Лилия Ким
Библия-Миллениум. Книга II
Аннотация
Мифы Ветхого завета оживут сегодня…
Вавилон рядом, в соседней квартире, там, где оплакивают покойника. Моисей держит туристическое бюро, и вы можете воспользоваться услугами. Каин - в психиатрической больнице, и это, кажется, навсегда. А вот маньяк-убийца Иисус Навин так и не пойман, и в хорошем расположении духа. Тогда как Соломон по-прежнему одинок и по-прежнему ненавидит отца — Давид слишком сильно любил Ионафана.
Мир изменился, но люди все те же. Их чувственность сочетается с ненавистью, порок с добродетелью, лицемерие с искренностью, а любовь… с паническим ужасом.
Нет правды, кроме чувства.
Нашумевшая, скандальная, чрезвычайно спорная книга Лилии Курпатовой-Ким снабжена примечаниями Андрея Курпатова, мужа автора.
Библия-Миллениум. Книга I с предисловием редактора библиотеки.
Библия-Миллениум. Книга I с предисловием редактора Гей-Библиотеки РФ.
ВАВИЛОН
Существует странная, плохо прикрытая выдумками морали игра в почтение к смерти. Смерть — наиболее древняя из реалий человеческого бытия, неизбежность которой ясна с самого рождения, но, тем не менее, каждый ее приход служит сигналом к началу театрального действа.
Обычай хоронить покойников вырос из необходимости убирать гниющее мясо, дабы оно не привлекало своим запахом хищников и не травмировало сородичей видом разложения. Появление могил является первым признаком культуры — это в любом учебнике можно найти (вторым является наличие канализации).
Такое сугубо практическое мероприятие с развитием «цивилизации» переродилось в пышные празднества по поводу смерти ближнего, на которых умершему оказывают столько почестей, говорят столько прекрасных слов, скольких он никогда не удостаивался, будучи живым. Как можно заметить теперь (в настоящее время), наиболее старательно копят деньги «на приличные» похороны (с цветами и с музыкой) бедные люди, надеясь хоть в конце жизни «пожить как следует».
Мы не говорим о внезапной смерти, то есть такой, когда ее прихода никто не мог ждать и тем более желать. Возникающее в связи с такой смертью чувство бессилия, невозможности что-либо изменить связано, в первую очередь, именно с крушением планов, мыслей и надежд, что связывали переживающего и умершего.
Диалог двоих людей — это лингвомистический акт, в котором каждый сообщает другому его будущее в понятных знаках и символах. И эта сообщенная, предсказанная, обозначенная картина будущего мгновенно рушится с наступлением внезапной смерти, оставляя после себя руины растерянности.
Оплакивают в этом случае не смерть, а свои надежды, планы и прогнозы — то есть свою будущую жизнь, которая умерла, так и не начавшись. Такое своеобразное душевное выскабливание.
Но смерть, которая заранее известила о своем приходе старостью, сердечным приступом, инсультом или неизлечимой болезнью, — ожидаема. Ожидаема — но все же…
В квартире № 23 дома № 6 корпуса № 2 умер мужчина в возрасте 47 лет. Причина смерти банальна до невозможности — у покойника в течение восьми лет было предынфарктное состояние, которое во время очередной ссоры с женой наконец-то пришло к своему логическому завершению — инфаркту. Самая простая смерть, какую только можно придумать.
И вот он, уже десять минут как покойник, лежит, раскинув руки, касаясь пальцами газеты. Ноги в синих шлепанцах в черную клетку, тело в майке непонятного цвета, претендующего на серый, все остальное в немыслимо удобных, потертых, рваных в паху тренировочных брюках. Лежит такой удивленный Никифор Петрович с посиневшим лицом, блестящим от пота. Пока признаки жизни и смерти еще причудливо перетасовались между собой, вызывая некоторую сумятицу реакций. И что же мы видим? Первая сцена такова…
* * *
Разводящий руками врач «скорой помощи» в голубом костюме, склонившаяся над трупом медсестра, словно еще что-то можно сделать. Закрывшая руками рот, застывшая на вдохе супруга в грязном фланелевом халате, тупо глядящий на труп отца сын. В сущности, еще никто из родственников не осознал, что человек с предынфарктным состоянием умер-таки от инфаркта, а, скажем, не от рака или бомбы террориста.
Первая сцена — немая. Жене предстоит играть роль вдовы впервые, но она к ней готова с рождения, ее лицо выражает скорбь. Брови нахмурены, глаза расширены, закрывает рукой рот. Сын осознает себя в роли наследника — потому его лицо скорби не выражает, он просто не знает, как себя вести. Падать на труп отца — глупо, тем более что горя он не ощущает, уходить к себе в комнату досматривать фильм как-то неудобно. Вот он и стоит, как растерянный фонарный столб посреди поля.
Мысли жены: «Господи! Умер-таки! А хоронить не на что, только дочке свадьбу справили…»
Мысли сына: «Наверное, можно поменяться с матерью комнатами и привести к себе… Нет, сейчас об этом не надо… Черт, нашли же родители время ругаться! Знали же, что у отца сердце… А может быть, она специально?» — и сын с подозрением покосился на мать.
Мысли врача: «Туалет… Черт, как бы спросить… Не время сейчас…»
Мысли медсестры: «Такой молодой… Как мой отец… Нужно ему позвонить».
Финал сцены: сын обнимает мать, она склоняется на его плечо, утирая слезы, причем оба стоят лицом к двери, провожая отступающего задом, переминающегося с ноги на ногу врача и медсестру с печальным лицом.
В дверях врач вдруг останавливается, решительно поворачивается, долго смотрит на родственников, явно собираясь что-то спросить. Родственники перестали плакать, может быть, есть какая-то надежда… Врач деловито хмурит брови и явно не решается сказать.
— Да… вот еще, — врач поднял указательный палец вверх. — Больной перед смертью потел?
Мать и сын переглянулись. Больной потел не только перед смертью, но и в течение всей жизни, и причем весьма обильно.
— Д-да, — проговаривает мать, окончательно растерявшись. Она вдруг испугалась почему-то, что ее обвинят в непреднамеренном убийстве. — Но это нормально! Он всегда потел. Ходил, вонял тут, не знали, что дел… — женщина вдруг осеклась на полуслове и зажала себе рот, виновато покраснев.
— Хорошо. Очень хорошо! — заключил врач и стремительно удалился.
Медсестра в голубом костюме «скорой помощи» старалась выглядеть соболезнующей, мямля на ходу, что скоро приедут из морга и все… сделают. На этом твердом, словно торчащем из ровного места, «сделают» присутствующие вздрагивают. Смерть осознана. Но пока только смерть, а не ее последствия.
* * *
Сцена вторая полна суеты. Деловитые служащие морга упаковывают жильца квартиры № 23 в черный полиэтиленовый мешок, задают вдове организационные вопросы. Сын сидит на кухне, обдумывая дальнейшие планы. Впрочем, планами это вряд ли можно назвать, скорее, размышления о том, что отец умер несвоевременно, не успев решить вопросы с его трудоустройством, с его свадьбой… Похороны оттянут его женитьбу как минимум на год. Да и финансово… Придется занимать, но у кого? Он вопросительно смотрит на мать, та читает в его глазах смятение, подходит и обнимает, разражаясь вдруг рыданиями. Она вдова, ей сорок шесть лет. Она весит девяносто три килограмма, у нее морщины, седые волосы. Муж этого не замечал в силу привычки, но другие… Она больше никогда не выйдет замуж, будет, как эти ужасные, одинокие, озлобленные старухи возле подъезда… Она рыдает, отчаянно цепляясь за сына — он ее единственная опора, но надолго ли? Вопрос с его свадьбой был практически решен, но теперь… Она останется ведь совсем одна, будет мешать, будет обузой, он возненавидит ее!
— Господи! Да как же это!..
Сын смыкает руки на спине матери, неловко поглаживая ее.
— Да… — растерянно выдыхает он.
Так они и сидят, обнявшись, в поисках опоры и во власти недоверия друг к другу. Обнявшиеся дикобразы — как бы согреться, не уколовшись?
Мать поднимает глаза на своего мальчика: «Ну что он может! Для него это…» Она не знает, что это для ее сына, но должно быть горе. Но и у нее должно быть горе, а хоронить кто будет?
Сын смотрит на мать. «Мне все придется сделать… Ей тяжело… Наверное…»
Последствия смерти осознаны. Наступает сцена третья — приспособления к изменившимся условиям и оповещения родственников.
* * *
— Я позвоню, — отстраняет сын мать, берет трубку и ищет в телефонной книге новый номер своей сестры. Не находит, потом понимает, что ищет под своей фамилией, а у сестры теперь другая.
— Алло? Это ты? Папа умер…
В трубке молчание — на том конце провода только начинают отыгрываться на бис те сцены, что уже с успехом прошли в квартире № 23 дома № 6 корпуса № 2.
— А как мама? — через паузу раздается голос сестры, слишком уж потрясенный для правдоподобности.
— Мама? — сын, находящийся уже на третьей стадии — приспособления, — отвечает: — Мама жива.
Мать удивленно поднимает голову, слезы высыхают.
— Дай мне трубку!
Она берет трубку и не знает, что говорить. Вместо этого вдруг внезапно разражается рыданиями. Ей хочется, чтобы ее горе было услышано. Она отвечает на вопрос «как она» слезами. Ей плохо — вот как, она потеряла мужа. А ее дочь, между прочим, отца, и она плачет, рыдает, роняя на трубку слюни.
— Господи! Да как же это!..
Трубка пристыженно молчит.
— Мама! Ну не плачь, мы же знали, что у него… — дочь на своем конце провода входит во вторую фазу — осознания последствий. Что для нее смерть отца? Утрата кормильца? Нет — она работает, живет с мужем. Утрата любимого мужчины? Нет — она недавно вышла замуж. Утрата друга, которому можно открыть сердце, излить душу, действительно близкого человека, который больше уже никогда ей не поможет? Нет — они никогда не были особенно близки. Да, отец обеспечивал ее, да, он оплатил ее свадьбу, но не более. Теперь эти его функции исполняет муж, отцу найдена замена. Он умер, но давно было понятно, что немного осталось, но она должна…
— Господи! Мама… Ну ты держись. Я сейчас приеду.
Мать перестает плакать. Ей совсем не хочется сидеть с дочерью всю ночь. Она устала, наплакалась, у нее распухли веки. Она хочет спать!
— Поздно…
Реакция дочери: «Что она имеет в виду? Я приезжала когда могла! В конце концов, у меня семья, работа! Я уделяла ему достаточно времени. Никто не может обвинить меня в том, что я была плохой дочерью!»
— Мама! Я любила папу!
Мать почувствовала себя пристыженной.
— Конечно… Если хочешь…
Но перевертыш заключается в том, что дочери тоже не хочется тащиться ночью на другой конец города, брать такси, платить за него половину отложенных на костюм денег. Кроме того, наверняка они захотят получить с нее часть расходов на похороны.
— Мама… я понимаю, ты расстроена… Если тебе так нужно мое присутствие… — дочь идет на попятную. Соболезнование заявлено, услышано, можно сворачивать разговор.
Но матери вовсе не нужно ее присутствие, она хочет спать! И чем сильнее дочь настаивает на визите, тем больше ее одолевает зевота!
— Нет, не нужно… Мы сами как-нибудь…
«Да что она завелась! Если я переехала от них, редко звоню, не приезжаю, это же не значит, что мне все равно! В конце концов, они моя семья! Я… должна быть с ними! Конечно, ей тяжело, нужно поддержать…» Дочь тяжело и настойчиво выдыхает в трубку:
— Я приеду!
Телефонные гудки подтверждают ее намерение.
Мать смотрит на сына.
— Она сейчас приедет…
Сын понимает, что спать сегодня не придется. Но это святое право сестры — приехать, раз уж папа умер, поэтому он просто кивает головой, выпятив губы подковой. Зевая и подпирая головы руками, они сидят на кухне, слушая мерное движение секундной стрелки на кварцевых часах.
Мать смотрит на свои морщинистые руки и вдруг ни с того ни с сего вспоминает молодость. Занятия любовью на даче, свадьбу, комнату в коммуналке с железной скрипучей кроватью, страсть и нежность мужа. Как он сжимал ее, вдавливая в стонущие пружины, издавая животные вздохи возле ее уха, вцепляясь зубами в ее молодое упругое плечо. Потом его горячее: «Дети спят!», служившее сигналом к моментальному освобождению от ночной рубашки, быстрым, привычным ласкам. Господи! Этого больше никогда не будет! Как он мог умереть так рано! Раньше ее…
Сын смотрел в окно. Через несколько часов люди проснутся, проглотят свои бутерброды и пойдут на работу. А он… Он опять посмотрит телевизор, поиграет в компьютер… А ему уже двадцать три года! Отец не успел поговорить по поводу трудоустройства! А его девушка? Для нее принципиально, чтобы он работал, чтобы они поженились! Иначе… А без нее… У него вообще ничего своего не останется! Господи!
И исполненные чувства глубокой обиды на судьбу, ее несправедливость, несвоевременность, на свое собственное бессилие, наконец, на свою собственную недальновидность — ведь это должно, должно было случиться! — оба разрыдались. Слезы лились и лились, ибо обида всегда бездонна.
— Как же это так! — повторяла мать.
— Как все… не вовремя, так рано!.. — повторял сын. — Он не должен был умирать!
И обоим было стыдно друг перед другом, потому что казалось, что другой-то как раз плачет от горя, от боли, от того, что потерял дорогого человека! Потому рыдали, не делясь своими чувствами и создавая идеальную картину осиротевшей семьи — плачущие, потерянные, судорожно вцепившиеся в собственные волосы, обезумевшие от горя родственники. И у любого, кто бы это увидел, действительно сжалось бы сердце. Эта разом постаревшая на десять лет, растрепанная и заплаканная женщина, этот бледный, с красными глазами, худой, дрожащий молодой человек, понимающий, что он теперь опора стареющей матери. Ужасно. Больно. Душераздирающе.
Звонок в дверь. Вошедшая сестра чувствует себя очень некомфортно. Убитые горем мама и брат сидят на кухне вокруг пустого стола и не обращают на нее никакого внимания.
«Они считают меня бесчувственной! Что мне все равно!»
— Мама, ну успокойтесь! Все там будем… — родственники уставились на нее совсем зло. Что она порет? У нее отец умер!
— Хотя… хотя конечно. Кто бы мог подумать? — спохватывается не в тему выступившая сестра и, выдвинув из-под стола третий табурет, усаживается на него, все еще в плаще и туфлях, как вошла с улицы. Разматывает шейный платок и закрывает голову руками.
Так они и сидят до рассвета, не решаясь покинуть друг друга и лечь спать из страха быть заподозренными в бесчувственности.
Мать, вспоминая счастливые моменты совместной жизни с мужем и понимая, что все это безвозвратно в прошлом, незаметно для себя начинает покачиваться из стороны в сторону, напевая, как ей кажется, мотивы песен, под которые она когда-то занималась любовью, но на самом деле издавая невнятное мычание и уставившись в одну точку.
Глядя, как ему кажется, на обезумевшую от горя мать, сын не решается встать, хотя ему мучительно хочется в туалет.
Дочь засыпает, закрывшись руками, попутно обдумывая, как она обозначена в завещании. Квартира родителей двухкомнатная, остались мать и брат. Брат собирается жениться, невесту приведет к ним. Следовательно, ей, скорее всего, ничего не достанется.
Брат вскакивает и выбегает из кухни.
Мать продолжает раскачиваться на табурете, уставившись в одну точку. Дочь берет ее за плечи и встряхивает, вытащив из блаженного переживания самых страстных и нежных моментов жизни.
— Мама! Так нельзя! Ты и себя убьешь тоже!
Матери почему-то показалось, что слова дочери прозвучали как утверждение. Убирая руки, вцепившиеся в ее плечи, она, гневно сверкнув глазами, выходит из кухни. Хлопнув дверью, запирается у себя в спальне, повалившись на кровать, пытается выжать из себя хоть одну слезинку, но вместо этого ей грезятся жаркие объятия мужа, и она блаженно засыпает.
Ее дочь остается сидеть на кухне одна, кусая губы и подпирая так и сяк рукой голову, но чувство обиды уже переполняет ее — она вошла в третью стадию. Как так? Если она вышла замуж, с ней можно не считаться? Можно говорить, что она бесчувственная эгоистка? Можно оскорблять неверием в подлинность ее горя? Можно оставить ее без наследства?! Как так?! Они не должны так поступать! Не имеют права!
И вот в скупых рассветных лучах хмурого дождливого утра, в угнетающем грязно-сером свете, пробивающемся сквозь толстый слой облаков, она сидит, намотав на руки ужасно запутанным узлом свой бело-зеленый платок, и слезы безудержным потоком льются по ее щекам. И от того, что семья, успешно проявившая свое горе, не наблюдает этих слез, не видит ее переживаний, становится еще обиднее! Ведь как раз ее-то слезы не напоказ!..
* * *
Сцена четвертая: похороны.
Собравшиеся друзья, родственники, просто знакомые — завсегдатаи похорон, — стоят полукругом вокруг гроба, который вот-вот опустится в раскаленную докрасна печь крематория. Самыми расстроенными выглядят друзья, так как не их деньги, планы и надежды сейчас полетят в огонь и обратятся в белый, невесомый пепел — поэтому у них нет сожалений, нет мыслей о том, что покойный не должен был умирать. Смерть жильца квартиры № 23 дома № 6 корпуса № 2 служит им уроком. Придя домой, они с особой нежностью поцелуют своих жен или мужей, поиграют или сделают уроки со своими детьми, подольше погуляют с собакой, на один день осознав неминуемую конечность жизни, ограниченность ее ресурса, ограниченность их времени. Вот и я умру… Интересно, во сколько обходятся нынче похороны? А много ли народу придет на мои? А закрыл ли я окно в машине?..
Глядя на задумчивые лица друзей покойного, знакомые чувствуют себя пробравшимися на бал обманным путем. Им нечего вспомнить о покойном, они не чувствуют горя, разве что страх. Страх оказаться над этой же огненной ямой и обратиться в ничто. А чего я достиг в этой жизни? Что от меня останется после смерти? Интересно, во сколько обходятся нынче похороны? А много ли народу придет на мои? А закрыл ли я окно в машине?.. И знакомым было стыдно за свои мысли перед друзьями и родственниками умершего.
Родственники же стояли в центре, изо всех сил стараясь предаться думам о покойном. Но увы. Боже, я вдова! Я больше никогда не выйду замуж!.. Работа… Папа! Ну почему ты умер именно сейчас!.. Папа! Я тебя люблю! Верь мне! Они считают меня эгоистичной, не способной испытывать горе! Но мне плохо!..
Сын изо всех сил старался удержать себя на мыслях о покойном, но его рука, в обход сознания, делала вращательные движения.
Мать внезапно отвлеклась и спросила сына громко, как будто действие происходит в переполненном супермаркете: «Ты закрыл окно в машине?»
— Нет, забыл…
И рука завертела ручку воображаемого стеклоподъемника еще быстрее.
Сестра посмотрела на обоих полными торжествующего презрения глазами. В этот момент ей стало ясно, что только она — одна-единственная, кто действительно любил папу и имеет моральное право быть его наследницей.
Всеобщая мысленная какофония поднималась до самых небес, мощнейшим локомотивом толкая душу умершего в небытие.
* * *
Сцена пятая: развязка. Через несколько дней после поминок сын нерешительно подошел к матери.
— Мам, мы с моей девушкой… ну… мы хотим жить вместе…
Мать обернулась к нему с полными слез глазами. Вот оно. Так скоро… И он, сын, покидает ее. Она опустила голову, закрылась руками и заплакала.
— Ну что ты, мам, — сын почувствовал, что совершил тактическую ошибку, — не сейчас, конечно, но… Когда ты придешь в себя, может быть…
Гнев поднялся из самого центра души матери. Какой же он бесчувственный! Эгоист!
— Я уже никогда не приду в себя! Мне сорок шесть лет! Посмотри на меня! — Она кричала, билась в истерике, простирала к нему морщинистые руки то ли с мольбой, то ли с проклятьем. — Я никогда! Слышишь?! Никогда уже не приду в себя!
Сын погрузился в мрачное молчание. Он собрался на встречу со своей девушкой, которой ему, как маленькому, придется объяснять, что мама не может пока их принять, что все непросто, что придется все отложить, подождать еще год, а может быть, и два. В общем, чувствовать себя полным дерьмом! Не мужчиной!
И он молча вышел, хлопнув дверью.
Мать тяжело опустилась на стул. «Мой мальчик вырос… Сейчас приведет ее сюда… Я теперь ему не нужна… И с каждый годом буду все больше мешать…» — И она плакала и плакала, потом достала из аптечки все снотворное и проглотила, запивая вином, оставшимся с поминок.
После ее смерти между братом и сестрой разгорелась война за жилплощадь.
— Вы всегда считали меня эгоисткой, и я ею наконец стала! Я не отзову иск! — кричала сестра в лицо брату и его беременной жене.
— Как ты можешь?! Ты не должна так поступать! Ты не имеешь никакого права!
И звуки их голосов сотрясали воздух, вливаясь в гул миллионов подобных вибраций, и весь этот плотный, густой поток тек прямо в небо, которое серело и хмурилось, сотни лет видя одно и то же: орущих в пустоту людей, давно оглохших от собственного крика. Бессмысленно было бы карать их, заставив говорить на разных языках — ни один из них и так не понимал другого. Потому небо только раздражалось, затыкая уши густыми облаками и отворачиваясь. Ведь то, что они говорят друг с другом на одном языке, в сущности, ничего не меняет.
Первая Книга Царств
Абсолютное обладание любимым объектом, подчинение его себе, отсечение неприемлемых в нем качеств возможно только тем, кто сам никогда не будет принадлежать, не жаждет принадлежания, не терпит попыток обладать собой.
Этот идеал может дать величайшее счастье, открывая лик подлинной страсти. Любовь к нему — это отказ от себя, от своей личности, от своих привычек, от всего, что сделает союз невозможным. Иными словами, ради любви к нему нужно стать или НИКЕМ, или ИМ САМИМ. В первом случае любовь длится секунду, во втором — невозможна, что обрекает подлинную мужественность на вечное одиночество.
ДАВИД И ГОЛИАФ
Давид стоял перед высоким зеркалом и пытался завернуться в белую простыню на манер греческой туники, так, чтобы были видны его прекрасные широкие плечи, мускулистые руки, длинные стройные ноги. Потом простыня показалась ему явно лишней, и он ее отбросил. Серебристая поверхность зеркала подыгрывала Давиду, который принимал позы известных античных статуй и любовался своим прекрасным юношеским телом. Остановившись на позе Аполлона Бельведерского, Давид нашел-таки применение и простыне, накинув ее на плечи вместо плаща.
Давиду было всего семнадцать лет, и он мечтал участвовать в Олимпийских играх. Не в современном, коммерческом шоу, а в настоящей, подлинной греческой Олимпиаде, где атлеты состязаются обнаженными, и их увенчивают лавровыми венками, где сами боги сходят с Олимпа, чтобы созерцать торжество молодости, красоты и силы.
Больше всего потрясали Давида скульптуры, барельефы и фрески, посвященные греко-римской борьбе. Мужчины, изображенные на пике напряжения, демонстрирующие мощь и напор, были в то же время удивительно гармоничны и удивительно прекрасны, в них не было ничего низменного или грубого.
Комната Давида, без всякого сомнения, сильно отличалась от жилых помещений большинства его сверстников — вместо плакатов с изображениями модных групп или порномоделей стены украшали огромные календари, рисунки, акварели с изображениями греческих статуй. Аполлон, Гермес, Посейдон — мраморные, алебастровые и отлитые из бронзы, в бесчисленных вариантах они смотрели в вечность своими пустыми глазницами. Давида поражало их удивительное свойство: в какую точку пространства он бы ни становился, глаза олимпийских богов никогда не смотрели на него.
Замкнутость Давида и его стремление к уединению нисколько не смущали окружающих. Зависть, желание, любовь, надежды и ненависть бурлили вокруг него, словно поток мутной воды вокруг базальтового монолита. Множество людей, преимущественно женщин, многие из которых Давиду были откровенно неприятны, нагло и беззастенчиво пытались навязать ему свое общество только на том основании, что он им нравится.
Давид хотел быть героем, он ощущал себя гонщиком Формулы-I, выжимающим последние силы из своей машины, понимающим, что это ее предел, и тем не менее желающим мчаться еще быстрее.
Высокая, гибкая фигура Давида, гордая посадка головы, светлые густые волосы и манящий, глубокий взгляд серо-стальных глаз нарушали привычный ритм сердец. Легкость, с которой он бежал, преодолевал препятствия, находил решения сложнейших задач, завораживала, заставляла окружающих мучиться комплексами и одновременно испытывать восхищение. Восхищение — дань, которую общество ежедневно приносило Давиду. Однако в этом монолите, который казался женщинам глыбой льда, а мужчинам — огромным алмазом, рождающим вокруг себя радугу, в самой глубине массива структура еще не затвердела — в самом сердце Давида бушевала кипящая лава.
Будущему герою, естественно, снились эротические сны, у него бывали ночные поллюции, неожиданная эрекция. Во сне прекрасные юноши побеждали огромных чудовищ, наступая на них ногами, греческие борцы, обнаженные, сходились в поединках, сжимая друг друга в стальных объятиях, переплетаясь телами, тяжело дыша и покрываясь сверкающими каплями пота. Давид был то зрителем, то участником. Вот он из последних сил пытается сопротивляться, но его соперник так силен, что прижимает Давида к земле, не давая ни малейшей возможности освободиться. Пьянящее возбуждение, дух соревнования были удивительной силы. Запахи и цвета, наполнявшие сны Давида, делали сновидения реальнее жизни.
Стоит ли говорить о том, что Давид посещал спортивный зал регулярно и занимался с большим усердием, завороженно наблюдая за теми, кто, по его мнению, достиг греческого телесного идеала. Когда мимо проходил красиво сложенный мужчина, блестящий от пота, и в воздухе за ним тянулся острый, резкий, пьянящий аромат здорового мужского тела, Давид жадно втягивал этот запах, и его обладатель облекался в воображении Давида в лавровый венок героя. Мельком увиденная в зеркале спина с разворачивающимися и вздувающимися буграми мышц, стройные гладкие ноги с четким атлетическим рисунком — все это заставляло бешено колотиться сердце, а член был готов взорваться от самого легкого прикосновения. Давид стеснялся своих, как ему казалось, детских фантазий, поливал голову водой, присаживался на корточки, и только взгляд на женскую группу аэробики помогал снять возбуждение.
— У меня тоже это частенько бывает, когда на девчонок смотрю, — здоровый, как медведь, мужчина похлопал по плечу сидящего на корточках Давида, подмигнул ему и пошел дальше, слегка покачивая огромным трапециевидным торсом и крепкими, как камень, ягодицами.
Член Давида снова распрямился и уткнулся в солнечное сплетение. Давид глубоко вздохнул и уставился на женщин. Потные джейн фонды скакали, не попадая в музыкальный ритм, груди (у кого были) дергались, как наполненные водой презервативы, что в сочетании с круглыми ляжками сильно напоминало рекламу бистро, где показывают танцующих жареных цыплят. Давид не мог удержаться от смеха, представив себе вместо женщин танцующих куриц-гриль.
— Все смотришь, как пизды скачут? — обратился к нему приятный, густой, как мед, голос. Давид поднял глаза. На него смотрел мужчина, чье геометрически правильное лицо с четкими скулами, прямым носом обрамляли густые, черные с проседью волосы. Черная майка плотно облегала тело бога. Чувственные тонкие губы сложились в ироническую улыбку. Давид, приоткрыв рот и позабыв о том, что хочет быть героем, сел у ног этого мужчины с одним-единственным желанием — оставаться в таком положении вечно.
— Самуил, — представился божественный незнакомец.
Давид улыбнулся и весь, начиная с кончиков пальцев, скользнул в рукопожатие. Он даже забыл, что нужно представиться. Густая черная бровь Самуила изогнулась, как пантера перед прыжком.
— А ты?
— Да, — ответил Давид.
— Что «да»?
— Ох… я Давид, — язык ответил сам собой, словно понял, что на лопающиеся, как поп-корн, мозги рассчитывать не приходится.
— Мне сюда, — указал Самуил на тренажер, стоявший позади Давида.
— Конечно…
Не осознавая, что он делает, Давид принялся помогать Самуилу, страхуя поднятие веса и постановку рук. Так он и ходил за Самуилом все время, пока тот не сказал: «На сегодня хватит».
— А пресс? — неожиданно для самого себя выпалил Давид.
Самуил обернулся с какой-то хитрой улыбкой, хлопнул Давида по плечу и повторил:
— На сегодня все. Увидимся завтра.
* * *
На следующий день Давид тщательно побрился, подобрал одежду в тон, причесался и пошел в тренажерный зал. Чувствуя непонятное волнение, вошел, огляделся, прошел дальше и, не увидев нигде Самуила, почувствовал разочарование. Новый знакомый не увидит, как прекрасно сегодня выглядит Давид.
— Я бегу сюда каждую свободную минуту, это — как наркотик… — услышал он за спиной обрывок разговора.
Это был все тот же здоровяк, что вчера хлопал Давида по плечу.
Через полчаса он увидел его в окружении «лучших дамских окорочков», рассевшихся на перекладине штанги, как на насесте. Медведь со смехом поднимал их и опускал.
Ничего не хотелось делать. Через силу пройдясь по основным группам мышц, Давид ушел. На следующий день Самуила снова не было, и многие последующие дни тоже. Давид отчаялся когда-либо встретить его снова.
Причесывая волнистые волосы, с каждым взмахом гребня юноша чувствовал все большее раздражение. В конце концов с гневом отшвырнув расческу, он разлохматил сверкающие золотые волны руками, покидал в сумку первые попавшиеся вещи и, насупившись, пошел на тренировку.
По дороге зашел в аптеку за фиксатором колена и в гастроном за творогом. Все его раздражало, особенно толкущиеся под ногами тетки.
В аптеке была очередь. Клуша, стоявшая перед ним, глубокомысленно прижав палец к щеке, долго молчала, а затем изрекла: «А зачем же я пришла?» Потом долго думала, спрашивала что-то, говорила, что дорого… «Ну вот, выйду и вспомню! Хотя нет, вспомню, когда домой приду!»
Давид плотно сжал челюсти, но ничего не сказал.
В гастрономе перед ним юркнула молодая мамаша. Подвижность мимических мышц роднила ее с мартышками. За руку она держала толстощекого ребенка, у которого вся физиономия была в шоколаде.
— А почему у вас к чаю ничего нет?! — с ходу наехала она на продавщицу.
Та ощетинилась и затявкала в ответ:
— Как нет? Вот целая полка! И кексы, и торты вафельные, и все что нужно…
— А… А чего-то я не вижу… А! Вижу! (Так кричал «Земля!!!» матрос Колумба, увидев Америку.) Что же мне теперь выбрать…
Ребенок дергал мамашу за руку и пытался вырваться.
— Стой спокойно! (У меня тут Америка!)
Давид потерял терпение, он опаздывал.
— Слушайте, можно я возьму, пока вы думаете!
Женщина тут же обернулась с искаженным от ярости лицом. Но, увидев Давида, расползлась в приторной улыбке, как раздавленная перезрелая дыня.
— Ой… конечно… А что мне взять, как вы думаете? — и захлопала ресницами, отчего комочки туши посыпались черными градинами.
Давид сложил губы в улыбку Мефистофеля и, наклонившись к уху кокетничающей мартышки, отчетливо выговаривая каждую букву, прошептал:
— ХУЙ!
И знаете что — мартышка широко разинула рот.
«Пизды!!!» — фанфарами гремело в голове Давида всю оставшуюся дорогу.
В таком вот настроении он вошел в залитый светом зал, и первым, кого там увидел, был Самуил. Давид сделал попытку скрыться, но было поздно. Самуил заметил и потертые бесформенные штаны, и длинную майку с вылинявшим рисунком, которая надежно скрывала все телесные достоинства Давида.
Самуил подошел к нему, пожал руку, обнял.
— Что-нибудь случилось? — спросил он, заметив складку между бровей Давида.
Давид весь покраснел от стыда за свой внешний вид, но, встретившись с лучащимся счастьем взглядом Самуила, только мечтательно вздохнул.
В этот момент за ними с удивлением наблюдал еще один человек — тот самый, здоровый, как медведь. А звали его Голиаф.
Давид не отходил от Самуила. Он был восхищен, как будто парил от счастья, такими легкими упражнения не были никогда. Он не уставал и ни в чем не хотел уступать Самуилу. Одобрение, которое тот выражал, кивая, улыбаясь, приподнимая брови, превращало Давида в Геракла.
В этот вечер Давид едва добрался до постели. Едва ощутил блаженство отдохновения, разливающееся по натруженным мышцам, мгновенно уснул.
Ему снился Самуил в наряде варвара, скачущий на разгоряченном вороном коне, с копьем наперевес… Затем Самуил превратился в кентавра и галопом понес Давида на своей спине через поля, леса, озера…
Стало как-то мокро, и Давид проснулся. Он был весь облит собственной спермой. В голове у него слегка помутилось от мелькнувшей, как молния на горизонте, догадки. Но он тряхнул головой и поспешил уснуть быстрее, чем эта молния примет хоть сколько-нибудь отчетливый вид.
На следующий день в раздевалке Голиаф грубо толкнул Давида плечом. Давид вопросительно посмотрел на него, ожидая извинений, но Голиаф молча сплюнул сквозь зубы и вышел. Давид был удивлен таким неожиданным всплеском агрессии. Чем он мог его вызывать? Почему-то ему настойчиво показалось, что это как-то связано с Самуилом… Не верящий в интуицию, Давид гнал от себя эту мысль, как назойливую муху.
* * *
В жизни Давида наступила черная полоса. Он не мог нормально заниматься учебой, стал невыносимо рассеянным, завалил контрольный тест. Не мог полноценно тренироваться из-за участившихся придирок Голиафа, который толкался, лез вперед Давида на тренажеры, даже если было очевидно, что те ему в настоящий момент не очень нужны. Давид сменил бы зал, но…
Впрочем, Самуил все равно не появлялся. Он как будто забыл про Давида.
Чувство обиды гнало в другие спортивные клубы. Но почему-то ни один не подходил. Не то что бы там было что-то не так… Просто не нравились. Не нравились, и все.
Давид возвращался в свой клуб, раз за разом сталкиваясь с Голиафом, с его непонятной ненавистью, агрессией, тупым стремлением устроить ссору. И однажды он был вознагражден. Самуил вошел, загорелый, со сверкающей улыбкой. Его майка, как всегда плотно облегавшая тело, была белоснежной, словно платье невесты.
Давид замер… и все ему простил. Оказалось, что Самуил просто был в отпуске! Отдыхал, загорал и наслаждался жизнью. Пока он об этом рассказывал, мечтательно запрокинув назад свою прекрасную голову и подняв вверх божественные руки, Давид был счастлив. Просто потому, что видит Самуила, вдыхает его запах. И одновременно с этим он был несчастен. Собственно, причина печали ему самому казалась нелепой — он был обижен, что Самуил… поехал отдыхать без него. Тем более что в рассказе постоянно мелькало «мы». Кто «мы»? Холодная змейка ревности заползла в пылающее сердце Давида и прочно обосновалась в нем.
— Воркуем? — елейно спросил проходивший мимо Голиаф. Эти слова прозвучали, словно брошенный камень, нарушивший спокойствие озера.
— Что ты ко мне пристал? — вскипел Давид. Близость Самуила стала катализатором накопившегося возмущения.
— Я к тебе не пристаю! — противно, мелко захихикал Голиаф. — Я не из вашей братии.
— Из какой еще братии? — Давид не понимал, о чем идет речь. Сосуд на его виске стал нервно пульсировать. Неясная мысль отчаянно стучалась в капитальную перегородку между сознанием и бессознательным.
— Из пидоров! Вы же голубые? Во всяком случае, ты точно! — гомофоб больно ткнул пальцем в грудь Давида.
И в следующую секунду кулак Самуила на несколько минут вырубил Голиафа из жизни.
В голове Давида поднялся пятибалльный смерч. Он грохнулся на ближайшую скамейку — сны, догадки, предчувствия пронеслись ураганным вихрем, не оставив в душе ничего целого!
«Я голубой!» — стучало в висках. Давид сжал их руками, крепко зажмурившись, словно пытаясь спрятаться, чувствуя, как его засасывает в какую-то психологическую трясину… Он уже почти утонул в ней, лицо его залилось красной краской, пот с ладоней готов был литься струйками. Давид почувствовал, что он словно выталкивается какой-то непреодолимой силой в узкую, душную трубу… Рождается!
И тут большие ласковые руки Самуила бережно вынули его из бездны.
— Это ничего… Я тоже… — и поцеловал Давида на глазах у всех.
В душе Давида все еще царило смятение, но его, словно цунами, уже накрыла следующая волна. Любопытство, желание скорее попробовать… Как у ребенка, которому принесли игрушку, какой он раньше не видел, но, увидев, понял, что на самом деле страстно ее хотел. И странно то, что эту игрушку подарил, открыл ему именно Голиаф! Давид улыбнулся, ощутив невиданный прилив сил, и алгоритм собственной сущности вдруг сам сложился в его голове, словно фрагменты разбросанной мозаики.
Они пришли домой к Самуилу, и все произошло очень красиво, легко и естественно. Самуил целовал Давида, преодолевая сначала его смущение, затем сдерживая нетерпение, придавая всему действию единый, выверенный однажды темп, направляя эмоции по нарастающей.
Давид провалился куда-то в туман и продолжал падать, лететь, не достигая дна, не ощущая направления, не чувствуя времени и пространства. В ту ночь Давид обрел вечную невинность — независимость от женщины.
* * *
Самуил вел себя как взрослый, показывающий ребенку цветные картинки, содержание которых сам давно уже знает. Но ему (взрослому) тоже очень интересно наблюдать за реакцией ребенка, который знакомится с этим впервые.
— Как ты любишь меня, Самуил? Как девушку? — спросил Давид, лежа на широком плече Самуила, кожа которого уже стала жесткой, как пергамент.
— Нет, как мужчину.
Давид улыбнулся и подумал, что, наверное, это единственно возможная форма чистой любви. Бескорыстной. Любовь мужчины и женщины ясно представлялась в свете открывшегося ему мира бесконечной чередой обмена — гарантия продолжения рода на содержание, свободный секс на домашний уют, выгода на выгоду. Раньше он сомневался, пугался циничности и «антиобщественности» своих мыслей о браке, но теперь… Все стало ясно, Давид был прав. Миллионы людей не правы и не счастливы, а он прав — прав, потому что счастлив.
— Почему ты выбрал меня, Самуил? — спрашивал Давид, закрывая от счастья глаза и беззастенчиво требуя комплимент.
— Это ты выбрал меня, а не я тебя, — мягко отстранил его Самуил.
— Но ты же первый поздоровался. — Давид продолжал парить в счастливо-дурацком состоянии над облаками, что начинали клубиться вокруг их отношений.
— Я всего лишь поздоровался, а ты соблазнил меня. — Самуил слегка ткнул пальцем в кончик носа Давида.
— Что?.. — нарочито изумленно воскликнул тот.
— Разве ты не знаешь, что самый искусный соблазнитель — тот, кто более всего жаждет быть соблазненным?
Давид улыбнулся и ударил Самуила подушкой. Тот ответил, они свалились на пол, и борьба перешла в занятия любовью.
Они задели одну из стоек книжного стеллажа, и сверху упал какой-то предмет. Повернув голову, Давид увидел, что это фотография в серебряной рамке. Но, охваченный очередным приливом страсти, мгновенно забыл о ней.
* * *
Серое утро разлеглось на мокрых ржавых крышах. Самуил сидел в халате на широком подоконнике и о чем-то думал, лицо его было грустным. Давид понял, что его друг созерцает что-то внутри своего космоса, что-то пугающее и неотвратимое. Огромные глаза Самуила были наполнены слезами, но слезы не проливались. Его тело словно застыло, ожидая, пока дух вернется из путешествия по времени и пространству.
Давид сел на пол, прислонившись спиной к батарее, и тоже ждал, пока дух Самуила вернется. Тот тряхнул головой, посмотрел на Давида, словно в первый раз увидел, и спросил:
— Я все еще красив? Скажи мне, — лицо Самуила стало напряженным, словно он приготовился услышать самое худшее.
В груди у Давида все сжалось от боли. Возлюбленный, что дороже жизни, спрашивает о таком. Разве глаза Давида не говорят? Разве не прижимают к себе жадно руки? Разве не томится плоть? Разве… Разве…
— Ты прекраснее всех на свете! — Давид постарался вложить в свои слова всю нежность, что переполняла его молодую, горячую душу.
— Я стар, я втрое старше тебя, Давид. Это последние годы моей зрелости. Последнее горение осени перед тем, как краски покинут ее безвозвратно и останутся только уродливые скелеты деревьев, сгибающиеся под холодным, пронизывающим ветром, и хмурые, дождливые облака… — Самуил словно предупреждал его о неизбежном разрыве…
— Я буду любить тебя… — Давид хотел остановить его, не дать произнести ничего такого, что может повредить их отношениям, что может сделать их любовь невозможной!
— Не будешь, — Самуил отрезал себе пути к отступлению.
Давид плакал. В груди все невыносимо болело, словно кто-то раскаленными щипцами рвал ему душу. Он хватал рукой воздух, пытаясь поймать чудо, навсегда ускользнувшее от него этим серым осенним утром.
Уходя, он заметил тусклый блеск на полу, по которому они вчера катались как безумные. Это упавшая фотография. Давид поднял ее, и сердце разорвалось в клочья. На снимке был мужчина средних лет. Мужчина был запечатлен обнаженным, сидящим на скале на фоне океана, ветер развевал его длинные черные волосы, которые отбрасывали на лицо тень. Загоревшее дочерна тело, божественное, достигшее совершенства, воплощало зрелость и силу. На широкой мускулистой груди ярко выделялся белый акулий зуб.
Давид понял, угадал, почувствовал, как умеют только влюбленные, что этот демонический самец — его соперник, которого Самуил действительно пламенно любит, а Давид так… Способ отвлечься.
Давид шел домой пешком, всем телом ощущая тяжесть душивших его слез, которым было никак не пролиться, словно он весь в одночасье превратился в мешок ваты, насквозь пропитанный слезами.
В горле застрял акулий зуб, не пропуская внутрь ни кусочка пищи…
* * *
Несмотря на случившееся, Давид горел нежностью и страстью к Самуилу еще пламеннее, переживал, ждал звонка, бежал на свидание, жадно упивался каждой подаренной ему ночью, ощущая каждый раз, что эта ночь — последняя. Он изо всех сил старался возродить их роман, вернуть ему прежние силу и страсть, он становился то сверхласковым и услужливым, то дерзким и непокорным. Давид перепробовал все и продолжал, не обращая внимания на затопляющую его душу уверенность: он никогда не победит своего соперника.
Самуил улыбался, прикрывая глаза густыми ресницами, но стал появляться реже и меньше звонить. Он не любил выяснения отношений, чего в случае с Давидом было бы не избежать, а потому однажды исчез.
Давид сходил с ума, разыскивал его, похудел, лишился сна, ревновал, думая, что даже его второе место занял кто-то другой, злился, давал обеты безбрачия и снова злился, но не плакал.
Наконец, он решился сам прийти к Самуилу. Позвонил в дверь, ему открыл совершенно незнакомый молодой человек и, не говоря ни слова, ушел. В квартире было полно народу, Давид вошел в гостиную, и первым, кого он увидел, был мужчина с фотографии, вальяжно развалившийся на диване в обнимку с рыжим юношей.
Самуил танцевал, хотя его танец скорее напоминал пляску шамана. Давид понял, что все это делается с единственной целью — привлечь внимание сидящих на диване.
Музыка остановилась, и потный от напряжения Самуил, обернувшись, заметил Давида, стоящего в дверях. Кинулся к нему, словно утопающий к спасательному кругу, и принялся всем представлять.
— Познакомься, Саул, это Давид, мой прекрасный молодой друг, — обратился он к сидящей паре.
— У тебя есть вкус! — ответил мужчина и протянул Давиду руку.
Давид не ответил на рукопожатие.
— С характером? Это хорошо. Я Саул, — представился Давиду соперник.
Самуил не отходил от Давида, приносил ему напитки и без умолку говорил, танцевал. И, по странной закономерности, все это происходило всегда вблизи Саула, который, казалось, не обращал на Давида с Самуилом совершенно никакого внимания. Давид видел, что Самуил вращается вокруг Саула как планета-спутник, увлекая за собой и его, Давида, как зазевавшийся метеорит.
Давид смотрел на Самуила, глаза которого беспрестанно беспокойно возвращались к Саулу, и чувствовал нарастающую потребность что-то сделать, что-то предпринять, помочь возлюбленному, только бы тот не страдал! Наконец, когда это чувство стало просто нестерпимым, произнес:
— Хочешь, я поссорю Саула с его любовником? — это сказалось само, Давид не ожидал от себя такого!
Самуил обернулся, он не расслышал.
— Что?
— Хочешь, я поссорю Саула с его любовником?
Давид смотрел в глаза Самуила жестко и ясно. Самуил промолчал, но еле заметно кивнул, и в глазах его Давид прочитал смятение и… мольбу.
Сняв свитер и оставшись в одной майке, он прошел среди танцующих, оказавшись перед Саулом. Прекрасное, гибкое, тренированное тело Давида сразу привлекло всеобщее внимание. В каждое свое движение он вкладывал всю силу своей ревности и страсти. Завороженный Саул забыл о своем рыжем любовнике и уже неотрывно смотрел на танцующего Давида.
Соперники представляли собой яркий контраст. Черный загар Саула против белой, светящейся, юной кожи Давида, черные длинные прямые волосы против шелковистых золотых локонов, сверкающие гневные глаза с монгольским разрезом против ясных, чистых, огромных серовато-голубых глаз. Демон, любующийся ангелом.
Давид увлек Саула, заставив того забыть не только о сидевшем рядом, но и о Самуиле, и вообще обо всем на свете. Демонический самец, чье фото так когда-то потрясло Давида, сидел теперь перед ним ослепленный, очарованный, мягкий, как тающий свечной воск, и, казалось, даже акулий зуб на его мощной шее тянется к Давиду.
Когда Давид вышел освежиться, Самуил вдруг схватил его за грудки и, прижав к стене коридора, злобно прошипел:
— Что ты делаешь? Ты хочешь отомстить мне, да? Отвечай! Хочешь увести у меня Саула? В отместку? — глаза Самуила бегали, в них была ярость, ревность, зависть и безумный, безграничный, безотчетный страх.
Ошарашенный Давид увидел вдруг своего возлюбленного, который казался ему до сих пор таким сияющим, таким совершенным, таким одиноким и прекрасным, совершенно иными глазами. Он заметил, что лицо Самуила покрыто толстым слоем косметики, призванной скрыть морщины и другие мелкие дефекты кожи, что глаза его слегка подкрашены черным карандашом, что от этого действительно увядающего гея пахнет какими-то женскими цветочными духами!
Рванувшись из его рук, Давид бросился прочь из этой квартиры, в которую еще час назад так стремился всем своим существом, с которой были связаны его самые нежные, самые важные воспоминания…
Он выбежал на пустой ночной проспект и продолжал бежать, бежать. Грудь его разрывалась от ужасной боли разочарования. Давид мчался, стараясь спастись от накатывающего, накрывающего, словно штормовой прибой, неверия, неверия в возможность искренней и нежной любви!.. И наконец, легкие, которые жег и колол скопившийся в них избыток кислорода, заставили его остановиться. Давид прислонился к стене какого-то дома и заплакал. Слезы принесли ему облегчение, пролились спасительным дождем на его окрепшую душу, закаляя ее, остужая бушующую лаву, кристаллизуя алмаз.
Потом он долго бродил по улицам, то злясь, то плача, собираясь то простить Самуила, то соблазнить Саула в отместку. Рассвет возвестил о своем приближении серым, непонятно откуда идущим светом и холодом… Чувства сгорели без остатка в пламени этой страшной ночи, оставив после себя лишь усталость. Давид остановил машину, из тех, что начали появляться на дорогах в столь ранний час, и поехал домой.
* * *
Время — лучшее лекарство. Давиду исполнилось восемнадцать. Выглядел он намного старше. В душе его более не стало лавы. Процесс кристаллизации завершился. Он не забыл Самуила, воспоминания были столь же рельефными, как и в первые месяцы. Более того — они отретушировались и приобрели идиллический характер любви младшего к старшему. Давид просто перестал надеяться, смирился с тем, что Самуил не пожелал остаться в его жизни.
Прошло несколько лет. Давид много ездил. Сердце его уже перестало ныть, а душа страдать. Но от одного он так и не смог избавиться. Приезжая в какое-нибудь новое место, он почему-то непременно ожидал встретить там Самуила.
Новый спортивный клуб, куда ходил Давид, занимал все свободное время. Тело будущего царя стало крупнее, мужественнее, а легкая грусть придала ему таинственность и нежность. По нему все так же сходили с ума женщины, а в придачу к ним теперь и многие мужчины.
— Привет, пидор! — раздался знакомый голос в ду ше. Давид узнал голос Голиафа. И почему-то обрадовался. Может быть, это знак?
Они были в душевой вдвоем. Давид медленно обернулся и, демонстрируя Голиафу свое совершенное тело, прекрасный эрегированный член, сильные руки и чувственные губы, стал медленно приближаться.
Голиаф как-то смутился и отошел на полшага, словно испугавшись Давида, крикнул, махнув в его сторону мочалкой.
— Пошел вон, гомик! Не смей ко мне подходить! Не смей, убью, сволочь! — Голиаф закрывал руками свой член, но Давид ясно видел, что тот встает.
Давид улыбнулся еще шире и одним прыжком оказался возле Голиафа, зажав его рот поцелуем. Голиаф весь обмяк, опустив руки, и весь отдался этому жаркому, страстному лобзанию ненависти. Давид буквально расплющил его по стене, словно кучу мяса. Схватил руками короткий толстый член, сжал… и горячая сперма выстрелила с такой скоростью и силой, что вся противоположная стена душевой оказалась забрызгана ею.
Голиаф со слезами на глазах, не владея собой, опустился на колени и потянулся губами к члену Давида, дыша часто и порывисто. Медведь был в состоянии сексуального аффекта, он прижался к бедрам Давида и, облизав тому головку члена, издал тихий, полный сладострастного безумия стон.
Но эрекция Давида исчезла. Голиаф, уже не в состоянии остановиться, пытался ее догнать языком, губами. Давид громко рассмеялся, глядя на эти бесплодные попытки. И Голиаф очнулся от своего наваждения.
Ужас, охвативший медведя, не поддается описанию. Он неожиданно повалился на пол, и бился об него головой до крови, повторяя: «Сука! Сука!», колотил руками, ногами… затем вскочил и набросился на Давида:
— Убью! Убью!
Но слепая ярость — худший из союзников, и, поскользнувшись на мокром мраморном полу, Голиаф грохнулся и ударился головой о стену.
Через несколько минут он очнулся и сквозь белую дымку увидел одетого Давида, стоящего над ним. В глазах Голиафа отразилась мольба: «Убей меня!» Давид отрицательно покачал головой:
— Зачем? Я благодарен тебе, Голиаф! Спасибо, что ты есть, спасибо за то, что ты педераст!
И Давид ушел домой, теперь уже навсегда свободный от желания «казаться нормальным». Он просто будет таким, какой он есть, зная, что быть таким — единственно правильный путь.
Давид не увидел, как Голиаф, с трудом поднявшись с пола, долго рыдал, прислонившись к стене, а затем кинулся к своему шкафчику, нетерпеливо открыл его, судорожно трясущимися руками достал пистолет и, установив дуло между бровями, торопливо нажал на курок.
Странно было видеть, как эта гора мяса шлепнулась на пол и из ее недр вырвалась душа Голиафа — хрупкая, тонкая, ранимая… Женская душа.
* * *
Через несколько лет после случившегося одинокая фигура привлекла внимание Давида в парке, он не видел ее очертаний из-за сгущающихся сумерек, но что-то заставило его идти к ней, почти бежать.
— Самуил! — крикнул он.
Сидевший обернулся. Да, это был Самуил. Его волосы стали белыми, щеки покрылись меридианами морщин, уголки рта опустились. Он улыбнулся, словно извиняясь за свой внешний вид.
— Я рад, — голос его стал еще более густым и глубоким.
— Я тоже. — Давид улыбнулся, залившись румянцем по-детски, что нелепо смотрелось на его возмужавшем лице.
— Как ты? — несколько натянуто поинтересовался Самуил.
— Хорошо. А ты? — также натянуто переспросил Давид.
— Хорошо.
Разговор оборвался.
Искусственность происходящего показалась Давиду ужасной, они перекидываются пустыми словами, вместо того чтобы высказать что-то единственно настоящее, вечно ускользающее от них, какую-то одну фразу, какое-то одно чувство.
— Я себе места не мог найти. Я любил тебя… — признался он Самуилу.
— А сейчас? — в его глазах на секунду появился тихий отблеск того пламени, что некогда так потрясло Давида. Появился и исчез, словно Самуил трусливо спрятал его.
— Сейчас… — Давид опустил голову и грустно улыбнулся. — Сейчас уже все перегорело, знаешь, мне кажется, я больше не верю в любовь…
— Вот видишь. Страсть в молодости скоротечна, я сам был таким и много раз это видел. Только женщина может любить долго, Давид. Только женщина.
Лицо Давида выразило удивление. Самуил заметил это и рассмеялся.
— Почему ты смеешься? Ты же сам говорил мне, что за всю жизнь не любил ни одну женщину.
— Просто я не встретил женщины, Давид. Мужчин встречал не часто, но они были МУЖЧИНАМИ. А ЖЕНЩИНЫ не встретил ни одной, а той, что любила бы…
Давид сидел немного оторопевший, сложившийся в его голове образ их отношений вновь угрожал рассыпаться.
— Так ты был с мужчинами потому, что не встретил женщины?
Самуил опять улыбнулся. Давид почувствовал себя глупо, словно школьник, уличенный в том, что не знает элементарных вещей, которые уже давно ясны и понятны всем и каждому.
— Нет разницы, Давид. Мужчина, женщина… Главное, чтобы любили, главное, чтобы любили, чтобы любили, любили…
Голос его становился все тише. Он замолчал, долго смотрел на почерневшую от осени воду пруда. Потом снова обернулся к Давиду и начал говорить так, словно рассказ обещал быть долгим.
— Когда я был молодым, то решил, что никогда в жизни не смогу быть с женщиной. Я был глуп и не знал, что такое настоящая женщина, пока не столкнулся с ней. Она была… — Самуил оборвал свою речь, несколько минут молчал, уставившись в одну точку.
Давид видел, как мышцы на его лице реагируют на какие-то внутренние импульсы: то уголки губ приподнимаются вверх, то ноздри расширяются, в конце концов глубокая складка прорезала лоб Самуила между бровями. Он вздохнул, и когда заговорил снова, было понятно, что длинного рассказа не предвидится.
— И прошел тогда мимо, потому что был уверен, что не смогу полюбить ее. Когда я все понял, то стал искать ее, но не нашел. Надеялся, что судьба сведет нас с ней когда-нибудь снова, а потом перестал. И вот мне шестьдесят. Я буду стариться и умирать в одиночестве, мне некому оставить мое наследство, никто не приведет ко мне в гости внука. Зачем я прожил свою жизнь, Давид? Ведь Бог давал мне шанс прожить ее иначе. Я ушел от тебя, чтобы не лишать возможности выбора. Чтобы ты закончил свою жизнь в окружении многочисленных родных и близких!.. Чтобы не увидел, как состарюсь я…
Давид провел рукой по морщинистой щеке Самуила, по его седым мягким волосам, отвернулся… и медленно пошел прочь. Это так больно узнать, что возлюбленный всегда думал только о себе! Но Давид гнал от себя эти мысли, вычеркнул эту встречу из своей памяти. Есть вещи, в которых нельзя сомневаться! Есть образы, которые нельзя разрушать. Самуил — мудрый, страстный, мужественный, прекрасный — навсегда остался в сердце Давида в расцвете своей силы и красоты.
На следующий день Давид собрал вещи, взял билет на ближайший самолет, даже не поинтересовавшись, куда тот направляется, и уехал. На четыре года. Уже в пути ему пришла мысль, что нужно совершить кругосветное путешествие. Нужно обойти весь мир, чтобы быть уверенным в том, что чистой, истинной любви более не существует на свете.
САУЛ И САМУИЛ
Решение везти Саула на острова было финансовым безумием в условиях валютного кризиса. Но надежда, глупая, призрачная, несбыточная, заставила Самуила рискнуть по-крупному, ослепив иллюзией, что там, в далеком тропическом раю, Саул оценит силу чувства Самуила, полюбит его и подарит блаженство.
Глядя с берега в бинокль, как Саул носится на скутере по серым волнам под вспышками молний, несмотря на грозу и шторм, вступив в схватку сразу и с Зевсом, и с Посейдоном, Самуил понял, что мечте его не сбыться никогда, но видеть своего возлюбленного довольным — уже счастье. А тот словно обезумел в своей схватке с волнами и небом, забыв о том, что смертен.
— Ты рад, что мы приехали? — спрашивал Самуил уже в сотый раз.
Саул страдальчески скривился и ответил:
— Да, да, да! Сколько раз можно повторять?! Мне все нравится, спасибо тебе, Самуил, большое! — развернувшись к Самуилу спиной, Саул пошел в сторону бара.
Самуил поплелся за ним как старая верная собака, чувствуя жгучее неудобство за то, что портит Саулу отдых своим присутствием.
Некоторое время назад они почти расстались. Самуилу удалось сохранить Саула рядом, только сделав его деловым партнером, причем без всякой выгоды для себя. Саул, который, к слову сказать, был женат и имел троих детей, согласился неохотно, похоже, под давлением жены.
Он перенес свое личное отношение к Самуилу и на бизнес. Мог исчезнуть, не сказав ни слова, мог забыть о важной встрече, а мягкие упреки Самуила, что «нужно вести дела аккуратнее», натыкались на ожесточенное сопротивление.
— Я буду поступать так, как считаю нужным. Если тебе это не нравится, мы всегда можем разойтись! — таков был самый корректный из ответов на замечания.
Самуил ощущал себя заложником собственного чувства, понимая, что любовь к Саулу рано или поздно разрушит его жизнь, но и жить без него не представлялось возможным. Самуил не знал, что ему делать. Увидев Давида в спортзале, он узнал в нем себя самого, а еще — надежду на исцеление от своей фатальной страсти. Эти жадные взгляды, это непонимание собственной природы, это смятение и стремление были знакомы Самуилу как в молодости, так и теперь.
Прежде чем он подошел к Давиду, прошло несколько дней. Самуил раздумывал, имеет ли он право открыть юноше истину — может быть, лучше ее и не знать? Может быть, он совершит ошибку, указав тому путь? Однако, вспомнив себя в эти годы, Самуил решил, что природа, естество все равно возьмут верх. Он невольно залюбовался свежестью и наивностью молодости, которой только предстоит пройти все ступеньки той лестницы, в конце которой уже находится сам Самуил. И кроме того, в то время он думал, что чья-то любовь может сделать его счастливым, что Саул сможет отойти на второй план, вытесненный другим чувством, что Самуил будет знать, что еще может быть желанным и любимым. Это и заставило его подойти к Давиду.
— Ты сам меня соблазнил, — сказал Самуил позже, солгав. Это он соблазнил Давида, соблазнил молодость опытом, чтобы доказать себе, что имеет власть над молодостью, может заставить ее подчиняться себе, может заставить спать у своих ног и никогда не покидать его.
— Я люблю тебя… — шептали ему нежные мальчишеские губы, целуя в шею и грудь. Самуил понимал, что в этих словах нет ни хитрости, ни лжи. И отчаянно завидовал, завидовал этой способности, которая ушла от него самого с годами. Способности любить слепо, безоглядно, не обращая внимания ни на что, быть готовым пойти на край света, умереть. Самуил все бы отдал, чтобы снова уметь любить так же. Но проклятая прожитая жизнь, со всем ее «опытом», научила его взвешивать и дозировать свои эмоции, сдерживать свои чувства, подмечать слабости и недостатки любимого, страховаться изменами на случай разрыва.
— Ты лучше всех, — говорит ему Давид, и говорит это искренне, он уверен в том, что Самуил самый лучший, самый прекрасный, единственный мужчина на свете.
— Ты лучше всех, — говорит сам Самуил Саулу и понимает, что это не так, что Саул эгоистичен, жесток и не способен любить никого, кроме себя, что он, не задумываясь, предаст Самуила, если получит от этого какую-либо выгоду, что Саул рядом и терпит ухаживания Самуила с плохо скрываемой яростью только потому, что ему нужны деньги. Самуил понимает… И, тем не менее, каждый день с невыразимым наслаждением позволяет себе страдать, открывает новые и новые грани этого страдания, погружаясь в наваждение душевной боли, мук ревности, неразделенной любви. Он словно заперт в голографической трехмерной фотографии, где осенняя ноябрьская буря гнет черные голые стволы деревьев, сметая полусгнившие листья в черный, кажущийся бездонным пруд.
Самуил проснулся на рассвете и тихонько высвободил свою руку из-под головы Давида, немного задержался в постели, легко проводя пальцами по контурам лица и плеч любовника.
— Мальчик мой красивый, если бы я только мог тебя полюбить… — сказал Самуил еле слышно и ощутил, как в груди защемило от тоски, от сознания невозможности любви к Давиду, невозможности собственного счастья…
Тогда и пришло решение: Самуил не может больше привязывать Давида к себе, не может больше питать юношеские надежды, не может лгать.
Не то чтобы Самуил специально хотел заставить Давида страдать — просто не мог предположить, что тот настолько сильно его любит. Самуил тяготился этой любовью, чувствовал себя виноватым: он не может ответить тем же.
— Ты молод, молодость быстро все забывает, — говорил он и чувствовал, что каждое его слово разрывает Давиду сердце.
Саул стал открыто изменять Самуилу. Приходил в гости со своими молодыми любовниками и оставался с ними на ночь в постели хозяина, предоставляя Самуилу терзаться и мучиться на диване в соседней комнате, а наутро, оставаясь в одиночестве, созерцать следы чужой страсти на своей кровати. Саул словно специально желал уколоть Самуила демонстрацией неизбежности старения. Тот настолько сильно волновался по поводу своей приближающейся старости, что от этого напряжения, казалось, старел еще быстрее.
— Что я тебе сделал?! — корчась от внутренней боли, спрашивал он у своего возлюбленного.
— Почему ты так уверен, что все происходящее в мире связано с тобой? Я самец, мужчина, понимаешь?! Мне нужно разнообразие, сильные ощущения! Если ты надеешься, что я буду сидеть возле твоего инвалидного кресла, когда ты состаришься, то знай — этого не будет никогда!
— Но ты можешь хотя бы не быть таким жестоким?! Почему ты приводишь их ко мне?
— Ах, прости… Ладно, я буду водить их в гостиницу или сниму квартиру. — Саул издевательски воззрился в наполнившиеся страхом глаза Самуила.
— Но это… опасно. Вас могут… заснять на пленку, или… Могут быть неприятности, — неожиданно для себя лихорадочно залопотал Самуил. — Я, в общем, не против…
«Господи, ну что ты со мной делаешь!» — внутри все разрывалось, но мучиться ревностью на диване в другой комнате, слушая, как возлюбленный предается чувственному разврату с другим в его (Самуила) постели, все-таки лучше, чем лишиться присутствия Саула вовсе. В конце концов, пусть хоть так, но Саул делит с ним ложе! Самуил может лечь утром на измятые, влажные простыни и ощутить его запах, тепло его тела… Онанировать, будучи окутанным эфирным следом возлюбленного.
— Мой дом — твой дом! — заключил Самуил свою речь.
На губах Саула заиграла злобная, торжествующая улыбка.
И он появлялся с очередным симпатичным молодым человеком, оставляя Самуила терзаться ревностью, обидой и страданиями. Несчастному это разрушительное чувство стало казаться наказанием за его беспутную жизнь.
Самуил давно перестал отмечать свои дни рождения, однако Саул не давал о них забыть, каждый раз появляясь на пороге в сопровождении толпы своих друзей, с каждым из которых спал хотя бы раз.
Через три месяца после окончательной капитуляции Самуила Саул с компанией пришли «поздравить» именинника с пятидесятилетием. Случайное появление Давида тогда оказалось спасительным. Позже Самуил долго винил себя, что позволил вспышке ревности вычеркнуть из собственной жизни единственное светлое и настоящее, что у него оставалось.
Саул же был неприятно удивлен появлением соперника.
— А Самуил не такой уж и дряхлый, — заметил он вслух.
Самое сильное впечатление на Саула произвело сияние, исходившее от Давида. Он ощутил, как его, словно мотылька, влечет к этому огню, что пылает в молодом сердце. Саул почувствовал, как холодок пробежал по его позвоночнику, — ведь по отношению к этому, невесть откуда взявшемуся юному любовнику Самуила, он (Саул!) уже «старый дядька»!
Когда Давид вышел на середину гостиной, Саул обомлел. Казалось, сам Океан танцевал перед ним, слившись всей своей мощью в легкую изящную фигуру. Этот Океан грозил мгновенно разлиться и утопить, похоронить Саула в толще воды, если тот рискнет хотя бы пошевелиться. Еще через мгновение эта смерть уже казалась незначительной платой за блаженство.
— Я завидую тебе, — сказал он потом Самуилу.
— Почему? — Самуил был рад, что ему удалось завладеть вниманием Саула.
— Этот мальчик, Давид, кажется, он продлевает твою молодость. Он дает тебе жизнь. Почему ты не с ним?
— Потому что я люблю тебя… — начал было Самуил, который, будучи ослеплен радостью от появившейся возможности поговорить с Саулом, не заметил, что возлюбленный впервые за долгое время заговорил с ним уважительно, с нотками грусти и даже зависти.
— Ох… — Саул отмахнулся от приблизившегося к нему лица, уважение исчезло. — Перестань, ради Бога, я устал от твоего слюнявого занудства! — теперь он еще больше презирал Самуила за глупость, которой не было ни конца, ни края. Молодой бог любит этого старика, а он готов пятки лизать такому же стареющему субъекту! Дурак!
— Меня тошнит от твоего раболепства! Ты не мужчина! Ты даже не баба! Ты дерьмо! — с этими словами Саул покинул квартиру Самуила, чтобы больше туда не возвращаться.
С этого дня все мысли Саула были заняты Давидом. Тот казался ему молодым львом, только набирающим силу, но скоро, очень скоро, Давид станет взрослым, и Саул сможет… сможет быть в безопасности рядом с ним. Он сможет сохранить вечную молодость благодаря Давиду, он не повторит ошибок Самуила.
* * *
В огромной квартире Самуила ночью было страшно. Тонированные окна, пропуская лунный свет, делали его зловеще-синим, почти чернильным, пугающим своей густотой. Предметы вырисовывались в темноте многорукими чудовищами, гладкий пол всегда таил опасность поскользнуться. Самуил спал один под двумя одеялами в огромной постели, свернувшись в ее левом углу, и казался маленькой куклой, случайно забытой в большом доме. Его разбудил настойчивый телефонный звонок. Самуил проснулся, но еще некоторое время лежал тихо, охваченный предчувствием, что брать трубку не нужно. И все-таки взял. Через секунду входная дверь его квартиры была выбита, ворвались люди в масках, с собаками и оружием, вытащили Самуила из постели, наскоро одели и повезли.
Потом следователь показывал ему какие-то бумаги, квитанции, заявления. Наконец, ошарашенный Самуил понял, что его обвиняют в мошенничестве, хищениях, намеренном невозвращении кредитов.
Ворох бумаг завертелся вокруг яростным смерчем, но из этой белой воронки на руки Самуилу выпал только один лист: «Настоящим доношу, что генеральный директор в период с… по… совершал следующие противозаконные действия… (шло перечисление), в доказательство своих слов прилагаю документы по списку…» Внизу стояла подпись Саула. Самуил почувствовал, как в глазах его темнеет, и весь мир, словно разбитое зеркало, рассыпался возле его ног, оставив Самуила одного в кромешной темноте.
Он совершал противозаконных действий не больше, чем другие люди их круга, — все знают, как это делается, просто не говорят об этом вслух. А Саул не только сказал, но и представил доказательства! Так просто…
— Зачем ты подставил меня? — грустно спросил Самуил у своего возлюбленного во время их короткой встречи у следователя. — Мы же расстались, ты разбил мне…
— Я исполнил свой гражданский долг, — оборвал его тот. Лицо Саула вдруг исказилось от гнева. — К тому же это был единственный способ тебя отрезвить, на все остальное ты уже перестал обращать внимание!
— Почему ты так сильно меня ненавидишь, я ведь всегда тебя любил…
— Заткнись, заткнись!!! — Саул кричал, закрывая уши. — Ты всегда любил только себя! Почему ты не оставил меня в покое? Преследовал своей любовью?! Думаешь, мне было легко выносить твой старческий запах, легко было чувствовать себя проституткой?!
Самуил был поражен.
— Я стал спать с мужчинами из-за денег, продолжал спать с ними из-за денег и с тобой был из-за денег, ясно?! Я вас всех ненавижу! Я не встретил ни одного из вас, кто мог бы называться мужчиной! Вы все грязные, похотливые скоты! У меня появился выход, ты мне его предоставил. И знаешь, это очень справедливо — сначала ты изгадил мою жизнь, а теперь я — твою!
Саул ушел, а у Самуила появилось такое ощущение, что вся одежда на его теле грязная, рваная и мокрая. Он подумал, что так, наверное, должна чувствовать себя маленькая девочка, у которой был красивый кукольный дом, украшенный мебелью и цветами, полный любимых игрушек, и к которой однажды пришел грубый мужик, растоптавший этот дом ногами, расшвырявший кукольную посуду, разломавший самих кукол и разбросавший бесполезные ошметки по всей детской.
ДАВИД И ИОНАФАН
Случай в душевой и четырехлетнее отсутствие помогли Давиду по возвращении получить исключительное расположение Саула, который после «отхода от дел» Самуила путем серии запутанных комбинаций приобрел огромное состояние.
— Когда Голиаф застрелился… дело на нашу фирму закрыли, потому что особых доказательств у этого пидора… — Саул посмотрел на Давида и уточнил: — в смысле, мудака; так вот особых доказательств у этого мудака не было. Были догадки, и, надо отдать ему должное, правильные, но без доказательств… Даже не верится, как хорошо! — Саул развалился в удобном кожаном кресле, глядя на город в огромное окно шикарного кабинета, расположенного в пентхаузе самого престижного делового центра столицы, принадлежавшего некогда Самуилу.
— Да? А кому обязаны? — на столе Саула, играя антикварным пасхальным яйцом, сидел Давид. Саул с удовольствием следил за прыгающим в руке молодого мужчины состоянием.
— Я не ожидал. Впрочем, вкусу Самуила можно доверять. — Саул приподнял свою черную бровь, которая все так же демонически изгибалась черной пантерой. Разве только глаза его несколько потускнели за это время.
— Да, Самуилу можно, — и Давид странно посмотрел на Саула, то ли лукаво, то ли с затаенной обидой. Саул сделал вид, что не заметил.
Серые-серые глаза Давида стали с возрастом еще более веселыми, еще более притягательными — бог веселья и обмана Локи смотрит такими глазами, убивает, смеясь, и заставляет других брать с него пример. Умирать и убивать надо весело.
— Самуил рассказывал, что вы провели не так уж много времени вместе, — отпустил шпильку Саул и тут же пожалел, что вспомнил времена их соперничества, когда теперь им уже нечего делить, а жизнь распорядилась так, что Давид оказался рядом. Впереди, как говорится, только светлое и счастливое будущее. И тут такой словесный ляп! Саул почувствовал, как у него поджались ягодицы.
Давид нахмурился и положил яйцо обратно на стол.
— Расскажи мне, как ты был в Индии, — примирительно возобновил разговор Саул.
Давид все еще сердился, но все же начал рассказывать и незаметно для себя увлекся, как и надеялся Саул.
И вот Давид уже бегал по комнате, изображал животных и местных жителей — он был прекрасен! Светлые, выгоревшие добела волосы резко контрастировали с бронзовой кожей, обветренное лицо дышало мужеством и свежестью, он был ловок, силен — годы не прошли даром.
Он путешествовал из страны в страну, когда было нужно, летал, брал машину или шел пешком, добирался на попутках, на автобусах — четыре года Давид бежал от себя вокруг света. Четыре долгих года на континентах он искал себя и, так и не найдя, вернулся, согласно законам географии, в исходную точку. Саул не знал об этом, и никто не знал… Только любящий в состоянии увидеть потаенную грусть, ту, что возлюбленный так старается скрыть от посторонних, а еще больше от себя самого.
Самым удивительным в Давиде стали его глаза — ясные, блестящие, яркие. В них сконцентрировалась жизнь, а маленькие лучики морщин делали взгляд только еще более искрящимся. Ценнейшим открытием за время его путешествия стало сознание того, что жить, в сущности, стоит только ради самой жизни, ради тех ощущений, что она дает. Потому что, если начать искать смысл и забыть об ощущениях, то окажешься в глухом коконе, и жизнь пройдет мимо…
Давид теперь точно знал, что любви не существует, он исходил весь свет и нигде ее не встретил.
Постепенно комната заполнялась народом. Люди заходили на минутку и оставались слушать до конца.
— Все! — наконец обратился к публике Давид. — Клуб путешественников закрывается.
Все стали расходиться довольные и веселые — ну как только что из Индии.
В кабинете остались только Давид, Саул и Ионафан — старший сын Саула, незаметно вошедший во время повествования и все это время не отрывавший глаз от Давида, но не просто любовавшийся им, а зачарованный, завороженный, переживавший все его эмоции, отражавший движения его лица, ставший им на это время… Или навсегда?
— Давид, поехали сегодня ко мне. Я познакомлю тебя с семьей, поживешь некоторое время у нас? — Саул был счастлив, просто счастлив.
— Да, Давид! — воскликнул Ионафан, глядя жадными, нетерпеливыми, блестящими, восторженными глазами. Но тут же смутился и слегка отступил назад. Давид обернулся, впервые заметив его, и… Господи!
В голове все смешалось, еще минуту назад он был во всем уверен! Мир снова рассыпался блестящими осколками, обнажив одну живую, трепещущую душу, что возникла перед Давидом ниоткуда, что была в этом городе все время, пока тот искал ее в дальних странах… Он знал! Он всегда знал, что она есть! Как долго же он бежал, как долго же он искал! И только вернувшись отчаявшимся, потерявшим надежду, начавшим жить собственными воспоминаниями — он нашел! Встретившись с глазами Ионафана, Давид схватился рукой за спинку кресла.
— Тебе плохо?! — Саул и Ионафан подхватили Давида с двух сторон и усадили в кресло.
— Нет! — поднял тот влажные глаза. — Мне хорошо! Мне очень хорошо!! — он останется в доме Саула, он все сделает, чтобы пробыть там вечность…
* * *
Давид и Ионафан сидели вместе на заднем сиденье огромной машины Саула. Ионафан улыбался и как-то легко, незаметно, естественно положил свою ладонь на руку Давида, а тот крепко сжал ее и продолжал держать всю дорогу, словно испугавшись, что Ионафан исчезнет, растворится, как миражи, которых так много видел Давид и на которых так и не научился не обращать внимания.
Через час они уже входили в большой дом. Ахиноам, жена Саула, открыла им дверь и, увидев Давида, застыла на некоторое время. Все, кто впервые видел его, испытывали небольшой шок. От Давида шла волна нежности и страсти, теперь еще и усиленная стократно благодаря находке. Ахиноам словно попала в поток жизни, огня, желания… Концентрированный ветер…
Никто не заметил, что Давид и Ионафан вошли в дом, держась за руки, как молодожены.
— Давид! Ура, Давид! — хором кричали обе дочери Саула — Мелхола и Мерова, сбегая вниз по лестнице, — они были немного знакомы.
Вскоре драгоценный гость, сопровождаемый многочисленным семейством Саула, оказался в гостиной, а затем в столовой. Все наперебой пытались быть рядом с ним, ревниво отпихивая друг друга. Воспользовавшись перепалкой между сестрами, Ионафан уселся рядом с Давидом и не сводил с него глаз. Давид посмотрел на него и улыбнулся, неожиданно впервые в жизни открыв ощущение идущего навстречу тепла. Они оказались в комнате одни — все остальные растворились в воздухе, вместе со своими голосами, шумом, самой комнатой, всем окружающим миром. Они ничего не говорили, только переглядывались, читая мысли друг друга.
«Здравствуй, брат», — глаза Ионафана, глубокие, зеленые, влажные, светились искренней нежностью и удивительной мудростью. Давид был околдован уверенностью и естественностью этого юноши, который так спокойно понимал и принимал свою природу, отдавался на волю своего естества, открывал свое вспыхнувшее первой любовью сердце Давиду, нисколько не заботясь о том, как Давид обойдется с его любовью. Просто не мог иначе… Ионафан отдавал ему свою душу, даже не заботясь о том, чтобы Давид ее принял. Это чувство поражало… О таком он уже давно не мечтал, совсем не ждал и почти не верил…
«Я тебя долго искал, я тебя придумывал!» — внутри все дрожало как натянутая струна, трепетало, как готовая сорваться с места голубка.
«И придумал, и нашел», — Ионафан улыбался, и Давид еле сдерживался, чтобы не припасть губами к этому жаждущему его поцелуя прекрасному, четко очерченному и вместе с тем по-мальчишески мягкому, нежному рту.
Пространство и время повисли на одной ноте…
— Давид! Давид! — кто-то тряс его за плечо. — Ну что ты застыл! Пойдем, я покажу тебе аквариум, — и Мелхола потащила его за собой.
Ионафан пошел за ними.
Огромный аквариум разделял зимний сад надвое, как огромный экран. Мелхола трещала без умолку, рассказывая Давиду о рыбах, о том, как эта конструкция собиралась, и о прочей ерунде, ее сорочья трескотня была так надоедлива и монотонна, что вскоре юноши к ней привыкли и перестали ее слышать.
Ионафан подошел к аквариуму с обратной стороны. Молчаливый диалог продолжился.
«Тебе нравится?» — сквозь воду, излучавшую зеленоватый, приглушенный свет, лицо Ионафана было похоже на морское видение.
«Аквариум не имеет никакого значения», — Давид горел, ему хотелось пройти сквозь разделявшую их преграду, чтобы всем телом почувствовать, вобрать в себя так неожиданно подаренное ему тепло.
«Весь мир сейчас не имеет никакого значения», — Ионафан все так же улыбался и молчал красноречивее любых слов.
— Мелхола, а где корм? — обратился Давид к сестре Ионафана, слыша свой голос будто со стороны, после того как не увидел вокруг ничего похожего на корм.
— Ой! Здесь его нет! Забыли принести. Сейчас я сбегаю, — и она вихрем помчалась на кухню.
Как только она выбежала, Давид нетерпеливо положил руки на стенку аквариума. Через прозрачную воду и стекло лицо Ионафана светилось — тонкие пальцы легли на стекло с другой стороны как отражение Давида, отражение его души, ласки и нежности… Отражение всего спрятанного от мира… Сладкое безумие уничтожило ощущение реальности… В начале мира был безбрежный океан, и Дух Божий носился над волнами…
Вода — сорок сантиметров зеркала между одним человеком, слитым одним взглядом. Один взгляд на двоих, один мир на двоих… Давид шел, стараясь преодолеть расстояние до конца зеркала, путь был вечен — он всю жизнь шел к этому зеркалу!..
Сорок сантиметров воды, аквариум шириной четыре метра — два метра до края, два метра до встречи со своим отражением. Два метра до целостности… Но они закончились… Закончился побег и поиск! Руки встретились посередине…
Давид созерцал протянутую ему душу, лежащую на руках Ионафана. «Это твое, брат…» «Разве?..» «Не отталкивай меня сомнением, я не могу оставить себе то, что уже принадлежит тебе…» И Давид принял драгоценный дар, поместив живую, светящуюся душу рядом со своей, которая согрелась и сплелась воедино с подаренной…
Любовь, если она любовь, входит мгновенно, она проста и понятна, чужда уговорам и ухаживаниям, она — сама нежность, идущая навстречу, она то, что вспыхивает сразу и с двух сторон, это взаимопроникновение — или есть, или нет.
— Вот и корм! — Мелхола вбежала в сад и замерла на месте, увидев Давида с Ионафаном, застывших у края аквариума и держащихся за руки. Стеклянный шар упал и разбился легко, от одного соприкосновения с полом. Чудо разбилось…
Мелхола неуклюже, торопливо подбежала к аквариуму и стала кормить рыб, периодически подозрительно косясь на брата. Тень догадки, возможно, и мелькнула в ее голове, но Мелхола слишком тяжело ворочала мозгами, чтобы поймать эту тень и осмыслить. Однако женское нутро, всегда безошибочно угадывающее наличие соперницы, подало сигнал тревоги.
Давид и Ионафан подключились к кормлению одновременно — ибо были теперь одно.
Диковинные яркие рыбки хватали червей, раздирая их на части и отбирая друг у друга.
— Давид! Иди сюда! — позвал с улицы Саул.
Тягостная молчаливая ситуация разрешилась. Ионафан схватил Давида за руку и, как локомотив, потащил вон из оранжереи, оставив далеко позади Мелхолу с ее червями.
Они выбежали на улицу. Морозный воздух пьянил своей свежестью. Саул гарцевал на прекрасном черном коне, от которого шел пар.
— Это тебе, Давид! Подарок от нас! — и Саул легко спрыгнул на землю, присутствие Давида делало его молодым.
Мелхола с недовольным лицом тоже появилась на крыльце.
Давид и Ионафан наперебой принялись влезать на коня, кататься по двору, вызывая бешеный лай у собак, которые, увидев конкурента, пытались схватить его за ноги. Саул отогнал собак. На крыльце появилась Ахиноам.
— Давид! Где тебя поселить?
Давид и Ионафан сидели на спине лошади вдвоем, Давид ощущал горячее, ароматное дыхание на своей шее. Вопрос Ахиноам застал его врасплох, он боялся обернуться, боялся встретиться с горящими ясными глазами Ионафана.
— А… Мам, можно у меня. У меня есть свободный диван, — подал голос Ионафан, обнимавший Давида все это время под тем благовидным предлогом, что ему нужно за что-то держаться.
— Давид, у нас есть свободная комната наверху, — проинформировала Ахиноам, игнорируя предложение сына.
В этот момент конь резко поднялся на дыбы, сбросив обоих всадников в сугроб. Саул замахнулся было плетью, но, увидев, что сын и гость целы и невредимы и, смеясь, спокойно поднялись, пощадил коня.
— Там далеко до ванной! — неожиданно пришла на помощь брату Мелхола, словно не заметив, что тот только что свалился с приличной высоты, быть может, даже ушибся!
— Там далеко до твоей комнаты, — рассмеялся Саул. — А чем дальше он от твоей комнаты, тем лучше.
Кто бы мог подумать, что этот человек — ревнивый отец!
— Пап! Не переживай, я буду на страже чести сестры, — сказал Ионафан, обнимая Давида за плечи. Ком снега тут же обрушился на его голову. Мелхола сбила брата с ног и принялась яростно закапывать в сугроб. Давид в свою очередь опрокинул на землю ее и вдвоем с Ионафаном засыпал снегом так, что у той потекла вся косметика.
— Мама! Ну скажи ему! Отстаньте, дураки! — завопила Мелхола, которой растекшаяся тушь начала щипать глаза, и, обидевшись, ушла в дом. Задержавшись на крыльце, она обернулась на Давида: искорка довольства мелькнула в глазах, все-таки ей было приятно, что он вывалял ее в снегу.
Настала ночь.
— Я постелю тебе, нам… — сказал слегка дрожащим голосом Ионафан. — Ванная — следующая дверь от меня, берегись там Мелхолы с Меровой, — его тон стал комично-деловитым. Оглянувшись с порога, Давид увидел, как он с серьезным и даже нахмуренным лицом расстилает свежую простыню на своей широкой кровати.
Давид пошел в ванную, понежился под горячей водой, но предвкушение блаженства заставило его поторопиться. Открыв дверь кабины, Давид увидел, что на пороге ванной стоит Мелхола в коротком махровом халате, надетом на голое тело. От неожиданности он поскользнулся и чуть не упал.
— Ты что? — спросил он, спрятавшись за дверь и разозлившись на это бесцеремонное вторжение. Вообще подобное поведение свойственно молодым глупым женщинам, которые почему-то считают, что при их виде все мужчины должны на стенку лезть от желания!
— Я принесла тебе полотенце, — ответила Мелхола, растягивая слова и явно считая это сексуальным.
— У меня есть свое, если Саул увидит, он тебя прибьет! — Давид не считал это девичье кривлянье ни сексуальным, ни сколько-нибудь забавным! Кроме того, Мелхола его задерживала.
— Почему меня? — продолжая пребывать в уверенности относительно собственной привлекательности, продолжала томно гнусавить Мелхола.
— Потому что. Все, иди спать! — эта тупая кривляка может все испортить! Поставить под угрозу возможность пребывания Давида под одной крышей с Ионафаном. Давид даже топнул ногой — он не позволит с таким трудом найденному счастью быть разрушенным из-за дурацких фантазмов какой-то пустой и пошлой барышни.
— Спокойной ночи… — Мелхола выскользнула из ванной, по своей природной глупости продолжая оставаться в уверенности, что произвела на Давида сексуальное впечатление. «Дура!» — послал тот ей вслед свои выводы.
Давид вытерся, обернулся полотенцем и вышел. В коридоре он увидел, что на пороге своей комнаты стоит Мерова в кружевной сорочке и пристально на него смотрит.
— Спокойной ночи, Давид.
— Спокойной ночи, — сухо ответил Давид, а про себя подумал: «Спасибо, что хоть без томного голоса и идиотских кривляний!»
Так в течение двадцатиминутного похода в ванную гость успел почувствовать себя рождественским гусем, который наблюдает общее ожидание момента, когда он «дозреет».
* * *
Давид растянулся на ослепительно-белых простынях. Мягкая ткань, на ощупь как кожица персика, обнимала его обнаженное тело. Боже, как он устал! Давид потянулся сладко, как только мог, потом еще немного повертелся, устраиваясь поудобнее, чтобы лучше ощущать окружавший его комфорт. Полный сладостного томления, он ждал Ионафана, немного прикрыл глаза… и… Проснулся только рано утром. Блаженная истома наполняла все тело. Никогда еще в жизни не хотелось так оставаться в постели вечно. Тепло… Его голова лежала на руке Ионафана, который обнимал его сзади, прижимаясь всем телом к спине и ногам. Другая рука юноши мягко и нежно лежала у Давида на животе. Нежность, окружающая со всех сторон…
Давид осторожно повернулся к Ионафану, лицо которого было почти детским. Тонкий правильный нос, ярко-красные губы, выступающие скулы, темные мягкие волосы и ослепительно-белая кожа, которая в рассветных лучах как будто светилась изнутри. Голубоватые вены на руке подчеркивали нереальную белизну. Давид лег рядом и долго смотрел на лицо спящего, стараясь запомнить каждую черточку. Ему повезло больше, чем Ионафану, который рассматривал Давида ночью, перед сном, в полной темноте. Ночью он слишком долго пробыл в ванной, а когда вернулся, Давид уже спал…
Ионафан проснулся через час, открыл один глаз и посмотрел на Давида, улыбнулся и, как в продолжение сна, прижался к нему. Давид обнял его, нежно погладил. Ионафан потерся носом о его щеку, поросшую за ночь небольшой мягкой щетиной, забрался языком в ухо… Два водопада, извергающихся навстречу друг другу… Два бурных, равных по силе потока, сливающихся воедино… Противоположные желания, переплетенные вместе, — желание отдать и желание обладать, оба сводящей с ума силы. Бешенство и неистовство, одинаковые волны, входящие в резонанс и усиливающие друг друга… Атомный взрыв… Нирвана… И долгий нежный поцелуй — летний дождик сквозь лучи солнца, в каждой капле которого играет радуга.
— Ты меня любишь, Давид? Хоть немного?
Давид промолчал, ему казалось, что Ионафан спрашивает глупость. Женский вопрос… Ему показалось, что если он станет на него отвечать, то немного принизит друга. Он просто обнял Ионафана, укладываясь на бок, и снова заснул, утомленный и очень счастливый.
* * *
А дальше… Полгода в доме Саула пролетели как один день. Конные походы, игра в бизнес, поездки — события сменяли друг друга бешеной круговертью. Яркие наполненные дни и сумасшедшие ночи, и никого не хотелось видеть. Но больше всего они оба любили утро. Утро, время сна — пять-шесть часов в индивидуальном раю, время общего сна — одинаковые сны, одинаковые печали и радости. Ночные кошмары боялись высунуться. Каждый спал спокойно, уверенный в том, что другой бережет его сон. И это чудо. Бог дал привилегию спать спокойно только любимым — ибо любящий охраняет их сон.
Саул был счастлив. Давид находился в его доме, занимался его делами. Мелхола была довольна тем, что может ежедневно видеть Давида и имеет возможность его очаровывать. Но постепенно ее оптимизм, конечно, сдувался. Мерова, старшая сестра, оказалась рассудительнее. Увидев, что Давид не проявляет к ней интереса, она переключилась на другого мужчину и уже через полгода стала готовиться к свадьбе, приближение которой делало Мелхолу крайне нервной. Она отчего-то поставила перед собой цель в день свадьбы Меровы объявить о своей помолвке с Давидом. С этого момента его положение в доме осложнилось.
Сначала счастливые любовники восприняли попытки Мелхолы покорить Давида со смехом. Но затем ее постоянное шпионство стало расстраивать их планы. Да и Саул явно стал поощрять ее, преследуя цель оставить Давида рядом с собой.
Гроза разразилась через год.
За обедом Мелхола встала, постучала по стакану вилкой и попросила внимания.
— Мама, папа и все мои родные. Я больше не могу молчать и должна вам все рассказать.
Ионафан схватил под столом Давида за руку. Мелхола продолжала:
— Вот уже год, как Давид живет у нас в доме, но вы не знаете, что его на самом деле здесь держит.
Рука Ионафана сжала Давида еще сильнее.
— Я должна вам сказать ужасную вещь, но вы мои самые близкие люди, и, надеюсь, поможете мне принять верное решение. Дело в том, что Давид и я… В общем, я беременна. Вот результаты обследования, — она положила на стол голубую бумажку с печатями.
Все застыли, пораженные и потрясенные. Мелхола добилась ожидаемого эффекта.
Первым в себя пришел Ионафан.
— Это неправда! Ты лжешь! — он сильно побледнел от гнева. — Мы были неразлучны все это время!
Вторым пришел в себя Саул.
— Мелхола! Ты соображаешь, что говоришь?
— Я сказала вам правду!
— Давид! Что ты молчишь?! Скажи, что это все ложь! — Ионафан смотрел Давиду в глаза как умирающий.
Давид крепко сжал его руку, затем отпустил и погладил. Ионафан немного успокоился.
Давид встал и сказал:
— Да, она говорит правду, но я готов поступить, как подобает порядочному человеку, и прошу у тебя, Саул, руки твоей дочери.
За столом опять повисла тишина. Вторая бомба упала в то же место, разрушив руины, оставшиеся после первой, до основания. Все молчали.
На сей раз первым очнулся Саул.
— Ну раз так… Я согласен. Добро пожаловать в семью, Давид. Теперь ты мой родственник и точно меня не покинешь. — Саул был счастлив: может быть, ему даже удастся не повторить ошибок Самуила…
* * *
— Я понимаю, ты уже говорил, но… — Ионафан сидел на берегу озера, кидая в воду маленькие камушки.
— Ионафан, так мы сможем постоянно быть вместе. Хоть я и работаю на Саула, но не смог бы дальше жить в вашей семье после ее заявления, понимаешь?!
— Я бы мог уйти к тебе…
— Ты сам понимаешь, что твой отец этого бы никогда не позволил.
— Мы могли бы уехать в другую страну, где нас никто бы не нашел…
— Ионафан, все уладится, выход найдется, нужно немного выждать.
— Да, отец никогда бы не позволил нам скрыться… Кроме того, мне кажется, он уже что-то заподозрил.
— Теперь он успокоится.
И настал день свадьбы. Давид настоял, чтобы Ионафан был свидетелем. Они были рядом всю церемонию.
«В печали и радости, в богатстве и бедности, в болезни и здравии… пока смерть не разлучит вас…»
«Пока смерть не разлучит нас».
Давая обет, Давид думал об Ионафане.
«Никогда не будет ничего рядом с моей душой, кроме твоей».
«Моя душа вечно будет с тобой».
«Пока смерть не разлучит нас?»
«И смерть нас не разлучит».
И Бог заключил священный брак между ними. Истинное таинство, свершившееся в этот день на небесах.
* * *
— Почему у вас нет детей?! — Саул злился. Давид стал его раздражать. Теперь он мало бывал дома, они с Ионафаном взялись разрабатывать дурацкий проект по расширению их бизнеса в соседнюю страну. Деньги уходили как в прорву. Давид распоряжался личной охраной Саула как своей собственной, он влез везде. Саулу стало казаться, что Давид затеял это расширение, чтобы накопить денег и смыться или, того хуже, отомстить за Самуила, которого по молодости так любил.
Все обожали Давида, все хотели ему подчиняться! Мелхола — счастливая дура — видела мужа за все это время не больше двух недель. А Ионафан… Черт бы его побрал! Не сводит с Давида глаз. Саул все прочувствовал: он никогда не будет, как Самуил, — Ионафан будет. Ионафан будет вечно молодым, а он скоро умрет, сгниет заживо! Все, чему он посвятил свою жизнь, достанется сыну, а тот отдаст все Давиду!
— Саул, ты стал нервным в последнее время, — обратился к нему Давид, застав тестя в поздний час в кабинете.
— Да! Я стал очень нервным, Давид! Ты делаешь меня нервным! — Саул подначивал сам себя.
— Я ничего тебе не сделал, — спокойно ответил Давид, собравшись уходить.
— Вот именно, — Саул грохнулся в кресло. «Ненавижу!» — подумал он.
— Саул, нужно перевести на этот счет… — вдруг как бы невзначай обернулся Давид, уже стоя в дверях.
— Я ничего не буду никуда переводить! Ясно?! — Саул был настроен выяснить… Хотя что именно, пока не решил.
— Ладно, успокойся, я зайду завтра… — примирительно начал Давид, но уже было поздно.
— Нет, ты никуда не пойдешь! — Саул вскочил и захлопнул дверь кабинета. Давид удивленно отпрянул от него.
— Скажи мне, Давид, почему Ионафан? Почему ты выбрал Ионафана, а не… — у Саула чуть не вырвалось «меня!».
— Саул… я… — Давид не знал, как уйти от этого разговора. Не знал, потому что Саул просто не оставлял ему шанса!
— Я все знаю! Не прикидывайся!
— Это не то, что ты думаешь… — Давид лихорадочно пытался придумать невинное объяснение происходящему.
— Это именно то, что я думаю! — Саул чувствовал, он знал наверняка. В конце концов, кто, как не он, был в курсе всех мелочей, деталей, что выдают влюбленных мужчин!
— Послушай, ты должен понять… — объяснение пока не было найдено. Настал критический момент.
— Я все понял! Объясни мне, почему ты выбрал моего сына?
— Я не выбирал, это судьба, это воля Бога, — перестал отпираться Давид. Это было бессмысленно.
— Бога? Очень мило. Значит, ты как бы ни-ни, но вот Бог так захотел… Да? Почему его? Он молодой, домашний ребенок, а ты бродяга. Он мой сын, а ты никто! Почему он?!
— А кто еще мог бы быть? — глаза Давида приняли выражение жестокой насмешки, он постарался вложить в свой взгляд все презрение к Саулу, который предал Самуила, к Саулу, что растекался перед ним мягким сеном, когда Давид танцевал перед ним, к Саулу, что заискивал и заманивал его в свой дом, чтобы соблазнить… Стареющий педераст!
— Ты мог бы стать моей правой рукой!
— Твоей правой рукой? — на губах Давида заиграла насмешливая, шутливая, двусмысленная улыбка, он сделал движение, имитирующее онанизм.
— Ты мог получить многое, почти все! — Саул рассвирепел.
— Как ты тогда? Подставил Самуила? Я должен был поступить так же?
— Не смей так со мной разговаривать! Я был справедлив с ним. Жизнь за жизнь. Сначала он использовал меня, а потом я его!
— Я должен был бы поступить так же?
— Да! Да! Самуил хотел именно этого, неужели ты не понял? Он надеялся, что я переживу то же самое, что и он, подсунув мне тебя!
— Но вышло хуже, не правда ли, Саул?
— Да, вышло хуже… Ты отнял у меня сына. Сын отнял тебя у меня… — Саул почувствовал, как его тело наливается тяжестью.
— Нет, Саул… Я никогда не был твоим, Ионафан не мог отнять меня у тебя.
— Но ты отнял у меня сына!
— Нет, Саул, твой сын сам отвернулся от тебя. Твоя ревность глупа!
— Глупа? Сейчас я тебе покажу настоящую глупость! — Саул выхватил пистолет и приставил его к голове Давида.
— Не дури. Успокойся, — Давид говорил тихим, ровным голосом.
— А у меня аффект! — глаза Саула стали безумными.
— Ты меня застрелишь, и что потом? Убил мужа дочери, любовника сына… Что тебя ожидает, как ты думаешь?
— Мне плевать! Ясно?! Плевать!
— Ты можешь убить меня, Саул, но не сможешь обладать мной, моими чувствами!
— Я тебя ненавижу! — заорал Давиду в лицо Саул, переставляя пистолет к его виску. Его искаженное страхом и яростью лицо приблизилось к спокойному, каменному, неприступному лицу вечной юности.
«Какой он холодный, я не чувствую больше Бога, я не могу прикоснуться к Богу, он закрыл Его от меня!» — подумал Саул и бешено прижался к губам Давида. Губы остались плотно сомкнутыми, даже когда он укусил его до крови.
— Лучше убей меня перед этим, — спокойно сказал ему Давид.
Саул почувствовал скользкую пощечину. Слезы, бешенство, обида, страх, униженная гордыня — все исторглось в ужасном вопле, заглушившем даже выстрелы, — Саул разрядил всю обойму в потолок, стены, пол. Когда легкий дымок рассеялся, свет уличного фонаря осветил стоящего с гордо поднятой головой Давида и сидящего на коленях, рыдающего Саула.
— Останься… — Саул обнял колени Давида.
Давид перешагнул через него и вышел.
* * *
Давид сидел в охотничьем домике и грел на печке картошку.
Дверь со скрипом отворилась, вошел Ионафан. Вся его левая щека был сплошной синяк — следы разговора с отцом.
— Отец поклялся тебя убить, ты должен скрыться.
— А ты?
— А я останусь.
— Зачем? Мы можем уехать вместе.
— Тогда отец не успокоится, пока не найдет нас. А если он будет видеть, что мы не вместе, то, возможно, гнев его уляжется и можно будет что-то предпринять. Кроме того, оставаясь с ним, я буду следить за его действиями и смогу предупреждать тебя об опасности.
— Но Ионафан…
— Молчи, Давид!
Они обнялись, глядя, на потрескивающие поленья в печке, на мерцающий огонь.
— Давид, пусть свершится то, что задумал Бог! Пусть со мной произойдет все, что начертано. Я отпускаю тебя, раз нависла опасность. Пусть ты будешь далеко, но живым. Господь будет с тобой, и моя душа пусть будет с тобой, охраняя тебя от бед. Я переживу тебя, ибо душа моя заключена в тебе, но, если ты будешь жив, не оставляй меня. Если я принесу Богу великую жертву, Он истребит твоих врагов, Давид…
Речь Ионафана стала бессвязной, слезы лились по щекам Давида, он слушал и понимал, что Ионафан не может иначе, любовь — вся сущность его.
Ионафан подготовил отъезд Давида, сделал документы, позаботился о деньгах. Он делал все четко и методично, хотя сердце его умирало и боль не покидала душу ни на секунду. Единое живое целое разрывалось, само… Это как взять и, превозмогая боль, медленно отрезать себе руку от самого плеча. Не сомневаться, не поддаться соблазну, дойти до своей Голгофы!
Но Ионафан знал судьбу Давида — тот должен был жить. Уехав с ним, он обречет его на вечные скитания, вечный побег, жизнь преследуемого и разыскиваемого. Он останется, ибо не хочет такой жизни Давиду. Он должен успокоить гнев Саула и знать о его намерениях…
* * *
— Куда ты едешь? — Саул остановил Ионафана ранним утром, неожиданно появившись на крыльце.
— Передавать кое-что на границе.
— Ты едешь к Давиду?
— Нет, его давно нет в стране.
— Врешь, ты расстроен, ты едешь к нему.
— Если бы я ехал к нему, отец, то сиял бы от счастья, а я даже не знаю, где он. Он уехал, ничего не сказав мне… — желание спасти возлюбленного сделали с не умевшим лгать Ионафаном невозможное: ни один мускул на лице юноши не дрогнул, актерская игра была безупречно убедительной.
Саул посмотрел на Ионафана очень пристально и подумал, что, действительно, знай Ионафан об отъезде Давида, то уехал бы вместе с ним… Ионафан хорошо знал отца, тому и в голову не могло прийти, что он может расстаться с Давидом. Ему самому это пару месяцев назад в голову бы не пришло…
* * *
Он вошел в комнату, Давид еще спал. Ионафан разделся и опустился рядом с ним на кровать. Давид проснулся и обнял его. Они целовали друг друга и плакали, и Давид плакал больше. Они хотели быть вместе вечность, вечность должна была сжаться в оставшиеся у них два часа. Вся нежность, страсть и ласка, которых хватило бы на вечность, — в оставшиеся два часа! Любовь, страсть сквозь льющиеся слезы! Они старались запомнить каждую черточку — пусть она живет в памяти вечно… «Я люблю тебя…» «Люблю…» Давид держал Ионафана крепко, не имея сил отпустить, но время истекало. Проклятое время!
— Я никуда не поеду! — душа Давида рвалась на части. Он чувствовал, что если сейчас встанет и пойдет прочь, то умрет в ту же минуту!
Ионафан собрал губами его слезы, прижал к себе. Затем смешал в руке свое семя с семенем Давида и сказал:
— Господь да будет с тобой и мной навеки! Иди, Давид! Иди с миром!
Давид собрался, как в тумане, и выбежал из дома, сел в машину и уехал как можно быстрее, чтобы не сделать жертву Ионафана напрасной. Ионафан же провел в домике целый день, рыдая и корчась от боли, ибо чем дальше отъезжал Давид, тем сильнее становилось натяжение между сросшимися душами, но не это причиняло ему самую большую боль — страх, что эта нить порвется, сводил его с ума. Но связь не рвалась. Давид страдал так же, а боль — признак жизни. Они остались одним целым, растянутым на дыбе.
* * *
Прошли годы, Давид изъездил много стран. Вся жизнь его была сосчитана по дням, дням, когда он мог услышать Ионафана, получить от него вести. Они виделись несколько раз… за несколько лет. Но Саул следил за Ионафаном, и их редкие встречи были смертельно опасны.
Так, в Венеции, куда Ионафан приезжал с отцом, они виделись всего три раза минут по десять: первый раз под аркой моста, второй — в туалете ресторана, третий — в кладовой кухни гостиницы. Всего тридцать минут жарких молчаливых объятий, слез, любви… Каждая минута была ценнее года…
Давид жил ожиданием… Люди, как прежде, любили его, как прежде, навязывались ему и даже страдали от неразделенности своей страсти, но Давид не чувствовал их более — Ионафан был всем миром. Его улыбка — солнцем, руки — водой, дыхание — воздухом. Каждую ночь этих долгих лет Ионафан незримо был рядом, и никто не мог посягнуть на его место. Компьютерная сеть была спасением — они посылали друг другу сообщения каждый день. И однажды Давид понял, что так больше нельзя.
— Я еду обратно, — написал он.
— Нет! Еще рано, тем более что сейчас настали очень трудные времена. Мы воюем. Подожди немного. Может быть, все разрешится, отца могут посадить, я должен буду бежать, подожди еще немного! Скоро мы будем вместе навсегда!
— Если тебе грозит опасность, беги сейчас!
— Я не могу, я дал слово отцу остаться с ним… До конца.
— Я еду обратно! — еще раз написал Давид, осознав, что если Ионафан дал слово, то будет держать его даже ценой собственной жизни. А позволить ему заплатить такую цену Давид не мог. Жизнь Ионафана не принадлежала более Ионафану, как жизнь Давида — самому Давиду.
На следующий день он сел в самолет и полетел обратно с твердым намерением забрать Ионафана с собой. Сразу из аэропорта направился прямо к Саулу в офис.
Около здания оказалось полно людей, сам деловой центр был оцеплен. Давид прошел через ленты, предъявив пропуск двухлетней давности, но все еще действительный и пробормотав что-то невнятное. Он приближался к кабинету — у него кружилась голова от предчувствия чего-то ужасного. Толкнул полуоткрытую дверь и увидел на полу застегнутый черный мешок. Давид открыл его с сильно бьющимся, готовым сорваться сердцем — под брезентом оказался Саул. Пулевое отверстие зияло у него во лбу.
— Что с ним? — не слыша себя, спросил Давид.
— Самоубийство, — обычным голосом ответил следователь. — Пришел вчера сюда и застрелился в два часа ночи. — А вы кто такой? Что тут делаете? Эй!..
Давид не стал дослушивать: два часа ночи — это через час после его разговора с Ионафаном. Прежде чем кто-то смог что-то понять, он уже покинул здание и заставил первого остановившегося таксиста нестись с максимально возможной скоростью к дому Саула. Страшное предчувствие вонзилось в его мозг и тело стальными спицами.
Дом Саула также был окружен множеством машин и людей. Ахиноам, Мелхола и Мерова, бледные, как призраки, отвечали на вопросы этих людей и уже не плакали, кивали головами, как лунатики, — остолбеневшие, со стеклянными глазами.
— Мелхола! — Давид, прорвавшись сквозь кордон, тряс бывшую жену за плечи. — Мелхола, что произошло?!
— Это ты! Это ты во всем виноват! Будь ты проклят! — она вдруг очнулась от своего забытья.
Ахиноам, увидев Давида, накинулась на него, крича безумным голосом и нанося удары куда попало. Ее еле оттащили.
— Вон отсюда! Вон!
Женщины вопили, к Давиду подошел служитель правопорядка и попросил его уйти.
— Я не уйду, пока не узнаю, что произошло! Я Давид! — глаза Давида сверкнули так, что мент как-то присел и, словно загипнотизированный, повел того в дом.
— Произошло убийство, — разводя руками, говорил он по дороге тоном «мол, ничего страшного». — В целом ужас, конечно…
Давид почувствовал, как земля уходит у него из-под ног.
* * *
Саул тем вечером пришел домой в последний раз. Ему было предъявлено обвинение сразу по пяти статьям — мошенничество, подделка документов, незаконное предпринимательство, вымогательство, организация преступного сообщества. Завтра его должны арестовать. Несколько недель до этого обыски и изъятия документов следовали одни за другими. Государство твердо решило навести порядок. Два сына Саула находились под следствием, один был убит в тюрьме. Саул понимал, что война уже проиграна. Его арестуют и позаботятся, чтобы из тюрьмы он уже не вышел. С отъездом Давида Бог отвернулся от Саула, которому начинало казаться, что все произошедшее — кара за его беспутную жизнь.
Он вошел в комнату Ионафана, тот был в ванной. Саул машинально подошел к включенному компьютеру, прочитав на экране диалог Давида и Ионафана…
Когда Ионафан вошел в комнату, Саул стоял посередине с поднятым пистолетом.
— Ты знаешь, что ждет тебя в тюрьме? — спросил он у Ионафана.
— Отец, что с тобой? — Ионафан смотрел на него чистыми, ясными глазами.
— Лучше тебе сразу умереть, сын, — по щекам Саула текли слезы. — Ты будешь подвергаться таким издевательствам и унижениям, что лучше быстрая смерть!
— Папа…
— Я люблю тебя, Ионафан. Давид бы сделал то же самое! — Саул закрыл глаза и отвернулся. Выстрел распугал воронье вокруг. Ионафан упал на пол беззвучно, мягко, легко. Когда легкий дым рассеялся, зеркало на стене отразило побелевшую голову Саула.
Отец, бросив пистолет, с тихим стоном опустился на пол, положил тело сына к себе на колени и прижимал к себе, гладил, раскачиваясь из стороны в сторону. Саул стонал, словно ему без наркоза вырезали сердце. Стон становился все громче, пока не перешел в дикий, тоскливый вой, пронесшийся по округе и замерший на самой высокой и громкой ноте…
Женщины стучали в запертую дверь и кричали, но Саул их не слышал. Он отнес тело Ионафана в постель, закрыл ему глаза и вылез в окно. Спустившись вниз по водосточной трубе, сел в машину и приехал в офис. Там стер некоторые файлы, уничтожил базы данных, перевел оставшиеся деньги на счет Ахиноам за границей, о котором никто, кроме нее, не знал.
Жизнь проходила перед его глазами. Как он вошел в эту дверь, как Самуил входил в эту дверь, как Давид сидел на этом столе… Саул думал, каким же он был дураком!.. Ничего этого ведь могло бы и не быть! Давид и Ионафан были бы вместе, были бы рядом… Ионафан маленький играет на полу… Но что это: вот он падает с криком на пол, и лужа крови растекается из-под его головы, Саул кидается к нему на помощь, но уже поздно, он мертв… Саул приставил пистолет ко лбу… «Ионафан, прости…»
* * *
Давид лежал ничком в охотничьем домике, раздирая себе грудь ногтями, чтобы боль физическая хоть как-то умалила душевную. Бог был с ним, как просил Ионафан, и мертвы были враги Давида, Бог исполнил завет.
Давид непрерывно переживал один и тот же момент.
Он просыпается, рука Ионафана лежит под его головой, другая на его животе. Ионафан обнимает его со спины, прижимаясь всем телом.
«Ты меня любишь, Давид? Хоть чуть-чуть?» Женский вопрос… Давид не ответил, просто обнял Ионафана и уснул, утомленный и очень счастливый. Но он не сказал, что любит, не сказал и никогда уже не скажет. Именно в этот момент уже не скажет…
Тысячи раз он возвращался к этому моменту, тысячи раз пытался исправить его в памяти…
«Да, Ионафан. Я люблю тебя! Я никого никогда так не любил! И никогда уже не полюблю…»
Давид лежал в оставленной много лет назад постели. Пожелтевшие смятые простыни, так и оставшиеся с момента их прощания, прошедшие годы сохранили контуры их тел. Подушка с вмятиной от головы Ионафана, на которой он рыдал в день его отъезда. Зачем он уехал? Чего добился своим отъездом?! Глупец… Спас свою жизнь, а зачем она теперь нужна?! Давид не мог заснуть, как, впрочем, и за все время разлуки, привыкнув за краткое время своего счастья засыпать под сенью нежности и любви. А без них Давид лишь немного дремал, и только. Теперь же смертельная усталость, не сдерживаемая волей к жизни, навалилась, похоронив под собой все стремления, мечты и желания. Впервые Давид почувствовал, что хочет умереть. Он призвал смерть, вложив в этот зов всю силу своей тоски, своей скопившейся за эти годы любви, своей нерастраченной, предназначавшейся только Ионафану нежности. И весь этот поток слился в три слова: «Я хочу умереть!»
Легкое теплое дуновение коснулось его.
— Ионафан! — подскочил Давид.
— Да, Давид, — ответил ему тихий голос.
Слезы покатились по высохшим щекам Давида.
— Не оставляй меня больше! — Давид прижимал к груди невидимое, неслышное, еле ощутимое присутствие возлюбленного.
— Я не оставил… «И смерть не разлучит нас» — помнишь? — тепло разлилось по постели, и Ионафан, молодой и прекрасный, каким останется в вечности, лег рядом с Давидом, обняв его со спины и подложив одну руку возлюбленному под голову, а другую на живот.
— Ты меня любишь, Давид? Хоть чуть-чуть? — горячее дыхание обожгло ухо, запах тела опьянил и заставил бешено колотиться сердце Давида.
— Женский вопрос… — замирая от счастья, от предчувствия, что Ионафан заберет его в вечность, ответил он.
— Это без разницы, Давид… Ты меня любишь?
— Да. Ты моя жизнь. Я тебя люблю. Ты первый и единственный, кого я полюбил, Ионафан… — и Давид плакал чистыми светлыми слезами, а Ионафан прижался к нему, собирая эти слезы губами, перебирая волосы Давида своими тонкими нежными пальцами.
— Радуйся, Давид! — голос его дрогнул. — Душа моя с тобой, я отдал ее тебе в первый же день, помнишь? Она с тобой вечность…
Долгий поцелуй таял на губах Давида, почти потерявшего сознание от счастья, а Ионафан ускользал и, наконец, рассыпался звездным небом, оставив теплый след на постели…
Вторая Книга Царств
Абсолютная женственность предполагает полное растворение в любимом объекте.
Страстное желание быть взятой, соблазненной, присвоенной, обладаемой. Иными словами, в абсолютной женственности нет места «Я». Женственности уготовлена участь стать вакуумом, НИЧТО. В подобном состоянии Женственность способна поглотить все, что ее окружает. Обладатель и обладаемое меняются местами. Таким образом, участь абсолютной женственности — одиночество.
ФАМАРЬ
Изображение на экране мерцало с частотой 60 килогерц, с разрешением 1024 на 786. Набор символов, расшифрованный компьютером как снимок голой женщины. Никому даже в голову не приходит, глядя на плоскую жидкокристаллическую матрицу монитора, что где-то в неизвестной точке земного шара существует живая, теплая, реальная плоть, которую сфотографировали, отсканировали, разместили на сайте, цифровой код ее прошел миллионы метров оптоволоконных и обычных проводов, чтобы материализоваться перед двумя подростками, всерьез обсуждающими этот электронный слепок!
Авессалом и Амман, сыновья Давида от второго брака, спорили о том, какой из снимков лучше — тот, где более смуглая спортивная «телка», или этот, где изнеженная, белая, с огромной грудью. Затем нашли компромисс — совместили оба снимка, приставили смуглой другую грудь, выровняли цвет и с восторгом воззрились на свое творение. Потом принялись увеличивать и уменьшать «детали», «вырезать» куски тела, раскрашивать их в разные цвета, переставлять головы, менять цвет волос.
Части женщин, сваленные в буфер обмена, извлекались наружу по мере надобности. В итоге братья скроили фантастическую черную самку с нереально огромной грудью, белыми длинными волосами, красными губами и промежностью. Фрагменты были подогнаны неплотно, потому «секс-символ» напоминал лоскутное одеяло.
— Настоящая грудь такой быть не может! — вмешалась Фамарь. — Придурки!
И вышла, хлопнув дверью. Постер с «мисс июль» содрогнулся. Всего на шестнадцати квадратных метрах были развешаны 153 картинки подобного содержания. Они все сливались в единый пестрый калейдоскоп. На книжных полках, сзади, были кипы порнографических журналов, плохо заставленных старенькими изданиями Салтыкова-Щедрина, Достоевского, Пушкина и Гончарова с пометкой «Школьная библиотека».
Фамарь включила душ. Зеркало на противоположной стенке мгновенно запотело. Войдя в кабину, она окатила его, и на долю секунды мокрая поверхность отразила смазанные очертания ее розового тела. Вода смывала с нее это дурацкое ощущение «второсортного детства» — ее постоянно сравнивают с этими «взрослыми», нереальными, неизвестно откуда появляющимися «тетками» и каждый раз сочувственно замечают: «Ну, может быть, еще и подрастет». Как будто все сговорились и думают одно и то же! Даже зеркало участвует в этом. Фамарь видела в нем среднего роста девушку-ребенка с несложившимся телом, мокрыми жидкими сосульками-волосами и обиженно надутым ртом. Фу! Но с зеркалом справиться легко — сделать воду погорячее, и оно мгновенно затянется белой пеленой.
Наклонив голову так, чтобы вода стекала по спине, Фамарь приподняла руками свою грудь. Маленькая… Помещается в ее ладонях, даже место остается…
В махровом бежевом халате, надетом на голое тело, и с полотенцем в тон на голове она вернулась в детскую. Села, положив ногу на ногу, на нижнюю полку двухъярусной кровати и откинулась на подушку, потом лениво принялась красить ногти. Халат, небрежно стянутый поясом, расползался и сверху, и снизу, обнажая ноги до самого верха и раскрывая грудь. Подпевая телевизору, который днем и ночью был настроен только на один канал — MTV, она от сосредоточенного напряжения высунула кончик языка, выводя тончайшую белую завитушку на синем лаке.
— Фух, — выдохнула, когда вышло именно так, как хотелось. Подняв глаза, она увидела, что оба брата отвернулись от компьютера и, открыв рты, на нее смотрят.
— Чего уставились?! — возмутилась она, даже не подумав запахнуть халат плотнее. Братья отвернулись. Реклама уже была просмотрена «от и до». Надо выходить из сети.
Ночью Фамарь проснулась от странной возни на верхней полке, которая ритмично поскрипывала. Наконец вибрация передалась всей кровати.
— Эй! — громко шикнула она и стукнула по полке снизу. Вибрация мгновенно прекратилась. Она долго не могла заснуть после этого. Как всегда.
— Дети, пора вставать! — разбудил утром голос матери.
Дети — это мучительная гордость Аггифы. Когда родился Амман, Давид очень захотел еще и дочку. Через полтора года она родила двойню — Фамарь и Авессалома. А еще через год Давид, обеспечив детей как следует, развелся с ней. Без объяснения причин. Дети стали смыслом жизни Аггифы и единственным источником дохода, так как бывший муж не скупился на их воспитание, всестороннее развитие и обучение. Иногда Агиффа с ужасом думала о собственной старости — на что же она будет жить, когда дети вырастут?!
Фотографии маленьких розовощеких толстых младенцев занимали все свободные места на полках в доме, были вывешены и выставлены в рамках с безвкусными позолоченными украшениями. Только мать могла отличить, кто на них кто. И Амман, и Фамарь, и Авессалом были везде в одинаковых белоснежных кружевах, лентах, всевозможных пелеринах — словно это один и тот же младенец неопределенного пола запечатлен на рекламе детского питания. «Какие ангелочки!» — восклицал каждый, видевший это впервые. Правда, через некоторое время обилие жирных херувимов, торчащих на каждом квадратном сантиметре, начинало мозолить глаза. Хотелось увидеть что-нибудь не столь умилительное. Но слащавые детские хари не оставляли в покое ни на минуту — пялились и пялились, требуя оставаться в состоянии мягкотелой растроганности.
* * *
В детской началась обычная утренняя суматоха. Первой поднялась Фамарь — ей же еще надо причесаться и накраситься. Сидя в джинсах и бюстгальтере перед зеркалом, она уже старательно выводила черную стрелку над веком, когда Амман, который спал на диване в углу, вылез из постели. С трудом пробираясь между ней и кроватью, он положил руки на ее голые плечи. Горячие влажные ладони чувствовались еще секунд двадцать после того, как он ушел. Блин! Стрелка легла неровно.
— Фамарь! Не сиди так! — заглянула в комнату мать.
Однажды она решила завести с ней разговор о сексе. И начала-таки! Сбиваясь и краснея. Что, мол, ты, Фамарь, уже большая, почти женщина. Скоро мальчики начнут за тобой… Но ты веди себя скромно… Фамарь при этом вспомнила, как «мальчик» Авессалом мастурбирует каждую ночь, думая, что никто не знает об этом. И все ее одноклассники, она готова спорить, делают по ночам то же самое.
— Знала бы ты наших «мальчиков», мама… — несколько укоризненно произнесла Фамарь.
— Мужчины всегда были и будут одинаковы. Гуляют с одними, а женятся совсем на других, — мать покраснела при этих словах, как будто соврала.
Фамарь только удивлялась маминой наивности.
— Мам, а папа был у тебя первым мужчиной? — спросила она, воззрившись на мать в упор. Та еще больше залилась краской, перебирая руками рюши на фартуке. Потом вдруг довольно театрально возмутилась, перейдя на визгливый тон.
— Что еще за вопросы? Кому здесь четырнадцать лет? Мне или тебе?! Ты уроки сделала? — и мать нависла над дочерью. Та молча выскользнула из-под нее, опрокинув чашку. Остатки чая разлились по столу.
— Ну как корова! Бери тряпку и убирай за собой! И еще, — стоя с полотенцем наперевес, продолжила: — Перестань сидеть перед братьями раздетая! Ты уже не маленькая.
— Мам! Ну что, они меня голой не видели? — в глазах Фамарь плясали чертята. Конечно, они видели ее голой, подглядывали. Всегда. И папа тоже видел ее голой.
— Веди себя прилично, я сказала!
Фамарь, не отрывая от матери взгляда, сбросила ее кружку на пол и вышла.
Разговор по душам закончился.
* * *
Авессалом поднялся последним, как обычно. С закрытыми глазами, весь взъерошенный, он еле протиснулся мимо Фамарь, сильно потершись об нее бедрами. Комната слишком маленькая, здесь все стоит впритык.
Вечер выдался многообещающим. Братья изыскали-таки способ попасть на порносайт, а Фамарь собиралась «прогуляться». «Dress you sexy!» — выдал телевизор. На экране замелькали языки пламени, кожаные топы в обтяжку, металлические ошейники. Карандаш, кисточки, тени — одноразовая картина. Сексуальное лицо — влажные перламутровые губы, томные глаза. «Sexy baby!» Она старалась удержать отражение в зеркале именно таким. Натянула джинсы, старательно обнажая живот. Хороша! Вот только бы грудь побольше… Это несколько ухудшило ей настроение. А вдруг он ее не поцелует? Увидит, что грудь маленькая, и не поцелует. Вон братья смотрят только на хорошие «буфера». А она ведь тоже сексуальная! Нежная кожа, пухлые губы.
Фамарь приподняла волосы, выгнула спину, опустила пониже джинсы, так, что показалась темная кромка волос. В телевизоре появился мужчина в точно таких же спущенных джинсах. «I’m too sexy…» Она подпевала ему, повторяя его движения. Он так спокойно двигает бедрами, имитируя сношение…
А что будет, если она сейчас снимет джинсы и раздвинет ноги… Фамарь хмыкнула и засмеялась, представив лица братьев. А мать?.. Ой! Будет закрываться и вопить истеричным тонким голосом: «Уберите ее! Уберите!» — потом заломит руки и убежит в спальню, будет там плакать, прихлебывая коньяк из бутылки, которую прячет в ящиках с бельем. Однажды Фамарь нашла у матери эту бутылку, а двумя пододеяльниками ниже коробку с вибратором. Ее тогда разобрал такой смех, что заболел живот. Она хохотала и хохотала, корчась на полу, представляя, как мать орудует этой штукой! Фамарь ужасно захотелось засунуть ее и себе, но сознание того, что она была у матери там… вызывало приступ отвращения.
«Фу! Какая я гадкая», — с удовольствием и без капли стеснения подумала она.
«Yes! I’m sexy! Do you want to be a same?» — продолжал общаться с ней телевизор.
Нет, руки лучше не поднимать. Так грудь кажется еще меньше.
Братья не вмешивались в этот процесс. Ее отражение мелькало то на полированной дверце шкафа, то на стекле окна. Как натягивает джинсы, поправляет бюстгальтер, душится… Наконец, ушла. Картинки стали менее интересными, даже, можно сказать, совсем неинтересными. Авессалом быстро переключал их одну за одной. Как будто читал программное произведение. Нудно, но обязательно. Вдруг еще будет что-то «горяченькое», но увы…
— Дети, вы сделали уроки? — просунулась в дверь голова матери.
— Нам не задано, — вяло протянул Амман, сегодня была его очередь отвечать.
Но мать его уже не слышала. Идя дальше по коридору и что-то напевая, стирала пыль с херувимов в рамках.
Вернулась Фамарь поздно. Грустная. Он ее не поцеловал и клеился к ее подруге. Блондинке с большой грудью, а та смеялась — бюст трясся и только что не вываливался в огромный вырез свитера. Но она же жирная! Корова! Они рассматривали друг друга как-то ночью. У той уехали родители, а по кабельному шел порнофильм. Они смотрели напряженно, прижав к себе подушки, стараясь ничего не упустить. А потом разделись и стали вертеться перед зеркалом, обсуждая, как бы смотрелись на экране. Да, корова больше похожа на тех… На языке сладко вертелось слово «шлюхи». «Шлюхи» — приятное, обтекаемое, наполняющее рот, как молочный коктейль с мороженым, или манная каша с вареньем, или…
Фамарь не удержалась и заплакала, старательно укрывшись одеялом с головой. Горячие слезы быстро намочили подушку, дышать было трудно — она согнулась и высморкалась во внешнюю сторону пододеяльника.
— Ты что, ревешь? — свесился сверху Авессалом.
— Отстань! — рявкнула она и опять накрылась с головой.
— Что-нибудь случилось? — продолжил тот.
— Ничего, — зло буркнула Фамарь. — Все вы, козлы, одинаковые!
На следующий день она собиралась в школу дольше обычного, десять раз переодевалась, не могла найти колготки, красилась, смывала все, опять красилась. Авессалом уже поел и доставал мать насчет карманных денег.
— На что тебе? — упрямо интересовалась мать.
— Так… — объяснение осталось запертым за зубами сына: «На порножурнал, мама. У старого уже слиплись все страницы. Мне нужен новый».
Амман остался на кухне один. Фамарь искала остатки каких-то хлопьев. Нагнувшись и открыв створку кухонного стола, осматривала его недра. Амман поднял голову и застыл. Короткая юбка сестры в таком положении ничего не закрывала, сквозь колготки были видны тончайшие кружевные трусики… А под ними, между ног, была точно такая же промежность, как и у телок в журналах! Потрясенный этим открытием, Амман не мог отвести взгляда от этой еле видной сквозь трусы и колготки щелки. Фамарь вдруг резко повернула голову и поймала его взгляд.
— Что ты пялишься?! — сказала она гневно, но не разогнулась и не присела, продолжая осматривать полки.
Амман молча поставил свою тарелку в раковину и вышел. Забыв про кофе.
День в школе прошел нормально. В столовой Амман услышал смех сестры, обернулся и не сразу ее узнал. «Красивая», — подумал он.
— Кого увидел? — спросил у него друг.
— Сестру… — протянул Амман.
Тот повернулся в указанную сторону и присвистнул.
— Вау! Ничего себе!
Амман вдруг почувствовал гордость и что-то еще…
— Не разевай рот! Прибью, понял?
Ночью Амман не мог заснуть. Плавные очертания фигуры Фамарь под одеялом освещались лунным светом. Серебристым, нежным, манящим…
Амман вытянул губы — девушка с неясными чертами лица целовала его. Ласкалась, забираясь рукой в его джинсы. Он нехотя берет ее за талию и опрокидывает на стол. Как она его хочет! А он медлит, отстраняя ее руки. Но она настойчива, нетерпеливо закусив губы, расстегивает ему ремень, затем молнию. Раздвигает ноги — под короткой юбкой на пуговицах ничего нет. Розовая складка между ногами становится алой. Его член вторгается в эти мокрые, набухшие половые губы, у нее внутри узко и жарко. Она вся выгибается ему навстречу и орет. Маленькая, истекающая соками сучка. Еще! Еще! Глубже, сильнее, быстрее… Она кончает, бьется и извивается на столе…
Амман открыл глаза — с соседней кровати сестра смотрела на него, не отрываясь. Он немного смутился. Она не отводила глаз. Потом откинула одеяло, тоже совершенно голая, — одна рука на груди, а другая между ногами. Нужно отвернуться, не смотреть! Амман приподнялся на локте и немного подался вперед. Фамарь перевернулась на спину, не сводя с него взгляда, — ее рука водила по животу, спускаясь все ниже…
— Дети! Вы спите? — раздался голос матери за дверью.
Фамарь и Амман молниеносно, абсолютно синхронно, накрылись, буквально захлопнулись одеялами, отвернувшись в разные стороны.
Утром никто ничего не сказал, как будто ночью ничего не произошло. Только, пробираясь мимо сестры, когда та красилась, Амман не положил ладони ей на плечи, как обычно.
Это стало их ночной игрой. Согласно молчаливому договору, оба с нетерпением ждали, пока заснет Авессалом и вообще все в доме. Затем начинали с долгого взгляда, тот, кто первый отводил глаза, начинал ласкать себя, второй подключался через несколько минут. Язык Фамарь часто облизывал сухие губы, еле сдерживавшие прерывистое дыхание. Стояла абсолютная тишина, но внутреннее пространство обоих наполнялось стонами и криками. Они учились друг у друга новым ласкам, глядя на руки и повторяя их движения, но очень замысловато. Они угадывали, что себе представляет другой. Амман представлял оральный секс — Фамарь сосала палец или меняла позы, садилась, ложилась, даже вставала. Амман имитировал, как он удерживает ее голову, задвигая свой член глубоко ей в рот. По мере того как их ритм синхронизировался, они приходили к оргазму все быстрее и одновременно. Затем игра сменилась — Фамарь в тот момент, когда была близка к финалу, переставала шевелиться, ожидая, пока возбуждение немного остынет, затем начинала снова. Забава растянулась — теперь она занимала почти час. Наутро оба вставали измученные.
Они почти перестали разговаривать днем. Если один из них находился в комнате, второй старался туда не входить. Под любым предлогом не есть за одним столом. Мать интересовалась, не поссорились ли. Оба резко отвечали: «Нет!» «Нужно как-то их сблизить, — сказала мать Авессалому однажды. — А то так совсем забудут, что они брат и сестра».
— Фамарь… — однажды несмело начал Амман. — Мы…
— Что мы? — с вызовом спросила та.
— Мы…
«Мы должны прекратить. Это неправильно!» — хотел сказать он, но не нашел в себе сил. Все были дома. Мать на кухне, Авессалом в гостиной, смотрит какой-то фильм, периодически бегая на кухню за чипсами, булками и чаем.
Фамарь подошла к Амману вплотную. Дверь оставалась слегка приоткрытой. Положила руку на его член. Амман не выдержал и прижался к ее губам. Нетерпеливо просунул пальцы между ее ногами. Мокрая… Они ласкали друг друга. Бесшумно. Дыша рот в рот. Сознание того, что в любой момент может кто-то войти, сводило с ума, заставляло руки двигаться все быстрее. Шаги матери, она идет или в туалет, или к ним. Быстрее, быстрее…
Взрыв хохота в гостиной заглушил стон Аммана. Он потерял равновесие и ударился плечом о стену — фотографии херувимов попадали с обратной стороны. Фамарь схватила первую попавшуюся футболку и, обернув ею руки, побежала в ванную. Включила воду и стирала ни в чем не повинную вещь. Запах! Этот запах! Он может все выдать.
С утра Фамарь стала открывать форточку. Появление матери в комнате ее бесило. Она боялась, что та почувствует этот запах. Кисло-сладкий ее и острый — спермы Аммана, тот, что щекотал ей ноздри целыми днями. Вся квартира была им пропитана! В школе она то и дело принюхивалась к рукам. Поливалась дезодорантом сверху донизу.
— Ты что так сильно душишься? — как-то спросила ее мать с утра в лифте. Фамарь вздрогнула.
— Как хочу, так и душусь! Не твое дело!
Мать была ошеломлена. Удар агрессии был таков, что у нее пресеклось дыхание. Непроизвольно подавшись назад, она вдруг увидела дочь совершенно другой. Чужой девкой. Здоровой, не по годам размалеванной. Как же она раньше не замечала! Эти ярко-красные губы, обведенные черным карандашом, сосущие конфету на палочке прямо как… как… Она достает ее изо рта, облизывает, опять сосет и чмокает еще при этом.
— Перестань чмокать! Как свинья! — взвизгнула мать.
Фамарь вытащила изо рта конфету и лизнула ее кончиком высунутого до предела языка. Вышла из лифта и, глядя в упор, сказала:
— Как хочу, так и сосу!
С этого времени Фамарь хамила ей ежедневно. Все резче и наглее. Однажды мать дала дочери пощечину. За вопрос, занимались ли они с отцом оральным сексом. Та схватилась за щеку. И, глядя исподлобья красными, сверкающими бешенством глазами, низким и отчетливым голосом сказала: «Старая сука!» И выбежала из кухни. Ночью Аггифа плакала и звонила жаловаться Давиду. Но не сказала, за что ее ударила. Тот обещал поговорить с дочерью.
— А чего она руки распускает?! — был ответ на все.
Давид предупредил дочь, что если она не извинится перед матерью, то он примет меры.
— И что ты мне сделаешь? — выставив вперед бедра, спросила та.
А что он ей сделает? У нее такой возраст… Давид, правда, не знал, как себя вести. Потому перестал вмешиваться вовсе.
Ночью Фамарь пошла в ванную. Набрав воды, легла в душистую пену. Как хорошо и горячо. Высунув из воды ногу, она разглядывала ее. Какая красивая! Стройная, с нежной кожей, с еле заметными мокрыми волосками. Приподняв над водой темно-коричневые соски, она пощипала их и с удовольствием ощутила томление внизу живота. Проводя по груди ладонями, чувствовала, как она напрягается, становится твердой, большой. Мужчина стоит напротив нее, у него эрекция, он вот-вот на нее набросится… Тихие шаги в коридоре заставили ее очнуться. Кто это? Авессалом или Амман? Она шлепнула руками по воде, чтобы знали, что она в ванной. Ручка двери повернулась. На пороге стоит Амман. Фамарь села в ванной так, чтобы ее грудь оказалась над водой, выгнувшись навстречу брату.
Тот подошел и опустил руку в воду.
— Запри дверь, — приказал чужой, низкий голос, вибрирующий от животной страсти.
Амман молча запер дверь, разделся и влез в ванну. Вода перелилась через край, расплескавшись по кафелю. Они бешено целовались, лаская друг друга, повторяя те движения, что видели ночами. «Это же мой брат! — стучало в голове у Фамарь. — Это брат!» Боже! Она сейчас закричит. Поглаживая его член, ей очень хотелось лизнуть его. Чтобы он удерживал ее голову за волосы. Она схватила губами палец Аммана. В ванне было неудобно и слишком шумно. Вода булькала так, что, наверное, слышно во всей квартире. Фамарь поднялась, увлекая за собой брата. Сорвав с крючка первый попавшийся халат, Амман бросил его на мокрый пол. Они почти упали вниз. Моментально, с огромной силой, он проник в нее.
Фамарь пронзила острая боль, она зажала себе рот и впилась зубами в ладонь, чтобы не закричать. Другой рукой она попыталась оттолкнуть Аммана. Он делает ей больно! Совсем все не так! Слезь с меня! Холодный, противный, мокрый пол! Дубина с острыми крючьями раздирает ей внутренности! Слезь, скотина! Перестань! Хватит!!! Она колотила и царапала, но остановить его уже можно было, только убив. Не обращая внимания на ее сопротивление, он прижал ее всем весом к полу. Больно удерживая ее руки за кисти в своей ладони, огромной и сильной, как тиски, он резко и быстро всаживал в нее свой член.
Вонзающийся в мягкое тело окровавленный клинок поднимается и опускается бесчисленное количество раз. Фамарь билась в истерике, но Амман зажимал ей рот другой ладонью, чтобы ни один звук не проник наружу. Боль! Боль! Боль! Но должна быть тишина! Амман, напрягшись всем телом, вцепился зубами ей в плечо, сжав ее руки так, что тонкие запястья жалобно хрустнули, а на губах Фамарь, с обратной стороны, появился соленый привкус крови. Как будто он разодрал ей и рот тоже. Все…
Слезы неудержимым потоком катились по щекам. Она вся тряслась. Спихнув, наконец, с себя Аммана, Фамарь отползла к стене. Тот поднялся и увидел, что это его сестра, вся бледная, дрожит и плачет в углу возле раковины. Весь мир сосредоточился на алой полоске, тянувшейся от халата к огромной рваной ране, истекавшей не прозрачным, вязким нектаром оргазма, а кровью. Родной кровью.
— Нет… я… это не… я… — он протянул руку, хотел просить прощения, умолять, умереть… Туман постепенно рассеивался. Предметы обретали очертания. Она оттолкнула протянутую руку и плюнула ему в лицо. Потом вскочила и выбежала из ванной.
Амман сидел на полу, оглушенный, раздавленный, перемолотый в прах. Нужно все убрать, чтобы никто ничего не увидел… Халат матери! Черт! Весь мокрый, грязный, в кровавых пятнах! Амман пытался выстирать его прямо в ванне, наполненной остывшей грязной водой. Но пальцы не гнулись, мысли метались в беспорядке. Наконец, он окинул последним взглядом помещение. Кажется, ничего не заметно… Осторожно пробравшись на свой диван, он упал и мгновенно заснул.
* * *
— Что случилось с моим халатом? — спросила мать, войдя утром в детскую, сразу глядя на Фамарь.
— Не знаю, — ответила та, вылезая из-под одеяла совершенно голой — как легла вчера.
Мать отшатнулась, увидев на плече дочери сине-черные следы зубов. Засосы по всей груди, синяки от пальцев на запястьях.
— Что это?! Что это такое?! — закричала она, одновременно с этим осыпая дочь пощечинами и ударами.
— Не смей ее трогать! — Амман, тоже раздетый, схватив мать, вынес ее из комнаты.
У той был нервный припадок.
— Проститутка! Малолетняя шлюха! — мать рыдала и рвалась обратно. — Убью сучку! Четырнадцать лет, а уже!..
Неожиданно Фамарь вылетела из детской, все так же неодетая, и, пользуясь тем, что Амман держит мать, встала перед ней и заорала:
— Да! Я сегодня ночью трахалась! Ясно? Трахалась с Амманом, с собственным братом, прямо на твоем халате! У тебя под носом, в ванной!
Мать свалилась на пол, тяжело, как спиленное дерево.
— Выродки… Выродки… — она лежала, колотила белыми от напряжения кулаками то по полу, то по своей голове и стонала.
Фамарь перешагнула через нее и демонстративно спокойно стала собираться в школу, не закрывая дверь в комнату и не одеваясь. Достала косметику, она вся крошилась, тональника выдавилось слишком много, карандаш рисовал неровно. Но она продолжала, включила телевизор. Подчеркнуто, не обращая внимания на лежащую на полу мать, перешагивала через нее, рылась в холодильнике. Все так же — голая. Вся в синяках, следах зубов и засосах. С красным, возбужденно и агрессивно торчащим клитором, который она иногда поглаживала.
Авессалом смотрел на Аммана безумными глазами. В этот день в школу пошла одна Фамарь, одевшись только перед самым выходом.
Никто об этом больше не вспоминал. Мать все время молилась, заболела и умерла от сердечного приступа. Она так ничего и не рассказала мужу. Дети тоже молчали.
В день поминок, когда собрались все родственники, Фамарь встала из-за стола и пошла мыть руки. Авессалом выскользнул за ней. В ванную. Подошел сзади и сдавил ее голову руками. Вот сейчас он перемелет руками эту мерзкую черепную коробку, так что глаза вылезут у нее из орбит, и желтые, цвета детского дерьма, мозги зальют ему руки. Возьмет и разорвет ее пополам.
— Сука, какая ты сука… — повторял он, глядя ей в глаза через зеркало. Потом поцеловал в основание шеи. Отошел, запер дверь ванной. Задрал юбку и грубо трахнул.
— И ты такой же, братик, — ехидно сказала ему Фамарь, поглаживая себя между ног, по которым стекала его сперма. — А знаешь, я еще хочу. В рот. Давай, я у тебя отсосу, чтобы ты не мучился на своей полке каждую ночь, кончая на журналы. — И встала перед ним на колени.
Видя, как широко открытый рот, с пульсирующим, как у змеи, языком и белыми острыми зубами, приближается к нему, Авессалом резко развернулся и что было силы наотмашь ударил ее по лицу всей ладонью. Кровь из разбитого носа и губ забрызгала стену.
— Дрянь… — Авессалом остервенело лупил ее ногами в живот, в грудь, куда попало.
А она смеялась, получала удары и смеялась. Разорванная на груди блузка открывала соски, торчащие, как наточенные рога. Авессалом выбился из сил и рухнул, прислонившись спиной к запертой им же самим двери. Нет выхода! Нет воздуха! Только кисло-сладкая, удушливая, склизкая вонь лезла к нему в нос, в рот, булькала в горле! Авессалом блевал на пол, а Фамарь мастурбировала перед ним, широко раздвинув ноги, засовывая в себя всю кисть, выворачивая влагалище чуть ли не наизнанку. Безумные глаза закатились от наслаждения, и ее громоподобный хохот, от которого разом потрескались все жирные ангелы в рамках, кастрировал его.
* * *
Фамарь оказалась в психиатрической больнице.
— …Мать ненавидела меня. Постоянно придиралась… отец был на ее стороне. Когда мне было четырнадцать, братья по очереди насиловали меня, а мать, узнав об этом, — просто избила! — Фамарь заливалась слезами, соплями и слюнями. Врач участливо смотрел на нее, проникаясь подлинным сочувствием. Бедная девочка.
ВИРСАВИЯ
Вирсавия сидела на скамейке, тупо глядя перед собой. Осенние листья, лежавшие плотным ковром на земле, ее не интересовали, впрочем, как и весь остальной мир. Вирсавия устала от переживаний.
Измена мужу, потом его загадочная смерть, а теперь мертворожденный ребенок — все это было так оглушительно, что внутри Вирсавии образовалась непробиваемая тишина, словно она лишилась внутреннего слуха. Душа не подавала никаких сигналов, а даже если и подавала, то Вирсавия была не в состоянии их уловить. Глаза заболели от напряженного вглядывания в никуда, она моргнула.
Осень, холода, похороны Урии и новорожденного внебрачного сына настоятельно требовали решения, как жить дальше. Временно, не имея сил удержаться на ногах самостоятельно, Вирсавия решила выйти замуж за Давида, отца умершего ребенка, выйти прямо сейчас, не дожидаясь окончания траура или восстановления деформировавшихся во время родов половых органов. Просто опереться, прислониться к этому холодному, но твердому, как скала, мужчине, чтобы немного передохнуть.
Давид, который после второго развода поклялся себе, что никогда больше не женится, посмотрел на появившуюся в дверях его кабинета Вирсавию, бледную, осунувшуюся, покорно опустившую руки, и передумал.
Когда Урия еще был жив, Вирсавия удивила Давида. Удивила тем, что осмелилась противостоять ему, и не на уровне простой истерики или скандала, а в суде. Вирсавия добилась закрытия двух заводов Давида, наносивших ущерб окружающей среде. Это был вызов, на который Давид счел долгом чести ответить. Он стал добиваться Вирсавии так, как будто это дело всей жизни.
Он осаждал ее, как ахейцы неприступные стены Трои, настроившись не отступать до тех пор, пока не добьется желаемого. Это была почти военная операция, с привлечением специалистов и непрерывными атаками, но чем больше усилий прилагал Давид, тем меньше у него оставалось шансов. Вирсавия внезапно воспылала горячей любовью к своему мужу, полковнику внутренних войск, и слышать не хотела о Давиде.
— Я замужем и люблю мужа! — был ее исчерпывающий ответ.
Так она утверждала до тех пор, пока Давид не заявил, что просит прощения за свою настойчивость и, раз уж у нее нет к нему никаких чувств, уходит из ее жизни. И Вирсавия отдалась ему прямо после этих слов на полу своего кабинета, среди рассыпанных в беспорядке бумаг и одежды.
Потом была истерика, сожаления, упреки, и они расстались. До того самого дня, когда Вирсавия узнала, что беременна. Урия, ее муж, был в длительной командировке, следовательно, в том, что отцом ребенка является Давид, не возникло никаких сомнений. Вирсавия возненавидела его и нежелательный плод всеми атомами своего тела. За то, что не смогла противостоять до конца, за то, что позволила его семени пролиться, за то, что они теперь будут связаны этим ребенком навечно.
Она пыталась утешать себя практическими умозаключениями о том, как улучшится ее материальное положение, когда Давид узнает о том, что она от него беременна. Многие женщины мечтают о том, чтобы оказаться на ее месте. Даже бывшие жены Давида, например Мелхола, оставшаяся бездетной. Неизвестно также, почему она решила, что Давид немедленно возьмет ее в жены, откуда взялась удивительная уверенность в том, что он просияет от счастья, когда услышит, что Вирсавия пришла выходить за него замуж? Непоколебимая уверенность в собственной ценности заставила ее прийти к Давиду.
Остается загадкой решение Давида жениться на ней, когда ребенок уже умер, а сама Вирсавия не пыталась маскировать отсутствие нежных чувств к его отцу. Если, конечно, не допустить мысли, что Давид влюбился.
Их свадьба прошла удивительно буднично, как будто это не брак, а запись нового соседа в жилконторе. Из всех своих серых рабочих костюмов Вирсавия выбрала самый серый и самый рабочий. Зачесала волосы гладко назад и надела большие очки. Давид же явился на бракосочетание в джинсах, пиджаке в мелкую клеточку и вчерашней майке. Служащая сонным голосом объявила их мужем и женой, кажется, даже не обратив внимания на тот факт, что сочетаются браком двое состоятельнейших людей города.
Выйдя из загса, Давид посадил новую жену в такси и отправил домой, а сам занялся собственными делами. Когда машина проехала уже метров пятьсот, Вирсавия вдруг почувствовала сильную обиду. И никак не могла понять причины столь внезапно возникшего надсадного чувства, которое заставляло ее шмыгать носом и тщетно сдерживать слезы. Потом, проезжая мимо чахлой клумбы, она поняла, в чем дело, — Давид не подарил ей цветов.
В тот день, когда на полу ее конторы был зачат безымянный младенец, наскоро похороненный сразу после своего рождения, Давид пришел без цветов, как будто связь с ним вменялась Вирсавии в должностную обязанность, и потом, когда узнал о беременности, он тоже ничего не подарил ей. Но сегодня это был уже перебор. Давид как будто сделал ей одолжение. А это ведь неправда! Неправда!
Вирсавия закусила губу, сжавшись всем телом, сплетя ноги в жгут и закрыв рот рукой, но рыдания все равно разорвали путы, так старательно накладываемые на них бедной женщиной, и заставили ее упасть на широкое сиденье машины и реветь как деревенская баба — в голос.
— Что-то серьезное случилось? — нерешительно спросил водитель такси, за свою жизнь повидавший в салоне машины всякое.
— Я сегодня замуж вышла, — ответила ему сквозь слезы Вирсавия.
— Бывает… — озадаченно протянул водитель. Вирсавия — первая из всех невест, каких ему доводилось возить, которая едет из загса домой одна, в сером костюме, плачет и без цветов.
Давид появился поздно ночью. Вирсавия сидела в своей комнате, не зная, что ей делать. Идти его встречать и целовать или нет? Половой акт с Давидом представлялся мучительным. Она нерешительно вышла и остановилась наверху огромной лестницы. Квартира у Давида была двухэтажной.
— Ты еще не спишь? — поинтересовался новый муж.
— Нет, — ответила она.
— Надо поспать. Ты плохо выглядишь, — и Давид пошел в сторону столовой.
Вирсавия снова почувствовала себя глупо. А брачная ночь? Но, похоже, Давид решил ее проблему.
Осень, видимо, задумала остаться в городе навечно. Один серый день сменялся другим, и желтые листья катались по дороге, даже не намереваясь сгнить под снегом. Вирсавии казалось, что время упрямо остановилось в день смерти их с Давидом сына и никак не хочет с этого места сдвинуться, как его ни умасливай, а ей необходимо пропихнуть этот временной ком, взять, скатать его в футбольный мяч и отправить мощнейшим пинком куда подальше.
Вирсавия пыталась работать, но безо всякого энтузиазма. Давид мало интересовался этими вопросами. Зачастую она преувеличивала в рассказах объем своих дел и достижений. Давид приподнимал бровь, одобрительно улыбался, но не более. И за все это время он так ни разу не появился в спальне. Вирсавия окончательно перестала понимать, для чего он на ней женился.
— Для чего ты на мне женился? — задала она ему вопрос в лоб.
Глаза Давида стали какими-то задумчиво-грустными, как осенние озера в парке за их домом.
— Разве не ясно?
— Нет, — абсолютно твердо и уверенно сказала Вирсавия.
— Я тебя люблю, — спокойно признался Давид, поставив жену в еще больший тупик, чем было до этого.
«Но почему ты тогда себя так ведешь?! Почему не пытаешься… не пытаешься ухаживать за мной, добиваться близости!» — пронеслось в ее взгляде. Но вслух она сказала только:
— Понятно… — и пошла к себе.
Давид остановил жену, повернул к себе и спросил:
— А почему ты попросила, чтобы я на тебе женился?
У нее на нашлось ответа на его вопрос. Этот ответ она сама старательно от себя прятала.
Так они и жили, как соседи, занимаясь каждый своими проблемами. Вирсавия постоянно мучилась сомнениями и догадками относительно мотивов Давида, который, как ей казалось, совершенно перестал замечать ее присутствие.
Она заболела, странные симптомы ставили большинство врачей в тупик. Тошнота, отсутствие аппетита, боли, похожие на менструальные, частая смена настроений. Давид стал более внимательным, каждое утро спрашивал, как она себя чувствует.
— Я хочу развестись! — ответила она ему однажды утром на очередной такой вопрос.
— Хорошо. Если ты действительно так хочешь, давай разведемся, — спокойно согласился Давид, и, что странно, лицо его выразило подлинную заботу.
— Что значит «действительно хочешь»?! По-твоему, я не знаю, чего хочу?! — гнев обуял Вирсавию с невиданной силой.
Давид молча встал и ушел из-за стола.
С этого дня все в его поведении стало ее раздражать. Как он ходит, сидит, читает газеты, говорит по телефону. Ей хотелось наброситься на него, искусать, избить, исцарапать!
Вечером, заглянув к мужу, она увидела, что тот в задумчивости смотрит на какую-то фотографию. На следующий день, когда Давид ушел, она перерыла все в его кабинете и нашла небольшой потрепанный снимок. Один край фотографии был обрезан. Можно было догадаться, что с этого края стояла женщина, так как рука Давида была согнута в локте и на черном рукаве смокинга ясно выделялась белая атласная перчатка. По общему фону фотографии можно было догадаться, что она свадебная. С другой стороны, рядом с Давидом, был красивый молодой человек с темными глазами, лицо которого было печально, он держал ее мужа за руку.
— Это Ионафан, — раздался голос Давида за ее спиной. Вирсавия вздрогнула и замерла, как застигнутый на месте преступления вор. — Мы были любовниками.
— И где он теперь? — не найдя лучшего вопроса, поинтересовалась Вирсавия.
— Он умер. Его убил собственный отец, — Давид смотрел ей в глаза очень жестко. Вирсавия испугалась, поняв, что влезла в ту часть воспоминаний Давида, куда он не пускал никого.
— И ты его до сих пор любишь? — поведение Вирсавии, ее поза, тон голоса, жесты начинали подозрительно походить на приступ ревности.
Давид промолчал.
— Уйди, пожалуйста. Мне тяжело видеть тебя сейчас, — он отвернулся и принялся наводить порядок в кабинете после учиненного Вирсавией обыска.
— Но ты не можешь меня винить! — вдруг как-то надсадно и визгливо закричала жена. — Ты меня вынудил! Я ничего о тебе не знаю!
Давид с силой взял ее за локоть и вытолкал за дверь.
— Что тебе нужно?! Что тебе от меня нужно?! — Вирсавия кричала на захлопнувшуюся дубовую дверь, колотя ладонью так, что она покраснела от боли и горела.
— Что тебе от меня нужно…
Она осела вниз, не понимая причины своего горя, стыдясь своих слез и ненавидя их, но слезы все лились и лились. Дверь отворилась, Давид обнял жену и, поглаживая ее по спине, принялся успокаивать, словно маленького ребенка.
— Зачем ты на мне женился? — Вирсавия подняла глаза, и Давид увидел в них подлинное страдание.
Он покрыл поцелуями ее глаза, волосы, плечи, взял на руки и отнес наверх, в свою спальню. Вирсавия ощутила, как стремительный бурный поток уносит ее куда-то, захватывает, играет с ней, словно с маленькой каплей воды, поднимая к самому небу или опуская на огромную глубину… Вирсавия не могла оторваться от тела мужа, терлась об него, вдыхая запах, стремясь пропитаться им, чтобы показать всему миру, что она ПРИНАДЛЕЖИТ Давиду.
— Я сошла с ума, — повторяла она снова и снова, пока не уснула.
Утром, сладко потянувшись, она протянула руку, но наткнулась на пустоту. Давида не было.
События прошедшей ночи медленно, словно с похмелья, разворачивались в ее голове. И Вирсавия снова почувствовала себя дурой. Огромный стыд за себя заставил ее сжаться и дрожать, мучительное жжение по всему телу, которое не смыть и не стряхнуть.
— Этого больше не повторится! — сказала она Давиду вечером.
— Тебе не понравилось? — спросил он.
Вирсавия не ответила. Она стояла, нервно постукивая пальцами по столу, чувствуя, что должна уйти, но почему-то медлила, и только пальцы стучали по столу все быстрее.
— Ну хватит! — вдруг оборвал ее Давид.
— Тебя никогда нет дома! Мы ни разу не сходили никуда вместе! Меня как будто нет в твоей жизни! — поток обвинений вдруг вырвался вместе с обидой, гневом, страхом и слезами.
— Это меня нет в твоей жизни! — и Давид грохнул стакан на стол с такой силой, что тот раскололся надвое.
— Давай разведемся! Так больше не может продолжаться! — взмолилась Вирсавия, и взгляд ее вцепился в лицо Давида, стараясь ничего не упустить, угадать его ответ, его приговор.
Но он не ответил, оставив ее мучиться догадками. Вирсавия твердо решила выяснить отношения раз и навсегда, она пришла в кабинет Давида и принялась обсуждать юридические аспекты расторжения их брака. Давид согласно кивал, лицо его было мрачным.
— После подачи заявления нужно ждать, это время я могу пожить на снятой квартире, пока не подыщу себе что-нибудь. В назначенный день мы подпишем все бумаги и покончим с этим… Давид! Ты меня слышишь?! — она кричала ему почти в самое ухо. Потом порывисто бросилась к нему, словно внутренний взрыв заставил ее тело неуклюже упасть на мужа. Вирсавия целовала его, гладила, сжимала в объятиях так, словно хотела задушить.
— Я тебя люблю… — еле слышно, с натугой, прорвалось сквозь ее сдавленное горло.
С этого времени они спали вместе. Давид приносил ей цветы. У них родился сын. Но… Она по-прежнему чувствовала себя как в тот день, когда он вышел к ней из-за дубовой двери. Давид вечно сидел в каком-то своем внутреннем кабинете, огромном, больше, чем ее жизнь, а к ней выходил в тесную приемную «на чуть-чуть» и уходил обратно, а она постоянно ждала его у дверей, полная обиды, горечи и… И не имея сил как уйти, так и возможности проникнуть внутрь.
Всю свою заботу, в которой не нуждался муж, Вирсавия отдала сыну, который был для нее как книга, которую отчаянно читаешь в ожидании звонка, не упуская ни строчки, чтобы текст не закончился раньше, чем Он позвонит.
Соломон рос хилым и болезненным мальчиком, младший из всех детей Давида, давно отчаявшегося найти в них любовь. Ощущение того, что мать занимается им просто ради того, чтобы чем-то заполнить свою жизнь, составило фундамент отношения Соломона к миру. Есть что-то большое, настоящее, запретное, притягательное для матери, а он — всего лишь времяпрепровождение, такое же, как вышивание или вязание крючком. А он не рукоделие — он СЫН ДАВИДА! Зря Вирсавия забыла об этом.
Третья Книга Царств
Одиночество — бездна. Любовь — подвижный баланс. Путешествие двоих по тончайшей кромке счастья, что проходит между принадлежанием и обладанием. Она так узка, что каждый может стоять на ней лишь одной ногой. Поэтому для равновесия нужны двое.
АВЕССАЛОМ
После случая с Фамарью ненависть к отцу заполнила всю жизнь Авессалома. Давид представлялся ему виновным во всех их бедах, в смерти матери и сумасшествии сестры. Авессалому казалось, что он заклеймен родством с Давидом, что платит за его грехи.
— Зачем ты вообще женился?! Зачем тебе были нужны дети?! — Авессалом кричал в окно огромного особняка Давида, из которого отец так ни разу и не показался.
Чтобы уменьшить свое сходство с отцом, Авессалом побрил голову, оделся в кожаную одежду и работал на бензоколонке, всячески демонстрируя презрение к Давиду. Бросив учебу, бездарно проматывая оставленные ему в наследство деньги, Авессалом с каждым днем все глубже погружался в пучину своей ненависти, отвращения к той части себя, которая, бесспорно, имела отношение к Давиду.
Ненависть Авессалома нашла выход, когда случайно он познакомился со странным молодым человеком, который после третьей кружки пива признался ему, что у них есть «отряд сопротивления гомосексуализму». Авессалом загорелся идеей в него вступить.
Через несколько месяцев на счету Авессалома было уже несколько убийств, столь же бессмысленных, сколь и жестоких. Своими жертвами он выбирал всегда совсем юных мальчиков, которые давали повод быть уличенными «в грязном пристрастии к мужчинам». Авессалом устраивал над ними суд, зачитывая подсудимым строки из апостола Павла:
— …И открывается гнев Божий с неба на всякое нечестие и неправду человеков, подавляющих истину неправдою… Потому предал их Бог постыдным страстям: женщины их заменили естественное употребление противоестественным; подобно и мужчины, оставивши естественное употребление женского пола, разжигались похотью друг друга, мужчины на мужчинах делая срам и получая в самих себе должное возмездие за свое заблуждение… Предал их Бог превратному уму — делать непотребства. Так что они исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы, исполнены зависти, убийства, распрей, обмана, злонравия. Злоречивы, клеветники, богоненавистники, обидчики, самохвалы, горды, изобретательны на зло, непослушны родителям. Безрассудны, вероломны, нелюбивы, непримиримы, немилостивы! Слышишь, дрянь?! Я не убиваю, я казню тебя, чтобы зло не распространялось по земле!
Среди соратников по «движению» постепенно укоренилось мнение, что Авессалом ненормальный, его стали избегать. В сущности, основным мотивом, по которому «судьи морали» нападали на лиц нетрадиционной ориентации, была легкая нажива. Обычный бандитизм, прикрывавшийся «благими намерениями». Ведь «гомики» никогда не жаловались из страха разоблачения, так что их можно было избивать и грабить совершенно безнаказанно. Однако те, кого выбирал для удовлетворения своего гнева Авессалом, были совершенно бесполезны с финансовой точки зрения.
Первый из казненных, совсем мальчик, лет пятнадцати, был так перепуган, что сразу вынул из карманов все, что там было, и протянул нападавшим. Авессалом выбил из его рук деньги, часы, еще что-то и набросился, как гарпия, на беззащитную жертву, вколачивая огромными военными ботинками тело юноши в асфальт.
Затем он поставил избитого подростка на колени и прочел обвинение, составленное две тысячи лет назад сумасшедшим, который в галлюцинациях увидел Христа и на том основании уверовал, решив, что имеет право осудить десятки, сотни, тысячи и миллионы людей из последующих поколений заблаговременно. Впрочем, Авессалом — далеко не первый инквизитор в истории.
Серия подобных бессмысленных, с точки зрения членов банды, преступлений привела к тому, что Авессалом был исключен. «Боевые товарищи» долго мялись, курили, наливали себе пиво. Тесная комната в общежитии, где проживала большая часть «активистов», казалось, могла треснуть по всем своим блочным швам от тяжести скопившихся в ней эмоций. Поэтому, когда, наконец, общее решение было высказано, все вздохнули с большим облегчением.
Оказавшись на улице, Авессалом шел, не оглядываясь, прямо, не сворачивая, расталкивая прохожих и не обращая внимания на светофоры. Ненависть, ненависть, ненависть гнала его вперед, не давая ногам остановиться. Глаза покраснели и готовы были взорваться.
В эту ночь он избил двух молодых людей, вышедших из гей-клуба. Оглушив одного, Авессалом принялся методично избивать второго, нанося яростные удары кулаками по голове и животу несчастного, пока тот не упал. Обезумевший от ярости, Авессалом ничего не видел перед собой, все затянулось красной пеленой, в которой виднелись только черные контуры отчаянно ненавидимого тела, которое хотелось разорвать на куски, растереть в порошок, заставить навсегда исчезнуть с лица земли.
Потом он придумал универсальный способ — он стал одеваться, как «они», вести себя, как «они», и посещать соответствующие места. Каждого, кто «клеился», Авессалом завлекал в свое жилище, используя свою привлекательную внешность в качестве достойной приманки. Под предлогом эротической игры он пристегивал жертву наручниками, а затем принимался жестоко издеваться над попавшимся в ловушку. Все как обычно: непременно зачитывалось обвинение, составленное самым сексуально озабоченным из всех апостолов — Павлом.
В конце концов Авессалом понял, что из гетеросексуальных мужчин на свете остался только он один.
* * *
— Ты уволен! — заявил Авессалому в конце рабочего дня начальник.
— А в чем дело?! Эй! Вы не можете вот так взять и вышвырнуть меня на улицу! — кричал ему вслед Авессалом.
Тот не оборачивался.
— Я знаю! Вы тоже из этих, да?
Тот продолжал идти, не обращая на Авессалома никакого внимания.
Тогда сын Давида схватил шланг и бросился за своим хозяином, поливая все вокруг бензином, и, наконец, когда зловонная струя окатила тому спину, чиркнул спичкой. Беспомощные, почти детские глаза запечатлелись в памяти Авессалома навечно. У сгоревшего заживо остались жена и две дочки.
Авессалом получил ожоги и скрылся. Язвы, образовавшиеся через какое-то время на его коже, причиняли нестерпимую боль.
— Это ты виноват, отец! Это ты виноват! — кричал он, прижигая их йодом, от чего ожоги только увеличивались. — Пламя твоего Содома жжет меня! — и Авессалом катался по полу, издавая нечеловеческие вопли и раздирая ногтями обожженную кожу.
Вскоре его нашли и арестовали. Оперативники избили его дубинками, сковали наручниками и гнали к машине пинками.
— И вы тоже! Все! Все! — Авессалом был безумен. Он сопротивлялся, как дикий зверь.
Члены банды, в которой ранее состоял Авессалом, вскоре тоже были арестованы. Передовая общественность единогласно требовала для них смертной казни. Посовещавшись, братия приняла решение свалить все на Авессалома, де он был лидер и идейный вдохновитель. Они перечислили все убийства, совершавшиеся у них на глазах, не преминув вспомнить и о чтении апостола Павла, и о ненормальном блеске в глазах Авессалома.
Когда стало известно, что он — сын Давида, возмущение достигло предела. Стены изолятора, где содержался Авессалом, буквально осаждались гражданами, переполненными праведным гневом. Страшнее всего было то, что общественное мнение единогласно сошлось в том, что агрессивная гомофобия Авессалома была вызвана его собственным, яростно вытесняемым гомосексуализмом. Мол, «яблоко от яблони»… Об этом писали все газеты, об этом говорили по телевидению и радио. Надзиратели издевательски подкладывали газеты и журналы с подобными публикациями Авессалому в камеру. Тот бился о стены, издавая жуткие вопли, рвал в мельчайшие клочья периодические издания и грозил убить авторов статей, главных редакторов журналов и своего отца.
Однажды к зданию изолятора подъехала черная машина с тонированными стеклами. Авессалома вывели, предварительно надев на голову шлем. Предосторожность оказалась не лишней — толпа из пикета встретила его оглушительным ревом, в подсудимого полетели камни.
Никто не видел, что в машине с каменным, непроницаемым лицом сидит сам Давид. Авессалома поместили у отца под домашним арестом. Суду предстояло признать сына Давида душевнобольным.
В маленькой, тесной комнатке с ажурными решетками арестант ходил целыми днями из угла в угол, бормоча себе под нос единственную молитву, которую знал:
— …И открывается гнев Божий с неба на всякое нечестие и неправду человеков, подавляющих истину неправдою… Потому предал их Бог постыдным страстям: женщины их заменили естественное употребление противоестественным; подобно и мужчины, оставивши естественное употребление женского пола, разжигались похотью друг друга, мужчины на мужчинах делая срам и получая в самих себе должное возмездие за свое заблуждение… Предал их Бог превратному уму — делать непотребства. Так что они исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы, исполнены зависти, убийства, распрей, обмана, злонравия. Злоречивы, клеветники, богоненавистники, обидчики, самохвалы, горды, изобретательны на зло, непослушны родителям. Безрассудны, вероломны, нелюбивы, непримиримы, немилостивы…
Давид, глядя на монитор, куда передавался сигнал с видеокамеры, расположенной в комнате Авессалома, слушал это бормотание, вцепившись руками в свои седые волосы и пытаясь понять, что именно он чувствует. Обросший за это время безобразными космами сын с горящими красными глазами, бормочущий обвинительный приговор Давиду, не вызывал ни ненависти, ни злобы, ни презрения, ни даже сочувствия или ощущения вины. В конце дня Давид понял, что от наблюдения за Авессаломом у него образовался какой-то мерзкий осадок гадливости. Больше он не следил за сыном.
На следующее утро его разбудил начальник охраны. Видимо, случилось что-то серьезное, раз он вошел к хозяину в спальню и даже взял его за плечо.
— Авессалом убил охранника и сбежал.
Давид вскочил и зашатался от сильного укола в сердце. Страшная догадка поразила его.
— Я знаю, где его искать.
С трудом передвигаясь и превозмогая боль, он добрался до машины и приказал ехать на кладбище.
— Быстрее! — Давид толкал водителя в спину, хотя внутри него все разрывалось, перед глазами летали зеленые круги, которые лопались чернильными пятнами. Дышать было немыслимо, грудная клетка Давида словно бы раздвигала горы, а вместо воздуха он втягивал в себя раскаленный песок.
Из последних сил, опираясь на водителя и охранников, Давид добрался до могилы Ионафана, до которой от дороги тянулся след гусениц бульдозера. Ограда была разрушена, небольшой памятник разбит на куски. Расколотая могильная плита валялась рядом, внутри вскрытой могилы были только части гроба. Останки тела Ионафана исчезли.
Давид издал страшный крик и упал на руки сопровождающих.
Он очнулся только в больнице, тонкие трубки шли от его рта и носа к дыхательному аппарату и кислородному баллону, обширный инфаркт лишил его возможности двигаться.
Губы Давида шевелились, но звука не было. Наконец, внимательно наблюдая за ними, Вирсавия догадалась, что Давид повторяет: «Ионафан». Вирсавия догадалась бы в любом случае.
— Успокойся, Авессалома нашли, он ничего не успел сделать с телом, оно снова предано земле, могилу восстанавливают. — Ее тон был смесью презрения и желания успокоить.
И Давид снова потерял сознание.
На самом деле был похоронен пустой гроб. Авессалом бросил останки Ионафана в кучу навоза и ездил по ним гусеницами, пока те не смешались с коровьим дерьмом, которое затем было перемешано с землей. Вирсавия под страхом смерти запретила кому-либо сообщать об этом Давиду, учитывая, что жизнь ее мужа повисла на волоске, а он еще не составил завещания.
Авессалом был помещен в одиночную камеру под строгий надзор. Суд признал его вменяемым. Предстояло вынести приговор. В ночь перед последним заседанием дверь камеры тихонько отворилась. Авессалом, дремавший очень чутко, мгновенно вскочил на ноги, приготовившись защищаться.
На пороге стоял Давид. Лицо отца было бледным, он опирался на металлический костыль.
Авессалом обмяк и сел на койку.
— Зачем ты пришел?
Давид молчал.
— Зачем ты пришел?! Хочешь насладиться моими мучениями? Хочешь увидеть, как я страдаю? Ты предал всех своих детей! Мы все прокляты! Ты, только ты, виноват в смерти моей матери, в несчастиях нашей семьи! Отец, скажи, почему? Почему ты оставил нас?
Авессалом поднялся и кинулся к Давиду, вытянув вперед руки. Он почти приблизился, дотронулся до груди Давида и вдруг почувствовал, что напоролся на что-то острое, горячее, пронзившее сердце.
Он осел, обнимая отца, оставляя на его белом плаще красно-кровавый след. Давид опустил руку, в которой сжимал маленький револьвер. Постоял минуту, издал невнятное мычание, сделал шаг назад, немного склонился над телом Авессалома, потом снова выпрямился, и слезы покатились по подготовленным для них каналам глубоких морщин.
Давид наступил ногой на тело сына, постоял так немного, пульсируя от внутреннего напряжения, крепко зажмурив глаза и зажав себе рот. Потом решительно повернулся к двери и вышел.
Тонкий ручеек крови из-под тела Авессалома беспомощно пытался его догнать, но иссяк возле порога камеры.
Черная машина привезла в больницу уже мертвое тело самого великого и могущественного человека на земле.
СОЛОМОН
Соломон сидел в глубине огромного темного зала. Огромное, титаническое кресло защищало его со всех сторон. Как будто внутри помещения находится еще одна маленькая камера. Луч восходящего солнца ударил в центр через небольшое квадратное окно на высоте двух с лишним метров от пола, осветив гроб и лицо Давида с плотно сжатыми губами, руками, сложенными на груди. Седые волосы, разбросанные по белой атласной подушке. Соломон не отрываясь смотрел на огромный медальон, с которым отец не расставался в последние дни своей жизни. Сейчас он подойдет к отцу и откроет его без страха. Ребенком он уже пытался сделать это, за что впервые в жизни отец его ударил. Узнав, что Давид умер, Соломон с удивлением поймал себя на том, что думает об этом медальоне.
Тихие шаги заставили его очнуться и оторвать взор от мерцающей звезды на груди Давида. В зал, ступая еле слышно и невесомо, вошла женщина. На ней густая черная шаль, закрывающая ее с головы до ног. Она останавливается перед гробом. Тонкая белая рука проводит по мертвому лицу, ее плечи слегка вздрагивают. Она плачет. Шаль соскальзывает с ее головы, открывая волосы, стянутые небрежным узлом, широкие мальчишеские плечи. Ависага… Еще одна вещь отца, к которой он не смел прикоснуться при его жизни. Неслышно он подходит к ней сзади, обнимает, зажимая рот рукой. Целует в основание затылка. Она вырывается, пытаясь освободиться от него. Горячие слезы капают ему на руку.
— Ависага… Тихо… Я дам тебе все… Больше, чем давал тебе отец… У тебя будет роскошный дом, деньги… все, что ты захочешь… Я же молод и силен, я буду любить тебя… — Соломон пьянел от запаха женщины отца, от сознания того, что домогается ее возле мертвого тела Давида, который уже не в состоянии ему помешать. Он резко разворачивает ее к себе лицом. Она отворачивается от него, плотно сжимая губы.
— Люби меня… ты же принадлежала отцу… Ты теперь моя…
Ависага больно царапает его щеку. Возбуждение Соломона сменяется яростью.
— Стерва! Сука! — он отпускает ее на секунду. Она вырывается, отчего удар приходится по ее плечу, вместо лица. Женщина убегает от него.
— Дура! — кричит он ей вслед.
Оставшись один, Соломон некоторое время тяжело дышит, глядя в лицо отца. Он чувствует себя уязвленным. Грубо, с нетерпением он попытался разорвать цепь, на которой висит медальон. Она не поддается. Соломон пытался открыть крышку, она нагрелась от его рук, стала влажной, скользила, сопротивлялась. Соломон был взбешен. Он даже не услышал гулких твердых шагов в пустом коридоре, эхо от которых разносилось по всему дому.
— Соломон! — заставил его повернуться металлический голос матери. — Что ты делаешь?
— Ты меня напугала! — раздраженно бросил он матери и тут же смущенно спрятал свой гнев. — Так, ничего… — убирая руки за спину, Соломон отошел от гроба.
Вирсавия поправила смятую одежду на груди Давида. Взяв в руку еще горячий медальон, усмехнулась.
— Мне тоже всегда хотелось знать, что здесь, — она поддела крышку ногтем, и та плавно открылась.
Соломон непроизвольно подался вперед, глядя через плечо матери.
Медальон был пуст. Несколько белых хлопьев, похожих на засохший клей, высыпались из него на грудь Давида.
— Что это? — тревожно-удивленно спросил Соломон у матери.
Вирсавия молчала, скользя кончиками пальцев по невесомым белым частичкам. Затем решительно сдула их с груди мужа.
— Что это, мама? — положил руки на ее плечи сын.
— Сперма Ионафана и твоего отца, завет между ними, — резко ответила мать и вышла.
Белые микроскопические крошки остались внутри гроба, теперь их было не видно, но они окружали Давида, одна из них оказалась на тонких, плотно сжатых сине-фиолетовых губах.
Ионафан…
Это имя его мать ненавидит всю жизнь, больше, чем Ависагу, больше, чем всех остальных жен Давида. Он тоже ненавидит это имя, но по-особенному — безмерно завидуя Ионафану, умершему молодым, любимому его отцом до последнего дня жизни более живых!
Печальная романтическая легенда, обросшая многими подробностями, услышанная им еще в детстве и жадно дополняемая беспрестанными расспросами тех, кто мог знать, видеть, слышать…
Соломон представлял себе Ионафана совсем юным, похожим на себя…
— Папа, расскажи мне об Ионафане, — попросил он однажды отца, сидя у него на коленях.
— Зачем тебе?
— Чтобы я мог быть на него похожим, и ты меня бы меня полюбил так же сильно.
Давид вздрогнул, на секунду Соломону показалось, что в глазах его мелькнула боль. Отец снял его с колен.
— Иди к матери, Соломон.
* * *
Длинной вереницей тянутся высказывающие соболезнования. Их речи сливаются в монотонное жужжание. Слишком много цветов даже для этого зала. А люди все идут и идут. Вирсавия сидит прямо, глядя в одну точку, изредка поднимает невидящие глаза на тех, кто к ней обращается. Все склоняются перед Соломоном — наследником Давида, клянутся в верности и преданности, говорят, что ждут продолжения славных деяний…
Соломон кивает головой. Зал залит полуденным солнцем. Золотые пылинки танцуют в его лучах.
«Как огромен гроб отца моего!» — проносится в голове Соломона.
Огромен. Огромен. Огромен. Отец огромен. Эта мысль повторяется, как эхо. «Власть отца твоего огромна», «величие Давида огромно», «душа его огромна», «огромная жизнь» — вторят нараспев голоса. Соломон зажал уши руками, чтобы не слышать этих голосов.
«Как огромен его гроб!» — стучит в висках.
Слезы подкатываются к горлу. Он почувствовал себя маленькой белой частичкой, потерянной где-то в складках одежды Давида. И внезапно… пришло успокоение. Покой. Скрыться! Спрятаться в объятьях титанического отца!
Острый локоть матери толкает его в ребро. Он слышит ее властный шепот в ухе.
— Веди себя как подобает мужчине!
Он смотрит на ее точеный каменный профиль, кроваво-красные поджатые губы. Мать бесстрастна.
Всхлипывания и рыдания вносят диссонанс в мрачную торжественность прощания. Это Ависага плачет, припав к помосту, на котором стоит гроб.
— Уберите ее! — вскипает Вирсавия. — Какой стыд!
Двое мужчин почти выносят девушку из зала.
— Она горюет, — говорит Соломон, не глядя на мать.
— Как она посмела явиться?! — не успокаивается Вирсавия.
— Она любила отца…
Вирсавия разворачивает к себе сына. Если бы не гости, он получил бы пощечину.
— Никогда не смей забывать, что все получил благодаря мне. Я тебя родила. Отстояла твои права. У тебя много братьев, Соломон. Не забывай об этом. Твой отец всю жизнь был так любвеобилен, что наследники сейчас посыплются, как…
— Прости, мама.
Соломон взял ее за руку. Рука матери — холодная, твердая, с острыми безупречными ногтями. Рука отца была совсем другой — большой, мягкой, теплой…
* * *
— Моя жизнь — война! Ты никогда не думал о том, кем бы был, не старайся я обеспечить твое будущее? И как ты платишь мне? Твой отец был развратен, но велик! Никто не мог противиться его власти. Он получал желаемое любой ценой! Не считаясь ни с кем! А ты? Отдаешь девке, которая обслужила бы тебя и так, дом, депозит на такую сумму, что можно жить до конца жизни, не работая! Все, чем ты владеешь, — это моя кровь, мои страдания, моя борьба! Ахиноама, Авигея, Маааха, Аггифа, Авитала, Эгла, Рицпа! Это только законные жены твоего отца! Что он им дал? Ничего. Они приходили и уходили, и он не заботился о них более. Все досталось тебе! Я боролась всю жизнь! Эти стервы были отнюдь не так глупы! Соломон… — Вирсавия обхватила голову сына костлявыми, морщинистыми руками. — Неужели ты допустишь, чтобы женщина, всю свою жизнь посвятившая тебе, тебе одному, сожалела? Я прошу тебя, будь разумнее… Неужели тебе меня не жаль…
— Прости, мама… — Соломон опустился на колени перед матерью, обхватив ее руками. Твердое, неженское тело Вирсавии отчетливо ощущалось под одеждой.
— Объясни мне, объясни мне, что, что вы находите в этой… дуре? — Вирсавия тяжело опустилась в кресло.
Соломон молчал.
— Ну скажи мне. Почему? Почему сначала твой отец на старости лет… Потом ты… Я не понимаю! — Вирсавия приподнимала брови, глядя в окно, и трясла морщинистым лицом. Морщин у нее было мало, но все очень глубокие. Три морщины между бровями, две симметричные вокруг носа, плавно переходившие в линии вокруг рта. Тонкие красные губы матери с годами проваливались все больше и больше, и теперь только тоненькая багрово-красная линия обозначала ее рот.
— Она любит… — беззвучно пошевелил губами Соломон.
— Что? — Вирсавия услышала, услышала каким-то внутренним слухом. — Она любит?! Да она же шлюха! ОНА ЛЮБИТ ВСЯКОГО, КТО ПЛАТИТ! Шлюха! Правда, чертовски дорогая! Не много ли с одной семьи для нее?! — Вирсавия вся кипела. — Если каждый раз ее раздвинутые ноги будут обходиться мне… нам… в такую сумму! Соломон, я запрещаю! Ты слышишь?! Я запрещаю тебе ходить к этой женщине!! — Вирсавия гневно топнула ногой.
— Мама… Я… — «больше не буду» уже было сорвалось с его губ, но в этот момент Соломон увидел себя в зеркале, висящем напротив, высокого, ссутулившегося, втянувшего голову в плечи, разве это сын Давида? — Мама! Мне кажется, это уже несколько неуместно с твоей стороны — указывать мне, с кем я могу спать, а с кем нет! — Соломон повернулся на каблуках и вышел с царственно расправленными плечами.
Прошлую ночь он был у Ависаги. Она была в том же уродливом черном наряде, который ей совершенно не шел. Малюсенькая темная комнатка с окнами во двор-колодец, общая кухня, белье, тараканы… У нее нет своих средств… Давид взял ее к себе совсем юной, минуло пять лет… что она теперь будет делать?..
— Люби меня, Ависага, — хриплым, задыхающимся голосом просил он. Не дожидаясь ответа, стягивая с нее черные тряпки, припадая губами к открывающимся участкам восхитительного тела. Длинные стройные ноги с отчетливо проступающими мускулами, плоский живот с тоненькой струйкой черных волосков, идущей от пупка к… Соломон прижал ее всем телом к полу, ощутив давление ее ребер, выступающих вперед. Ее руки были откинуты назад, маленькая грудь казалась совсем плоской. Соломон ласкал языком эти твердые небольшие сосочки.
— Ависага… — Соломон ощутил приятное томление, которое поднималось все выше и выше, заволакивая его глаза.
* * *
Внезапно она резко дернулась из-под него, сбросила на пол и села на кровать.
— Что? — туман еще не рассеялся перед глазами Соломона.
— Я тебе не игрушка! — Ависага отвернулась от него. — Думаешь, я тоже твое наследство? Я любила твоего отца! Я хотела быть с ним! Уходи! Сейчас. Немедленно!
Соломон прижался лбом к ее коленям. Призрак желанного возбуждения испарился.
— Пожалуйста, не гони меня… я сделаю все, что ты скажешь… Скажи мне, что ты хочешь? — эту фразу Соломон говорит ей уже пять лет. Когда она появилась в их доме, он приносил ей цветы, милые дурацкие безделушки. — Что ты хочешь?
— Уходи, Соломон! Я не желаю быть с тобой!
Соломон сел на полу. Головная боль упорно билась в лоб изнутри, словно птица о стекло.
— Ависага, не будь глупой, — его голос стал спокойным, твердым и уверенным. Она может отказать Соломону-мужчине, но не сыну и наследнику Давида. — Как ты будешь жить? Что ты умеешь делать? Скажи мне? Вот в этой клетушке, да? А кем пойдешь работать? Мужчины станут предлагать тебе деньги, и рано или поздно ты начнешь брать. Не отворачивайся. Это правда. Ты привыкла к хорошей жизни. Я дам тебе все. Больше, чем ты можешь себе представить. Не будь дурой! — Соломон сжал ее голову руками. Ависага не шевелилась. Он поцеловал ее в лоб, в нос, затем в губы.
Туман не появился вновь, но его член встал прямо. Соломон сделал все как надо. Он любил это тело без страсти, но с глубокой уверенностью и спокойствием. Синица в его руках билась и извивалась.
— О, Соломон… — Ависага прижалась к нему всем тонким, жестким телом. — Я… я тебя… люблю!
Соломон с удивлением посмотрел на нее. Он был удовлетворен. Но не как любовник… Скорее, как мастер, любующийся своей работой. Он зажег пламя любви в этой женщине… она любит его… Как отца.
— Ты любишь меня, как папу? — полушутливо, с улыбкой спросил он у нее.
Ависага посмотрела в его абсолютно серьезные глаза и ответила без тени сомнения и дрожи в голосе.
— Да.
В нотариальной конторе Соломон переписал на нее дом, который отец построил для встреч с ней. Счет, с которого он оплачивал ее расходы. Ависага посмотрела на него широкими, полными слез глазами.
— Но…
— Что? — очень по-деловому спросил ее Соломон.
— Но… ты лишь возвращаешь мне то, что и так мне принадлежит! То, что твой отец сделал для меня!
— Этого мало? — Соломон приподнял брови и слегка нахмурился.
— Это вы мне отдали бы и так!
Ависага выхватила у него бумаги и вышла. Соломон покрылся красной краской. Более дурацкой ситуации и представить себе нельзя. Служащие нотариальной конторы деликатно прятали улыбки, от чего розовели на глазах. Зато посетители не стеснялись — смеялись очень искренне и открыто. Пылая от стыда, Соломон выбежал.
— Ависага!
Та шла, не оборачиваясь, крепко прижимая к груди папку с бумагами, словно ребенка, которого у нее хотят отнять.
Соломон шел за ней, ускоряя шаг и окрикивая ее. Ависага побежала, кинулась через проезжую часть и успела запрыгнуть в трамвай. Поток автомобилей отрезал Соломона от нее. В это время нотариус, оформивший сделку, звонил его матери. Его распирало от гордости вечером, когда он рассказывал своей жене, что днем обслуживал Соломона, сына Давида, а затем говорил по телефону с самой Вирсавией — женой Давида. Может, они сделают его своим нотариусом?..
Соломон смотрел вслед трамваю. Чувство непонятной тоски овладело им. Неужели он ее любит?..
* * *
— Вирсавия, ты знаешь, как я преданно и трепетно отношусь к тебе, — высокий седой мужчина ходит по комнате из угла в угол. Это Нафан — давний друг, любовник и союзник Вирсавии. Он помог ей стать единственной женщиной, которой доверял Давид. Это единственный человек на свете, которому Вирсавия доверяет на 99,99 процента. — Я хочу поговорить с тобой о Соломоне.
Вирсавия закрывается руками. Ее сын не сходит с первых полос газет. Скандалы, чередующиеся с умопомрачительными пожертвованиями на нужды церкви, природы, бездомных, инвалидов… Им нет числа! Состояние Давида тает как весенний снег.
— Да, Нафан, да… — Вирсавия склоняется к его руке, которую он сочувственно кладет ей на плечо.
— Вирсавия, я думаю, что он может жениться…
— Что?!
— Я думаю… — Нафан делал успокаивающие жесты руками. — Тихо, тихо, дай мне договорить… Я думаю, что женитьба может пойти ему и нам, — Нафан многозначительно посмотрел Вирсавии в глаза, — на пользу.
Одна сотая процента, на которые Вирсавия не доверяет Нафану, слегка покалывает ей язык снизу. «Он ведь не просто так убедил Давида оставить все Соломону», — эта мысль всегда с ней. Она не видит в ней ничего странного. С какой стати Нафану заниматься благотворительностью по отношению к ней? Но унижение, которому он уговорил ее подвергнуться… Давид не скрывал своих отношений с Ависагой, для нее построили дом по соседству. Нафан уговорил Вирсавию пойти туда… Она вошла в спальню, увидела их в постели… Нафан оказался прав, Давид не смог отказать ей потом. Соломон — сын Вирсавии — получил все.
Так и теперь, ей будет больно, но потом все наладится. Нафан никогда не ошибается…
— У тебя есть какие-нибудь соображения? — наверняка есть, иначе он просто не стал бы заводить об этом разговор.
— Да… Дочь нашего прокурора… Это было бы очень полезно, Вирсавия, — Нафан говорит медленно, стараясь вложить каждое слово ей в ухо.
— Надо подумать.
— Да, вот еще… Никому не нужно знать. Сделаем все тихо. А то папочку невесты снимут по обвинению в коррупции. И вся затея коту под хвост! — Нафан рассмеялся, как он один умеет — сухим смехом-рыком, от которого встают дыбом короткие волоски на затылке.
* * *
— Жизнь как дорога… — закончил кто-то рядом душещипательный рассказ.
— Ерунда! — Соломон поднялся со своего места. Голова гудела. Громкая музыка вокруг, люди, смеющиеся женщины, свет…
Он вдруг почувствовал себя, как тогда, в нотариальной конторе, — ужасно глупым! Конечно, дорога! Все эти люди куда-то идут! И даже если не знают куда, как-то перебирают ногами или едут «на попутках», как две расчетливые барышни, которые с ним на этой неделе. «Мужчина не роскошь, а средство к существованию», — глубокомысленно замечает одна из них.
— Знаете, за что я вас люблю? — спрашивает он у них ночью.
— О! Это что-то новенькое! — трещат наперебой женщины. — Расскажи нам… — четыре руки шарят под одеялом.
— За честность. Я уверен, я знаю, что будет. Я заплатил. Я вас трахаю. Все понятно. А таких баб, которые притворяются, что у них любовь, что они там только по любви… я ненавижу. Ведь им, по сути, нужно то же самое! Только они хотят подороже продаться! А что у них есть? Да ничего особенного! Те же две сиськи и дырка вдоль! И они все хотят взять! Это называется у них выйти замуж. Знаете, я считаю, что замужество — это самая дорогая форма проституции. Даже не знаю, какой должна быть женщина, чтобы я на ней женился.
Соломон горячится. Женщины улыбаются и переглядываются. Одна целует его. Другая спускается ниже. Затем обе целуют и ласкают его член.
— Вот так, умницы… — Соломон откидывается на подушки, держа их за волосы и управляя их движениями.
Полузакрытые жалюзи, круглый стол, кондиционер создают ощущение свежести и прохлады — как в вентилируемом склепе. За столом сидят Вирсавия, Нафан и прокурор.
Нафан описывает преимущества объединения их семей. Прозрачно намекает на возраст дочери прокурора, тот при этом болезненно дергает плечами. Этот человек — редкая сволочь, отличающаяся странной патологической жестокостью, — любит своих детей.
— В нем есть что-то очень животное… — охарактеризовала Вирсавия Соломону будущего тестя.
Нафан говорит и говорит. Все очень разумно и логично.
— Но ходят слухи о том, что… что наследие Давида несколько истощилось и расшаталось, — поднимает палец вверх прокурор.
— Да, это так, — моментально признает Нафан. — Но, во-первых, чтобы оно испарилось окончательно, Соломон должен безумствовать еще лет сто, — Нафан поднимает брови и улыбается. Квадратное лицо прокурора складывается в ответную улыбку. — А во-вторых, будь все по-прежнему, вряд ли мы бы к вам обратились, — Нафан ставит жирную точку.
— Думаю, мы договорились, — отвечает прокурор. Его лицо принимает обычное бульдожье выражение. Он отлично осознает, что Вирсавия и Нафан, мягко говоря, пожилые люди, а Соломон не интересуется делами.
День свадьбы назначен.
* * *
Дикая круговерть. Соломон не спрашивает имен женщин, беспрестанно отсасывающих его семя. Бешеная скорость, громкая музыка.
— Карусель! Это карусель! — кричит он с обрыва. Женщина удивленно поднимает глаза, выпуская изо рта его член. — Не останавливаться! — он слегка шлепает ее по голове. Она возвращается к прерванному занятию.
— Моя жизнь — это карусель… — печально заключает Соломон, опираясь на горячий капот машины. Эрекция пропадает. Он устал. — Бесконечно вертящиеся огни. Я даже не перебираю ногами. Просто мчусь по кругу… Пошла вон! Глупая шлюха! Дура! — кричит он ей вслед. Женщина отбегает на безопасное расстояние.
— Импотент! — больно впивается ему в промежность.
Соломон заводит машину и уезжает.
— Сволочь! А деньги?! — женщина прыгает на месте от злости, топает ногами и, видимо, осыпает его оскорблениями.
Первый раз в жизни Соломон почувствовал себя легко. Ничего никому не должным.