь на языке на разные лады, он расчленял ее на отдельные звуки, пытался выплюнуть, выдохнуть, но она, как бумеранг, возвращалась обратно и снова принималась щекотать его, вызывая непонятное возбуждение и раздражение.
Когда он очнулся от своего наваждения, то увидел закладывающих камнями стену склепа гробовщиков, тела которых таяли в плавящемся от жары воздухе. Мать ушла от него, отгородилась стеной, вечностью.
Шли дни, недели, может быть, месяцы. Исаак бродил по дому, в котором сошедшие с ума время и пространство сворачивались в причудливые клубки. Сарра проходила перед ним беременная, он слышал биение своего собственного сердца внутри ее живота. Видел себя в зеркале трехлетним, потом на столе появлялся гроб, и все исчезало. Исаак лежал безучастно, наблюдая за призраками матери, которые шатались по дому, не считаясь с его рассудком. Стрелки часов шли навстречу друг другу, лестницы путались, как трубопровод, образуя огромный лабиринт нескончаемого, не имеющего границ, несуществующего, невозможного дома.
Елиезар застал Исаака сидящим за столом на кухне, наблюдающим за раскачивающейся лампочкой, которую он сам время от времени подталкивал пальцем. Лампочка-маятник не останавливалась, не замедляла и не ускоряла своего движения, превращаясь в огненный глаз. Елиезар против своей воли оцепенел, глядя на нее, и, к своему полному ужасу, услышал пение Сарры в соседней комнате. Что-то упало, разбилось, пространство вокруг вдруг стало многомерным. Предметы принялись перемещаться. Часть кухонной стены неожиданно стала такой, какой Елиезар видел ее десять лет назад, другая стена стала прозрачной. Сквозь все это он увидел Сарру, вышивающую у окна и поющую. На столе перед ним возникла жареная курица, сама собой обнажилась до костей, которые покрылись плесенью, издали отвратительный запах и пропали, затем он услышал скрип шагов у себя над головой…
— Это мама, не обращай внимания, — обратился к нему Исаак и снова подтолкнул пальцем лампочку.
Елиезар почувствовал, что еще несколько секунд, и он тоже сойдет с ума, потеряется, растворится, станет пленником этого жуткого дома! Он встряхнулся, схватил Исаака за шиворот, не обращая внимания на полные изумления возмущенные возгласы, выволок его во двор, с усилием прокладывая себе путь сквозь толщу сгустившегося воздуха. Слежавшиеся пласты времени мешали дышать, преграждали путь давно переставшими жить вещами и событиями, Елиезар расталкивал их, пробиваясь к выходу. Хотя, где именно выход, ему подсказывал только инстинкт самосохранения. Он бежал и бежал, волоча за собой ослабевшего, худого, как скелет, Исаака по нескончаемым лестницам, то вниз, то вверх, много раз выбегая из дома через парадную дверь, но оказываясь снова в доме. Этого ничего нет! Этого не может быть!!! Елиезар остановился, крепко зажмурившись, и… дверь открылась во двор.
Исаак упал и закрыл голову руками — его мгновенно ослепило яркое солнце. Мир навалился всеми своими красками и звуками, раздавив замкнутый лабиринт, образованный бесконечным отражением зеркал памяти друг в друге.
Исаак плакал, сидя на крыльце, ощущая себя одиноким, покинутым, но самое главное уже свершилось. Пространство и время перестали сталкиваться друг с другом и потекли, как и положено — параллельно, вперед, необратимо. События уходили в прошлое и более оттуда не возвращались. До этого они имели свойство вертеться как заевшая пластинка. Например, вчера Исаак пытался сварить себе яйцо — клал его в воду, включал плиту, вода закипала… И у Исаака в руках снова оказывались ковшик, наполненный холодной водой, и сырое яйцо. Так могло повторяться десять-пятнадцать раз.
Двор был полон куриных перьев. Птицу съели лисицы и ястребы, забор покосился, ветер гонял туда-сюда перекати-поле. Песок кружился, набрасываясь временами на Исаака и Елиезара. Дом был пуст, необитаем. И очень давно.
— Мне нельзя оставаться одному! — вцепился Исаак в плечо Елиезара рукой, больше напоминавшей огромную птичью лапу, с такой силой, что, казалось, отросшие, заостренные ногти вот-вот проткнут кожу и сомкнутся на кости.
Тот внимательно поглядел на крестника. Горящие ввалившиеся глаза, торчащие скулы на заросшем, исхудавшем лице… Да, его нельзя оставлять одного.
Дом был заколочен, буквально зашит досками. Не осталось ни одного окна или двери. Вместо светлого, блиставшего начищенными окнами изящного здания со строгими, легкими линиями на вершине холма теперь возвышался деревянный ящик, один вид которого вызывал ужас.
Елиезар оставил Исаака в деревне у пастухов, что смотрели за бесчисленными стадами Авраама. Огромное хозяйство напоминало теперь гиганта, которому отрубили голову, но исполинское тело все еще продолжает биться в конвульсиях. Работы проводились по инерции, не вовремя и некачественно. Никому не было дела до системы в целом, а взвалить на себя организацию работы механизма Исаак не ощущал желания. Напротив, он занимал себя самой изнурительной и тупой работой, какую только можно было придумать, чтобы выжать из тела все силы до капли, чтобы ничего не осталось на воспоминания, на бессонные ночи, на мысли, чтобы просто валиться с ног и засыпать без снов.
Прошло много времени, снова настало лето. Такой жары никто не помнил за все столетие. Воздух застыл расплавленной, раскаленной массой, обжигавшей легкие. Солнце превращало кожу в рваные белые обрывки за пять минут. Деревья, сбросив пожухлые листья, вспыхивали сами по себе. Работать было невозможно. Скот подыхал, люди спасались в подвалах, заворачиваясь в мокрые одеяла. Исаак, изнемогая, в полубессознательном состоянии сидел в тени дома, глядя на долину, в которой не осталось ни клочка зелени. На горизонте, дрожа, пропадая, снова появляясь, замелькала черная точка, постепенно обретавшая очертания автомобиля, которые словно возникли из сгустившегося воздуха.
Наконец, Исаак узнал машину Елиезара, но обрадоваться, а тем более встать у него не было сил. Последнее, что он увидел, перед тем как все окружающее рассыпалось черными осколками после огненного взрыва в голове, — это была Сарра — его мать, молодая, прекрасная, с головы до ног завернутая в белую легкую ткань, идущая за спиной Елиезара.
Очнулся он только ночью в доме, с мокрым холодным полотенцем на голове, раздетый догола. Мать спала, сидя на полу и положив голову и руки на край его кровати.
«Господи! Ну зачем?..» — и с такими усилиями похороненная тоска вылезла из своей могилы и снова схватила Исаака за горло, терзая сердце и затрудняя дыхание.
— Мама, — он погладил ее по голове и прижался к мягким вьющимся волосам, ощутив их горьковатый, пряный запах…
Женщина вздрогнула и проснулась. А затем порывисто поцеловала его в губы, еще и еще… И разум покинул Исаака. Невидимую завесу тайны сорвало, обнажив бездну, в которую он решительно шагнул и немедленно, с пугающей стремительностью, полетел вниз. Исаак, многократно утяжеленный своей нерастраченной нежностью, падал в разверзшиеся врата ада с такой скоростью, что его кожа воспламенилась. Дернулся вперед, вытянулся, еще — и схватил, наконец, столько лет морочившее, ускользавшее от него счастье! Он душил его, вгрызался зубами в его плоть, глотал огромными живыми кусками, что продолжали еще дрожать, трепетать, биться внутри, наказывая то, что дразнило и мучило его все эти годы. Надо было взять его раньше, силой, вот так, чтобы оно не могло вырваться! Он душил мать своей страстью. Пространство и время слились в единый смерч, звездный небосклон бешено завертелся, сливаясь в единое огненное колесо. Взметнувшиеся языки пламени раскалили докрасна каменные столбы мироздания, весь устоявшийся порядок разлетелся на куски и превратился в потоки кипящей лавы!
И от всей вселенной остался только солоноватый привкус на губах, пьянящий аромат щекочущих его ноздри волос. Исаак держал в объятиях весь новый, податливый, мягкий, ласковый мир.
Заплакав от счастья, сын осознал свое безумие, пришедшее к нему наслаждением. Горячая молитва благодарности полилась из глубины его души Богу. И Исаак, обожженный своим счастьем, потерял сознание.
Когда он открыл глаза, то увидел солнечный свет, набившийся в маленькую комнату, и склонившихся над ним маму и Елиезара. Лица обоих выражали сильную тревогу. С большим трудом он поднял руку, дотронулся до лица Сарры и снова впал в забытье.
Через несколько часов, когда дневная жара спала, он снова очнулся. Он был один, все с тем же мокрым полотенцем на голове. Очень хотелось пить. Он потянулся к стакану, стоявшему на тумбочке рядом с кроватью, толкнул его — тот упал и разбился. Из соседней комнаты вбежал Елиезар и, угадав желание Исаака, налил воды в другой стакан и дал ему.
— Я сошел с ума… — еле слышно и радостно сообщил ему Исаак.
Елиезар улыбнулся и вышел. Через несколько минут он снова вошел, держа Сарру за руку.
— Исаак, это Ревекка.
Мать улыбнулась ему. Она была молода, красива — в точности, как Исаак видел ее на фотографиях, сделанных до его рождения. Он откинулся на подушки, крепко закрыв глаза. Потом снова поднялся — видение было на месте.
Мать подошла к нему, села рядом, улыбнулась, погладила по щеке и поцеловала. Она была так же реальна, как в ту ночь, когда он понял, что сошел с ума.
«О черт! Я стал собственным папой!» — снова завертелось аляповатой ярмарочной каруселью в голове. Исаак сел и увидел в зеркале напротив своего отца — Авраама. У него была борода, окрепшее от физической работы тело, а юношеские черты уступили место мужским. Исаак вскочил, собрав все силы, бросился к зеркалу, схватил ножницы и принялся выстригать, вырывать клоками ненавистную растительность, лихорадочно намыливаться, сбривать, выскабливать все до последнего волоска. И когда из зеркала на него взглянуло его собственное отражение, он повернулся и почти упал на мать, сжав ее со всей силой, какую только в себе нашел. Она слегка вскрикнула и попыталась освободиться, но Исаак только сильнее сдавил ее…
— Мама, мама, — повторяли еле слышно дрожащие губы в перерывах между порывистыми поцелуями, которыми он покрывал все участки тела, до которых мог дотянуться.
Наконец он понял, что женщина абсолютно реальна.
— Кто ты? — он крепко держал ее голову руками, заглядывая в глаза с нежностью, тревогой, желанием, страхом. Это время снова вертит им, превращая его в Авраама, только встретившего Сарру.
— Я Ревекка, меня привез к тебе Елиезар…
«Этого не может быть!» — Исаак держал ее голову, изучая черты лица — перед ним была его мать, которой еще только предстоит его родить! Это все время, это время. Он потерялся в нем… Его душа запуталась в толще времени… «О черт! Я стал собственным папой!..» Ее ответ не имел уже никакого значения. Он так и не избавился от этого чувства.
Их свадьба прошла в гробовом молчании, под дрожащий голос служащей, объявившей их мужем и… она запнулась и еле-еле выжала из себя: «…Женой».
«Я женюсь на собственной матери!» — по спине Исаака пробегал холодок, он беспрестанно оборачивался на Ревекку, чей строгий профиль ни разу не вздрогнул за всю церемонию. Их встречала вся деревня, люди выходили из домов и закрывали рты руками, исполненные суеверного ужаса, — по центральной улице торжественно шествовало привидение Сарры в кричащем пышностью свадебном платье и фате с сыном-мужем Авраамом-Исааком под руку.
Машина привезла их к старому дому, который, будучи, наконец, освобожден от своих деревянных колодок, сверкал на вершине холма всеми окнами, как маяками, стремительно ворвавшись в убежавшее от него вперед пространство. Дом снова встал на пути времени, заставив его течь через себя.
Исаак ввел Ревекку через парадный вход, ему казалось, что она все должна здесь знать. И она пошла, поднялась по лестнице, улыбаясь, дразня его в облаке своего платья, скрытая дымкой фаты, останавливаясь, оборачиваясь. Он взлетел наверх, подхватил на руки, словно облако, и внес в ее спальню, которая наконец-то стала общей. Одним движением сорвал всю эту белую кружевную, атласную и шифоновую пену, и вошел к ней, и любил ее, и утешился Исаак в печали по матери своей.
Он так никогда и не узнает, что Елиезар, остановившись в дешевой придорожной гостинице, был поражен сходством одной из местных проституток с Саррой. Так нашлась Ревекка. Далее выяснилось, что ее отец Вафуил, приходившийся Аврааму, отцу Исаака, двоюродным внуком, умер. Его же брат Лаван, что был назначен опекуном племянницы, отправил ее сразу по достижении совершеннолетия на панель. Елиезару не пришлось долго уговаривать девушку поехать с ним. После несложной пластической операции ее лицо стало точной копией лица Сарры. Когда швы зажили и бинты сняли, даже Елиезар — тот, что сам все устроил, почувствовал, что у него от ужаса зашевелились волосы на затылке, когда из кресла-каталки встала мать Исаака, молодая, демонически прекрасная, воскресшая.
Позже она призналась Елиезару, что когда увидела впервые Исаака, сидящего возле стены, лениво раскинув свои мускулистые руки и ноги, с затуманенными глазами, заросшего, загорелого, блестящего от пота, слегка прикрытого одной белой простыней, то ей показалось, что это ее отец, молодой, прекрасный, такой, каким был до ее рождения.
— Я узнала его! Наваждение так реально! Словно я сошла с ума. Я никогда не видела свою мать и вдруг как будто сама стала ею!
Бог забавляется, вращая стрелки своих часов.
Страницы:
1 2
Вам понравилось? +4

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

1 комментарий

+ -
0
Diona Офлайн 25 декабря 2013 02:38
Спасибо, что выложили. Раньше ее тяжело было найти почитать или скачать. Книга действительно неоднозначная (хотя сколько людей, столько и мнений). Тем не менее понравилась. Особенно была под впечатлением истории Давида и Ионафана. Она довольно необычно преподнесена в книге — отличается от привычного библейского повествования. Но от этого кажется более "живой", реальной.
Наверх