Мэри Рено

Персидский мальчик

Аннотация

Еще в детстве Багоаса, потомка знатного рода, продали в рабство и сделали евнухом. И казалось бы, что может раб, ведь нет человека ниже его? Однако благодаря внешности, хорошему нраву, природному уму и щедрому сердцу юноша стал близок двум царям - персидскому Дарию и самому Александру Великому. 

Cвершения Александра Македонского породили не одну легенду. Эта книга о семи последних годах его жизни, о падении могущественной персидской державы под ударами его армии, о походе в Индию, заговорах и мятежах соратников великого полководца. Это повествование о частной жизни Александра, о его пирах и женах, неконтролируемых вспышках гнева и безмерной щедрости, вложенное в уста персидского мальчика - его любовника и доверенного лица.

Вторая книга трилогии об Александре Македонском.



1

Чтобы люди не подумали, будто я — раб без роду и племени, проданный отцом-крестьянином с торгов в засушливый год, скажу сразу: корни нашей семьи уходят в далекое и славное прошлое. Отцом моим был Артембар, сын Аракса, и в жилах моих предков, издавна живших в Пасаргадах, текла древняя царская кровь — кровь великого Кира. Трое моих сородичей сражались за него, помогая царю возвысить персов над мидянами. Наше поместье в холмах к востоку от Суз принадлежало восьми поколениям моих предков, и мне было лишь десять лет, когда не по своей воле я покинул его, но уже тогда я начинал постигать воинское искусство нашего рода, который, увы, на мне заканчивается.
Крепостной холм, истертый непогодой до складывавших его камней, был ровесником нашей семьи. Сторожевую башню древние строители врезали прямо в утес. Оттуда мы с отцом любовались, бывало, рекой, стремительно бегущей по зеленым равнинам к Сузам, городу лилий. Он указывал мне на сияющий дворец, окруженный широкой террасой, и обещал представить самому царю, как только мне исполнится шестнадцать!
То было во дни царя Оха. Мы благополучно пережили его царствование, хоть и был он великим убийцей. Смерть же настигла моего отца оттого, что он остался верен юному сыну царя, Арсу, и борьбе его с визирем Багоасом.
Я был тогда мал, а посему мог бы и не помнить той давней истории, если бы визирь не носил мое собственное имя. В Персии такое — не редкость, но будучи единственным и любимым сыном, я вострил уши всякий раз, когда с удивлением слышал, как мое имя произносят с шипением ненависти.
Владельцы окрестных поместий и придворные владыки, которых мы, как правило, видели не чаще пары раз в году, время от времени проезжали горными дорогами. Наше укрепленное поселение лежало в стороне от их пути, но было удобным местом для встреч. Я любил глядеть на этих великолепных людей, восседавших на высоких конях, и предвкушать грядущие события — опасности я не чуял, ибо никто из них не внушал мне страха. Порой они приносили жертвы у огненного алтаря; приезжал к нам и маг — жилистый старец, любивший карабкаться по окрестным скалам, подобно следующему за козами пастуху, убивая змей и скорпионов. Мне нравилось смотреть на языки пламени, на их отражения в полированных эфесах мечей, в золотых бляхах и богато украшенных шлемах. И думалось мне, так всегда и будет, пока я не присоединюсь к этим могучим воинам уже в качестве мужчины.
Вознеся молитву, они вместе выпивали священный напиток, после чего заводили разговоры о воинской чести.
В этом вопросе я был сведущ. Едва я достиг пятилетнего возраста, меня забрали от воспитывавших меня женщин, дабы обучить верховой езде, метанию из пращи и ненависти ко Лжи. Дух многомудрого Бога питал светлый огонь. Во мраке Лжи таилось безверие.
Недавно умер царь Ох. Мало кто скорбел бы о нем, угасни царь от болезни, но поговаривали, что причина смерти царя — не болезнь, но снадобье. Багоас был высшим властителем государства, уже многие годы правившим наравне с самим царем, а молодой Арс лишь недавно женился, достигнув совершеннолетия. Ох же, имея выросшего сына и многочисленных внуков, начал понемногу урезать власть Багоаса. И умер, когда скорое падение визиря стало казаться очевидным и неминуемым.
«Стало быть, теперь, — рассуждал один из отцовских гостей, — вероломство освободило трон, хотя бы и для полноправного наследника. Сам я не виню Арса; сказывают, его честь осталась незапятнанной… Но царский сын еще юн, власть Багоаса возросла вдвое, и отныне старик в любое время может присвоить митру. Ни один евнух не возносился еще столь высоко».
«Не часто, но случается, — ответил отец, — их охватывает подобная жажда власти. Оттого лишь, что у них не может быть сыновей». Он поднял меня, сидевшего рядом, на руки. Кто-то пробормотал благое пожелание.
Гость наивысшего ранга, имевший земли у самого Персеполя, но последовавший за царским двором в Сузы, сказал на то: «Все мы согласны, что Багоас не должен править страной. Имея терпение, мы увидим, как с ним уживется Арс. Пускай он молод; мне кажется, дни визиря уже сочтены».
Не ведаю, как поступил бы Арс, если бы оба его брата не были отравлены. Именно тогда он покинул дворец, дабы сплотить преданных друзей.
Три принца уже достигли совершеннолетия, но все трое по-прежнему оставались близки. Достигнув престола, цари часто отворачиваются от родственников; Арс был не таков. Визирь с подозрением относился к их дружеским беседам, и оба младших брата, один за другим, погибли от мучительных желудочных колик.
Вскоре после этого к нашему поместью прибыл гонец с царской печатью на доставленном свитке. Я был первым, кого встретил отец после отъезда посланника.
«Сын мой, — сказал он, — вскоре мне придется покинуть вас; царь созывает верных товарищей. Настанет время — помни об этом, сын, — когда каждому придется встать на сторону Света в битве с Ложью. — Его тяжелая рука легла мне на плечо. — Тебе непросто будет делить одно имя с исчадием зла. Но это едва ли надолго, Бог милостив. Чудовище в человечьем облике не сможет унести имя с собой, и тебе придется заново отстоять его честь. Тебе — и сынам твоих сынов». Он поднял меня и расцеловал.
Отец распорядился укрепить поместье. Один из склонов холма, на котором оно стояло, был чересчур покат, но стены подняли на несколько рядов и устроили в них удобные для лучников щели.
За день до предполагаемого отъезда к воротам поместья подскакал отряд воинов. Их письмо также было отягощено царской печатью. Мы не догадывались, что послание прибыло из рук мертвеца: Арс разделил участь своих братьев, его малолетние сыновья были задушены. Мужская линия рода Оха прервалась… Взглянув на печать, отец повелел открыть ворота. Всадники въехали на двор.
Увидев все это, я беспечно вернулся в аллеи фруктового сада под стенами башни, к своим детским играм. Потом послышался крик, и я выбежал посмотреть. Пятеро или шестеро воинов выволокли из дверей человека с чудовищной раной в центре лица; кровь стекала ему в рот, струилась по бороде. С него сорвали богатое одеяние — и по плечам мужчины также текла кровь, ибо ушей у него не было. Узнать его я сумел лишь по обуви: то были сандалии моего отца.
Даже сейчас я порой со стыдом вспоминаю, что окаменел тогда от ужаса и молча наблюдал за его смертью, не испустив даже крика. Наверное, отец понял мое состояние, ибо, когда его тащили мимо, он успел прокричать: «Орксинс предал нас! Орксинс! Запомни имя! Орксинс!»
Открытый окровавленный рот и вопль исказили черты, сделав лицо еще страшнее. Не знаю, слышал ли я эти слова, — я только и мог, что стоять там, подобно каменному столбу, когда воины поставили моего отца на колени и, ухвативши за волосы, потянули вперед. Им пришлось пять или шесть раз ударить мечом, чтобы разрубить шею. Пренебрегшие милосердием в своем рвении, эти люди могли отрезать уши и нос уже после того, как отсекли бы голову; визирь не усмотрел бы разницы.
Занявшись отцом, они позабыли о моей матери. Должно быть, она сразу взбежала на башню; в минуту его смерти мать бросилась вниз, так что солдаты упустили возможность надругаться над ней. Падая, она кричала, — оттого лишь, мне кажется, что слишком поздно увидела меня у подножия стены. Мать рухнула на камни двора на расстоянии древка копья от меня, и череп ее раскололся на моих глазах. Верю, дух отца успел увидеть, как бесстрашно она последовала за ним.
У меня были две сестры — двенадцати и тринадцати лет. Была и еще одна, девятилетняя, — от второй жены отца, которую унесла лихорадка. Я слышал их истошные крики. Оставили ли их умирать после того, как солдаты натешились добычей, убили их или захватили живыми, того я не знаю.
Наконец предводитель отряда обратил свой взор на меня, сильной рукой поднял в седло, и мы поскакали прочь. Возле моей ноги болталась окровавленная сума с головой отца. Оставшаяся у меня крохотная часть рассудка озадаченно вопрошала, отчего воин сжалился надо мною. Ответ был дан мне той же ночью.
Нуждаясь в деньгах, мой мнимый спаситель не оставил меня себе. На базарной площади Суз, города лилий, я стоял раздетый донага, пока покупатели распивали из маленьких чашечек финиковое вино, шумно торгуясь. Греческие мальчики воспитываются вне стыда, они привычны к обнаженному телу; у нас же более строгие понятия о благопристойности. В своем неведении я думал, что пасть ниже уже невозможно.
Всего только месяц назад мать выбранила меня за то, что я заглянул в ее зеркало. Она сказала, я слишком юн для тщеславия, я же только мельком взглянул на свое лицо — и мало что успел заметить. Мой новый хозяин, однако, не скупился на похвалы: «Настоящая порода, только взгляните. Наследник исконных персов, с грацией косули. Посмотрите на эти тонкие кости, на его профиль — повернись, мальчик, — власы, сиянием подобные бронзе, прямые и мягкие, словно шелк из страны Цинь, — подойди же, мальчик, дай им потрогать. Брови, выписанные тонкой кистью. Эти большие глаза, словно раскрашенные бистром, — о, это озера любви! Эти нежные руки не продаются задешево, чтобы скоблить потом полы… Только не говорите, что вам предлагали подобный товар в пять прошедших лет или даже десять».
Как только он делал паузу, чтобы перевести дух, торговец замечал в ответ, что не намерен покупать себе в ущерб. Наконец тот назвал свою последнюю цену, и воин возопил, что такая сумма — чистый грабеж. Торговец же возразил, что нельзя упускать из виду известный риск: «Мы теряем одного из пяти, когда скопим их».
«Скопим их», — подумал я, в то время как ладонь страха закрыла вежды понимания. Дома я наблюдал за тем, как холостили быка… Я не вздрогнул, не открыл рта, мне не о чем было просить этих людей. Как я убедился на собственном горьком опыте, в сем мире не осталось места для жалости.
Стенами своего двора — по пятнадцати футов высотой — дом торговца напоминал царскую тюрьму. Рабов кастрировали у одной из них, под навесом. Меня опоили слабительным и не кормили; считалось, что так я легче перенесу оскопление. Затем меня втолкнули в холод и пустоту, дав сперва рассмотреть низкий столик с разложенными на нем ножами и специальную раму с торчащими в разные стороны палками, к которым привязывались ноги мальчиков. На раме я увидел зловещие темные потеки и грязные кожаные ремни… Только тогда я бросился к сандалиям торговца и вцепился в них с отчаянным плачем, умоляя о пощаде. Жалости в этих людях было не больше, чем в крестьянах, собирающихся холостить бычка. Они не сказали ни слова утешения; привязывая меня ремнями, они обсуждали какие-то базарные слухи, а затем приступили к делу, и я не слышал уже ничего, только боль и собственные крики.
Говорят, женщины забывают о муках деторождения. Что ж, их направляют руки самой природы. Но ничья рука не сжала мою, дабы облегчить боль — сплошную боль меж почерневшим небом и землей. Ее я буду помнить до самой смерти.
Там была старая рабыня, кутавшая мои сильно гноившиеся раны. Работала она умело и быстро, чистыми руками, ибо мальчики считались достоянием хозяина и, как она призналась однажды, ее прогнали бы, потеряй она хоть одного. Рабыня сказала, что со мной все в порядке, «чистая работа», и позже добавила, глупо хихикая, что я смогу неплохо зарабатывать. Слов этих я тогда не понял; знал только, что она смеялась, пока я корчился от муки.
Как только я поправился, меня продали с торгов. Снова я стоял обнаженный, на сей раз на виду у глазевшей толпы. С помоста виднелся яркий краешек дворцовых стен, где, как обещал мне отец, я должен был в свое время предстать под царские очи.
Купил меня торговец драгоценными каменьями; хоть и не сам он, а жена его выбрала меня, указав красным кончиком пальца из-за опущенных занавесей носилок. Мой хозяин медлил, упрашивая дать новую цену: предложение разочаровало его. От боли и тоски я исхудал, сбросив, вне сомнения, вместе с весом большую часть своей красоты. Перед торгами меня буквально набивали едой, но мое тело неизменно извергало ее обратно, словно бы презрев саму жизнь. Тогда меня решили поскорей сбыть с рук, а жене ювелира хотелось иметь при себе хорошенького пажа, дабы возвыситься над наложницами, и для этой цели я был достаточно пригож. Еще у нее была обезьянка с зеленоватым мехом.
Я очень привязался к этому животному; моей обязанностью было кормить его. Когда я входил, обезьянка бросалась ко мне в объятия, норовя крепко вцепиться в мою шею крошечными черными ручонками. Впрочем, вскоре зверек прискучил госпоже и его продали.
Я все еще был слишком мал и привычно жил сегодняшним днем. Но когда продали обезьянку, я с трепетом заглянул в будущее. Мне никогда уже не бывать свободным человеком, меня так и будут всю жизнь продавать и покупать, как эту обезьянку, и еще — я никогда не стану мужчиной. Ночами эти мысли не давали мне уснуть. А утром казалось, что, лишившись мужского естества, я в одночасье состарился. Госпожа заметила, что я чахну, и повелела кормить меня так, что вскоре начались рези в животе. Но она вовсе не была жестока со мной и никогда не била, не считая тех случаев, когда я нечаянно ломал что-то ценное.
Пока я лежал, приходя в себя, у торговца, на престол воссел новый царь. Прямая линия Оха оборвалась, так что отныне в царских жилах текла разбавленная кровь каких-то боковых ветвей. Так или иначе, люди хорошо отзывались о государе. Датис, мой хозяин, не приносил новости в гарем, полагая единственной заботой женщин доставлять удовольствие мужчинам, а евнухов — приглядывать за ними. Глава евнухов, однако, с увлечением пересказывал нам все базарные сплетни; почему бы и нет? Это все, что у него было.
«Новый царь Дарий, — поведал нам он, — в достатке наделен и красотой, и доблестью. Когда царь Ох воевал с кардосцами и их могучий силач бросил вызов его воинам, только Дарий решился шагнуть вперед. Он и сам был завидного роста, а пронзив великана первым же дротиком, снискал славу, не потускневшую и по сей день. Не обошлось, разумеется, без разногласий, и маги исследовали небо в поисках знамений, но никто в совете не осмелился оспорить выбор Баго-аса; визиря попросту слишком боялись. Однако до сей поры никто не слыхал, чтобы царь убил кого-нибудь: по слухам, нрава он был самого спокойного и незлобивого».
Слушая рассказ евнуха и качая опахалом из павлиньих перьев перед лицом госпожи, я вспоминал пир по случаю дня рождения отца, последнего в его жизни. Гости правили вверх по склону холма и торжественным шагом вступали в ворота, конюхи принимали у них лошадей. У порога друзей приветствовал отец, рядом с которым стоял тогда и я… Один из гостей возвышался над остальными и столь был похож на бога, что даже не казался мне старым. Он отличался редкостной красотой, а все его зубы еще были на месте, и он подхватил меня, как грудного младенца… Я смеялся тогда. Разве не его звали Дарием? Но какое мне дело до того, кто ныне правит царством? — так думал я, качая свое опахало.
Вскоре, когда эти вести устарели, на базаре заговорили о западных землях. Там жили варвары, о которых рассказывал отец, — рыжеволосые дикари, красившие лица синим. Они жили на севере от Греции, племя, называвшее себя македонцами. Сначала они совершали набеги, затем у них хватило наглости объявить войну, и сатрапы прибрежных областей уже готовились отразить натиск македонцев. Последние новости гласили, что почти сразу после смерти царя Арса их собственный царь также был убит, на каком-то публичном представлении, где, как это принято у варваров, расхаживал без охраны. Наследник его был еще достаточно юн, чтобы Персия перестала беспокоиться о вторжении с западных рубежей.
Моя жизнь неспешно текла среди маленьких забот гарема: устраивать постель, приносить и уносить подносы с кушаньями, смешивать шербеты из горного снега и лимонного сока, красить госпоже ногти и отзываться на ласки девушек. У Датиса была всего одна жена, не считая трех молоденьких наложниц, которые были добры ко мне, зная, что их господин не питает пристрастия к мальчикам. Но если только госпожа замечала, что я прислуживаю им, она без жалости таскала меня за ухо.
Скоро мне стали давать небольшие поручения, позволившие выходить в город, — ведь покупка хны, краски для век или ароматных трав для бельевых сундуков могла оскорбить Достоинство главы евнухов; на рыночной площади и в лавках встречал я и других собратьев по несчастью. Некоторые евнухи походили на моего начальника — жирные и неуклюжие, с почти женскими грудями; увидев такого, я снова и снова зарекался умерить аппетит, хотя все еще быстро вытягивался в росте и, стало быть, нуждался в питании. Другие были иссохшие и визгливые, как измученные заботами старухи. Но некоторые держались уверенно и с достоинством, они были высоки и прямы; мне оставалось только догадываться об их секрете.
Настало лето; апельсиновые деревья на женской половине сада наполнили воздух ароматом, мешавшимся с благоуханным потом девушек, в скуке перебиравших пальцами по каменному краю бассейна с рыбками. Госпожа купила мне маленькую арфу, которую следовало удерживать на согнутом колене, и повелела одной из девушек научить меня ее настраивать. Я пел, когда в сад, задыхаясь от спешки и мелко сотрясаясь всем телом, вбежал глава евнухов. Его распирали новости, но он все же сделал должную паузу, чтобы вытереть пот со лба и проклясть жару, заставив всех прислушиваться с нетерпением. Сразу было видно: настал великий день.
— Госпожа, — взвизгнул он наконец, — визирь Багоас умер!
Двор, словно гнездо скворцов, наполнился еле слышным щебетом. Госпожа махнула пухлой рукой, призывая всех замолчать:
— Но как? Неужели ты больше ничего не знаешь?
— Я узнал все в подробностях, госпожа. — Евнух вновь вытер лоб, дожидаясь приглашения сесть. Заговорщицки оглянувшись вокруг, подобно заправскому рыночному рассказчику, он заерзал на подушке. — Эта история уже хорошо известна во дворце, ибо случившемуся было множество свидетелей. Вы, несомненно, услышите все сами. Вы же знаете, госпожа, я умею спрашивать; если кому-то известно, значит, известно и мне. Дело обстоит так: вчера Багоас испросил у царя аудиенцию и получил ее. Мужам подобного ранга, естественно, подают только самые изысканные вина. Внесли напиток, уже разлитый по золоченым чашам. Царь взял свою, Багоас — вторую, и визирь подождал, пока царь не пригубит вина. Какое-то время Дарий держал чашу в руке, говоря о каких-то мелочах и наблюдая за лицом Багоаса; затем сделал вид, что отпил немного, и вновь опустил чашу, не сводя глаз с визиря. А потом сказал: «Багоас, ты верно служил трем царям. Государственный муж твоих заслуг должен быть отмечен подобающей ему честью. Выпьем же за здоровье друг друга — вот моя чаша, возьми ее; я же выпью из твоей». Виночерпий подал евнуху царскую чашу и передал вторую царю…
Выдержав необходимую паузу, евнух продолжал: — Лицо, соблаговолившее поведать мне об этих событиях, сравнило цвет щек визиря с бледным речным илом… Царь выпил, и наступила тишина. «Багоас, — сказал он. — Я допил вино; жду теперь, чтобы и ты выпил за мое здоровье». Тогда Багоас прижал к груди ладонь, набрал воздуху и молил царя извинить его немощь; у него потемнело в глазах, и он испрашивал разрешения удалиться. Но царь ответил: «Садись, визирь. Это вино — твое лучшее лекарство». Тот сел; похоже, ноги попросту изменили ему. Чаша тряслась в руке, и вино начало проливаться. И тогда царь при встал в своем кресле, повысив голос так, чтобы слышали все: «Пей свое вино, Багоас. Ибо говорю тебе и не лгу: что бы ни было сейчас в твоей чаше, тебе лучше осушить ее одним глотком». Тут визирь выпил. И когда он встал, чтобы уйти, царская охрана приступила к нему с поднятыми пиками. Царь же дождался, пока яд не начал действовать, и только тогда оставил их, приказав ждать конца. Говорят, визирь умирал не менее часа.
Раздалось немало восклицаний, походивших на звон монет в шапке искусного рассказчика. Госпожа спросила о человеке, предупредившем царя. Глава евнухов с лукавым видом понизил голос:
— Царскому виночерпию пожаловано почетное одеяние… Кто знает, госпожа? Некоторые говорят, что царь не забыл о смерти Оха и что, обменявшись чашами, визирь прочел свою судьбу на его лице, но уже ничего не мог сделать. Пусть ладонь благоразумия закроет мудрые уста.
Значит, божественный Митра, покровитель правой мести, свершил свой суд. Отравитель умер от яда, как того и заслуживал. Но для богов век — мгновение. Мой тезка погиб, как и обещал мне отец; но Багоас покинул сей мир слишком поздно и для меня, и для сынов моих сынов.

2

Два года я прислуживал в хозяйском гареме, где более всего страдал от невыносимой скуки, вполне способной заморить человека до смерти. Я подрос, и хозяевам пришлось дважды сменить мою одежду. И все же мой рост рано замедлился. Дома говорили, что я буду таким же высоким, как отец, но оскопление, должно быть, причинило мне не только боль. Я и сейчас немногим выше подростка и всю жизнь сохранял мальчишескую стройность.
Как бы то ни было, на базаре мне не раз доводилось слышать похвалы своей красоте. Порой со мной заговаривали мужчины, но я отворачивался от них; по простоте душевной мне казалось, что они не заинтересовались бы мною, зная, что я — раб. И все же меня радовала возможность спастись на время от женской болтовни, окунуться в краски базарной жизни и глотнуть свежего воздуха.
Теперь уже и хозяин стал давать мне простые поручения: отнести записку ювелирам новой лавки, например, или что-нибудь в том же роде. Я побаивался царских мастерских, но Датис, казалось, считал, что делает мне приятное, посылая туда. Ремесленники в основном были греческими рабами, ценимыми за мастерство. Естественно, на лице у каждого было проставлено клеймо, но то ли в качестве наказания, то ли с целью предотвратить побег вдобавок их часто лишали ноги, а порой и обеих. Тем из них, что вращали точильные круги, шлифуя геммы, в работе были нужны и руки, и ноги; чтобы их легче было выследить в случае побега, им отрезали носы. Я старался смотреть куда угодно, только не на них, — пока не заметил испытующий взгляд ювелира, явно подозревавшего меня в желании что-то стянуть.
С детства я знал, что, после трусости и Лжи, наибольшим позором для благородного человека было занятие торговлей. О продаже и речи быть не могло; даже купить что-либо считалось бесчестьем. Все необходимое знатному мужу даст его собственная земля. Даже зеркальце моей матери, с выгравированным на нем крылатым мальчиком, доставленное из далекой Ионии, попало в наш дом с ее приданым. Как бы часто мне ни приходилось покупать что-то, всякий раз я испытывал жгучий стыд. Правду говорят люди, все познается лишь на собственном опыте.
Для ювелиров то был скверный год. Царь отправился на войну, оставив Верхний Город безлюдным, подобно кладбищу. Юный царь македонцев добрался до Азии и захватывал греческие города один за другим, изгоняя персов. Ему было тогда немногим более двадцати, и сатрапы прибрежных областей не приняли его всерьёз. Но он разбил их и, переправившись через Граник, заставил считать себя еще более опасным противником, нежели его отец.
Поговаривали, что македонский царь не был женат и что в походе его не сопровождали домочадцы — одни лишь воины, словно тот был не царем, а каким-нибудь разбойником. Зато его армия могла передвигаться необыкновенно быстро, даже по незнакомой горной стране. Гордость заставляла его носить блестящие доспехи, чтобы его всегда можно было увидеть в бою. О доблести его ходило множество историй, которые я не стану пересказывать, ибо те из них, что были правдивы, известны ныне всему свету; лживых же мы слышали достаточно. В любом случае молодой царь македонцев уже достиг всего, к чему стремился его отец, и явно не собирался останавливаться.
Дарий между тем созвал армию и самолично отправился навстречу. А так как царь царей не путешествует в одиночестве, подобно юному набежчику с Запада, он захватил с собой двор и домочадцев, с их собственными слугами, равно как и гарем — с матерью царя, самой царицей, принцессами и маленьким наследником, со всеми их непременными спутниками: евнухами, цирюльниками, швеями, прачками и так далее. Царица, слывшая исключительной красавицей, всегда приносила местным ювелирам хороший доход.
Приближенные царя также взяли на войну своих женщин, жен или наложниц — просто на тот случай, если поход затянется надолго. Так что в Сузах перевелись покупатели, за исключением тех, что могли позволить себе лишь дешевые побрякушки.
Той весной госпожа не получила нового наряда и целыми днями обращалась с нами неласково. Самая хорошенькая из наложниц приобрела новую вуаль, что на неделю сделало жизнь в гареме невыносимой. У главы евнухов стало меньше денег на покупки, чем обычно; госпожа оказалась урезана в сладостях, рабы — в пище. Мне же оставалось только щупать худую талию и с превосходством поглядывать на других евнухов.
Я становился все выше. Хотя я опять вырос из прежней своей одежды, на обновки вовсе не рассчитывал, но, к моему удивлению, хозяин все же купил мне красивую тунику, шаровары с поясом и верхнюю куртку с широкими рукавами. На поясе даже был золотой ободок. Новое одеяние столь меня обрадовало, что, надев его впервые, я нагнулся над бассейном рассмотреть себя и не был разочарован.
В тот же день, вскоре после полудня, хозяин позвал меня в комнату, где обычно обсуждал дела с гостями. Помню, мне показалось странным, что Датис избегает поднимать на меня глаза. Начертав несколько слов и скрепив их печатью, он обратился ко мне:
— Отнеси это ювелиру Обару. Отправляйся сразу в мастерские, не шляйся по базару. — Оторвав взгляд от своих ногтей, он посмотрел на меня. — Обар мой лучший покупатель, так что постарайся быть с ним почтительным.
Его слова поразили меня.
— Господин, я никогда не был невежлив с покупателями. Неужели кто-то пожаловался на меня?
Дальнейшее запомнилось мне лишь смутно. Память моя сохранила лишь нестерпимую вонь его тела и прощальный подарок: когда все кончилось, Обар наградил меня кусочком серебра за труды. Серебро я отдал прокаженному на базаре, принявшему его на лишенную пальцев ладонь и пожелавшему мне долгой жизни.
Я думал об обезьянке с зеленоватым мехом, которую унес мужчина с жестоким лицом, намеренный обучить ее каким-то базарным трюкам. Мне пришло в голову, что, наверное, ювелир решил «опробовать» товар, прежде чем сделать покупку. Я бросился к канаве; меня так рвало, что, казалось, еще немного — и я извергну собственное сердце. Никто даже не поглядел в мою сторону. Весь в холодном поту, я вернулся в дом своего господина.
Хотел Обар купить меня или нет, того я не знаю, но хозяин явно никого продавать не собирался. Ему было гораздо проще снова и снова оказывать Обару эту маленькую услугу — он одалживал меня ювелиру дважды в неделю.
Сомневаюсь, чтобы мой господин хоть раз задумался, каким словом люди могли назвать его поступок. Вскоре обо мне прослышал приятель Обара и, должно быть, позавидовали Не будучи сам торговцем, он платил монетами; он-то и передал добрую весть дальше… Уже очень скоро меня посылали к кому-то практически ежедневно.
Когда тебе двенадцать лет, о смерти можно мечтать, но мечта эта должна быть слишком ясной, чтобы действительно решиться наложить на себя руки. Я часто думал о смерти; мне снились кошмары, в которых мой безносый отец выкрикивал уже мое имя, вместо имени предателя. Но в Сузах не было достаточно высоких стен, чтобы я мог, вслед за матерью, броситься и разбиться о камни; никакой иной способ я не считал надежным. Что же до бегства, то перед глазами у меня был наглядный пример для подражания: обрубки ног рабов царского ювелира.
Стало быть, я ходил к своим клиентам, как мне приказывал мой господин. Некоторые из них были лучше Обара, другие — хуже стократ. Я еще могу припомнить, как замирало холодным комком сердце, когда мне доводилось подходить к незнакомому еще дому; как однажды мне приказали выполнить некую прихоть, которую я не могу описать здесь, и я вспомнил отца: уже не страшную маску, а гордого мужа, стоящего на пиру в честь своего последнего дня рождения, наблюдающего при свете факелов за тем, как наши воины танцуют с мечами… Чтобы почтить его память, я вырвался из объятий мерзавца и назвал его именем, которого тот заслуживал.
Из боязни испортить дорогую вещь, мой хозяин не стал наказывать меня освинцованной плетью, часто гулявшей по плечам нубийца-привратника, — но и трость его оказалась вполне тяжела. С еще гудевшей спиной я был послан назад — вымолить прощение у клиента и исполнить его просьбу.
Более года я вел подобную жизнь, утешая себя лишь тем, что когда-нибудь выйду из детского возраста и мои мученья закончатся сами собой. Госпожа ничего не знала о них, и я старался обмануть ее, всегда держа наготове подходящий рассказ о прошедшем дне. В ней было больше благопристойности, чем в муже, но госпожа не имела власти спасти меня. Если б только она узнала правду, домашний очаг превратился бы в кошмар, пока — во имя мира в семье — Датис не продал бы меня за лучшую цену, которую ему могли посулить. Стоило мне вспомнить о покупателях — и ладонь благоразумия прикрывала мои уста.
Всякий раз, проходя по базару, я представлял, как люди говорят меж собой, указывая в мою сторону: «Вон он идет, этот продажный мальчишка Датиса». И все-таки мне частенько доводилось бывать там, чтобы удовлетворять любопытство госпожи. До Суз добрались слухи о том, что царь держал великую битву с Александром у морского города Исса и проиграл ее. Дарий, единственный из всего войска, спасся на коне, бросив колесницу и доспехи. Что ж, царь остался жив, думал я, многие сочли бы его участь везением.
Когда до нас дошли наконец достоверные рассказы, мы узнали о захвате гарема с царицей, матерью Дария и всеми детьми. У меня были веские причины догадываться об их дальнейшей участи. Крики сестер все еще звенели в моих ушах; я представлял себе малолетнего принца на остриях пик, что, без сомнения, случилось бы и со мною, если б не жадность моего «спасителя». Впрочем, я никогда не видел всех этих людей и, поспешая к дому некоего господина, которого знал чересчур хорошо, сохранил немного жалости и для себя самого.
Позже кто-то принес весть — и клялся, что она явилась прямиком из Киликии, — будто бы Александр поселил царственных женщин в отдельном павильоне и, не допустив до них солдат, оставил им даже прислугу. Говорили, что и наследнику была сохранена жизнь… Над рассказом смеялись, ибо никто и никогда не вел себя подобным образом во время войны, не говоря уже о варварах с запада.
Царь спешно отступил к Вавилону и остался там на зиму. Весной же, однако, он вернулся в Сузы из-за жары — отдыхать от трудов, пока его сатрапы собирают новое воинство. Только нужды гарема удержали меня от того, чтобы бежать глазеть на царскую кавалькаду: любой мальчишка, каким я отчасти еще был, не смог бы устоять перед подобным зрелищем. Ждали, что Александр двинется теперь в глубь персидских земель, но у него хватило безрассудства осадить вместо этого Тир — хорошо укрепленную крепость на острове, способную выдержать десять лет осады. Пока македонец развлекался подобным образом, царь вполне мог наслаждаться отдыхом.
Теперь, когда царский двор воротился, пусть даже без царицы, я уповал на то, что к ювелирам вновь вернутся их доходы; тогда, возможно, мне позволят свернуть свою торговлю и остаться прислуживать в гареме. Некогда подобную жизнь я находил скучной; ныне она манила к себе, подобно пальмовой роще в сердце пустыни.
Вы считаете, наверное, что к тому времени я уже мог бы смириться со своим занятием. Но мальчик тринадцати лет — это все тот же десятилетний ребенок, пусть даже проживший еще три долгих года… Среди холмов, далеко-далеко, я еще способен был различить развалины отчего дома.
У нескольких клиентов я мог бы, подластившись, выклянчить хорошие деньги, которые можно было не показывать хозяину. Но я скорее вкусил бы верблюжьего помета, чем попросил бы; некоторые, однако, были столь утомлены моей угрюмостью, что одаривали меня в надежде увидеть улыбку. Другие старались причинить мне боль самыми разными способами, но я быстро понял, что они станут мучить меня в любом случае, а мольбы только подхлестнут их. Худший из всех оставил меня в рубцах с ног до головы, и хозяин отказал ему впредь, но не из сострадания ко мне, а потому лишь, что тот портил чужое добро. С другими я познал изобретательность любви и потому не отказывался улыбнуться за серебряную монету, но, получив ее, покупал курительное зелье. Надышавшись им до полного отупения, я хладнокровно мог исполнять их прихоти; потому меня и по сей день еще мутит от его сладкого запаха.
Некоторые были по-своему добры ко мне. С ними мне казалось даже, что оказанное уважение требует чего-то взамен. Не ведая другого способа воздать им за доброту, я старался доставить удовольствие, и они рады были научить меня делать это лучше. Так я познал начала искусства.
Был среди них один торговец коврами, который, закончив, обращался со мной как с дорогим гостем: усаживал рядышком, наливал вина и вел долгие беседы. Вину я был рад, ибо порой торговец делал мне больно; впрочем, он всегда был ласков со мной и старался доставить радость. Боль свою я скрывал — из гордости или от стыда, сколько его еще во мне оставалось.
Однажды он принял меня, вывесив на стене ковер, потребовавший от мастеров десяти лет работы. Торговец сказал, что хочет насладиться им прежде, чем ковер будет отправлен заказчику — другу самого царя, привыкшему к исключительному изяществу. «Быть может, — произнес в задумчивости торговец, — он знавал и твоего отца».
Я же почувствовал, как кровь отхлынула от лица, как похолодели ладони. Все это время я полагал свое имя собственной тайной, а имя отца — свободным от позора. Теперь же я понял, что хозяин узнал мою тайну от торговца рабами и похвалялся ею. Почему бы нет? Визирь, местью коего я лишился родных, опозорен и убит; оскорблять его ныне уже не считается изменой. И я съежился, подумав о нашем имени в устах всех тех, кто прикасался ко мне…
Прошел месяц, но я так и не сумел привыкнуть к этой мысли. Я с радостью убил бы многих своих клиентов за то, что они знали. И когда за мною вновь послал торговец коврами, я был лишь благодарен, что это он, а не кто-нибудь похуже.
Я прошел прямо во двор с фонтанчиком, где он иногда любил посидеть на подушках под лазурным навесом, прежде чем ввести меня в дом. Но на сей раз торговец был не один; рядом с ним сидел какой-то другой мужчина. Я застыл в дверях, страшась, что опасливые мысли ясно читаются на моем лице.
— Входи же, Багоас, — позвал торговец. — Не пугайся так, милый мальчик. Сегодня мы с моим другом не спросим с тебя ничего, кроме свежести твоего присутствия и удовольствия от твоего чарующего пения. Рад видеть, что ты захватил арфу.
— Да, — отвечал я, — хозяин передал мне вашу просьбу.
Я не знал только, спросил ли Датис за это больше обычного.
— Входи. Мы оба измучены заботами прошедшего дня, согрей же нам души своим искусством.
Я пел для них, повторяя про себя: «Нет, они не успокоятся на пении». Гость не походил на купца; он был совсем как один из друзей отца, пусть не с таким грубым лицом. Какой-то покровитель торговца, думал я. И сейчас меня подадут ему на блюде, выложенном зеленью.
Я ошибался. Меня попросили спеть еще, потом мы говорили о всяких мелочах, а вскоре меня отпустили, сделав маленький подарок. Такого со мной еще не бывало… Когда дверца во дворик закрылась за моей спиной, я услышал ровное гудение их голосов и знал, что говорят обо мне. Что ж, решил я по дороге домой, сегодня я дешево отделался. Значит, скоро мы еще встретимся с этим «другом».
Так и вышло. На следующий же день он купил меня.
Вот так, подобно обезьянке, я провалился вдруг в еще неизвестную новую жизнь. Госпожа едва не утопила меня слезами; меня словно завернули в мокрую простыню. Конечно же, он продал меня, не спросив мнения супруги. «Ты был таким нежным мальчиком, таким милым. Я знаю, даже сейчас ты оплакиваешь родителей, я видела скорбь на твоем лице… Я молюсь о добром господине для тебя; ты ведь еще сущее дитя… Так спокойно, так уютно тебе было с нами…»
Мы заплакали снова, и все девушки в гареме подошли обнять меня на прощание. Надушенная свежесть их тел казалась сладостной в сравнении с дурными воспоминаниями. Мне было тринадцать, но я мнил, что повидал уже все в этой жизни и, доживи хоть до пятидесяти, не узнаю ничего нового.
Я покинул дом наутро: за мною пришел исполненный достоинства евнух лет сорока, с приятным лицом и все еще следивший за фигурой. Он держался со мной столь вежливо, что я решился спросить у него имя своего нового хозяина. Евнух слегка изогнул губы в осторожной улыбке: «Сначала нужно увериться, что ты подходишь ему. Сдержи любопытство, мальчик, в свое время ты все узнаешь».
Я чувствовал, он что-то скрывает, пусть не из злого умысла. И, пока мы шли через базар к тихим улочкам с большими домами, надеялся, что вкусы моего нового господина не окажутся слишком необычными.
Дом был похож на все остальные. От улицы его, как и прочие богатые особняки, скрывала высокая стена с громадными воротами, щедро обитыми листами бронзы. Внутренний двор украшали высокие деревья, чьи верхушки едва виднелись из-за стены. Все здесь казалось величественным и очень старым. Евнух отвел меня в маленькую комнату в крыле прислуги — каморку с единственной кроватью. Впервые за три года я усну, не слыша свистящего храпа главы евнухов… На кровати лежала стопка чистых одежд. Они казались скромными по сравнению с моим костюмом; только надев их, я убедился, что они куда удобнее и прочнее. Евнух поднял прежнюю мою одежду двумя пальцами и фыркнул: «Безвкусная дешевка. Здесь она тебе не понадобится. Ладно, какое-нибудь бедное дитя будет ей радо».
Я думал, что теперь меня отведут прямо к господину; тем не менее я считался недостойным увидеть его лик без особой подготовки, начавшейся в тот же день.
То был огромный старый дом, с опоясавшей двор прохладной анфиладой запущенных комнат. Казалось, здесь никто не живет, — обстановка некоторых состояла лишь из древнего сундука или старого дивана с вытертой обивкой. Пройдя через них, мы все же попали в комнату с полным набором мебели; мне подумалось, впрочем, что ею не пользовались, а просто хранили там. У стены стояли стол со стулом, покрытым чудесной резьбой; был здесь и буфет, уставленный красивыми сосудами из глазурованной меди; к другой же стене была придвинута пышно убранная кровать с вышитым балдахином. Странно, но она была застелена, и рядом с ней стояли скамеечка для одежды и ночной столик. Все здесь было отполировано до блеска, но комната почему-то все равно не казалась обитаемой. Резные окна облепили гирлянды ползучих растений, отчего свет в ней отдавал зеленью, словно вода в бассейне с рыбками.
Как бы то ни было, вскоре я обнаружил ответ на загадку. Комнату специально подготовили для моего обучения.
Изображая хозяина, евнух уселся на резной стул, дабы показать мне, как именно нужно предлагать то или иное блюдо, наливать вино, ставить чашу на стол или вкладывать ее в руку господина. В его манерах сквозила надменность благородства, но ни разу он не ударил и не выбранил меня, а потому я не чувствовал враждебности к этому человеку. Вскоре я понял, что тот трепет, который евнух старался внушить мне, тоже был частью подготовки, и, осознав это, действительно испытал растущий страх.
Сюда же мне принесли и полуденную трапезу; выходит, я не должен есть в обществе простых слуг. С тех пор, как мы вошли в дом, я вообще никого здесь не видел, кроме приведшего меня евнуха. В конце концов мне стало немного не по себе: я испугался, что меня оставят здесь на ночь, в этой огромной и страшной постели, посреди комнаты, кишащей призраками; в последнем я был вполне уверен. Но после ужина я вернулся в свою крошечную комнатку… Даже нужник, которым я пользовался, казался давно никем не посещаемым — разве только огромными пауками, прятавшимися в облепившей его листве.
На следующее утро евнух вновь прогнал меня через все вчерашние уроки. Он казался довольным мною ровно настолько, насколько это вообще мог выказать человек с его чувством собственного достоинства. Ну конечно же, подумалось мне, он ожидает прихода господина! Вздрогнув, я сразу выронил блюдо.
Внезапно дверь распахнулась и, как будто за нею открылся сад, полный ярких цветов, в комнату для занятий вошел юноша. Он уверенно шагнул к нам: веселый, красивый, с золотыми украшениями и в богатой одежде, пахнущий тонкими и дорогими духами. Я далеко не сразу осознал, что, хоть ему было не менее двадцати, он оставался безбородым: на вид юноша более походил на гладко выбритого грека, нежели на евнуха.
— Привет тебе, оленеглазый отрок, — сказал он, щедро обнажив зубы, похожие на горсть свежеочищенного миндаля. — Что же, по крайней мере однажды мне сказали чистую правду. — Юноша повернулся к моему наставнику. — И как идут дела?
— Вовсе не плохо для первых занятий, Оромедон. Со временем из него выйдет что-то путное. — В голосе евнуха звучало уважение, но он говорил с юношей скорее как с равным. Хозяином Оромедон явно не был.
— Поглядим. — Юноша подал знак невольнику-египтянину поставить на пол ношу и покинуть нас.
Я вновь повторил пройденный урок, и, когда собрался наполнить чашу вином, он сказал:
— Ты слишком сильно согнул локоть. Попробуй вот так, — он поправил меня, легко прикоснувшись к моей руке кончиками пальцев. — Видишь? Получается гораздо грациознее.
Предложив блюдо со сладостями, я замер, ожидая порицания.
— Неплохо. Теперь давай-ка проделаем то же самое еще разок, но с настоящим сервизом.
Из принесенного рабом тюка он вынул сокровище, при виде которого я зажмурился. Здесь были чаши, кувшины и блюда из чистого серебра с искусной гравировкой, инкрустированной золотыми цветами.
— Ну-ка, — сказал юноша, небрежно отодвигая медный сосуд. — Видишь ли, в руках, держащих воистину прекрасные вещи, есть несомненная красота, но достичь совершенства можно, лишь ощутив их благородный вес.
Его удлиненные темные глаза послали мне тайную улыбку.
Когда я осторожно поднял блюдо, Оромедон вскричал:
— Вот! В нем есть этот дар! Он не боится брать их, зная, как с ними следует обращаться. Кажется, у нас все будет отлично.
Оглянувшись вокруг, юноша спросил в недоумении:
— Но где же подушки? И столик для вина? Он ведь должен научиться служить в опочивальне.
Мой прежний наставник вперил в него вопрошающий взгляд.
— О да, — ответил юноша, тихо рассмеявшись; его золотые серьги мелодично звякнули. — В этом ты можешь быть уверен. Просто вели прислать сюда необходимое, и я все покажу ему сам. Я не стану беспокоить тебя.
Когда подушки были доставлены, он уселся на одну из них и показал, как следует подавать господину поднос, не поднимаясь с колен. Он вел себя столь по-дружески, даже указывая на мои ошибки, что я справлялся с этой новой для меня работой, не боясь показаться неуклюжим. Поднявшись, Оромедон похвалил меня:
— Замечательно. Быстро, ловко и плавно. А теперь давай приступим к обрядам спальни.
— Боюсь, господин, я еще не успел обучиться — ответил я, потупившись.
— Вовсе не обязательно называть меня господином. Это всего лишь игра, вторящая всем церемониям. Я же должен обучить тебя другим вещам. В спальне, разумеется, полно церемоний, но нам следует лишь быстро пробежать их; почти все здесь будут делать люди повыше рангом, чем мы с тобой. Впрочем, не сплоховать в случае чего тоже весьма важно. Начнем с кровати, которую уже должны были приготовить. — Мы вдвоем откинули расшитое покрывало; постель была застелена простынями плетеного египетского полотна. — Как, без благовоний? Не знаю, кто готовил для нас эту кровать: все равно как в постоялом дворе для погонщиков верблюдов. Ну, как бы там ни было, представим себе, что благовония все же рассыпаны.
Встав у кровати, Оромедон потянул с головы свою шляпу-петас.
— Это сделает какой-нибудь сановник действительно высокого ранга. Теперь, чтобы снять пояс, требуется сноровка; само собой, господин не станет оборачиваться, чтобы помочь тебе. Просто обхвати мою талию и скрести ладони; вот-вот, именно так. Потом халат. Начинай расстегивать сверху. Теперь зайди за спину и медленно опускай его вниз; твой господин немного раздвинет руки, этого вполне достаточно. — Я снял с него халат, обнажив стройные оливковые плечи, на которые сразу упали черные кудри, едва тронутые хной. Мой наставник сел на кровать. — Что до туфель, то тебе придется встать на оба колена, немного откинуться назад и снять их по очереди, принимая каждую ногу отдельно, но всегда начиная с правой. Нет, не вставай пока. Он уже успеет распустить пояс штанов; и теперь ты тянешь их на себя, все еще стоя на коленях и все это время не поднимая глаз.
Я выполнил повеление наставника, а он немного приподнялся на кровати, облегчая мне задачу, и остался в одной льняной повязке на чреслах. Двигался он с удивительной грацией, а кожа его не имела изъянов; то была не персидская, но мидийская красота.
Не нужно складывать; постельничий заберет одежду, но помни: она ни мгновения не должна валяться на виду. И теперь, если только эту комнату потрудились бы оснастить всем необходимым, ты набросил бы на плечи господина ночную рубашку — это я виноват, совсем про нее забыл, — под которой он снял бы повязку в соответствии со всеми приличиями.
Плотно завернувшись в простыню, Оромедон распустил свою повязку и отложил ее на стул.
Оромедон откинул покрывало, столь доброжелательно и уверенно улыбаясь, что я успел забраться в постель раньше, чем сообразил, что происходит. Я отпрянул, и сердце мое взорвалось упреком и досадой. Юноша нравился мне, и я доверял ему, — зря, он лишь играл со мною! Он ничем не лучше прочих.
Потянувшись, он поймал мою руку, сжал ее твердо, но без раздражения или похоти.
— Полегче, мой оленеглазый отрок. Замри-ка и послушай. Я никогда, за все это время, не сказал тебе ни одного лживого слова. Я всего лишь учитель, и все это — не более чем часть моей работы, ради которой я здесь. И если моя работа мне по душе, тем лучше для нас обоих… Знаю, ты о многом хотел бы забыть; уже скоро память твоя смилостивится. В тебе есть гордость — уязвленная, но не растоптанная. Наверное, именно она превратила твои приятные черты в подлинную красоту. Обладая таким нравом, ты конечно же должен был сдерживаться, живя так, как жил: разрываясь меж своим жалким, корыстным хозяином и его грубыми дружками. Но пойми, те дни уже прошли. Пред тобою — новая жизнь. Надо понемногу делиться тем, что ты прячешь внутри, и я здесь затем, чтобы научить тебя искусству наслаждения. — Протянув вторую руку, он мягко потянул меня на подушки. — Начнем. Обещаю, тебе понравится.
Я не стал противиться уговорам. Оромедон мог и впрямь обладать неким чудесным секретом, и все получилось бы хорошо. Сначала так оно и выходило, ибо мой наставник был столь же сведущ в своей науке, сколь обаятелен, — подобно существу из иного мира, зовущему покинуть мой собственный. С ним мне показалось, что я смогу вечно плавать в океане удовольствия, не опускаясь в его темные глубины. Я принял все, что было мне предложено, презрев старую защиту; и боль, вонзившая в меня свои клыки, была страшнее, чем когда-либо прежде. И я впервые не смог удержаться от стона.
— Прости меня, — взмолился я сразу, как только сумел. — Надеюсь, я не помешал тебе. Это вырвалось не нарочно.
— Но почему? — Оромедон нагнулся ко мне, словно и вправду был встревожен. — Ведь я же не мог сделать тебе больно?
— Конечно, нет. — Я уткнулся лицом в простыню, стараясь промокнуть слезы. — Я всегда чувствую боль, если вообще что-то чувствую. Словно меня опять режут.
— Но ты должен был предупредить меня с самого начала, — его голос все еще казался обеспокоенным, за что я бесконечно был ему благодарен.
— Я думал, это происходит не только со мной… Со всеми нами.
— Ничего подобного. Давно ли тебя подрезали?
— Уже три года, — отвечал я, — с небольшим.
— Не понимаю. Дай мне снова взглянуть… Но это же прекрасная работа; я в жизни не видел рубцов чище. Меня сильно удивило бы, если, подрезая мальчика с твоим лицом, они взяли бы больше, чем необходимо для того, чтобы сохранить твои щеки безволосыми. Конечно, что-то могло не получиться… Нож может проникнуть чересчур глубоко и выжечь все корни чувства до остатка. Или эти мясники могут вырезать вообще все чувственное, как это делают с нубийцами — по-моему, из страха перед их силой. Но ты, затмевающий красотой любую женщину… Между прочим, мало кто из нас достоин этих слов, хоть нам то и дело приходится их слышать… Не могу понять, почему именно ты не можешь сполна насладиться любовью. Говоришь, ты страдаешь от болей с самого начала?
— Что? — вскричал я. — Неужели ты думаешь, я мог наслаждаться чем-то с этими свиньями? — Рядом со мной наконец-то был человек, готовый выслушать и понять. — Может, один или двое… Но я всякий раз старался думать о чем-то другом.
— Ясно. Теперь я начинаю догадываться, в чем дело. — Оромедон вытянулся на кровати с видом лекаря, обдумывающего жалобы больного. — Если только это не женщины. Ты ведь не думаешь о женщинах, правда?
Я вспомнил трех девушек, тискавших меня у бассейна, их округлые мягкие груди; мозг матери, брызнувший на камни нашего двора; вопли сестер. И, вспомнив, отвечал ему:
— Нет, не думаю.
— И никогда не смей этого делать. — Улыбка, таившаяся в глубине глаз, исчезла, когда он приблизил ко мне свое лицо. — Не воображай, что твоя красота — если она сдержит свое обещание — оставит женщин равнодушными, что они не станут носиться за тобой, вздыхая и перешептываясь, или клясться, будто их вполне устроит то, что у тебя есть. Неправда! Они и сами будут в это верить, но рано или поздно ты наскучишь им, и досада исполнит их ненависти, и они предадут тебя. Связаться с женщинами — самый верный способ закончить жизнь на колу, под палящим солнцем.
Лицо моего наставника потемнело. Различив за его убежденностью какое-то ужасное воспоминание и надеясь успокоить его, я вновь повторил, что никогда даже не думал о женщинах.
Он обнял меня, осторожно утешая, хотя боль уже покинула мое тело.
— Ничего, ничего, я даже не знаю, почему это пришло мне в голову. Все и так вполне ясно. Видишь ли, у тебя очень тонкая восприимчивость — к наслаждению, во всяком случае, а потому и к боли. Кастрация еще никому не приносила добра, но для одних она — неприятное воспоминание, для других же — кошмар на всю жизнь… Твое оскопление преследует тебя вот уже три года с лишком, тебе кажется, будто этот ужас может повториться. Так бывает порой; и, будь мы вместе, ты давно уже избавился бы от этого наваждения. Но ты презирал всех тех, с кем тебе доводилось делить постель. Внешне ты с этим мирился, повинуясь их мерзкой похоти; внутри же гордость отнюдь не спешила уступить ей. Ты предпочел боль удовольствию, которое унизило бы твой дух. Причина боли в твоем гневе и в сопротивлении духа.
— Но я не противился тебе, — возразил я.
— Знаю. Но боль пустила корни; их нельзя выкорчевать за один день. Позже мы попробуем снова… Если только удача будет сопутствовать тебе, ты быстро преодолеешь эту боль. И я скажу еще кое-что: там, куда ты вскоре попадешь, она не станет сильно тебя беспокоить. Так мне кажется. Я не могу сказать тебе больше; сей запрет переходит все границы благоразумия, но я обязан его соблюсти.
— Если бы только я мог остаться с тобой! — шепнул я.
— Оленеглазый мой, я сам желал бы того же. Но ты предназначен тому, кто выше меня, а посему не влюбляйся; наша разлука слишком близка. Оденься, церемонию облачения мы оставим на завтра. Сегодняшний урок и без того затянулся.
Мое обучение заняло еще несколько дней. Он приходил пораньше — один, без надменного евнуха, — и сам обучал меня тонкостям услужения за столом, у фонтана, в покоях, в ванной… Он даже привел чудесного коня, чтобы на заросшей, запущенной лужайке перед домом показать мне, как следует садиться в седло и спешиваться, не теряя изящества; из всех премудростей верховой езды прежде я знал лишь одну — как не свалиться с нашего горного пони. И затем мы возвращались в залитую колышущимся зеленым светом комнату с огромной кроватью.
Мой учитель все еще надеялся изгнать из меня моего демона, действуя терпеливо и мягко. Но боль всегда возвращалась ко мне, и сила ее лишь возрастала от наслаждения, коим питалась.
— Довольно, — сказал он наконец. — Для тебя это слишком много, для меня — слишком мало. Я здесь, чтобы преподавать, и, боюсь, начинаю забывать о своем долге. Пока мы должны остановиться на том, что таков твой удел, и прямо сейчас с ним ничего не поделать.
В досаде я обронил:
— Я предпочел бы вовсе ничего не чувствовать — как те, другие.
— О нет! Никогда не говори так. Для них единственная отрада — пища. Вспомни только, что становится с ними. Я хотел бы полностью исцелить тебя — ради нас обоих; но что до твоей роли, то она в том, чтобы приносить наслаждение, а не получать его. И сдается мне, что вопреки своей скорби (а может, и благодаря ей — ибо кто может сказать, что делает истинного мастера художником?) ты обладаешь даром. Ты деликатен по своей природе, ты тонок в любви; именно поэтому недавние связи лишь разочаровывали тебя. Ты был похож на искусного музыканта, вынужденного слушать визгливых уличных певцов. Тебе всего лишь нужно научиться владеть инструментом. Моей задачей было помочь, хотя, мне кажется, ты во многом превзойдешь наставника. На сей раз не стоит бояться, что тебя призовут туда, где искусство станет твоим позором; это я могу обещать.
— И ты все еще не можешь сказать, кто мой господин?
— А ты еще не догадался? Впрочем, откуда?.. Одно лишь скажу, и не забудь эти слова: он любит совершенство. В драгоценностях и в сосудах, в тканях, коврах и мечах; в лошадях; в женщинах и в мальчиках. Нет, не надо пугаться! Ничего ужасного с тобой не сделают, даже если ты допустишь ошибку. Но он может потерять интерес к тебе, и это будет печально. Мне хотелось бы представить тебя самим совершенством, меньшего он не ждет. Но позволь мне усомниться, что твоя маленькая тайна обязательно раскроется перед ним. Давай не будем больше вспоминать о ней и займемся приобретением полезного знания.
До сей поры, как я вскоре обнаружил, он был как музыкант, пробующий звучание еще не знакомой ему лиры или арфы, внимающий ее ответу на свои мягкие касания. Теперь же начались настоящие уроки.
Мысленно я уже слышу голос, принадлежащий человеку, не зашедшему в своих представлениях о рабстве далее собственных хлопков в ладоши и громогласных приказов. Этот голос гневно кричит мне: «Бесстыдный пес, ты хвастаешь тем, как растлил тебя в малолетстве тот, кто и сам был воспитан в разврате». На сие я могу ответить, что уже целый год провел в этой трясине, не зная помощи и не имея надежды; и теперь окунуться в ласку тонкую и изысканную было для меня не растлением, а проблеском небесного блаженства. Мир вокруг меня изменил краски — не знавший ничего, кроме свинской похоти, я изведал величественнейшую музыку чувств. Она пришла легко, словно я вспомнил вдруг искусство, некогда полностью подвластное мне. Еще дома я грезил порой плотскими снами; живя там и дальше, вне сомнения, я развился бы чрезвычайно рано. Все это стушевалось во мне, но не погибло.
Как поэт, воспевающий битвы, но в жизни не притронувшийся к оружию, я мог вызывать в своем воображении картины страсти, не страдая от ее кровавых ран, о которых знал достаточно. Я мог творить музыку, с ее паузами и ритмами; как сказал Оромедон, я напоминал ему музыканта, не умевшего хорошо танцевать, но способного играть для танцоров. В его природе было принимать удовольствие в той же мере, в какой он его дарил, но однажды я превзошел его. Тогда он молвил:
— По-моему, оленеглазый отрок, мне нечему более учить тебя.
Его словам я ужаснулся, словно вести о неслыханном доселе бедствии. И прижался к нему, повторяя:
— Любишь ли ты меня? Неужели то были всего лишь уроки? Станешь ли скучать, когда я уйду?..
— Я не учил тебя разрывать сердца, — улыбнулся он.
— Но любишь ли ты меня? — Я никому не задавал этот вопрос с тех самых пор, как погибла моя мать.
— Никогда не спрашивай об этом у него. Это звучит чересчур смело.
Я смотрел ему в глаза. Смягчившись, Оромедон обнял меня, словно ребенка, каким я еще, в сущности, и был:
— Люблю тебя всем сердцем, и с отчаянием думаю, что теряю тебя навсегда. — Он словно бы успокаивал дитя, страшащееся призраков и темноты. — Но завтра солнце встанет снова… Было бы жестоко брать с тебя клятвы; мы ведь можем и не встретиться более. А если встретимся, я не смогу говорить с тобой, и ты решишь, что я солгал. Я обещал не лгать. Служа великим, вверяй им судьбу свою. Не полагайся ни на что, но вей свое гнездо у стены, чтобы она защищала его от ветра… Понимаешь?
Над его бровью был маленький шрам, почти стертый временем. Я полагал его предметом гордости: друзья отца не считали за мужчин никого, на ком не было боевых отметин.
— Откуда это? — спросил я Оромедона.
— Конь сбросил меня на охоте. Тот самый конь, на котором ты катался, — с того дня он мой. Видишь, со мной не обошлись дурно. Но он не выносит испорченных вещей, так что постарайся не спотыкаться.
— Я любил бы тебя, — сказал я, — будь ты покрыт шрамами с ног до головы. Неужели тебя могли ото-слать из-за?..
— О нет, я хорошо защищен от этого — ведь господин справедлив. Но я более не принадлежу к разряду безупречных ваз и полированных гемм. Не вей гнездо на ветру, мой оленеглазый. Вот тебе мой последний урок. Надеюсь, ты достаточно повзрослел, чтобы воспользоваться моим советом, ибо ты еще очень юн, и он тебе пригодится. Пора вставать. Завтра мы увидимся снова.
— Ты хочешь сказать, завтра — в последний раз?
— Возможно. В конце концов, тебя ждет еще один урок. Я не показывал правильных движений при падении ниц.
— Ниц? — переспросил я в изумлении. — Но ведь так делают только в присутствии царя!
— Ну да, — отвечал Оромедон. — Долго же ты не мог догадаться.
Я взирал на своего наставника, вытаращив глаза, И лишь через какое-то время завопил:
— Я не смогу! Не смогу, не смогу!
— Что за новости, после всех моих стараний? И не смотри на меня такими глазами, словно я принес тебе смертный приговор вместо славного будущего.
— Ты не говорил мне! — Я вцепился в него так, что оцарапал ногтями.
Оромедон мягко разогнул мои пальцы.
— Я оставлял тебе достаточно намеков. Думал, ты справишься. Но, видишь ли, испытание продолжается, пока ты окончательно не принят в свиту. Вполне возможно, ты не справился бы — и тогда тебя пришлось бы отослать прочь. Зная, кому тебя готовили служить, ты знал бы слишком много.
Я закрыл лицо, содрогаясь от душивших меня слез.
— Будет тебе, — Оромедон вытер мне глаза кончиком простыни. — Честно говоря, тебе нечего бояться. В нынешнем году у царя не все идет гладко, и ему требуется утешение. Говорю тебе, ты отлично справишься; я точно знаю. Кому же знать, как не мне?..

3

Несколько дней я прожил во дворце, никем не треножимый; царь медлил призвать меня к себе. Я думал, что никогда в жизни не научусь находить дорогу среди великолепия залов, где повсюду высятся колонны — мраморные, порфировые, малахитовые, с вызолоченными капителями и кручеными стволами, а стены пестрят рельефами. Можно потеряться среди великого множества этих ярко раскрашенных фигур, спешащих на войну, несущих дары из дальних земель, тюки и сосуды, ведущих за собой быков и верблюдов. И кажется, что ты одинок в их торжественном шествии, и не у кого спросить дорогу.
Во дворике евнухов я был встречен без особой теплоты — из-за моего особого положения, дарованного судьбой. По той же причине, впрочем, никто не обращался со мною скверно из опаски, что я могу затаить обиду.
Лишь на четвертый день жизни во дворце я увидел Дария.
Царь вкушал вино и слушал музыку. Покои, расширяясь, выходили в напоенный ароматом лилий крошечный садик с фонтаном. На цветущих ветвях Мигели золотые клетки с яркими птицами. У фонтана рабыни уже складывали свои инструменты, и голос певуньи замирал в благоуханном воздухе, но вода и птицы продолжали плести свои негромкие мелодии. Высокие стены создавали впечатление полного уединения.
На низком столике подле царя стояли кувшин с вином и пустая чаша; рассеянный взор его блуждал по саду. Я сразу признал в нем гостя, бывшего на пиру в честь рождения отца. Но в тот день он был одет для долгой поездки по скверным дорогам; ныне же на нем были роскошный пурпурный халат с белым рисунком и легкая митра, надевавшаяся в часы отдыха. Борода царя была аккуратно расчесана и умащена арабскими благовониями.
Я вошел вслед за придворным, опустив глаза долу. Поднимать взгляд на царя — неслыханное кощунство, а потому я не мог сказать, вспомнил он меня и встретил ли я благосклонность. Когда прозвучало мое имя, я распростерся на полу, как был научен, и поцеловал ковер у царских ног. Его туфли из мягкой окрашенной кожи были расшиты блестками и едва заметной золотой проволочкой.
Подняв поднос с вином, евнух вложил его в мои руки. Пока я пятился из покоев, мне послышался шорох богатых одежд.
Вечером того же дня я был допущен в царскую спальню, дабы прислуживать при отходе ко сну. Ничего не произошло, я лишь подержал халат немного, пока назначенный человек не принял его у меня. Тем не менее я старался двигаться грациозно, дабы не посрамить своего наставника. Казалось, Оромедон дал мне чересчур запутанные инструкции; на деле же новичкам великодушно облегчали задачу, принимая и расчет их неопытность. Следующим вечером, пока псе мы ждали царского появления, старый евнух, каждая морщина которого вела красноречивый рассказ о его обширном опыте, шепнул мне на ухо: «Если государь соизволит дать тебе знак, не уходи с остальными. Подожди, не будет ли для тебя каких-то иных указаний».
Я вспомнил, чему меня учили: ждал жеста, наблюдая из-под опущенных век; не стоял столбом, но замялся чем-то сообразным; заметил, оставшись наедине с царем, знак раздеться. Сложил одежду не на виду. Единственное, чего я не сумел сделать, — это подойти с улыбкой. Я был столь испуган, что знал наверняка: ничего, кроме жалкой гримасы, не получится. Итак, я приблизился, спокойно и доверчиво, надеясь на лучшее, — и простыни были откинуты для меня.
Сперва он целовал меня и тискал, словно куклу.
Потом я угадал его желания — ибо был к тому вполне готов; кажется, мои ласки не были отвергнуты. Как и обещал Оромедон, боли я не испытал, вовсе не будучи окован путами наслаждения. За все то время, пока я был с ним, Дарию ни разу не пришло в голову, что евнух вообще что-то может чувствовать. Подобные вещи не сообщают царю царей, если он сам не спросит.
Он наслаждался мною, как теплом огня, пением птиц, фонтаном или музыкой, — и вскоре я смирился с этим. Он никогда не обращался со мною грубо, никогда не унижал и не причинял боли. Соизволение уйти я получал в самых изысканных словах, если только царь уже не спал к тому времени; наутро же я часто получал подарки. Но я все-таки знал, что такое удовольствие… Дарию было под пятьдесят, и, вопреки всем ваннам и душистым мазям, запах старости становился все сильнее. В царской постели меня порой посещало единственное желание: увидеть рядом не этого высокого бородатого мужчину, а гибкое тело Оромедона. Но ни изящная ваза, ни полированная гемма не властны выбирать себе владельцев…
Если вдруг меня начинала покалывать досада, я привычно старался вспомнить свой недавний удел. Царь был измучен избытком удовольствий, но он вовсе не желал избегать их. Я давал ему то, в чем он нуждался; в ответ он был снисходителен и милостив. Стоило мне подумать о прочих — жадные мозолистые руки, вонючее дыхание и грязные мысли, — как я тут же жалел о минутной слабости и старался отблагодарить своего повелителя так хорошо, как только умел.
Уже очень скоро я прислуживал Дарию все его свободные часы. Он подарил мне замечательную маленькую лошадку, чтобы я мог сопровождать его в верховых прогулках по царскому парку. Нет ничего странного в том, что парк этот часто называли раем: поколение за поколением цари собирали здесь редкие цветущие растения со всех концов Азии. Высокие деревья, с землей и корнями, подчас нуждались в целой цепи повозок, влекомых волами, и в целой армии садовников, ухаживавших за ними в дороге. Дичь здесь также была отборной; во время охоты егеря гнали ее навстречу царю — и дружно аплодировали каждому меткому попаданию в цель.
Как-то Дарий вспомнил, что я могу петь, и пожелал услышать мое пение. Мой голос никогда не был особенно прекрасен, хотя порой голоса евнухов намного превосходят женские в силе и мягкости, но он был вполне приятным и чистым, пока я сам был мальчиком. Я бросился за маленькой арфой, купленной на базаре и подаренной мне моей прежней госпожой. Царь был так потрясен, словно я внес в его покои какую-то отвратительную падаль.
— Это что еще такое? Отчего ты не спросил у кого-нибудь подходящий инструмент? — Видя мое смятение, он проговорил тихо: — Да, я вижу, что гордость не позволила тебе просить. Но выброси же эту жалкую деревяшку. Ты споешь мне не раньше, чем получишь что-то, достойное своей красоты.
Мне принесли роскошную арфу из черепахового панциря и самшита, с колками из слоновой кости, и сам глава придворных музыкантов дал мне несколько уроков. Но однажды, еще до того, как я успел выучить его сложные пьесы, я наслаждался солнцем, сидя на кромке фонтана и вспоминая равнины за стенами отчего дома. Когда царь попросил спеть, я выбрал песню, которую пели у ночных костров дозорные нашего поместья.
Когда я закончил, Дарий поманил меня к себе; в его глазах мне померещился блеск.
— Эта песня, — сказал он, — словно воскресила предо мною твоего бедного отца. Что за счастливые дни канули безвозвратно, и с ними — наша молодость… Он был верным другом Арсу, да примет многомудрый Бoг его душу; будь он жив ныне, я встретил бы его здесь как друга. Знай, мальчик мой: я никогда не забуду, что ты — его сын.
Он положил мне на голову унизанную перстнями ладонь. Там были двое его друзей и дворецкий; с той минуты, как он и желал того, моя позиция при дворе изменилась. Я не считался более мальчиком, купленным для удовольствий, но стал фаворитом благородного происхождения, — и все знали об этом. Отныне я мог быть уверен, что, ежели моя внешность утратит привлекательность либо окажется вовсе испорчена, царь все равно станет приглядывать за моею судьбой.
Мне выделили славную комнату в верхнем ярусе дворца, с выходящим в парк окном и собственным слугой; то был египтянин, ухаживавший за мной, как за принцем. В четырнадцать лет мальчишеское очарование сменяется красотой юности, и мое лицо также начало меняться. Я даже слышал, как царь говорил друзьям, что предвидел мое обещание и что я выполнил его; он не верил, что во всей Азии кто-то может состязаться со мною в красоте. Все они, конечно, соглашались с ним, уверяя друг друга, что равных мне не сыскать. Само собой, уже скоро я научился держаться так, будто то была чистая правда.
Над царской постелью нависал решетчатый балдахин, по которому вились виноградные лозы из чистого золота. С них, в свою очередь, свисали гроздья драгоценных камней и большой светильник, украшенный тонкой резьбою. Порой, в глубокой ночи, когда он бросал на нас свои узорчатые тени, царь ставил меня у кровати, поворачивая в разные стороны, чтобы увидеть, как мое тело принимает свет. Мне казалось даже, что он мог бы обладать мною при помощи одних только глаз, если б не то уважение, которое царь питал к собственной мужественности.
Тем не менее бывали также и ночи, когда царь требовал развлечений. Мир, кажется, наполнен людьми, жаждущими всякий раз одного и того же и не терпящими малейших изменений. Порой это становится утомительным, но в то же время и не подвергает испытаниям воображение. Царь же обожал разнообразие и сюрпризы, хотя сам никогда не измысливал ничего нового. Опробовав все, чему научил меня Оромедон, я начал ждать дня, когда настанет и мой черед обучать своего преемника. Как я выяснил, до меня уже был мальчик, которого изгнали уже через неделю, ибо царь счел его начисто лишенным фантазии.
В поиске новых идей я посетил самую известную шлюху в Сузах — вавилонянку, якобы обучавшуюся в каком-то храме любви в Индии. В доказательство она показывала клиентам бронзовую статуэтку (купленную, если только мне не солгали, у проходившего мимо каравана), изображавшую двух демонов с тремя-четырьмя парами рук у каждого, совокуплявшихся в танце. Я счел невероятным, чтобы подобная игра принесла царю удовольствие, но оставил сомнения при себе… Женщины, похожие на эту, всегда постараются угодить евнуху, ибо мужчин у них бывает более чем достаточно; однако наивные и грубые ласки настолько разочаровали меня, что я встал и оделся, забыв о приличиях. Протягивая ей кусочек золота, я заявил, что хочу оплатить время, ибо я потратил его, но не смогу остаться, чтобы хоть чему-то научить ее саму. Она же столь разъярилась, что нашла силы ответить, только когда я выходил из ворот ее дома. Так собственная фантазия стала моим поводырем, ибо, как я посчитал, ничего лучше в Сузах нельзя было сыскать.
Именно тогда я научился танцевать.
Еще ребенком я любил следовать за танцующими мужчинами или же прыгать и вертеться под мелодии, которые насвистывал сам. Знал я также, что еще не все потеряно — стоит лишь обучиться. Царь возрадовался моему стремлению к знаниям (я не рассказал ему о вавилонянке) и нанял мне лучшего мастера в городе. Танцы оказались вовсе не детской забавой; обучение танцу можно сравнить с тренировкой воина, но я был готов к трудностям. Именно безделье и неподвижность делают евнухов тучными; они вечно сидят, шепчутся и ждут, пока не придет время что-нибудь сделать. Я же счел, что попотеть и хорошенько встряхнуть кровь вовсе не вредно.
Итак, в день, когда мой наставник объявил о конце занятий, я танцевал в садике с фонтаном перед самим царем и его друзьями: индский танец в тюрбане и набедренной повязке, расшитой блестками; греческий танец (по крайней мере, я так думал) в алом хитоне; кавказский танец с кривой позолоченной сабелькой. Даже господин Оксатр, брат царя, вечно взиравший на меня с презрением из-за своего пристрастия к женщинам, — даже он кричал от восторга, а после бросил мне золотой слиток.
Днем я танцевал в пышных нарядах; ночью я тоже танцевал, но тогда одеждой мне служили одни лишь легкие тени узорного светильника, свисавшего с золотой лозы. Очень быстро я научился замедлять свой танец ближе к его концу; царь никогда не оставлял мне времени на то, чтобы отдышаться.
Я часто задавался вопросом, уделял ли бы он мне столько внимания, если царица не осталась бы в плену. Государю она приходилась сводной сестрой и была дочерью того же отца от самой младшей жены, не говоря уже о том, что по возрасту вполне годилась в дочери самому Дарию. По слухам, она была красивейшей женщиной во всей Азии; разумеется, царь не стал бы довольствоваться чем-то меньшим. Теперь же он уступил ее варвару, еще более молодому, чем она сама, И, судя по деяниям, горячему и темпераментному. Ни о чем подобном, конечно, он не говорил со мной. На самом деле, в постели он вообще почти не разговаривал.
Примерно тогда же я подхватил где-то пустынную лихорадку, и Неши, мой раб-египтянин, ухаживал за мной с большим старанием. Царь даже послал собственного врачевателя; сам он, впрочем, ни разу не пришел навестить меня.
Я вспоминал о шраме Оромедона, утешая себя, ибо мое зеркальце неизменно сообщало мне дурные новости. И все же, как бы юн я ни был, во мне, должно быть, еще теплилось нечто, жаждавшее… даже не знаю чего. Я плакал как-то ночью, слабый и измученный болезнью; Неши поднялся со своего соломенного тюфяка, чтобы смочить мне лицо. Вскоре после этого царь прислал мне какие-то золотые украшения, но все еще не приходил сам. Золото я отдал Неши.
Когда, поправившись, я снова услаждал царский слух игрой на арфе во дворике с фонтаном, к нам вошел сам Великий визирь, распираемый новостями. Евнух царицы бежал из лагеря Александра и просил об аудиенции.
Будь там кто-либо еще, всем им пришлось бы удалиться, и я последовал бы за ними, но я был вроде птиц или фонтана — частью обстановки. Кроме того, когда евнух вошел, ради сохранения тайны они говорили по-гречески.
Никто и никогда не спрашивал у меня, понимаю ли я этот язык. Но так уж вышло, что в Сузах жили несколько греческих ювелиров, с которыми торговал мой старый хозяин — геммами или же мною. Так что во дворец я вошел, отчасти зная язык, и проводил часы праздности, слушая греческого толмача. Он толковал для царя речи придворных чиновников и просителей, беглых тиранов из освобожденных Александром греческих городов или эмиссаров из государств наподобие Афин (казалось, юный царь македонцев заодно с ними в их интригах против Дария), богатых греческих купцов, корабелов и шпионов. Я легко усваивал язык на слух, когда греческие слова тут же повторялись по-персидски.
Государь сгорал от нетерпения, и, едва лишь вошедший распростерся у его ног, Дарий вопросил, жива ли его семья. Евнух отвечал: все живы и в добром здравии, более того, всем им воздаются царские почести, и размещены они в подобающих их рангу жилищах. Именно поэтому, по словам евнуха, ему легко удалось спастись: охрану приставили к царственным женщинам скорее для того, чтобы не пускать внутрь, нежели для того, чтобы не выпускать наружу. Далеко не молодой уже, евнух говорил медленно: проделав столь долгий путь, он и вовсе выглядел дряхлым старцем.
Я видел, как пальцы царя сжимаются и разжимаются на подлокотниках. Нечему удивляться. Его мучил вопрос из тех, что обычно не задают слугам.
— Никогда, о господин! — Жест евнуха призвал самого Бога в свидетели. — Повелитель, он даже не входил к ней со дня битвы, когда обещал поставить у ее покоев охрану. Мы были там неотлучно все это время. Мне довелось слышать, что за вином его сотоварищи вспомнили о красе госпожи и упрашивали его изменить решение; он пил и веселился, как и все македонцы, но при этих словах впал во гнев и запретил им впредь упоминать ее имя в его присутствии. Мне поведал о том надежный свидетель.
Дарий какое-то время молчал, погруженный в свои мысли. Испустив долгий вздох, он проговорил по-персидски:
— Что за странный человек.
Я думал, сейчас он спросит у евнуха, как выглядит Александр (я сам желал это знать), но, конечно же, царь видел его в битве.
— А моя мать? — сейчас он говорил по-персидски. — Она слишком стара для подобных лишений. Хорошо ли заботятся о ней?
— Великий царь, здоровье моей госпожи превосходное. Александр не забывает справляться о нем. Когда я покинул лагерь, он навещал ее почти ежедневно.
— Мою мать? — голос Дария внезапно изменился. Мне показалось, царь побледнел. Я только не мог понять отчего — его матери было за семьдесят.
— Истинно так, о повелитель. Сначала он оскорбил ее; теперь же она принимает Александра всякий раз, когда тот просит об этом.
— Какое оскорбление он нанес ей? — хрипло вопросил царь.
— Он дал ей моток шерсти для вязания.
— Что? Как рабыне?
— Так решила и моя госпожа. Но, едва лишь она выказала свой гнев, он испросил у нее прощения. Александр сказал, будто его мать и сестра занимаются подобной работой, и он вообразил, что за этим занятием ей будет приятнее коротать время. Едва моя госпожа увидела всю глубину невежества варваров, она приняла его извинения. Порой они не менее часа проводят, беседуя через толмача.
Царь сидел недвижно, уставившись перед собой невидящим взглядом. Он дозволил евнуху уйти и, вспомнив обо мне, подал знак играть. Я тихо перебирал струны, не мешая течению мыслей Дария, и лишь много лет спустя догадался о причинах его задумчивости.
Новости я передал своим друзьям во дворце, ибо теперь у меня появились друзья, некоторые из которых стояли довольно высоко, другие — нет, но все они рады были первыми услышать вести. Я не принимал даров, не желая торговать дружбой. Разумеется, я брал взятки, чтобы позже представить кого-то царю в нужном свете. Отказаться от них значило бы проявить враждебность, и рано или поздно кто-нибудь отравил бы меня. Нечего и говорить, я не отягощал внимания царя утомительными жалобами; он держал меня при себе вовсе не для этого. Порой я, впрочем, показывал ему что-нибудь со словами: «Такой-то дал мне это, чтобы я испросил у вас милости». Это забавляло царя, ибо никто другой не решался на подобные просьбы. Часто Дарий переспрашивал в ответ: «И чего же он хочет?» — чтобы кивнуть потом: «Да, ты не должен обмануть его доверие. Все это можно устроить».
Многие шумно спорили о странном поведении македонского царя. Кто-то говорил, он желает показать свое презрение к плотским удовольствиям; другие возражали, называя Александра импотентом; третьи предполагали, что он не причинил вреда царским домочадцам в надежде на хорошие условия сдачи. Другие же утверждали, что его попросту интересуют одни лишь мальчики.
Евнух царицы подтвердил нам, что в его услужении действительно состояли многие юноши из благородных семей, но то был лишь обычай всех их царей. Сам Же он считал, что великодушие к слабым было в характере этого человека, неизменно прибавляя, что по красоте и величию Александр никак не мог равняться С нашим собственным царем; ростом он едва ли достигал плеча Дария. «Воистину так, и когда он явился к царственным женщинам обещать свою защиту, мать нашего повелителя склонилась перед его спутником, приняв того за настоящего царя. Поверите ли, они вошли вместе, плечом к плечу, и едва ли отличались друг от друга платьем. Спутник Александра был выше и отличался красотой среди прочих македонцев. Я почти утратил рассудок от горя, ибо прежде уже видел царя в его шатре… Друг царя попятился, и госпожа заметила мои знаки. Конечно, она отчаялась и пала ниц перед Александром, моля простить ее ошибку, но он собственноручно поднял ее и даже не рассердился на своего спутника. Как уверил меня толмач, он сказал ей тогда: „Не стоит беспокоиться, матушка, вы не слишком ошиблись. Он тоже Александр"».
Что ж, варвары есть варвары, думал я. И все же что-то шевельнулось в глубине моего сердца.
Евнух говорил также: «Никогда не видел, чтобы царя так мало заботило собственное величие; он живет хуже, чем любой наш полководец. Войдя в шатер Дария, он пялился на его убранство, словно какой-нибудь землепашец. Он знал, для чего служит ванна, и воспользовался ею (первое, что он сделал), но с остальным он обращался так, что мы с трудом сдерживали улыбки. Когда он уселся в кресло Дария, подошвы сандалий не достали земли — и он положил их на винный столик, приняв его за скамеечку для ног! Впрочем, вскоре он обжился в шатре, подобно получившему наследство бедняку. Он похож на мальчишку, пока не заглянешь ему в глаза».
Я спросил: что же он сделал с царскими наложницами? Неужели предпочел их царице? По словам евнуха, всех их Александр роздал своим друзьям; себе не оставил ни единой. «Теперь мы знаем точно, — рассмеялся я в ответ, — это все-таки мальчики!»
Девушки из гарема, коих царь взял с собой, были, разумеется, отборными красавицами, и их пленение стало для Дария большой утратой. Несмотря на это, однако, у него их оставалось еще много; со мною он проводил лишь некоторые свои ночи. Хотя, по старому обычаю, в его гареме было ровно столько наложниц, сколько дней в году, некоторые из них могли только вспоминать о собственной юности. И это же абсурд, который лишь грекам может прийти в голову! — то, что они якобы еженощно обходили парадом царскую постель, дабы Дарий мог выбирать… То и дело он сам посещал гарем, чтобы узнать у главы евнухов имена пяти-шести девиц, которых тот считал наиболее обещающими. Позже он посылал за одной из них или порою за всеми — чтобы они пели и играли для него, пока он не сделает избраннице знака остаться. Дарию нравилось решать подобные вопросы с некоторым изяществом.
Отправляясь в гарем, он часто брал с собою и меня. Конечно, меня никак нельзя было бы ввести к царице, но мое положение было повыше, чем у любой из наложниц. К вящей радости Дария, я с готовностью признавал изысканность его имущества. Некоторые из девушек были само совершенство, с нежным румянцем на щеках, как на самых светлых и хрупких бутонах. Даже я мог бы мечтать о них… Быть может, Оромедон уберег меня от великой опасности, ибо одна-две уже вовсю строили мне глазки.
Я встретил его однажды — одетый по обыкновению ярко, он проходил по залитому солнцем внутреннему двору, и странно было подумать, что мои одежды ныне стоили дороже, чем его собственные. Увидев Оромедона, я едва не бросился к нему в объятия, но он, чуть заметно улыбаясь, покачал головой; я знал уже достаточно придворных тонкостей, чтобы понять. Никогда не стоит показывать, что из приготовленного для повелителя блюда повар оставил кусочек для себя самого. А потому я вернул Оромедону улыбку и прошел стороной.
Иногда, когда царь выбирал на ночь девушку, я лежал в своей чудесной комнате, вдыхая ароматный воздух парка, глядя, как в моем серебряном зеркальце отражается лунный серп, и думал: как все-таки хорошо и приятно лежать тут одному! Люби я Дария, меня, вероятно, терзала бы сейчас ревность, — подобные мысли немало угнетали меня, и я стыдился того, что не ревную. Царь сделал мне немало добра, возвысил меня, возвратил мне достоинство, подарил коня и множество вещей, от которых ломилась комната. Он не требовал моей любви, даже не заставлял меня притворяться. Зачем же мне забивать голову такими мыслями?
Истина была в том, что на протяжении десяти лет я был любим родителями, любившими друг друга. Я научился думать о любви по-доброму; не получая ни капли ее с той поры, я не привык думать о ней иначе. Теперь же я входил в тот возраст, когда мальчики, осмеиваемые в глазах сверстников жестокими девицами, начинают совершать первые ошибки или же, лапая в стогу какую-нибудь потную простолюдинку, невесело размышляют: «Как, и это все?» Со мною не могло произойти ничего подобного; любовь была только миражом утерянного счастья, пустой фантазией.
Мое искусство не более соприкасалось с любовью, чем занятия лекаря. Я был пригож на вид, подобно золотой лозе (пусть моя красота не столь прочна), и всего-то умел разжечь вялый от пресыщения аппетит. Моя любовь не растрачивалась понапрасну, а мои мысли о ней были куда невиннее фантазий какого-нибудь выраставшего дома мальчишки. В тишине своей комнаты я шептал неясным теням, сотканным из лунного света: «Я прекрасен? Это лишь для тебя одного. Скажи, что любишь меня, ибо без тебя я не смогу жить». По крайней мере, в моем случае известное утверждение, что жить без надежды нельзя, оказалось справедливо.
В Сузах лето жаркое; это время года царь обычно проводил в своем прохладном летнем дворце в Экбатане, притаившейся среди холмов. Но Александр еще не снял осаду с Тира и упрямо воздвигал мол к острову — вот все, что я знал тогда о великом произведении осадного искусства. Говорили, что возня с городом может ему надоесть в любой момент, и тогда он поведет армию в глубь страны; Дарий же со своим воинством не успел бы заступить македонцам дорогу, отдыхая в далекой Экбатане. Моих собственных ушей достиг тогда разговор двух военачальников, считавших, что царь должен остаться на лето в Вавилоне. Один из них сказал: «Македонец не стал бы бежать от сражения». Второй отвечал: «Что ж, от Суз до Вавилона всего неделя пути; тамошние властители пока вполне справляются со своими заботами. И более того…» Я ускользнул незамеченным. Мне не вменялось в обязанность доносить на людей, не желавших зла и всего Только говоривших слишком свободно, как некогда Мой отец. Воздавая должное царю, скажу: он ни разу не требовал от меня ничего подобного. Дарий не смешивал государственные дела с удовольствиями. И тогда пал Тир.
Александр разрушил стену и штурмовал брешь. Пролилось немало крови: тирийцы убили посланников Александра на стене, на виду у осаждавших, и сдирали кожу с плененных македонцев, посыпая их раскаленным докрасна песком. Выжившие после резни горожане были проданы в рабство, за исключением тех, кто успел укрыться в святилище Мелькарта. Казалось, Александр почитал этого бога, хоть и называл его Гераклом. Взятие Тира означало, что севернее Египта сирийские корабли потеряли все порты, за исключением Газы, которой тоже долго не протянуть. Имея самое смутное представление о западных рубежах империи, я тем не менее прочувствовал всю глубину беды, ясно прочитав ее на лице Дария. Александр же направился прямо в Египет, где нашу власть ненавидели еще со времен Оха, вновь запрягшего египтян в наш хомут. Ох осквернил их храмы и убил священного бога-быка. Ныне же, попытайся наши сатрапы запереть ворота пред Александром, египтяне тут же вонзили бы свои пики им в спины.
Вскоре все мы узнали, что царь выслал посольство во главе со своим братом Оксатром, взыскуя мира.
Условия не разглашались. У меня хватало ума не выпытывать царских секретов. Мне предлагали деньги, чтобы я рискнул, но все познается на собственной шкуре, и я счел разумным брать небольшие подношения, объявляя, будто царь держит свои тайны при себе, но я все же делаю, что могу. Конечно, если бы я брал большие суммы, это был бы крупный обман. А так все они не таили на меня зла; царь же не подозревал ни о чем, ибо я никогда и ничего у него не выспрашивал.
Посольство Дария меняло лошадей на каждой заставе, но все же не могло тягаться с ветром по примеру царских посланников. На время ожидания жизнь во дворце замерла, как воздух перед бурей. Ночи я проводил один: в последние недели царь дарил своим вниманием женщин. Мне думалось, это укрепляло в нем мужество.
Когда же посольство вернулось, привезенные новости уже были известны. Оксатр решил, что ответ Александра должен прийти быстро, и выслал вперед царского посланника. Вихрем промчавшись по дорогам, тот прибыл за месяц до возвращения посольства.
Не было нужды задавать вопросы. Эхо гремело по всему дворцу, и его слышали даже в городе. Весь мир Может цитировать ответ Александра по памяти, как сейчас это делаю я: «Свои десять тысяч талантов можешь оставить себе; я не нуждаюсь в деньгах — их у меня достаточно. Почему ты сулишь мне только половину своего царства до Евфрата? Ты предлагаешь часть в обмен на целое. Если захочу, то возьму в жены твою дочь, о которой ты говоришь, — будет на то твоя воля или же нет. Семья твоя в безопасности, я не требую выкупа. Приходи поговорить со мной, и я отпущу их с миром. Если ты ищешь моей дружбы, тебе стоит лишь попросить о ней».
Какое-то время (я уже забыл сколько — возможно, день) люди тихо перешептывались, втягивая головы в плечи. Затем внезапно все кругом зашумело; трубы пронзительно взывали о внимании. Герольды объявили, что царь отправляется на запад — в Вавилон, дабы Подготовить там к сражению свое воинство.

4

Мы двинулись в путь уже через неделю. Двор еще никогда не собирался так быстро. Царский дворец бурлил, а управители, все до единого, бегали и квохтали, как куры. Глава евнухов гарема упрашивал царя решить, кого из девушек ему будет угодно взять с собой; хранитель дворцового серебра умолял меня отобрать любимые приборы государя. У самого Дария времени на меня не оставалось: люди, которых он собирал, не желали наслаждаться на военных советах моими танцами, а к ночи царь настолько уставал, что даже спал в одиночестве.
В один из этих последних дней я отправился на своей лошадке прогуляться вдоль речного берега, где по весне расцветают лилии. Оттуда мне удалось разглядеть окрестные холмы. На вершине одного из них ветра упорно трудились над нашим поместьем, пытаясь сровнять его с землей, и я почти решился отправиться туда, чтобы попрощаться с ним, но вспомнил, как оглянулся тогда на пожар, сидя на коне воина, который вез раскачивавшуюся и капавшую кровью суму с головой отца. Пламя вздымалось над горящими стропилами все выше и выше… Я вернулся во дворец и с головою ушел в сборы.
Евнухи гарема путешествуют подобно женщинам — в крытых повозках, набитых подушками. От меня тем менее этого никто не ждал. Я отдал свою лошадь конюшим и попытался раздобыть ослицу для Неши, мой слуга должен был пройти весь путь пешком, вместе с остальными.
Я взял с собой одежду, что получше, а также доеный костюм и несколько костюмов для танца. Деньги и драгоценности я увязал в пояс; туда же на всякий случай засунул свое зеркальце и гребни, а так-краску для глаз со всеми кисточками. Я никогда использовал румяна — этого не сделает никто, имеющий истинно персидскую внешность; красить слоновую кость — вот настоящая вульгарность. Я купил также маленький кинжал. Мне еще не приходилось пользоваться оружием, но я умел правильно держать его, по крайней мере для танца. Евнухи постарше несказанно огорчились и заклинали меня оставить кинжал дома. Они напомнили мне старый закон, гласивший, что невооруженные евнухи приравниваются на войне к женщинам и считаются за таковых в плену; если же при них находят хоть какое-то оружие, их ждет участь плененных мужчин. Я отвечал им, что смогу выбросить кинжал, если только захочу.
По правде говоря, мне опять явился отец в том ста-ром жутком сне, преследовавшем меня со дня его смерти. Просыпаясь весь в поту, я знал: он имеет право приходить ко мне, его единственному сыну, и трепать отмщения. Во сне я слышал имя предателя, которое он выкрикивал на своем пути к смерти. По утрам же, как обычно, я забывал его. У меня было мало надежды на то, что когда-нибудь мне удастся отомстить за отца; но, по крайней мере, я вооружился в память о нем. Есть евнухи, превратившиеся в женщин, но есть и другие; мы — нечто иное, и должны делать все, на что способны в своем положении.
По обычаю, царь должен выступать в поход на рассвете; не знаю, делается ли это для того, чтобы он успел получить благое напутствие священного огня, или же просто чтобы дать ему выспаться перед долгой дорогой. Повозки и носилки были собраны накануне вечером. Многие из нас были на ногах уже вскоре после полуночи, заканчивая последние сборы.
Небо еще не начинало светлеть, а мне уже с трудом верилось, что настоящая армия осталась в Вавилоне, а все это полчище, растянувшееся на мили в обоих направлениях, — просто царский двор с домочадцами.
Одна только царская гвардия, десять тысяч Бессмертных, никогда не покидавших государя, заняла огромный участок дороги. За ними — царское семейство. Его члены были связаны с царем деяниями, а не кровными узами; всего их было пятнадцать тысяч, десять из которых уже прибыли в Вавилон. Выглядели они великолепно; все их щиты были позолочены, и, когда они строились в походные колонны, в свете факелов драгоценные камни на их шлемах вспыхивали множеством ярких огоньков.
Пришли также и маги со своим переносным алтарем из серебра, готовые оберегать священное пламя и возглавить поход.
Я ездил взад-вперед, глазея на всю эту роскошь, пока мне не пришло в голову, что этак я могу загнать лошадь, а ей еще предстоит долгая дорога. Затем я вспомнил, что, сколько бы тут ни было коней и колесниц, вся колонна будет двигаться со скоростью пешего шага из-за идущих слуг и магов с их серебряным алтарем. Я вспомнил тогда об опрометчиво говорившем военачальнике и его словах, что от Суз до Вавилона — всего неделя. Он-то, конечно, возглавлял отряд всадников… У нас в таком случае дорога займет не менее месяца.
Один только обоз вытянулся на многие мили. Добрый десяток повозок вмещал имущество самого царя: его шатер, мебель, одежды и столовую утварь, его походную ванну и все прочее. Были повозки для дворцовых евнухов с их добром, затем повозки женщин. В конце концов царь не стал долго раздумывать и взял с собой всех наложниц, что помоложе, — всего более сотни; они, их украшения, их евнухи и все прочее было лишь началом. Придворные, еще не успевшие отправиться в Вавилон, везли с собой женщин и детей, свои гаремы с наложницами и все их пожитки тоже. За ними следовали повозки с продовольствием; подобное воинство не может питаться тем, что найдет по дороге. Караван уже растянулся дальше, чем мог охватить глаз. А за повозками с кладью шли еще и слуги: целая армия рабов, чьей задачей было разбить шатры и обустроить лагерь, а также повара, кузнецы, конюхи, починщики сбруи и множество личных слуг, подобных моему Неши.
Я вернулся с дороги к площади перед дворцом, когда факелы уже бледнели под светлеющим небом. Маги выносили Колесницу Солнца. Она вся была покрыта листами золота, а на серебряном шесте в центре была водружена эмблема самого Солнца, окруженного извивающимися лучами, — божественный символ был единственным наездником Колесницы. Огромных белых лошадей, тянувших ее, вели под уздцы люди, шагавшие рядом: любой возничий оскорбил бы священный лик бога.
Последней вынесли боевую колесницу царя, украшенную под стать божественной. (Интересно, была ли она столь же хороша, как та, что Дарий оставил Александру?) Возничий раскладывал царское оружие: дротики, и лук, и стрелы в красивых колчанах. Впереди стояли носилки, в которых царь проделает свое путешествие, — с золотыми рукоятями и навесом от солнца, обшитым по краю кистями.
Когда горизонт заалел на востоке, появились Сыны Царского Клана: прекрасные юноши чуть постарше меня, место которых — подле государя; с плеч их ниспадали роскошные багряные одежды.
Весь этот порядок определялся древними предписаниями. Настало и мне время занять свое место у повозок с евнухами; ясно, что рядом с царем я ехать не мог.
Внезапно над Колесницей Солнца вспыхнула яркая точка; в самом центре божественного символа помещался хрустальный шарик, поймавший сейчас первые лучи восходящего светила. Раздались рев походных рожков и раскатистые стоны труб. Вдалеке высокая фигура, закутанная в белое с пурпуром, ступила в царские носилки.
Медленно, вначале безо всякого продвижения вперед, огромная цепочка беспокойно заерзала на месте, изгибаясь и покачиваясь. Затем, поначалу совсем еще вялая, подобно зимней змее, выползшей из-под кочки, она медленно задвигалась, сокращаясь сочленениями. Мы, должно быть, шли уже с час, прежде чем почувствовали, что действительно маршируем.
Мы двигались по Царскому тракту, бежавшему прочь через плодородную страну рек и низин, где жирный чернозем давал особенно обильные урожаи, Усаженные остриями осоки, неглубокие озера зеркалами отражали небеса. Порой дорога шла по насыпям из грубого камня, возвышавшимся над болотистой почвой. Сейчас болота обмелели и высохли, но мы ни разу не устраивали там привал: здешняя вода имела скверную славу, насылая на неосторожных путников лихорадку.
Я виделся с царем каждый вечер, когда рабы разбивали его шатер. Там хватало места на всех, кого он привык видеть рядом; мне кажется, он был рад видеть знакомые лица. Часто Дарий оставлял меня на ночь. Расшевелить его бывало сложнее, чем когда-либо, и я не понимал тогда, отчего он просто не заснет. Теперь я думаю, что сон вовсе не пришел бы к царю, если бы тот оставался один.
Каждые несколько дней царский посланец на коне галопировал навстречу нашему отряду: к царю спешил последний из длинной цепочки вестников, везших новости с западных рубежей. Александр взял Газу. К общей радости, македонец пока не двинулся дальше, хотя и не отступился от своих планов. Во время осады ему в плечо угодил снаряд катапульты, и Александр упал как подкошенный; снаряд пробил ему доспехи, но царь нашел силы встать и продолжал сражаться.
Лишь чуть позднее он упал снова и был унесен прочь, словно мертвый. Наши люди ждали какое-то время, дабы увериться в его гибели, ибо уже тогда Александр успел прослыть человеком, которого не так-то просто убить. Как и следовало ожидать, белый, как мрамор, от потери крови, он все еще жил. Ему, конечно же, требовалось некое время, чтобы залечить раны, но передовые отряды его войска уже устремились в Египет.
Когда эти вести разнеслись по колонне, я подумал: «Что, если Александр притворяется, дабы лишить нас бдительности? Затем он ударит на восток, подобно молнии, и захватит нас врасплох». Будь я на месте царя, я пересел бы из носилок в колесницу и понесся к Вавилону во главе конницы, так, на всякий случай.
Мне не терпелось услышать трубу, зовущую нас в седло. Каждый вечер, зная о том, что Неши смертельно устает, маршируя пешком, я сам чистил своего коня скребницей. Его я назвал Тигром. Мне лишь однажды довелось видеть шкуру хищника, но то было отличное имя для боевого скакуна.
Когда я вошел в царский шатер тем вечером, Дарий играл в шашки с одним из придворных, причем царь был столь рассеян, что его противнику с трудом удалось проиграть. Когда игра окончилась, царь попросил меня спеть. Я вспомнил боевую песню воинов моего отца, которая ранее так нравилась Дарию; я надеялся, что она согреет ему душу. После двух куплетов, однако, он остановил меня, приказав петь что-нибудь другое.
Я подумал тогда о старой стычке Дария с кардосским силачом, прославившей его имя; постарался представить себе, как он шагнул вперед в своих доспехах, метнул копье и завладел оружием противника, после чего вернулся в строй под радостные крики других воинов. Тогда он был моложе; у него не было дворцов и стольких женщин. Но битва — не состязание перед строем, особенно если командуешь тысячами людей. Тем более если впереди тот полководец, от которого едва удалось спастись в прошлый раз.
Моя песня закончилась, и я спросил себя: «Как ты можешь судить? Тебе, евнуху, в жизни не повторить его подвигов! Он хороший хозяин, и ты должен быть доволен, ты, кому уже никогда не стать мужчиной».
Каждое утро божественный символ водружали у царского шатра. Каждое утро, едва первый луч зажигал чистым огнем хрустальный шар в центре, звенели рожки, царь поднимался на свои носилки, и колесница двигалась за ним. Так мы шли по стране рек и низин, следуя Царскому тракту, и каждый день сменялся ночью.
Когда мне окончательно прискучивала болтовня евнухов, я отставал, чтобы поравняться с повозками гарема и перекинуться парой слов с девушками. В каждой повозке, разумеется, сидел по меньшей мере один евнух, прислуживавший и оберегавший ценный груз. Если меня приглашали, я вполне мог привязать Тигра сзади и залезть внутрь. Такой опыт казался мне поучительным. Все это сборище женщин никак не походило на маленький гарем моего прежнего хозяина. Каждая видела царя лишь однажды за целое лето, или за год, или вообще никогда; он мог посылать за одной и той же девушкой в течение целого месяца, чтобы потом навсегда позабыть ее. В общем, именно друг с другом им и приходилось уживаться; их отношения бывали полны ожесточенных распрей и мелких ссор между разными группками подруг, чаще объяснявшимися не ревностью друг к дружке, а просто вынужденным бездельем да одними и теми же лицами вокруг день за днем. Всякий раз, когда я посещал этот их мирок, я поневоле задавался вопросом, как они могут так жить? Мне оставалось лишь надеяться, что сам я как-нибудь избегну подобной участи.
Новости облетали всю колонну с удивительной быстротой. Люди болтали меж собою, пытаясь хотя бы беседой скрасить томительные мили. Александр уже поправлялся и даже засылал в Персию шпионов, пытаясь выяснить, куда запропастился Дарий. Уже зная о нем кое-что, я мог догадаться, что же так распалило любопытство македонца. Он мог подозревать все что угодно, только не то, что враг все еще находится в пути.
Как бы то ни было, уже очень скоро он все узнал. Следующей новостью стало известие, что он отправился на юг, в Египет. Значит, спешить было некуда.
Мы шли и шли, одолевая по пятнадцать миль в день, и вскоре перед нами открылся запутанный лабиринт каналов и рукавов, направлявших Евфрат к вавилонским полям. Мосты здесь строили высокими из-за зимних наводнений. Затем дорога запетляла меж россыпью озер, приютивших рисовые посевы, — отражавшееся в них утреннее солнце немилосердно слепило нам глаза. И как-то в полдень, оставив рисовые поля за спиной, мы узрели далеко впереди огромные черные стены Вавилона, вытянувшиеся вдоль горизонта, отгораживая город от тяжело нависшего неба.
Не то чтобы стены были уже близки — это невероятная высота кладки сделала их видимыми. Когда мы миновали наконец подступавшее к городскому рву пшеничное поле, уже позолоченное колосьями второго урожая, стены возвышались над нашими головами, подобно недоступным горным цепям. Я своими глазами видел каменные глыбы в потеках смолы, но все равно не мог поверить, что эта громадина — творение человеческих рук. Если десять рослых мужчин встанут друг другу на плечи, последний едва ли дотянется до края мощных стен, опоясавших город. Мы не увидели признаков лагеря царской армии — для всех двадцати тысяч человек, не считая их лошадей, нашлось место в городе.
В городских стенах была сотня крепких бронзовых ворот. Мы вошли через Царские врата, обрамленные знаменами, и встречали нас вой труб, крики восхвалявших царя певчих и маги, оберегавшие свои огненные алтари; были там сатрапы и военачальники. Далее выстроилась армия; за стенами Вавилона скрывалось огромное пространство. Все городские сады могут давать урожаи в случае осады; их питает Евфрат. Неприступный город.
Царь въехал в Вавилон не в носилках, но в колеснице. Он был прекрасен в этот миг в своем белом и пурпурном облачении, на полголовы возвышаясь над возничим. Вавилоняне ревели, громогласно приветствуя царя, когда тот проезжал мимо, возглавляя длинную цепь дворцовой знати и сатрапов, дабы показать себя армии.
Нас же, слуг и евнухов двора, провели задними улочками к тем воротам дворца, что соответствовали нашему положению, дабы мы все приготовили для встречи повелителя.
Знание способно подменить собой память. Роскошь вавилонского дворца все еще стоит перед моими глазами: маленькие кирпичики из лучшей глины — полированные, украшенные скульптурными фигурами, глазурованные или позолоченные; мебель нубийского черного дерева, инкрустированная слоновой костью; алые и багряные занавеси, расшитые золотой нитью и индскими жемчугами. Помню прохладу, невероятную после жара снаружи. Казалось, она пала на меня, словно тень слепящего горя, и стены дворца сдавили меня, как стены гробницы. И все же я вошел под дворцовые своды, как и любой юноша, уставший после долгой дороги, распахнутыми глазами взирая на все эти чудеса.
Когда слуги распаковали принадлежавшие государю сосуды для пищи и вина, они занялись постелью, выложенной золотыми листами, с фигурами крылатых божеств у каждого столба кровати. Затем они приготовили ванну, ибо после путешествия Дарий вернется усталым и запыленным.
В городе жарко, и потому вавилонские бани — подлинное удовольствие; там можно проводить целые дни. Пол выложен мраморными плитами, привезенными с запада, стены облицованы глазурованным кирпичом: белые цветы на глубоком синем фоне. Сама ванна — просторный бассейн, на лазурных плитках которого вытиснены золотые рыбки. По краям стояли кадки с благоуханными кустами и деревьями, менявшимися в зависимости от сезона: жасмин и лимон.
Резные ширмы отгораживали место для купания с водой Евфрата.
Все здесь было готово, все просто сияло; вода была чиста, как хрусталь, и в меру тепла: бассейн прогревало само щедрое солнце. Там были также кушетки для отдыха после омовения, застеленные тонкими льняными покрывалами.
Ни одна из плиток, ни одна золотая рыбка, ни одна складка на покрывале не покинут мою память, пока я способен дышать. Когда я увидел все это впервые, мне, однако, просто подумалось, что здесь очень мило.
Вскоре мы обустроились во дворце, и плавная смена дней была подобна неустанному вращению колес, медленно поднимавших воду к висячим садам; нечего говорить, наш удел был легче, чем доля работавших там волов. Этот холм — прекрасное творение человека—с его тенистыми аллеями и прохладой парка нуждался в обильном орошении, и вода преодолевала долгий путь вверх. Прислушавшись, можно было различить где-то далеко за пением птиц тихое поскрипывание шадуфов.
Свежие войска все еще прибывали в Вавилон из отдаленных сатрапий, подчас проводя в пути многие месяцы. Весь город вышел на улицу, чтобы увидеть отряды бактрийцев. К осени жара понемногу начала спадать, но все они потели под своими парадными одеждами; войлочные халаты, подпоясанные широкими поясами штаны и подбитые мехом шапки — все очень красивое и теплое в расчете на суровые бактрийские зимы. По украшениям их предводителей и здоровому виду воинов, одолевших столь долгий путь, можно было догадаться о богатстве их страны.
Каждый знатный господин привел с собою воинство, защищавшее его поместье, — как то сделал бы и мой отец, будь он еще жив. Но в Бактрии таких господ были сотни. Их имущество вез длинный караван тамошних двугорбых верблюдов; косматые и крепкие, эти животные славятся выносливостью.
Во главе колонны ехал Бесс, кузен Дария. Царь встретил его в приемном покое, поднявшись с трона, и подставил ему щеку для поцелуя: он был выше Бесса, но ненамного. Тот был крепок телом, наподобие своих верблюдов; лицо его, почти дочерна сожженное солнцем и ветрами, украшало множество боевых шрамов. Кузены не виделись со времен поражения у Исса. И теперь в глазах Бесса, казавшихся бледными под черными бровями, я разглядел тень насмешки, мелькнувшую на фоне почтения и преданности. В глазах же царя таилась опаска: Бактрия была самой могущественной сатрапией во всей империи.
В то же время подоспели и слухи о том, что Египет распростер свои объятия навстречу Александру, окружил его почетом как освободителя и признал фараоном.
Тогда я еще мало знал о Египте. Сейчас знаю больше — это страна, в которой я ныне живу. Я видел изображения Александра на стене храма: там, где македонец приносит жертву Амону, он почти неотличим от всех прочих фараонов, вплоть до маленькой голубой полоски церемониальной бороды. Возможно, он даже носил ее, когда жрецы передали ему двойную корону властителей Египта и вложили в его руки посох и цеп. Он всегда старался соблюдать обычаи. В любом случае я не могу пройти мимо той фрески без улыбки.
Александр посетил оракула Амона в пустыне, в маленьком оазисе Сива, где ему вроде поведали, что зачат он был не отцом своим, но богом. Так гласили слухи, ибо он вошел к оракулу один, а по возвращении сказал лишь, что удовлетворен пророчеством.
Я расспросил Неши об этом оракуле, пока раб одевал меня и укладывал мои волосы. Мой слуга обучался искусству писца при храме, пока Ох не завоевал Египет, захватив писцов в плен и продав их. Даже теперь Неши все еще брил голову.
По его словам, оракул был очень стар и весьма почитаем. Давным-давно (а по египетским меркам это значит по меньшей мере тысячу лет) бог говорил в Фивах, так же как потом в Сиве. Во дни ужасной Хатшепсут, единственной женщины-фараона, ее пасынок Тутмос был мальчишкой, прислуживавшим в городе мертвых. Символ бога носили тогда — точно так же, как сейчас в Сиве, — в ладье, украшенной золотом и драгоценными камнями; о приближении бога народ узнавал по бряцанию множества бубенчиков. Носильщики рассказывают, будто шесты начинают да-вить им на плечи, когда бог изъявляет желание говорить; они чувствуют его вес, когда он незримо занимает свое место в ладье, и слышат голос, говорящий им, куда идти. Именно бог привел их к юному принцу, который прятался в толпе, глазея на божественную ладью, и заставил все сооружение качнуться, кланяясь будущему фараону. Тогда люди возвели мальчика на престол, уверовав в его славную судьбу… Неши знал множество чудесных историй, подобных этой.
Да и сам я, совершив паломничество в пустыню (тяжкое путешествие, хотя я знавал и похуже), спpaшивал там об оракуле. Мне советовали принести должную жертву и не допытываться о том, кто принят среди богов. Все-таки я не мог мириться с мыслью, что так никогда и не побываю в Сиве.
Тем временем в Вавилоне я был предоставлен самому себе, ибо царь постоянно бывал занят, и проводил время, изучая достопримечательности великого города. Я даже вскарабкался по ступеням, опоясавшим храмовую башню Бела, хотя самая ее верхушка — то место, где на своей золотой постели когда-то возлежала его наложница, — оказалась разрушена. Меня часто останавливали проститутки, ибо моя юность все еще могла объяснить отсутствие бороды. Видел я и храм Милитты с его знаменитым двором.
Всякая девица в Вавилоне однажды в жизни должна предложить себя богине. Двор храма — это огромный базар, на котором продаются женские ласки: девушки сидят рядами, отмеченными алыми шнурами, и ждут. Никто из них не смеет отказать первому, кто бросит им на колени серебряную монету. Некоторые из тех, что я видел, были прекрасны, словно принцессы: окруженные рабами с опахалами, они сидели на шелковых подушках рядышком с простыми девицами с огрубевшими от тяжелой работы руками, пришедшими в город прямо с полей. Вдоль рядов бродили мужчины, пристально разглядывавшие товар, словно выбирая лошадь; мне казалось, еще чуть-чуть — и они начнут смотреть им в зубы. Миловидным девушкам не приходилось ждать долго; но даже если к одной из них подойдут оборванец с речной переправы и благородный господин, она пойдет с лодочником, если тот первым успел бросить монету. Многие простирали ко мне руки, надеясь выполнить свой долг с кем-то не слишком безобразным на вид. Неподалеку размещалась рощица, в которой исполнялся обряд.
Увидев кучку хохочущих мужчин, я подошел взглянуть на предмет их веселья. Они смеялись над уродливыми девицами, сидевшими здесь днями напролет, так никем не избранные. Чтобы я тоже смог посмеяться, мне указали на ту, что сидела здесь уже третий год.
Из юной девушки она превратилась в женщину. Одно из ее плеч уродовал горб; у нее были огромный нос и родимое пятно на щеке. Девицы вокруг нее, сколь они ни были простоваты, казалось, исполнялись надежды, только взглянув на несчастную. Она просто сидела со сложенными на коленях руками, покорно снося насмешки, как вол сносит побои кнутом или палкой. Я вновь поразился глубине человеческой жестокости, и моими мыслями постепенно овладел гнев. Я вспомнил, как воины отрезали нос моему отцу, не дожидаясь его смерти; вспомнилось мне и то, как оскоплявшие меня пересказывали друг другу базарные шутки, оставаясь глухи к моим страданиям. Я вытащил из кошеля серебряный сиглос и бросил его на колени несчастной, произнеся ритуальные слова: «Да поможет тебе Милитта».
Сначала она едва ли сообразила, чего мне нужно. Затем бездельники вновь непристойно заржали, выкрикивая свои напутствия. Она же, схватив монету, подняла смущенный взор. Улыбнувшись ободряюще, я протянул ей руку.
Девушка встала на ноги. В ее внешности не существовало ничего, кроме отвратительных изъянов; однако даже грубый глиняный светильник прекрасен, когда его свет прогоняет тьму. Я увел ее прочь от мучителей, шепнув: «Пускай они поищут себе иных развлечений». Она же ковыляла рядом, ниже меня на голову, хотя тогда я еще не успел окончательно вырасти. Низкий рост презирается в Вавилоне точно так же, как у нас в Персии. Все пялились на странную парочку, но я знал, что доведу девицу только до рощицы — и не далее.
Внутри нашим глазам открылось безобразное зрелище. Ни один перс не мог бы представить себе подобное. Изможденной солнцем листвы явно не хватало для соблюдения благопристойности. В свои худшие дни в Сузах я не встречал настолько бесстыдных людей, чтобы они могли спокойно предаваться подобным утехам где-либо, кроме как в глубине своих жилищ.
Едва лишь войдя в ворота, я повернулся к своей спутнице:
— Знай, что я не причиню тебе бесчестья. Прощай и живи счастливо.
Она же глядела на меня с улыбкой, все еще слишком обрадованная, чтобы до нее дошел смысл моих слов. Затем она показала куда-то в сторону, проговорив:
— Вот хорошее место.
То, что она действительно могла ожидать от меня чего-то подобного, даже не приходило мне в голову. Я едва мог поверить собственным ушам. И я, хоть вначале и не собирался открывать ей свою тайну, неохотно признался:
— Я из царских евнухов и не смогу возлечь здесь с тобой. Твои насмешники разозлили меня, и я захотел даровать тебе свободу.
Какое-то время она недоверчиво смотрела на меня, приоткрыв рот. И, внезапно вскричав «О! О!», дала мне две сильные пощечины, обеими ладонями. Я стоял там, и в моих ушах выли трубы; она же убегала прочь, выкрикивая «О! О! О!» и колотя себя в грудь.
Такая черная неблагодарность неприятно изумила и уязвила меня. Я был не более повинен в том, что какие-то люди оскопили меня в детстве, чем она — в своей уродливости. Но пока я, погруженный в мрачные думы, шел ко дворцу, мне открылось, что сегодня — впервые с момента моего рождения — кто-то нашел во мне желанное избавление от мук, будь то к добру или наоборот. Я попытался представить себе, что дожил бы до двадцати лет, ни разу даже не придя кому-то на помощь… Эта мысль смирила мой гнев, но печаль не желала оставлять меня до самого возвращения домой.
С приходом зимы жара почти спала. Мне исполнилось пятнадцать, пускай об этом не знал никто, кроме меня самого. В нашей семье, по обычаю персов, всегда шумно праздновались годовщины рождений. Даже за пять прошедших лет я не сумел до конца привыкнуть просыпаться в этот день с мыслью, что он будет похож на все остальные; увы, царь никогда не спрашивал о дате моего рождения. Моя досада может показаться детским капризом, ибо Дарий бывал щедр и великодушен со мной во многие иные дни.
Из Египта прибывали обрывки новостей. Александр восстанавливал древние законы; он устроил великий пир с состязаниями атлетов и музыкантов. В дельте Нила он заложил новый город, отметив его границы дорожками зерна, на которое сразу набросились птицы. Знамение означало, как полагали тогда все, близкую гибель новорожденного города.
Я старался вообразить огромную стаю птиц, павшую с небес на рассыпанное Александром зерно. Зеленая равнина с зарослями папируса; несколько пальм; крохотное скопление рыбацких хижин. Теперь там стоит Александрия, жемчужина среди прочих городов. Пускай великий македонец не увидел своего творения в его полной славе, он все же вернулся сюда навечно; и город, давший когда-то пропитание птицам, приютил людей изо всех уголков мира, как приютил и меня…
Вскоре после бактрийцев в Вавилон вошли скифы — те из них, что были вассалами Бесса. Косматые светловолосые дикари с синими татуировками на лицах. На них были заостренные шапки, грубо сшитые из шкур рысей, свободные рубахи и штаны с завязками у лодыжек. Запряженные в повозки волы везли их черные шатры и женщин. Скифы — прославленные лучники, но они воняют до самых небес. Если они и совершают в своей жизни омовение, то лишь когда повитухи принимают их из чрева матери и окунают в кобылье молоко. Всех скифов спешно отправили разбивать лагерь: вавилоняне снисходительны к бесстыдству соплеменников, но не в силах терпеть рядом чужаков, не имеющих привычки к ежедневным ваннам.
Пришла весть, что Александр оставил Египет. Его войска двинулись на север.
Царь собрал большой совет в огромном приемном зале. Я бродил у выхода, чтобы взглянуть, как оттуда будут выходить союзники Дария. То было всего лишь мальчишеское любопытство, но именно тогда я познал нечто, что осталось со мною на всю жизнь. Постарайся быть незамеченным — и ты увидишь, как люди преображаются, выдавая свои истинные мысли. В присутствии царя они обязаны выказывать ему уважение и подавлять собственные эмоции; снаружи каждый обретает их вновь, облегченно вздыхая. Тогда и начинаются интриги.
Так я увидел, как Бесс отозвал в сторонку предводителя царской конницы Набарзана, прибывшего в Вавилон задолго до самого Дария. Он сражался у Исса, и его люди гордились своим военачальником.
В доме удовольствий, куда я ходил взглянуть на танцоров, мне довелось услышать один разговор. Вавилон — не Сузы, так что собеседники не знали меня в лицо, и тем не менее я даже не помыслил передать их слова царю. Они говорили, что Набарзан сражался достойно, хотя Дарий недопустимо просчитался, избрав скверную позицию. Конница атаковала, когда дрогнули остальные, и ей удалось расстроить линию македонских всадников. Персы все еще надеялись обратить неприятеля в бегство, когда царь бежал с поля битвы — одним из первых. Только тогда началось всеобщее отступление. Невозможно обороняться отступая — преследователь же способен наносить удары… В последовавшей резне оба винили царя.
Я долгое время жил среди вежливых, почтительных людей, даже не подозревая, что кто-то способен говорить вслух подобные вещи. Их слова больно ранили меня: вся жизнь верного слуги — в имени повелителя, и он делит позор со своим господином. Предводитель конного отряда, чьи речи я подслушал в Сузах, был, вероятно, одним из соратников Набарзана.
Сам командующий был высок и строен, с чистым и гордым ликом подлинного перса. Как ни странно, он обладал живым характером и мог громко смеяться, хоть и не часто позволял себе подобную вольность. При дворе он всегда обращался ко мне дружелюбно и с уважением, ни разу не попытавшись зайти дальше обычных учтивых приветствий. Я не мог сказать, склонен ли он любить мальчиков или же нет.
Они с Бессом составляли странную пару: стройный как меч, Набарзан носил простые и прочные персидские одежды; огромный Бесс с его неопрятной бородищей и широкой медвежьей грудью одевался в расшитую кожу, украшая себя цепями варварского золота. Но оба были воинами, вставшими плечо к плечу во время битвы. Выйдя из зала, они отошли от остальных и быстро удалились прочь, будто спеша побеседовать наедине.
Иные говорили открыто — и вскоре весь Вавилон знал, что обсуждалось на совете. Царь предложил всем персидским воинам отойти в Бактрию. Там он сумел бы собрать большее войско, призвав людей из Индии и с Кавказа, чтобы затем укрепить западные границы империи, или что-то в этом роде.
Именно Набарзан выступил вперед и процитировал старый вызов Александра, которого все еще считал хвастливым мальчишкой: «Выходи и сражайся. Если же не захочешь, я последую за тобою, где б ты ни укрылся».
Поэтому армия осталась в Вавилоне.
Бежать в Бактрию! Уступить врагу, не скрестив мечи вторично, свою землю! Сдать Перейду, саму древнюю землю Кира, сердце и колыбель нашей расы, не говоря уж об остальном? Даже я, за плечами которого не осталось ничего, кроме горьких воспоминаний и руин, был потрясен до глубины души. Чувства Набарзана я прочитал по его лицу… Той же ночью царь сделал мне знак остаться, я же постарался помнить о его доброте и выбросить из головы все прочее.
По прошествии нескольких дней я ждал утреннего выхода царя, когда в приемную ввели седоголового старца, державшегося удивительно прямо. То был сатрап Артабаз, восставший против Оха и живший в Македонии, в изгнании, во дни царя Филиппа. Войдя, я спросил, не принести ли ему чего-нибудь, дабы скрасить ожидание. Как я и надеялся, старик заговорил со мною, и я спросил, видал ли он Александра.
— Видал ли? Я баюкал его на своих коленях. Прелестное дитя… Да, даже в Персии его можно было бы назвать прекрасным.
Он погрузился в свои мысли. Все-таки Артабаз был очень стар и, между прочим, вполне мог предоставить своим многочисленным сыновьям следовать за царем на войну. Я решил было, что Артабаз забылся, как это бывает со стариками, и хотел уже напомнить о себе новым вопросом, когда он поднял густые седые брови, открывая ясный взгляд горящих глаз:
— И он ничего не боится. Совсем ничего. Весной Александр вернулся в Тир. Он принес жертвы богам и опять устроил атлетические состязания. Казалось, македонец испрашивал божьей милости, начиная новый поход. Когда весна обратилась к лету, лазутчики донесли о том, что он идет на Вавилон во главе всей своей армии.

5

Меж Вавилоном и Арбелой почти триста миль — на север через долину, орошаемую Тигром.
От Тира Александр повернул на северо-восток, дабы обогнуть пустынную Аравию, а посему царь двинул свое воинство навстречу македонцу — на север, и весь двор последовал за ним.
Я воображал себе бесконечную колонну, растянувшуюся на многие мили. Но армия растеклась по всей долине, от реки до холмов, — словно бы здешняя земля плодоносила людьми, а не зерном. Куда ни обернись, всюду кони, верблюды и пешие воины. Там же, где не было видно ухабов, небольшими цепочками повозок подвигался обоз. Поодаль двигались колесницы «косарей» с длинными кривыми лезвиями, далеко торчавшими во все стороны; от них все держались подальше, словно от прокаженных. Один из воинов, попавшийся им на пути из-за своего скверного зрения, потерял ногу и вскоре истек кровью.
Домочадцы царя ехали как по маслу: вперед отправляли специальных гонцов, высматривавших для нас самую гладкую дорогу.
Тем временем Александр пересек Евфрат. Вперед он выслал инженеров, чтобы те навели мосты; царь же послал Мазайю, вавилонского сатрапа, преградить им путь с небольшим войском. Прибыв на место, персы принялись вколачивать сваи у своего берега, тем самым помогая неприятелю; когда же к реке подошел Александр со всеми своими силами, Мазайя бежал. Мост был завершен на следующий же день.
Вскоре мы узнали о том, что молодой воитель пересек и Тигр. Навести мост он не мог; недаром говорят, что течение Тигра подобно полету стрелы. Александр просто перешел его, по грудь в воде, первым отправившись вперед, чтоб нащупать брод для всех остальных. Македонцы не потеряли ни одного человека — разве что какую-то кладь.
Затем мы ненадолго упустили Александра из виду. Он повернул прочь с речной долины, чтобы провести воинство меж холмов и дать ему немного отдохнуть, там было прохладнее.
Когда же нам стал известен его путь, царь выехал, дабы избрать место для будущей битвы.
Военачальники убеждали царя, что он потерпел поражение у Исса из-за нехватки пространства: в тот раз персы просто не смогли воспользоваться превосходством в числе. Между тем к северу от Арбелы лежала прекрасная, удобная равнина. Признаться, сам я так и не видел ее, ибо домочадцы царя оставались в городе с золотом и с запасами пищи, пока царь осматривал позиции.
Арбела — седой, древний город, стоящий на холме. Он столь стар, что его история восходит ко временам ассирийцев. В это я могу поверить, ибо жители его по сию пору поклоняются Иштар. Богиня встречает их и храме: невероятно старая, она впивается в пришедших холодным взглядом огромных глаз, сжимая в руке пучок стрел.
Среди управляющих двора царила полная суматоха — необходимо было подыскать жилье, подобающее для всех прибывших женщин. Их теснили военачальники, нуждавшиеся в крепких домах для хранения сокровищ и размещения воинов. Надо было позаботиться о жилище и для самого царя, чтобы оно было готово, как только понадобится (для этого городскому правителю пришлось временно выехать из собственных палат). Мы попросту не успели осознать, что вскоре нас ждет великое сражение.
Едва мы устроились, с улицы донеслись крики и причитания; женщины бежали к храму. Я почувствовал, что происходит нечто странное, еще до того, как увидел знамение собственными глазами. Темнота ночи пожрала луну, и я заметил только, как ее последний краешек бесследно растворился в кровавом тумане.
Я похолодел. Люди стенали, горестно взывая о милости. Тогда я расслышал уверенный голос Набарзана, объяснявшего своим людям, что Александр — странник, подобно Луне. Стало быть, знамение предназначено для него. Все, кто слышал его отрывистые слова, ободрились. Со стороны старого храма, где женщины уже тысячу лет служили богине, я слышал тем не менее не смолкавшие стенания, подобные свисту ветра в вершинах деревьев.
Царь послал огромное войско рабов на будущее поле битвы, повелев выровнять землю для колесниц и лошадей. Лазутчики передавали, что у македонцев коней куда меньше, а колесниц нет вовсе, не говоря уж о «косарях».
Новые вести принесли не шпионы, а посланник самого Александра. К нам явился Тириот, один из прислуживавших царице евнухов. Македонец просил сообщить Дарию о ее смерти. Поднялись подобающие стенания, и царь всех отослал прочь. Мы слышали, как он гневно ревет в полный голос, а Тириот отвечает, вне себя от страха. Прошло немало времени, прежде чем тот вышел от царя, сотрясаясь всем телом, всклокоченный после того, как рвал на себе власы и одежды. Тириот попал в плен еще прежде, чем я появился при дворе, но евнухи постарше отлично знали его. Они принесли ему подушек и вина, в котором Тириот, как видно, крайне нуждался. Все вострили уши, ожидая, что царь позовет кого-то из нас, но не слышали ни звука. Наконец Тириот поднес руку к горлу, покрасневшему и покрытому синяками.
— Нет добра в том, чтобы принести владыке дурные вести, — сказал египтянин Бубакис, глава дворцовых евнухов.
Тириот погладил горло:
— Отчего вы не плачете? Рыдайте, рыдайте, во имя божьей любви.
Какое-то время мы старательно выли на все лады. Царь не звал нас. Тогда мы отвели Тириота в тихий уголок: в стенах дома можно было не слишком опасаться чужих ушей, не то что в шатре.
— Откройте мне, — попросил он, — выходил ли царь из себя в последнее время?
Мы отвечали, что временами он бывал не в духе, и только.
— Царь кричал, что Александр убил царицу, пытаясь свершить насилие над нею. Я обнимал его ноги, повторял и повторял, что она умерла от болезни на руках его матери. Я клялся, что Александр видел ее лишь дважды — в самый первый день и на погребальных носилках. Когда она умерла, он почтил ее память постом и даже не продолжил похода; именно за этим я и был послан: сказать, что над ее телом совершены все нужные обряды… Чем занимаются ваши шпионы? Неужели царю ни о чем не докладывают? Ведь должен же он знать, что Александр равнодушен к женщинам?
Мы в один голос отвечали, что это, конечно же, известно царю.
— Ему следовало бы благодарить Александра, что тот не отдал царственных женщин своим полководцам, как это сделал бы любой победитель. Македонец же отяготил себя царским гаремом, от которого не просил ничего. Царица-мать… Не знаю, что нашло на нашего государя; он должен радоваться, что о ней, в ее возрасте, так хорошо заботится молодой воитель. Стоило мне упомянуть об этом, и царь снова впал в гнев. Он кричал, что скорбь Александра по нашей царице — это обычная скорбь мужчины по любимой наложнице. Он схватил меня за горло. Сами знаете, сколь сильны его руки; я все еще хриплю, слышите? Царь пригрозил, что велит пытать меня, пока я не скажу всю правду. Я же отвечал, что моя жизнь в его власти… — Зубы Тириота стучали. Я поднес к его губам чашу с вином, иначе он пролил бы целительный напиток на свои одежды. — Наконец царь поверил мне. Богу ведомо, каждое мое слово — чистая правда. Но сперва мне почудилось, что это вовсе не Дарий предо мною.
Царь все еще молчал. Что же, подумалось мне, гибель Луны и впрямь оказалась знамением. Это успокоит людей.
Послали за принцем Оксатром; тот явился немедля, и теперь они оплакивали утрату вместе. Царица приходилась ему единоутробной сестрой; сам же он был где-то лет на двадцать моложе царя. Когда скорбь Дария растворилась в пролитых им слезах, мы уложили царя в постель. Тириота тоже; бедняга, он едва не лишился чувств. На следующий день шея его почернела, и евнуху пришлось повязать платок, прежде чем вторично предстать перед пославшим за ним царем. Ушел он в страхе, но пробыл наедине с Дарием недолго. Царь лишь вопросил, не хотела ли мать передать что-нибудь сыну? Тириот отвечал: нет, но она пребывала в сильном расстройстве от скорби. Царь отпустил его, не спросив более ни о чем.
Пришло известие, что поле приготовлено для битвы: теперь оно гладкое, словно городская площадь, и безопасно для коней и колесниц. С одного фланга холмы, с другого — река. Царю пришлось прервать оплакивание супруги, чтобы возглавить воинство. Все персидские цари ведут в бой центр, тогда как все македонские — правый край… Подвели колесницу с уложенным в нее оружием; царь надел кольчугу.
Двое или трое евнухов-постельничих, всегда следивших за его одеждой и туалетом, отправились с государем — прислуживать ему в лагере. До самой последней минуты я не знал, возьмет ли Дарий и меня. Эта мысль пугала, но и манила. Про себя я решил, что буду сражаться, если до того дойдет; таково было бы желание моего отца. Я то и дело попадался на глаза царю, но Дарий молчал. С остальными я стоял во дворе, когда он поднялся в свою колесницу, и с остальными я отошел подальше, спасаясь от клубов пыли, поднятых царским эскортом.
Теперь мы были двором, оставшимся без повелителя: женщины, евнухи и рабы. Поле сражения простерлось столь далеко от нас, что нельзя было даже доскакать до места, откуда было бы хоть что-то видно. Мы могли только ждать.
Я поднялся на крепостную стену и смотрел на север, размышляя: мне пятнадцать. Я уже стал бы мужчиной, если мое мужество не отняли бы у меня. Будь мой отец еще жив, он взял бы меня с собой; он никогда не делал мне поблажек и даже матери не позволял. Сейчас я был бы с ним, среди наших воинов, — мы смеялись бы вместе, готовясь к смерти. Для того я появился на свет; в этом моя судьба. Я постараюсь оправдать свое рождение.
Мне пришло в голову обойти дворы, где стояли повозки, принадлежащие царским наложницам, и убедиться, что лошади рядом, упряжь в исправности, а кучера наготове и не пьяны. Я сказал им, что выполняю царский приказ, и они поверили мне.
Занятый этим, я наткнулся, неожиданно для самого себя, на египтянина Бубакиса, главу евнухов; высокий и величавый, он всегда был вежлив со мной, но и сдержан. Не думаю, чтобы он одобрял мое присутствие подле государя. В любом случае он спросил меня, безо всякого порицания в твердом голосе, чем это я занят. Его собственное присутствие здесь было весьма показательно.
— Мне подумалось, господин, — отвечал я ему, — что повозки должны быть готовы двинуться в любую минуту. На тот случай, — я смотрел Бубакису прямо в глаза, — если царю потребуется преследовать врага. Он может захотеть, чтобы двор был рядом с ним.
— Я тоже об этом подумал. — Бубакис важно кивнул, одобряя мои действия. Он не солгал, предположив родство наших мыслей. — Ныне царь во главе воинства куда большего, чем при Иссе. Столько и еще полстолько.
— Истинно так. Еще с ним колесницы и «косари». — Поглядев друг на друга, мы тут же отвели глаза.
Я определил Тигра, своего коня, в отдельное стойло с крепкими воротами и позаботился о том, чтобы не дать ему застояться.
Царские посланники расставили посты для передачи вестей между царем и Арбелой. Почти ежедневно один из них появлялся у нас. Через день-другой мы услышали, что македонцы стали лагерем на холмах по ту сторону гавгамельской равнины, как царь и рассчитывал. Позже передали, что видели самого Александра: вместе с военачальниками он объезжал будущее поле битвы. Его узнали по сверкавшим доспехам.
Той ночью на небе играли летние молнии, не принесшие дождя. Северная часть горизонта горела; часами там вспыхивали и танцевали огненные языки, без раскатов грома. Воздух оставался тяжел и неподвижен.
На следующее утро я проснулся в предрассветных сумерках. Вся Арбела была на ногах, гарнизон занимался лошадьми. На восходе крепостная стена едва вместила всех, кто пришел глазеть на север, хоть там и не на что было смотреть.
Я снова повстречал Бубакиса, навещавшего женщин в их покоях, и догадался, что он уговаривает евнухов не сидеть на месте. Заботы гарема делают этих людей жирными и ленивыми, однако все они остались верны своему долгу, как нам вскоре предстояло убедиться.
Пуская Тигра галопом, я чувствовал, как нетерпелив и раздражен мой конь: он перенял это у других лошадей, а те — у воинов. Вернувшись, я сказал Неши: «Присматривай за конюшнями. Гляди, чтобы никто не ворвался туда». Он не спрашивал ни о чем, но я видел, что по телу раба также пробегает дрожь нетерпения. Война несет рабам много шансов — и плохих, и добрых.
В полдень прибыл царский гонец. Битва началась вскоре после восхода солнца. Наша армия провела всю ночь без сна, ибо царь решил, что македонцы, будучи в меньшинстве, могут рискнуть напасть в темноте. Тем не менее Александр дождался рассвета. Посланник, принесший эту весть, был шестым в цепочке и более не знал ничего.
Пришла ночь. Солдаты жгли сигнальные костры вдоль городских стен.
Около полуночи я стоял на стене у Северных врат. Жара не спадала целый день, но вечерний ветер принес долгожданную прохладу, и я спустился за теплым одеянием. Едва я успел вернуться, как улица у Северных врат заполнилась криками и шумом: возгласы людей, мечущихся взад-вперед, налетающих в полутьме друг на друга, неровный стук копыт усталых, спотыкающихся лошадей, свист плетей. Всадники вели себя словно пьяницы, забывшие, куда они правят. То были не посланники; то были воины.
Пока они приходили в себя и потихоньку успокаивались, выбежали люди с факелами. Я увидел мужчин, белых от запекшейся на лицах дорожной пыли, в черных потеках крови, алые ноздри и кровавую пену на губах их коней… Прибывшие стонали одно: «Воды!» Несколько воинов гарнизона зачерпнули из ближайшего фонтана своими шлемами и поднесли их прибывшим — и, словно одно лишь зрелище воды, стекавшей по рукам, придало им силы, один из всадников прохрипел: «Все потеряно… Царь едет сюда».
Я пробился вперед с криком: «Когда?» Тот, что успел сделать глоток, ответил: «Сейчас». Их кони, обезумевшие от запаха воды, тащили их прочь, рвались к фонтану.
Толпа поглотила меня. Начались причитания, поднявшиеся до ночного неба. Крик бродил и колыхался в моей крови, подобно лихорадке. Из моей глотки вырвался стон, который я едва признал за свой: вне моей воли, вне стыда. Я был частью общей скорби так же, как дождевая капля — часть ливня. И все же, рыдая, я барахтался в толпе, стараясь вырваться из ее цепких объятий. Освободившись, я побежал к дому городского правителя, где были царские покои.
Бубакис появился в дверях, подзывая раба и приказывая ему бежать узнать новости. Я перестал вопить и поведал обо всем.
Наши глаза говорили без слов. Мои сказали, кажется: «Опять он бежал первым. Но кто я, чтобы винить царя? Я не пролил ни капли крови за него, и все, что есть у меня, я получил от него». Его же глаза отвечали: «Да, держи свои мысли при себе. Он — наш повелитель. В этом — начало и конец». Затем он возопил: «Увы! Увы!» и принялся колотить себя в грудь, исполняя долг. Но уже через минуту он созывал слуг, приказывая им готовиться к встрече царя.
— Следует ли мне проследить за отправкой женщин? — спросил я.
Стенания омывали город, подобно разлившейся реке.
— Скачи туда и предупреди евнухов, но не оставайся с ними. Наш долг — быть с царем. — Бубакис мог не одобрять того, что повелитель держит при себе мальчика, но долг подсказывал евнуху беречь все имущество господина и держать его наготове. — Твой конь все еще у тебя?
— Надеюсь, если только я сумею быстро пробраться к нему.
Неши присматривал за воротами конюшен, не особенно выставляясь напоказ. Он всегда был в меру осторожен.
Своему рабу я сказал: «Царь скоро будет здесь, и мне придется сопровождать его. Нам предстоит непростое путешествие, особенно тяжкое для пеших. Не знаю, куда он намерен выехать, но македонцы скоро будут здесь, и он не станет задерживаться. Ворота открыты; тебя могут убить, но ты можешь и спастись, бежать в Египет. Последуешь ли ты за нами или предпочтешь свободу? Выбирай сам».
Неши сказал, что выбирает свободу и, если его убьют в суматохе, он умрет, благословляя мое имя.
Он распростерся предо мной, хотя чуть не был затоптан, и бежал прочь.
(Неши действительно сумел добраться до Египта. Я видел его совсем недавно: писец в маленькой уютной деревне близ Мемфиса. Он почти узнал меня; я не ломал костей и всегда следил за фигурой. Но он не вспомнил, где нам довелось встречаться, а я молчал. Это было бы неправильно — напоминать ему о рабстве теперь, когда он уважаем. Но правда также и в том, что мудрым ведомо: вся красота рождена, чтобы увянуть, — никому, однако, не стоит напоминать об этом. Потому я просто поблагодарил Неши за то, что он показал мне дорогу, и пошел своим путем.)
Когда я выводил Тигра из стойла конюшни, ко мне подбежал человек и предложил за него двойную цену. Я вернулся как раз вовремя — скоро вокруг лошадей закипит драка. Мне оставалось только радоваться, что кинжал все еще со мною, спрятанный в поясе.
Во всех домах, занятых гаремом, шли поспешные сборы; евнухи надевали на лошадей упряжь. Еще с улицы можно было услыхать взволнованный щебет голосов, словно у лавки торговца певчими птицами, и почуять благовонные облака, исходящие от перетряхиваемых одежд. Каждый евнух спрашивал меня, куда намерен бежать царь. Хотел бы я это знать, дабы указать им дорогу прежде, чем у них уведут мулов. Я понимал также, что многие будут пойманы македонцами, и не желал им этой участи; там, куда я спешил, во мне нуждались меньше, и сердце мое ныло от тоски. Но Бубакис прав. Как подтвердил бы мне отец, преданность в несчастье — вот единственный путь для мужчины.
Когда я закончил свой объезд и вернулся к Северным вратам, всеобщие стоны ненадолго смолкли, словно в буре наступило временное затишье. Слышался лишь нетвердый стук копыт загнанных до полусмерти лошадей. Все замерло: в город въезжал царь.
Он стоял в своей колеснице, в доспехах. За ним — горстка всадников. Лицо Дария казалось опустошенным, а взгляд был неподвижен, подобно взгляду слепца.
На нем была корка дорожной пыли, но ни одной раны. Я видел кровавые рубцы на лицах сопровождавших его, их бессильно обвисшие руки или почерневшие от запекшейся крови ноги; словно выброшенные на берег рыбы, они беззвучно открывали рты, изнемогая от жажды. Эти люди помогли ему бежать.
На своем свежем коне, в чистых одеждах, без единой царапины, я не мог присоединиться к ним. По боковым улочкам я поспешил к дому городского правителя. Именно Дарий шагнул вперед для схватки с кардосским гигантом — единственный, кто отважился на это. Сколько лет пролетело с тех пор? Десять? Пятнадцать?
Я понимал, откуда ему удалось вырваться сегодня: грохот битвы, облака пыли; люди сшибаются с людьми, сила противостоит силе; вздымающаяся волна боя; обманные маневры противника; маска сброшена, ловушка захлопнута; ты — не царь более, нет у тебя власти над хаосом. А где-то там, впереди, ждет враг, заставивший тебя бежать у Исса: человек, снова и снова вторгавшийся в твои сны, превращая их в невыносимые кошмары… Кто я, чтобы судить моего повелителя? На моем лице нет ни крупицы пыли.
И то был последний раз, когда я мог сказать это, — последний за многие, многие дни. Через час мы уже спешили к армянским проходам, направляясь в Мидию.

6

Мы карабкались в горы, оставив страну холмов позади. Дорога вела в Экбатану, и никто не преследовал нас.
В пути наш скорбный караван догоняли остатки войска: и целые отряды, и спасшиеся в одиночку. Вскоре нас можно было вновь называть «великой силой», ежели не знать, конечно, какие потери мы понесли в бою. Бактрийцы Бесса присоединились к нам по дороге; разумеется, они решили держаться нас, ибо мы направлялись в их родные места. Бессмертных, царскую гвардию и всех мидян и персов — и пеших, и конных — вел теперь Набарзан.
С нами были также и греческие наёмники, всего около двух тысяч. Меня поразило тогда, что ни один не сбежал, хоть и сражались они только за плату.
Самой прискорбной потерей были Мазайя, сатрап Вавилона, и все его люди. Они держали свои позиции еще долго после того, как центр был сломлен бегством царя, — вполне вероятно, именно они спасли ему жизнь; жаждавшему погони Александру пришлось повернуть строй и рассчитаться с ними. Никого из этих бравых воинов не было с нами сейчас; должно быть, все они погибли.
Лишь около трети повозок с женщинами удалось вырваться из Арбелы; из них лишь две занимали царские наложницы, остальные везли девушек из гаремов властителей, оставшихся позади, дабы прикрыть бегство. Ни один из евнухов не убежал, бросив хозяек на произвол судьбы. Какая судьба постигла их, мне неведомо и по сей день.
Все сокровища были утеряны, но в Экбатане ими все еще были набиты подвалы. При всей спешке дворцовые распорядители догадались захватить с собой столько продовольствия, сколько могли унести; что и говорить, в нем мы нуждались теперь куда более, чем в деньгах. Бубакис, как я обнаружил, еще с утра держал наготове повозку с поклажей Дария. В своей мудрости он сунул туда же лишний шатер и кое-какие предметы роскоши для царских евнухов.
Стоит ли говорить, путешествие оказалось не из легких. Осень потихоньку выгоняла лето; в равнинах все еще стояла жара, но холмы уже овевались прохладой. В горах было попросту холодно.
У нас с Бубакисом были кони; в повозках ехало еще трое евнухов. Более никого из нас не осталось — не считая тех, что прислуживали женщинам.
Каждая новая тропа поднималась все выше и круче. Все чаще мы утыкались в глубокие скалистые трещины и провалы. С утесов нас разглядывали дикие козы — легкая добыча бактрийских лучников, старавшихся разнообразить наши скудные трапезы. Ночью мы впятером жались друг к дружке, подобно птенцам в гнезде, — наши тонкие покрывала, которых и так не хватало на всех, едва спасали от холода. Бубакис, проявлявший ко мне всяческую благосклонность и обращавшийся со мной как отец, делил со мною покрывало. Тело свое он умащал каким-то снадобьем с мускусным запахом, но я все равно был признателен ему за заботу. Нам повезло, что у нас вообще оказался шатер; почти все воины, в спешке бросив нажитое, спали под открытым небом.
Из их рассказов я собрал воедино картину всей битвы — так хорошо, как сумел. Позже я слышал эту историю из уст людей, действительно знавших все детали: каждую хитрость, каждый приказ, каждый удар. Я знал ее наизусть, но сейчас не могу заставить себя повторить все сначала. Говоря вкратце, наши люди устали после ночного бдения, когда царь ожидал неожиданной атаки. Александр же, как раз рассчитывая на это, дал своим воинам хорошенько выспаться и отдохнуть, да и сам уснул сразу, как только закончил составлять план сражения. Спал он как убитый; на рассвете его пришлось расталкивать — настолько он был уверен в победе.
Многие ждали, что Александр, выступивший справа, с самого начала начнет пробиваться к Дарию, сражавшемуся в центре. Вместо этого, однако, македонец бросился через всю линию войск, стараясь взять в клещи наш левый фланг. Дарий посылал туда все новые и новые отряды, пытаясь предотвратить это; Александр же снова и снова перекидывал людей налево, совсем истончив наши центральные ряды. И только тогда он, во главе маленького отряда, молнией метнулся навстречу нашему царю, сопровождаемый оглушительным ревом воинов.
Царь бежал рано, но, в конце концов, далеко не первым. Его возница был сражен брошенным копьем, и, когда тот упал, многие приняли его за Дария. С этой минуты началось бегство.
Дарий мог бы сразиться с македонцем один на один, как некогда в Кардосии. Схватись он за поводья, да испусти боевой клич, да врежься в ряды неприятеля! Конечно, его ждала верная гибель, но имя Дария жило бы в веках, не запятнав своей чести. Как часто, ближе к концу, должен он был презирать свою слабость… Но, подхваченный общей паникой, как лист — осенним ветром, он поворотил колесницу и бежал, едва только завидев Александра, стремительно пробивавшегося к нему на своем черном коне. С этой минуты гавгамельское поле превратилось в бойню.
Еще одну вещь я узнал от воинов. Дарий устроил вылазку в стан врага, за линию македонцев: крохотному отряду он поручил освободить свою плененную семью. Они действительно прорвались к лагерю Александра, и неразбериха боя помогла им до поры остаться не узнанными. Освободив немногих пленных персов, они достигли и шатра женщин, призывая тех бежать с ними. Все вскочили на ноги, кроме матери царя Сисигамбис. Она не двинулась с места, не произнесла ни слова, не дала даже знака, что слышала просьбу воинов. Никого не удалось освободить — македонцы опомнились и отогнали отряд прочь… Последнее, что они видели, — то, как прямо она сидела в своем кресле, сложив ладони на коленях и глядя перед собой.
Я спросил одного из сотников, почему мы движемся к Экбатане вместо того, чтобы вернуться в Вавилон. «Не город, а уличная девка, — возразил тот. — Едва завидев Александра, она постелет чистую простыню и ляжет, раздвинув ноги. Будь там наш царь, она выдала бы его врагу». Другой кисло прибавил: «Когда за твоей колесницей бегут волки, надо либо остановить коней и сражаться, либо бросить им что-нибудь, выигрывая время. Царь бросил Вавилон волкам. И Сузы — вместе с ним».
Я отстал, чтобы поравняться с Бубакисом, который не считал для меня возможным подолгу говорить с мужчинами. И, будто прочитав мои мысли, он спросил меня:
— Ты говорил когда-то, что не бывая в Персеполе?
— С тех пор, как я служу царю, он не ездил туда ни разу. Что, там лучше, чем в Сузах?
Вздохнув, Бубакис отвечал:
— Во всем мире не отыскать царского дворца прекраснее… Если только Сузы падут, Персеполь удержать не удастся.
Мы проходили одно ущелье за другим. Дорога за нами оставалась чиста, ибо Александр предпочел Вавилон и Сузы. Когда спокойный шаг нашей колонны прискучивал мне, я практиковался в стрельбе из лука. Не так давно я подобрал лук, принадлежавший скифу, бежавшему в холмы и умершему там от ран. Луки всадников легки, и я свободно мог натянуть его. Первой пораженной мною мишенью стал сидевший на месте заяц — незавидная добыча, но царь был рад получить его на ужин вместо надоевшей козлятины.
Вечерами он бывал задумчив и тих; многие ночи он даже спал в одиночестве, пока холод не заставил его брать в постель девушку из гарема. За мною Дарий не посылал. Возможно, он вспоминал песню воинов моего отца, которую я пел ему, бывало. Не могу сказать.
Вершины самых высоких гор окрасились белым, когда в конце последнего ущелья нашим взорам предстала Экбатана.
Это, если хотите, сразу и дворец, и крепкостенный город. Мне он больше напомнил причудливый рельеф, изваянный в горном склоне каким-то резчиком-великаном. Клонившееся к западу солнце оживило выгоревшие краски, поднимавшиеся ввысь строгими рядами огромных колонн: белый ярус, черный, алый, синий и желтый. Два верхних, вмещавшие сам дворец и его сокровищницу, горели живым огнем: внешний ряд колонн был обшит серебром, а внутренний — золотом.
Для меня, росшего в холмах, Экбатана была стократ прекраснее Суз. Я едва не плакал, подъезжая к этой каменной сказке. Глаза Бубакиса тоже покраснели, но его огорчало, что царь вынужден прятаться в своем летнем дворце сейчас, когда приближается зима, и ему более некуда бежать.
Мы въехали в городские врата сквозь камень стен и поднялись к дворцу на самый верх, к выложенным золотом зубцам последнего яруса. Сам дворец оказался цепью просторных залов-балконов, с которых открывался чарующий вид на окрестные горы. Заполонившие город воины спешно строили себе деревянные хижины с кровлями из хвороста; наступала зима.
Снег, вначале окрасивший горные вершины, постепенно сползал ниже по склонам. Моя комната (столь малому двору еще можно было сыскать отдельные покои) находилась высоко, в одной из башен. Каждый день я следил за тем, как в горах удлиняются ослепительно белые языки снега, пока однажды — совсем как в детстве — не проснулся от яркого света, бившего в окно. Снег укрыл город: он лежал на балконах и башнях, на солдатских хижинах и на каменных стенах дворца. На перила балкона уселся ворон, сбивший с них снежную шапку, и под его когтями заискрился золотой лоскут… Я вечно мог бы наслаждаться этой чистой красотой, если бы не холод. Мне пришлось разбить ледок в кувшине с водой — а зима только начиналась.
Теплых вещей у меня не было, и я испросил у Бубакиса разрешения посетить городской базар. «Не стоит, мой мальчик, — отвечал он. — Я разбирал недавно гардероб… Многие одежды лежат тут со дней царя Оха. Для тебя я уже нашел кое-что, в чем ты будешь неотразим».
Так я получил великолепную меховую накидку из рысьей шкуры с алой каймой; вероятно, некогда она принадлежала кому-то из принцев. Бубакис рад был помочь: похоже, он заметил, что Дарий в последнее время не посылал за мной, и хотел сделать меня желанным.
Горный воздух был для меня как здоровье после долгой болезни. Скажу даже, что он благоприятнее отразился на моей внешности, чем даже накидка. Так или иначе, царь призвал меня к себе, не медля более. Надо сказать, последняя битва сильно изменила его. Дарий постоянно был встревожен чем-то, и мне стоило немалого труда доставить ему удовольствие. Ежеминутно я чувствовал раздражение царя. Ранее такого не бывало, и теперь я всякий раз старался закончить побыстрее, дабы не ввергнуть себя в нечаянную немилость.
Как бы то ни было, я отлично понимал, что творится сейчас в царской душе, и не держал на него обиды. Он только что получил известие о том, как город-шлюха принял Александра на своем ложе.
Я сказал бы, что даже его натиск эти великие стены могли бы выдерживать не менее года. Увы, Царские врата Вавилона распахнулись. Улицу выстилали цветы, и на каждом перекрестке стояли треножники и алтари, дымившиеся драгоценными благовониями. Александра встретила процессия, поднесшая ему дары, достойные царя: чистопородных нисайянских лошадей, стадо волов с цветочными венками на рогах, украшенные золотом повозки с леопардами и тиграми в клетках. Маги и халдеи пели ему хвалы под сладостную музыку арф. Кавалерия городского гарнизона прошла перед ним парадом, без оружия… По сравнению с этим Дария те же люди встречали как какого-то малозначимого правителя.
Но я не успел сказать о худшем. Посланцем, встретившим Александра у городских стен и передавшим ему ключи от Вавилона, был сам сатрап Мазайя, коего мы столь горестно оплакивали по дороге в Экбатану.
Он исполнил свой долг в сражении. Нет сомнения, что из-за пыли и шума он не сразу прознал о бегстве Дария и еще надеялся на поддержку, на победу… Узнав же, сделал выбор. Мазайя быстро отозвал своих людей с поля битвы, чтобы успеть в союзники к Александру, — и сделал это вовремя. Македонец подтвердил его полномочия: Мазайя так и остался сатрапом Вавилона.
Несмотря на весь прием, оказанный ему Мазайей, Александр вступил в город осторожно, в боевом строю, самолично правя колесницей. Впрочем, повода для злорадства не было: Александр приказал выкатить золоченую колесницу Дария и въехал во дворец, как и подобает правителю.
Я старался представить себе этого странного молодого варвара, дикаря — во дворце, который был мне столь хорошо знаком. Отчего-то — быть может, из-за того, что, очутившись в захваченном шатре Дария, он первым делом принял ванну (по всем свидетельствам, Александр не уступил бы в чистоплотности любому персу) — я воображал его в царской купальне, с ее лазурными плитками и золотыми рыбками, плещущимся в нагретой солнцем воде. Завистливая мысль — здесь, в Экбатане.
Для слуг во дворце были устроены удобные помещения; их комнаты не менялись веками, с тех пор как мидийские цари жили в этих горах круглый год. Преображались с течением лет лишь царские покои: империя росла, и верхние балконы стали просторнее, они были открыты для прохлады, легкими ветерками спускавшейся с гор, чтобы принести царю свежесть отдохновения в жаркие летние дни. Сейчас они были заметены снегом.
Пятьдесят плотников смастерили ставни, закрывшие от нас горы; слуги принесли десятки жаровен, но ничто не могло по-настоящему согреть летнюю резиденцию персидских царей. Мне была понятна горечь Дария при мысли об Александре, нежащемся сейчас под теплым солнцем Вавилона.
Бактрийцы, привыкшие к суровым зимам в родных краях, чувствовали бы себя неплохо, если б не спешное бегство, заставившее их бросить пожитки на гавгамельской равнине. Персам и грекам приходилось не слаще. Люди из горных сатрапий отправлялись на охоту, дабы самим раздобыть себе меховую одежду; иные покупали ее на базаре или же грабили селян, делая набеги в поля.
Принц Оксатр, как и прочая знать, жил во дворце. Бесс смеялся над лютым холодом сквозь свою черную бороду; Набарзан же заметил, что мы стараемся предоставить ему весь комфорт, который только можем позволить, и поблагодарил со всей учтивостью. Бесспорно, он принадлежал к старой античной школе.
Воинам неплохо платили из царской сокровищницы. Они оживили городскую торговлю, но, сильно нуждаясь в ласках редких здесь шлюх, причиняли немало бед честным женщинам. Да и сам я, совершая конные прогулки, быстро научился сторониться греческих поселений. Надо признать, греки вполне заслуживают свою славу мужеложцев. Должно быть, все они знали, кто я и кому служу, но все равно они громогласно подзывали меня свистом и криками, забыв о всякой пристойности. В любом случае я уважал их обычаи; кроме того, я отдавал должное нерушимости их слова. Греки не оставили царя в его черный час.
Последние листья опали с чахлых, убогих деревьев: их унесли ветра, срывавшие с ветвей даже снег. Дороги перекрыли заносы. Каждый новый день был похож на прошлый, и моим единственным развлечением оставались стрельба из лука да танец, хотя мне тяжело бывало разогреться, не растянув при этом связки. Для царя каждый день тянулся как целая неделя. Его брату Оксатру едва ли исполнилось тридцать, он отличался от Дария ликом и образом мыслей, на целые дни покидал дворец для охоты с другими молодыми властителями. Царь занимал сатрапов и благородных гостей дворца приглашениями на обеды, но, погрузившись в мрачные думы, мог забыть о них и не подать знака к беседе. Благодаря моим танцам, я думаю, он избавлялся от необходимости говорить. Гости же, не имевшие иных развлечений, делали мне щедрые подарки и превозносили мое мастерство в изысканных похвалах.
Мне не показалось бы странным, если Дарий пригласил бы на подобный обед Патрона, командовавшего греками. Но подобная мысль ни разу не посетила царя: он не желал впускать в покои людей, рангом подобных этому наемнику.
Наконец случилась оттепель и посланнику удалось прорваться к нам заснеженными горными тропами. То был торговец лошадьми из Суз, явившийся в надежде на награду. Теперь мы зависели от подобных ему людей и платили им сполна, сколь бы ни были печальны принесенные вести.
Александр был уже в Сузах. Город открыл перед ним свои ворота, пускай без ложного радушия Вавилона. Македонец завладел всей сокровищницей, накапливавшейся многими династиями; то была настолько внушительная сумма, что, услышав о ней, я не мог поверить в то, что весь мир способен вместить подобное богатство. Воистину, достаточно сочный кусок, чтобы удержать волков от преследования колесницы. Когда зима наверстала упущенное, вновь перекрыв дороги и заперев нас всех вместе на многие недели в окружении голых скал, люди все больше замыкались в себе, озлоблялись или тупели. Воины разделились на мелкие группки, возобновив старую вражду, принесенную ими из родных краев. Жители грязного городка у подножия дворца все чаще приходили с жалобами на бесчестье, постигшее их жен, дочерей или же сыновей. Подобные пустяки не досягали царских ушей; уже скоро все жалобщики разыскивали Бесса или Набарзана. Безделье, однако, не пощадило и самого Дария; он набрасывался то на одного, то на другого слугу, упрекая их за нерадивость; выбор его зачастую бывал случаен, так что все мы ходили по краю пропасти, имя которой — царская немилость. В том, что вскоре произошло со мною, виноваты те долгие, белые, пустые дни без малейшего проблеска радости. И поныне я думаю так же.
Однажды вечером он послал за мною, впервые за долгое-долгое время. Пятясь из опочивальни, Бубакис сделал мне знак и еле заметным кивком поздравил меня, но с самого начала я был не уверен ни в себе, ни в расположении царя. Мне вспомнился тогда мальчик, служивший до меня, и то, как он был отослан с обвинением в нехватке фантазии. Потому я рискнул вновь испробовать нечто, немало изумившее царя в Сузах. Все шло хорошо, пока внезапно он не оттолкнул меня и, сильно ударив по лицу, не приказал убираться с глаз, обозвав напоследок «отвратительным наглецом».
У меня так тряслись руки, что я едва смог одеться. Спотыкаясь, я брел нескончаемыми коридорами дворца, почти ослепленный слезами боли, обиды и растерянности. Закрыв лицо рукавом, чтобы вытереть их, я налетел на кого-то.
Одежды пострадавшего на ощупь показались мне богатыми, и я забормотал извинения. Он же положил ладони мне на плечи и заглянул в лицо, разглядывая меня в неровном свете укрепленного на стене факела. То был Набарзан. Стыд заставил меня проглотить слезы; Набарзан имел на удивление острый язык и при желании мог высмеять кого угодно.
— Что случилось, Багоас? — спросил он с величайшей нежностью в голосе. — Неужели кто-то решился ударить тебя? Твое милое лицо завтра испортит синяк.
Набарзан говорил со мной, словно обращаясь к женщине. Вполне естественно, но в ту минуту я был настолько унижен, что его тон оказался последней каплей. Даже не понизив голоса, я буркнул:
— Он ударил меня, просто так, ни за что. И если это сделано мужчиной, то я также могу носить это имя.
В полной тишине Набарзан взирал на меня сверху вниз. Это быстро отрезвило меня; по неосторожности я вложил свою жизнь в его руки.
— На это мне нечего ответить, — сказал он наконец. И, пока я стоял как вкопанный, осознавая страшную тяжесть вырвавшихся слов, Набарзан тронул мою пылавшую щеку кончиками пальцев. — Забыто. Но помни: мы оба отныне станем держать язык за зубами.
Я согнулся, намереваясь пасть ниц, но он удержал меня за плечи:
— Отправляйся спать, Багоас. И пусть твой сон не оставит тебя, что бы ни было сказано. Он забудет обо всем завтра же, не сомневайся.
Всю ночь я не мог сомкнуть глаз, но не из-за страха за свою жизнь. Набарзан не предаст. В Сузах я привык к мелким дворцовым интрижкам: взаимной слежке, клевете соперников, бесконечной игре во имя царского расположения. Теперь же я знал, что провалился куда-то неизмеримо глубже. Набарзан не скрывал от меня презрения — презрения вовсе не ко мне.
Когда синяк сошел, царь послал за мной и попросил танцевать, после чего подарил десять золотых дариков. Но нет, вовсе не из-за случайного синяка саднила моя память.

7

Когда стужа пошла на убыль, с севера до нас долетели добрые вести. Скифы — из тех, что были в союзе с Бессом, — собирались прислать нам десять тысяч лучников, как только весна расчистит заносы на дорогах. Кардосцы, жившие у Гирканского моря, ответили на царский призыв обещанием подмоги в пять тысяч пеших воинов.
Управитель Персиды, Ариобарзан, также передал весточку. Он воздвиг стену, перекрывшую от края до края всю громаду ущелья Персидских Врат, единственного прохода к Персеполю. Отныне город можно было удерживать вечно; любая армия, которая осмелится войти в ущелье, будет уничтожена сверху градом камней и валунов. Александр и его люди погибнут, так и не дойдя до стены, если, конечно, нам хотя бы немного повезет.
Я слышал, как Бесс говорил своему приятелю, проходя мимо: «О, мы должны быть сейчас там, а не здесь». К счастью для самого Бесса, боги остались глухи к его желанию.
Между Персидой и Экбатаной лежит долгий и трудный путь, особенно если в резерве один лишь конь. Не успели новости достичь нас, как Александр взял Персеполь. Если бы мы только знали!
Поначалу он пытался пройти сквозь Персидские Врата, но, скоро убедившись в смертельной опасности ловушки, отозвал войско. Защитники было решили, что Александр не вернется, но македонец прознал от пастуха (коего весьма щедро наградил впоследствии) о существовании какой-то смертельно опасной козьей тропки. По ней — если только не свернешь шею — можно обойти ущелье и выбраться к городу. Той тропою Александр и провел своих воинов, сквозь тьму и снега. Он напал на персов с тыла, в то время как оставшееся войско вновь штурмовало Врата, лишенные защитников. Наши люди оказались зерном меж двух жерновов; мы же тем временем радовались новостям в Экбатане.
Текли дни; снега покрылись хрусткой корочкой наста, небо оставалось чистым и холодным, без малейшего дуновения ветра. Из окон дворца, меж оранжевых и голубых колонн, я наблюдал, как городские мальчишки играют в снежки.
Давно привыкнув к обществу мужчин, я едва мог вообразить, что это значит — быть мальчиком среди себе подобных. Мне только что исполнилось шестнадцать; мне уже не было дано познать радостей детства. Я понял вдруг, что у меня нет друзей — в том смысле, в каком это слово понимают дети, — одни лишь покровители.
Что же, думал я, нет смысла грустить понапрасну; грусть не вернет того, что отнял у меня нож торговца рабами. Есть свет и есть тьма, как говорят нам маги, и все живое на земле может выбирать между ними.
Итак, свои конные прогулки я совершал в полном одиночестве; иногда мне снова хотелось взглянуть на город-рельеф, на сияние красок и металла его стен, обрамленных белизною снега. В холмах меня коснулось дыхание свежего ветра — поразительный аромат, еле заметно пробивающийся сквозь прозрачную чистоту горного воздуха. То был первый поцелуй весны. С водосточных желобов стаяли сосульки. Из снега показалась бурая, жухлая трава; все во дворце начали выезжать на прогулки. Царь созвал военный совет, чтобы решить, что делать, когда дороги откроются и подоспеют свежие силы. Я достал свой лук и в ближней лощине подстрелил лисицу. У нее была чудесная шкурка с серебристым отливом, и я отнес ее городскому скорняку, попросив его сделать мне шапку. Вернувшись, я побежал к Бубакису рассказать о своей удаче: кто-то из слуг шепнул мне, что евнух у себя в комнате и что он «принял новости близко к сердцу».
Еще из коридора я услышал его безутешные рыдания. Не так давно я не решился бы войти, но эти времена уже минули. Бубакис лежал, распростершись на своей кровати, и плакал так, что, казалось, сердце его вот-вот разорвется от горя. Присев рядышком, я тронул его за плечо — и Бубакис обернул ко мне залитое слезами лицо.
— Александр сжег его! Сжег дотла. Все, все исчезло — там теперь одно пепелище…
— Что он сжег? — переспросил я.
— Дворец в Персеполе.
Сев на кровати, Бубакис уткнулся в полотенце, но новые слезы пролились сразу, едва только он утерся.
— Царь посылал за мной? Я не могу лежать здесь, пока…
— Ничего страшного, — отвечал я, — кто-нибудь заменит тебя.
И он рассказал мне, всхлипывая и вздыхая, о колоннах в форме лотоса, о прекрасной резьбе, о драгоценных занавесях, о золоченых сводах. На мой взгляд, все это очень напоминало Сузы, но я скорбел вместе с Бубакисом над его великой утратой.
— Что за варвар! — сказал я. — И дурак к тому же, сжечь собственный дворец! — Весть о падении Персеполя уже дошла до нас.
— Говорят, он был пьян… Тебе не стоит выезжать надолго, Багоас, только потому, что царь занят на совете. Он может счесть твою свободу излишней, и это не принесет тебе добра.
— Я прошу прощения. Ну же, дай мне полотенце, тебе потребуется холодная вода.
Выжав для Бубакиса его полотенце, я сошел в зал прислуги. Мне хотелось услышать прибывшего посланника собственными ушами, пока ему еще не успела приесться история. Я едва не опоздал: те, кто уже слышал ее, все еще шушукались, рассказчика же столь усердно попотчевали вином, что он едва был способен открыть рот и тихонько подремывал на груде одеял. Зал наводняли дворцовые слуги и некоторые из воинов, отстоявшие ночную стражу.
— Был большой пир, и все они напились, — пояснил мне управляющий. — Какая-то шлюха из Афин умоляла Александра поджечь дворец, потому что Ксеркс некогда сжег греческие храмы. Первый факел Александр бросил сам.
— Но он же жил в нем!
— Где ж еще? Он разграбил весь город, едва взяв его.
Об этом я уже слышал.
— Но почему? Он ведь не грабил Вавилон. Или Сузы. — Признаться, я вспомнил о нескольких домах, которые был бы рад увидеть в пламени.
Седой воин, сотник, пояснил мне:
— А чего ж тут непонятного? Вавилон сдался. И Сузы. А в Персеполе гарнизон спасался бегством — вместо того, чтобы принести Александру ключи от города. Да они сами начали грабить собственный дворец, чтобы поменьше оставить врагу. Ни у кого не было времени прийти и сдаться, хотя бы для виду. К тому ж Александр сам заплатил своим воинам за взятие Вавилона, а потом и Суз. Но это ведь не то же самое… Два великих города пали, а солдаты не получили даже шанса на поживу. Войска не могут сдерживаться вечно.
Его громкий голос разбудил посланника. В суматохе пожара он украл двух лошадей из конюшен и теперь наслаждался важностью своих новостей, пока вино не сморило его окончательно.
— Нет, — сипло вымолвил он. — Это все греки. Царские рабы… Они вырвались на свободу и встретили Александра на дороге в город, четыре тысячи бывших рабов. Никто и подумать не мог, что их так много, пока они не собрались все вместе.
Голос его затих, и воин сказал мне:
— Не обращай внимания, пусть спит. Я расскажу тебе потом.
— Он плакал, увидев их. — Посланник рыгнул. — Один из них поведал мне… Ныне они все свободны — свободны и богаты. Александр собирался послать их домой, одарив деньгами, которых им хватит на первое время; но они не хотели, чтобы соплеменники видели их в таком состоянии. Они попросили его о земле, которую могли бы обрабатывать все вместе, ибо сами привыкли к виду друг друга. Вот, а потом он разозлился, как никогда, двинулся прямо в город и спустил своих людей с цепи. Только дворец оставил себе, а потом сжег и его.
Я вспомнил Сузы и греческих рабов, принадлежавших царскому ювелиру, культи их ног, клейменые и безносые лица. Четыре тысячи! Большинство, должно быть, жили там со дней царя Оха. Четыре тысячи! Я подумал о Бубакисе, оплакивавшем утерянную красоту… Едва ли он видел в Персеполе греческих рабов, а если и видел, то двоих-троих, не больше…
— Итак, — молвил воин, — вот вам и конец зимних торжеств. Когда-то я служил там; город останется со мной на всю жизнь… Что ж, война есть война. Помню, воевал я в Египте с Охом… — Насупившись, он умолк, но потом вскинул взгляд снова. — Не знаю, насколько пьян был Александр. Он разжег свой костер, когда уже был готов уходить.
Я понял, что он имеет в виду. Весна повсюду сменяла зиму. Но никакой воин не принимает всерьез догадливость евнухов.
— Он спалил дворец у себя за спиной. И знаешь, куда он двинется теперь? Сюда, куда же еще.

8

Поздней весной, когда с небес упал дождь, а по лощинам побежали бурые потоки, царь приказал отправить женщин на север. В Кардосии, за узким проходом Каспийских Врат, они окажутся в безопасности. Я помогал им рассаживаться по повозкам. Царских любимиц можно было различить с первого взгляда: их выдавал утомленный вид и тени под глазами. Даже после долгих прощаний многие не спешили сходить с крыши дворца, глазея им вслед.
Для простых солдат это не значило ровным счетом ничего, разве что их предводители завистливо вздыхали — их собственные женщины поплетутся за ними с увязанным в тюки имуществом за спиной, как солдатские жены делают испокон веку. Более привыкшие обходиться без помощи, чем изнеженные дамы из гаремов, многие из них шли за войском еще с Гавгамел.
Александр направился в Мидию. Казалось, он не слишком спешит, по пути ненадолго задерживаясь то здесь, то там. Мы тоже со дня на день ждали приказа сняться с места и двинуться на север, где нас обещали встретить войска кардосцев и скифов. Объединив силы, мы подождем Александра и поспорим с ним за право прохода в Гирканию. Так говорили. Поговаривали также, хоть и не столь громко, что, действуй Александр быстрее, мы сами бы устремились в Гирканию — и оттуда в Бактрию… «Служа великим, вверяй им судьбу свою». Я старался прожить каждый день так, как если бы он был последним.
Ясным утром новорожденного лета мы двинулись в путь. Там, где дорога сворачивала в холмы, я оглянулся, не останавливая коня, дабы сохранить в памяти сияние зари на золотых зубцах стен. «Прекрасный город, — думал я, — прощай, мы не встретимся больше». Знал бы я только!
Когда армия проходила через прятавшиеся в предгорьях деревушки, я приметил, сколь худы тамошние жители и сколь угрюмо они рассматривают нашу колонну. Да, здешний край слишком беден, чтобы долго кормить целую армию. И все же, когда мимо проезжал сам царь, они все падали ниц. Для них он был богом, высоко вознесшимся над деяниями своих слуг. Уже тысячу лет эта истина течет в наших жилах, неистребима она и во мне — хоть я и видел, из чего сотворены подобные боги.
Мы правили путь сквозь открытые голые холмы, под яркой синевою неба. Щебетали птицы. Конные воины пели по дороге: в основном то были бактрийцы на своих приземистых косматых лошадках. Здесь, среди древних холмов, сложно было думать о мимолетности жизни.
Уже скоро, впрочем, их песни смолкли. Мы приближались к назначенному месту, где нас должны были ждать скифы. Они не высылали дозорных; кардосцев тоже не было видно. Наш собственный передовой отряд не нашел никаких признаков их лагерей. Царь рано подал знак к отдыху. За мною он не посылал, хоть женщин с нами уже не было. Возможно, моя оплошность в Экбатане истребила в нем желание; или, быть может, оно убывало само собой. Если так, мне стоит приготовиться принять на себя маленькие ежедневные обязанности простого евнуха при дворе. Будь мы сейчас в одном из царских дворцов, а не в пути, я вполне мог бы уже получить такой приказ.
Если только это случится со мною, думал я, непременно заведу любовника. Мне вспоминался Оромедон; он всегда излучал особый свет, и теперь, вспомнив о нем, я открыл источник этого света. У меня самого не было недостатка в предложениях, тайных, разумеется, ибо царя боялись, но мне все же давали знать, где мне следует рассчитывать на радость свидания.
Подобными глупостями тешат себя юные, коим их мимолетное счастье или горе всегда кажется вечным, пускай притом сами небеса грозят обрушиться на землю!
Через два дня, так и не оправдавшие наших ожиданий, мы сошли с северного тракта и свернули на проселочную тропу, приведшую нас к равнине, где мы рассчитывали увидеть лагерь скифов.
Мы были там уже около полудня; огромное поле, поросшее горным бурьяном да низким кустарником. Свой лагерь мы разбили там, где несколько чахлых деревьев клонились под ветром и слышалось поскуливание кроншнепов; меж камней то и дело шмыгали кролики. В остальном же я в жизни еще не видел такой безотрадной пустоты…
Тихо сгустилась ночная тьма. К вечернему шуму лагеря скоро привыкаешь; песни, гул бесед, редкие смешки или ссоры, приказы, стук котелков. Сегодняшней же ночью — лишь ровное бормотание, похожее на тихий скрип мельничных колес, вращаемых речным потоком. Оно все не хотело прекращаться, и я так наконец и заснул под его размеренное гудение.
На рассвете меня разбудили громкие возгласы. Пять сотен конников ускользнули от нас этой ночью, равно как и добрая тысяча пеших воинов, забравших с собою все свое снаряжение, кроме щитов.
Рядом с моим шатром чей-то голос отрывисто бросал греческие слова, которым тут же вторил толмач. Патрон, предводитель греков, явился объявить, что все его люди на месте.
Они давным-давно могли бежать к Александру и помочь ему разграбить Персеполь. Здесь они довольствовались жалованьем, казначеи же прятали от них остальные деньги. Патрон был крепко сбитым седым мужчиной с квадратным лицом, невиданным среди персов. Он был родом из какой-то греческой провинции, проигравшей сражение отцу Александра; потому он пришел к нам и привел своих людей с собою. Они служили в Азии еще со времен царя Оха. Я с радостью видел, что Дарий говорит с греком приветливее обычного. Так или иначе, в полдень, когда солнце оказалось прямо над головами, был созван военный совет, но Патрона не пригласили. Чужак и наемник, он был не в счет.
Трон водрузили на помост в царском шатре, убранном и вычищенном в срок. Властители собирались не спеша, их длинные плащи хлопали на резком ветру; на них были лучшие одежды, какие только остались… Они столпились снаружи, ожидая дозволения войти. Немного в стороне о чем-то горячо спорили Набарзан с Бессом. На их лицах ясно читалась решимость — я давно ждал этого и боялся. Войдя, я тихо сказал Бубакису:
— Грядет что-то ужасное.
— Что ты говоришь? — Он с такой силой вцепился мне в руку, что та сразу заныла.
— Не знаю сам. Зреет что-то против царя.
— Зачем ты говоришь такое, если не знаешь? — Он был груб, ибо я растревожил его смутные страхи.
Сатрапы и воители вошли, пали ниц, после чего заняли свое место строго по чину. Мы, евнухи, спрятанные от их глаз в царской опочивальне, слушали через задернутые кожаные занавеси. Таков был обычай; сегодняшний совет — не тайные переговоры. Хотя мы послушали бы и их, если б только могли.
Царь говорил с трона. Очень скоро стало ясно, что речь он приготовил сам.
Дарий воздал хвалу преданности его слушателей, напоминая им (вот правитель, верящий в подданных!) о том, как щедро Александр одаривал перебежчиков вроде Мазайи из Вавилона. Он долго говорил о былых победах и славе Персии, и я почти физически ощутил растущее нетерпение владык и военачальников. Наконец он добрался до сути: царь предлагал занять последний пост у Каспийских Врат. Победа или смерть.
Повисло плотное молчание — хоть нож втыкай. Персидские Врата, обороняемые прекрасными воинами, пали в разгар зимы. Теперь настало лето. Что же до боевого духа нашего войска — да неужто царь не чувствует, как настроены люди?
Но я, некогда бывший близок к Дарию, — мне кажется, я понял его. Он не забыл песню воинов моего отца. Я чувствовал, как стремится царь смыть свой позор. Он представлял себя у Каспийских Врат, где вновь обретал честь, потерянную при Гавгамелах. Но ни один из тех, что стояли пред ним сейчас, не видел картин, владевших сейчас Дарием. И ответом ему была жуткая тишина.
На туалетном столике в опочивальне лежал ножик, которым рабы подрезали царю ногти. Я потянулся за ним, вонзил в занавеси, повертел и приник к проделанному отверстию. Бубакис был шокирован, но я просто протянул ему нож. Царь сидел к нам спиной; остальные же не могли ничего заметить, даже если бы все евнухи разом высунулись из дыр.
Дарий застыл на своем троне; мне были видны пурпурный рукав и верхушка митры. И еще я видел то, что видел он сам: лица. Хоть никто не рискнул шептаться в присутствии повелителя, их глаза блестели, взгляды прыгали по рядам.
Кто-то шагнул вперед. В высокой фигуре с усохшими плечами и белоснежной бородой я узнал Артабаза. Увидев его впервые, я решил, что он неплохо выглядит для старца, которому под восемьдесят. На самом же деле Артабазу было девяносто пять, но он все равно держался прямо. Когда он приблизился к помосту, царь ступил вниз и подставил щеку для поцелуя.
Своим твердым, высоким, древним голосом Артабаз объявил, что он сам и его сыновья, со всеми людьми, будут стоять до последнего человека на том поле битвы, какое повелителю будет угодно избрать. Дарий обнял старика, и тот вернулся на место. Водворилась прежняя тишина, и минуты казались столетиями.
Затем какое-то движение, тихий шепот… Вперед вышел Набарзан. Вот оно, подумалось мне.
На нем было серое шерстяное одеяние с вышивкой на рукавах, которое он носил в ту ночь в Экбатане. Оно выглядело старым и потертым. Полагаю, ничего лучше у Набарзана не осталось — все было утрачено в суматохе бегства… В первых же словах Набарзана ясно прозвучали власть и угроза:
— Мой повелитель. В сей час столь тяжкого выбора, мне кажется, мы можем без страха смотреть вперед, лишь оглянувшись назад… Во-первых, наш враг. Он владеет богатством, он быстр и крепок. У него хорошее войско, почитающее его как бога. Говорят — и какова в сих словах доля правды, я не берусь судить, — что он делит с воинами все трудности и в мужестве подает им пример.
Сказав это, Набарзан ненадолго умолк.
— В любом случае ныне он может вознаградить преданность из твоей казны, государь. Так говорят о нем; но что еще мы слышим всякий раз, когда произносится его имя? Что он удачлив. Удача сопутствует ему, куда бы он ни двинул войско.
Новая, более длительная пауза. Теперь они сдерживали дыхание. Что-то быстро приближалось, и многие из них уже знали, что именно.
— Но так ли это? Если я найду на своей земле чистокровного скакуна, меня назовут удачливым. Бывшего же владельца — несчастливым.
Властители, стоявшие сзади и не подозревавшие ни о чем, зашевелились. В передних рядах между тем тишина уже начинала звенеть. Я видел, как пурпурный рукав заерзал на подлокотнике трона.
— Пусть безбожники, — мягко продолжал Набарзан, — говорят о случае. Нам же, взращенным в вере отцов, надлежит помнить, что все случается лишь по воле небес. Зачем же нам думать, что многомудрому Богу угоден Александр — чужак и разбойник, следующий иной вере? Не стоит ли нам, как я уже сказал, оглянуться назад и попытаться узреть какой-то былой грех, из-за которого мы терпим сегодня страдания?
Тишина стала абсолютной. Даже глупцы уже поняли; так собаки, бывает, начинают волноваться, почуяв раскат еще не прогремевшего грома.
— Мой повелитель, весь мир знает о твоей безупречной чести, вознесшей тебя на этот трон после всех тех ужасов, в которых мудрость не позволила тебе принять участие. — Голос Набарзана превратился в глухое мурлыканье леопарда, слова его обжигали иронией. — Благодаря твоему справедливому суду вероломный злодей обращен во прах и не властен более похваляться бедами, которые он принес государству. — Набарзан вполне мог бы добавить: «или же обвинить в них тебя самого». — И все же не с тех ли пор нас оставила удача? Мы — тот кувшин, который опорожнил удачливый Александр. Повелитель, старики говорят, что проклятия, падшие на голову преступника, могут пережить его. Не пора ли задаться вопросом, что сможет ублажить Митру, стража справедливости и чести?
Статуи, высеченные в камне. Они уже все поняли, но еще не могут поверить.
Голос Набарзана изменился. Бесс шагнул вперед из общего ряда и встал, возвышаясь, рядом с ним. — Мой царь и повелитель, наши крестьяне, заблудившись в холмах, выворачивают наизнанку меховые плащи, дабы демон, уведший их прочь с верной тропы, потерял бы их из виду. В простых людях жива древняя мудрость. И нам так же, верю я ныне, следует вывернуть злосчастные одежды, хоть бы они были пурпурными. Здесь стоит Бесс, делящий с тобою, о повелитель, кровь Артаксеркса. Позволь же ему носить митру и командовать людьми, пока не окончится эта война. Когда македонцы будут изгнаны с нашей земли, ты вернешься.
Вот, наконец они поверили. На памяти каждого из нас уже двое владык умерли от яда. Но никто и помыслить прежде не мог, чтобы Великому царю, одетому в пурпур и сидящему на троне, кто-то мог приказать встать и уйти.
Тишина раскололась: громкие восклицания согласия, внушенные и отрепетированные заранее; тревожные крики и вопли ярости; бормотание сомневавшихся. Внезапно громоподобный возглас «Изменник!» потопил собою все остальные. То кричал сам царь, нетвердой поступью спускающийся с помоста в своем пурпурном одеянии. Обнажив кривую саблю, он шел на Набарзана.
Дарий был страшен — рост и гнев делали его исполином. Даже мне в своем царском величии он казался божеством. Я перевел взгляд на Набарзана, ожидая увидеть его на коленях, с опущенной головой.
Вместо этого к Дарию бросилась целая толпа: Набарзан, Бесс и главные бактрийские владыки низко кланялись, вымаливая прощение. И, вцепившись в царское одеяние, прося о милости, они силой опустили занесенное было лезвие. Сабля неуверенно задрожала в руке Дария и в конце концов ткнулась в землю. Все они пали ниц, горестно оплакивая свое преступление, повторяя, что мечтают уйти, дабы не встретить его праведный гнев, и вернутся тогда лишь, когда он сам даст им позволение узреть его лик.
Пятясь, все они выскользнули за порог. И все бактрийские полководцы последовали за ними.
Кто-то задыхался рядом со мной. Бубакис проделал в занавеси дыру вдвое больше моей и теперь сотрясался всем телом, не в силах подавить ужас.
Шатер ходил ходуном, подобно муравейнику, разрушенному неосторожным путником. Старик Артабаз, его сыновья и верные царю персидские владыки сгрудились подле Дария, торжественно клянясь в своей преданности повелителю. Он поблагодарил их и распустил совет. Мы едва успели привести себя в порядок прежде, чем царь вошел в опочивальню.
Не говоря ни слова, он позволил Бубакису снять с себя пурпурное облачение и надеть мантию для отдыха, после чего опустился на ложе. Черты лица его заострились, словно Дарий уже месяц не покидал постели, тяжко терзаемый хворью. Я выскользнул прочь не поклонившись, не испросив разрешения. Неслыханная дерзость, но я знал, что прямо сейчас царю нет дела до подобных мелочей. Бубакис даже не выбранил меня после.
Я направился прямо в лагерь. Одежда моя была уже изношена и пахла конюшнями с тех пор, как «сбежал» мой раб. Никто не признал меня.
Бактрийцы были заняты делом — они начинали сворачивать лагерь.
Быстро же они! Значит, Бесс и вправду испугался царского гнева? Но я не мог представить, чтобы Набарзан так легко сдался. Я врезался в толпу спешивших куда-то бактрийцев; среди них, погруженных в собственные думы, я ощутил себя невидимым. В основном меж собою они говорили о правах, принадлежащих их военачальнику; пришла, дескать, пора мужчине занять трон. Кто-то прошептал: «Что ж, теперь никто не сможет сказать, что царю не дали его шанс».
Поодаль, как всегда в безупречной чистоте, стояли шатры греков. Там никто не собирал вещи. Все они просто сбились вместе поговорить. Греки — великие мастера болтать языками, но весьма часто им и вправду есть что сказать. Я подобрался к ним поближе.
Они были столь увлечены спором, что я пробился в середину прежде, чем кто-либо успел обратить на меня внимание. Впрочем, один из них вскоре оглянулся и шагнул мне навстречу. Издали я счел его сорокалетним, но теперь, когда он смотрел на меня сверху вниз, я понял, что он моложе по меньшей мере на десяток лет. Война и усталость сделали остальное.
— Прекрасный незнакомец, неужели я все-таки вижу тебя? Отчего же ты никогда не навещал нас?
На нем все еще была греческая одежда, хотя сама ткань протерлась до нитяной основы. Кожа его была смугла, как кедровые доски, а бородка выгорела на солнце и теперь казалась значительно светлее волос. Его улыбку я счел искренней.
— Друг мой, — отвечал я, — сегодня не день для учтивых бесед. Бесс только что открыл царю, что сам хочет сесть на его трон. — Я не видел смысла скрывать истину от верных Дарию людей, когда ее знает каждый изменник.
— Да, — сказал он. — Они предлагали нам перейти на их сторону, суля двойную плату.
— Некоторые из персов также остались верны, хоть теперь ты, должно быть, уже сомневаешься в этом. Скажи, что задумали бактрийцы? Почему они сворачивают лагерь?
— Далеко они не уйдут. — Грек поедал меня глазами, не пряча жадного взгляда, но и не оскорбляя им. — Сомневаюсь даже, решатся ли они скрыться из виду. Судя по тому, что они наговорили Патрону, все предстанет так, будто они спешат исчезнуть с царских глаз, страшась праведного гнева. Разумеется, это лишь уловка. Без них нас останется совсем мало; они хотят, чтобы все это поняли и в следующий раз были по-сговорчивей. Что ж, я служу в Азии меньше Патрона с его фокийцами, но и мне ведомо, как верные персы чтут своего царя. У нас в Афинах все иначе; но и дома все далеко не так гладко — потому я и покинул родные края… В общем, лично я служу там, где поклялся служить, и буду держать свою клятву. У каждого должна быть сума, в которой можно носить свою честь.
— Такая сума есть у каждого из греков. Все мы помним об этом.
Он тоскливо разглядывал меня ярко-голубыми глазами, словно ребенок, просящий о чем-то, чего ему никогда не получить.
— Ну а наш лагерь и в полночь будет стоять там, где стоит. Что скажешь, если я приглашу тебя выскользнуть из своего, чтобы распить со мной по чаше вина? Я мог бы рассказать тебе о Греции, раз уж ты так хорошо говоришь на нашем языке.
Едва не рассмеявшись, я отказался от его рассказов. Но, что говорить, грек понравился мне, а потому я отвечал с улыбкой:
— Ты знаешь, что я служу царю. Сегодня ему потребны все друзья, какие у него есть.
— Что ж, я всего лишь спросил. Мое имя Дориск. Твое я знаю.
— До свидания, Дориск. Осмелюсь сказать, мы еще встретимся. — На это я вовсе не уповал, но хотел показать дружелюбие. Подав ему руку (мне показалось, он никогда не выпустит ее из своей), я вернулся к царскому шатру.
Государь был один. Бубакис сказал, что Дарий никого не желает видеть и даже не ест ничего. Набарзан собрал всех конников и встал лагерем рядом с людьми Бесса, — дойдя до этого места, евнух разрыдался. Страшно было видеть, как он затыкает рот концом своего пояса: не для того, чтобы прикрыться от взгляда юного ничтожества вроде меня — кем еще я был теперь? — а чтобы царь не услыхал плача.
— Греки верны нам, — сказал я.
Некогда Бубакис предостерегал меня от того, чтобы я близко подходил к ним. Теперь он просто спросил: что такое две тысячи воинов против тридцати с лишком тысяч бактрийцев и всадников Набарзана?
— Верных царю персов тоже немало. Кто командует ими сейчас?
Промокнув глаза другим концом пояса, Бубакис ответил:
— Артабаз.
— Что? Не могу поверить.
Египтянин не ошибся. Древний старец совершал объезд лагеря персов, встречался с владыками и сатрапами, ободряя их в присутствии воинов. Подобная преданность может растрогать и камень. Странной казалась мысль, что, по меркам многих, Артабаз был уже глубоким стариком, когда восстал… Но то был бунт против Оха, который, по-моему, не дал ему иного выбора — бунт или смерть.
Закончив объезд, старик явился к царю и заставил его поесть, разделив с ним трапезу. Нам было приказано удалиться, но мы слушали их разговор. Раз теперь нельзя было и думать о том, чтобы повести войска в битву, они собирались пройти Каспийскими Вратами, пустившись в путь на рассвете.
Пока мы ужинали в своем шатре, я высказал то, что более не мог носить в себе:
— Отчего же царь сам не объедет лагерь? Он годится Артабазу во внуки! Ему только пятьдесят… Воины должны хотеть сражаться под его началом, и кто, кроме самого царя, лучше убедит их в этом?
Евнухи набросились на меня с гневом — все до единого. Что я, с ума сошел? Неужели хочу, чтобы сам царь ободрял солдат, словно какой-то сотник? Кто станет почитать его после этого? Куда пристойнее терпеть напасти, не теряя достоинства и не отдавая на поругание свое божественное величие.
— Но, — возразил я, — сам великий Кир был полководцем. Я знаю, во мне течет его кровь. Его люди обязательно должны были увидеть царя хотя бы раз, пусть мельком, в течение дня!
— То были грубые, невежественные времена, — ответил Бубакис. — И им не дано вернуться.
— Будем надеяться, — сказал я. И снова надел свой балахон.
Темнота была бы полной, если б не костры караульных да факелы, то здесь, то тут воткнутые прямо в землю. Мягко светились стены некоторых шатров. Проходя мимо погасшего факела, я размазал немного золы по лицу, после чего пробрался к ближайшему костру, у которого заслышал бактрийский говор, и опустился на корточки рядом с остальными.
— Сразу видно, его проклял сам бог, — говорил бактрийский сотник. — Это сводит его с ума. Он ведет нас через Врата, чтобы угодить в ловушку, подобно крысам. Встретить врагов там, где по обе стороны горы, а сзади — Гирканское море?.. Зачем, если Бактрия сможет держаться вечно? — Он продолжал, описывая тамошние бесчисленные крепости, каждая из которых неприступна, если враг не птица. — Все, что нам нужно, чтобы прикончить македонцев прямо там, — это царь, который знал бы страну. И сражался бы как мужчина.
— О Бактрии, — отвечал ему один из персов, — не могу судить, не знаю. Но не говори о божьем проклятии, если собираешься обнажить меч против царя. Вот уж верно деяние, проклятое всеми богами.
Одобрительное бормотание… Я вытер нос — пальцами, по-крестьянски, — обвел воинов тупым взглядом и отправился прочь, подальше от света костра. Услышав шум голосов в шатре неподалеку, я как раз собирался зайти за него и послушать, обогнув сначала воткнутый у входа факел, когда полог взлетел и из шатра выскочил мужчина, да так быстро, что мы столкнулись. Он взял меня за плечо, вовсе не грубо, и повернул лицом к свету.
— Бедняжка Багоас. Нам, кажется, суждено встречаться, налетая друг на друга в ночи. У тебя совсем черное лицо! У него вошло в привычку избивать тебя каждую ночь?
Зубы сверкнули белым при свете факела. Я знал, что он опаснее голодного леопарда, но все же не мог бояться его, не мог даже ненавидеть, хоть и должен был.
— Нет, мой господин Набарзан. — По всем правилам мне следовало опуститься пред ним на колено, но я решил пренебречь ими. — Но пусть даже так, царь есть царь.
— Ах вот как? Да, я сильно разочаровался бы, если твоя преданность хоть ненамного отстала бы от твоей красоты. Вытри с лица эту грязь. Я не причиню тебе зла, мой милый мальчик.
Я не сразу понял, что тру лицо рукавом, будто обязан повиноваться. Он просто хотел показать мне, что обо всем догадался.
— Так-то лучше. — Пальцем Набарзан стер с моей щеки пропущенное пятно. Затем он положил ладони мне на плечи, и улыбка исчезла с его лица. — Твой отец погиб, приняв сторону царя, как я слышал. Но Арс имел право крови носить пурпур и вести нас в бой. Да, Арс был подлинным воителем. Отчего, как ты думаешь, Александр еще не разгромил нас? Он мог бы сделать это давным-давно. Я назову тебе причину — жалость! Твой отец умер, защищая честь персов. Всегда помни об этом.
— Я не забыл, мой господин. И я знаю, где покоится моя честь.
— Да, ты прав. — Сжав на мгновение мои плечи, он тут же отпустил их. — Возвращайся к Дарию. Можешь одолжить ему немного мужества.
Это было словно бросок леопарда: стальные когти, выскочившие из мягких подушечек лап. Когда он ушел, я обнаружил, что встал на колено, не отдавая себе в том отчета.
У входа в царский шатер я встретил уходившего Артабаза. Низко поклонившись, я прошмыгнул бы мимо, но он преградил мне путь рукою в синих набухших венах:
— Ты идешь из лагеря, мальчик. Что ты узнал?
Я сказал, лагерь кишит бактрийцами, которые склоняют на свою сторону преданных царю персов. Артабаз раздраженно поцокал языком:
— Мне надо встретиться с этими людьми.
— Господин! — выдохнул я, отважившись на дерзость. — Вам нужно поспать. Вы ведь не отдыхали весь день и половину ночи.
— Что мне нужно, сын мой, так это повидать Бесса с Набарзаном. В моем возрасте люди уже не спят как вы, молодые. — В руках старика не было даже посоха.
Он был прав. Едва пересказав Бубакису новости, я лег и тут же провалился в мертвый сон.
Меня разбудил рог, трубивший «готовьтесь к маршу». Я открыл глаза и увидел, что все остальные уже ушли. Что-то происходит. Поспешно натянув одежду, я выскочил наружу: царь, уже облачившийся в дорожное одеяние, стоял у шатра, готовый взойти на колесницу. У его ног на коленях застыли Бесс и Набарзан, старый Артабаз стоял рядышком.
Дарий говорил им, как печалит царя вероломство слуг. Низко свесив головы, оба покаянно били себя в грудь. В голосе Бесса — можно было поклясться! — стояли слезы. Единственным его желанием, завывал он, было отвести от Великого царя проклятие, накликанное другими; он сделал это, как поднял бы щит, защищая царя в бою. Он принял бы гнев богов на себя и радовался каждой полученной ране… Набарзан благоговейно коснулся полы царского халата, повторяя, что увел своих людей, опасаясь праведного гнева повелителя; вновь обрести его расположение для обоих было радостью, коей им вовек не забыть, сколько ни суждено им прожить на свете.
С восхищением я взирал на Артабаза, чьи труды получили столь щедрое вознаграждение; возлюбленная Митрой душа, коей суждено отправиться прямо в заоблачные сады, минуя кипящие волны Реки Испытаний. Все опять встало на место. Верность вернулась к заблудшим. Свет снова одержал победу над мраком Лжи. Я все еще был весьма юн…
Царь, плача, протянул к ним руки. Изменники пали ниц и целовали землю у его ног, называя себя счастливейшими из людей и вознося похвалу щедрости, с которой он даровал им прощение… Дарий взошел на колесницу. Сыновья Артабаза попытались заманить отца в повозку, где он смог бы наконец отдохнуть. Он закричал на них в гневе и потребовал привести коня. Сыновья в смущении отступили; старшему было за семьдесят.
Я отправился к конюхам, выводившим лошадей. Воины, всю ночь бродившие из лагеря в лагерь, спорившие и обсуждавшие новости до самого утра, нехотя строились в походные колонны. Персы выглядели лучше, но терялись среди прочих. По правде говоря, их было меньше, чем ночью. Бактрийцев тоже — это бросалось в глаза, несмотря на их громадное число.
Все из-за долгих ночных споров. Персы, видевшие себя в меньшинстве, сотнями покидали войско; но они смогли убедить и некоторых бактрийцев — запугать их Митрой, без жалости каравшим за грехи. Принужденные выбирать меж гневом Митры и приказами Бесса, они избрали долгий переход в родные края.
Подъезжая к повозкам царского двора, я увидел греков уже в походном строю. Они все были тут, до единого человека. И все вооружены.
В долгих маршах, когда не предвиделось внезапных стычек, они всегда складывали оружие — шлемы и кирасы — на тележки, оставляя при себе лишь мечи. На них были короткие туники (из самого разного материала, столь давно они были оторваны от дома) и широкие соломенные шляпы, в каких обычно путешествуют греки, чья кожа боится солнечных ожогов. Теперь же я видел на них латы, шлемы и даже наголенники, у кого они были; за спинами у них висели круглые щиты.
Когда я проезжал мимо их строя, кто-то выбежал и помахал мне. Дориск. «За кого он меня принимает?» — подумал я. Ну, я покажу негодяю/как выставлять меня на общее посмешище! Я как раз собирался пустить коня легким галопом, когда увидел выражение его лица. Нет, то был не флирт, и я подъехал поближе.
Добежав до моего коня, он ухватил меня за сапог и сделал знак наклониться, ни разу даже не улыбнувшись.
— Ты можешь передать царю кое-что?
— Сомневаюсь. Он уже в пути, так что я опоздал. А в чем дело?
— Скажи ему, пусть не даст надуть себя. Он не видел, чем кончилась вчерашняя ночь.
— О, вот оно что! — Я расплылся в идиотской улыбке. — Опасаться больше нечего. Сегодня они оба испросили прощения.
— Мы знаем. В том-то и дело; вот почему Патрон заставил нас вооружиться.
Мой желудок сжался в комок.
— Что это значит? — переспросил я, моргая.
— Вчера никто не выставил охрану, об этом говорят все. Они надеялись переманить на свою сторону персов; если б это удалось, они действовали бы уже сегодня. Но персы заявили, что опасаются мести богов; вот почему многие из них удрали этой ночью! Так что все начнется, едва мы пройдем сквозь Врата, — на первом же привале они сделают это.
Вспомнив свою жизнь, я проклял веру в искренность людей.
— Сделают что?
— Схватят царя и продадут его Александру.
Я полагал, что видел предательство, но, увы, я все еще оставался неродившимся младенцем.
— Ну-ну, держись, ты прямо позеленел. — Дориск вытянул руки, удерживая меня в седле. — А теперь слушай: они подлые змеи, но не дураки. Царь есть царь, но он не лучший полководец на всем белом свете, давай это признаем. Одним ударом они намерены убрать Дария с дороги и купить мир с Александром. Потом они отойдут в Бактрию, чтобы приготовить страну к войне.
— Не трогай меня, люди же смотрят! — Я быстро приходил в себя. — Александр ни за что не поверит тем, кто способен на такое.
— Говорят, он чересчур доверчив там, где ему тоже верят. С другой стороны, да помогут тебе боги, если ты сумеешь помешать заговорщикам. Я видел, что осталось от Тиба… Не важно, просто передай это царю.
— Но я не должен говорить с ним на людях. — Воистину, я не смог бы сказать Дарию ни слова, даже если по-прежнему считался бы его любимцем. — Это может сделать только ваш предводитель — к царю не допустят никого ниже рангом.
— Патрон? Царь едва ли помнит его в лицо. — Слова Дориска царапнули мой слух горечью.
— Знаю. Но он должен попробовать. — В моей голове забрезжили кое-какие мысли. — Царь говорит по-гречески. Кое-кто из нас знает ваш язык… Но Бесс не может обойтись без толмача, и Набарзан тоже. Даже если они будут где-то рядом, Патрон все равно сумеет предупредить царя.
Дориск на секунду задумался.
— Это уже что-то… Я передам ему. Нас всего лишь горсть по сравнению с бактрийцами, но если Дарий доверится грекам, мы еще успеем отвратить от него беду.
Вскоре я нагнал двор, отошедший уже на четверть мили. Колесница Солнца была потеряна у Гавгамел, но двое магов с алтарем все еще шли впереди. За ними, однако, стройный порядок смешался, предписанная обычаем очередность была забыта. Люди разных рангов шли вместе, стремясь оказаться поближе к царю. Бубакис ехал верхом сразу за колесницей Дария — неслыханное нарушение порядка! Бок о бок с ним держался Бесс собственной персоной, на огромном боевом коне нисайянской породы, сложением подобном быку.
Я поравнялся с Бубакисом, но он лишь окинул меня тусклым от бессонницы взглядом, словно говоря: «Какая уж теперь разница?» Мы ехали слишком близко от царской колесницы, чтобы разговаривать.
Занавешенные носилки остались далеко позади, в Арбеле, их время прошло. Должно быть, Дарий сильно уставал, весь день стоя в колеснице. Я все еще чувствовал к нему нечто большее, нежели просто долг. Я вспоминал его в добром настроении, радостным и отдохнувшим, в тенетах удовольствия. Вспоминал, как он играл со мною, как бывал добр ко мне… Он знал, что его презирают. Быть может, ударил меня тогда, почувствовав это бремя.
Царь оставался царем; он не мог помыслить, что существуют иные силы, кроме смерти, способные лишить его священной митры. Бедствие за бедствием, ошибка за ошибкой, один позор за другим… Друзья предают. Воины, словно воры, крадучись, покидают его каждую ночь — те воины, коим он должен казаться подобным богу! Александр все ближе, ненавистный враг… И главная опасность притаилась у самого локтя, а он еще даже не знает о ней!
Кому он мог бы довериться? Нас мало — тех, кто для удобства царей превращен в жалкое подобие мужчин… Да две тысячи наемников, верных царю не из любви к нему, а во имя сохранения собственной чести.
Пока мы шли, дорога продолжала подниматься: неширокий путь, пробитый в голом камне. Пожалуй, не было среди нас никого, кто не задавался бы вопросом: «Что же станется со мною?» — мы всего лишь люди. Бубакис раздумывал, должно быть, о нищете или о скучном существовании в каком-нибудь маленьком гареме. Я же владел лишь одним ремеслом, знал лишь одно занятие… Мне вспоминались годы рабства в Сузах. Я уже не был настолько юн, чтобы смириться с жизнью, страшась избрать смерть. Но мне хотелось жить.
Дорога взбиралась все выше, и мы уже подходили к перевалу, хранимому стеной Тапурии — острыми и голыми пиками, столь высокими, что даже летом с их вершин не сходили белые шапки льда. По предгориям змеею вился наш путь — все выше и выше, чтобы далеко-далеко вверху нырнуть в расщелину. Вопреки унынию, мое сердце билось все сильнее: там, за пиками, должно плескаться море, а я никогда не видел его! За каждым новым поворотом нас ждала очередная стена источенного ветрами мертвого камня — и ничего живого на нем, кроме редких кипарисов, скрюченных калек. Изредка, у петлявших по камням речушек, нам попадались крошечные поля и хижины, дикие жители которых убегали прочь, подобно кроликам. Здешний воздух пел чистотой хрусталя, а впереди, погруженная в тень, уже виднелась узкая глотка Врат. Александрия — блестящий город, и в нем можно сыскать все, что может потребоваться благоразумному мужу. Скажу даже, что моим дням суждено истечь здесь, и я уже не намерен покидать этих стен. Но все же, стоит мне вспомнить высокие холмы и горную тропу, поднимающуюся ввысь, чтобы вновь нырнуть в неведомую страну, еще скрытую скалами, я теряю уверенность. Даже будучи мальчишкой, в полной мере познавшим опасность и зло, даже тогда я почувствовал исступленный восторг, услышал пророчество и увидел свет.
Наш путь лежал меж отвесными скалами и обрывом; далеко внизу бурлил шумный поток… Мы дошли до самих Врат. Даже на такой высоте камень дышал жаром, и колонны поредевшего воинства подтягивались с трудом. Конечно же, этот проход вполне можно было бы удержать. Прямо впереди своим огромным конем правил Бесс, не отъезжавший от царской колесницы. Патрона не было видно. Что заставит предводителя греков послушать совета, пришедшего через вторые руки и исходящего, если уж на то пошло, всего лишь от мальчика для развлечений?
Дорога выровнялась и открылась взору. Мы стояли на самом верху перевала, и Гиркания расстилалась под нами. То была иная страна. Горы одеты лесами — один зеленый уступ над другим. Далее — узкая равнина, за которой лежало море. Горизонт вытянулся вширь, охватывая серебряный щит вод. При виде подобной красоты у меня перехватило дыхание. Черная полоса берега изумила меня, я не знал, что его закрывали стаи бакланов: миллионы и миллионы птиц кормились здесь, на щедром рыбой мелководье.
Тапурийская цепь — великие горы, разделяющие воды надвое. Воистину, так случилось и со мной: в тех краях сама жизнь моя оказалась рассечена на две половины.
Недолго отдохнув, мы устремились вниз в окружении высоких и стройных деревьев. Струи ручьев звенели, разбиваясь о красноватые камни; вода оказалась очень холодной, но вкусной, с едва уловимым привкусом железа. Остановку сделали в сосновой роще; здесь мы разложили подушки царя и разбили его маленький шатер для отдыха.
Когда же мы вновь тронулись в путь, воздух изменился, неся в себе влагу, тогда как вершины деревьев сдерживали ветер, спускавшийся нам вослед с перевала. Лагерем мы стали поздно, стараясь спуститься пониже, где ветра не было вовсе; уже сейчас в глубине лощин темнели, сгущаясь, тени. Оглядываясь по сторонам, я заметил кого-то, кто правил конем сразу за мною. То был Патрон.
Бывалый воин, он не понукал коня, дожидаясь, пока дорога не станет легче. Поймав его взгляд, я отстал, пропуская греческого полководца вперед. Спешившись, он повел коня в поводу: то ли из уважения к царю, то ли из желания быть замеченным. Патрон не отрывал от Дария глаз.
Бесс увидел его первым. Спина его сразу отвердела, и, подъехав к царю поближе, он завел с ним какую-то беседу. Патрон невозмутимо шагал сзади, не отставая от колесницы.
Описывая, вслед за дорогой, крутой поворот, колесница на мгновение развернулась к нам боком, и Дарий поднял брови, все же заметив Патрона. Никто не должен смотреть в лицо Великому царю, но греческий полководец не опустил глаз. Когда же взгляды их встретились, Патрон не сделал какого-либо жеста, просто продолжал смотреть.
Царь обратился к Бубакису, и тот, отстав, сказал Патрону:
— Повелитель спрашивает, не хочешь ли ты попросить чего-нибудь?
— Да, передай повелителю, что я хочу говорить с ним, но без толмачей. Скажи, это не ради меня, но ради него самого. Без толмачей.
Изменившись в лице, Бубакис повторил послание. Из-за наклона дороги колесница двигалась медленно, цепляясь за грунт особыми крюками; и когда царь поманил Патрона к себе, я принял уздечку и вел коня грека в поводу, пока они говорили.
Догнав колесницу, Патрон пошел рядом с ней, по другую сторону от Бесса. Он говорил тихо, и потому я не слышал его первых слов; но Бесс мог их расслышать. Патрон рискнул жизнью своих людей, положившись только на мое слово!
Вскоре он увидел, должно быть, что я не ввел его в заблуждение: на лице Бесса ясно читалась еле сдерживаемая злоба. Голос грека зазвучал громче:
— Мой повелитель, послушай моего совета и разбей шатер в нашем лагере. Мы давно служим тебе, и если только ты когда-нибудь верил нам, доверься и сегодня.
Это необходимо.
Царь и бровью не повел, сохраняя в лице безмятежность. Спокойствие его духа обрадовало меня: слуга должен уважать своего господина.
— Зачем ты говоришь мне это? — спросил царь, запинаясь; его греческий был ничем не лучше моего. — Чего боишься?
— Господин, речь о предводителе твоей конницы, и этот человек здесь, рядом. Ты понимаешь, отчего я избегаю называть имена.
— Да, — ответил царь. — Продолжай.
— Господин, этим утром тебе солгали. Сегодня же ночью они сделают это.
Царь ответил:
— Если так угодно богу, так оно и будет.
Я понял причину его спокойствия, и мое сердце камнем повисло в груди. Дарий отчаялся.
Патрон ступил ближе и оперся о край колесницы. Старый вояка, он прекрасно понял услышанное. Словно пытаясь уговорить дрогнувшие в бою ряды, он вложил в слова всю силу убеждения:
— Останься в нашем лагере, господин. Каждый из нас сделает все, что только в человеческих силах. Оглянись вокруг, на эти леса. Когда настанет ночь, мы постараемся ускользнуть от твоих врагов.
— К чему все это, друг мой? — Утратив надежду, Дарий вернул себе достоинство. — Я и так задержался здесь, если мой собственный народ желает мне смерти. — Не ведаю, что прочел он на лице Патрона: я не мог его видеть. — Будь уверен, я доверяю всем вам. Но, если твои слова правдивы, на каждого верного мне человека, будь то грек или перс, приходится по десятку врагов. Я не стану покупать несколько лишних часов ценою всех ваших жизней — то скверная награда за преданность. Возвращайся к воинам и скажи, что я ценю их мужество.
Отсалютовав, Патрон отстал от колесницы. Когда он принимал у меня поводья коня, глаза его сказали: «Ты молодец, парень. Это не твоя вина». И я оглянулся посмотреть на Бесса.
Лицо его шло темными пятнами, и сейчас он походил на демона. Бесс не знал, что открыл царю Патрон, и злился. На мгновение мне даже почудилось, что сейчас он вытащит меч и зарубит царя, разрешив сомнения. В любом случае убить его значило испортить товар, и он с трудом овладел собой. Переведя дыхание, он обратился к Дарию:
— Этот человек готовит предательство. Мне нет нужды знать его язык, я все прочитал по его лицу! — Бесс подождал, не ответит ли царь, но тот молчал. — Настоящие отбросы. У них нет дома, они рады продаться тому, кто больше заплатит. Боюсь, повелитель, Александр хорошо заплатил им за вероломство, превзойдя тебя в щедрости.
Даже от кровного родственника подобные слова оскорбительны. Царь ответил лишь:
— Я не верю ему. Так или иначе, в его просьбе было отказано.
— Господин, я счастлив слышать это. Надеюсь только, твоя вера в мои добрые намерения не ослабнет. Да будут боги моими свидетелями.
— И моими также, — ответил на это царь.
— Тогда я счастливейший из твоих подданных!
— Но ежели Патрон действительно столь вероломен, как ты говоришь, он поступает не мудро, рассчитывая на Александра. Македонец готов вознаградить сдающихся на его милость, но предателей он жестоко карает.
Насупив черные брови, Бесс молча отвел взор. Мы петляли по темнеющему лесу вслед за изгибами дороги, вместе с нею опускаясь все ниже и ниже. Верхушки гор, видневшиеся между деревьями, все еще сверкали золотом. Вот-вот наступит ночь.
Лагерь мы разбили на широкой поляне, которую наискось пересекали быстро бледневшие ленты закатного солнца. Они казались струями густой горячей жидкости, — и скажу даже, рассвет обещал чарующее зрелище… Никто из нас не видал той поляны на восходе солнца, так что не могу говорить уверенно.
Где-то неподалеку располагалась деревушка, и персы отправились туда добывать продовольствие, как обычно. Когда они пропали из виду, скрывшись за деревьями, поляна все еще была запружена воинами. Никто из бактрийцев не покинул ее, и теперь они раскладывали ночные костры. Они все еще были вооружены, и все мы догадывались, что это может значить. Словно последний приступ долгой лихорадки.
К царю явился Оксатр: он объявил, что, вернувшись, персидские войска станут защищать Дария, даже если начнется битва. Царь обнял брата и просил его ничего не предпринимать без приказа. Оксатр всегда был мужественным воином, но никто в их роду, видать, не обладал качествами настоящего полководца. С двумя тысячами воинов Патрон сумел бы добиться большего, чем Оксатр — с двадцатью; по-моему, Дарий знал о том. Когда же Оксатр ушел, царь послал за Артабазом.
Я нашел старика немного усталым после долгой езды в седле, но все еще не теряющим бдительности. Сопровождая его к царскому шатру, я заметил греческий лагерь, спрятанный в тени деревьев. Там не выпускали из рук оружия и уже выставили часовых.
Вкруг шатра стояла царская охрана; среди нее еще попадались уцелевшие Бессмертные, вооруженные пиками. Свет костров выхватывал из темноты золотые плоды гранатового дерева, венчавшие почетное оружие, да глаза самих стражей, угрюмо взиравших перед собой.
Скрытые занавесью, мы слышали, как царь поведал Артабазу о предложении Патрона. Какое-то время старец молчал, вне сомнения размышляя о своих трудах долгой прошлой ночи, затем стал умолять царя разбить шатер в греческом лагере; персы, за которых он мог поручиться, сравняются в мужестве с греками, если только сам повелитель будет с ними… Я же размышлял: «Бедный старик, ты слишком долго живешь в этом мире, и нет тебе покоя», когда он прибавил, задыхаясь:
— Эти греки — настоящие солдаты; война — их хлеб. Бактрийцы же — всего-навсего набранные по деревням землепашцы. В Македонии я видел, что значит дисциплина. Разница между чистокровным скакуном и волом… Доверься грекам, мой повелитель.
Как часто мы подслушивали вот так, из-за кожаной занавеси, из праздного любопытства, чтобы попросту быть в курсе всех дворцовых интрижек и новостей! Ныне мы ловили каждое слово беседы, от исхода которой зависела жизнь каждого из нас.
— Кончено, — ответил старику Дарий. — Я всегда охотно полагался на надежду; увы, в последнее время слишком многие поплатились за это. Теперь, когда я расстался с надеждами, не возвращай их мне.
Ответом был сдавленный стон. То рыдал Артабаз.
— Дорогой друг, — говорил ему царь, — ты потерял со мною бесценные годы жизни. Остаток ее принадлежит тебе; иди, и да пребудет с тобой благословение многомудрого Бога.
Плач не смолкал. Возвысив голос, царь призвал нас; обезумев от горя, Артабаз цеплялся за его одежды, зарываясь лицом в пурпурную ткань. Дарий обнял старца со словами:
— Верный слуга не захочет расстаться с господином, но я отпускаю его. Помогите ему выйти.
Он осторожно высвободил свой рукав из пальцев старика, цеплявшихся за него, словно ручонки младенца; очень бережно мы вывели Артабаза из шатра. Царь отвернулся… Отведя старика к его людям, мы возвратились в шатер и поначалу не увидели Дария. Он распростерся на земле, уронив голову на руки. Страшная мысль затмила нам разум. Но рядом с царем не было никакого оружия, и тяжелое дыхание вздымало его плечи. Он лежал в своем шатре, как загнанный охотниками зверь: исчерпав все силы, он просто ждал здесь появления гончих или удара копья. Дарий не крикнул нам убираться, и мы стояли, не зная, что теперь делать, молча впитывали ужасное зрелище, раздираемые когтями отчаянья. Прошло несколько минут, прежде чем я смог соображать. Тогда я разыскал за занавесями царский меч, вынес его в приемный покой и положил на столик, где его легко можно было найти в случае нужды. Бубакис видел, чем я занимаюсь, но отвел взгляд.
Выполняя последний долг перед повелителем, я был далек от мысли, что тот, кто любил меня, лежит теперь поверженным предо мною. Я служил ему и старался делать это, настолько умел, хорошо. Он ведь был царем.
Прошло еще несколько минут, прежде чем Дарий пошевелился и попросил всех нас выйти.
Наш собственный спальный шатер был разбит лишь наполовину, да так и брошен: один конец полотнища свисал с шеста, другой валялся на земле. Рабов не было видно. Отовсюду доносилась беспорядочная мешанина голосов: ссорившихся, споривших, впустую выкрикивавших какие-то приказы. То была не армия более, но лишь огромная разношерстная толпа. Некоторое время мы сидели, перешептываясь, на уже разобранных тюках с кожей для шатра. Потом, вскинув голову, я увидел, что телохранители покинули царя:
— Они ушли!
Вскочив, я отправился к шатру убедиться, что мои глаза не солгали мне. Никого, даже ни одной воткнутой в землю пики с золотым наконечником. Бессмертные сложили с себя свой почетный ранг и превратились в точно таких же простых смертных, как и все прочие. Мы остались одни.
Долго стояли мы у входа, не нарушая молчания.
Потом я сказал:
— Кажется, я слышал голос. Пойду узнаю, не нужно ли ему чего-нибудь.
Он лежал все в той же позе. Тихо войдя в шатер, я опустился на колени рядом с царем. Конечно, ничего я не слышал; но память о прежних временах вернулась ко мне, и вспомнилось, что даже благовония, которыми я умастил себя утром, были его подарком. В конце концов, я не походил на остальных.
Дарий лежал, положив голову на согнутую руку, вытянув другую вперед. Я же не решался коснуться его без позволения. Он был царем.
Почувствовав мое присутствие, повелитель дернул плечом:
— Приведи ко мне Бубакиса.
— Да, господин. — Для него я был лишь слугой, способным исполнить простое поручение. Он позабыл обо всем.
Бубакис скрылся в шатре, и вскоре мы услыхали его истошный крик, похожий на предсмертный вопль. Втроем мы вбежали внутрь. Меч все еще лежал на столике, царь — на земле. Бубакис стоял рядом с ним на коленях, бия себя в грудь, разрывая на себе одежду и нещадно терзая волосы.
— Что случилось? — вскричали мы в страхе, словно с нами не было великого царя. Все то, что знали мы и к чему были готовы, рушилось на глазах.
— Повелитель приказывает нам уйти, — всхлипнул Бубакис.
Не поднимаясь с земли, царь протянул к нам руку:
— Все вы честно выполняли свой долг. Более мне ничего не нужно, и я освобождаю всех вас от службы. Бегите, спасайтесь, пока еще не поздно. Это последний приказ, и никто не может ослушаться.
В мгновение ока нашими душами завладел страшный, смертельный ужас: поверженный царь, брошенный шатер, незнакомый черный лес, полный диких тварей и врагов… Хочу надеяться, что мы плакали о нем; с каждым прошедшим годом мне все проще верить в это. Мы кричали в голос среди ночи, пьяные от страха и горя, как плакальщики на похоронах, мы сливали голоса в общий вой, не различая собственного стона средь чужих.
Убрав с глаз выбившиеся волосы, я заметил кого-то у входа. Даже в безумии отчаяния я помнил, что охрана ушла, и бросился туда, не думая об опасности. Там стояли Бесс и Набарзан, а за их спинами — воины.
Бесс отвел взгляд от распростертого на полу царя и обрушил кулак в ладонь, бросив Набарзану:
— Поздно! Я ведь предупреждал тебя. Слышно было, как скрипнули его зубы.
— Я и помыслить не мог, что он способен на такое, — пробормотал Набарзан. В его лице не было больше злобы, только уважение и немного грусти. Поймав мой взгляд, он коротко кивнул.
Бесс же схватил мое плечо ручищей и затряс меня, приподняв над землею:
— Он умер? Отвечай, он покончил с собой? За меня ответил Бубакис:
— Возрадуйтесь, господин, ибо мой повелитель в добром здравии.
Лицо Набарзана застыло, как у высеченной в камне статуи. Он шагнул вперед, сказав Бессу:
— Вот оно что! Идем же.
Царь поднялся на ноги, едва они вошли. И встретил их словами:
— Почему вы здесь?
— Я здесь, — отвечал ему Бесс, — по праву царя. Дарий остался спокоен.
— Какое же царство поручил твоим заботам Бог?
— Я выполняю волю своего народа. Тебе следовало поступать так же.
— Как ведомо вам обоим, я уже не во власти карать предателей. Знаю, однако, кто свершит суд вместо меня, — отвечал царь.
Бесс вздернул голову:
— Я готов держать ответ перед Митрой.
— Уж наверное, раз ты решился на измену. Но я говорил об Александре.
Прежде безмолвствовавший, Набарзан тихо произнес:
— Не называй имени врага, которому ты отдал свой народ. Мы делаем это, чтобы освободить землю, взрастившую нас.
— Ты пойдешь с нами, — сказал Бесс.
Я раздумывал, не вложить ли меч в руку повелителя. Но Дарий вполне мог и сам до него дотянуться. Как мог я решать за своего господина, когда ему умереть?
Он шагнул назад; думаю, он собирался схватить оружие и драться. Но Дарий никогда не бывал скор — ни в движениях, ни в мыслях. Едва он сделал шаг, к нему подскочили и схватили за руки. Царь был высоким, сильным мужчиной, но руки его ослабли, и, когда в шатер вошли воины, он перестал сопротивляться. Дарий стоял смирно, вновь обретя достоинство. По крайней мере, он умел страдать, как подобает правителю огромной страны. Быть может, Бесс почувствовал это. Он сказал:
— Что ж, если мы вынуждены связать его, пусть путы соответствуют его рангу. — Сняв с шеи массивную золотую цепь, он обмотал ею запястья царя, словно веревкой, пока двое бактрийцев удерживали руки Дария за спиной.
Они вывели царя из шатра, придерживая за плечи, словно тот был преступником. Стоявшие у входа бактрийцы зашептались; я расслышал приглушенные возгласы и смех, в котором звенели нотки ужаса.
Рядом стояла обычная тележка с навесом из шкур, в каких мы перевозили сложенные шатры. К ней и повели Дария; мы же стояли, глядя им вслед и не веря собственным глазам, беспомощные, окоченевшие от страха. С трудом очнувшись, Бубакис вскричал: «Дайте ему хотя бы несколько подушек!» — и мы вбежали в шатер, чтобы разыскать их. Когда вернулись, царь уже сидел в повозке, рядом с двумя рабами из тех, что разбивали лагерь; не знаю, были ли то слуги или просто стражи. Мы побросали подушки в повозку, и воины отогнали нас прочь. Лошадей взнуздали, погонщик сел спереди. Казалось, целую вечность мы стояли там, наблюдая за приготовлениями и слушая перекличку конников. Пешие воины более напоминали толпу зевак, нежели колонну войска. Бесс выкрикнул приказ, и повозка, сотрясаясь на ухабах, потащилась через всю поляну к дороге.
Мимо пробежал воин, сжимавший в руках знакомую мне вещь. То был большой кувшин для воды, принадлежавший царю. В шатре хозяйничали бактрийцы, оставшиеся, чтобы разделить поживу. Несколько мародеров дрались у входа, оспаривая друг у друга наиболее ценную добычу.
Бубакис обратил ко мне обезумевший взор и, крикнув: «Пропустите нас к Артабазу!» — побежал к персидскому лагерю. Остальные последовали за ним, и воины расступились, пропуская. Ведь то были всего лишь евнухи: безоружные, они были не в счет.
Я же остался стоять, спиною вжавшись в дерево. Прогалина казалась теперь огромной пустыней, полной опасностей. Я вспомнил Сузы: нет, я не походил на остальных. Меня вполне могли счесть царским имуществом и завладеть мною, как законной добычей… Так и не разобранные, тюки исчезли. Рядом был наш лишь наполовину поставленный, полоскавшийся на ветру шатер. Я вбежал в него, выбил ногою шест и позволил всей массе натянутой кожи рухнуть на себя…
Складки пропускали немного воздуха, так что главное теперь было не шевелиться. Я лежал там в полной темноте, словно в могиле. И верно, вся жизнь моя оказалась погребена здесь, на этом самом месте. Когда же гробница раскроется, чтобы выпустить наружу, меня встретит совсем иная жизнь, столь же незнакомая мне, как и младенцу, заключенному во чреве матери.

9

Я лежал в укрытии. Плохо выдубленная кожа была тяжела и воняла, но я не решался шевельнуться. Из-вне доносился глухой шум общей суматохи, который утих, когда царский шатер был обобран дочиста. Вскоре к моему убежищу приблизились двое воинов, и я едва не вскрикнул от ужаса; но они решили, как я и надеялся, что раз шатер так и не успели поставить, он пуст. После мне уже ничего не оставалось, кроме как ждать.
Ждал я долго, ибо не доверял отсутствию криков снаружи — я просто мог и не расслышать их. Наконец я осторожно пополз в сторону и вскоре высунул голову из-под кожаного завала. Поляна была пуста, если не считать все еще чадивших костров. После темноты даже свет звезд показался мне чересчур ярким, но уже за первыми деревьями я ничего не мог разглядеть. До меня едва доносились звон оружия и гул голосов уходившего отряда; то были, конечно же, царские войска, люди Артабаза: они покинули бунтарей, ибо не могли сразиться с ними из-за неравенства в числе. Мне следовало догнать их, и поскорее.
Стараясь не шуметь, я пошарил под упавшим шатром и собрал свои пожитки. Теперь конь… Мне было достаточно лишь вспомнить о нем, чтобы знать ответ. Крадучись и спотыкаясь впотьмах, я набрел на колышки, к которым привязывали лошадей. Естественно, кроме колышков, там ничего и никого не осталось.
Мой бедный маленький Тигр, красивый подарок Дария… Он был взращен не для тяжкой поклажи! Я недолго скорбел о нем, бредущем сейчас за каким-нибудь бактрийским увальнем, ибо совсем не много времени потребовалось мне, чтобы ужаснуться собственной участи.
Враг ушел. Ушли также все те, что были мне друзьями. Ночь уже перевалила за половину, но я не видел знаков, куда они могли направиться.
Мне потребуется пища. В царском шатре, выброшенное на землю, лежало содержимое обеденных чаш. Бедняга, он так и не поел. Завернув еду в платок, я набрал полную флягу воды из ручья.
Голоса доносились еле-еле. Я шел за ними, уповая на то, что это не бактрийцы последними свернули лагерь. Те, за кем я шел, кажется, намеревались пройти вдоль горного кряжа; за собой они оставляли хорошо вытоптанную тропу, пересекавшую ручьи; ноги я замочил по колени, и в дорожной обуви мерзко хлюпала вода. Я не ходил по бездорожью с тех пор, как был ребенком, а по возвращении меня всегда ожидали заслуженный нагоняй и сухая одежда.
Рассвет еще не забрезжил, когда я прибавил шагу, заслышав впереди женские голоса. То были следовавшие за лагерем женщины, и они несли свой скарб. Если поспешить, я скоро поравняюсь с колонной. Теперь, когда лунный серп прибавил немного света, я мог идти быстрее.
Вскоре я увидел впереди мужской силуэт. Один из воинов отстал от остальных, чтобы помочиться, и я стоял, отвернувшись, пока он не закончил. Только тогда я подошел — и увидел пред собою грека. Значит, это их я нагонял! Меня сбили с толку женские голоса; конечно, эти женщины — персиянки, как же иначе? Наемники не таскали за собою жен, они оставляли их дома.
Грек был крепким воином, с приземистой фигурой и короткой черной бородой. Его лицо показалось мне знакомым, но я, верно, обознался. Шагнув навстречу, он воззрился на меня в изумлении. От него несло потом.
— Клянусь Псом! — сказал он наконец. — Это мальчишка Дария, и все тут.
— Я Багоас, из царских слуг, и мне нужна помощь. Я пытаюсь догнать персов, ушедших с Артабазом. Скажи, сильно ли я сбился с пути?
Грек медлил, оглядывая меня с ног до головы, но все же произнес:
— Нет, не слишком. Следуй за мной, и я выведу тебя на верную тропу. — Он зашагал прямо в чащу. При нем не было оружия, по греческому обычаю на марше.
Ни малейшего признака тропы; лес, казалось, вырастал вокруг нас стеной, и мы не успели уйти далеко, когда грек обернулся. Одного взгляда было достаточно. В словах нужды не было, и, не тратя их зря, он просто упал на меня, придавив своим весом.
Когда он прижал меня к земле, ко мне вернулась память. Чернобородый грек и вправду походил на человека, которого я знал когда-то: на Обара, ювелира в Сузах. В одно-единственное мгновение я пережил все снова, но я уже не был двенадцатилетним мальчишкой.
Грек был вдвое тяжелей, но я ни разу не усомнился, что у меня достанет силы убить его. Я вяло боролся с ним — только для того, чтобы скрыть, чем я занят, — пока не вытащил кинжал. И тогда я вонзил его греку меж ребер, по самую рукоять. Среди танцев, которыми я радовал царя, был один из его любимых — я исполнял его лишь ночью, когда мы были одни. Танец тот заканчивался медленным кувырком назад со стойки на руках. Поразительно, какими крепкими от этого становятся руки.
Насильник задергался, кашляя кровью. Вытащив кинжал из раны, я воткнул его снова, в сердце. Я знал, где оно находится; слишком часто я слышал его биение вместе с хриплым дыханием у своего виска. Грек широко открыл рот и умер, но я продолжал вонзать в его тело кинжал, куда только мог дотянуться. Я словно бы вновь оказался в Сузах и убивал теперь сразу двадцать человек в одном; нет, я не испытывал удовольствия, но познал радость возмездия, которая и по сей день жива в моей душе.
Где-то надо мною мужской голос крикнул: «Хватит!» я же не замечал ничего, кроме тела, у которого стоял на коленях. Обернувшись, я увидел Дориска.
— Я слышал твой голос, — сказал он.
Я встал; моя рука, сжимавшая кинжал, была окровавлена до локтя… Дориск не стал спрашивать, почему я сделал это, — чернобородый грек почти успел сорвать с меня одежду. Словно раздумывая вслух, Дориск произнес — Я-то считал тебя простым ребенком.
— Те дни давно уже миновали, — отвечал я.
Мы смотрели друг на друга в тусклом утреннем свете. Дориск был вооружен мечом и, реши он отомстить за своего товарища, убил бы меня, как новорожденного щенка. Было все еще слишком темно, чтобы разглядеть его глаза.
Вдруг он сказал:
— Быстро, надо спрятать тело. Его кровный брат служит вместе с нами. Ну же, хватай за ноги… Вон туда, за кусты; мы скатим его в овраг.
Мы раздвинули ветви. По дну оврага весной, наверное, бежала речушка, он был глубок и крут. Тело гулко скатилось вниз, и кусты сомкнулись.
— Этот воин сказал мне, — заговорил я, — что поможет выйти к персам.
— Он солгал, они идут впереди нас. Омой свою руку и этот нож, здесь есть вода. — Дориск показал мне ручеек, бежавший меж камней. — В местных лесах водятся леопарды. Нас предупреждали, чтобы мы не отставали от остальных… Ему тоже следовало помнить об этом.
— Ты возвращаешь мне жизнь, — сказал я.
— Не думай, что ты мне чем-то обязан… Но в любом случае, как ты собираешься поступить с нею?
— Попробую нагнать Артабаза. Помня о Дарий, он может взять меня с собой.
— Поспешим, а то потеряем колонну.
Мы карабкались по камням, поросшим мхом и кустарником; когда же нам попадалось особенно крутое место, Дориск помогал мне одолеть преграду. Я пытался вспомнить, как Артабаз на самом деле относился к тому, что царь держал при себе мальчика. И ведь он был столь стар, что ночная скачка вполне могла убить его! О сыновьях Артабаза я не знал практически ничего.
— Насколько я могу судить, — задумчиво протянул Дориск, — старик сделает для тебя все, что только сможет. Но знаешь ли ты, куда он направился? Они намерены сдаться Александру.
Одному только Богу ведомо, отчего мне раньше не пришло это в голову. Конечно, старик может положиться на милость врага, которого некогда качал на коленях! Я настолько пал духом, что не мог выдавить ни слова.
— В конце концов, — продолжал Дориск, — мы отправимся за ним. Иного пути нет. Никто из нас не доверяет Бессу; об Александре, по крайней мере, говорят, что он держит слово, однажды дав его.
— Но где искать Александра?
— В эту минуту он, должно быть, проходит Врата. Два персидских властителя бросились навстречу; говорят, пусть лучше Дарий будет с ним, нежели с изменниками. К тому же и сами они явно не останутся внакладе.
— Молю Бога, чтобы они не опоздали.
— Если Александр спешит, он действительно скор. И мы вовсе не хотим встать у него на пути… Персы далеко впереди; они жаждут переговоров, а не битвы. Ага, вот и наша колонна!
Сдерживая голоса, воины пробирались меж деревьями, словно тени. Дориск не вел меня прямо к ним, но шел в стороне. Сейчас я был покрыт синяками и сбил ноги от долгой ходьбы в промокшей обуви, так что был признателен за помощь. Когда я споткнулся в очередной раз, Дориск взял у меня суму. Тускловатое мерцание меж стволов красноречиво заявляло о близком рассвете. Дориск присел на упавший ствол, и я тоже был не прочь передохнуть.
— Значит, я думаю вот что, — сказал он. — Мы обогнем горы, не выходя на дорогу. Идем в Гирканию, а потом… кто знает? Если ты твердо решил догнать персов, то, по-моему, завтра добьешься своего, когда к полудню они разобьют лагерь. Придется попотеть, раз уж ты не привык ходить пешком. — Он помолчал; светлеющее небо теперь показало мне его голубые глаза. — Или можешь идти дальше со мной и принять мою руку. Тебе не придется хвататься за свой нож. Это я обещаю.
Я вспомнил, как он улыбался мне, когда мы встретились в первый раз. Теперь в его улыбке было меньше тоски и больше надежды. С удивлением я подумал, что теперь могу ответить «да» или «нет», как захочу. Впервые в жизни. И я сказал:
— Да, я пойду с тобой.
Догнав колонну, мы заняли в ней свое место. Даже когда совсем рассвело, никто не удивлялся, видя меня среди воинов. Нескольких мужчин сопровождали мальчики, шедшие рядом с ними. Многие греки предпочитали женщин, но их подругам приходилось держаться позади строя.
Когда мы остановились передохнуть, я разделил с Дориском последние крохи имевшейся у меня пищи. Он сказал, что впервые в жизни ему выпадает честь вкусить яств с царского стола.
Он оказался заботливейшим спутником. Когда мои натертые ноги нестерпимо заныли, он бросился на поиски заживляющего раны бальзама и нашел его у одного из воинов. Сняв мою обувь, Дориск собственными руками смазал и перевязал мне ноги, повторяя, сколь они стройны и прекрасны, хоть они и были в таком виде, что я постыдился бы их показывать. Один раз, когда никто не смотрел в нашу сторону, он даже поцеловал их. К счастью, когда я боролся со своим насильником в кустах, мой лук отлетел в сторону и не пострадал, а стрелы чудом не выпали из колчана, так что и я мог предложить ему что-то (не считая любви), стреляя дичь для общего котла.
Дориск рассказал мне об Афинах, где, по его словам, в довольстве и достатке жила его семья, пока некий злодей не привлек его отца к суду по ложному обвинению; злоумышленник нанял известного оратора, который очернил имя отца Дориска грязной ложью. Судьи сочли его виновным; семья лишилась доходов, и Дориск, младший из сыновей, был принужден продавать свой меч. По его словам, тот же самый оратор наставлял народ, как следует голосовать, какие законы принимать, идти ли на войну или же стремиться к миру… Все это называется «демократия», сказал мне Дориск, и она была наилучшим устройством общества в добрые старые времена, когда составители речей старались не грешить против истины.
Я отвечал ему, что в Персии мы все научены говорить только правду — это наша главная черта. Вне сомнений, Бесс с Набарзаном тоже ненавидели Ложь.
Меж нами установилась самая тесная приязнь, но — к своему великому огорчению — я нашел стиль его любовных игр до разочарования бедным. Я всегда делал вид, что получаю удовольствие, ибо для Дориска это было весьма важно. Нет ничего проще, чем оказать другу подобную услугу, но это единственное из моих умений, которым мне пришлось воспользоваться в греческом лагере… Греков я посчитал совершенно безыскусными в этом смысле.
Мне вспомнилось, как я пообещал себе завести любовника, когда царь перестал посылать за мной. Мне рисовались тогда тайные встречи в саду, при свете полной луны; шелест шелковых одежд у распахнутого окна; драгоценный камень, привязанный к розе… Теперь я оказался здесь, вдвоем с пехотинцем чужого войска, в простом убежище из наломанных ветвей.
Как-то ночью Дориск поведал мне о мальчике, которого полюбил дома, в Афинах, хоть красота его и была лишь бледной звездочкой в сравнении с ослепительным светилом, добавил он, имея в виду меня.
— Первый пушок еще не успел тронуть ему щеки, когда я обнаружил, что он тратит мои деньги на женщин. Мне казалось, сердце вот-вот разорвется от горя.
— Но, — отвечал ему я, — это же естественно, если твой возлюбленный столь молод.
— Прекрасный чужестранец, с тобой бы это не могло произойти.
Я отвечал ему:
— Да. Торговцы рабами в Сузах потрудились на славу.
Какое-то время он виновато молчал, потом же спросил, сильно ли я обиделся. Он был добр со мной, и оттого я покачал головой.
— В Греции, — поспешил он заверить, — этого не делают вообще…
Но мне не кажется, однако, что грекам есть чем гордиться, пока они продают детей в бордели.
В их лагере мне было легко, ибо греки долго прожили в Персии и старались уважать наши обычаи. Не соблюдая приличий в отношении друг друга, со мною они тем не менее старались сдерживаться. Они почитали также святость рек, набирая воду для умывания и не оскверняя потоков. Свои собственные тела они чистили странным способом, размазывая по ним масло, которое затем соскребали специально притуплёнными ножами, столь бездумно открывая себя чужим взорам, что из скромности я уходил прочь. Запах масла был мне неприятен; я так никогда и не сумел привыкнуть к нему.
Ближе к ночи женщины сооружали какие-то небольшие шалаши для своих мужчин (у некоторых были и дети), готовили им ужин. Днем у них не было возможности повидаться… Что же до мальчиков — прелестных крестьянских ребятишек, купленных у нищих родителей за пару серебряных монет, ушедших от родного дома на многие лиги и растерявших по дороге все персидские понятия о вежливости и благопристойности, — то даже я не хотел задумываться об их дальнейшей судьбе. Те же из воинов, что шли парами и делили поклажу поровну меж собой, сделались любовниками еще в Греции.
Так мы и продолжали путь, полный опасностей, казавшихся тогда великими, и дней через двадцать достигли западных холмов, которыми заканчивалось владычество обледенелых горных вершин. Только тогда мы смогли окинуть взором раскинувшуюся внизу Гирканию. Здесь греки построили настоящий лагерь, крепкие деревянные укрытия; тут они рассчитывали остаться, не привлекая к себе лишнего внимания, пока не узнают, где теперь Александр. Отсюда они рассчитывали выслать послов, а не бросаться прямо к нему в руки.
Уже довольно скоро какие-то местные охотники поведали нам, что македонцы обходят склоны, не выбираясь из леса, — сами горы прикрывают им фланг. Охотники не могли сказать, впрочем, подозревает ли Александр о присутствии здесь греческого отряда.
И один лишь я, когда все вопросы были заданы, спросил охотника, не слышно ли чего-нибудь о судьбе Дария. Мне ответили, что царь погиб; вероятно, это Александр убил его.
Пришло время собираться в дорогу. Где-то неподалеку и старый Артабаз также должен был разбить лагерь, чтобы самому отправиться к Александру. Я порасспросил охотников. Они отвечали, некий персидский властитель действительно стоит лагерем в лесу, на расстоянии одного дня ходьбы на восток; кто именно, они не могли сказать. И он, и все его люди были чужаками в этих краях.
Мы с Дориском распрощались той же ночью; я должен был пуститься в путь на рассвете. Кроме грека, никого на этой земле не волновало, погиб я или выжил, и теперь я наконец почувствовал это.
— У меня никогда не было мальчика, подобного тебе, — сказал он. — И никогда уже не будет. Ты отвратил меня от всех остальных, так что отныне мне придется искать любви у женщин.
Весь день я шел через лес по охотничьим тропам, страшась змей под ногами и леопардов в зарослях, раздумывая по пути, что стану делать, если персы перенесли лагерь. Но еще до того, как солнце спустилось к горизонту, я набрел на частокол, укрытый от глаз поворотом горного потока. Ограда из колючих ветвей окружала жилье, и у единственного прохода стоял часовой со спокойствием, присущим только хорошо обученным воинам. Увидев, что я — всего лишь евнух, он опустил пику и спросил, чего мне нужно. Только тогда я вспомнил, что одежды мои успели превратиться в непристойные грязные отрепья. Назвав себя, я попросил о прибежище на одну ночь. После пути через незнакомый лес меня уже не беспокоило, кто они такие, пусть только позволят войти.
Страж передал с кем-то весть, и вскоре из лагеря появился посланный за мною безоружный воин, вежливо пригласивший меня внутрь. Лагерь оказался рассчитан не более чем на несколько сотен воинов; с Артабазом же были тысячи. Здесь стояли шалаши, сложенные из дерева и тростника; никаких шатров. Казалось, эти люди пришли налегке, но в сторонке я увидел и загон с прекрасными нисайянскими лошадьми. Тогда я спросил имя славного мужа, оказавшего мне гостеприимство.
— Не тревожься, ведь он предлагает тебе ночлег. Ныне чем меньше знаешь, тем лучше.
Жилище неизвестного мне властителя оказалось во всем подобно прочим, но гораздо вместительней, из нескольких комнат. К моему замешательству, слуга ввел меня в прекрасно обставленную ванную, которой явно мог пользоваться лишь хозяин.
— Ты ведь захочешь искупаться после долгой дороги. Воду сейчас принесут.
Мне даже неловко было марать чистую скамью своею грязной одеждой. Два раба-скифа наполнили ванну горячей и холодной водой; здесь было даже благовонное масло! Неописуемое удовольствие. Я вымылся сам и промыл волосы, едва заметив хорошо вышколенного слугу, который вошел с вежливо опущенным взглядом и забрал мои пропитанные грязью и потом лохмотья.
Когда, разомлев от теплой воды, я блаженно откинулся на бортик ванны, занавес, разделявший комнаты в этом доме, качнулся. Ну, подумал я, и что с того? Мужчина, убитый мною в лесу, сделал меня пугливым, подобно какой-нибудь девчонке. Подобный ему человек вошел бы ко мне, даже не раздумывая, так следует ли во всяком видеть только врага? Я встал и, насухо вытершись, надел оставленный мне прекрасный халат белой шерсти.
Тот же слуга внес поднос с изысканными яствами: там были сочное мясо молочного козленка под соусом, белый хлеб и вино с пряностями. Удивившись этому чуду в столь суровых обстоятельствах, я вспомнил о городе Задракарте, мельком виденном мною далеко внизу, и решил, что мой приветливый хозяин разбил здесь лагерь, прибыв налегке, но не без денег.
После трапезы я сидел, испытывая полное блаженство, и причесывался, когда слуга внес в комнату стопу одежды, сказав:
— Мой господин надеется, ты сочтешь это достойным себя.
Одеяния были сшиты из чудесной тонкой ткани: широкий балахон вишневого цвета, синие штаны и туфли с вышивкой. Одежда подогнана во множестве мест, чтобы сделать ее меньше; должно быть, ее ушивали по моей собственной… Я вновь почувствовал себя самим собой. Чтобы отметить такое событие, я подвел глаза тенями и надел серьги.
Вернувшись, слуга сказал:
— Тебя желает видеть мой господин.
Только подпоясываясь, я вспомнил о кинжале. Его унесли вместе с моей старой одеждой и не вернули.
В хозяйских покоях со стропил свисал зажженный светильник тонкой резьбы; яркие полотнища местной работы выстилали деревянные стены. Мой гостеприимный хозяин полулежал на диване, и перед ним стоял столик для вина. Улыбнувшись, он приветствовал меня, подняв руку.
То был Набарзан.
Я стоял у входа, безучастный, как вол, и пытался привести в порядок разбежавшиеся мысли. Скорее, чем ступить под крышу к этому человеку, продавшему жизнь моего господина, мне следовало переночевать где-нибудь в лесу, под корягой. Теперь же, искупавшись и насытившись, в новых одеждах, обретя убежище на ночь, я не мог чувствовать ничего, кроме благодарности, за то, что Набарзан не открыл мне своего имени с самого начала.
— Войди же, Багоас. — Казалось, его ничуть не задела моя неучтивость. — Присядь. Надеюсь, ты остался доволен приемом.
Приведя в порядок мысли, я склонился в поклоне — это, по крайней мере, я мог себе позволить — и произнес слова, в которых была истина:
— Я в великом долгу у тебя, господин.
— Вовсе нет. Присядь же, давай поговорим. У меня не часто бывают гости, и я рад твоему обществу.
Присев на край дивана, я принял предложенное вино.
— Но скажи, кого ты ожидал здесь увидеть? — продолжал Набарзан.
— Артабаза, — ответил я, — или его людей.
— Замечательный старик, чья душа сплетена из одних достоинств. Александр встретит его с распростертыми объятиями — именно добродетельность он более всего ценит в людях.
Должно быть, Набарзан хорошо платил за доставляемые сведения. Но я размышлял сейчас о том, что он давно вышел за пределы обычной вежливости хозяина к попросившему о ночлеге путнику; меня беспокоило также воспоминание о шевельнувшемся занавесе. Как некогда в Вавилоне, в мои думы закралось сомнение.
— Ты тревожишься, — сказал он самым дружелюбным тоном, — я могу это понять; путешествие не было легким, раз тебе даже пришлось пустить в ход кинжал. Забудь о нем; я не причиняю вреда гостям, однажды впустив их в дом.
Теперь, когда мои мысли были прочитаны, я ответил, что не сомневался в его добрых намерениях. Сам по себе Набарзан никогда не бывал мне неприятен. Я с радостью вознаградил бы его за доброту, если бы не содеянное им. То был вопрос моей чести.
— Я знаю, сколь ты был предан Дарию. — Видно, Набарзан умел читать по лицу. — В одном царю повезло: ему верно служили более достойные люди, чем он сам. В нем, наверное, действительно что-то такое было, но, увы, я не имел счастья разгадать, что именно.
— Он поднял меня из дорожной пыли и дал мне все, что я имел. Даже собака не смогла бы укусить его после этого.
— Да, даже избитая им собака. Однако хозяин умирает, и преданный пес всегда бежит прочь.
— Значит, он и вправду мертв? — Я вспомнил о повозке и золотой цепи, сковавшей ему руки. Сердце мое ожесточилось.
— Да, мертв.
Внезапно мне в голову пришла мысль: а что же Набарзан делает здесь, получив, по всей видимости, свою награду? Почему прячется в лесу со столь малым войском? И где же тогда Бесс?
— Я слышал, Александр убил его?
— Слухи, распускаемые невежественными крестьянами, мой мальчик. — Печально улыбаясь, Набарзан покачал головой. — Александр ни за что не убил бы Дария. Он предоставил бы царю Персии самые изысканные развлечения, покачал бы его сына на своем колене, после чего даровал бы Дарию какой-нибудь дворец, где тому было бы суждено встретить старость. Александр женился бы на его дочери, вежливо осведомившись, нельзя ли признать его полномочия. Восстань Дарий позднее, и его растоптали бы без жалости, но, конечно, он ни за что не решился бы на такое. Повторяю, он спокойно дожил бы до дряхлой старости… Обо всем этом он начал подумывать, когда Александр уже гнался за нами по пятам. Македонец летел, как ветер из Скифии; весь путь за его спиной, должно быть, усыпан трупами загнанных лошадей. Царская повозка сильно затрудняла нам дорогу, и мы освободили Дария, привели коня. Царь же отказался подняться в седло, заявив, что больше доверяет Александру, чем нам. Он останется там, где стоит, и сам проведет переговоры. К тому моменту Александр уже рубил наш тыл, жизнь и смерть зависели от мгновений. Царь не желал ехать дальше, вот почему нам пришлось убить его собственными руками. Поверь, я оплакиваю его гибель.
Я молчал, уставившись в тени, танцевавшие за пределами яркого пятна светильника.
— Знаю, — продолжал Набарзан, — чем ты ответил бы мне сейчас, если бы язык тебе не связывали путы моего гостеприимства. Так пусть же меж нами не будет недомолвок. Дарий — царь, каким бы скверным полководцем он ни был. Но я — перс, и для меня второе важнее первого… Я не искал (как некий визирь, твой тезка) царя, который стал бы моим слугой. Мне был нужен царь, который вел бы нас к победам, служить коему я сам почитал бы за честь. Что ж, Митра посмеялся надо мной. Когда все было кончено, я превратился в перса, у которого вообще нет царя.
Быть может, вино разморило меня, притупив сознание, но оно не успело замутить его вовсе. Зачем Набарзан говорит все это? Зачем признался в цареубийстве? Отчего не считается с разницей в нашем положении? Никакого смысла в том я не находил.
— Но, господин мой, — сказал я, — все вы собирались посадить на трон Бесса. Неужели и он также погиб?
— Пока еще нет. Он надел митру и отправился в Бактрию, но смерть настигнет Бесса в тот момент, как только до него доберется Александр. Я больше страдаю от собственного недомыслия, чем от содеянного предательства. Так-то, мой милый мальчик. Я искал царя для Персии, а нашел лишь разбойника с гор.
Набарзан вновь наполнил мою чашу.
.— Я полагал, он сумеет обрести величие, когда царство упадет к нему в ладони. Увы. Как только Дарий был связан, все бактрийское воинство превратилось в свору мерзавцев. Бесс не смог остановить грабежа царского шатра, который уже принадлежал ему самому! Они завладели бы даже сундуком с деньгами, не позаботься я о нем заблаговременно…
В его словах опять послышалось мурлыканье леопарда. Теперь я многое понимал.
— Но то было лишь начало. Они крушили все вокруг, будто оказались посреди чужих земель: грабили, насиловали, убивали. Почему бы нет? Ведь они же не в Бактрии. Я напомнил Бессу, что отныне он — великий царь; его люди режут его же подданных! Бесс счел это должным вознаграждением за верную службу. Я убеждал поспешить — если бы нас догнал Александр, все оказалось бы впустую. Бесс отмахнулся. И тогда глазам моим предстала истина: он не собрал своих воинов в кулак только потому, что не мог! Они служили за страх и совесть при старом порядке, который понимали. Теперь же они знали одно: нет более царя, все порядки рухнули. И они правы. Царя действительно нет.
Темные глаза Набарзана, затуманившись, созерцали что-то за моей спиной. Мне же пришло в голову, что с тех пор, как он забился в эту дыру, я был первым, с кем он мог поделиться своими печалями.
— Стало быть, Александр вихрем налетел на нас с той горсткой людей, что выдерживали его бешеный темп, и нашел наши тылы шатавшимися, словно пьяные крестьяне в базарный день. Сотни воинов Александра окружили тысячи наших, как пастухи — стадо.
С меня было довольно. Я потерял самого себя, положение, будущее (и даже веру, как ты сказал бы мне, если б только мог), чтобы вместо никчемного труса посадить на престол бесполезного негодяя. Даже поражение у Исса не оставило во мне такой горечи. С отрядом собственных всадников, еще не растерявших последние крохи дисциплины, я бежал прочь и, пройдя через все эти леса, встал лагерем, где ты и нашел нас. Сказать на это было нечего, но я вспомнил о своем долге перед Набарзаном:
— Но и тут тебя подстерегают опасности, господин. Александр идет на восток.
— Да, я тоже слыхал об этом. И стараюсь сделать все, что в моих силах. Но, милый мой мальчик, мы довольно времени потратили на разговоры обо мне. Давай подумаем и о твоих делах… Жаль, что ныне тебе приходится жить впроголодь, вот как сейчас, но какое будущее я мог бы предложить взамен? Если Бог смилостивится и позволит мне вновь увидеть родные края, я все равно окажусь в немалом затруднении… Должен признаться, я часто сожалел, что ты — не девушка, или же о том, что за всю свою жизнь мне не удалось встретить девушки с лицом, красою подобным твоему. Грезить о чем-то большем мне не позволяет естество. А ведь и вправду ты уже не столь женоподобен, каким я помню тебя во дворце Вавилона! Это придает твоим чертам подлинное своеобразие. Но мне надо сперва выжить из ума, прежде чем я найду тебе место где-нибудь в своем гареме…
Набарзан улыбался, но я чувствовал, что за этой игрой он все же скрывал что-то.
— Однако, — продолжал он, — ты, вне сомнения, самое привлекательное существо из всех, кого мне доводилось встречать, будь то женщина, девочка или мальчик. И впереди остается лишь несколько лет подобной красоты; ужасно было бы растратить их втуне. Правда в том, что ты должен служить лишь царям.
Набарзан явно не ждал ответа, а потому я хранил вежливое молчание.
— Как бы хотелось мне чем-нибудь обеспечить твое будущее. Но у меня нет и собственного… Теперь мне ясно: надо отправляться по единственно возможной дороге, вслед за Артабазом, не имея притом ни единого из его преимуществ.
— Неужели ты отправишься к Александру? — вздрогнув, переспросил я.
— Куда ж еще? Он — единственный Великий царь, который у нас теперь есть или которого мы достойны. Будь он персом и столь же доблестным полководцем, все мы давным-давно уже последовали бы за ним. Все, на что я могу надеяться в лучшем случае, — это тихая жизнь в родном краю, за счет моих собственных угодий. Цареубийство — тот грех, который жестоко преследуют все цари без исключения, и все же… Александр — воин. Он дважды сражался с Дарием. И я думаю, он сможет понять меня.
Из уважения к хозяину дома я не мог отвечать.
— Во всяком случае, он обещал мне безопасность, если я лично явлюсь к нему узнать условия сдачи. Пусть даже он возненавидит меня за содеянное, я еще смогу вернуться в этот лагерь. И вот тогда, я думаю, начнется настоящая игра.
— Надеюсь, этого не случится, господин! — Мои слова были искренни, и Набарзан благодарно улыбнулся в ответ.
— Ты видел моих лошадей в загоне? Это подарок для Александра. Конечно же, их уберут золотом и се-ребром, но у македонца и так полно коней, ничем не хуже этих.
Из вежливости я возразил: Александру никогда не сыскать лучше.
— Да почему же, в них нет ничего особенного. В конце концов, Александр — самый богатый человек в мире. Какой подарок способен обрадовать его? Если чего-то ему хочется — значит, оно у него уже есть… Такому человеку можно сделать лишь один ценный дар. Подарить нечто такое, чего он искал очень и очень давно, сам даже не подозревая о том.
— Надо очень хорошо знать Александра, господин, чтобы разыскать для него подобную вещь.
— И все-таки, сдается мне, я видел именно то, что ему необходимо.
— Рад слышать это, господин. Но что же это такое? Помолчав немного, Набарзан ответил:
— Ты.

10

Мы, персы, говорим так: серьезный вопрос надлежит обсудить дважды. Сперва на пьяную голову, а уж затем — и на трезвую.
На следующее утро я проснулся на соломенном тюфяке в покоях Набарзана, где мирно спал, не подвергаясь приставаниям, словно в доме кровного родственника. Голова немного гудела: по всему видно, отменное вино мы пили вчера. Лес наполнял утренний щебет птиц. Когда ж я оглянулся по сторонам, пытаясь сообразить, где нахожусь, то сразу увидел моего гостеприимного хозяина, спавшего в другом конце комнаты. Память не желала проясняться, но почти сразу откуда-то взялось смутное ощущение нависшей грозной опасности, и оно все не исчезало.
Мы говорили и пили, пили и говорили… Припоминаю слова: «Неужто они и вправду красят лица синим?» И гораздо позднее, кажется, Набарзан заключил меня в целомудренные, но теплые объятья, призвал богов мне в помощники и расцеловал. Должно быть, я не стал противиться.
Где-то в лагере гулко лаяла собака. Заслышав голоса, я решил, что должен все обдумать прежде, чем проснется Набарзан. Ко мне понемногу возвращались обрывки вчерашнего разговора. «Ты сам должен из-брать свой путь. Поверь, я не стану принуждать тебя хитростью: ты узнал бы всю правду, едва я скрыл ся бы с глаз, — и тогда я обрел бы опасного врага. Но ты остался верен Дарию передо мной, его убийцей, и я думаю, что могу довериться тебе. Ты расскажешь обо мне все, как есть».
И еще он сказал: «Служа Дарию, я пытался вы знать об Александре все, что только можно. Всегда следует изучить своего врага заранее… Среди прочих, более полезных в то время, сведений я узнал также, что гордость македонца простирается и в его опочивальню: он ни разу не возлежал с рабом или с пленным. А потому, сдается мне, первым делом он осведомится, свободен ты и пришел ли по собственной воле». — «Что ж, — молвил я, — тогда я знаю, что ему ответить».
Крохотная пичуга села на деревянный ставень окна и запела так громко, что ее горлышко трепетало, словно в такт сердцу. Набарзан спал покойно, как если бы за его голову не была назначена награда. Он сказал еще, если только я верно помню: «Насколько мне ведомо, дважды некие просители предлагали Александру греческих мальчиков, известных своею красотой. Он же всякий раз отвергал их предложения с негодованием. Но, милый мой Багоас, ни один из угодливых подхалимов даже не подумал предложить ему женщину». Кажется, я помню, как Набарзан взял на ладонь локон моих волос (еще влажных после ванны) и задумчиво покрутил в пальцах. К тому времени мы оба уже были изрядно навеселе. «Никаких особенных усилий не нужно, — сказал он, — чтобы отвергнуть пустое имя, пусть даже стоящее рядом со словом „прекрасный". Но плоть и кровь — о, то совсем иное дело…»
Во что превратилась моя жизнь, горестно размышлял я, с тех пор, как царь покинул нас? Увы, я владею только одним ремеслом, способным прокормить меня. Только одно у всех на уме, и у Набарзана тоже, — пусть даже он отдаст меня другому. Если отказаться, очень скоро я кончу там, где начинал в двенадцать лет…
И все-таки я страшился порвать со всем, что знал, связать остаток жизни с варварами. Кто откроет мне, как ведут себя македонцы в опочивальнях? Каковы их любовные привычки? В Сузах я познал истину: даже самая привлекательная внешность может оказаться маской, за которой таятся невыразимые ужасы. И наконец: положим, мне не удастся угодить Александру?..
Пусть так, рассудил я, неведомые опасности лучше череды несчастий, медленно и незримо впивающихся в тело, подобно проказе, пока сама жизнь не превратится в пытку, одна мысль о которой некогда могла ее оборвать. Один бросок копья: в цель или мимо. Да будет так.
Набарзан зашевелился, зевнул и, подняв голову, улыбнулся мне. Но лишь за завтраком спросил:
— И что же, в согласии ли трезвый с пьяным?
— Да, мой господин, я пойду. С одним условием: ты дашь коня, ибо мне надоело ходить пешком. И еще, коли уж ты предлагаешь меня в дар самому богатому человеку на свете, я должен выглядеть так, словно я и впрямь чего-нибудь стою.
Набарзан громко рассмеялся:
— Хорошее начало! Никогда не продавай себя задешево, особенно Александру. У тебя будет и конь, и настоящая одежда, а не эти обноски; я уже послал в Задракарту. В любом случае нам следует дать твоим ссадинам возможность затянуться. Теперь, созерцая твой лик при свете дня, вижу: путь сквозь лес не был праздной прогулкой… — Взяв за подбородок, Набарзан повернул меня к солнцу. — Пустяк, всего лишь царапины. Несколько дней, и они исчезнут.
Минуло четыре дня, прежде чем наша кавалькада спустилась с холмов к лагерю Александра.
Набарзан был сама щедрость. Мой гнедой конь с белыми гривой и хвостом оказался даже лучше, чем бедняжка Тигр; теперь я владел двумя замечательными нарядами, причем лучший из них, что был сейчас на мне, — с настоящими золотыми пуговицами и с вышивкой на рукавах.
— Прости, милый мальчик, — сказал Набарзан, когда мы тронулись в путь, — что я не могу вернуть тебе кинжал. Александр решил бы, что я посылаю к нему убийцу.
За нами гордо вышагивали нисайянские лошади в красиво украшенных сбруях и уздечках, с бахромой на чепраках… С достоинством, но скромно одетый благородным просителем, Набарзан правил конем позади меня; неторопливый в движениях и хранящий спокойствие, он выглядел не менее чистопородным, чем его лошади. Надеюсь, Митра простил мне добрые мысли о нем.
Впереди кавалькады ехал проводник — македонский военачальник, знавший несколько персидских слов.
Поднявшись на очередной холм, он остановился и, обернувшись к нам, указал вниз. Там, у реки, был разбит небольшой лагерь — Александр разделил воинство, чтобы прочесать горы и укрепить людьми опорные точки, так что сейчас его окружало только личное войско, приведенное из Македонии. Его шатер мы увидели сразу; внушительными размерами он напоминал персидский.
Набарзан шепнул мне:
— Видишь? То шатер Дария; я узнал бы его где угодно. Александр захватил его при Иссе.
О той битве он всегда говорил с горечью. Мне вспомнились воины в Вавилоне и их рассказы о том, как достойно бился Набарзан, пока царь не бежал прочь.
Мы правили сквозь лагерь под цепкими взглядами македонцев, пока не добрались до площадки перед царским шатром. Слуги приняли наших коней, и Набарзан был представлен вышедшему Александру.
Как ясно — даже теперь, спустя годы — я помню его незнакомцем! Он оказался вовсе не столь мал ростом, как представлялось мне по чужим рассказам. Конечно, рядом с Дарием он и впрямь выглядел бы мальчишкой: даже молодой македонец, вслед за ним вышедший к нам из шатра, был повыше. Нет, рост самого Александра был средним; как мне кажется, люди ждали, чтобы стать соответствовала деяниям, и разочарование уменьшало его рост в их глазах.
Артабаз говорил, даже в Персии его можно было бы назвать красавцем. Ко времени нашей встречи Александр несколько дней провел в седле, защищаясь от солнца не шляпой но открытым шлемом, и обжегся. Светлая кожа покраснела, приняв ненавистный оттенок, напоминавший нам о северных дикарях, но у Александра не было их рыжих волос — его локоны горели золотом. Небрежно остриженные по плечи, не прямые и не курчавые, они свободно ниспадали, подобно сияющей пряже. Когда Александр обернулся к толмачу, я увидел, что черты его лица правильны, хоть и искажены пересекавшим скулу шрамом от удара мечом.
Какое-то время спустя Набарзан с поклоном указал на подарки, после чего перевел взгляд на меня. Я стоял слишком далеко, чтобы слышать его речь, но Александр тоже поглядел в мою сторону, и я впервые увидел его глаза. Их я помню, словно это случилось вчера, собственные спутавшиеся мысли — куда менее отчетливо. Я испытал нечто вроде шока и подумал про себя, что следовало получше подготовиться к подобному испытанию.
Приблизившись с опущенным взором, я пал ниц. Александр сказал по-персидски: «Ты можешь подняться». В то время он едва ли знал хотя бы пяток фраз на нашем языке, но выучил эту, наравне со словами приветствия. Он не привык, чтобы люди простирались перед ним на земле; сразу видно, от этого ему становилось не по себе. Поклонившись, мы встаем безо всякого приказа, но никто, однако, не спешил указывать царю на его ошибку.
Я стоял перед ним, опустив глаза (как то подобает в присутствии владыки), когда Александр неожиданно выкрикнул мое имя: «Багоас!» — и, застигнутый врасплох, я поднял голову, как он на то и рассчитывал.
Как добрый прохожий может улыбаться незнакомому ребенку, пытаясь прогнать его страхи, так Александр улыбнулся мне. Не поворачиваясь, он бросил толмачу:
— Спроси мальчика, пришел ли он по доброй воле.
— Мой господин, я немного говорю по-гречески, — сказал я, не дожидаясь перевода его просьбы.
— И очень даже неплохо, — Александр явно был удивлен. — Что, Дарий тоже знал греческий?
— Да, повелитель.
— Тогда отвечай на мой вопрос.
Я подтвердил, что пришел по своей воле, надеясь на честь служить ему.
— Но ты явился ко мне с человеком, убившим прежнего твоего господина. Что скажешь на это? — В глазах Александра что-то погасло. Он вовсе не старался испугать меня, но взгляд его похолодел, и этого оказалось довольно.
Набарзан отступил на несколько шагов, и Александр метнул взгляд в его сторону. Я же припомнил, что Набарзан не понимает греческого.
— О великий царь, — сказал я Александру, — Дарий был добр ко мне, и я вечно буду скорбеть о его гибели. Но властитель Набарзан — воин, и он счел ее необходимой для блага моей страны. — По лицу Александра пробежала легкая тень, словно он понял что-то. — Воистину, он раскаялся в содеянном.
Помолчав, Александр отрывисто вопросил:
— Скажи, был ли Набарзан твоим любовником.
— Нет, мой господин. Только хозяином, приютившим путника.
— Значит, не любовь заставляет тебя просить за него?
— Нет, мой господин. — Думаю, именно из-за выражения его глаз, а вовсе не по совету Набарзана я тотчас добавил: — Будь он моим любовником, я не по кинул бы его в беде.
Александр поднял брови, затем с улыбкой обернулся к юноше, стоявшему за его спиной:
— Ты слышал, Гефестион? Такого защитника всегда стоит иметь под рукой.
Не позаботившись поклониться или хотя бы добавить «мой господин», молодой человек тряхнул головой:
— По меньшей мере они могли бы не обрекать его на муки.
К моему изумлению, Александр пропустил непочтительность своего спутника мимо ушей:
— Не забывай, они спешили… Я и подумать не мог, что Дарий знал греческий. Если б мы только успели вовремя!
Македонский царь осмотрел лошадей и похвалил их через толмача, после чего пригласил Набарзана войти к нему в шатер.
Я ждал рядом с нервничавшими конями, пока собравшиеся македонцы разглядывали меня. В Персии всякий евнух знает, что отличается от прочих мужчин отсутствием бороды; я чувствовал себя весьма неуверенно, оказавшись в толпе, где бород не было ни у кого. Александр брился с самой юности и призывал следовать своему примеру. Персидский воин, не задумавшись, пролил бы кровь любого, кто посоветовал бы ему уподобиться евнухам, но я не думаю, чтобы македонцам это попросту приходило в голову. У них не было евнухов, так что в лагере я оказался единственным.
Никто не досаждал мне расспросами. В македонцах я нашел дисциплину, но ни малейших признаков почтительности, которую ожидаешь встретить в царском окружении. Обступив меня со всех сторон, они пялились, обсуждая меж собой мою внешность, словно я был лошадью; они, конечно же, не догадывались, что я могу понять их. Признаться, наиболее грубых слов я действительно не понимал; но воины говорили по-македонски, а этот язык немногим отличен от греческого, так что я вполне мог догадываться, что они имеют в виду, и едва удерживался от слез. Что станется со мною среди подобных людей?
Полог шатра откинулся, и наружу вышли Александр, его толмач и Набарзан. Царь сказал что-то и протянул руку для поцелуя. По лицу Набарзана я прочел, что то был знак прощения и помилования.
Бывший командующий царской конницей произнес красивую речь, клянясь в верности, и получил разрешение уйти. Обернувшись ко мне, он весьма официально (нас слышал царский толмач) произнес: «Багоас, служи своему новому господину столь же хорошо, как и прежнему» — и подмигнул, прежде чем усесться на коня.
Набарзан вернулся в свои родовые владения, к своему гарему и, должно быть, жил там, как и надеялся, в тишине и спокойствии. Нам не довелось повстречаться снова.
Александр приказал увести лошадей и обернулся, словно только что вспомнив обо мне. Признаться, я видал этот фокус и в лучшем исполнении. На миг мне почудилось… да что там, я готов был поклясться, будто в его взгляде мелькнуло нечто, что невозможно спутать. Обычно, когда тебя окидывают подобным взором, сразу чувствуешь себя неуютно, но порой этот взгляд успокаивает. Впрочем, длилось это лишь мгновение — и начисто пропало, оставив в глазах Александра лишь деловитость полководца.
— Ну, Багоас, добро пожаловать ко мне на службу. Повидайся с Харесом, управляющим моим двором, он покажет, где ты будешь жить. Мы еще встретимся позже.
Что ж, подумал я, сказано достаточно ясно.
Солнечный диск клонился к земле; мой дух также. Я не представлял себе, когда царь обычно отправляется спать.
Пришло время трапезы; я ел вместе с писцами, ведшими учет имуществу и событиям. Харес поселил меня с ними, ибо иного места для подобных мне попросту не существовало; разве что в солдатских казармах или же со слугами. Пища оказалась грубой и черствой, но писцы, кажется, к лучшей не привыкли. Спустя какое-то время один из них вежливо осведомился, как именно велись архивные записи в Сузах; к счастью, я смог удовлетворить его любопытство и завоевать тем самым их дружелюбие. В любом случае они не могли дать мне совета по поводу моих обязанностей. Я же не решился спросить, какой именно знак подает их царь, чтобы его избранник остался, когда уйдут остальные. Будь у них евнухи, они-то сумели бы помочь!
Царь уже отправился трапезничать с полководцами своей армии, и я вернулся к управителю Харесу — благородному македонцу высокого ранга. Честно сказать, я не был в восторге от его трудов; по персидским меркам, македонский лагерь был устроен кое-как, даже если считать его коротким привалом. Когда я пришел, он, как мне показалось, даже не знал, куда приткнуть меня, но, оглядев мою богатую одежду (в этом смысле я очень многим был обязан Набарзану), он выдал мне влажное и сухое полотенца, чтобы Александр мог вытереть руки во время трапезы. Я стоял чуть позади его кресла, и царь воспользовался ими; отчего-то мне все равно показалось, что Александр не ждал увидеть меня там.
Я уже был наслышан об их варварских обычаях в отношении вина: его подавали прямо во время еды, к мясу. Никто, однако, не подготовил меня к той свободе речей, которую царь допускал за столом. Они звали его просто Александром, без титулов, как равного; они даже позволяли себе громко смеяться в его присутствии, и, вместо того чтобы упрекнуть наглецов, Александр присоединялся к ним! Они вспоминали минувшие битвы, как это делают простые воины, оказывая мало почтения своему сотнику; я сам слышал, как один из них произнес: «Нет, Александр, то было за день до того», — и сия дерзость даже не была наказана! Они так и продолжали спорить, вспоминая новые подробности. Каким чудом, думал я, он может заставить их подчиняться приказам в пылу сражения?
Когда же они наелись (пища — как в крестьянской хижине на праздник, вовсе без сладостей), все слуги вышли, кроме виночерпиев. Потому и я ушел, направившись прямо к царскому шатру, дабы приготовить постель. Я был немало поражен, найдя ложе бедным, словно кровать простого воина: там едва нашлось бы место для двоих. В шатре я увидел несколько красивых золотых сосудов (изъятых, дерзну сказать, из пер-сепольского дворца); что же до прочей обстановки, то она оказалась удивительно проста: кровать со скамеечкой для одежды, умывальник, стол со стулом, полочка со свитками и высокая ванна, выложенная серебряными листами, — должно быть, она некогда принадлежала Дарию и была захвачена вместе с самим шатром.
Я поискал благовония, но так и не сумел их найти. Как раз в этот момент в шатер вошел македонский мальчик примерно одного со мною возраста, с порога вопросивший:
— Ты что здесь делаешь?
Можно подумать, он спугнул вора. Я не ответил той же грубостью, но напомнил, что был принят сегодня в услужение.
— Впервые слышу, — заявил он. — Кто ты такой, чтобы вползать сюда без разрешения? Я охраняю шатер, и насколько я могу судить, ты явился отравить Александра.
Он завопил, подзывая подмогу, и в шатер вбежал еще один мальчик. Вдвоем они как раз собрались задать мне хорошую взбучку, как полог откинулся, и на пороге появился незнакомый мне юноша. Мальчики понурились даже прежде, чем тот открыл рот.
— Во имя Зевса! — вскричал мой спаситель. — Разве ты, Антикл, не можешь стоять на часах без этих воплей, подобных крикам рыночного зазывалы? Я услыхал тебя снаружи; считай, тебе повезло, если их не слышал сам царь. Что здесь происходит? Мальчик ткнул в меня пальцем:
— Я нашел его здесь, и он рылся в вещах Александра! Юноша поднял брови.
— Ты мог бы спросить кого-нибудь из нас, прежде чем поднимать на ноги весь лагерь своим ревом. Сколько можно с тобою нянчиться? В толк не возьму, как Александр только терпит эту безмозглую детвору!
Мальчик, внезапно рассердившись, дерзко отвечал ему:
— Тебе еще не надоело следить за нами? Ты сам давно уже не служишь Александру, но до сих пор не можешь свыкнуться с этой мыслью! Между прочим, я сегодня дежурю, и неужто в мои обязанности входит допускать в царскую спальню всякого дешевого скопца, которому вздумается пошарить в чужих вещах? Что мне с того, что какой-то варвар подбросил нам эту гнусную подстилку?
Юноша не отводил тяжелого взгляда, пока мальчик не покраснел.
— Во-первых, не сквернословь, Александр этого не любит. А насчет всего остального, поверь мне на слово: мальчик имеет право быть здесь. Я своими ушами слышал, как Александр говорил с ним. Подвергать твой скудный разум другим испытаниям я не стану. Клянусь египетским Псом! Будь я хотя бы наполовину таким идиотом, я тут же пошел бы и удавился!
Пробормотав что-то, оба мальчика вышли. Юноша же окинул меня долгим взглядом, улыбнулся ободряюще и тоже покинул шатер. Я же остался, мало что поняв из происшедшего.
По обычаю, из Македонии вместе с новыми войсками прибывали и новые телохранители царя. Эта почетная обязанность, частью которой были и ночные дежурства, возлагалась на сыновей тамошних властителей. Обычно служба каждого продолжалась два-три года, не более, но за четыре года войны те служители, с которыми Александр некогда покинул родные края, уже превратились в мужчин. В Македонии он сам выбирал телохранителей; все они давно знали его обычаи, да и сам он уже привык, чтобы все шло как по маслу. Теперь же, перейдя в конницу, они, как предполагалось, должны были натаскивать недавно прибывших новичков, к которым относились с величайшим презрением. Все это я узнал гораздо позже.
В царском шатре я остался один. Мне казалось странным, что еще никто не пришел, дабы вместе со мною дождаться Александра и помочь ему разоблачиться; однако я ни минуты не сомневался, что они вскоре явятся. Зажег ночник от висевшего на крюке светильника, поставил у кровати, а сам отошел в пустой угол и сел, скрестив ноги, в тени, предавшись горестным мыслям по поводу своей дальнейшей судьбы.
За стеной послышались голоса; вскоре в шатер вошел сам царь в сопровождении двух военачальников. Мне было ясно, что они просто вошли вместе, погруженные в беседу, и никто из них не намерен приготовить царя ко сну. Я же почувствовал себя весьма неловко. Быть может, Александр не хочет, чтобы они узнали о том, что он посылал за мною? Подумав так, я остался недвижим в своем темном углу.
Когда военачальники вышли, я как раз собирался встать и помочь царю снять одеяние, но Александр в задумчивости начал ходить из угла в угол, как если бы остался один. Казалось, он глубоко погружен в мысли и не хочет, чтобы его беспокоили. Я сидел тихо, давно научившись понимать, когда следует попадаться на глаза повелителю, а когда стоит держаться подальше.
Он шагал взад-вперед, чуть склонив голову набок, и его остановившийся взгляд, могло почудиться, устремлен куда-то сквозь стены шатра. Походив так немного, он уселся за стол, открыл восковые таблички и принялся писать. Мне это показалось странным занятием для царя, в чьем распоряжении было немало писцов, которые могли вы полнить для него всю работу. За все то время, что я провел у Дария, мне ни разу не довелось видеть, чтобы тот хотя бы прикасался к инструментам для письма.
Внезапно, безо всякого приветствия или представления, при полном безмолвствии охраны, в шатер вошел молодой человек. Он не спросил дозволения и даже не приостановился на пороге… Я узнал его: он стоял рядом с Александром, когда Набарзан представлял меня. Царь, сидевший спиною ко входу, продолжал писать, не подозревая о посетителе; вошедший же быстро шагнул к нему и, встав позади, запустил пальцы и его волосы.
Я был так напуган, что не смог даже вскрикнуть. За одно-единственное мгновение мою бедную голову посетили тысячи кошмарных видений. Нужно успеть добраться до леса прежде, чем тело будет найдено. Убийца рассчитывает обвинить в смерти Александра меня, зная, что царь посылал за мной! Меня ждут изощренные пытки; я буду умирать три дня, никак не меньше.
И тогда, едва успев подняться на ноги, чтобы бежать, я понял, что смертельного удара так и не последовало. У вошедшего не было в руках оружия, а царь, скорый в движениях, не думал сопротивляться. Его голову не заламывали назад, не перерезали глотку. Пришелец просто ерошил ему волосы пальцами, как это делает мужчина, играя с мальчиком.
Изумление приковало меня к месту. Я все понял. Юноша — я уже вспомнил его имя: Гефестион — наклонился к Александру, чтобы прочесть написанное. Немного опомнившись, я медленно двинулся назад, в спасительную тень, и оба обернулись, вздрогнув от удивления.
Сердце мое почти перестало биться. Я пал ниц и поцеловал пол. Когда же я встал, Гефестион, сдерживая смех, повернулся к Александру, шутя нахмурив брови. Царь, впрочем, не сводил с меня глаз и вовсе не смеялся притом.
Он спросил, что я здесь делаю, но все греческие слова вылетели у меня из головы. Поманив к себе, он ощупал меня твердыми, тяжелыми ладонями и сказал:
— Оружия нет… И давно ли ты прячешься тут?
— О, повелитель мой, я пришел сразу после трапезы. — Я не решился напомнить царю, что он желал видеть меня; без сомнения, он мечтал, чтобы я забыл об этом. — Прошу прощения, господин, это правда. Я… я думал, мне следовало ждать тебя здесь.
— Ты ведь слышал, я собирался поговорить о твоих обязанностях позднее.
С этими словами я почувствовал, как тело омыла теплая волна, заставившая мое лицо вспыхнуть. О, с каким удовольствием я провалился бы прямо в чрево земли! Ответить я не мог.
Видя мое смущение, Александр произнес мягко, безо всякой грубости в голосе:
— Не обвиняй себя. Вижу, ты неверно понял мои слова, и не сержусь, Багоас. Можешь идти и спать спокойно.
Низко поклонившись, я вышел. Ночная смена охраны стояла спиной ко входу, и я задержался у темной стороны шатра. У меня нет здесь друзей. Некому наставить меня. А потому я должен всему научиться сам и узнать как можно больше.
Царь говорил:
— Представляешь? Сразу после трапезы! И — ни звука. Он двигается бесшумно, словно кошка.
— Бедняга окаменел от страха, — отвечал Гефестион. — Что ты здесь делал с ним, Александр? — И весело рассмеялся.
— Кажется, я догадываюсь, — сказал царь. — По-моему, он вообразил, что ты задумал убийство. Вспомни, что он обучен персидским манерам — и придворным манерам, раз уж на то пошло. Как он перепугался, бедняга… Он был мальчиком Дария, ты знаешь? Я сказал ему, что повидаюсь с ним позже; естественно, он решил, что я приглашаю его в постель. Он так страдает теперь из-за моей оплошности… Все моя вина; мне показалось, он хорошо говорит по-гречески. Мне следовало воспользоваться услугами толмача. Знаешь, в подобных вопросах надо самому быть немножко персом, чтобы ничего не напутать.
— Это было бы ужасно. Ты и греческому-то выучился не слишком быстро… Что ж, вот тебе и учитель. И впрямь можно найти мальчишке какое-нибудь занятие; будем считать, тебе есть с кем практиковаться в персидском.
Один из телохранителей пошевелился, и мне пришлось отступить, не слушая дальше.
Постель мне приготовили в шатре писцов. Горевший у входа факел освещал его зыбким, призрачным светом. Двое уже спали; третий лишь притворялся и высунул голову из-под покрывала, стоило мне сбросить одежду. Окончание дня впору остальным кошмарам. Закрыв лицо простыней, я прикусил подушку и щедро омыл ее немыми слезами.
Я вспоминал обещания Набарзана. Каково вероломство! Как он мог не ведать, зная об Александре так много? Вся македонская армия, должно быть, знает… Сколько же эти двое должны быть любовниками, чтобы вести себя так, чтобы говорить так? «Ты не слишком быстро выучился греческому»… Лет десять?
Евнух царицы сказал нам, что они вдвоем посетили захваченный шатер, — и мать царя не знала, кому из них поклониться. «Не стоит беспокоиться, матушка, вы не слишком ошиблись. Он тоже Александр». Даже от нее он не таился!
Зачем же, думал я, ему было принимать мои услуги? Что ему нужно от мальчика? Он и сам чей-то мальчик. И ведь ему не меньше двадцати пяти…
Один из писцов храпел. Несмотря на весь свой гнев, я с тоской вспоминал дом Набарзана. Завтра он будет покинут; год спустя сгниет и вновь обратится в лес. Так же и во мне самом очень скоро отомрет все персидское, коли мне суждено плестись по чужим землям, а целая армия варваров будет донимать меня приставаниями.
Мне вспомнились слова Набарзана, произнесенные в бледном тумане света и винных паров: «Что можно подарить такому человеку? Нечто, чего он искал очень и очень давно, даже не подозревая о том»… Ладно, он обвел меня вокруг пальца, как и самого Дария; этого и следовало ждать. И все-таки Набарзан привел меня сюда, добиваясь милости Александра; он даже не притворялся, будто хочет чего-то другого… Я несправедлив к нему, решил я напоследок. Должно быть, он поступил так по неведению.
И очень скоро я уснул, вконец измотанный мрачными думами.

11

Когда ты молод, утреннее солнце способно творить чудеса. Придя к коновязи, я обнаружил, что конь мой (я назвал его Львом) ухожен и сыт. Хоть лица фракийских конюхов поначалу едва ли показались мне человеческими — вот народ, действительно красивший кожу в синий цвет, — один из них объяснил мне при помощи улыбок и жестов, каким превосходным скакуном мне довелось завладеть. И уже когда я легким галопом правил вдоль реки, сердце мое ожило; но затем глазам моим предстало столь безобразное зрелище, что поначалу я с трудом мог им поверить.
Десяток юношей ступили в воды реки, погрузив тела в священные струи! Они старательно смывали с себя грязь и, словно бы наслаждаясь нечестивым осквернением потока, весело плескались или же плавали. Среди прочих голов заметил я и мокрую копну золотых волос, которая могла принадлежать лишь самому Александру! Мне почудилось, что он глядит в мою сторону, и я ускакал прочь, содрогаясь от ужаса.
«Варвары! — думал я. Какую месть уготовит им Анахит — повелительница вод?..» Утро наступало чудесное; свежесть его понемногу сдавалась под напором тепла. Воистину, я оставил цивилизацию позади. И все же… Если не подозревать о грехе, какое, должно быть, удовольствие — скользить по сверкающей реке нагим, точно рыба!
Но там, где река огибала лагерь, меня ждала еще более гнусная картина — казалось, нет такого оскорбления, какого эти люди не могут нанести божеству речных потоков. Они не просто мылись сами; они ополаскивали котлы, купали коней… Отвращение мое сразу вернулось. Нечего удивляться, что утром мне лишь с великим трудом удалось раздобыть сосуд, чтобы набрать воды для умывания!
Худшей бедой оказалась непристойность отхожего места. Простая канава (и это на царском дворе!), куда надлежало спускаться, что само по себе неприятно. Кроме того, юные служители Александра и прочие дурно воспитанные люди непременно захотят взглянуть на меня… Любой персидский мальчик удовлетворяет свое любопытство в отношении евнухов, пока ему нет еще и шести лет; здесь же вполне взрослые воины всерьез полагали, будто нож действительно способен обратить мужчину в женщину. Я своими ушами слышал, как телохранители бились об заклад, рассчитывая проверить на мне свои нелепые догадки! Еще несколько дней я, устрашенный подобным бесстыдством, поспешно скрывался в лесу прежде, чем позывы природы могли заставить меня поступиться скромностью.
Так и не получив разъяснений о своих обязанностях, я не без трепета предстал перед царем во время обеда. Однако вместо того чтобы прогнать с глаз долой, Александр даже возвысил меня. В течение дня македонский лагерь посетило несколько благородных персов, явившихся сдаться и принести клятву в верности. Получив прощение, Набарзан был сразу отпущен восвояси — из-за того, что убил своего царя; этих же властителей Александр принял как почетных гостей. Не однажды, когда перед царем ставили особенно лакомое яство, Александр приказывал подававшему пищу слуге взять немного и говорил мне: «Ступай к такому-то и скажи: я надеюсь, он разделит со мною это блюдо». Даже привыкшие к лучшей пище гости были довольны его истинно персидской любезностью. Я же поражался ей, плохо представляя себе, когда и где он мог всему этому научиться.
Весьма часто, когда Александр отсылал кому-то новый деликатес, я склонялся к нему и предупреждал, что так скоро для него самого ничего не останется. Царь же улыбался и продолжал есть то же, что и остальные. Солнечный ожог совсем пропал. Да, следовало признать: даже для Персии Александр был весьма хорош собой.
За время трапезы он ни разу не приказал мне отнести что-нибудь самому. Александр помнил о прошлой ночи и старался щадить мою гордость. Казалось, ему присуща природная учтивость, невероятная для человека, воспитанного среди варварской дикости. О прочих македонцах сказать подобное было никак нельзя. Друзья Александра следовали ему во всем, а Гефестион не спускал с него глаз все время обеда, но некоторые (те в основном, что сохранили свои бородки) достаточно ясно давали понять, что именно они думают о совместной трапезе с персами. При малейшем различии манер они смеялись и даже указывали пальцами на гостей! За столом сидели властители, чьи предки правили этой страной задолго до времен Кира, но я между тем был вполне уверен, что неотесанные вояки Александра желали бы увидеть, как те сами разносят пищу… Несколько раз повелитель устремлял на этих невежд холодный, тяжелый взгляд, но лишь немногие утихали; прочие же делали вид, что не замечают царского гнева.
Что ж, пускай винит самого себя, размышлял я. Александр сам позволяет им вести себя в его присутствии подобно необученным псам, не желающим выполнять простые команды хозяина. Его страшатся на поле брани, но не за собственным столом. Что подумает мой народ о таком царе?
Один-двое персов с любопытством поглядывали в мою сторону. Далеко не все они знали, кто я; Дарий и помыслить не мог, чтобы появиться где-нибудь на людях в моем обществе. А вот Александр, для которого я — ничто и никто, кажется, был вполне доволен тем, что меня разглядывают гости. Ну конечно, думалось мне тогда, ведь я такая же военная добыча, как и колесница поверженного владыки… «Посмотрите сюда, пожалуйста. Это мальчик Дария».
На третий день управляющий Харес дал мне письменное послание, попросив разыскать царя со словами: «Сдается мне, он играет в мяч».
Выспросив дорогу, я отыскал просторную квадратную площадку, огороженную стенами из натянутого меж кольев полотнища, из-за которых доносились крики и топот бегущих ног. Входом служил захлест того же полотна, у коего даже не была выставлена стража. Войдя, я замер, словно вкопанный в хорошо утрамбованную почву. Восемь или десять юношей бегали тут за мячом, и каждый из них — в чем мать родила.
Невероятно. Единственными взрослыми мужчинами, которых мне довелось видеть в подобном состоянии, были рабы, продававшиеся вместе со мною, да злодеи у позорных столбов, чьи преступления заслуживали подобного унижения. В какую ловушку я угодил? С какими людьми связал жизнь свою? Я как раз собирался улизнуть, как ко мне, подпрыгивая, подбежал заросший волосами молодой человек и поинтересовался, чего мне здесь нужно. Отведя взор, я пробормотал, что зашел сюда по ошибке, ибо был послан Харесом сыскать царя.
— Да, он тут, — ответствовал мой собеседник и бросился за мячом. — Александр! Тебе какое-то послание от Хареса!
Через мгновение рядом со мною оказался царь, раздетый донага, как и все прочие.
По полному отсутствию стыдливости вполне можно было бы вообразить, будто Александру в жизни не приходилось носить какую-либо одежду или чувствовать в том нужду. Я опустил глаза, слишком потрясенный, чтобы вымолвить хоть слово, и он переспросил, подождав:
— Так что за послание?
Вовсе растерявшись, я забормотал, умоляя о прощении; Александр же принял из моих рук записку и прочел ее. Тогда как молодой человек, подбежавший ко мне первым, источал острый запах пота, царь был совершенно свеж, будто только что из ванны, но и он, конечно же, пылал румянцем после своих упражнений. Об Александре говорили, будто огонь, пылавший в нем от природы, давно испепелил в македонском царе все человеческое. Впрочем, в ту минуту меня больше занимало, как бы скрыть жар стыда, окрасивший багрянцем мое собственное лицо.
— Передай Харесу… — начал было Александр, но умолк. Я чувствовал на себе его взгляд. — Нет, просто скажи, что я скоро пошлю кого-нибудь за ним. — Понятное дело; он не доверяет мне самого ничтожного послания; нечему удивляться. — Все, в общем.
Помолчав еще немного, он позвал:
— Багоас…
— Да, мой господин? — тихо отвечал я, глядя под ноги.
— Ну, гляди веселей. Скоро привыкнешь.
Я вышел, словно в зыбком тумане. Пусть даже греки олицетворяли собой все возможные неприличия, я все равно не мог представить, чтобы сам царь мог пасть столь низко! Ведь это я, обученный сбрасывать одежду по первой прихоти господина, должен стыдиться того, что менее «пристоен», чем все прочие. Это что-нибудь да значит, размышлял я, если царь может вогнать в краску мальчика для удовольствий… Неужто у него вовсе нет чувства собственного достоинства?
Вскоре после этого лагерь был свернут с ошеломившей меня быстротой. Когда застонала труба, все бросились в разные стороны, и мне почудилось, что каждый здесь знает, что ему делать, безо всяких приказов. Я последним явился за своим конем, и старший конюх обругал меня за медлительность; когда же я выехал к шатру, то его уже не было, а мои вещи кучкой лежали на траве. Мы двинулись в путь, и я подумал, что Дарий к этому времени не успел бы еще даже проснуться.
Я поискал глазами Александра: мне было любопытно, в какой части нашей колонны он займет место. Царя нигде не было видно, и я спросил о нем у писца, правившего конем неподалеку. Тот показал куда-то в сторону; немного поодаль от колонны быстро двигалась колесница, из которой как раз выпрыгнул какой-то человек. Пробежавшись немного рядом с нею, он легко вскочил обратно, хоть она и не замедляла бега. Я спросил:
— Зачем Александр заставляет людей делать подобное? Это наказание?
Мой собеседник расхохотался, запрокинув голову:
— Но ведь это и есть Александр! Видя мое изумление, писец пояснил:
— Он упражняется. Не выносит тратить время впустую, приноравливаясь к пешим. Порой он даже охотится, ежели дичь хороша.
Я подумал о носилках под балдахином, о магах с их алтарем, о длинной цепи евнухов, женщин и клади… Все это было словно в другой жизни.
Мы двигались на северо-восток, в Гирканию. И на первом же привале, едва мы разбили шатры, появились персы: то пришел сдаваться старый Артабаз со своими воинами.
После долгого перехода он отдыхал и собирал сыновей. Вместе со старшими он представил Александру и девятерых юношей с правильными чертами лиц, коих мне не приходилось видеть ранее. Должно быть, он зачал всех их, когда ему самому было далеко за семьдесят.
Александр встречал старца у полога шатра; шагнул вперед, взял его ладони в свои, подставил щеку для поцелуя. Покончив с этими формальностями, царь сердечно обнял его: так любящий сын может заключить в объятия престарелого родителя.
Конечно, Артабаз хорошо говорил по-гречески после стольких лет изгнания. За обедом Александр усадил старца по правую руку; стоя за креслом, я слышал, как они смеются, вспоминая его детские шалости и рассказы о Персии, слышанные будущим Великим царем с колен Артабаза. «Но даже тогда, мой повелитель, ты спрашивал меня, каким оружием сражается царь Ох». Александр улыбался в ответ и потчевал старика лучшими кусками с собственного блюда. Даже величайшие грубияны из македонцев вели себя смирно.
Вскоре после трапезы в лагерь прибыл посланец от греческих наемников Дария: он хотел прояснить условия сдачи.
Я был благодарен Артабазу, который как я знал наверняка — замолвит за них словечко, что он и сделал. Но, оскорбившись тем, что греки могли воевать против греков, Александр велел передать Патрону, что все они должны либо прийти сами, чтоб узнать его условия, либо держаться подальше.
Греческое войско явилось два дня спустя — большая его часть, во всяком случае. Некоторые ушли через Врата, решив попытать счастья самостоятельно; один афинянин, известный всей Греции противник македонцев, наложил на себя руки. Остальные держались с достоинством, хотя заметно исхудали. Я не мог подобраться поближе, но, кажется, заметил среди прочих и Дориска; в ужасе я пытался сообразить, как спасти его, если Александр приговорит наемников к смерти.
Но страх, внушенный грекам отказом говорить с их посланцем, был единственным мщением Александра. Патрон и его ветераны, служившие в Персии еще до того, как македонец объявил войну, были отпущены на родину. Тех же из греков, кто, подобно Дориску, прибыл сюда впоследствии, царь обругал. Сказав, что они не заслуживают возвращения домой, Александр попросту нанял их по прежней цене (собственным людям он платил больше). Они строем двинулись прямо и свой лагерь, так что мне так и не удалось проститься с Дориском.
Вскоре после того Александр отправился сражаться с мардийцами.
Этот народ, знаменитый своею свирепостью, жил в глухих горных лесах к западу от нашего лагеря, но не высылал к нам послов. Они не владели ничем, что можно было бы обложить податями, а потому персидские цари многие поколения не обращали на мардийцев внимания, предоставив тех самим себе. Кроме того, о них шла дурная слава дерзких разбойников, и, конечно, Александр вовсе не намеревался оставлять вооруженных врагов за своею спиной, — да и слышать потом, что мардийцы, дескать, не по зубам македонцам, он также не хотел.
Он отправился налегке, чтобы суметь ударить быстро. Я же воспользовался царским отъездом, чтобы побродить по лагерю, довольный, что не попадаюсь на глаза юным телохранителям: Александр взял их с собой. Кажется, эти мальчики воображали, будто я сам избрал свою судьбу, и при встрече окатывали меня презрением, смешанным с завистью, которую не хотели признавать. Они могли выполнять свои обязанности — самые простые и грубые, — но притом ничего не смыслили в вещах, каким был обучен я. Их раздражало, что Александр не хохочет в тон с ними над моим «варварским раболепием» (как они это называли), а, напротив, выбрал именно меня прислуживать за столом почетным гостям. Они постоянно досаждали мне за его спиной.
Стараясь постичь премудрости персидского этикета, управляющий Харес частенько беседовал со мною; в македонском лагере я был единственным, кто хоть что-то знал об устройстве царского двора. Обращаясь ко мне, он неизменно бывал вежлив и даже почтителен… Я находил время и для прогулок на Льве, хотя равнина, по правде говоря, оказалась сыровата для конной езды. То, что я владел добрым конем, было вечной причиной для недовольства юных слуг, полагавших, что его непременно следует отнять у меня… Сами они ездили на обычных воинских лошадях, которых им поручал глава конюхов.
Царь возвратился уже через полмесяца. Он гнался за мардийцами, загоняя их все выше в горы, где те надеялись отсидеться; однако, видя, что преследователи карабкаются следом, разбойное племя сдалось и признало Александра царем.
Тем же вечером, за трапезой, я услышал слова Александра, обращенные к Птолемею, своему незаконнорожденному брату: «Он вернется завтра!» Столько радости было в том возгласе, что я решил, будто царь подразумевает Гефестиона, но тот сидел рядом, за тем же столом.
Следующим утром лагерь всколыхнула волна ожидания. Проснувшись с тупой головной болью, я все же присоединился к толпе, собравшейся у царского шатра. Видя добрый лик стоявшего рядом старого македонца, я спросил, кого все так ждут. Расплывшись в беззубой улыбке, он отвечал:
— Буцефала. Мардийцы вернут его сегодня.
— Буцефала? — Вроде это означало «быкоголовый». Странное имя. — Поведай мне, кто он?
— Ты что же, никогда не слыхал о Буцефале? Да это ведь конь Александра.
Памятуя, как сатрап за сатрапом приводили повелителю табуны лучших коней своей земли, я осведомился, отчего мардийцы ведут сегодня именно Буцефала. Ответом мне было:
— Да ведь они-то его и украли!
— В краю грабителей и конокрадов, — сказал я, — царь должен возрадоваться, что его возвращают так скоро.
— Разумеется, скоро! — преспокойно кивнул старик. — Александр передал весть, что, если Буцефала не вернут, он предаст огню лес и вырежет весь народ.
— Из-за коня? — вскричал я, вспоминая доброту македонца к Артабазу и милостивое прощение, дарованное грекам. — Но это, конечно, всего лишь угроза?
Старик ненадолго задумался:
— Из-за Буцефала? О, я думаю, он не стал бы устраивать настоящую бойню… Нет, не всех сразу. Он начал бы потихоньку — и продолжал бы лить кровь, пока мардийцы не привели бы коня обратно.
Александр вышел и теперь стоял у полога шатра, как в день встречи с Артабазом. Гефестион и Птолемей стояли рядом. Птолемей был худощавым воином с перебитым носом, на десяток лет старше Александра. Большинство персидских царей убрали бы подобного человека с дороги, едва сев на трон, но эти двое казались мне лучшими друзьями. При звуке приближающихся рожков все заулыбались.
Первым к шатру выехал мардийский вождь — в столь ветхом одеянии, что можно было подумать, будто его украли еще во дни Артаксеркса. Позади грумы вели цепочку лошадей. Я увидал сразу, что среди них не было ни одного коня благородной нисайянской породы; впрочем, рост скакуна еще ничего не значит.
Я вытянул шею, выглядывая из-за плеч воинов, чтобы узреть ту дивную жемчужину, ту огненную стрелу, что стоила целой провинции и народа, ее населявшего. Буцефал должен быть чем-то божественным, чтобы царь хотя бы заметил его отсутствие среди стольких славных коней! Дарий всегда правил только лучшими скакунами и вскоре заметил бы подмену, но лишь управитель конюшен мог уверенно выбрать коня, более прочих достойного носить государя.
Кавалькада медленно приближалась. В знак раскаянья мардийцы украсили всех лошадей на свой варварский манер: прицепили им на головы плюмажи, а на лбы накинули алую шерстяную сеть; убрали сбрую бубенцами и блестками. По какой-то странной причине более всех остальных они разукрасили подобным образом дряхлого черного коня, бредшего впереди. Казалось, он избит до полусмерти… Царь шагнул навстречу.
Старый конь вскинул голову и громко заржал; видно, некогда он и впрямь был отменным скакуном. Внезапно Птолемей сорвался с места и бегом, словно мальчик, бросился к черному страшилищу.
Вырвав у мардийца узду, он выпустил ее из рук, и конь тяжким галопом на негнущихся ногах устремился вперед, заставив колыхаться свою дурацкую мишуру. Прямо к Александру скакал он — и, доскакав, ткнулся мордой ему в плечо.
Царь провел ладонью по голове старого друга. Оказывается, все это время Александр стоял, сжимая в руке яблоко, и теперь угостил коня. Потом повернулся, щекою прижавшись к шее Буцефала; я увидел, что царь плачет.
Тогда мне казалось, что Александру уже нечем удивить меня… Я оглянулся вокруг, чтобы посмотреть, как станут реагировать воины. Двое стоявших рядом со мною суровых с виду македонцев часто моргали, вытирая рукавами носы.
Черный конь пожевал вытянутыми губами царское ухо, словно нашептывая о чем-то Александру, и опустился вслед за тем на землю, со скрипом подломив под себя задние ноги. Так Буцефал и застыл перед царем: будто совершил подвиг и ожидал теперь заслуженной награды.
Александр же, даже не стирая влагу со щек, вздохнул: «Он слишком стар, но не захочет смириться. Да, его уж не отучить…» Сказав это, он осторожно уселся на чепрак — и конь сразу же встал, не без усилия, но быстро. Неспешной рысью они оба направились к коновязи, и собравшаяся часть воинства издала одобрительный рев. Царь повернулся в седле и махнул нам рукой.
Стоявший рядом старик обернулся ко мне с улыбкой, и я сказал ему, недоумевая:
— Не могу понять, господин. Ведь этот конь выглядит на все двадцать лет с лишком!
— О да, ему двадцать пять. Он лишь на год моложе Александра… Филипп вознамерился купить Буцефала, когда нашему царю не было еще и четырнадцати. По дороге с конем обращались скверно, и он не желал подпускать к себе конюхов. Царь Филипп, совсем уже отчаявшись, отказался было от покупки, но Александр крикнул ему с упреком: дескать, зачем отвергать такого прекрасного коня? Царь счел сына самоуверенным не по годам и позволил ему попробовать усмирить зверя. Однако Буцефал подчинился, едва ощутив его руку. Да, так Александр впервые достиг того, что было не по силам его отцу… В шестнадцать он получил свое первое войско и уже до того бывал в сражениях; все это время под ним ходил Буцефал. Даже при Гавгамелах Александр бросился в схватку именно на нем, хоть вскоре и сменил коня. Что ж, Буцефал отвоевал свое. Но, как видишь, он все еще любим.
— Это редкость, — сказал я, — среди царей…
— Среди кого угодно. Ну, я не сомневаюсь, что и ради меня, к примеру, он тоже может рискнуть жизнью. Так уже бывало, хоть во мне для него не более пользы, чем в этой старой скотине. Когда-то я рассказывал Александру истории о великих героях, ныне же он сам творит чудеса… Но, пусть Александр был всего лишь дитя, когда я встал меж ним и его суровым наставником, он никогда не забывает добра. Помню, однажды я совсем выбился из сил и дальше идти не мог… То было в холмах, неподалеку от Тира; Александр не хотел оставлять меня на чье-либо попечение, и потому мы заночевали вдвоем. Все из-за меня: воин должен поспевать за своею колонной, стар он или нет… Мы лежали на голых камнях, была зима, поднялся лютый ветер, и совсем неподалеку мерцали сторожевые костры врагов. Жалея меня, Александр сказал: «Феникс, ты мерзнешь. Так не годится. Подожди». И бросился прочь, быстрый, как вспышка молнии; со стороны ближайшего костра я услыхал вопли — и вот он вернулся, как факельщик, с пылающей ветвью в руке. В одиночку, вооруженный лишь мечом, Александр внушил врагам трепет. Мы раздули пламя — и все они бежали прочь, даже не остановившись поглядеть, сколько же врагов готовится напасть… Да, той ночью нам было тепло.
Я бы еще послушал старика, который был рад моему вниманию, но как раз в ту минуту внутренности мои скрутило, и мне пришлось отбежать в сторону. Голова раскалывалась от боли; меня била дрожь; приступы тошноты следовали один за другим… Я пожаловался Харесу, что меня лихорадит, и он тут же отослал меня в шатры к лекарям.
После стычек с мардийцами они были набиты ранеными. Лекарь положил меня в углу и запретил разгуливать среди других — на тот случай, если моя болезнь заразна. Во всем дурном есть и своя добрая сторона: болезнь заставила меня свыкнуться с македонскими нужниками. Я мог думать только о том, чтобы добежать туда как можно быстрее.
В госпитале я лежал, слабый как дитя, ибо одну лишь воду мог удерживать в желудке. Лежа, я слушал, как воины бахвалятся своей доблестью, вспоминают взятые ими города или обесчещенных женщин, говорят об Александре…
— Оттуда, со склона, они бросали в нас огромными камнями — такие глыбы, что могли бы сломать тебе руку вместе со щитом. Они скачут кругом, но Александр все равно лезет вверх: «Чего вы ждете, глупцы? Из этих камней уже можно сложить загон для овец! А ну-ка, все сюда!» И он взлетает на кручу, что твой кот — на дерево. Мы царапаем скалу за ним вослед и попадаем в нишу, где нас уже не достанешь камнем; берем их с фланга… Кое-кто попрыгал вниз с утеса, но остальных мы изловили…
Были среди раненых и такие, кого боль заставляла молчать. В плече у одного воина, лежавшего недалеко от меня, застрял наконечник стрелы. Его друзья в пылу битвы пробовали разрезать плоть, чтобы добраться до обломка, но так и не смогли его вытащить; рана гноилась, и врачеватели должны были осмотреть ее в тот же день. Очень долго, пока не появились хирург с помощником, принесшие свои инструменты, воин лежал недвижно, подобно мертвецу. Остальные при виде лекарей издали осторожные возгласы ободрения и тоже умолкли.
Сначала воин стойко переносил боль, но вскоре застонал, а после и закричал в голос; потом он стал вырываться из рук лекаря, и слуге даже пришлось удерживать его на постели. Как раз тогда чья-то тень закрыла вход; кто-то вошел и встал на колени подле раненого. Воин сразу затих, лишь дыхание со свистом вырывалось из его крепко сжатых зубов.
— Держись, Стратон. Сейчас пойдет быстрее, ты только держись.
Я узнал голос; он принадлежал Александру.
Царь оставался в шатре, заняв место помощника лекаря. Воин не кричал более, хоть инструмент глубоко погрузился в рану; наконечник стрелы был извлечен, и Стратон вздохнул с облегчением и триумфом. Царь же сказал:
— Гляди-ка, что ты прятал в плече. Никогда не видел, чтобы человек переносил такое лучше, чем ты.
— Зато мы видели, Александр, — отвечал ему раненый.
По шатру пронесся приглушенный шелест согласия.
Пожав здоровое плечо раненому, Александр поднялся на ноги. Его свежая белая туника покрылась пятнами крови и гноя, струей бивших из раны. Я думал, что он уйдет, дабы привести себя в порядок, но он просто сказал хирургу, накладывавшему повязку: «Занимайся своим делом, не обращай на меня внимания». Высокий охотничий пес, до поры тихо сидевший у входа, встал и подбежал к царю. Оглянувшись кругом, Александр двинулся в мой угол, и я заметил у него на предплечье красные полосы от пальцев. Раненый воин, должно быть, вцепился в него — в священную царскую особу!
В шатре стоял простой деревянный табурет, коим пользовались перевязчики ран. Александр подобрал его — сам, своею рукой! — и присел у моего изголовья. Пес встал передними лапами на покрывала и принялся обнюхивать меня, водя из стороны в сторону длинной мордой.
— Фу, Перитас. Сядь, не мешай, сказал ему Александр. — Надеюсь, в твоей части мира собаки не считаются нечистыми тварями, как у евреев?
— Нет, мой господин, — отвечал я, стараясь поверить, что все это не сон. — Мы уважаем их здесь, в Персии. «Собака — единственный друг, который никогда не предаст и не солжет тебе» — так говорим мы о них.
— Добрые слова. Слыхал, Перитас?.. Но сам-то ты как, мальчик? Выглядишь скверно. Что, пил плохую воду?
— Не знаю, господин.
— Всегда спрашивай о воде. Вообще, на равнинах ее всегда следует разбавлять вином. Чем хуже вода, тем больше вина доливаешь, понятно? Я ведь тоже страдал от похожей хвори. Сначала ломит все тело, потом этот понос… Не сладко тебе приходится: вижу, как запали твои глаза. Сколько раз сегодня?
Вернув утраченный было дар речи, я ответил; царь быстро заставил меня привыкнуть к любым потрясениям.
— Дело нешуточное, — подтвердил он. — Пей побольше, у нас здесь есть хорошая вода. Ешь только растертую пищу… Мне известен секрет одного настоя, но тут не растут нужные травы. Надо будет разузнать, чем пользуются местные жители… Береги себя, мальчик. Мне не хватает тебя за трапезой. — Александр встал, и его пес тоже. — Я побуду здесь еще немного; не обращай внимания, коли будет нужно выбежать. Никаких персидских формальностей. Я-то знаю, что такое сдерживаться, когда готов разорваться пополам!
Он передвинул деревянный табурет к другому ложу. Я был столь поражен, что мне практически сразу потребовалось выйти.
Когда царь ушел, я незаметно вытащил свое зеркальце из лежавшей под подушкой сумы и, спрятавшись под покрывало, уставился в него, изучая лицо. Кошмарное зрелище, Александр и сам так сказал. «Неужели он и вправду скучает по мне?» — думал я. Нет, просто для каждого он сыщет слово утешения… «Выглядишь ты скверно» — вот его подлинные слова.
Над своей головой я услышал ворчание — то был моложавый ветеран, грубый и широкоплечий, что лежал рядом; он говорил мне что-то, но я не мог разобрать слов. Может быть, он увидел зеркало?
— Пожалуйста, говори по-гречески, — взмолился я. — Мне неведом македонский язык.
— Ну, теперь-то ты понял, что Александр чувствовал в госпитале у Исса?
— У Исса? — Тогда мне, кажется, было тринадцать. — Я ничего не слышал о госпитале.
— Тогда я расскажу тебе. Воины твоего народа ворвались в Исс, едва лишь Александр ушел оттуда; конечно, он сразу вернулся, чтобы сражаться. И раненых оставил неподалеку, в шатрах вроде этого. А твой царственный шлюхолюбец, бежавший быстрее лани от Александрова копья, был весьма отважен, сражаясь с людьми, слишком слабыми, чтобы стоять на ногах! Он велел перерезать раненых. Они… Ну, я думаю, ты-то слыхал о подобных вещах. Я был там, когда их нашли. Далее если б все эти люди были варварами, я и то взбесился бы, увидев подобное. Один-двое остались в живых; им отрезали кисти — и прижгли обрубки запястий. Я видел, как смотрел на них Александр. Все решили, что месть свершится, едва представится случай, и каждый из нас помог бы ему, слышишь? Но нет, наш царь слишком горд для этого. Теперь, когда мой гнев остыл, я рад, что он удержал нас от резни. Так что теперь ты можешь лежать здесь с миской своей размазни, в уюте и безопасности.
— Прости, я не знал, — ответил я, лег и натянул на голову покрывало. «Твой царственный шлюхолюбец». Всякий раз, как Дарий бежал с поля сражения, мне думалось: кто я, чтобы судить своего господина? Но теперь я судил его. Была ли то жестокость труса или же развлечение? Маленькие странности. Болезнь и так вымотала меня, а теперь еще и этот позор. Прежде я держался гордо, ибо царь избрал меня. Но нет, даже этого он не исполнил сам, поручив сие деликатное дело своднику… Обернутый в покрывала, словно труп, я предался горю.
Сквозь простыню и собственные всхлипы я расслышал чьи-то слова: «Смотри, что ты натворил! Мальчонка и так уже при смерти, а из-за тебя с ним случились конвульсии. Они совсем из другого теста, чем мы с тобой, дурачье! Жалеть ведь будешь, ежели он помрет от этого. Говорю тебе, царю приглянулся парнишка, я-то сразу понял».
Мое плечо тут же затрясла чья-то тяжелая рука, и первый воин (которому ни за что не следовало подниматься на ноги) шепнул мне в ухо, чтобы я не принимал его рассказа так близко к сердцу, ведь это не моя вина. Он вдавил мне в ладонь зрелую фигу, которую у меня хватило ума не съесть, но я притворился, что жую. Лихорадка вспыхнула во мне и выжгла даже слезы на щеках.
Приступ был острым, но коротким. Так что, когда на повозках мы отправились к следующему лагерю, мне уже было намного лучше, хотя для большинства раненых путешествие стало пыткой. Воин с наконечником стрелы в плече испустил дух по дороге — рана загноилась и вызвала лихорадку. В бреду агонии он призывал царя… Ехавший в моей повозке воин пробормотал, что даже Александр еще не успел нанести поражение смерти.
Юная плоть исцеляется быстро. В следующий раз, когда мы переносили лагерь, я уже мог сидеть в седле.
За время моего краткого отсутствия в стане македонцев произошли некие перемены. Из колонны конных Соратников — представителей благородных македонских семейств — ко мне вдруг воззвал голос, крикнувший по-персидски: «Багоас, сюда! Перетолкуй мне кое-что на греческий». Я глазам своим не поверил. То был принц Оксатр, брат Дария.
Белокурый и светлоглазый — редкий для перса облик, — он не казался чужаком меж македонцев, хотя статью и ростом превосходил любого из них. Он не случайно оказался среди Соратников: Александр внес его имя в списки. В битве при Иссе они сражались лицом к лицу, рядом с царской колесницей. Встречались и позднее, когда пал Тир и Дарий выслал посольство. Уже тогда оба оценили доблесть друг друга, и теперь, когда Бесс завладел священной митрой, Оксатр обратился к Александру за помощью в кровной мести, ибо не мог вообразить убийцу брата сидящим на троне.
Да, Оксатр мог пылать гневом, осуждая это гнусное преступление. Только теперь я услышал всю историю — Набарзан рассказал мне лишь ту правду, которую знал. Самозванец пронзил царя копьем, убил двух его рабов и покалечил лошадей, после чего бежал, сочтя Дария мертвым; но Александр уже дышал им в затылок, — и оттого-то, в спешке бегства, рука Бесса нанесла неловкий, неуклюжий удар. Израненные животные стремились к воде и волокли за собой опрокинутую повозку. Умирающий царь, лежа в собственной крови, слышал сквозь жужжание мух, как пьют кони, в то время как его собственные губы растрескались от жажды… Наконец к повозке подбежал македонский воин, которому показалось странным, что лошадей пытались убить вместо того, чтобы украсть их; остановившись в недоумении, он услыхал стон. Македонец оказался сострадательным человеком, так что Дарий все-таки утолил жажду прежде, чем его настигла смерть.
Александр, придя слишком поздно, набросил на тело собственный плащ. Передав Дария скорбящей матери, он затем отослал тело в Персеполь для погребения с царскими почестями.
Мне следовало задуматься о будущем. Александр не нуждался в моем искусстве, а потому надобно было добиваться милости другими средствами, если, конечно, я не хотел докатиться до положения простого мальчика, следовавшего за македонским лагерем. Я прекрасно догадывался, чем это могло бы закончиться, а потому искал иных выходов.
Со времени кражи любимого Буцефала царь серчал на своих юных телохранителей. Кони Александра были их заботой; это они вели Буцефала через лес, когда внезапно, откуда ни возьмись, налетели мардийцы. Рассказывая о нападении, юноши в несколько раз преувеличили число дикарей, но Александр, говоривший по-фракийски, перемолвился с конюхами. Тем нечего было скрывать: их честь не пострадала, ибо фракийцы вовсе не носили оружия… Александр тогда нянчился с Буцефалом, как с любимым ребенком, ежедневно выводя его, чтобы тот не истомился. Без сомнения, царь уже представлял его себе голодным, забитым до полусмерти и покрытым язвами…
Юноши, хоть и весьма высокородные, были новичками при дворе и уже доставляли Александру немало хлопот, сменив своих хорошо вышколенных предшественников. Поначалу он проявлял терпение, но оно уже истощилось; вдобавок, по невежеству своему, стражи не знали, как следует вести себя в час его немилости. Некоторые бывали угрюмы, другие же — неуклюжи и вспыльчивы.
Я довольно часто бывал в царском шатре с какими-нибудь поручениями и сразу исправлял любую небрежность, радуясь, что могу сослужить службу Александру. Нужды его были крайне просты, и я следовал им, не поднимая лишнего шума. Уже очень скоро, привыкнув к моей помощи, царь просил меня, бывало, присмотреть за тем или за этим. Он чувствовал себя уверенней, если я был где-то под рукой. Порой я даже слышал, с каким раздражением он бросал телохранителям: «О, только не трогай. Багоас все сделает сам».
Нередко, когда я бывал в шатре, туда вводили персов, прибывших к Александру. Каждого я встречал, оказывая должную степень уважения в соответствии с рангом гостя; часто я видел, как сам Александр подражает мне.
К охранявшим его юношам царь обращался коротко и грубо, как бывалый сотник — к молодым, необученным воинам. Со мной же он всегда бывал учтив, даже если я в чем-то проявлял невежество. Признаться, я и вправду полагал рождение Александра среди варваров его несчастьем. Такой человек заслуживает быть персом, думалось мне.
Судя по всему, я и впрямь должен был благодарить судьбу за то, что мое положение при македонском царе отличалось от того, какое прочил мне Набарзан. Кто знает, сколь долго продлится царский интерес? А верного и толкового слугу так просто не прогнать…
И все же царь ни разу не призывал меня к себе, сидя в ванне или лежа в постели. У меня не было сомнений: это все из-за той, первой ночи. Когда же навестить Александра приходил Гефсстион, я поспешно удалялся еще до его появления. О том меня предупреждал Перитас, знавший его поступь и начинавший радостно стучать хвостом по земле.
Мой рост в глазах Александра настолько раздражал его телохранителей, что лишь в присутствии самого царя был я свободен от оскорблений. Готовый к их зависти, я не ожидал встретить подобную волну грубых насмешек, но мое положение при царе не было достаточно прочным, чтобы я мог пожаловаться. Кроме того, он мог счесть меня мягкотелым.
Новый переход привел нас в Задракарту, город у моря. Здесь стоял и царский дворец. Не ведаю, когда в последний раз его посещали цари; впрочем, Дарий, кажется, намеревался побывать здесь. Богато украшенный, дворец содержался в отменном порядке, хотя сам чертог был грубоват и несказанно стар; его изъеденные молью ковры лишь недавно заменили на полотнища кричаще безвкусной скифской работы. Вокруг меня так и вились дряхлые евнухи, выспрашивавшие о привычках царя. Каждый из них провел тут не менее сорока лет, медленно зарастая плесенью в пустом дворце, но я был счастлив слышать родную речь из уст кого-то, подобного мне. Они желали знать, не набрать ли гарем и какими соображениями следует при том руководствоваться; я отвечал, что наилучшим решением будет подождать царского приказа. Окинув меня насмешливыми взглядами, они не спрашивали более ни о чем.
Александр рассчитывал дать воинству полумесячный отдых в Задракарте, устроить для них игры и представления, а также принести жертвы богам в благодарность за последние победы. Воины были вольны проводить время по своему разумению, и теперь городские жители избегали выходить на улицы с наступлением темноты.
Как я узнал в первый же день, царские телохранители также были предоставлены самим себе.
Стараясь ни у кого не путаться под ногами, я тихонько осматривал дворец и забрел в галерею древних внутренних двориков, где услыхал голоса и стук копий о дерево. Увидев меня, юноши выбежали из двора, где упражнялись в бросках копья. «Идем с нами, красавчик. Мы сделаем из тебя отважного воина!» Их было восемь или десять человек, и не к кому обратиться за помощью. Мишенью им служил расщепленный кусок деревянной обшивки, в середине коего имелось изображение скифа в человеческий рост. Выдернув из него свои дротики, они заставили и меня метнуть копье. Я не держал в руках подобного оружия с детства, когда у меня действительно был маленький, игрушечный дротик, и оттого даже не смог попасть в цель острым концом своего копья… Юноши стонали от смеха; один из 2них, решив покуражиться, встал перед скифом, а другой метнул два копья, вонзив их в дерево по обе стороны от него. «Теперь твоя очередь! — крикнул кто-то. — Становись там, безъяйцый, и не замочи свои прелестные штанишки!»
Я встал у доски, и копья вонзились слева и справа от меня. Мне казалось, что тем и кончится, но услышал восторженные вопли и понял, что забава едва началась.
В тот момент во дворик заглянул молодой конник, и сам недавно служивший царским телохранителем. Строгим тоном он вопросил, чем это заняты юноши. Те отвечали, что не нуждаются в няньках, и он удалился, не вымолвив более ни слова.
Когда пропала эта последняя надежда, я предал себя в руки смерти. Конечно, они замыслили убить меня и свести потом мою гибель к случайному несчастью. Но сначала желали увидеть, как изнеженный персидский евнух ползает у них в ногах, вымаливая пощаду. О нет, думал я. Этого им увидеть не придется. Я умру, как и был рожден: Багоас, сын Артембара, сына Аракса. Никто не скажет, что сдох как собака, оставаясь мальчиком Дария.
А потому я держался прямо, когда самый лежкий из юношей, прикидываясь пьяным на потеху остальным, метнул копье и угодил в щит столь близко от меня, что я даже слышал свист рассекаемого дротиком воздуха. Все они стояли лицом ко мне и спиною к выходу во дворик. И потому не заметили, как там появился царь, выбежавший на голоса и замерший за их спинами.
Уже открыв было рот, мой господин заметил, что один из юношей изготовился метать, и подождал, втянув воздух, пока копье благополучно не вонзилось в мишень, не зацепив меня. Только тогда Александр закричал.
Прежде я ни разу не слыхал, чтобы царь пользовался грубой македонской бранью. Еще никто не разъяснил мне, что это — признак опасности… Теперь подобных разъяснений мне уже не требовалось. Что бы он ни говорил им, сказанное заставило всех юношей выронить копья и застыть перед ним с опущенными багровеющими лицами. Потом Александр перешел на греческий:
— Вы бежали от мардийцев, словно состязаясь в скорости. Но теперь я вижу, что и вы способны быть великими воителями — как доблестно вы сражаетесь с мальчиком, не обученным держать копье! Вот что я скажу: он куда более напоминает мне мужчину, чем любой из вас. Запомните раз и навсегда: я жду, чтобы мне служили благородные воины. Впредь вам строго запрещается оскорблять моих приближенных, будь то родственники или слуги. Любой, кто не подчинится этому приказу, лишится коня и присоединится к пешим воинам. Второй раз — двадцать ударов бичом. Слышали меня? Теперь убирайтесь.
Салютовав, юноши похватали свои копья и вышли. Царь шагнул ко мне.
Я должен был, конечно, пасть перед ним ниц, но один из дротиков пробил мне рукав, пригвоздив к мишени. Александр высвободил древко и отбросил прочь, убедившись сначала, что рука моя осталась невредима. Выйдя из окружения торчавших копий, я вновь попытался пасть перед царем.
— Нет, вставай-ка, — остановил меня Александр. — Нет нужды постоянно падать на колени, это не в наших обычаях… Жаль, они испортили такое красивое одеяние. Ты сполна получишь его стоимость. — Кончиками пальцев он провел по прорехе в моем рукаве. — Мне было больно видеть все это. Они грубы и невоспитанны; у нас не было времени вышколить их хорошенько, но я стыжусь того, что они македонцы. Подобное не повторится, я обещаю.
Обхватив рукой мои плечи, Александр легонько встряхнул меня и, приблизив к моему лицу широкую улыбку, прибавил:
— Ты вел себя достойно.
Не знаю, что чувствовал я до того. Возможно, лишь трепет перед его величественным гневом.
Цыпленок, заточенный в своей скорлупе, не знает иного мира. Сквозь стены крошечного дома к нему нисходит белизна, но он пока не знает, что это свет. И все же цыпленок пытается пробить свою белую стену, не понимая даже зачем. Молния пронзает ему сердце; скорлупа разбивается, и мир оказывается куда больше и богаче, чем он мог подозревать.
Я подумал: «Вот он, мой господин, служить которому я рожден. Я нашел своего царя».
И, глядя ему вослед, я сказал себе: «Он будет моим, пусть даже меня ждет смерть».

12

Царские покои, чьи окна выходили на морской берег, располагались прямо над пиршественным залом. Александр любил море, привыкнув видеть его еще с раннего детства. Тут я служил ему, как ранее в шатре; но здесь, как и прежде, он никогда не призывал меня в вечерние часы.
Через полмесяца царь снова ринется в бой. У меня оставалось так мало времени…
В Сузах я считал свое искусство совершенным, ибо не догадывался, чего ему может недоставать. Я знал, что делать, когда за мною посылали, но за всю свою жизнь мне ни разу не приходилось кого-либо обольщать.
Не то чтобы Александр оставался равнодушен ко мне. Первая любовь не отняла у меня зрения — какие-то искорки вспыхивали, когда наши взгляды встречались. В его присутствии я остро чувствовал собственную привлекательность — это знак, который нельзя спутать. Но я боялся — да, боялся его гордости. Я был всецело в его власти; он думал, я не могу сказать ему «нет». Как прав он был! И все же, предложи я ему свою любовь, будучи тем, кем был, что подумал бы Александр? Я потерял бы даже то немногое, что имел, — он не покупал любви на базаре.
Юноши-телохранители невольно стали мне друзьями. Александр приблизил меня к себе, чтобы отплатить им за злобную выходку; по крайней мере, так это выглядело. Он не считал злата, восполняя стоимость испорченной одежды, просто отсыпал мне полную горсть. Я сразу же заказал новый наряд и, можете быть уверены, надел его сразу, как только тот был готов, дабы заслужить похвалу. Александр улыбался; ободрившись, я попросил его потрогать, сколь тонок и прочен материал. Какое-то мгновение казалось, из этого может что-нибудь получиться. Но увы.
Александр любил читать, когда у него находилось для этого время. Я знал, когда следует вести себя тихо; мы все были научены этому в Сузах. Пока он читал, я сиживал, скрестив ноги, у стены, глядел на круживших в небе чаек, прилетавших за дворцовыми объедками, но то и дело бросал на Александра короткие взгляды. Ни в коем случае нельзя открыто таращиться на царя! Он не читал себе вслух, как это делают обычно; слышалось лишь тихое бормотание. Но я замечал, когда бормотание вдруг прекращалось.
Он почувствовал мое присутствие, это было как прикосновение. Я поднял глаза, но Александр не отводил взгляда от свитка. Я не решился встать и подойти — или сказать: «Вот я, мой господин»…
На третий день Александр приносил жертвы богам и участвовал в процессии. По той простоте, в какой он жил, я не смог бы угадать, как любит он зрелища. Он возглавлял шествие, выпрямившись в колеснице Дария (я обнаружил, что Александр повелел настлать ее пол где-то на пядь); власы его венчал золотой лавр, а застежку багряного плаща украшали драгоценные камни. Он наслаждался триумфом, но мне не удалось прорваться поближе, а ночью устроили грандиозный пир, продолжавшийся до рассвета. Я потерял и половину следующего дня, ибо Александр поднялся не ранее полудня.
И все-таки Эрос, которому тогда я еще не был научен поклоняться, не оставил меня. На следующий день Александр спросил:
— Багоас, что ты думаешь о вчерашнем танцоре, бывшем ночью на пиру?
— Превосходно, мой господин. Для обучавшегося в Задракарте.
Он рассмеялся:
— Танцор клялся, что прошел школу Вавилона. Но Оксатр говорит, его танцы не идут ни в какое сравнение с твоими. Почему ты никогда не говорил мне?
Я не открыл, что давно уже страдаю от отсутствия повода.
— Мой господин, я не упражнялся с тех пор, как оставил Экбатану. Мне было бы неловко танцевать пред твоими очами сейчас.
— Отчего же, ты в любой день можешь пользоваться залом для танца, такой ведь должен найтись где-нибудь во дворце…
Вдвоем мы долго бродили по древнему лабиринту комнат, пока не нашли одну, достаточно просторную и с хорошим полом. Ее Александр повелел вычистить до наступления ночи.
Я мог бы упражняться без музыки, но нанял флейтиста — на случай, если вдруг позабуду, где я и чем занимаюсь. Достал из сумы расшитую блестками набедренную повязку и распустил волосы.
Какое-то время спустя флейтист сфальшивил, уставясь на двери, но я, разумеется, был слишком поглощен танцем, чтобы проследить за его взглядом. Совершив кувырок назад со стойки на руках, я сделал знак закончить игру, но когда, встав на ноги и отряхнувшись, обернулся посмотреть, там уже никого не было.
Тем же днем, но чуть позже я снова сидел в царских покоях, пока Александр читал свою книгу. Голос его дрогнул, и наступила тишина, подобная музыкальной ноте. Я сказал:
— Ремешок твоей сандалии ослаб, господин, — и встал на колени у его ног.
Я чувствовал на себе его прямой взгляд. Еще мгновение — и я взглянул бы прямо ему в глаза, но тут Перитас застучал хвостом.
Я распустил завязки сандалии, так что мне пришлось снова зашнуровать ее, и потому Гефестион вошел в комнату прежде, чем я мог бы бежать. Я поклонился; он приветствовал меня с доброй улыбкой, почесывая одновременно пса, который радостно носился вокруг него.
Так завершился пятый день из пятнадцати, мне отпущенных.
На следующее утро царь отправился вдоль побережья поохотиться на уток, кишевших на болотистых угодьях недалеко от города. Я думал, он не вернется до вечера, но Александр был во дворце задолго до заката. Приняв ванну (куда меня все еще не допускали), он обратился ко мне со словами:
— Багоас, сегодня я не стану засиживаться за трапезой допоздна… Признаюсь, я надеялся немного поучить персидский язык. Ты не поможешь мне?
Я помылся, надел свой лучший костюм и заставил себя поесть. Александр трапезничал с несколькими друзьями и не нуждался в моих услугах. Поднявшись в его покои, я вооружился терпением.
Прежде чем войти, Александр задержался в дверях; я испугался, что он забыл обо мне и не ожидал здесь увидеть. Улыбнувшись, царь шагнул в комнату.
— Хорошо. Ты уже здесь.
Где ж еще? Подобные замечания вовсе не входили в его привычки.
— Поднеси-ка это кресло к столу, а я пока сыщу книгу.
Я ужаснулся:
— Мой царь и повелитель, нельзя ли обойтись без книг?
Он удивленно поднял бровь.
— Мне очень жаль, господин, но я не умею читать. Даже по-персидски, — пояснил я.
— О, это пустяки. Я и не думал, что ты умеешь читать; книга — для меня. — Александр отыскал ее на полке со свитками и, перелистывая, сказал мне: — Начнем. Присядь тут.
Меж нами было около метра, и сами кресла весьма смущали меня. Усевшись, попадаешь в ловушку, и нет никакой возможности выбраться из нее и пересесть поближе. Я с сожалением оглянулся на диван.
— Работать мы будем так, — сказал Александр, раскладывая таблички и стилос. — Я читаю греческое слово и записываю его; ты произносишь его по-персидски, и я тоже запишу, что услышу. Так делал Ксенофонт — человек, сочинивший это.
Речь шла о старой, весьма потрепанной книге с клеевыми заплатами на ветхих страницах. Александр осторожно раскрыл свое сокровище.
— Я выбрал ее, чтобы тебе тоже было интересно; здесь описана жизнь Кира. Правда ли, что ты его потомок?
— Да, господин. Мой отец Артембар, сын Аракса. Его убили, когда погиб царь Арс.
— Я слышал о том, — сказал царь, бросив на меня сочувственный взгляд.
Лишь Оксатр мог рассказать ему, думал я. Должно быть, Александр справлялся обо мне.
Над столом висело большое старинное колесо с расставленными по ободу маленькими светильниками, и множество огней бросало на страницы двойные и тройные тени от рук Александра. Свет касался его скул, но оставлял в тени глаза. Царь едва заметно раскраснелся, хоть я видел, что за обедом он выпил не более вина, нежели обычно. Я не отрывал глаз от книги с ее загадочными письменами, чтобы Александр мог рассмотреть меня получше.
«Что же делать? — думал я. — Зачем он усадил нас в эти глупые кресла, хотя желает вовсе не этого? И как мне теперь вытащить нас из их холодных объятий?» В памяти моей вновь загудели слова, сказанные Набарзаном… Неужели царю тоже никогда не приходилось обольщать кого-нибудь?
Помолчав, Александр заговорил:
— Еще с детства Кир казался мне образцом для всех царей, как Ахиллес (о котором ты, конечно, ничего не знаешь) для всех героев. Я прошел всю вашу страну и видел его могилу. Ты, Багоас, родился и вырос в Персии, но слышал ли ты рассказы о нем?
Рука Александра легла на стол рядом с моею. Как мне хотелось схватить ее и вскричать: «Стал бы Кир сдерживаться?..» Он не принял решения, думал я, иначе мы не сидели бы здесь с книгой. Так просто потерять его: сегодня и, возможно, навсегда.
— Отец сказывал мне, — начал я, — будто давным-давно правил в Персии жестокий царь Астиаг; и поведали царю маги, что сын дочери займет трон его. Потому отдал он дитя властителю по имени Гарпаг, дабы тот умертвил младенца. Но ребенок был удивительно пригож, и Гарпаг не решился содеять такое зло; а потому отдал он младенца пастуху, дабы тот оставил его на вершине горы и убедился бы в его смерти. По дороге пастух зашел домой и узнал, что ребенок его собственной жены только что умер, и та горько плакала, говоря: «Мы уже стары; кто станет кормить нас?» Тогда пастух сказал: «Вот тебе сын, но поклянись хранить эту тайну вечно». Он отдал ей дитя, а мертвого младенца положил на вершине горы, обернув царскими одеждами. И явились шакалы и обглодали труп ребенка так, что никто не сумел бы признать его, и тогда пастух принес тельце Гарпагу. И вырос Кир сыном пастуха, но был отважен, подобно льву, и прекрасен, подобно утру, и прочие дети называли его своим царем. Когда же Киру было двенадцать, царь Астиаг прослышал о нем и послал за ним, чтобы видеть его. Но уже тогда мальчик имел семейные черты, и Астиаг заставил пастуха рассказать обо всем. Царь намеревался умертвить мальчика, но маги объявили, что прозвище Кира среди других детей — Царь — исполнило пророчество и нет нужды в смерти его. Потому Кира отослали вновь к его родителям. Месть царя свершилась над Гарпа-гом… — Я понизил голос до шепота, как некогда делал отец. — Он взял его сына и убил, и приготовил мясо его, и подал Гарпагу за обедом. И лишь когда тот отведал угощение, показал ему царь голову мальчика. Она была в корзине.
Мой рассказ едва начался, но что-то заставило меня умолкнуть. Александр внимательно глядел на меня, и я едва не поперхнулся собственным сердцем.
Я сказал: «Буду любить тебя вечно», хоть мой язык и произнес:
— Есть ли это в твоей книге, господин?
— Нет. Но я читал что-то подобное у Геродота. — Резко отодвинув кресло, Александр поднялся и подошел к окну, выходившему на море.
Исполненный благодарности, я тоже встал. Неужели он прикажет мне снова усесться? Писцы, которым он диктовал свои письма, всегда сидели, пока царь прохаживался у их столов… Но Александр молчал. Отвернувшись от окна, он шагнул ко мне, застывшему под светильниками, спиною к нашим креслам.
Вскоре он разомкнул губы, чтобы сказать:
— Обязательно поправляй меня, если я когда-либо допущу ошибку в персидском. Не бойся, ибо без этого я никогда не научусь говорить.
Я сделал шаг навстречу. Прядь волос упала мне на плечо, и царь коснулся ее, протянув руку. Тихо я сказал:
— Моему господину ведомо, что ему следует лишь пожелать.
Эрос зажал сеть в могучем кулаке, и забросил ее, и потянул; отрицать это было бессмысленно. Рука, ласкавшая мои волосы, скользнула ниже. Александр мягко произнес:
— Со мною ты — под моею защитой.
Услышав эти слова, я отбросил почтительность к священной особе царя и обхватил руками его шею.
И тогда кончилось его притворство. Я стоял, заключенный в первые объятия, которых мне действительно пришлось добиваться.
Я молчал, и без того уже зайдя чересчур далеко. Все, что я жаждал сказать ему, было: «У меня есть всего один дар для тебя, но он станет лучшим из всех, какие ты получал в своей жизни. Просто возьми его, и все».
Казалось, Александр все еще колеблется; не из-за нежелания, впрочем — это было ясно. Но что-то сдерживало его, какая-то осторожность… Меня ослепила мысль: где и как жил этот великий воин? Он знает не более, чем дитя.
Я вспомнил о его знаменитой сдержанности, которая значила, как я полагал, лишь то, что он не насиловал своих пленниц. Я думал о ней, когда Александр отошел к двери сказать охране, что собирается в постель и не нуждается в их помощи (надо думать, они бились о заклад, выйду я — или же нет). Когда мы шли к дверям спальни, я думал: все остальные прекрасно знают, чего им нужно. Значит, я должен выяснить это для него? Мне не известны обычаи его народа, я могу нарушить какие-то запреты… Либо он любит меня, либо мне суждено умереть.
Перитас, вскочивший из угла, где лежал свернувшись, поплелся за нами и устроился в ногах кровати, там, где я был обучен оставлять одежду, дабы вид ее не оскорблял царя. Но Александр спросил: «Как все это снимается?» — и в итоге вся она легла в одну стопку с его собственным одеянием, на скамеечке.
Кровать была старой, но пышной работы, из раскрашенного и позолоченного кедра. Настало время устроить моему любимому тот персидский пир, какой он должен был ожидать от мальчика Дария. Я держал блюда наготове, со всеми специями. Но, пусть мое искусство сделало из меня древнего старца, мое сердце — не обученное никем — было молодо, и внезапно именно оно направило меня. Вместо того чтобы предлагать утонченные яства, я просто вцепился в Александра, как воин с обломком стрелы, застрявшим в плече. Я бормотал такие глупости, что и ныне краснею, вспомнив о них; осознав, что говорю по-персидски, я повторил их и на греческом. Я говорил, что думал было, он никогда не полюбит меня… Я не упрашивал царя брать меня всюду, куда бы он ни направился; мне даже в голову не пришло зайти столь далеко. Я был словно путешественник в пустыне, вдруг набредший на колодец с чистой водою.
Царь мог ожидать чего угодно, но не того, чтобы его вот так пожирали заживо. Сомневаюсь, что он расслышал хотя бы слово из тех, что я шептал ему в плечо. «Что такое? — спросил он. — Скажи мне, не бойся». Подняв к нему свое лицо, я шепнул: «Ничего, господин мой, прости меня. Это всего лишь любовь». Он ответил: «И все?» — и положил ладонь мне на голову.
Какими смешными казались теперь мои планы! Мне следовало знать о нем больше, видя, как за столом Александр отдавал лучшие куски гостям, не оставляя ничего для себя. Он не верил в удовольствие, которого нужно добиваться; из гордости или же из ревностной любви к свободе. И я, видевший то, что я видел, не смел винить его. И все же сам Александр получал что-то с тех опустевших блюд. Он обожал дарить — до нелепости, до безрассудства.
— Всего лишь любовь? — переспросил он. — Тогда не мучь себя, ибо ее у нас достаточно, чтобы поделиться друг с другом.
Мне, стоявшему за креслом Александра во время пиршеств, следовало помнить, что он никогда не спешил схватить приглянувшийся кус. Если не считать Оромедона (а он действительно не в счет), Александр был самым молодым из мужчин, с которыми я делил ложе, — но его жаркое объятие сразу смягчилось, едва ему показалось, что со мною что-то не так. Он выслушал бы все жалобы, если б таковые у меня были. И вправду, сразу было видно — и многие высоко ценили это: Александр мог отдать все в обмен на любовь.
Царь действительно нуждался в моей любви. Я не мог поверить в такое счастье, не испытанное доселе никем из смертных. Ранее я гордился тем, что умею дарить наслаждение, ибо таково было мое искусство; прежде мне ни разу не довелось познать, что это значит: самому получать удовольствие. Александр вовсе не был столь наивен в любви, как я полагал, просто его познания были крайне скудны. Впрочем, он был способным учеником. Все, что я преподал ему в ту ночь, он принимал как рожденное некой счастливой гармонией наших сердец. По крайней мере, даже мне так казалось.
Потом он долго лежал без движения, распростершись, словно мертвый. Я знал, что Александр не спит, — и уже прикидывал, не значит ли это, что мне следует удалиться. Но он притянул меня обратно, хоть и не сказал ни слова. Я лежал тихо. Мое тело пело, словно струна арфы, издающая ноту. Наслаждение оказалось столь же пронзительным, как некогда — боль.
Наконец он повернул ко мне лицо и отрешенно, словно долгое время оставался один, спросил:
— Значит, этого у тебя не отняли?
Я пробормотал что-то в ответ, сам не знаю, что именно.
— А после, — продолжал он, — приносит ли это печаль?
Я шепнул:
— Нет, мой господин. Сегодня впервые.
— Правда? — Александр положил ладонь мне на лицо и, повернув его, вгляделся в мои глаза, освещенные светом ночной лампы. Потом поцеловал меня, сказав: — Так пусть же это знамение окажется счастливым.
— А ты сам, господин? — спросил я, набравшись отваги. — Ты тоже чувствуешь печаль?
— Всегда, хоть и недолго. Не обращай внимания. За все хорошее следует платить: либо до, либо после.
— Ты увидишь, господин мой, я научусь не допускать печали к тебе.
Александр беззвучно рассмеялся:
— Твое вино слишком крепко, милый мой, чтобы пить его часто.
Я был поражен; все мужчины, которых я знал, делали вид, что имеют больше, чем у них было. Я сказал:
— Мой повелитель силен, как молодой лев. Это вовсе не усталость тела.
Александр нахмурился, и я испугался его гнева, но он сказал лишь:
— Тогда, мой мудрый врачеватель, поведай, что это такое.
— Это словно тугой лук, господин. Он всегда устает, если его тетиву долго не натягивают. Но лук нуждается в отдыхе, как и дух лучника.
Я слышал о том. — Медленно он перебирал в пальцах прядь моих волос. — Какие мягкие. Я никогда не видел столь тонких локонов. Ты поклоняешься огню?
— Когда-то мы поклонялись ему, господин, еще когда я жил дома.
— Ты прав, — сказал он, — ибо пламя божественно.
Он помолчал, отыскивая нужные слова, но в том не было нужды, я понял его. И покорно опустил голову, сказав:
— Сделай так, чтобы мой господин никогда не сбился с пути; да буду я словно чаша воды, которую, торопясь мимо, он выпьет в полдень, — этого мне довольно.
Потянувшись к моим закрытым глазам, Александр коснулся ресниц:
— О нет, неужели так я отплачу тебе? Луна лишь поднимается. Куда сегодня торопиться?
Позже, когда луна застыла в вышине и Александр уже спал, я наклонился взглянуть на него. Высший восторг не давал мне сомкнуть глаза. Его лицо, разгладившись, стало прекрасным; он был удовлетворен и во сне обрел покой. «Пусть мое вино крепко, — думал я, — ты вернешься выпить еще».
Что там говорил Набарзан? «Нечто такое, чего он искал очень и очень давно, сам даже не подозревая о том». О, хитрый лис! Как узнал он?
Рука Александра, потемневшая на солнце, лежала на покрывале, и молочно-белое плечо его несло одно лишь пятнышко — затянувшуюся глубокую рану от удара рычагом катапульты в Газе. Пятно уже побледнело; сейчас оно было цвета разведенного вина. Беззвучно я коснулся его губами. Александр спал крепко и не пошевелился.
Мое искусство не многого бы стоило, если б я не сумел вести его за собой, однажды поняв. Легкое облачко пересекло лунный диск. Я вспоминал ту, первую ночь в его шатре и то, как вчера Гефестион пришел нежданным гостем, и был принят, и улыбался мне — в точности как собаке. Был ли он настолько уверен в своей неуязвимости, чтоб вовсе не вспоминать обо мне? Чтоб хотя бы озаботиться? «В жизни не догадаешься, чем я занимался прошлой ночью». — «Отчего же? Ты спал с мальчиком Дария, я давно это предвидел. И что же, тебе понравилось?»
Александр был прекрасен во сне: спокойный рот, тихое дыхание, свежее расслабленное тело. Комната пахла нашими телами и кедровым деревом, с легким дуновением морской соли: приближалась осень, и ночной ветер летел с севера. Я натянул на него покрывало; не проснувшись, Александр придвинулся ко мне в этой огромной постели, в поисках тепла.
Скользнув в его объятия, я подумал: «Мы еще посмотрим, кто выйдет победителем. Я или ты, высокий македонец. Все эти годы ты считал его своим мальчиком, но только со мною станет он мужчиной».

13

Новости разлетелись по лагерю мгновенно. Александр не переживал: в случае нужды царь мог хранить тайну, но скрытным не был никогда. Он вовсе не отрицал, что мое присутствие радует его, но и не поощрял насмешников. Я гордился тем, как повел себя Александр, что было мне внове, ибо я был научен не судить поступков господина. Теперь именно я служил Александру, когда он принимал ванну; остальных царь отсылал прочь.
Раз или два, стоя за царским креслом во время трапезы, я ловил на себе взгляд Гефестиона; других знаков он не подавал, приходя и уходя столь же свободно, как и ранее. Я никак не мог узнать, что именно говорил он, когда я покидал комнату, — стены в Задракарте чересчур толсты.
Со мною Александр ни разу не заговаривал о нем, но я не обманывался на сей счет. Нет, он не забыл; ничто не могло заставить его забыть.
Я вспоминал о старом боевом коне царя, из-за которого тот был готов смести с лица земли целую провинцию со всеми ее обитателями, пусть Буцефал уже не способен нести его на битву. Это почти то же самое, думал я. Александр никогда не отвергает любви — это противно его натуре. Мне казалось, что Гефестион поступил не так уж скверно. Если прелестный мальчик, которого вы поймали в стоге сена, в восемнадцать лет становится предводителем всадников, все еще оставаясь при этом вашим мальчиком, — стоит ли жаловаться на судьбу? И если он достигает положения фараона и Великого царя и сильнейшее войско мира окружает его, разве же не чудесно, если он сочтет, что ему самому надобен мальчик? Сколько времени прошло с той поры, как эти двое действительно занимались любовью, а не просто думали друг о друге как о любовниках? Столько же, сколько минуло с последней битвы, на которую Александр выехал на своем черном коне? И все-таки…
Но с наступлением ночи тревоги оставляли меня. Теперь Александр знал, чего ему недоставало, но я знал лучше. Иногда в танце превосходишь самого себя и более не способен оступиться; с нами было точно так же.
Однажды, когда лунный свет заблестел на золоте, упав сквозь узкий проем окна, я мысленно перенесся в свою старую комнату в Сузах и вновь прошептал заклинание мечты: «Я прекрасен? Это лишь для тебя одного. Скажи, что любишь меня, ибо без тебя я не смогy жить». Я справедливо наделял эти слова магической силой.
Сомневаюсь, чтобы Александр хоть однажды возлежал с кем-то, к кому не чувствовал расположения. Он нуждался в любви так же, как пальмовое дерево жаждет воды, — всю свою жизнь он ждал любви от армий, от городов, от покорившегося врага и не мог насытиться… Как скажет вам любой, это делало его беззащитным перед изменой мнимых друзей. Что ж, пусть так, но, не любя человека, его не сделают богом — после смерти, когда он перестанет внушать страх. Александр нуждался в любви и никогда не прощал предательства, которого не был способен понять. Ибо сам он, видя искренность любви, никогда не употреблял ее во зло и не презирал дающего. Он принимал ее с благодарностью и чувствовал себя связанным ею. Мне следовало знать. Александр лелеял надежду, что даровал мне нечто такое, чего не мог дать Дарий; а потому я так и не открыл ему, что Дарий никогда и не думал о подобных вещах. Александр всегда любил превосходить своих соперников.
Но по-прежнему, когда желание бывало растрачено, он впадал в тяжкую задумчивость — так, что я даже боялся нарушить молчание. И все же именно Александр избавил меня от боли, с которой я уже готов был свыкнуться, и теперь я хотел исцелить его грусть. Я проводил кончиком пальца от его брови вниз, к горлу, и он благодарно улыбался, показывая, что не сердится. Как-то ночью, вспомнив о благоговении, с которым он показывал мне старую книгу, я тихо шепнул ему в ухо:
— Знаешь ли ты, о повелитель, что великий Кир некогда любил мидийского мальчика?
При звуках достославного имени лицо Александра немного просветлело, и он открыл глаза:
— Правда? Как же они встретились?
— Кир одержал победу в битве с мидянами, повелитель, и обходил поле сражения, чтобы взглянуть на убитых героев. Там он узрел мальчика, едва живого от ран, лежавшего рядом с мертвым отцом. Увидев царя, тот сказал: «Делай со мною что хочешь, но не оскверняй тела отца — он хранил верность». Кир отвечал: «Я не имею такого обычая. Твой отец будет погребен с почестями», ибо полюбил мальчика, хоть тот и лежал израненный, в собственной крови. И мальчик взглянул на Кира, коего видел лишь издалека, в сияющих доспехах, и подумал: «Вот он, мой царь». Кир же взял его, и ухаживал за ним, и оказал ему честь своей любовью; и тот был верен ему до конца. И настал мир меж мидянами и персами.
Теперь я завладел вниманием Александра. Печаль его исчезла бесследно:
— Впервые слышу. Что это была за битва? И как звали мальчика?
Я ответил ему; любовь наделила мою фантазию крыльями.
— Конечно же, повелитель, в этой части света люди знают немало старых историй. Не могу судить, все ли они правдивы. — Разумеется, я придумал все до последнего слова и сделал бы свой рассказ куда красочней, если бы знал греческий получше. Насколько мне известно, Кир никогда в жизни не проявлял склонности к мальчикам.
Мое заклинание подействовало. Я вспомнил еще несколько историй, которые — будь они правдой или вымыслом — действительно рассказывались в стране Аншан. Немногим позже царь объявил мне, что даже мальчик великого Кира не может сравниться в красоте своей с мальчиком Александра. И после уснул, не грустя более.
На следующий же день он вновь вытащил книгу и принялся читать ее мне. Целый час мы были вдвоем. Александр сказал, что еще ребенком читал ее дома и что книга поведала ему о душе истинного правителя.
Ну, быть может, и так; но если бы сам Кир прочел о ней, описание немало удивило бы его… Книгу сочинил не какой-то ученый перс, читавший хроники и беседовавший со стариками, но грек-наемник, сражавшийся во дни Артаксеркса против царя, на стороне Кира Младшего. Ему удалось вытащить своих людей из лихой передряги и благополучно привести их домой, в Грецию, и после этого не приходится удивляться, что на родине верили каждому его слову.
Конечно, Александр читал мне не всю книгу, но лишь свои любимые отрывки. Не знаю, смог бы я держать глаза открытыми, если б мне читал кто-то другой. Мы оба недосыпали. Я мог вечно смотреть на его лицо, и потому Александр никогда не знал, на каком месте я переставал слушать. Я всегда мог понять, какой именно отрывок особенно мил его сердцу, и усилием воли начинал постигать смысл плавно текущих слов.
— Не все то, что описано здесь, — сказал он мне, — истинно, как я обнаружил, пожив немного в Персии. Мальчики вашего народа ведь не обучаются в общественных школах?
— Нет, господин. Наши отцы сами готовят нас к войне.
— Что, и юношей тоже?
— Да, мой господин. Они учатся, сражаясь с соплеменниками.
— Так я и думал… Ксенофонт попросту слишком гордится спартанцами. Но это ведь правда, что Кир любил разделять лучшие блюда своего повара с друзьями?
— О да, господин. С тех пор великая честь — разделить с царем его пищу. — Вот откуда он узнал о наших обычаях! Этот Ксенофонт, должно быть, прожил в Персии достаточно долго. Меня так это тронуло, что я едва не заплакал.
Александр прочитал мне историю о том, как властители выбрали для Кира самую прекрасную из захваченных в бою женщин, горько рыдавшую о погибшем супруге. Но Кир, знавший, что сей муж остался жив, даже не захотел увидеть ее лица, не стал отнимать у неё слуг, поселив с большими почестями среди собственного двора, и послал весть ее мужу. Когда же тот явился сдаться и поклясться в верности, царь вывел ее к нему и сам соединил их руки. Пока Александр читал, я внезапно понял, что именно это он замыслил для Дария и его царицы. Вот почему он так скорбел о ней! Я видел, как он представлял себе этот счастливый миг — совсем как в книге, — и думал о простой повозке с залитыми кровью подушками…
Гарема Дария более не было с ним. Еще до моего появления в лагере Александр поселил мать царя в Сузах, со всеми принцессами.
Царь, говорилось где-то в книге, должен не просто доказать свое превосходство над теми, кем он правит; он должен зачаровать их. Я попросил:
— Позволь мне сказать это по-персидски. — И мы улыбнулись друг другу.
— Ты должен научиться читать греческие книги, — сказал Александр. — Неумение читать — большая потеря. Я непременно сыщу тебе терпеливого учителя, но только не Каллисфена, он почитает себя слишком великим.
Несколько дней мы вместе читали книгу, и Александр часто переспрашивал о правдивости того или иного места. Царь так доверял ей, что разубеждать его я не стал: этот греческий рассказчик, придя в Персию из Афин, где нет царя, выдумал его и назвал Киром. Впрочем, я всегда отмечал те места в книге, где неверно трактовались персидские обычаи, чтобы Александр не терял лица пред моим народом. Но когда он зачитывал мне какие-то наставления, воспитавшие его собственную душу, я всегда удостоверял, что Кир сам надиктовал их, еще в Аншане. Дарить радость тому, кого любишь, — что может с этим сравниться?
— В детстве не всегда и не все были со мной правдивы, — признался Александр однажды. — Не стану оскорблять твой слух тем, что мне говорили о персах. Наверное, старик все еще повторяет эту чушь в афинской школе. Именно Кир открыл мне глаза: я прочел эту книгу, когда мне было пятнадцать. Правда заключена в том, что все мы — дети Бога. Самые чистые, самые прекрасные из нас ближе к нему, чем остальные; и таких можно найти повсюду, в любом краю. — Его ладонь легла на мою. — А теперь скажи мне, — попросил он, — правда ли, что Кир объединил собственное войско с мидийским, чтобы воевать с ассирийцами? Здесь об этом прямо сказано. Геродот же сообщает — как и ты сам говорил, — что он победил мидян в сражении.
— Он сделал это, мой господин. Любой перс скажет тебе то же самое.
Александр зачитал из книги:
— «Так он правил этими народами, пусть даже они говорили на другом языке, нежели он сам, и обычаи их были разными. Тем не менее Кир сумел внушить всем им такой трепет, что они боялись предстать перед ним; царь мог пробудить в них столь сильное желание угодить ему, что все они стремились подчиняться его воле».
— Это чистая правда. — отвечал я. — И так будет вновь.
— Но он никогда не ставил персов выше мидян? Он правил и теми, и другими как единый для всех царь?
— Да, повелитель. — Как я слыхал, некоторые мидийские вожди объединились в заговоре против Астиага, устав от жестокости своего правителя. Вне сомнения, они нашли некую выгоду, договорившись о чем-то с Киром, и тот сдержал слово как человек чести. Я сказал: — Это правда, Кир всех нас сделал братьями.
— Так и должно было случиться. Кир не покорял народы; он увеличивал империю. Он выбирал людей, основываясь на том, что они собой представляли, и не слушал советов и сплетен… Ну, мне не кажется, что ему было трудно убедить в своей правоте тех, кого он завоевал; убедить победителей — вот главная трудность.
Я был потрясен. «Вот как? — думалось мне. — Даже в этом он хочет следовать за Киром? Нет — пойти еще дальше, ибо Кир был связан обещанием, а Александр свободен… И я — первый перс, который слышит о том!»
Прошло немало времени с той поры, когда я еще был способен восстановить в памяти облик отца. Теперь же я видел его лицо словно наяву, и он вновь благословил моих будущих сыновей. Быть может, в конце концов, его слова не были пустым ветром?
— Скажи, о чем ты сейчас думаешь? — попросил Александр.
— О том, что сыны мечты переживут сынов семени, — ответил я.
— Ты пророк. Я часто об этом думал. Я не ответил ему: «Нет, я всего лишь евнух и стараюсь не поддаться унынию», но поведал все о празднестве Нового года — тех пирах, которые Кир устроил в честь новообретенной дружбы, и о том, как он повел своих людей на Вавилон, а мидяне и персы соперничали в доблести пред его очами. Иногда, в пылу рассказа, я запинался на каком-нибудь трудном греческом слове, и всякий раз Александр успокаивал меня: «Ничего страшного. Я понимаю».
Весь день от него исходило сияние, а ночью словно бы мальчик Кира вошел к нему, а не мальчик Дария. Без намека на грусть он уснул с улыбкой на устах, я же сказал себе: «Вот, я уже сделал для него нечто такое, что не удавалось Гефестиону».
Как все-таки капризно сердце! Дарий не предлагал любви и не искал ее, но я почитал своим долгом быть благодарным за все, что он подарил мне: за коня, зеркальце, браслет… Теперь же, обладая всеми богатствами, я терзал свою душу, ибо некто другой был здесь прежде меня… Нет, Александр должен быть моим весь, без остатка!
Во всем, кроме слов, Александр показывал мне, что еще никто не доставлял ему такого удовольствия; он был слишком великодушен, чтобы скрывать это. Но слова так и не были произнесены, и я отлично понимал почему. Такие речи посягнули бы на преданность любимому.
«Никогда не будь назойлив, — поучал меня некогда Оромедон. — Никогда, никогда, никогда\ Это простейший способ оказаться в уличной канаве». И он, всегда бывший со мною мягким, так дернул меня за волосы, что я поневоле взвыл. «Я сделал это для твоего блага, — сказал он тогда, — чтобы ты получше запомнил».
Ни один народ не обладает особым расположением Бога, но в каждом племени есть люди, к которым Бог благоволит больше, чем к остальным. Я помнил.
Случалось, мне до слез хотелось сжать Александра в объятиях и громко воскликнуть: «Ты любишь меня больше всех остальных! Скажи, что любишь! Скажи мне, что любишь меня больше всех!» Но я помнил.
Стоя у стены в зале приемов Задракарты, я наблюдал за тем, как царь встречает македонцев, пришедших говорить с ним. Он обращался с этими людьми как с равными себе, отбросив все формальности, и сейчас ходил среди них, громко рассуждая о чем-то.
«Ты способен извлечь тончайшую мелодию, — говорил мне Оромедон. — Тебе лишь нужно получше узнать свой инструмент». У этой арфы множество струн, и некоторых я не был властен коснуться; Оромедон имел в виду куда более простой инструмент, но мы с Александром все-таки создавали гармонию.
Так думал я, когда вошел посланник с целой стопкой писем, присланных из Македонии. Царь взял их и присел на ближайший диван, совсем как обычный человек. Порой он допускал подобные промахи… Мне не терпелось объяснить, что из-за них страдает в первую очередь он сам.
Пока Александр крутил в руках письма, к нему подошел Гефестион и присел рядышком. Я охнул почти в голос — ну разве это не бесстыдство?! Но Александр лишь сунул ему несколько мешавших свитков.
Они сидели не очень далеко от меня, и я слышал, как Александр, взвесив на ладони самое толстое письмо, вздохнул:
— Это от матери.
— Прочти его сейчас и покончи с этим, — предложил Гефестион.
Хоть и ненавидя его, я мог понять плененных после проигранного сражения персиянок, воздавших ему царские почести. По нашим персидским понятиям, он был более красив, чем Александр, — выше ростом и с чертами лица, близкими к идеалу. Когда он был спокоен, в эти черты закрадывалась печаль, порой напоминавшая настоящую скорбь. Власы Гефестиона были потоком сияющей бронзы, хоть и намного более жесткими, чем мои.
Тем временем Александр вскрыл письмо царицы Олимпиады. И Гефестион, положив руку на его плечо, читал послание матери сыну вместе с царем!
Сквозь туман собственного гнева я заметил, что это шокировало даже македонцев. Их осторожный шепот достиг моих ушей: «Да кто он такой? Что он о себе возомнил?», «Ну, все мы знаем, кто он царю, но Гефестиону нет никакой нужды кричать о том во весь голос».
Один из тех ветеранов Александрова войска, что выделялся среди прочих бородой и дурными манерами, спросил: «Если он вправе прочесть письмо матери Александра, тогда почему бы нам всем не послушать, о чем она пишет?» Говорил он достаточно громко.
Александр поднял голову. Он не стал звать охрану, чтобы увести наглеца прочь. Он даже не отругал его. Александр просто снял с пальца кольцо-печатку, с улыбкой обернулся к Гефестиону и запечатлел на его губах царскую печать. Они оба вновь склонились над письмом.
Я умею двигаться тихо, даже если меня слепят слезы. Моего ухода не заметил никто. Прибежав к конюшням, я оседлал Льва и поскакал прочь из города, мимо прибрежных болот, над которыми всколыхнулись облака стенающих и кричащих черных птиц, так похожие на рой моих собственных мыслей. Когда же я повернул обратно, мысли успели смолкнуть, подобно стае ворон, деловито терзающих падаль. Я не могу терпеть жизнь, пока этот человек дышит тем же воздухом, что и я сам. Ему придется умереть.
Ведя коня через низенький кустарник, которым обильно порос песчаный берег у Экбатаны, я все продумал от начала и до конца. Мальчиками они поклялись хранить верность, и пока Гефестион жив, Александр будет связан этой клятвой. Царь предпочтет его всем чудесам мира, даже понимая в глубине сердца, что меня любит сильней… Мое собственное сердце извивалось в пламени. Иного выхода попросту нет. Гефестион умрет, ибо я убью его.
Завтра же куплю старые обноски у нищих на городском базаре. Где-нибудь неподалеку переоденусь и схороню собственную одежду в песке. Лоскутом обмотаю голову, чтобы спрятать безбородое лицо, и отправлюсь к узким извилистым улочкам вдоль городской стены. Найду аптекаря, который не станет задавать лишних вопросов. И вряд ли пройдет много времени, прежде чем я смогу улучить минутку и подсыпать отраву в еду или вино своему сопернику.
Вернувшись, я приказал конюху приглядеть за моим взмыленным конем, а сам опять вошел в зал приемов, чтобы увидеть врага и прошептать про себя: «Скоро ты умрешь».
Застыв на прежнем месте у стены, я мысленно пробежал свой план. Хорошо, яд я сумею купить. Каким он будет — несколько капель в фиале или же щепотка порошка в тряпице? Где мне держать отраву — спрятать в складках одежды? Повесить на шею? И долго ли мне придется носить ее с собой?
Когда кровь поостыла, мне пришла на ум тысяча неприятных случайностей, которые выдадут мой замысел еще до того, как мне удастся воспользоваться зельем; я перебирал в уме все мелочи, и внезапно — словно блеснула молния! — мне открылось, какую страшную ловушку я сам себе уготовил. Если у меня найдут яд, кто усомнится, что он предназначен для Александра? Меня привел к нему человек, уже прослывший цареубийцей.
Значит, в тот же час Набарзана вытащат из дому и распнут рядышком со мной. Меня еще долго будут помнить: как же, персидский мальчик, продажная тварь, подстилка Дария, которому удалось обвести вокруг пальца великого Александра. Таким же точно меня запомнит и он сам. Нет, я уж скорее сам проглочу яд до последней капли, пусть даже он и сожжет мне все нутро.
Македонцы поговорили с царем и разошлись. Настала очередь персов. Их присутствие напомнило мне, чей я сын. Что за безумие вселилось в меня? Убить преданного царю воина из-за того лишь, что он перешел мне дорогу? Братья царя Арса тоже хранили верность и тоже стояли на чужом пути. И мой бедный отец…
Когда я снова увидел Гефестиона подле царя, то сказал про себя: «Что же, я мог бы убить тебя, если б только пожелал. Тебе сильно повезло, что я не унижусь до этого». Я все еще был достаточно юн, чтобы такие мысли принесли мне облегчение, чересчур юн и чересчур полон собственных горестей, чтобы подумать о терзаниях моего врага.
То, что Гефестион некогда имел, уже никогда не будет принадлежать другому. Его притязания удовлетворены; как может он просить о чем-то большем? Просить, чтобы его возлюбленный не предавал их любви и отверг темноглазого персидского мальчика? А если тот дает царю нечто такое, о чем Александр прежде и не подозревал? Возможно, со времени их юности желание потускнело (и коли так, я мог догадаться, чье потускнело первым); но оставалась любовь — столь же открытая общему взору, как и законный брак. Эти ночи в Задракарте… Лежа в одиночестве, мог ли Гефестион спокойно уснуть? Мне следовало узреть в его самонадеянной выходке с письмом просьбу доказать любовь. Александр узрел — и выполнил ее на глазах у всех…
В ту ночь, раздираемый тоскою и чувством вины, я утратил чувство гармонии, вел себя неестественно и глупо. Так, я решился попробовать некий трюк, которому выучился в Сузах, — любовная игра, одна из тех, о существовании которых Александр едва ли мог догадываться. Свою ошибку я почувствовал сразу и испугался царского гнева, не учтя его наивности в подобных делах. Он же вскричал: «Только не говори, что проделывал этакое с Дарием!» — и так смеялся, что едва не свалился с кровати. Я был настолько смущен, что спрятал лицо в ладони и отказался убрать их. «В чем дело?» — недоуменно спросил Александр. Я отвечал: «Прости, что рассердил тебя. Я уйду», но он притянул меня к себе. «Ну, не дуйся. Что случилось?» Потом голос его дрогнул, и он спросил тихо: «Ты все еще тоскуешь по Дарию?»
Царь был ревнив — да, даже он! Я бросился к Александру и так крепко обнял его, что мои объятия более напоминали хватку борца, чем любовь. Он успокаивал меня еще какое-то время, прежде чем мы смогли начать все сначала. Но даже тогда я все еще был натянут, как тетива лука, и в конце почувствовал боль, почти как в былые времена. Я молчал, сцепив зубы, но он, наверное, все равно уловил разницу. Потом я тихонько лежал, никак не пытаясь отвести от него обычную печаль. Именно он попросил в конце концов:
— Ну же, давай рассказывай.
— Я слишком люблю тебя, вот и все, — отвечал я. Притянув меня к себе, он пробежал пальцами по моим распущенным волосам.
— «Слишком» не бывает, — сказал он. — «Слишком»? Этого недостаточно.
Во сне он не оттолкнул меня, как делал порой, — мы не разжимали объятий всю ночь.
На следующее утро, едва я проснулся, Александр спросил:
— Как твои успехи в танце?
Я ответствовал, что упражняюсь ежедневно.
— Отлично. Сегодня мы вывешиваем расписание состязаний в честь победы. Там будут и танцоры.
Я прошелся по комнате колесом и сделал обратный кувырок.
Александр рассмеялся, но тут же сдвинул брови и сказал очень серьезно:
— Об одном ты обязательно должен помнить. Я никогда не даю советы судьям. Это плохо выглядит, знаешь ли. На играх в Тире я был готов на все, чтобы увидеть венок на голове Теттала… По мне, так еще не родился трагик, равный ему в таланте; кроме того, он был моим посланником и хорошо послужил мне. Но судьи избрали Афенодора, и мне пришлось мириться с их решением. Поэтому могу лишь просить: выиграй это состязание для меня.
— Даже если умру, — ответил я, стоя на руках.
— О, тсс… — Александр сделал греческий знак, отводящий несчастье.
Позже он дал мне пригоршню золота на наряды и послал ко мне лучшего флейтиста, какого только можно было сыскать в Задракарте. Если Александр угадал причину моих горестей и ничем не мог помочь, он нашел прекрасный способ заставить меня забыть обо всем.
Мои старые танцы успели мне порядком надоесть, и для царя я придумал новый. Начинался он быстро, в кавказском стиле, потом замедлялся, и тут приходилось выгибаться, показывая чувство равновесия и силу. В заключительной части были сюрпризы, но не слишком много, ибо в первую очередь я был танцором, а не акробатом. Подумав над костюмом, я заказал короткую тунику в греческом стиле — из алых полосок ткани, скрепленных лишь у горла и талии. Бока оставались обнажены. К ножным браслетам я велел пришить маленькие круглые бубенцы из кованого золота. Для первой части танца я воспользуюсь тимпаном… Я упражнялся, как никогда в жизни. В первый же день, едва я закончил и отослал флейтиста, пришел Александр. Увидев, как я вытираюсь полотенцами, едва дыша, царь взял меня за плечи и встряхнул.
— С сегодняшнего дня и вплоть до состязаний ты будешь спать тут. Хорошего понемножку.
Он повелел поставить мою кровать в зале для танцев. Я понимал его правоту, но печалился, что Александр способен обходиться без меня; зная не более любого воина его армии, я мог лишь догадываться, как царь переносит пустоту своего ложа. Поначалу я даже думал, что не переживу ночь вдали от любимого, но так наупражнялся за день, что уснул как убитый, едва опустив голову на подушку.
В день состязаний я рано явился в комнату Александра, где один из прислуживавших ему юношей пытался совладать с застежкой его плаща. Едва увидев меня, царь сказал ему: «Оставь, Багоас разберется. Ты можешь идти». Некоторые из телохранителей набрались опыта, и царь смягчился по отношению к ним, но именно этот был удивительно неуклюж. Хмурясь, он вышел; царь же обратился ко мне со словами: «Можешь себе представить? Он так и не сумел приладить мантию». Я передвинул аграф и правильно заколол его, шепнув: «В следующий раз позови меня». Схватив меня за ладони, он притянул к себе и поцеловал. «Мы еще увидимся, когда ты будешь танцевать».
Утром устраивались состязания для атлетов: бег, прыжки, метание копья и диска, кулачный бой и борьба. Я впервые видел греческие игры и, пожалуй, чувствовал некий интерес к ним, хотя впоследствии они всегда наскучивали мне, едва начавшись. Состязания танцоров были назначены после полуденного перерыва.
Специально для нас — и для музыкантов — армейские плотники соорудили настоящий театр со сценой, обращенной к отлогому склону, по которому поднимались ряды сидений для зрителей и скамьи для знатных гостей; было там и возвышение для царского кресла. Задник был весьма натуралистично расписан колоннами и занавесями, да с таким искусством, что мне оставалось лишь поражаться. В Персии мы не знали ничего подобного. Я еще никогда не видел такого сооружения, но когда поднялся на сцену и осмотрел ее, то счел доски помоста вполне годными для танца.
Склон понемногу заполнялся, и македонские военачальники занимали свои места на скамьях. Я отошел в сторонку — туда, где мне и другим танцорам указали ждать: на лугу, немного поодаль от сцены. Мы искоса посматривали друг на друга: трое греков, два македонца и еще один персидский танцор, мой соплеменник. О появлении царя возвестили трубы. Все остальные танцоры повернули ко мне полные ненависти лица — они знали, кто я.
Но не думаю, что в конце наших состязаний даже они стали бы оспаривать мою победу. Я знал, что обязан танцевать прекрасно, дабы доставить радость Александру. Действительно, он даже не заговаривал с судьями, но ведь и судьи — всего только люди. Те, что судили актеров в Тире, могли отлично знать о том, как Александр относится к искусству Теттала; любовь — совсем иное дело. С этим поневоле приходится считаться.
В Сузах я танцевал в надежде обрести милость, из страха оказаться на улице, из собственного тщеславия. Нынешний танец я посвятил нашей любви.
Очередность выступлений решил жребий; я поднялся на сцену четвертым. И не успел я завершить свой первый, быстрый танец с тимпаном, как публика стала аплодировать. Мне это было в диковинку. Прежняя моя аудитория ограничивалась горсткой почетных гостей Дария, хваливших меня из вежливости. Этот рев был искренним выражением восторга; он даровал мне крылья. Добравшись до кувырков в конце танца, я уже едва слышал музыку.
Судьи не стали долго спорить. Мне тут же был присужден венец победителя. Под грохот рукоплесканий и возгласов я подошел к возвышению и преклонил колено. Кто-то передал Александру блестящий золотой венец. Я поднял глаза — и встретил его улыбку.
Царь опустил венец на мою голову, лаская ее прикосновением. Если б счастье могло переполнить человека, подобно еде или питью, я бы, наверное, разлетелся на куски. «Гефестион не способен на такое даже ради тебя», — думал я.
Следующими состязались кифаристы. Даже если б многомудрый Бог послал своих добрых духов играть для нас, я бы не услышал музыки чудесней.
Не помню ничего, что было со мною меж этим раем и креслом Александра, за которым я стоял вечером во время праздничного пира — большого, даже грандиозного, по македонским понятиям. Зал приемов сверкал огнями сотен светильников; пришло слишком много гостей, чтобы греческих кушеток хватило на всех. Александр пригласил многих знатных персов — их собралось больше, чем когда-либо ранее. Всю трапезу я провел на ногах, принимая подарки и выслушивая комплименты. Казалось, каждый успел заготовить похвалу моему танцу. Я сказал себе: «Александр оказывает моему народу честь потому, что видит в нем определенные достоинства; но отчасти и потому, что я тоже перс». О приближавшейся ночи я грезил с восторгом ожидания.
Ближе к полуночи я первым поднялся в царские покои. Вместо вечернего одеяния и полотенец рядом с ванной я увидел разложенными чистые одежды. Если б я не жил как во сне, я должен был бы предвидеть это — и понял как раз вовремя, чтобы не выставить себя идиотом.
Войдя, Александр обнял меня, не тратя времени на слова. Прислуживавший ему юноша ушел, едва завидев меня, и тогда только Александр сказал:
— Сегодня мне завидует вся Задракарта, но не потому, что я царь.
Я расстегнул аграф и помог ему переодеться. В дверях он обернулся:
— Не жди меня сегодня, милый. Придут старинные друзья — и, может статься, я буду пить с ними до рассвета. Ложись спать и постарайся согреться, а то завтра не разогнешься.
«Ночь по-македонски, — думал я, раскладывая багровый плащ Александра на скамье. — Что ж, он честно предупредил. Ничего страшного; сколь бы пьян он ни был, именно я уложу его в кровать, а не этот неотесанный болван-телохранитель. Ради любимого я готов и на большее».
Я вынул из сундука простыню и калачиком свернулся в углу. Твердый камень пола недолго противостоял моей усталости…
Во мгле сновидений я расслышал голос Александра и сразу очнулся ото сна. Пели птицы, но рассвет еще не забрезжил.
— Нет, каждый шаг сам… Филота пришлось тащить вчетвером.
— Далеко им его не унести, — отвечал Гефестион. — А теперь скажи, ты доберешься до кровати самостоятельно?
— Да, но ты все равно входи… — Тишина. — О, да перестань же! Здесь никого нет.
Я лежал не шевелясь. Кости ломило; конечно, Александр был прав, советуя согреться. Простыню я натянул на лицо в страхе, что на него упадет свет.
Гефестион отнюдь не нес Александра, тот лишь опирался о поводыря, обняв его за шею. Мой соперник усадил царя на кровать, расшнуровал ему сандалии и расстегнул пояс, стянул через голову хитон и осторожно уложил уже дремлющего Александра в постель. Затем он подвинул к кровати столик с кувшином воды и чашей, поискал ночной горшок и поставил на виду. Окунув полотенце в кувшин, он отжал его и протер лоб Александру; Гефестион и сам-то не слишком твердо держался на ногах, но проделал все аккуратно и быстро.
— О, вот это хорошо… — тихо выдохнул Александр.
— Тебе надо хорошенько выспаться. Смотри, тут вода, а там — горшок.
— Высплюсь… А, отлично. Ты, как всегда, обо всем позаботился.
— Привык уже. — Нагнувшись, Гефестион поцеловал Александра в лоб. — Спи спокойно, любовь моя… — Он вышел, тихонько притворив за собою дверь.
Александр перевернулся на бок. Я подождал немного, чтобы удостовериться, что он спит, и только затем воровато сложил и спрятал простыню. Когда я, крадучись, пробирался по коридорам к своей холодной постели, настал рассвет и застонали чайки…

14

Мне точно известно, где началась моя юность. Это произошло в Задракарте, когда мне было шестнадцать. До того я был ребенком, но детство, оборвавшись когда-то давно, привело меня к некоему переходному состоянию, где юность владела лишь моим телом. Теперь же, по прошествии семи лет, все это было возвращено мне сполна. Воспоминания о долгом путешествии имели острый, свежий привкус юности.
В моей памяти навсегда запечатлелись картины тех странствий — долгие месяцы лик земли плыл передо мною, подобно медленно влекомым по водам Нила ладьям, если смотреть на них, сидя на берегу. Горные кряжи, снежные пустыни, набирающие зелень леса, черные озера в богатых дичью лугах, степи с выжженной травой… Скалы, превращенные игривым ветром в каменных драконов… Райские долины и цветущие сады… Горы, горы без конца — пронзающие небо, слепящие глаза мертвой белизной пиков… Холмы, усыпанные незнакомыми цветами… И дождь. Ливень, стеною падающий вниз, словно бы прохудились сами небеса, превращающий землю в грязь, реки — в стремительные потоки, оружие — в труху, а мужчин — в беспомощных детей. И раскаленные докрасна песчаные холмы рядом с сияющим синевой морем…
Итак, мы покинули Задракарту и двинулись на восток. Мне было шестнадцать, и любовь сводила меня с ума. Обогнув тянувшиеся из Гиркании горы, мы узрели пред собою пустынные просторы новой страны. Но пустота не была полной, ибо мы несли город на своих плечах.
Царские колонны можно было назвать «столицей». Александр покинул Грецию, будучи царем-полководцем; свободный, как птица, он оставил царство на попечение регента и переправился через море. Потом пали великие города и погиб Дарий. Теперь Александр был Великим царем Персии и находился в пределах собственной империи, а потому все государственные дела не отставали от него.
Мы шли по стране без городов, подобной древней Персиде до времен Кира. Здесь стояли лишь небольшие укрепленные поселения, похожие на те, что я видел в родном краю, только побольше — ибо все они некогда были твердынями местных царей. Разделенные сотнями миль, они казались практически одинаковыми: крепкий каменный дом на склоне холма и хижины, обступившие его кругом. Цари постепенно превращались в вождей и сатрапов, но их жилища, сколь бы просты и ветхи они ни были, все еще звались «царскими крепостями». Племена скотоводов мирно кочевали со своими стадами от одного пастбища к другому, и маленькие деревушки теснились там, где чистая вода не переводилась круглый год. Лига за лигой убегали назад, а наш лагерь оставался единственным городом в той пустынной стране.
Кроме собственно армии, здесь были те, кто прислуживал ей: оружейники, строители, плотники, торговцы, кожевенники, конюхи; женщины и дети всех этих людей; рабы. Теперь за Александром следовали и многочисленные чиновники. Всем им выплачивалось жалованье из царской казны. Шли за нами и те, кто надеялся заработать: торговцы лошадьми и одеждами, ювелиры, актеры и музыканты, жонглеры, сводники и проститутки обоих полов (или же вовсе бесполые). Ибо даже пешие воины были богаты; что же касаемо военачальников, те и сами жили подобно царям.
У них были собственные дворы с прислугой и управляющими; их наложницы жили в роскоши, ни в чем не уступая женщинам из гарема Дария, а их скарб вмещали десятки повозок. Военачальников, когда те заканчивали упражнения, опытные массажисты растирали маслом и миррой. Александр лишь посмеивался, видя в том простые человеческие слабости старых друзей. Я же не мог выносить вида этих людей, превосходивших его в гордыне и в роскоши.
У самого Александра не оставалось времени не только для показной пышности, но и весьма часто для меня. В конце каждого перехода его ждала тысяча дел: царский шатер осаждали гонцы и высланные вперед дозорные, инженеры и торговцы, а также обыкновенные воины, выносившие на царский суд свои ссоры, считая это, кажется, вполне естественным. После всего этого постель бывала нужна ему лишь для сна.
Дарий, видя, что плотское желание изменяет ему, почувствовал бы себя обманутым природой и послал за кем-нибудь вроде меня, чье искусство вернуло бы ему уверенность. Александр, заглядывая в завтрашний день, полагал, что природе угодно, чтобы он получше выспался этой ночью.
Есть вещи, которые невозможно объяснить полноценному мужчине. Для таких, как я, плотская любовь — удовольствие, но не необходимость. Гораздо более я стремился просто видеть повелителя, быть рядом с ним, совсем как собака или ребенок. В теплоте и гладкости тела возлюбленного я видел богатство жизни. Но я никогда не просил его: «Пусти меня к себе, я не стану мешать». Никогда не будь назойлив, никогда, никогда! Александр нуждался в моих услугах и днем, а ночь награды придет рано или поздно.
В одну из таких ночей он спросил:
— Ты был зол на меня, когда мы сожгли Персеполь?
— Нет, мой господин. Я никогда не бывал там. Но зачем же ты сжег его — дотла, до самой земли?
— До небес. Мы сожгли город до самых небес… Бог подвиг нас на это. — При свете ночного светильника я видел лицо его подобным лику певца; увлеченного песней. — Огненные занавеси, ковры… Столы с обильным угощением из языков пламени, потолки — все они были из кедра… Когда мы перестали бросать факелы и жар выгнал нас наружу, дворец вознесся в черное небо, словно один сплошной поток огня: грандиозный огненный ливень, хлещущий ввысь, брызгая искрами; он ревел и возносился прямо в небеса… И я думал тогда: понятно, отчего огню поклоняются люди. Что в этом мире может быть божественнее?
После любовных игр Александр с охотой предавался беседе. В нем все еще скрывалось нечто, словно бы каравшее его слабостью и печалью за удовлетворенное желание. Тогда я заговаривал с ним о серьезных вещах, шуткам не место было в такие минуты.
Однажды он спросил:
— Вот мы лежим здесь вдвоем, ты да я, а ты по-прежнему зовешь меня «повелителем» и «господином». Почему?
— Ты и есть повелитель. Господин моего сердца, вообще всего…
— Вот и оставь это в сердце, милый. По крайней мере, при македонцах; я уже замечал взгляды…
— Ты всегда будешь моим повелителем, как ни назови. Как же мне следует называть тебя?
— Александром, разумеется. Любой македонский воин зовет меня так.
— Искандар, — повторил я. Мой греческий выговор был еще не слишком хорош.
Рассмеявшись, он попросил меня попытаться еще разок. Я повиновался.
— Так-то лучше, — одобрил мой господин. — Они слышат, как ты величаешь меня, и, наверное, думают: «Значит, Александр уже строит из себя Великого царя».
Наконец-то он дал мне шанс!
— Но господин, мой повелитель Искандар, ты и есть Великий царь Персии! Я знаю свой народ; он ведет себя иначе, чем македонцы. Знаю, греки говорят: боги могут завидовать великим смертным, но они наказывают сп… — Я усердно сидел над книгами, но слова еще порой ускользали от меня.
— Спесивцев, — сказал Александр. — И боги уже присматриваются ко мне…
— Но не персы, господин. Великий муж должен иметь величие, ибо, если он ведет себя недостойно положения, перс не станет уважать его.
— Недостойно? — тяжко выдохнул он. Отступать было поздно.
— Господин, мы ценим отвагу и чествуем победителя. Но царь… он должен быть выше; великие сатрапы должны приближаться к нему словно к самому богу. Перед ним они падают ниц, что перед ними самими делают только простолюдины.
Александр молчал. Я ждал в страхе… Наконец он медленно произнес:
— Брат Дария хотел сказать мне об этом. Но так и не решился.
— Разгневан ли мой господин?
— Гневаться на совет, данный с любовью? Никогда. — Он обнял меня крепче. — Но запомни: Дарий проиграл, и я скажу тебе отчего. Сатрапами и вправду можно управлять так, как ты говоришь. Но воинами?.. Нет, никогда. Они не пойдут за каким-то царственным изваянием, к которому приходится подползать на брюхе. Они желают, чтобы им воздавали должное за храбрость, проявленную во время сражений. Полководец должен помнить, есть ли у стоящего перед ним воина брат и служит ли он в той же сотне. И если тот погибнет в бою, воин захочет услышать слово сочувствия. Если идет снег или на войско обрушиваются порывы ледяного ветра, воины должны видеть, что полководец страдает тоже. И если еды или воды мало, а ты идешь во главе колонны, они должны знать: ты ведешь их, чтобы пополнить запасы; только тогда они пойдут за тобой. И они любят смеяться. Я узнал, над чем они смеются, еще в казарме отцовских воинов, когда мне было шесть лет. Они сделали меня Великим царем Персии, помни об этом… Нет, я не гневаюсь; ты верно сделал, что сказал. Знаешь, в моих жилах течет и греческая, и троянская кровь.
О том я не ведал, но благоговейно поцеловал плечо Александра.
— Ерунда. Я в точности такой же, как и твой собственный народ, найди в нем что-то и от меня. Зачем говорить «мой» или «твой»? Они все станут «наши». Кир не знал покоя, пока не добился равенства всех племен своего царства. Пришло время начать все сызнова. Бог не вел бы нас этим долгим путем без цели.
Я сказал ему:
— Прости, я слишком много говорил. В твоих глазах уже нет сна.
В прошлый раз в ответ на те же мои слова Александр предложил: «Тогда еще разок?» Сейчас он пробормотал: «Да-да», продолжая думать. Я уснул близ его открытых глаз.
Мы входили в Бактрию по уже тронутым красками осени отрогам, иссеченным суровыми ветрами, прилетавшими с заснеженных вершин. Я купил себе алое одеяние, отороченное куньим мехом, — взамен утерянной у Каспийских Врат рысьей накидки. Воины и люди, следовавшие за лагерем, кутались в овечьи и козьи шкуры, пытаясь согреться; у военачальников были прочные шерстяные плащи, но лишь персы — в штанах и в одеяниях с длинными рукавами — действительно выглядели тепло одетыми. Порой македонцы бросали на меня завистливые взгляды, но они предпочтут смерть от холода, но не облачатся в чуждый им наряд побежденных. Чем обирать гниющие трупы, они скорее пожрали бы своих детей.
Пали первые дожди; идти по влажной, хлюпающей слякоти вдоль русел разлившихся рек стало неизмеримо труднее, так что теперь мы двигались не быстрее колонн Дария. Я увидел разницу, лишь когда нас нагнали вести о бунте, который поднял за нашими спинами Сатибарзан, сатрап Арии. Незадолго до того он пришел сдаваться в Задракарту, и Александр протянул ему правую руку, пригласил к трапезе, подтвердил его власть сатрапа и дал сорок македонских воинов, дабы укрепить гарнизон крепости. Всех их Сатибарзан убил, едва Александр отошел с войском; ныне он созывал своих соплеменников биться на стороне Бесса.
Над продрогшей, промокшей вереницей наших воинов прозвучал чистый клич рога. Кони, заржав, взметнулись на дыбы, осаженные твердыми руками. В колючем морозном воздухе прогремели отрывистые приказы; невозможно было поверить, чтобы конница могла столь быстро построиться правильными рядами… Александр сел на боевого коня, земля содрогнулась, и все они мгновенно растворились в холодной завесе дождя, оставив за собой лишь быстро затихающий дробный стук копыт. Словно бы дремавший великан метнул вдруг копье.
Мы разбили лагерь и ждали, обдуваемые всеми небесными ветрами; мужчины и женщины прочесали равнину в поисках хвороста. Я же, воспользовавшись остановкой, отправился к своему учителю Филострату — угрюмому молодому эфесцу, который никогда не приходил в гнев от моей непонятливости (именно ему обязан я ныне тем, что пользуюсь разрешением работать в библиотеке царя Птолемея; я прочел всех греческих авторов, стоящих упоминания, но по сей день не могу вывести простейшей надписи на родном языке). Писцы вели хронику похода, и от них я быстро узнал все новости. Войско, собранное сатрапом, бежало сразу, как только разнесся слух о приближении Александра; сам же Сатибарзан укрылся от царского гнева, бежав к Бессу. Александр приговорил его к смерти — простить предательство он не мог. Тем не менее новый сатрап, назначенный им для Арии, тоже был персом. Царь же вернулся к разбитому нами лагерю в разгар начавшейся метели и уселся разбирать накопившиеся дела.
Возвращавшиеся с поля боя воины всегда жаждали женских ласк — или иных, в зависимости от склонностей. Я же не внушал себе напрасных надежд, ожидая встречи с Александром: растрачивая силы в битве, он никогда не оставлял чего-либо «на потом». Кроме того, его ждала полумесячная стопа государственных дел; с нею царь расправился всего за пять дней. Затем он пригласил друзей и пил с ними до самого утра. Александр стал словоохотлив и словно бы заново пережил весь поход. Потом он проспал день напролет и всю следующую ночь тоже.
Причиной тому было отнюдь не вино, хотя Александр выпил немало; половины этого времени ему вполне хватило бы, чтобы выспаться. С помощью вина он останавливал бег мыслей, забывших об отдыхе.
Как бы ни был пьян, Александр всегда принимал ванну, имея привычку очищать тело перед сном. Он ни разу не поднял на меня руку, но, впрочем, опирался о мои плечи, выравнивая шаг. Вино вытаскивает наружу сокрытые, тайные черты: даже Александр не мог противостоять этому, но грубость в спальне никогда не входила в их число.
На следующий день он проснулся бодрым, точно жеребенок; свернул еще одну гору работы и сокрушался ночью: «Как я только мог потратить так много времени!»
Я оказал ему самый радушный прием всеми средствами, какие только знал, и некоторыми из тех, о коих лишь догадывался. Александр говорил шутя, что я пытаюсь сделать из него образцового перса; правда заключалась в том, что я уже забыл, как доставлять наслаждение кому-то другому. Нежность и мягкость он воспринимал куда лучше, нежели ослепляющую страсть. Впрочем, я владел искусством, позволявшим довести мужчину до исступления, доставив тому крайне острое удовольствие, и проделывал это с ним, оставляя, однако, на челе Александра легкое облачко досады; для меня же то был лишь один прием из множества. Мне следовало с самого начала повиноваться велениям своего сердца, но до Александра никто даже не предполагал, что оно у меня есть… Теперь, когда я показал ему тропу через сад наслаждений, ему был надобен не провожатый, а спутник. Александр никогда не бывал бестактен или груб: в самой его природе было заложено свойство дарить — и в опочивальне тоже. Здесь, как и всюду, он не давал своему недовольству выплеснуться наружу.
Принц Оксатр был возведен в должность царского телохранителя. Александру нравилось видеть рядом красивые лица; кроме того, царь счел эту милость достойной его ранга. Оксатр был всего лишь на палец ниже Дария; Александр сказал мне, смеясь, что для Филота это будет приятной неожиданностью — беседовать с человеком, взирающим на него сверху вниз. Я отвечал со скованностью, которую, как я надеялся, он заметил. Как раз этого самого Филота я никак не мог выкинуть из головы.
Он был величайшим из полководцев Александра, предводителем Соратников; его считали красавцем, хоть он и был чересчур рыж по персидским понятиям. Одновременно он был первым из тех, кто превосходил самого царя по величию и роскоши. Клянусь, он охотился с большим числом слуг и загонщиков, чем даже Дарий; внутреннее убранство его шатра напоминало дворец. Однажды я относил туда послание и был встречен Филотом с нескрываемым презрением. Нельзя сказать, чтоб это принесло ему благо, хотя Гефестион также недолюбливал чванливого любителя пышности, и Александр знал о том.
Познав особенности жизни при дворе, быстро научаешься искать там, где следует. Иногда я вставал дозором у дверей приемного зала (как делал еще в Вавилоне), чтобы видеть выходящих. Обычной чередой предо мною проходили лица: спокойные и разочарованные, полные облегчения или удовлетворенные, но улыбка Филота чересчур быстро сползала с лица, и однажды, можно было поклясться, я видел на его устах насмешку!
Все это я держал в глубине сердца. Я не решился рассказать: Александр знал Филота всю свою жизнь; они водили дружбу еще мальчишками, и подозревать отважного полководца в измене весьма походило на предательство; он был безусловно верен — и все тут. Этого мало; отец его, Парменион, рангом стоял выше любого другого военачальника и даже Кратера, превосходившего всех остальных в пределах нашего лагеря. Еще при царе Филиппе Парменион командовал войсками. Нам не доводилось встречаться, ибо его воинство охраняло западные дороги далеко за нашими спинами; иными словами, ему были доверены все наши жизни. Потому я хранил молчание. Я мог лишь воздать хвалу стати боевых нисайянских коней Оксатра, их роскошной сбруе, добавив: «Но, конечно же, мой господин, даже при дворе Дария он не жил столь богато, как Филот». — «Правда?» — переспросил Александр, и я видел, что моя маленькая хитрость все-таки заставила его призадуматься. А потому обнял его, смеясь: «Но теперь даже ты сам не богаче меня».
Единственным последствием нашей беседы, какое я только сумел усмотреть, было то, что Александр оглядел коней Оксатра и был настолько очарован их сбруей, что повелел изготовить для Буцефала в точности такую. Никакая греческая лошадь не покажется персу прекрасной; но теперь, когда черный конь был сыт, ухожен и бодр, и впрямь можно было поверить, что именно он десять лет носил Александра в битвах и ни разу не выказал страха. Большинству лошадей новая пышная сбруя (оголовье уздечки с кокардой, серебряные защечные розетки и многочисленные кисти да побрякушки) причиняла бы одни лишь неудобства; Буцефал же, видно, был о себе весьма высокого мнения и гордо выхаживал наряженный, показывая достоинства сбруи с наилучшей стороны. В его характере и впрямь было нечто от самого Александра.
Я размышлял об этом, обтирая царя губкой перед обедом. Он любил это, как и ванну перед сном; когда войны оставляли ему время, Александр поддерживал свое тело в идеальной чистоте. Сначала я недоумевал, каким это благовонием он пользуется, и даже искал фиал; не найдя ничего, я понял, что так и должно быть. То был его природный дар.
Я похвалил украшения и величаво выступавшего в них Буцефала, Александр же ответил, что заказал еще несколько подобных сбруй в подарок друзьям. Я принялся вытирать его; сплошные мускулы, но не слишком выпирающие из-под кожи, как у тех неповоротливых греческих борцов. Я сказал:
— Сколь хорошо, господин, ты смотрелся бы в одеянии, соответствующем этой сбруе.
Александр быстро обернулся:
— Почему ты говоришь мне это?
— Просто смотрю на тебя сейчас.
— О нет. Ты читаешь мои мысли, я уверен! Я сам только что подумал, что в собственном царстве мне не следует походить на чужеземца.
Его слова несказанно обрадовали меня, и ветер очень вовремя принялся насвистывать свои протяжные мелодии за стеною шатра.
— Могу сказать, господин, что при такой погоде тебе было бы гораздо теплее в штанах.
— В штанах? — изумился Александр, уставясь на меня в ужасе, словно я предложил ему окраситься с ног до головы в синий цвет. Потом он рассмеялся. — Мой милый мальчик, на тебе они очаровательны; стражу Оксатра они тоже украшают. Но для македонца штаны — это что-то… Не спрашивай что. Я безнадежен, как и все прочие.
— Мы придумаем что-нибудь, мой повелитель. Что-то, подобное персидскому одеянию, в каких ходят владыки. — Мне не терпелось сделать любимого прекрасным по всем меркам моего народа.
Александр послал за куском отменной шерстяной ткани, чтобы я смог обернуть его ею. Но я едва успел начать, как выяснилось: кроме штанов, Александр не желает носить и одежду с длинным рукавом. По его словам, она стесняла бы движения, но я прекрасно видел, что это всего лишь отговорка. Я заявил, что сам Кир одел персов в мидийское платье (самое обидное, то была чистая правда), но даже волшебное имя оказалось не властно заставить царя переменить решение. А потому я вынужден был прибегнуть к старинному персидскому наряду — настолько старомодному, что никто не носил такого вот уже сотню лет, за исключением царя на больших празднествах. Если б я не видел своими глазами, как в него облачали Дария, то ни за что бы не догадался, как именно его шьют. Одеяние это состоит из длинной юбки, собранной в складки у пояса, и чего-то наподобие пелерины с отверстием для головы; эта штука закрывает верх и руки, свисая до самых запястий. Я сметал юбку, вырезал пелерину и прикинул на Александре, придвинув зеркало, чтобы он взглянул на результат моих трудов.
— Я видел такие, — заявил он, — на стенных рельефах Персеполя. Ну, и что ты думаешь? — Александр бочком приблизился к зеркалу. В вопросах одежды он был подобен женщине, если только находил подходящий предлог.
— Выглядит очень внушительно, — сказал я. Царь действительно мог показаться в таком виде на людях, хоть подобная одежда и требовала немалого роста. — Не стесняет ли движений?
Александр походил взад-вперед.
— Нет, если только ничего не надо делать. Пожалуй, я все-таки закажу себе такой наряд. Белый, с пурпурной оторочкой.
Тогда я сыскал для него лучшего портного (в нашем лагере было множество персов, и за ними следовали всевозможные ремесленники), и тот сотворил действительно красивую вещь. Принимая персидских гостей, царь надевал ее в сочетании с низкой открытой тиарой. Я сразу увидел, как возросло уважение. Существует множество способов падать ниц, и не все они одинаково выражают почтение; Александру я этого не открывал, не желая предавать свой народ. То, что низкорожденные македонцы вообще никак не кланяются, больно уязвляло гордость персидских властителей.
С радостью я поведал ему, что новое царское облачение весьма понравилось персам; я умолчал (хоть это и рвалось с моего языка), что Филот обменялся насмешливыми взглядами с кем-то из своих друзей, сидевших за дальним концом стола.
Как я и ожидал, вскоре Александр счел новое приобретение неудобным; по его словам, в нем нельзя было ходить быстро — легким, размашистым шагом.
Я мог бы ответить, что при персидском дворе никто не ходит быстро… Так или иначе, он заказал себе другой наряд, весьма напоминавший собою длинный греческий хитон, правда, за исключением верхней части, спадавшей на руки. С ним царь носил широкий мидийский пояс: ярко-алый на белом. Одеяние шло ему, но в глазах македонцев оно с тем же успехом могло иметь и рукава. Александр же был столь уверен, что наконец-то достиг золотой середины, что у меня попросту не хватило духу сказать ему о том. Гефестион, как всегда, поддержал его и с восторгом принял персидские украшения для своего коня. Моих ушей достиг шепоток о его угодливости, но я уже знал: это чушь. У меня было предостаточно времени, чтобы составить правильное мнение о Гефестионе. Сколь легко он мог бы отравить меня или обвинить в каком-либо преступлении, заручившись поддержкой лжесвидетелей! Он мог бы спрятать среди моих вещей драгоценность и затем обвинить меня в воровстве; что-нибудь в этом духе уже давно произошло бы со мною при персидском дворе, встань я на пути властительного фаворита. Среди друзей-воинов Гефестион славился острым языком, но никогда не воспользовался им против меня. Если нам доводилось встречаться, он неизменно говорил со мною как с каким-нибудь благородным оруженосцем — вежливо и сухо. В ответ я предлагал ему уважение без лести. Часто я желал ему смерти — как он, без сомнения, мне, — но, понимая друг друга, мы словно бы заключили негласный уговор. Мы оба оказались неспособны поднять руку на что-либо, ценимое Александром, а потому у нас не было иного выхода.
Довольно далеко зайдя на восток по голым сумрачным скалам да по щедрым на живность долинам (где, пользуясь возможностью, пополняли запасы пищи), мы остановились передохнуть в древнем царском жилище под названием Заранджан. Оно представляло собою нависший над массивными скалами старый бастион, сложенный из грубо обтесанных камней; к нему вели столь же грубо выбитые в скале ступени, а окнами по большей части служили узкие бойницы, оставленные для лучников. Вождь местного народа покинул комнаты наверху башни — они пропахли лошадьми из-за устроенных внизу конюшен. Александр поселился в башне, зная, что отказ может обидеть гордое племя хозяев; телохранители разместились в караулке на полпути вверх по лестнице, ведшей в царские комнаты и приемную; там же, наверху, располагались две узенькие комнатки: одну занял царский оруженосец, другую — я сам. Попасть же в комнаты, в которых поселились друзья Александра, можно было, лишь обойдя башню снаружи.
Я повелел принести жаровню, дабы Александр мог в тепле принять ванну; изо всех щелей башни нещадно дуло, а после долгого перехода царь желал смыть дорожную пыль перед трапезой. Вода была в меру горяча, и я тер ему спину куском пемзы, когда с протяжным скрипом распахнулась огромная дверь и на пороге показался один из юных телохранителей Александра.
Сидевший в ванне царь спросил его:
— Что такое, Метрон?
Юноша с трудом переводил дыхание. Надо сказать, он был в меру старателен и служил Александру как мог хорошо: пусть просто из уважения к повелителю, он был вежлив даже со мною. Сейчас он стоял на пороге, пытаясь обрести голос, с белым, подобно простыне, лицом. Александр попросил его взять себя в руки и говорить. Сглотнув, тот начал:
— Александр… Там пришел человек. Он готов назвать имена заговорщиков, хотевших… убить тебя.
Я ополоснул пемзу. Александр поднялся на ноги:
— Где он?
— В оружейной, Александр. Больше негде.
— Его имя?
— Кебалин, эскадрон Леонната. Господин, я принес тебе меч.
— Отлично. Ты приставил к нему охрану?
— Да, Александр.
— Молодец, парень. А теперь скажи, что ему нужно. Я все еще вытирал и одевал царя. Смирившись с тем, что меня не собираются отсылать прочь, Метрон сказал:
— Он пришел, чтобы говорить за своего брата, господин, за юного Никомаха. Тот не решился прийти сам — заговорщики догадались бы. Вот почему он рассказал Кебалину.
— Вот как? — терпеливо переспросил Александр. — Рассказал Кебалину что?
— Про Димноса, господин. Это тот самый. Брови Александра на мгновение поднялись. Метрон тем временем опоясал его ремнем, на котором висел меч.
— Он… Ну, друг юного Никомаха, господин. Он хотел, чтобы Никомах был с ними заодно, но тот отказался. Димнос уже полагался на него, а потому совсем потерял голову и сказал, что они убьют его, если тот не согласится. И потому Никомах сделал вид, что согласен, и рассказал брату.
— «Они»? Кто остальные? Лицо юноши вытянулось.
— Александр, прости меня. Он говорил, но я не запомнил имен.
— По крайней мере, честно. Помни, воин не должен терять рассудка даже в самый отчаянный момент… Ладно, ступай сыщи мне предводителя стражи.
Александр начал мерить комнату шагами. Его взгляд был строг, но я не видел в нем признаков удивления или растерянности, уже зная, что в Македонии от рук убийц погибло больше царей, чем даже в Персии. В последний раз злоумышленники воспользовались кинжалом. Говорят, отца Александра убили на глазах у сына.
Когда явился предводитель стражи, Александр приказал:
— Арестуй Димноса из Халестры. Ты найдешь его в лагере и приведешь сюда. — И вместе с Метроном царь направился в оружейную комнату.
Оттуда до меня донесся мужской возглас: «О царь! Я уж думал, мне не успеть вовремя!» Будучи сильно испуган, Кебалин говорил быстро и невнятно, так что я и вовсе пропустил часть его рассказа. Что-то насчет того, будто Димнос счел, что царь недооценивает его, а потом: «Но это лишь то, что он сказал моему брату, не желая объяснять, почему в это дело вмешались и другие». Были названы имена, которые (подобно Метрону) я запамятовал, хоть и видел, как умерли эти люди.
Александр позволил Кебалину продолжать, не подгоняя, когда тот терял мысль. Потом спросил:
— Сколько времени твой брат знал об этом, прежде чем открылся тебе?
— Нисколько, Александр. Он сразу бросился искать меня и нашел.
— Значит, все это случилось сегодня, когда мы разбивали лагерь?
— О нет, Александр! Вот почему я прибежал сам. Это было два дня назад.
— Два дня? — прозвенел голос Александра. — Я ни разу не покинул лагеря. Сколько ты сам был замешан в заговоре, пока не струсил?.. Арестуйте его.
Стражи потащили молодого воина, от ужаса хватавшего воздух ртом, из комнаты.
— Но, Александр, — хрипел он, едва не срываясь на крик, — я отправился к тебе в ту же минуту, как только услышал. Клянусь, я пришел прямиком к твоему шатру. Значит, он не рассказал тебе? Он сказал, что поведает обо всем, как только ты будешь свободен. И на следующий день — то же самое. Царь, я клянусь бессмертием Зевса! Неужели он вообще ничего не говорил?
Наступила тишина. Александр смерил юношу пристальным взглядом.
— Отпустите его, но стойте рядом. Теперь дай мне понять. Ты говоришь, все это ты рассказал кому-то из моего окружения, и тот вызвался предупредить меня?
— Да, Александр! — Кебалин едва не рухнул на камень пола, когда воины отпустили его. — Клянусь, только спроси у него, царь! Он сказал, что я поступил верно и что он доложит тебе, как только появится возможность. Потом, вчера, он сказал, что ты занят делами и он сделает это позже. А сегодня, когда мы увидели, что Димнос с дружками еще разгуливают на свободе, брат сказал, что я должен как-то пробиться к тебе сам.
— Сдается мне, твой брат не дурак. И кому же ты рассказывал все это?
— Филоту, царь. Он…
— Что?!
Тот повторил имя, от страха заикаясь. Но в лице Александра я не видел недоверия — он о чем-то вспоминал.
Помолчав немного, он сказал:
— Очень хорошо, Кебалин. Тебя и твоего брата будут охранять как свидетелей. Вам обоим нечего бояться, ежели вы говорите правду. Приготовьтесь четко и ясно повторить свой рассказ.
Стражи увели Кебалина, остальных же Александр послал за верными людьми. Пока мы оставались наедине, я привел в порядок и убрал ванные принадлежности, глупо досадуя, что сюда набежит целая толпа, прежде чем я позову рабов вынести отсюда тяжелую ванну. Я не собирался оставлять Александра одного, пока кто-нибудь не явится.
Быстро шагая из угла в угол, он столкнулся со мной лицом к лицу, и слова хлынули из его уст:
— В тот день он провел со мною более часа. Говорил о лошадях. Слишком много дел!.. Мы были друзьями, Багоас, мы дружили еще детьми. — Быстро отвернувшись, Александр дошел до стены и возвратился. — Он изменился после того, как я посетил оракула в Сиве. Филот смеялся над пророчеством мне прямо в лицо, но он всегда высмеивал богов, и я простил его. Меня предупреждали о нем еще в Египте; но он был мне другом; что я — Ох, что ли? И все-таки он уже не стал прежним… Да, он изменился, пока я был у оракула. Я еще не успел ответить, как стали собираться те, за кем посылали, и мне пришлось уйти. Первым вошел полководец по имени Кратер, живший поблизости от башни. Выходя, я слышал голос Александра:
— Кратер, я хочу, чтобы ты выставил охрану на всех дорогах, на каждой тропе, по какой только может проехать конный. Никто, по какой бы то ни было причине, не должен покинуть лагерь. Иди и сделай, нельзя медлить; когда вернешься, я расскажу, зачем все это.
Другие друзья, за которыми Александр посылал — Гефестион, Птолемей, Пердикка и остальные, — закрылись в его комнате, и я ничего более не услышал. Затем по лестнице застучали сандалии. Юный Метрон, бежавший впереди (он уже поборол страх и сиял теперь сознанием собственной важности), поскребся в дверь:
— Александр, несут Димноса. Господин, он сопротивлялся аресту.
Четверо воинов внесли на армейских носилках молодого светлобородого македонца, чей бок и губы сочились кровью. Он дышал с трудом, булькая и содрогаясь.
— Кто из вас содеял это? — грозно спросил Александр, и все четверо вмиг побледнели, подобно своей ноше.
Командовавший арестом с трудом нашел силы ответить:
— Он сам сделал это, господин. Я даже не успел арестовать его, он вонзил в себя меч, едва увидел нас.
Александр стоял над носилками. Димнос узнал царя, хоть его глаза уже подернулись пеленой. Александр положил руку на плечо преступника, и я подумал было, он хочет встряхнуть его, вырвать имена сообщников, пока еще есть время. Но он спросил лишь:
— В чем я провинился пред тобою, Димнос? Что я сделал тебе?
Губы молодого воина дрогнули. На его лице я увидел последнюю тень гнева. Слегка повернув голову, Димнос уставился на мое персидское одеяние, и тихим голосом, едва слышным за клекотом крови, произнес: «Варвар…» Но кровь хлынула изо рта, и глаза Димноса потухли навек.
Александр вздохнул:
— Закройте тело. Положите где-нибудь подальше от глаз и выставьте охрану.
Воин низшего ранга нехотя расправил на трупе свой плащ.
Вскоре после этого вернулся Кратер с вестью, что его люди занимают посты на дорогах; потом явился кто-то еще, объявивший, что царский ужин готов и подан.
Когда все они проходили мимо моей комнаты, в которой я едва успел скрыться, Александр говорил:
— Дороги и тропы еще не перекрыты. Запомните: он ничего не должен знать до тех пор, пока охрана не встанет на каждой тропке, ведущей отсюда. Придется преломить с ним хлеб, нравится нам это или нет
Гефестион отвечал:
— Он уже преломлял его с тобою безо всякого стыда.
То был македонский ужин, в моих услугах Александр не нуждался. Жаль, мне хотелось бы взглянуть на лица… Подобных мне часто обвиняют в чрезмерном любопытстве; потеряв часть своей жизни, мы пытаемся восполнить брешь за счет чужих. В этом я подобен остальным и не скрываю того.
Царской трапезной служил огромный каменный амбар со столь неровно уложенными плитами пола, что неосторожный гость мог споткнуться. Незавидная обстановка для того, кому назначено вкушать пищу в последний раз в жизни; впрочем, предателю я и не желал лучшего.
Избавившись от ванны, я убрал царские покои, приготовив их для предстоящего совета. Потом поел, подошел к жаровне, чтобы согреть ладони, и принялся размышлять о перекрытых дорогах. Довольно быстро я все понял. Филот приходился сыном Пармениону, величайшему после царя человеку во всей Азии. Именно Парменион оберегал наши тылы. Он был также хранителем сокровищницы Экбатаны и имел собственную армию, которую мог бы содержать вечно, черпая из этих запасов. Многие из его воинов были попросту наемниками, служившими под его началом из корысти. Филот был его последним сыном; двое других погибли за время долгого похода. Да, я все понял.
Ужин закончился необычайно рано. Александр вернулся к себе в окружении друзей и послал за Никомахом, чтобы выслушать его историю от начала до конца. Тот был юн, женоподобен и трепетал от страха; царь обращался к нему приветливо и мягко. После того, где-то около полуночи, все названные заговорщики были взяты под стражу. Филот — последним.
Его ввели к царю. Полководец щурился при свете факелов, его ноги заплетались; он обильно пил во время трапезы и успел уснуть. Теперь, когда все заговорщики были арестованы, никто не стал запирать дверей ради сохранения тайны. Я слышал все, до последнего слова. До сей поры царь был подобен металлу твердостью взгляда и голоса; теперь же, мне показалось, я слышал голос мальчика, рассерженного на старшего товарища, которому он верил и пытался подражать. Почему Филот сокрыл предупреждение Кебалина? Как он мог?.. И, охваченный безумием (греки говорят, что, избрав жертву, боги сводят ее с ума), Филот ответствовал именно этому мальчику, а не царю.
Громко расхохотавшись, пусть и не совсем раскованно, он сказал ему:
— Ну, я ничего такого не подумал, да и с чего бы? Мой дорогой Александр, паршивый мальчишка попросту поссорился со своим любовником — ты и сам не стал бы выслушивать весь этот вздор!
Филот слыл удачливым женолюбцем, чем не уставал похваляться. Презрение, прозвучавшее в его голосе, было порождено смятением и, я бы сказал, выпитым за ужином вином, но оно придало царю решимость. В мгновение став старше лет на пятнадцать, Александр возразил ему:
— Димнос убил себя, предпочтя смерть осуждению. А тебя завтра ждет суд. Стража! Отведите Филота в его шатер и не сводите с него глаз.
Суд состоялся наутро, на пустыре за лагерем. Было холодно, и бесформенные серые тучи плевались моросящим дождем, — но пришло все войско. Пользуясь своим правом, македонцы собрались в первых рядах.
Странно сказать, царь не мог предать смерти македонца без общего голосования! Будь они в своем краю, любой землепашец мог бы подойти и подать голос: за или против.
Для меня там не нашлось места, и я наблюдал суд из окна башни: множество маленьких фигурок, застывших на открытой всем ветрам площадке. Сначала выслушали сообщников Димноса — они уже во всем сознались и теперь старались взвалить свою вину на чужие плечи (в Бактрии волки воют еженощно, а потому я не могу уверенно сказать, чьи голоса слышал). После каждого разбирательства македонцы выкрикивали свое решение и человека уводили прочь.
Последним вышли Филот, коего я признал по росту, и Александр. Не узнать царя я не мог… Они довольно долго простояли там, и лишь по жестам можно было судить, кто из них сейчас говорит. Потом выступили свидетели, человек десять. Затем слово вновь взял царь; македонцы крикнули погромче — и все было кончено.
О происходившем на пустыре я узнал позже. Люди долго еще обсуждали случившееся; много говорили о братьях, но больше — о гордыне Филота, дерзнувшего упрекать Александра. Назвав его «мальчишкой», Филот приписал все его победы себе и Пармениону; об Александре он сказал, что тот был глуп и тщеславен с детства, ему больше к лицу быть царем лебезящих перед ним варваров, нежели сдержанных македонцев. Теперь же, радостно проглотив наживку, подброшенную египетскими жрецами, Александр не удовольствуется уже ничем, кроме своей мнимой божественности; пусть же боги помогут народу, коим правит человек, полагающий себя чем-то большим, нежели простой смертный.
Казни должны были состояться днем позже: побивание камнями для простых воинов; для Филота — смерть от ударов копьями. В Персии всех их замуровали бы в каменной печи и медленно раскалили бы ее, причем царь не стал бы спрашивать совета у подданных.
Но сам Филот, сокрывший заговор, хотел ли он чужими руками жар загребать или же сам состоял в числе зачинщиков? Это до сих пор было неясно.
Царь держал закрытый совет, и я тем временем вновь поднялся на башню. Воины уже вкапывали столбы на месте, отведенном для казней. На дорогах и тропах я видел стоявших на постах стражей… Кто-то правил по западной дороге: трое, одетые в арабское платье, на одногорбых верблюдах. Они привлекли мое внимание изяществом движений, несравнимым с неуклюжим шагом огромных косматых верблюдов Бактрии. Быстротой и выносливостью дромадеры превосходят всех иных тварей, способных нести человека. Своим плавным, скользящим шагом они приблизились к воинам, — и я вгляделся в ту сторону, ожидая, что их сейчас повернут обратно. Однако после небольшой заминки у поста верблюды продолжили свой путь.
Я спустился — на тот случай, если вдруг зачем-нибудь понадоблюсь царю. Совет вскоре завершился, и все разошлись. Гефестион вышел последним, но Александр поманил его обратно. Войдя, тот задвинул засов.
При иных обстоятельствах я нашел бы себе какой-нибудь темный закоулок, где предался бы своему горю, но сейчас их лица убедили меня действовать по-другому. Потому я оставил туфли у себя в комнате и босиком подбежал к двери; засовом в крепости служила толстая доска, и Гефестион не без труда задвинул ее в пазы. Пока ему удастся открыть дверь, я буду уже далеко. Невозможно узнать слишком много о том, кого любишь. Гефестион говорил:
— Я уверен, что это он доносил о наших проделках твоему отцу. Помнишь, я предупреждал?
— Помню. — Я вновь слышал голос не Александра-царя, а обиженного мальчика. — Но он тебе никогда не нравился… Что ж, ты был прав.
— Да, прав! Он всегда завидовал тебе и всюду ходил с нами из одного лишь тщеславия. Слышал бы ты его в Египте… На сей раз мы должны узнать все.
— Да, — отвечал царь. — Теперь мы должны узнать все.
— И не принимай близко к сердцу. Филот не стоит того, да и никогда не стоил.
— Не стану.
— Он изнежен и давно потерял форму, Александр. Много времени это не займет.
Голос Гефестиона прозвучал у самой двери, и я приготовился бежать, но царь сказал: «Подожди», и я вновь приник к щели.
— Если он станет отрицать, что его отец знал обо всем, не слишком усердствуй.
— Почему? — спросил Гефестион. Его голос звучал чуть раздраженно.
— Потому что в том нет смысла.
— Ты хочешь сказать, — медленно произнес Гефестион, — что намерен…
— Уже сделано, — ответил Александр. — Иного выхода не было.
Тишина. Теперь говорят их глаза, решил я. Наконец Гефестион сказал:
— Что ж, таков закон. Ближайшие родственники предателя. Обычай нельзя преступать.
— Это был единственный выход.
— Да. Но ты почувствуешь себя лучше, если будешь знать наверняка: он виновен.
— В чем я могу быть уверен? Нет, я не стану искать искупления вины во лжи, Гефестион. Сделано то, что необходимо было сделать. Этого достаточно.
— Очень хорошо. Давай быстрее с этим покончим. — Гефестион снова двинулся к двери.
Я был в своей комнатушке задолго до того, как он совладал с засовом.
Прошло немало времени, прежде чем я решился прийти к царю и спросить, не нужно ли что-нибудь сделать. Он все еще стоял у окна, гак и не сойдя, должно быть, с места. «Нет, — ответил он. — Мне нужно пойти… присмотреть кое за чем», и и одиночестве сошел по извилистым ступеням, освещенным зыбким светом факелов.
Я ждал, напрягая слух. В Сузах, еще будучи рабом, я ходил, как и другие мальчишки, поглазеть на казни. Я видел, как людей сажали на кол, как сдирали с них кожу… Три раза я был там, против своей воли привлеченный этими ужасами. Всякий раз там собирались большие толпы, но с меня было довольно. У меня не было никакого желания пойти посмотреть на работу Гефестиона. Да в ней и не будет ничего особенного — по сравнению с тем, что я уже видел.
Позже я услыхал крик и не почувствовал жалости. То, что сделал Филот моему господину, ничто не могло искупить — первое предательство, совершенное другом. Я тоже мог вспомнить, как в одно мгновение расстался со своим детством.
Крик прозвучал вновь, скорее звериный, нежели человеческий. Пусть страдает, думал я. Моему господину не просто будет пережить потерю своей веры в друзей. Он взвалил на плечи бремя, от которого уже никогда не сможет избавиться.
Я понял значение его тайной беседы с Гефестионом. Парменион правил, подобно царю, в стране, лежащей за нами. Окруженный собственным воинством, он не боялся ни ареста, ни суда. Виновный или же невинный, он бросился бы вершить кровную месть, едва получив известие о казни сына. В Бактрии зимы свирепы; я вообразил нашу армию и всех, кто следовал за нею, — как мы замерзаем без пищи, без подкреплений; сдавшиеся сатрапы сливают своих полки в одно воинство с армией Пармениона и жмут с тыла. Бесс и его бактрийцы окружают нас, чтобы перебить всех в одночасье…
Я понял и цель всадников, скакавших на верблюдах — быстрейших из тварей, способных нести человека! — по западной дороге: нанести упреждающий удар, прежде чем до отца дойдет весть о гибели сына.
Подобное бремя отягчает лишь царские плечи. Александр нес его всю свою жизнь и, как и предвидел, все еще несет его — уже после смерти. Я лишь один из тех многих тысяч, что остались живы потому лишь, что он принял на себя эту ношу. Мне могут возразить, что я слепо защищаю собственную правду, но до конца своих дней мне не увидеть иного решения, чем то, что принял он.
Крики длились недолго. Преступник, подобный Филоту, не мог бы открыть под пыткой больше, чем уже было известно.
В тот вечер царь поздно отправился спать. Он был трезв и сосредоточен, словно назавтра была назначена битва. Александр избегал говорить со мною, но благодарил за всякие мелочи, снова и снова, чтобы я не подумал, будто он чем-то разгневан.
Я лежал в своей крошечной комнатенке, и сон все не шел ко мне. Я знал, Александр тоже не может уснуть. Ночь тянулась медленно; внизу бряцали оружием и шептались телохранители; страшно завывали бактрийские волки. Никогда не будь назойлив, никогда, никогда. Я тихонько оделся, постучал нашим условным стуком и даже не стал ждать позволения войти.
Александр лежал, опустив голову на согнутую руку; Перитас, всегда спавший в изножье хозяйской постели, стоял рядом и обеспокоенно скреб лапой простыню. Царь почесывал псу уши.
Я подошел, встал на колени по другую сторону кровати и сказал:
— Мой господин, могу ли я пожелать тебе доброй ночи? Просто доброй ночи?
— Иди на место, Перитас, — сказал он. Пес послушно поплелся к своей подстилке, Александр же ощупал мое лицо и ладони. — Ты же мерзнешь. Давай залезай.
Сбросив одежду, я забрался под покрывало рядом с ним. Александр согрел мои пальцы у себя на груди, не нарушая молчания. Я потянулся вверх и отбросил прядь полос, упавшую на его лоб.
— Моего отца предал лживый Друг, — сказал я. — Даже умирая, отец выкрикивал его имя… Ужасно, если предает друг.
— Когда мы вернемся, — ответил Александр, — ты назовешь мне это имя.
Пес, покрутившись на месте, подошел взглянуть па нас и затем вновь улегся на подстилку, словно бы удовлетворившись моей заботой о его хозяине. Я сказал:
Александр глубоко вздохнул, глядя вверх, на балки потолка, где трепетали легкие тени паутин, подсвеченных дрожащим огоньком светильника. Немного подождав, я обнял его рукою, и Александр положил сверху ладонь, чтобы я не убирал ее. Он долго молчал, держа мою руку на своей груди. Потом сказал:
— Сегодня я сделал одну вещь, о которой ты не знаешь. Меня будут упрекать за это черное дело люди, которые еще даже не родились, но я не мог поступить иначе.
— Что бы ни было сделано, — отвечал ему я, — ты царь, господин мой.
Так нужно. Иного выхода не было. Я сказал:
— Свои жизни мы вручаем царю, и он несет их на своих плечах. Если б не направляла его божья десница, спина несущего давно переломилась бы под этим грузом.
Александр вновь вздохнул и притянул мою голову к себе на плечо.
— Ты мой царь, — тихо сказал я. — Все, что бы ты ни содеял, хорошо для меня. Если я когда-нибудь солгу тебе, если утрачу свою веру в тебя, пусть тогда закроются предо мною врата Страны Вечного Блаженства, а Река Испытаний выжжет мою душу без остатка. Ты — царь, сын бога.
Мы лежали молча и не шевелились, наконец Александр уснул. Успокоившись, я тоже прикрыл воспаленные глаза. Видно, вела меня какая-то высшая сила: я пришел, когда во мне действительно нуждались.

15

Вместе с Филотом от ударов копий погиб и Александрос из Линкесты — следующий наследник царского рода, имевший право на македонский трон, будучи отпрыском какой-то боковой ветви семейства. Его братья участвовали в заговоре убийц царя Филиппа; вина старшего не была доказана, и Александр взял его с собой, дав чин в своем войске. Теперь выяснилось, что Димнос и остальные намеревались сделать его новым царем; Александрос, по их разумению, чтил македонские обычаи и удерживал бы варваров на том месте, что предназначили им греческие боги.
Он был предупрежден о суде и подготовил речь в свою защиту; но, оказавшись перед Ассамблеей, смог лишь промямлить, запинаясь, какую-то бессмыслицу. Мне сказали, он походил на квакающую жабу; его приговорили из презрения, сказав, что подобный царь был бы сущим позором. Один или двое из обвиняемых говорили красноречиво и внятно и были отпущены. Мы уже продолжали свой марш, когда нас настигла весть о смерти Пармениона.
Воины приняли ее спокойно. Они сами приговорили Филота; внутренне они были готовы поверить, что и отец заодно с предателем. Тяжкие думы смущали только бывалых военачальников старой закалки, начинавших службу при царе Филиппе: те еще помнили, что именно Парменион даровал им победу в день, когда родился Александр… Им мнилось, царь Филипп был достойным македонцем. Освободив греческие города в Азии, он с легким сердцем вернулся бы домой, чтобы править Грецией, о чем мечтал всю свою жизнь.
Наш движущийся город плелся по скудным растительностью землям, побуревшим от ожогов беспощадного летнего солнца, но уже охлажденным осенними ветрами, горестно завывавшими в расщелинах. То была суровая страна; слабые и больные из числа следовавших за нами не выдерживали и погибали — кто-нибудь из их родных либо земляков выцарапывал им могилы в твердом грунте. Никто не голодал; с запада нас догоняли повозки с пищей и стада, истощенные путешествием. Часто мы продолжали свой путь без Александра — он с воинами рыскал по равнинам в поисках Бесса, который, по слухам, бежал куда-то на восток.
Они возвращались спустя дни или же недели: тощие люди на тощих конях, далеко опередившие свой обоз. То и дело какой-нибудь упрямый форт решал, что один из всех выдержит осаду, и Александру приходилось задерживаться. Катапульты разбирались по частям и грузились на мулов; с ними доски для лестниц — на случай, если местность вокруг окажется пустынной; а если позволяли дороги, то и осадная башня, подпрыгивающая за упряжкою из десятка волов… По скверным дорогам не могли пройти повозки с ранеными, а потому Александр заранее беспокоился о носилках. Он разъезжал взад-вперед вдоль колонны и за всем присматривал сам. Почти невозможно было поверить, скольких воинов он знал по имени — среди многих тысяч! Они часто смеялись: воин — над шуткою царя или же наоборот.
Воины, давно сражавшиеся под началом Александра, отменно знали свое дело. Большинство из них даже не видели царя в персидском платье; они помнили его изношенную греческую одежду и старый кожаный панцирь с дырами по краям нашитых на него металлических пластин. Им не нужен был македонец достойнее их молодого непобедимого полководца, вместе с ними потевшего, мерзшего или голодавшего: Александр не присядет отдохнуть, пока не убедится, что все сыты, а раненым обеспечен должный уход. Александр не спит в тепле и сухости, если остальным холодно и сыро; только Александр может рискнуть всем — и добиться победы. Что с того, если он назначает персидских сатрапов там, где какой-нибудь македонец обобрал бы всю провинцию? Воины беспокоились лишь о собственной доле добычи, и царь делил ее справедливо. Что с того, если Александр спит с мальчиком Дария, когда у него есть время? Он тоже имеет право на свою долю. Но воины уже начинали с тоскою вспоминать о доме…
Они уже получили свою награду — сокровища покоренных ими великих городов. Они искупались в золоте. Однажды, как мне рассказывали, один из множества мулов, перевозивших царскую казну, охромел. Ведший его воин, ратуя о царском добре, взвалил на себя ношу и, спотыкаясь под тяжелыми тюками, побрел дальше. Александр же, подъехав к нему, сказал: «Пронеси еще немного: только до своего шатра. Это твое». Так жили они.
С Александром было иначе. Его аппетит не знал насыщения. Он любил побеждать, а Бесс все еще не был покорен. Александру нравилось величие; наши дворцы, наши манеры показали ему, что это такое. Мальчиком его учили презирать нас; он же нашел в наших вождях красоту и доблесть, взращиваемые поколениями; кроме того, он нашел меня. Александру нравилось царствовать; перед ним расстилалась целая империя, ослабленная скверным управлением, — империя, едва почуявшая натяжение узды его сильной рукой. И наконец, у Александра было его Стремление. То горячее мгновение острой радости, что я испытал у Каспийских Врат, входя в новую, еще неведомую мне страну, Александр переживал постоянно: он жаждал узреть своими глазами все чудеса мира, воспетые в невероятных рассказах путешественников. Даже минута промедления может обернуться пыткой для тех, чья тяга к чему-то чересчур велика.
И все-таки ему пока удавалось сохранить преданность войска. Как некогда великий Кир, Александр очаровывал служивших ему. Он сказал воинам, что отступление сейчас, когда Бесс еще не схвачен, вызовет презрение покоренных народов и немедленное восстание, македонцы потеряют все, что было ими завоевано, а вместе с тем и славу победителей. Воинам это не было безразлично. Они ценили покорность, каковую сумели внушить варварам.
Поговорив с ними, Александр возвращался ко мне. Он был рад нашим играм, ибо уже давно не утолял жажду плоти; но были и вещи, в которых он нуждался куда больше. Александру нравилось возвращаться в это другое царство, где он находил любовь; ему нравилось знать о красоте Солнца и об иной красоте — Луны. Ему нравилось, как я вскоре обнаружил, засыпать под бесконечные истории, рассказываемые на персидских базарах: о принцах, странствующих в поисках яйца птицы-феникс, скачущих к неведомым крепкостенным башням, опоясанным языками пламени, или же о юношах, в чужом обличье тайно посещающих прекрасных чародеек. Александр любил слушать мои рассказы о дворе в Сузах. Когда я вспоминал о ритуалах, связанных с омовением или подготовкой ко сну, он не мог удержаться от смеха, но об этикете приемов слушал не перебивая.
Он доверял мне. Без доверия он не смог бы жить. Он верил и Гефестиону, отнюдь не только мне на беду, как я знаю ныне.
Власть Филота оказалась чересчур велика для одного человека. Теперь царь поделил ее меж двумя полководцами: Черным Клитом, ветераном, которого знал еще с детства, и Гефестионом.
Если бы дело было в доверии, Гефестион получил бы всю власть без остатка. Но и в армии есть своя политика; войско уже разделялось на партии. Гефестиона знали как правую руку царя во всем новом, что задумывал Александр. Он выучил наши вежливые фразы, был высок и красив собой, подобно иранскому владыке, которые признавали и уважали его; он «прочувствовал Персию», как сказали бы люди старой школы. Приземистый чернобородый Клит, получивший тот же ранг, вселял в простых воинов уверенность: что бы ни случилось, их не оставят на произвол судьбы.
Для меня же все это значило лишь, что отныне Гефестион будет выезжать на битву во главе собственного войска.
Он хорошо показал себя в сражениях. Будучи сыном некоего македонского властителя, он заслужил эту честь, даже если она порой и разлучала его с Александром. Я желал ему всех почестей, какие только можно снискать вдалеке от царского шатра, — я, взыскающий лишь одного…
Ко времени сбора урожая мы подошли к долине Благодетелей. Александр был несказанно рад тому, что нашел это место. Я поведал ему всю историю, отсутствовавшую (как и многое другое) в его книге о Кире: то, как этот народ принес царской армии пищу, когда та страдала от лютого голода в бесплодной степи. Найдя этих людей столь добродетельными, Кир освободил их от дани и позволил самим управлять своей землей. Именно он назвал их Благодетелями. Их племя выжило; медлительные, застенчивые, с широкими скулами, они были приветливы даже с простыми воинами, ибо со времен Кира никто не тревожил их тихой, спокойной жизни. Долина, укрытая от пронзительных северных ветров, была широка и плодородна. Здесь Александр дал своим людям отдохнуть и купил у Благодетелей плоды их трудов по цене, о которой им и мечтать не доводилось. К тому же он пообещал повесить всякого, кто причинит этим людям хоть какой-то вред.
Сам же он, не имея привычки бездельничать где бы то ни было, выезжал поохотиться, порой позволяя мне сопровождать его. Александр сказал мне, что, по мнению Ксенофонта, охота во всем подобна войне. Для самого Александра так оно и было. Опасная каменистая почва, долгая скачка, бешеное преследование зверя — льва или вепря, на выбор, — всем этим и привлекала его охота. Я же вспоминал Дария, стрелявшего в царском саду по изображениям дичи, влекомым слугами. После Александровых охот я падал от усталости едва ли не замертво, но скорее действительно умер бы, чем признался в том, — но уже довольно скоро окреп и по возвращении лишь с удвоенным аппетитом набрасывался на ужин.
Пока мы стояли в долине, некий персидский властитель устроил роскошный пир по случаю своего дня рождения и просил царя оказать ему честь присутствием. Александр вернулся с пира почти совсем трезвый. Персы охотно выпивают на своих празднествах, но, даже перебрав, держатся достойнее македонцев. Потому Александр всегда был осторожен на персидских пирушках и заодно приглядывал за своими друзьями.
Когда я укладывал его в постель, он сказал вдруг: — Багоас, за все это время я так и не спросил у тебя. Когда же твой день рождения?
Он не мог понять, отчего я плачу. Я рухнул на колени у кровати и закрыл ладонями лицо; Александр же гладил меня по голове, словно Перитаса. Когда же я наконец выдавил ответ, он нагнулся надо мною, и я расслышал над ухом всхлипывание. Бессмыслица! Это мне следовало устыдиться.
Александр сказал, что не станет тратить понапрасну ни дня, раз я пропустил столько праздников. На следующее утро он подарил мне прекрасного коня арабской породы и к нему — конюха-фракийца. А два дня спустя, когда ювелир закончил работу, — кольцо с его портретом, вырезанным в халцедоне. Меня похоронят с этой драгоценностью. Я оговорил это в своем завещании, куда приписал и проклятие, чтобы бальзамировщики не покусились на мое сокровище.
Благодетели были не просто отзывчивым народом; меж собою они выработали весьма справедливые законы. Александр сильно привязался к ним и перед тем, как покинуть долину, предложил удвоить их земли. Они же попросили небольшую полоску с краю — единственный кусочек долины, который еще не принадлежал им: это помогло бы отгородиться от внешнего мира, чего Благодетели желали превыше всего остального. Александр исполнил просьбу и принес в их честь жертву Аполлону.
Бесс остановился на севере, но мы не видели признаков того, что он собирает там мощную армию. Александр же (пока его полководцы и сатрапы подчиняли округу) двинулся на восток, к внешним окраинам Великого Кавказа; он не спешил, стараясь оставить след на этой земле, здесь и там основывая поселения.
Помню, именно тогда я впервые видел, как он закладывает город, одну из своих Александрий. Место было удобное: скалистый холм, который при случае несложно было защитить, стоящий прямо на удобном торговом пути, ежели верить финикийским купцам. Здесь круглый год бил чистый ключ — его облекут в холодный камень фонтана, — а вплотную к городским постройкам прилегали отменные земли. Город встал бы здесь на защиту торговцев, страдавших от разбойничьих набегов. Каждый день Александр вместе со своим архитектором Аристобулом карабкался по нависавшим над городом скалам, намечая места для размещения будущей крепости, рынка, ворот и их защитников, лично следя за правильной прокладкой улиц с каналами для отбросов. Он не считал себя выше подобных мелочей. У Александра было достаточно рабов, чтобы добывать и обрабатывать камень, равно как и свободных мастеровых для строительства. Мне оставалось лишь поражаться быстроте, с коей поднялись городские стены.
Затем Александру пришлось заселить город. Он дал разрешение остаться здесь бывалым воинам разных племен; они рады были получить надел земли, хоть кое-кто и загрустил о родных краях впоследствии. Некоторые ремесленники также остались. Хоть они и не были особенно искусны, иначе последовали бы за властителями да полководцами, но здесь у них не имелось соперников, и они принесли с собой в эти пустоши какую-то частицу Суз или Греции. Всем этим людям Александр оставлял завет блюсти законы, не слишком чуждые их привычкам и не противоречащие воле богов, которым они привыкли поклоняться. Он остро чувствовал, что найдет отклик в душах этих людей, в чем они узрят справедливость.
Царь вкладывал в создание этого города всю свою душу — трудился день напролет, вплоть до самого ужина. Он не напивался допьяна (здесь была отличная вода, и никто не страдал от жажды), но после трудов любил посидеть с друзьями, когда перед ним непременно стояла наполненная чаша. Закладка нового города всегда будоражила его ум. Александр знал, что город понесет его имя навстречу будущим поколениям; это всякий раз заставляло его думать о собственных деяниях. Он любил вспоминать о них, и некоторые говорят, будто слишком любил… Что ж, это его свершения. Кто станет отрицать?
Потом он иногда подолгу говорил со мною, пока его дух был взбудоражен вином. Однажды я задал вопрос: знал ли он, еще не успев пересечь море и попасть в Азию, что станет Великим царем? Александр ответил:
— Поначалу нет. То была война моего отца; я просто хотел выиграть ее поскорее — не затягивать, как это вышло у него. Я был назначен командовать греками, дабы освободить греческие поселения и города в Азии. Добившись цели, я распустил войско; только тогда началась моя война… — Он умолк, но, найдя во мне понимание, продолжил: — Да, то было после Исса. Когда Дарий бежал, оставив мне колесницу, и драгоценную накидку, и все оружие, тела умерших за него друзей, жену — даже мать! — вот тогда я сказал себе: «Если это и есть Великий царь, то я справлюсь с его царством получше, чем он».
Я ответствовал:
— Сам Кир добился меньшего.
Знаю, завистливые греки писали, будто я льстил ему. Лжецы! Для Александра ничто не было «слишком хорошо» или «наполовину хорошо». Я чувствовал нетерпеливое устремление его величия, сдерживаемое и обуздываемое вялостью подчинявшихся ему. Говорят, я получал от него подарки. Конечно. Лучшим подарком было видеть радость дарившего. Я принимал подарки из любви, а не из закисшей завистью алчности, как те, что ныне зовут себя его лучшими друзьями.
Да будь Александр хоть преступником, за чью голову царь назначил бы награду, я и то босым шел бы за ним через всю Азию, голодал бы с ним и продавал свое тело на базарах, чтобы купить ему хлеба. В истинности своих слов я готов поклясться перед Богом. Неужели я не имел права дать ему немного радости? С моих губ не слетело ни единого лживого слова — все они вырывались прямо из сердца.
Основав город, Александр совершил жертвоприношения и посвятил их Гераклу и Аполлону, коего полагал схожим с Митрой. Во имя этого бога я танцевал и надеюсь, что не прогневил обоих: танец предназначался лишь Александру.
Ныне я уже не был чужаком при дворе. У меня были два коня, вьючные мулы, собственный шатер и кое-какие другие ценности. Что касаемо власти, то я жаждал иметь ее над одним лишь сердцем в мире. Иногда я вспоминал Сузы и всех тех, кто старался купить мое заступничество в своих делах с царем. Теперь это пробовали только новички, которых не успевали предупредить. Персы говорили: «Евнух Багоас — пес Александра. Оставь его, он не возьмет мяса из чужих рук». Вторили им и македонцы: «Остерегайся персидского мальчишки. Он обо всем рассказывает Александру».
Порой, когда я служил царю в опочивальне, он повторял, что мне не следует выполнять работу слуг; но то была лишь вежливость. Он прекрасно знал, что ради этого я живу. Кроме того, он привык к моей помощи.
Мы шли маршем к вершинам гор на востоке: по узким проходам высоко в горах, по жалким тропам, ведомым лишь пастухам, гнавшим стада на новые луга, не гуще и не сочнее прежних. Скалистые склоны усыпали крошечные яркие цветочки, словно вышедшие из-под резца ювелира. Неохватная бездна неба распахивалась от горизонта до горизонта. Я жил одним часом, я был юн, и мир расстилался предо мною; то же было и с Александром, всегда скакавшим вперед, чтобы увидеть еще один изгиб дороги.
Как-то вечером он попросил меня поучить его персидскому (я уже преподал ему кое-что, но его выговором все еще не стоило хвастать на людях). Звуки нашего языка сложны для жителей Запада; я далее не делал вид, что Александру он дается легко. Но если и мучило Александра разочарование, то уже через секунду он справлялся с ним, зная, что я просто не мог позволить ему прилюдно опозориться — ведь его гордость не вынесла бы подобной насмешки.
— Посмотри, какие ошибки я до сих пор делаю в греческом, Искандар, — я запнулся разок-другой, чтобы развеселить его.
— Как подвигаются твои занятия? Ты уже попробовал читать?
— У моего учителя всего две книги, и обе чересчур сложны для меня. Он попросил Каллисфена одолжить нам одну, но тот сказал, что великие сокровища греческой мысли не должны пятнаться пальцами варвара.
— Что, он сказал это тебе прямо в лицо?
Я и не предполагал, что Александр так рассердится. Этот Каллисфен был настолько мудр, что его следовало звать не писцом, а философом. К тому же он вел хронику деяний Александра. Мне казалось, мой господин заслуживал иметь для этой цели человека, который получше понимал бы его, но никогда не стоит спешить с выводами, если рядом великие. Сейчас же в словах Александра звучала усталость: — Мне надоел этот сумасброд. Он слишком горд собою… Я и взял-то его, только чтобы доставить приятное его дяде, Аристотелю. Каллисфен повторяет за стариком идеи, ошибочность которых мне довелось прочувствовать на собственной шкуре, но в нем нет и доли мудрости Аристотеля, за которую я и почитаю старика. Именно он рассказал мне, к чему следует стремиться душе; он преподал мне искусство врачевателя, с помощью коего я уже спас несколько жизней; научил взирать на мир природы, и это обогатило мою жизнь… Я до сих пор посылаю старику образцы камней, звериные шкуры, травы — все, что выдержит дорогу… Что это за синий цветок? — Он вынул его из-за моего уха. — В жизни такого не видел.
Цветок был почти мертв, но Александр расправил лепестки, действуя крайне осторожно.
— У Каллисфена нет никакого понятия, — заявил он. — И что, часто он оскорбляет тебя?
— О нет, Сикандер…
— А-лек-сандр.
— Аль Скандир, повелитель моего сердца. Нет, обычно он просто не замечает меня.
— Не обращай внимания, если Каллисфен воображает, будто слишком умен, чтобы говорить с тобой. И мне начинает казаться, что следующим стану я.
— О нет, господин. Послушать его, так это благодаря его хронике ты прославишься в веках. — Я слышал это собственными ушами и рассудил, что Александру следует знать.
Глаза его побледнели. Все равно что наблюдать за разразившейся грозой, прячась в безопасном убежище.
— Вот как? Те несколько отметин, что я оставил на лице земли, сберегут память обо мне и без его измышлений. — Александр принялся мерить шатер шагами; будь у него хвост, он хлестал бы им по бокам. — В первый раз он написал обо мне с такой неискренностью, что даже правда смердела ложью. Я был тогда мальчишкой и не разглядел причиненного зла. Я обогнул Последний мыс благодаря посланной богами удаче и доброй догадке; Каллисфен же заставил волны кланяться мне! А божественный ихор, что течет в моих жилах? Достаточно людей видали цвет моей крови, сколько раз ему повторять… И ни единого слова не продиктовано сердцем!
Солнце потихоньку опускалось за горизонт, волнами темнели вересковые луга, костры дозорных излучали невысокие языки пламени… Александр постоял в дверях, стараясь прогнать гнев, пока вошедший раб не зажег светильники.
— Значит, ты никогда не читал «Илиаду»?
— Что это, Искандар?
— Погоди-ка… — Он отошел к кровати и вернулся с чем-то блестящим в руках. — Если Каллисфен считает себя выше того, чтобы дать тебе Гомера, то я — нет.
Он поставил ношу на стол; то был ковчежец чистого белого серебра — золотые львы по бокам и крышка, выложенная малахитом и ляписом, вырезанными по очертаниям листьев и птиц. Во всем мире не могло быть двух одинаковых. В молчании я взирал на ковчежец.
Александр глянул мне в лицо:
— Ты уже видел это?
— Да, господин.
Ковчежец стоял у кровати Дария, под золотыми виноградными ветвями.
— Я должен был подумать об этом. Он неприятен тебе? Я уберу его с глаз.
— Воистину нет, господин мой.
Александр снова опустил на столик свое сокровище.
— Скажи, что Дарий хранил в нем?
— Сладости, господин.
Порой, когда царь бывал доволен мною, он засовывал одну мне в рот.
— Смотри, зачем использую его я. — Александр поднял крышку; я уловил едва заметный аромат гвоздики и корицы. Он вернул мне прошлое, и на мгновение я прикрыл глаза. Александр вынул книгу, даже более потрепанную и чиненную, чем та, что прославляла деяния Кира. — Я получил ее в тринадцать лет. Это старый греческий язык, знаешь ли, но я постараюсь читать попроще. Но не слишком, а то испорчу тебе все удовольствие.
Царь прочел несколько строк и спросил, понял ли я их.
— Он говорит, что споет о гневе Ахилла, принесшем ужасные несчастья грекам. Очень много народу погибло, и тела их были пожраны псами. И коршунами тоже. Но он говорит, такова была воля Зевса. И все началось, когда Ахилл поспорил с каким-то властителем, который… который был очень силен.
— Замечательно. Вопиющий стыд, что у тебя еще нет своих книг! Я пригляжу за этим. — Бережно отложив книгу, Александр спросил: — Хочешь, я расскажу тебе всю историю?
Подойдя, я уселся у его колен, обхватив их рукою. Пока рассказ позволял мне сидеть здесь, меня ничуть не волновал его сюжет. Или, по крайней мере, так мне казалось тогда.
Александр просто пересказал мне историю Ахилла, выпустив из нее все, чего я мог бы не понять. Поэтому, описав ссору воина с Великим царем (и то, как Ахилл отказался поклясться ему в верности), он быстро перешел к Патроклу, бывшему другом Ахилла еще с детства; Патрокл встал на его сторону и сопровождал в изгнании, а после погиб, заняв место друга в битве… Ахилл отомстил за него, хоть и было предсказано, что за гибелью друга последует и его собственная смерть. И после поединка, когда он заснул, усталый и измученный, дух Патрокла посетил его сон, чтобы потребовать должных похорон и напомнить об их любви.
Александр не вторил базарным певцам, а говорил так, будто был там и видел все собственными глазами. Наконец мне стало ясно, где именно угнездился мой соперник — в душе Александра; гораздо глубже тех недр, куда заходят любые воспоминания плоти. Там хватало места лишь для одного Патрокла. И чем же был я сам, как не цветком, который бездумно суют за ухо и увядшим выбрасывают на закате? Я плакал в тишине и едва ли осознавал, что глаза мои источают слезы — в точности как и сердце.
Александр, улыбаясь, вытер мои глаза ладонью.
— Не стыдись своих слез. Я тоже плакал, когда прочел впервые. Отлично это помню.
Я шепнул:
— Мне жаль, что они умерли.
— Им тоже. Они любили жизнь. Но умерли без страха. Отсутствие страха — вот что делает чью-то жизнь стоящей любви. Мне так кажется.
Поднявшись, он бережно взял ковчежец.
— Смотри, он был ближе к тебе, чем ты мог бы догадаться. — Убрав подушку, Александр поднял короб кровати. Там был и кинжал, отточенный, словно бритва. Каждого второго царя Македонии убивали, а порой страною правили сразу двое.
Прошло немало времени, когда, приблизясь к царскому шатру, я услыхал, как Александр убеждал кого-то: «Говорю тебе, его глаза наполнились слезами, когда он услышал историю Ахилла. А этот дурак Каллисфен говорит о персах так, словно они сродни скифским разбойникам. У мальчика больше поэзии в кончике пальца, чем во всей голове этого педанта!»
К концу лета мы достигли южных отрогов Парапамиса, уже укутанных снегом. Далеко на востоке они соединялись с Великим Кавказом, стеною Индии, которая вздымается все выше и выше — дальше, чем хватает глаз.
На уступах предгорий, укрытых от северного ветра, Александр основал уже третью Александрию за год. К появлению первого снега город был готов принять нас на зиму. Памятуя о некоторых царских постройках, весьма напоминавших логовища легендарных великанов-людоедов, было особенно приятно вдыхать свежий запах недавно оструганного дерева и краски. Дом городского управителя украшал портик с колоннами в греческом стиле; напротив него возвышался постамент для статуи Александра.
То была первая работа скульптора, которую царь заказал с той поры, как я присоединился к нему; он, конечно, столь же привычно разоблачался в мастерской, как и в своем шатре. Скульптор сделал наброски со всех сторон — семь или восемь этюдов, — пока Александр взирал куда-то вдаль, стараясь придать своему лицу особую значительность. Вслед за тем скульптор измерил его с ног до головы циркулями, а потом Александр мог отправляться на охоту и вовсе не думать о своей статуе, пока скульптор не приступит к окончательной обработке головы. Получилось превосходно: в скульптурном воплощении царя читались спокойствие и устремление к далеким целям, что столь отвечало его душе, — хотя, конечно же, на статуи не было шрама.
Как-то вечером Александр сказал мне:
— Я задумал нечто новое. Сегодня я разослал приказы по городам — хочу, чтобы мне собрали новую армию. Это войско я стану взращивать из семени: я приказал обучить греческому языку и владению македонским оружием тридцать тысяч персидских мальчиков. Нравится тебе моя идея?
— О да, Аль Скандир. Сам Кир был бы доволен… И когда же они будут готовы?
— Придется подождать лет пять. Они должны начать обучение совсем юными, пока их разум еще не успел закоснеть. Но к тому времени, я надеюсь, и македонцы также будут готовы.
На то я беспечно ответил: «Разумеется». Я все еще был в том возрасте, когда пять лет кажутся половиной жизни.
У предгорий стало чуть теплее, а из-под таявшего снега потянулись к солнцу первые тоненькие цветы.
Александр решил, что ему по силам одолеть горы в погоне за Бессом.
Не думаю, чтобы даже местные пастухи предупреждали его о чем-либо. Они просто поднимались повыше, когда летом линия снегов начинала свое медленное отступление. Александр догадывался, что одолеть высокие перевалы будет непросто, и отправился вперед вместе с воинами; впрочем, я сомневаюсь, чтобы они понимали, что делают. Даже для нас, кому не приходилось прокладывать дорогу и у кого запасы пищи были под рукою, восхождение стало кошмаром. Я люблю горы, но эти явно ненавидели людей и отнеслись к нам без приязни. Воздух жег горло, а ноги и пальцы рук пылали, когда я вновь вколачивал в них жизнь. Ночами люди жались друг к дружке в поисках тепла, и я тоже получал великое множество приглашений. Каждый обещал обращаться со мною как с братом, что означало: ты никому не расскажешь — ведь будет уже поздно. Я спал, прижавшись к Перитасу, коего Александр оставил на мое попечение; то был большой пес, и я нашел в нем немало тепла.
В любом случае испытанные нами трудности не шли ни в какое сравнение с невзгодами, выпавшими на долю армии. Не находя топлива на голых скалах, воины были вынуждены оттаивать куски мяса теплом собственных тел или, если им везло, получать его еще теплым, когда погибала очередная лошадь. Хлеб весь вышел, и воины поддерживали в себе жизнь жухлой травой, какой питаются козы. Многие не проснулись бы, уснув в снегу, если б не Александр: пеший, он брел вдоль колонны, находил лежащих и, пробудив, вдыхал в них частицу собственной жизни.
Мы догнали войско у пограничного форта Драпсака, по ту сторону гор. Здесь еще можно было сыскать пищу; внизу Бесс опустошил земли, надеясь изморить нас голодом.
Я нашел Александра в доме из грубо отесанных камней, где он остановился передохнуть. Его лицо пожег холод, и мне сперва показалось, будто костяк его держался на одних лишь сухожилиях. Я не привык видеть царя голодающим вместе со своими людьми.
— Ничего страшного, — сказал он. — Скоро все утрясется. Но не могу поверить, что когда-нибудь мне удастся согреться.
Он улыбнулся мне, и я ответил:
— Согреешься, и нынче же.
У меня не было возможности долго согревать его. Едва воины насытились и немного отдохнули, Александр спустился в Бактрию.
Теперь возраст позволял мне сражаться. И прежде меня евнухи (а среди них — мой ужасный тезка) носили оружие. У меня не шел из головы Гефестион, бывший в горах рядом с Александром; быть может, благодаря теплу именно его тела мой господин остался жив. Поэтому вечером накануне похода я просил Александра взять меня с собой; я напомнил ему о своем отце, не бежавшим от схваток с врагами, и сказал, что, если я не смогу биться рядом с ним, стыд не позволит мне жить.
Тихо, с нежностью в голосе, Александр отвечал мне: — Милый Багоас, я знаю, что ты мог бы сражаться рядом со мною. Ты погиб бы на моих глазах, и весьма быстро. Если б твой отец был жив и обучил тебя, тогда несомненно ты бился бы с врагом не хуже меня самого. Но учение требует времени, да и боги желали иного. Ты нужен мне там, где ты есть сейчас. — Он был горд, но не за себя одного; он понимал и чужую гордость.
Как раз в то время Перитас, ужасно избалованный ночлегами в моих покрывалах, попытался украдкой вползти на кровать, хоть был тяжел, да к тому же и занял все место. Потому он был изгнан под наш общий смех, и этим все кончилось. Я снова остался в обозе, когда Александр двинулся вперед во главе войска, надеясь поймать Бесса.
Но час возмездия еще не настал; македонцы не нашли ничего, кроме снега, все еще глубокого здесь, на высокогорье. Бесс не смог разорить всю страну — зимою здешний народ хоронит все добро: виноградные лозы, фруктовые деревья и даже самих себя, ибо живут они в убежищах, похожих на вкопанные в землю ульи, которые заносятся снегом и становятся невидимы. Эти люди закрываются внутри со всеми своими припасами и выходят наружу лишь весной. Обезумевшим от голода воинам стоило только заметить дымок, пробивающийся из-под снега, — и тогда они легко могли докопаться до пищи. По их словам, в этих норах стоит страшное зловоние, и каждый кусок пропитан им почти что насквозь; обитателей лачуг это, впрочем, ничуть не заботило.
Весной мы, следовавшие за войском, догнали его окончательно. Двор и весь наш царский городок обрели привычную форму и вместе с армией двинулись дальше, в глубь страны. Потом до нас дошла весть о том, что Бесс переправился через Окс где-то на востоке. Он бежал прочь, сопровождаемый горсткой воинов. Набарзан, как выяснилось, был первым (но далеко не последним) из тех, кто понял: ждать от Бесса царских деяний нелепо.
Александр медленно двигался по Бактрии. Никто не сопротивлялся, и поэтому, куда бы он ни шел, ему приходилось принимать сдающихся и оставлять управителей на своих новых землях. Бесс мог не спешить. Вновь мы услышали о нем из уст одного его бывшего приспешника, уже далеко не молодого властителя, с ног до головы покрытого дорожной пылью, набившейся ему в бороду и в складки одеяния. Он явился к нам на измученном коне, чтобы сдаться на милость Александра.
Когда беглецы устроили военный совет, он и Бесса уговаривал сделать то же, объяснил нам Гобар (так его звали); я сам толковал его речи ради соблюдения тайны. В пример он поставил Набарзана, что оказалось большим промахом. Бесс изрядно напился, и один только звук этого имени заставил его броситься на Го-бара с обнаженным мечом. Тот ползком удрал из начавшейся свалки и бежал; его почти и не преследовали, ибо весьма уважали. И вот он оказался в шатре Александра, готовый поведать все, что знал, в обмен на прощение.
Бактрийские новобранцы бросили Бесса; он так ни разу и не повел их в бой, убегая от Александра. Они разошлись по своим родовым поселениям, и их посланникам можно верить. С Бессом остались лишь те, кто сопровождал Дария на его пути к смерти: жалкие людишки, до сих пор не покинувшие господина не из любви к нему, а из страха перед Александром.
Теперь Бесс направлялся в Согдиану, с которой связывал свои последние надежды. По словам Гобара, согдианцы не любят чужаков и пришлого царя примут с неохотой («Поначалу», — вежливо добавил он). Потому Бесс рассчитывал пересечь Окс и сжечь за собою ладьи.
— Мы перейдем через эту реку, если будет нужно, — отвечал Александр.
В то же время ему следовало избрать сатрапа для Бактрии. Я ожидал его решения с печалью; второй персидский сатрап Арии восстал против него, и Александру пришлось послать туда македонца. Тем не менее Бактрию он вновь отдал персу. То был Артабаз. Совсем недавно он признался Александру, что по старости не сможет продолжать марш; переход через горы подточил его и без того скудные силы. Я слыхал впоследствии, что он правил провинцией благоразумно, расчетливо, энергично и справедливо, ушел со службы в девяносто восемь лет и погиб в сто два года, сброшенный чересчур ретивым для него конем.
Значит, настало время идти на север и пересечь Окс. В горах мы побывали рядом с его истоком, но долгие лиги речной поток бежит по узким скалистым ущельям, доступным лишь взору небесных птиц. Холмы, по которым река спешит далее, расступаются в преддверии пустыни, и уже после того поток замедляет бег и, расширяясь, продолжает свой путь в неведомые земли, где, по слухам, уходит в песок. Мы же собирались пересечь Окс на первой же переправе, откуда начинается дорога на Мараканду.
Мы сошли к реке по красивым склонам, где росли виноград и фруктовые деревья. Где-то здесь родился сам святой Зороастр, научивший народ поклоняться Богу через пламя. Александр внял этому с благоговением: он был вполне уверен, что наш многомудрый Бог во всем подобен греческому Зевсу, и чтил святость огня еще с самого детства.
Уже весьма скоро мы пресытились огнем: едва мы сошли в долину Окса, как с севера подул пустынный ветер. Он приходит летом, и все живое страшится его укусов. Его можно сравнить с ветром, пролетевшим сквозь огромный очаг и бьющим прямо в лицо из гигантских мехов… Нам пришлось повязать головы тряпками, чтобы спасти лица от жгучего, жалящего песка; так мы шли четыре дня, пока не достигли реки.
Нашим глазам открылось великолепное, ни с чем не сравнимое зрелище; таким оно казалось, по крайней мере, мне и всем тем, кто не видал Нила. Стоявший на другом берегу пустынный олень казался не крупнее мыши. Инженеры Александра взирали на бурный поток с унынием: они привезли с собою груженные лесом повозки, но видели теперь, что им не удастся вбить ни одной сваи в зыбучий песок берегов. Река была чересчур широка, глубока и норовиста, перекинуть через нее мост нечего было и думать.
Меж тем нашим глазам предстали люди, кормившиеся переправой; они пришли с поднятыми руками в надежде на кусок хлеба. Еще совсем недавно каждый из них владел плоскодонной лодкой с ярмом на шестах, куда впрягали лошадей, обученных переплывать реку. Бесс предал лодки огню на той стороне, забрал всех лошадей и не заплатил. Александр предложил этим людям золото за все, что у них осталось.
Услыхав это, беднейшие из них принесли спрятанное ими сокровище: плоты из надутых шкур, с помощью которых можно было переплыть реку по течению. Это все, что у них было. «На этих плотах мы и пересечем Окс», — заявил Александр, приказав изготовить плоты для всего воинства.
Шкур у нас хватало; из них были сделаны наши шатры. Изготовившие их мастера изучали теперь местное искусство и приглядывали за ходом работы. Внутреннюю полость каждого плота набивали соломой и тростником, чтобы удержать его на плаву.
Я редко бывал столь напуган, как в тот момент, когда пришла пора отталкиваться от берега. Плот делили со мною двое моих слуг; с нами были также лошади и мул. Когда поток потянул нас, животные заметались, и фракиец застонал молитву какому-то фракийскому богу; я же увидел, как впереди перевернулся плот поболее нашего, и уже подумал было, что эта река приведет меня к иному Потоку… Но то был первый раз, когда я разделил с Александром опасность, я, мечтавший биться рядом с ним! Я видел также, что мой слуга, перс из Гиркании, не сводит с меня глаз, надеясь на поддержку или же просто желая увидеть, как поведет себя евнух. «Я убью тебя, — подумалось мне, — прежде, чем ты поведаешь кому-то о моей трусости!» Поэтому я сказал с наигранной беспечностью: «Нечего бояться, люди каждый день переплывают реку точно таким же способом», — и указал на хозяев перевернувшегося плота, которые плыли дальше, держась за него. Лошади почуяли течение и потянули нас вперед; мы достигли берега, едва замочив одежды.
Даже женщины и дети переплывали реку — у них не было иного выбора: ближайший форт отстоял отсюда на многие мили пустыни. Я видел плот с сидящей на нем женщиной, прятавшей глаза, и там же пятерых детишек, визжащих от удовольствия.
Переправа завершилась через пять дней. Теперь плоты следовало просушить и вновь превратить в шатры. Привезенные нами доски Александр отдал людям с переправы, чтобы те смогли соорудить себе прочные лодки.
Лошади во множестве гибли во время перехода под яростным, сжигавшим кожу ветром. Я думал было, что мне суждено потерять Льва: попона стояла на нем торчком, а голова коня низко опустилась. Орикс — сильный, красивый жеребец, подаренный Александром, — держался молодцом, но Лев был дорог мне… Он едва выжил в этом аду, как и Буцефал, которого сам царь заботливо опекал всю дорогу. Теперь его коню было двадцать семь лет, но тот, видно, решил держаться до последнего.
Вскоре мы смогли немного расслабиться. Два бактрийских властителя, все еще следовавшие за Бессом, прислали гонца: они уезжают, оставляя своего повелителя на милость Александра. Деревня, в которой обосновался Бесс, с радостью выдаст его.
Последнее никого не удивило — ведь мы были в Согдиане. Странно, что жители этой страны еще не успели самостоятельно расправиться с Бессом: у них вообще нет законов, достойных упоминания, кроме закона кровной мести. Даже гостеприимство не принимается здесь за правило. Если вам повезет чуть больше, чем Бессу, вы можете чувствовать себя в безопасности под их крышей, но едва вы свернете за поворот дороги, имея при себе что-то ценное, они подкараулят вас и перережут вам глотку. Основные развлечения, столь любимые в Согдиане, — разбой и междоусобные войны.
Александр счел ниже своего достоинства арестовывать Бесса самому и послал в деревню Птолемея, отдав в его распоряжение многочисленное войско, раз уж ему предстояло иметь дело с предателями. Конечно же, войско не было ему надобно: бактрийские властители успели улизнуть, а глинобитный форт впустил его людей внутрь за малую плату. Бесса нашли в крестьянской лачуге — одного, всего лишь с парой рабов.
Если дух Дария взирал в тот день вниз, он должен был удовлетвориться мщением. Властители, выдавшие Бесса, следовали собственному примеру цареубийцы; желая убрать его с дороги, они попытались заодно придержать Александрову прыть, покуда соберут достаточно сил для войны
У Птолемея были ясные приказы. Когда во главе своей армии к деревне подошел Александр, Бесс стоял у дороги раздетый догола, с руками, привязанными к крепкому деревянному шесту. Я видел еще в Сузах, как та же участь постигла известного разбойника перед тем, как его предали смерти. Я никогда не говорил о том царю; должно быть, он вызнал о надлежащем наказании у Оксатра.
Набарзан был прав — Бесс оказался никудышным царем. Мне передали, что, когда Александр спросил его, зачем он обрек своего господина и родственника на столь страшную смерть, тот взмолился о милосердии: он был всего лишь одним из многих, кто согласился учинить это над Дарием, дабы снискать благосклонность Александра. Он не объяснил, отчего в таком случае сам надел митру. Бандит из Суз держался куда достойнее. Александр приказал бичевать цареубийцу и не снимать оков до назначенного судилища.
Предавшим Бесса властителям не следовало надеяться, что этой подачкой они смогут сдержать Александра. Царь двинулся в глубь Согдианы: она была частью его империи, и он намеревался оставить ее таковой.
Согдианцы живут в стране огромных песчаных дюн и мрачных ущелий. У каждой тропы стоят крепости, набитые вооруженными грабителями, и караванам приходится нанимать целые армии для охраны, дабы благополучно миновать их. Согдианцы хороши собой; обликом каждый похож на хищную птицу, а статью — на князя. Почти вся Согдиана полна скал и камней, но жилища они строят из глины, как ласточки, ибо презирают ремесло каменщиков. Они способны ездить верхом по таким тропкам, где даже горные козы боятся пройти, но с легким сердцем нарушат данное слово, если это покажется им выгодным. Александр был очарован согдианцами, пока не обнаружил это последнее обстоятельство.
Поначалу все шло замечательно. Мараканда сдалась; ее примеру последовала и вся цепочка крепостей, стоящих на реке Яксарте. За нею тянутся степи — владения кочующих по ним скифов, противостоять набегам которых и призваны гарнизоны крепостей.
Потом Александр созвал местных вождей в свой лагерь, дабы держать совет со всеми ними. Он задумал объявить, что намерен править их землями справедливо, и расспросить о законах, по которым они жили до сих пор. Вожди же, знавшие лишь то, что сделали бы сами, окажись они на месте Александра, даже не усомнились, что он вознамерился отсечь им головы. Поэтому совершенно внезапно для нас устрашающе вопящие согдианцы штурмовали крепости на реке и расправились с их гарнизонами, после чего взяли в осаду Мараканду и размели в клочья наш собственный обоз.
Сперва Александр бросился на помощь своим. Налетчики устроились на ночлег на вершине утеса. Дым, поваливший от сигнального костра у царского шатра, оповестил войско. Воины мгновенно построились; Александр двинулся к скале и быстро взял ее приступом.
Обратно его принесли на носилках и положили на кровать. В шатре его уже ждал лекарь, а также и я. Стрела угодила в голень и разбила кость. Александр заставил своих людей вырвать шипастый наконечник и не сходил с коня, пока лагерь врага не был взят.
Когда мы, сначала размочив, снимали приставшие к ране тряпки, вместе с ними вышли и осколки кости. Немало других осколков торчало прямо из кожи, и лекарю пришлось выдергивать их.
Александр лежал, глядя перед собою, недвижный, подобно собственной статуе; даже губы его не дрожали. И все же он мог, он умел плакать — как оплакивал участь изувеченных рабов Персеполя, худобу старого Буцефала, гибель Ахилла и Патрокла, умерших тысячу лет назад… мои позабытые дни рождения.
Врачеватель перевязал рану, приказал ему лежать тихо и вышел. Я стоял у кровати с миской кровавой воды; по другую сторону встал Гефестион, терпеливо ожидавший, пока я уйду.
Я сделал шаг к выходу, стараясь не расплескать воду. Александр повернул голову и сказал мне (то были его первые слова за все это время): «Ты отлично справляешься с бинтами, Багоас. У тебя легкая рука».
Дней семь он страдал от раны. Иными словами, к крепостям на реке Яксарте он отправился не на коне, а в паланкине. Сперва его несли пехотинцы, но вскоре кавалеристы пожаловались, что им отказали в этой привилегии. Тогда Александр позволил им сменять друг друга, а ночью, когда я накладывал чистую повязку, он признался, что непривычные к пешим переходам конники постоянно спотыкаются.
На сей раз я отправился вперед вместе с армией, ибо Александр был доволен тем, как я справлялся с перевязками. Каждый день царя посещал лекарь, приходивший нюхать рану: если начинает гнить костный мозг, жить человеку недолго. Как ни скверно выглядела рана, она понемногу начала затягиваться, но на голени Александра все же осталась выбоина, беспокоившая его до конца дней.
Вскоре Александр избавился от носилок, пересев на коня. К тому времени, как мы достигли лугов у реки, он уже начал ходить.
Некогда Дориск сказал мне: «Говорят, он чересчур доверчив; но да поможет тебе Бог, если ты обманешь его доверие». Теперь я видел истину этих слов.
Пять крепостей на реке Александр взял за два дня; тремя штурмами он руководил сам, сражаясь в первых рядах. Все эти люди клялись ему в верности, и все помогали набежчикам расправляться с гарнизонами крепостей! Если согдианцы полагали, что человек должен быть слабоумен, чтобы держать собственное слово, теперь они получили урок, который были способны понять.
Тогда моим глазам предстало то, чего я не видел ни разу за время нашего перехода через Бактрию: женщин и детей гнали к лагерю, словно скот. Военная добыча. Все мужчины погибли.
Это происходит повсюду. Греки делают это с другими греками. Должно быть, так поступал и мой собственный отец, воюя за Оха; впрочем, Ох ни за что не дал бы этим людям и единственного шанса. Как бы там ни было, я видел это впервые.
Александр не собирался тащить за собою всю эту толпу женщин; он собирался обустроить здесь новый город, и все они стали бы женами новых поселенцев. Но воины, до сей поры лишенные рабынь-наложниц, тем временем могли выбирать любовниц по своему вкусу. Надо было лишь прийти и увести женщину с собой. Порой и совсем юные девочки с чумазыми личиками, спотыкаясь, плелись за своими новыми владельцами; всхлипывая или стеная, они дожидались, пока у хозяина появится время позаботиться о них. Некоторые из девочек едва могли идти; кровавые пятна на их юбках красноречиво поясняли почему. Мне снова вспомнились три мои сестры, о которых я давным-давно постарался забыть…
То была зола, остающаяся в костре, когда кончается пляска пламени. Александр знал, зачем появился на свет, знал, чего еще предстоит достичь, о том поведал ему Бог. Всех, кто помогал ему, царь привечал, как возлюбленных родственников. Если же кто-то задерживал его, Александр поступал, как велела необходимость, и затем продолжал путь, не отрывая глаз от огня, за которым шел.
Шестым городом был Кирополь, укрепленный лучше прочих: он стоял не у реки, сложенный из кирпичиков грязи, а на склоне холма и был выстроен из камня. Город был основан самим Киром, и потому Александр послал вперед осадные орудия, назначив руководить осадой Кратера и наказав дождаться его самого. Царь разбил шатер совсем рядом с линией осады, чтобы поменьше ходить пешком; поэтому я видел часть сражения. Большой осколок кости только что выступил из ямки на голени Александра, и он заставил меня выдернуть его, сказав, что лекари слишком много болтают попусту, а я могу сделать это гораздо лучше. Кровь оказалась чистой. «Моя плоть заживает быстро», — сказал он мне.
Орудия уже были собраны и установлены по местам: две обтянутые шкурами осадные башни; ряд катапульт, похожих на огромные луки, положенные набок и стреляющие толстыми бронзовыми стрелами; тараны с защитными навесами. В честь Кира Александр надел лучшие доспехи — свой блестящий серебряный шлем с белыми крыльями и знаменитый родосский пояс. Из-за жары он оставил в шатре украшенный каменьями нагрудник с высоким воротом. Я слышал приветственные крики воинов, когда Александр скакал к войску, и вскоре началась осада.
От ударов тарана вздрагивала земля. Ввысь поднялись огромные облака пыли, но стена не поддавалась.
Какое-то время я следил за передвижениями серебряного шлема, пока тот не скрылся за углом крепостной стены… Прошло не так много времени, когда до небес поднялись вопли и стенания. Большие врата крепости распахнулись, и наши воины хлынули внутрь. На стенах закипела рукопашная, а я не понимал почему — ведь согдианцы сами отворили городские ворота. Оказалось, они ни при чем: то было делом рук Александра.
Форт получал воду из реки, из русла которой к стенам крепости был отведен рукав. Этим летом вода стояла совсем низко, и по каналу вполне мог пройти, согнувшись, вооруженный человек. Александр, несмотря на боль в ноге, самолично повел небольшой отряд этим путем, а согдианцы, отвлеченные нашими таранами, плохо приглядывали за вратами. Александр сумел пробиться к ним и выдернул засовы.
На следующий день он вернулся в лагерь. С ним было несколько военачальников, озабоченно справлявшихся о его здоровье. Александр раздраженно тряс головой, а увидев меня, поманил к себе и шепнул: «Принеси мне дощечки и стилос».
Шептал он оттого, что закрывавший шею нагрудник остался в шатре. В уличном бою в горло Александру угодил брошенный камень, повредивший связки. Будь удар чуть посильнее, булыжник сломал бы кость, задушив его, но Александр оставался там и хрипел свои команды, пока цитадель не сдалась на его милость.
Он мог переносить боль мужественно, как никто иной, но вынужденное безмолвствие едва не свело его с ума. Александр не хотел тихо отдыхать наедине со мною, понимавшим его нужды по движениям руки; едва к нему возвращался голос, царь тут же напрягал горло, и тот вновь исчезал без следа. Александр не выносил необходимости сидеть за трапезой и слушать чужие разговоры, не имея возможности вставить ни словечка, и поэтому ел, не выходя из шатра, где писец зачитывал ему отрывки из книг, за которыми царь посылал в Грецию. Строительство нового города уже началось. Александр часто наведывался туда, и, разумеется, находилась тысяча причин сказать что-нибудь. Но все же голос мало-помалу укреплялся: плоть Александра всегда заживала быстро, вопреки всему, что он причинил ей.
За рекой появились скифы; они пришли со своими повозками, табунами и черными войлочными шатрами. Услыхав о восстании согдианцев, скифы слетелись разделить добычу, подобно воронам. Впрочем, увидев наш лагерь, они быстро исчезли из виду, — и мы было решили, что они ушли совсем. На следующий день, однако, скифы вернулись, на сей раз одни мужчины. Они кругами ездили на своих косматых лошадках, потрясая копьями с привязанными к ним кистями и выкрикивая угрозы. Они даже пытались стрелять из луков через реку, но их стрелы не долетали до нас. Александр, пожелавший узнать, из-за чего они подняли весь этот шум, послал за Фарнеухом, главою толмачей. Суть их возгласов, как оказалось, была такова: ежели Александр хочет познать разницу меж бактрийцами и скифами, ему следует только пересечь реку.
Так продолжалось несколько дней кряду, скифы шумели все громче, сопровождая оскорбления жестами, не нуждавшимися в толковании. Терпение Александра быстро иссякало.
Он собрал военачальников в своем шатре, и они расселись поближе, чтобы Александру не было нужды повышать голос. Шепот заразителен; все они очень напоминали собрание каких-нибудь заговорщиков. Я не мог расслышать ни слова, пока не заговорил Александр: «Конечно, гожусь! Я могу делать все, только не кричать». — «Тогда перестань повышать голос, — отвечал Гефестион, — иначе опять станешь нем как рыба». Пока они спорили, их голоса звучали все громче. Александр заявил: если скифам удастся уйти, так и не получив урока, они нападут на новый город, едва македонское войско скроется из виду. Этот урок он хотел преподать сам, а потому остальные были против.
Ужинал он в своем шатре, угрюмо набычившись, подобно Ахиллу. Гефестион немного посидел с ним, но ушел, поняв, что иначе Александр не замолчит. Поэтому я вернулся; не отвечал ни на что, кроме языка знаков, и в должное время уложил царя в постель. Когда он поймал мою руку, чтобы удержать меня, должен признаться, я вздохнул с облегчением. Лук слишком долго был натянут… Мы отлично справились и без слов, а после я усыпил Александра старыми легендами.
Я понимал, разумеется, что Александр не изменит своего решения насчет скифов. По его представлениям, если он не двинулся бы туда сам, они непременно сочли бы царя трусом.
Яксарт был куда уже Окса. На следующий же день Александр повелел строить плоты для переправы и послал за провидцем Аристандром, всегда толковавшим для него знамения. Аристандр явился сказать, что внутренности жертвенного животного говорят не в пользу похода (у нас, персов, есть гораздо более простые способы испрашивать у небес совета). Я слышал шепоток, будто военачальники Александра убедили провидца отказать царю в переправе, но на их месте я и сам сходил бы к этому голубоглазому магу с просьбой сфальшивить в пророчестве. К несчастью, он говорил правду.
На следующий день явилось еще больше скифов. Теперь они походили своим числом на армию. Александр принес новые жертвы и получил новое «нет»; спросил, кому угрожает опасность — ему самому или же его людям? Ему, отвечал Аристандр. Конечно, царь в ту же минуту изготовился пересечь реку.
С болью в сердце я взирал на его последние приготовления. На виду у двух телохранителей я не мог посрамить Александра непристойной печалью и вернул ему прощальную улыбку; улыбка — всегда добрый знак.
Скифы намеревались перерезать воинов сразу, едва те выберутся на берег. Они не приняли в расчет наших катапульт, чьи стрелы летели дальше их собственных. Достаточно было продырявить одного из всадников (сквозь щит и доспехи), чтобы все они отошли подальше. Александр выслал первыми лучников и пращников, чтобы сдержать скифов, пока не переберутся фаланги пехоты и конники. Конечно, сам он не мог ждать и пересек реку на первом же плоту.
С другого берега весь бой казался смертоносным танцем: скифы описывали круги вокруг македонского квадрата; затем сокрушительно ударила кавалерия — справа и слева, — сжимая кольцо, пока скифы не дрогнули и не бросились бежать в глубь своих степей. В поднявшихся клубах пыли (а в тот день было очень жарко) они мчались по равнине, преследуемые всадниками Александра. Потом уже ничего не было видно, кроме колышущихся на волнах реки плотов, везших наших убитых и раненых — не особенно много, — да коршунов, с криками дравшихся над трупами скифов.
Три дня мы ждали пыльного облака, несущего весть о возвращении Александра. Потом оно появилось — и первыми были гонцы. Снова мы с лекарем ожидали царя в шатре.
Когда несшие его юноши опустили носилки, я бросил один лишь взгляд и подумал: «Он умер, умер!» В глубинах моего тела поднялся горестный вопль, и я уже был готов испустить его, когда увидел, как дрогнули веки Александра.
Он лежал бледный, словно покойник: его светлая кожа стала бесцветной, когда кровь покинула ее. Глаза ввалились, превратившись в глазницы черепа, и он вонял — он, любивший всегда быть чистым, подобно брачной простыне! Я видел, что, даже слишком слабый, чтобы говорить, он все еще мог испытывать чувства и стыдился запаха. Сделав шаг, я встал рядом.
— Это понос, господин, — сказал один из телохранителей лекарю. — Меня просили передать тебе, что он пил плохую воду. Было очень жарко, и он напился из застоявшейся лужи. У него был кровавый понос, и теперь он совсем слаб.
— Я и сам вижу, — сказал врачеватель.
Веки Александра затрепетали. Они говорили над его телом, словно царь уже лежал в могиле; так и было, но их речи сердили его. Никто не замечал царского гнева, кроме меня.
Врачеватель дал ему испить лекарства (которое он приготовил, едва прибыл гонец) и сказал телохранителям: «Его надобно уложить в постель». Они шагнули к носилкам… Глаза Александра распахнулись и повернулись в мою сторону. Я догадался. Он лежал в собственных нечистотах, ибо был слишком ослаблен болезнью, чтобы следить за собой. Он не желал, чтобы эти люди раздевали его, — это уязвляло его гордость.
Я обратился к врачу: «Царь хочет, чтобы я сам приглядел за ним. Я могу сделать все необходимое». Едва слышно Александр выдохнул: «Да». И они вышли, оставив его на мое попечение.
Я послал рабов за горячей водой и льняными полотнищами. Пока Александр еще лежал на носилках, я обмыл его дочиста и избавился от грязной одежды. Ягодицы и ноги его кровоточили: он еще долго мчался за удиравшими врагами уже после того, как ему стало худо. Сходил с коня, чтобы очиститься, и вновь садился в седло, пока не потерял сознание от слабости. Я натер его кожу маслом, перенес Александра в чистую постель (он так истощал, что это оказалось совсем несложно) и подложил стопку чистой льняной ткани вниз, хоть сейчас он уже опорожнил себя досуха. Когда я положил ладонь ему на лоб, дабы измерить лихорадку, он шепнул: «О, как хорошо».
Вскоре после того повидать его пришел Гефестион, только что переправивший через реку своих людей. Разумеется, я сразу покинул шатер. Это было словно разодрать собственную плоть, и я сказал себе: «Если только царь умрет, когда у его ложа будет этот человек, а не я, тогда воистину я убью его. Пусть посидит там теперь; я не откажу моему господину в его послед-нем желании… Но все-таки он был рад мне».
Как бы там ни было, под действием питья Александр проспал всю ночь. Хотел встать на следующий день и сделал это днем позже. Еще два дня минуло, и он принял скифских послов.
Их властитель послал испросить прощения у Александра за нанесенное оскорбление. Люди, обеспокоившие его, были не знавшими закона разбойниками, и властитель никоим образом не принимал их сторонy. Александр послал вежливый ответ; казалось, скифы получили свой урок.
Однажды вечером, когда я расчесывал ему волосы, пытаясь распутать их, не причиняя боли, то шепнул Александру:
— Ты едва не умер. Знаешь ли о том?
— О да. Хотя мне всегда казалось, что Бог вел меня к чему-то иному; но человек должен быть готов встретить смерть. — Он коснулся моей руки; благодарность не прозвучала вслух, но от этого не стала меньшей. — Жить следует так, словно проживешь вечность, но как если бы каждое мгновение твоей жизни могло оказаться последним. Сразу и то, и другое.
Я отвечал:
— Такова жизнь богов, которые вообще не умирают: солнце заходит, чтобы подняться на следующее утро. Но прошу тебя, не скачи слишком быстро в своей небесной колеснице, иначе здесь, внизу, всех нас окутает тьма.
— Кстати, — сказал он, — эта история проняла меня до самых печенок: вода в равнинах — сущая отрава. Поступай в точности как и я: не пей ничего, кроме вина.

16

Спитамен, один из двух предавших Бесса властителей, осадил Мараканду. Когда первый отряд, посланный туда Александром, был разгромлен, царь сам направился к осажденному городу. Услыхав о его приближении, Спитамен свернул лагерь и бежал в северные пустыни. К тому времени, как в стране вновь воцарился порядок, пришли холода, и Александр, желавший приглядывать за скифами, остановился на зиму в Зариаспе.
Это небольшой городок на Оксе, к северу от переправы; в этом месте русло реки сильно расширяется. Жители городка прокопали множество каналов и вырастили немало зелени: за пределами города лежала пустыня. Летом здесь, должно быть, жарко, словно в печи. Признаюсь, я нигде не видел столько тараканов, как там; в большинстве домов специально держат змей, чтобы те пожирали насекомых.
Александр поселился в доме управителя, сложенном из обожженного кирпича: настоящая роскошь в месте, где испокон веку строили из грязи. У него нашлись красивые драпировки и изящная утварь, сделавшие дом уютным и по-царски пышным. Я радовался, видя, что Александр стал менее беспечен в отношении своего ранга. Для торжественных случаев он заказал превосходное новое одеяние цветов Великого царя: красное с белой каймой. Именно здесь он впервые надел митру.
Это я открыл ему, что все персы будут ожидать увидеть на царе митру, когда он станет допрашивать Бесса. Чтобы говорить с предателями, царь должен выглядеть по-царски.
— Ты прав, — отвечал мне Александр. — Персидские дела следует решать по обычаям персов. Мне уже рассказали, что это значит. — Нахмурившись, он шагал по комнате. — Персидское наказание: первым делом нос и уши. На меньшее Оксатр не согласится.
— Конечно, господин мой. Он приходился братом Дарию.
Я не добавил: «Иначе зачем он принял бы чужого царя?» Александр видел это сам.
— Ваш обычай суров, — сказал он, — но я буду ему следовать.
Александр всегда взвешивал свои слова и не говорил о столь важных вещах, не приняв решения, но я все равно страшился того, что он может передумать. Это весьма повредило бы его отношениям с персами.
Мой отец пострадал оттого лишь, что оставался верен; как же тогда предатель может уйти от наказания? Кроме того, у меня оставался и другой, еще не оплаченный, долг.
— Передавал ли я когда-нибудь тебе, Аль Скандир, слова Дария, сказанные перед тем, как его уволокли прочь? «У меня нет более власти карать предателей, но я знаю, кто свершит суд за меня». Бесс решил было, что царь говорит о наших богах, но тот пояснил, что имел в виду тебя.
Александр застыл на месте:
— Дарий сказал это обо мне?
— Да, и его слова я слышал собственными ушами. — Я подумал о коне, серебряном зеркальце и о своих ожерельях; как мог я не чувствовать признательности?
Александр походил еще немного, затем повторил:
— Да, это надлежит сделать по вашим собственным обычаям.
Я шепнул про себя: «Пребудь в мире, бедный царь, что бы ни оставила от твоей души Река Испытаний, стремясь очистить тебя для Страны Вечного Блаженства. Я сделал для тебя все, что было в моих силах». Средь молчаливой толпы я наблюдал за тем, как Бесса вели на суд. Он как-то усох с той ночи, которая врезалась мне в память, лицо его было серым, словно глиняное. Бесс знал о своей участи. Когда его впервые привели к Александру, он заметил Оксатра рядом с сидевшим на коне царем.
Если бы он сдался вместе с Набарзаном, его могли и пощадить. Оксатр явился позже и ни за что не заставил бы Александра нарушить слово: царь сдержал его в отношении Набарзана, чего бы там ни желал Оксатр. Я часто задумывался, зачем было Бессу вообще плевать царскую митру? Чтобы купить этим расположение своих людей? Руководи он ими разумно, они им за что не предали бы его. Полагаю, это Набарзан поначалу внушил ему мысль о царстве, но у Бесса попросту не было той гибкости ума. Он не сумел распорядиться властью, но и не захотел сложить ее с себя. Допрашивали Бесса сразу на двух языках: греческом и персидском. Совет принял свое решение. Бесс лишится носа и мочек ушей, после чего будет отправлен в Экбатану, где и произошло предательство; там его распнут перед собранием мидян и персов. Такое наказание соответствовало проступку и всем обычаям.
Я не пошел смотреть на то, как его увозили в Экбатану. Раны Бесса еще оставались свежими, и я боялся, что он напомнит мне об отце.
В должное время из Экбатаны пришла весть о его смерти. Бесс умирал почти три дня. Оксатр проделал неблизкий путь, чтобы посмотреть на это, и, когда тело было снято с креста, разрубил его на куски и отвез в горы — разбросать для волков.
Большую часть той зимы наш двор оставался в Зариаспе.
Со всех концов империи стекались сюда люди, и Александр принимал их но всем блеске и величии своего положения, какие только мог освоить. Однажды вечером он облачался в снос персидское одеяние, и я расправлял на нем складки.
— Багоас, — сказал он, — я и прежде слышал из твоих уст то, что не осмелились бы сказать мне наиболее могущественные из властителей твоей страны. Насколько беспокоит их то, что македонцы не следуют обычаю падать ниц?
Я так и знал, что когда-нибудь он задаст мне этот вопрос.
— Господин, они действительно обеспокоены. Это мне ведомо.
— И сильно? — Царь повернулся ко мне. — Об этом говорят вслух?
— Я не слышал, Аль-экс-андр. — Мне все еще приходилось медленно произносить его имя, чтобы не ошибиться. — Кто осмелился бы обсуждать это? Но ты, в любезности своей, не отрываешь глаз от приветствующего тебя гостя, тогда как я могу смотреть, куда только захочу.
Ты хочешь сказать, им не нравится, что персы делают это?
Я надеялся, все будет куда проще.
— Не совсем, Аль Скандир. Мы с детства обучены падать ниц перед царем.
— Ты сказал достаточно. Значит, когда македонцы не падают, это уязвляет чувства персов? Я оправил складки на поясе и не ответил. — Я понял. Зачем мучить тебя расспросами? Ты всегда говоришь мне одну лишь правду.
Что ж, порой я говорил ему то, от чего, как я думал, он станет чуточку счастливее, но Александр никогда не слышал из моих уст лжи, которая могла бы как-либо повредить ему.
В тот вечер за ужином он держал глаза открытыми. Сдается мне, он многое увидел, пока вино не замутило взгляда. Вечерние трапезы в Зариаспе завершались, лишь когда никто уже не держался на ногах.
Александр был прав, считая воду Окса ядом для тех, кто не пьет ее с малолетства. Полагаю, в этих краях люди, подверженные действию этой отравы, умирают совсем юными, не успев дать жизнь потомству.
Виноград не растет на берегах этой реки, и вино привозят сюда из Бактрии. Это крепкое питье, но три его части необходимо разбавлять только одной частью воды, дабы усмирить лихорадку Окса.
Стояла зима, и было прохладно; ни одному хозяину-персу и в голову бы не пришло подать гостям вино еще до сладостей. Македонцы прихлебывали вино в течение всей трапезы, как обычно. Персидские гости могли следовать их примеру, из вежливости поднеся к губам свои чаши, но македонцы то и дело наполняли их вновь, как у них это принято.
Если мужчина напивается допьяна время от времени, в том нет худа. Но давайте ему крепкое вино вечер за вечером, и скоро оно пропитает кровь. Если б только мой господин остановился на зиму в холмах, у чистого источника, он тем самым избавил бы себя от многих горестей.
Нельзя сказать, чтобы он каждую ночь бывал по-настоящему пьян. Это зависело от того, сколько времени он просидел за столом. В начале трапезы Александр не опрокидывал одну чашу за другой, как прочие. Вино сопровождало беседу: он говорил, и чаша стояла перед ним, потом он выпивал ее и беседа продолжалась. Чашу за чашей, он пил не более обычного. Но бактрийское вино следует разбавлять двумя третями воды. Каждая выпитая чаша была вдвое крепче, чем он привык.
Иногда, задержавшись ночью за трапезой, Александр поднимался в полдень, но если наутро ему предстояли серьезные дела, он вставал рано — свежий и в добром настроении. Его память удерживала каждую мелочь, даже день моего рождения. За ужином он поднял за меня чашу, похвалил мою службу и даровал мне золотой кубок, из которого пил, а также поцелуй. Бывалые македонские военачальники не слишком скрывали возмущение — то ли тем, что я перс (или евнух), или же тем, что Александр не стыдился меня… Не могу сказать наверняка; быть может, все сразу.
Царь не забыл о ритуале падения ниц. Он много думал о нашем разговоре и вскоре продолжил его.
— Это необходимо изменить, — сказал мне Александр. — И не в отношении персов, ваш обычай чересчур стар для этого. Если, как говорят, его ввел сам Кир, значит, у него были на то веские причины.
— Мне кажется, Аль Скандир, он хотел примирить народы. Прежде то был мидийский обычай.
— Вот видишь! Он добивался верности от обоих народов, а вовсе не стремился подчинить один другому. Говорю тебе, Багоас, когда я вижу, как персидский властитель, чей титул восходит ко временам еще до Кира и озаряет человека своим особенным светом, кланяется мне до земли, а какой-то македонец, которого мой отец поднял из грязи и чей собственный отец кутался в овечьи шкуры, глядит на него сверху вниз, как на собаку, — в такую минуту я готов снести голову с его плеч!
— Не стоит, Аль Скандир, — отчасти натянуто рассмеялся я.
Пиршественная зала внизу была весьма велика, но комнаты наверху оказались чрезмерно узки. Александр ходил из угла в угол, подобно леопарду в клетке.
— В Македонии властители так недавно признали общего царя и начали ему подчиняться, что все еще полагают это большим одолжением с их стороны. Дома, когда мой отец был жив, он встречал заморских гостей, соблюдая утонченный этикет царского двора, но, когда я был мальчиком, наши пиршества сильно напоминали крестьянские праздники… Я догадываюсь о чувствах знатных персов. В моих жилах течет кровь Ахилла и Гектора, ведущих свой род от самого Геракла; о чем еще можно говорить?
Александр направлялся в опочивальню. Было еще не совсем поздно, но вино продолжало будоражить его. Я боялся, что ванна может остыть.
— С воинами все так просто! По их разумению, у меня вполне могут быть сноп странности, когда война не зовет меня в бой; они знают мне цену на бранном поле. Нет, это люди с положением, те, кого мне следует принимать вместе с персами… Видишь ли, Багоас, у нас дома падают ниц лишь перед богами.
В его голосе скользнуло что то, убедившее меня в том, что он неспроста заговорил со мною. Я знал Александра. Направление его помыслом не было для меня тайной. Почему бы и нет? Даже простые воины чувствовали это, пусть не совсем понимая, что именно чувствуют.
— Аль-экс-андр, — осторожно произнес я, давая ему понять, что говорю, тщательно взвешивая каждое слово, — всякий знает: оракул и Сиве не может лгать.
Царь взирал на меня пронзительным, остановившимся взглядом серых глаз. Потом распустил пояс. Я помог ему снять одеяние, и Александр вновь повернулся ко мне. Я видел, как он и задумал, след от катапульты на плече; шрам от удара мечом, идущий по бедру; багровую вмятину на голени. Воистину, эти раны истекали кровью смертного, а не кровью божества. Кроме того, Александр вспоминал, как я заботился о нем в тот раз, когда он испил дурной воды.
Его глаза встретились с моими в полуулыбке, и все же было в них нечто, к чему не могли дотянуться ни я сам, ни кто-либо другой. Возможно, это сумел сделать оракул в Сиве.
Коснувшись его плеча, я поцеловал шрам от выстрела катапульты.
— Бог всегда с нами, — сказал я. — Смертная плоть — его слуга и жертва. Помни о нас, любящих тебя, и не позволь Богу забрать все, без остатка.
Александр улыбнулся и распахнул объятия. Той ночью смертная плоть получила должное. Все было так, словно царь высмеивал сам себя, хоть и был по обыкновению мягок со мною. К тому же где-то рядом ожидало и другое его воплощение, готовое вновь заявить свои права на Александра.
На следующий день царь немало времени провел, запершись наедине с Гефестионом, и старая боль вновь впилась мне в сердце. Затем лучшие друзья царя принялись сновать туда-сюда; чуть позднее специальные посланцы отправились приглашать гостей на большую трапезу на пятьдесят кушеток.
Где-то в течение дня Александр сказал мне: — Знаешь ли ты, что я задумал, Багоас? Этим вечером надо попробовать. Надень свои лучшие одежды и присмотри за персидскими гостями. Они уже знают, чего следует ждать, Гефестион известил их. Просто сделай так, чтобы они почувствовали уважение; у тебя, с твоими придворными манерами, это получится лучше, чем у кого-либо из нас.
Значит, подумалось мне, моя помощь ему тоже требуется. Я надел лучший наряд, который был уже действительно великолепен, с золотой вышивкой на темно-синем фоне; потом пришел одеть Александра. Он надел торжественное персидское одеяние, но к нему не митру, а низкую корону: Александр облачался не только для персов, но и для сородичей.
Если б только, думал я, они придержали вино до десерта! Нам предстояло дело весьма деликатное…
Пиршественный чертог щедро украсили для большого пира. Я приветствовал персидских вельмож, каждого в соответствии с его рангом, и каждого провел к ложу, по дороге воздавая хвалу чьим-то знаменитым предкам, племенным коням и так далее; затем я приблизился к царю, дабы служить ему за столом. Трапеза шла гладко, даже вопреки вину. Блюда были вынесены, и все уже готовились провозгласить здравицу царю, когда кто-то поднялся, чтобы, как решили гости, облечь этот тост словами.
Этот был безусловно трезв. Звали его Анаксарх, и был он скучнейшим из философов, следовавших за нашим двором, из тех, кого греки кличут софистами. По части мудрости, впрочем, они вместе с Каллисфеном не составили бы и половину одного хорошего философа. Когда Анаксарх поднялся, Каллисфен был зол, как старая жена, ревнующая к молодой наложнице: он дрожал от ярости, что это не его пригласили говорить первым.
Конечно, он бы не справился с этой задачей так блестяще. Анаксарх говорил хорошо поставленным, богатым оттенками голосом и, должно быть, заучил свою речь наизусть, со всеми ее оборотами и украшениями. Начал он, заговорив о греческих богах, вошедших в жизнь в обличье смертных и позднее обожествленных за свои славные деяния. Одним был Геракл, другим — Дионис. Неплохой выбор; сомневаюсь, однако, что философ угадал то, о чем знал я: Александр имел нечто от обоих — стремление достичь чего-то, лежащего далеко за пределами, доступными всем прочим; и наравне с этим — красоту, мечты, исступленный восторг… Думал ли я и о безумии уже тогда? Наверное, нет; не помню.
— Эти божества, — продолжал Анаксарх, — в своих странствиях по земле разделяли горести и радости всего человечьего племени. Если б только люди раньше узрели их божественность!
Затем он напомнил гостям о свершениях Александра. Простая истина, пусть известная прежде, задела за живое даже меня. Анаксарх заявил, что, когда богам будет угодно — да задержат они этот день! — призвать царя к себе, никто не станет сомневаться, что ему сразу же будут возданы почести, достойные божества. Почему бы нам не воздать их сейчас, не сделать Александру приятное и не вознаградить его за труды? Зачем ждать его смерти? Мы все должны гордиться, что были первыми, кто поклонился новому богу, так пусть же символом нашего смирения и восторга станет ритуал падения ниц.
Пока философ говорил, я не отрывал взгляда от лиц. Персы обо всем знали заранее и теперь внимали словам Анаксарха в степенном ожидании. Друзья царя, также скрывая эмоции, были озабочены вдвойне: они рукоплескали словам оратора и, как и я сам, наблюдали за лицами, все, кроме Гефестиона, который все это время не сводил глаз с Александра, — он был серьезен, подобно персам, но даже более внимателен, чем они.
Из-за царского ложа я отошел в сторонку, где тоже мог бы наблюдать за Александром. Моим глазам предстало, что слова Анаксарха, должные послужить делу, принесли также и удовольствие. Хоть вовсе не пьяный, царь все же пил за ужином, — сияние вновь озаряло его глаза. Он устремил их в пространство, как делал это, позируя для набросков скульптора. Это было ниже его — глазеть кругом и следить за выражением лиц гостей.
Большая часть македонцев поначалу приняла речь философа за немного затянувшуюся здравицу. В добром настроении после возлияний, ему благосклонно хлопали даже бывалые военачальники. Они не видели, куда он гнет, до самого конца, когда вдруг выпучили глаза, словно получив удар чем — нибудь тяжелым по затылку. К счастью, я заранее приготовился услышать неподходящие к случаю растерянные смешки.
Остальные с самого начала поняли, и чему ведет свою речь Анаксарх. Люди угодливые и завистливые, желавшие быть первыми, кто доставит царю приятное, в своем нетерпении не могли дождаться окончания речи. Большинство тех, что были помоложе, поначалу казались ошеломленными; но для них дни царя Филиппа остались в прошлом, когда, будучи еще мальчиками, они повиновались своим отцам и делали все, что им говорили. Теперь время настало. С тех пор, как их повел за собою Александр, каждый следующий поворот этой длинной дороги приносил с собою что-то новенькое. Может быть, царь зашел уже чересчур далеко, но они все равно желали следовать за ним.
Анаксарх наконец уселся. Друзья царя и персы похлопали; более никто. Началось нечто вроде неловкой суеты. Персы с жестами уважения встали у своих лож, готовясь выйти вперед. Друзья царя также вскочили с мест, подгоняя остальных словами: «Ну же, начнем прямо сейчас!» Подхалимы, дрожавшие от нетерпения, ждали, пока кто-нибудь не сделает это первым. Со своих кушеток медленно стали подниматься и прочие македонцы.
С ними встал и Каллисфен, внезапно громогласно воззвавший своим хриплым голосом: «Анаксарх!» В зале сразу же воцарилась тишина.
Я наблюдал за Каллисфеном, зная, что царь остыл к этому человеку после моих слов о нем. Негодуя по поводу того, что ему могли предпочесть другого оратора, он ревностно следил за каждым словом Анаксарха и весьма быстро уловил, к чему тот клонит. Я уже догадывался, что он задумал.
Оба были философами, но весьма разнились не только складом своих мыслей, но и обликом. Одеяние Анаксарха было украшено вышитой каймой; его серебрящаяся сединой борода шелковиста и тщательно причесана. Бороденка же Каллисфена, угольно-черная, была редкой и неопрятной; простота его одежд казалась грубой на торжественном пиру, особенно ежели учесть, как щедро платил ему Александр. Каллисфен прошел далеко вперед, дабы всем нам дать возможность созерцать себя. Царь же, под приветственные возгласы друзей вернувшийся из странствия по далеким неведомым просторам, теперь повернулся и уставился на него в недоумении.
— Анаксарх, — повторил тот, словно бы затевая философский спор где-нибудь на базарной площади, а не в царском чертоге, — мне кажется, что Александр достоин всех почестей, какие только могут оказываться смертному. Но необходимо помнить и о глубокой пропасти меж почестями, положенными людям и божествам. — Каллисфен счел необходимым перечислить последних, и мне этот список показался нескончаемым. Философ продолжил речь, объявив, что божественная хвала, возданная смертному, оскорбляет богов точно так же, как царские почести, оказанные обычному человеку, оскорбляют царя.
После этих его слов я услыхал пронесшуюся по зале волну одобрительного бормотания. Подобно рассказчику, завладевшему вниманием слушателей, Каллисфен расцвел и проявил чудеса красноречия. Он напомнил Анаксарху, что тот подает советы греческому владыке, а не какому-нибудь Камбизу или Ксерксу. Презрение, с коим он упомянул эти имена, в немалой степени потакало настроениям македонцев. Я видел, как переглядываются персы, и — скрывая стыд и досаду — обошел тех, чей ранг был особенно высок, предлагая сладости. Я уже побывал на нескольких представлениях в театре и отлично понимал, что один скверный актер может вконец испортить замечательное выступление другого. Несмотря на юность и неведение, я самостоятельно узрел точность такого уподобления.
Вовсе не смущенный моими действиями (ибо что может значить евнух-варвар, прислуживающий своим высокопоставленным собратьям?), Каллисфен зашел еще дальше, заявив, будто Кир, впервые введший ритуал падения ниц перед царем, выглядит глупо по сравнению с бедными, но свободными скифами. Будь я на месте философа, я наверняка пояснил бы смысл этих рассуждений: «Киру так и не удалось покорить скифов», но это было бы уже слишком явным упреком Александру. Должно быть, все находившиеся в зале слышали, какого высокого мнения придерживается царь О Кире; во всяком случае, об этом прекрасно знал Каллисфен, некогда пользовавшийся доверием Александра. Философ ловко повернул нить своих рассуждений, добавив, что принимавший эти почести Дарий неоднократно бывал побежден Александром, отлично обходившимся и без них. Это дало право македонцам зааплодировать с воодушевлением. Так они и сделали; ясно было, что они рукоплещут не просто этой плохо прикрытой лести. Каллисфен перетянул на свою сторону всех сомневавшихся, которые вместе  прочими пали бы ниц, не открой он рта. И сыграл он не на благочестии македонцев, а на их презрении к персам! Я не упустил из виду язвительного взгляда, брошенного им на меня при упоминании о Дарий.
Следует быть справедливым к мертвым, которые не могут ответить. Быть может, кто-то похвалит мужество Каллисфена; другой вправе будет упрекнуть его в слепом самолюбовании. В любом случае, восторг македонцев был коротким удовольствием для оратора; гнев Александра, конечно, длился гораздо дольше.
Не то чтобы царь постарался выказать его. После этой пощечины он стремился сохранить достоинство. На его чистой коже румянец алел, подобно яркому знамени, но лик Александра оставался спокоен. Он поманил к себе Хареса, тихо поговорил с ним и послал обойти ложа македонцев, дабы сказать гостям: если падение ниц противоречит их взглядам, им не следует больше думать об этом.
Персы не слышали речи Каллисфена, ибо толмач счел ее слишком резкой для перевода. Должно быть, именно дрожь в голосе философа, упомянувшего наших царей, поведала им о ее содержании. Персы видели, как Харес обходит кушетки и те, кто уже встал, вновь опускаются на свои ложа. Наступила тишина. Персидские властители переглядывались друг с другом. И тогда, не перебросившись ни словом с соплеменниками, властитель самого высшего ранга выступил вперед, пересекши зал поступью, величию которой подобные ему люди научаются еще в детстве. Он салютовал, опустился пред царем на колени и пал ниц.
В порядке старшинства все остальные последовали его примеру.
Это было замечательно. Ни один благородный гость на пиру не мог не узрен, в этом поступке всей гордости этих людей. Если же неотесанные чужестранцы, пришедшие в нашу страну откуда-то с запада, полагали себя стоящими выше древнего этикета, благородный человек в свою очередь был выше того, что бы заметить их недовольство. Но прежде всего, впрочем, властители падали ниц перед Александром из благодарности: ведь он старался оказать им честь. Когда первый из персов встал лицом к царю перед тем, как опуститься на колени, — я видел, как встретились их взгляды и как промелькнуло и них понимание.
Перед каждым из тех, кто падал ниц, Александр любезно склонялся сам; македонцы шептались на своих ложах, когда в конце процессии вперед вышел старик, довольно тучный и одеревенелый в коленях, и опустился на пол, стараясь изо всех сил. Всякому понятно: становясь на колени, не стоит задирать зад, — и все прочие падали ниц со всею грацией; только слабоумный мог осмеять немощь бедного старца. Я услыхал пролетевшее где-то меж македонцами хихиканье; и тогда один из них, Соратник по имени Леоннат, грубо загоготал. Персидский вельможа, как раз в это время пытавшийся подняться, не уделяя должного внимания своей устойчивости в попытке сделать это как можно быстрее, был так шокирован, что чуть было не упал. Я стоял за ним, дожидаясь собственной очереди, и помог бедняге устоять на ногах.
Занятый этим, я не видел реакции Александра и, подняв наконец взор, узрел пустой трон. Царь размашистым шагом направлялся к обидчику, и полы его одеяния развевались; шаг Александра был легок, словно ноги его вообще не касались пола; он был подобен молодому льву в прыжке. Не думаю, чтобы Леоннат вообще заметил его приближение. Не сказав ни слова, Александр устремил вниз яростный взгляд побелевших глаз, схватил Леонната за волосы одной рукой, за кушак другою и стащил с ложа прямо на пол.
Говорят, что Александр редко сражался с врагом во гневе; обыкновенно он бывал в приподнятом, легком настроении и часто улыбался. И все же сегодня я думаю: сколько же людей в своей предсмертной агонии встречали этот горящий белым огнем взгляд? Леоннат, в ярости барахтавшийся на полу, подобный упавшему медведю, глянул вверх и мгновенно побледнел. Даже я почувствовал, как затылок мой словно бы омыло холодным дуновением. Я бросил взгляд на пояс Александра, ожидая увидеть там оружие.
Но царь просто стоял над Леоннатом, уперши руки в бока, лишь чуточку запыхавшись, и проговорил спокойно:
— Ну вот, Леоннат, теперь ты тоже лежишь предо мною. И ежели ты воображаешь, будто хорошо при этом выглядишь, тогда посмотри на себя со стороны. — Затем царь вернулся к собственному трапезному ложу и о чем-то заговорил с окружавшими его гостями.
Грубость наказана, подумал я. Никто не пострадал. Зачем мне было пугаться?
Пир быстро подошел к концу, и Александр вернулся в опочивальню совершенно трезвым. Львиная ярость пропала без следа; он не находил покоя, меряя шагами комнату, говорил об оскорблении, нанесенном моему народу, и лишь затем с тоскою выкрикнул:
— Отчего Каллисфен восстал против меня? Чем я провинился перед ним? У негр было все: подарки, влияние — все, о чем он только ни просил. Если это друг, дайте мне лучше честного врага. Некоторые из них делали мне добро; этот явился на пир лишь затем, чтобы унизить меня. Я видел в нем ненависть. Почему?
Я подумал: «Быть может, философ действительно верит в то, что божественные почести следует воздавать одним лишь богам?» Но тут же вспомнил, что греки и раньше оказывали их смертным. Кроме того, здесь было и что-то другое… Когда привыкаешь к жизни при дворе, подобные вещи чувствуются сразу. Каллисфен был греком, и я не знал, кто другой может стоять за ним. И просто ответил, что так, по-моему, философ пытался снискать себе верных сторонников.
— Да, но почему? Мне нужно это знать…
С некоторыми сложностями я заставил Александра раздеться и принять ванну. Я ничем не мог успокоить его и боялся, что царь не уснет.
Гневался он не только из-за поругания прав, на которые уже рассчитывал с того момента, как они были заявлены. Люди оказались недостойными его любви к ним, предали ее. Чувство это было слишком глубоким, чтобы Александр смог говорить о нем. Нанесенная в минуту душевного подъема рана все еще кровоточила. И все же он сдержал гнев; именно нанесенное персам оскорбление прорвало плотину. Александр завершил день с мыслью о нас — так же, как и начал его.
Я уложил царя в постель и искал какие-то утешительные слова, когда от двери раздался голос: «Александр?» Лицо царя просветлело, когда с губ его слетело: «Входи». То был Гефестион. Я знал, что он не стал бы спрашивать позволения, не зная о моем присутствии.
Я оставил их наедине, думая: «В день, когда Александр вопрошал оракула, этот человек был там и слышал все. Теперь он пришел, чтобы сделать то, чего не смог бы сделать я сам». Вновь я желал смерти Гефестиону.
Опустив голову на подушку, я сказал себе: «Смогу ли я лишить своего заболевшего господина целебного питья потому только, что не я сам собирал травы? Нет, пусть лучше он исцелится». Потом я выплакал себе все глаза и уснул.
Когда зима отступила, двор Александра переместился в Мараканду. Так мы избавились от отравленной воды Окса и его жарких равнин. Теперь, думал я, все пойдет хорошо.
После Зариаспы все здесь казалось райским: зеленая речная долина у самого подножия гор, высокие белоснежные пики над головою и вода, словно текучий лед, чистая, как хрусталь… Во многих садах миндальные деревья уже набирали цвет, а из тающих снегов поднимались маленькие нежные цветки лилий.
Хоть и раскинувшаяся на землях Согдианы, эта долина вовсе не погружена в дикость, подобно лежащим далее: это настоящее пересечение караванных путей, и здесь можно встретить людей отовсюду. На базарах продаются искусно отделанные бирюзой конские сбруи и кинжалы в ножнах кованого золота. Здесь можно купить даже шелк из страны Цинь, и я приобрел его достаточно, чтобы сшить длинное одеяние; по небесно-голубому фону там были вышиты цветы и летающие змеи. Продавец заявил, что шелк был в пути целый год, а Александр решил, что Цинь должна лежать где-то в Индии, ибо нет никакой земли за пределами вод Внешнего океана. Глаза царя сияли всякий раз, когда он говорил о далеких чудесных краях.
Цитадель немного растянута в своем плане, словно бы стремится куда-то на запад над городом у собственных стен. Это довольно вместительная крепость с настоящим дворцом внутри. Здесь Александр занялся ворохом важнейших дел, не достигших его на севере. Он принимал множество персов самого высокого ранга и, как я отчетливо видел, не перестал думать о нашем обычае приветствовать владыку.
Леоннат был прощен. Александр сказал мне, что, в общем, он совсем не плохой человек и добрый товарищ и имел бы куда больше здравого смысла, не будь он навеселе на том пиру. Я отвечал ему, что в Мараканде все будет иначе, раз здесь мы можем пить воду из горных источников.
В моих словах сквозила надежда. На берегах Окса Александр слишком долго был вынужден пить крепкое бактрийское вино и успел привыкнуть к нему. Здесь он смешивал его с водой примерно наполовину, — но для бактрийского вина этого вовсе не достаточно.
Если беседа текла плавно, Александр говорил больше, нежели пил, и даже если засиживался допоздна, все бывало прекрасно. Но порой он просто приходил трапезничать с намерением напиться. Все македонцы поступают так время от времени; на берегах Окса они привыкли делать это чаще обычного.
Никогда в своей жизни Александр не напивался во время марша. Победы его были слишком блестящи: медлительные враги оставляли царю достаточно времени. Он также не пил, когда ему бывало необходимо подняться рано на следующий день, даже просто для того, чтобы поохотиться. Иногда охота отнимала два-три дня, и Александр разбивал свой шатер в холмах; она прочищала ему кровь, и он возвращался свежим и бодрым, как мальчик.
Александр понемногу приноравливался к нашим обычаям. Поначалу мне казалось, он делает это затем, чтобы не выказать ненароком неуважения; потом я увидел, что он просто привык соблюдать их. Почему бы и нет? Я с самого начала понимал, что македонский царь во многом превосходил породившую и воспитавшую его страну. Сама душа его была цивилизована; мы лишь показали ему самые общие, внешние формы своей культуры. Все чаще, принимая гостей и просителей, Александр надевал митру. Она весьма шла ему, ибо имела форму боевого шлема. Он взял в свиту нескольких управителей из местного дворца, и те наняли персов-поваров; отныне персидские гости вкушали настоящие праздничные яства, к которым привыкли, но и сам Александр бывал доволен кушаньями, хотя по обыкновению ел совсем немного. Чувствуя его добрую волю и гармонию с нашими обычаями, многие из тех, кто прежде служил ему из одного лишь страха, отныне делали это с удовольствием. Его правление было одновременно и сильным, и справедливым; немало времени пролетело с той поры, как у персов был царь, сочетавший и то, и другое.
Впрочем, македонцы чувствовали себя обманутыми. Они ведь оставались победителями и полагали само собой разумеющимся, что это будет ясно видно во всем. Александр не мог не понимать этого. Он не был человеком, легко идущим на уступки, и вскоре вновь попробовал кружным путем привести своих соплеменников к ритуалу падения ниц. На сей раз он начал не с подножия, но с вершины.
Ни великолепного пира, ни персидских гостей. Одни лишь друзья, которым он мог верить, а также имевшие вес македонцы, коих он надеялся убедить. Он поделился со мною своими планами, и я счел, что ему это удастся: Александр был щедро наделен чувством такта.
Сам я, однако, не был допущен. Александр не сказал мне отчего; он превосходно видел, что я и так понимаю причину. Но все-таки, страстно желая увидеть это, я прокрался в примыкавшую комнату для слуг и затаился там, откуда мог созерцать все через проем дверей. Харес промолчал. Я почти всегда мог поступать, как мне вздумается, если только не нарушал рамки пристойности.
Все ближайшие друзья царя были приглашены: Гефестион, Птолемей, Пердикка, Певкест — и Леоннат тоже, благодарный за дарованное ему прощение и готовый исправиться. Что до остальных, то все они знали, что должно произойти. Когда Александр открыл мне, что пригласил и Каллисфена, удивление столь ясно проступило на моем лице, что он добавил: «Гефестион говорил с философом, и тот согласился. Но даже если он нарушит свое слово, я не стану замечать этого. Все будет иначе, чем в прошлый раз. Да и остальные не одобрят его выпада».
То была лишь маленькая вечеринка, не более чем на двадцать кушеток. Я видел, что Александр не пригубил своей чаши. Не было на свете удовольствия, что смогло бы подчинить царя себе, столь сильна была его воля. Он говорил, подносил к губам чашу и снова говорил.
Никто не мог уподобиться Александру в красноречии, когда тот бывал в ударе и обращался к благодарному слушателю. С греком он заговаривал об известных пьесах и актерах, о скульптуре, поэзии и живописи или же о том, как следует спланировать улицы города так, чтобы жителям было удобно в нем; с персом он говорил о предках собеседника, лошадях, обычаях его сатрапии или же о наших богах. Некоторые из его македонских друзей в детстве ходили к их общему наставнику — Аристотелю, о котором Александр до сей поры был самого высокого мнения. С большинством же других, в жизни своей не прочитавших ни одной книги и способных всего лишь «царапать» по воску, он был вынужден говорить об их заботах, их охотничьих удачах, их любовных похождениях или же о войне, что, если вино достаточно бойко ходило по кругу, быстро приводило беседу к победам Александра. Полагаю, это правда — то, что порой он говорил о них слишком много. Но любой художник, даже величайший, любит воскрешать в памяти уже созданные картины.
у ночь вино было хорошенько разбавлено, и все шло гладко. Для каждого из гостей у Александра нашлось нужное слово. Я слышал, как он спросил у Каллисфена, давно ли тот получал весточку от Аристотеля, на что философ отчего-то отвечал с запинкой, хоть сумел быстро совладать с собою и скрыть замешательство. Александр же рассказал остальным, что повелел сатрапам всех провинций посылать философу (уже обладавшему обширным собранием редкостей) любые странные находки, какие только удастся разыскать. Кроме того, Александр подарил Аристотелю немалые деньги — восемьсот талантов, чтобы тот выстроил на них здание, которое вместило бы коллекцию. «Когда-нибудь, — объявил он, — я непременно схожу и посмотрю на нее».
Ее очистили после трапезы; и тот вечер гостям не предлагали персидских сладостей. Все ждали чего-то; казалось, сам воздух был пропитан ожиданием. Харес, чья должность обычно считалась слишком высокой, чтобы он позволял себе разносить, что-либо, самолично внес в залу прекрасную золотую чашу. То была персидская работа, по моему разумению, из Персеполя. Ее-то Харес и вложил в ладони Александру.
Царь отпил из нее, затем протянул Гефестиону, чье ложе было справа от кушетки Александра. Гефестион выпил, передал чашу Харесу и поднялся со своего места; тогда, остановившись перед Александром, он пал ниц. Получилось превосходно — должно быть, он упражнялся дни напролет.
Я отпрянул подальше. Зрелище вовсе не предназначалось для моих глаз, и я вполне понимал справедливость этого требования. Большую часть собственной жизни я провел, сгибалась до земли, — как и все мои предки, вплоть до времен Кира. Это просто старая церемония, и нам отнюдь не кажется, что она способна как-то унизить человека, но для македонца, со всею его гордостью, это нечто совсем иное. У Гефестиона было право — по крайней мере, в этот первый раз — не делать это на виду у персов, и в особенности на моих глазах.
Он поднялся на ноги с не меньшей грацией, чем опускался на колени (ничего лучше я не видывал даже в Сузах), и шагнул к Александру, обнявшему его за плечи и расцеловавшему. Глаза их разделили улыбку. Гефестион вернулся на свое ложе, и Харес отнес чашу Птолемею. Так оно и продолжалось: каждый приветствовал царя и затем обнимал друга. На сей раз, подумалось тогда мне, даже Каллисфен не должен быть смущен.
Очередь философа подошла ближе к концу. Словно бы случайно, Гефестион как раз в это время заговорил с Александром, который отвернулся, чтобы ответить. Никто из них не наблюдал за Каллисфеном.
Я же не спускал с философа глаз. Мне хотелось понять, достоин ли этот человек уважения. Вскоре я получил ответ на свой вопрос; он отпил из чаши, после чего прошел сразу к Александру, который (как решил Каллисфен) ничего не заметил, и встал рядом с ним, ожидая поцелуя. Я представил себе, как позже он хвастает, что был единственным, кто не стал кланяться. Едва возможно поверить, чтобы взрослый человек мог оказаться таким дураком!
Гефестион взглядом предупредил Александра. Тот промолчал. У Каллисфена был шанс сдержать данное слово; нарушив его, он оказался бы презираем самыми властными людьми при дворе. Такой поступок заставит отвернуться от него всех, кто счел бы выходку Каллисфена личным оскорблением.
Придумано было отлично; никто не учел, правда, степень презрения, которое эти люди питали к Каллисфену уже сейчас. Когда Александр повернулся к нему, кто-то воззвал со своего места: «Не целуй его, Александр! Он не падал ниц!»
Услышав, царь не мог сделать вид, что ничего не произошло. Он удивленно поднял брови и вновь отвернулся от Каллисфена.
Можно подумать, этого было достаточно. Каллисфен же никогда не знал меры ни в добре, ни в зле. Он пожал плечами и отошел от царя со словами: «Ну что ж, обойдусь и без поцелуя».
Полагаю, если человек способен сохранять хладнокровие в первом ряду сражающихся, это не идет ни в какое сравнение со спокойствием, надобным для того, чтобы иметь дело с Каллисфеном. Александр же просто подманил Хареса, который догнал философа, пока тот еще не успел вновь устроиться на своем ложе. Весьма удивленный — подумать только! — новостью о своем изгнании, тот встал и вышел, не открывая более рта. В душе я поздравил царя с тем, что он не удостоил философа чести выслушать слово «Вон!» из собственных уст. Да, подумал я, он быстро учится.
Несколько друзей последними пали ниц, как если бы ничего не произошло; дальше все шло, как и на любом ином дружеском собрании. Но все уже было испорчено. Каллисфен доказал всю низость своих намерений, но был способен изготовить из этого собственный рассказ, который мог бы воодушевить прочих. Снова и снова я возвращался к одной и той же мысли…
В тот день царь лег относительно рано. Я выслушал всю историю (ведь меня там не было) и затем сказал:
— Ради поцелуя я готов и на большее. Я убью этого человека для тебя. Время пришло. Просто скажи одно лишь слово.
— Ты и правда сделаешь это? — В голосе Александра было больше удивления, чем жажды услышать мой ответ.
— Конечно же сделаю. Всякий раз, когда ты едешь на битву, твои друзья убивают твоих врагов. Я же еще ни разу никого не убил ради тебя. Позволь мне сделать это теперь.
Он сказал:
— Спасибо, Багоас. Но это вовсе не то же самое.
— Никто не узнает! Караваны привозят тонкие, незаметные яды издалека, даже из Индии. Я скрою лицо, когда пойду покупать снадобье, и знаю, что нужно делать.
Он положил ладонь мне на лицо и спросил:
— Ты уже делал это для Дария?
Я не ответил ему: «Нет, это просто план, который я придумал, чтобы убрать с дороги твоего возлюбленного».
— Нет, Аль Скандир. За всю свою жизнь я убил лишь одного человека и сделал это, спасаясь от посягательств на свою честь. Но для тебя я готов на убийство—и обещаю, что не допущу небрежности.
Очень нежно Александр отнял пальцы от моего лица.
— Когда я сказал, что это не то же самое, я имел в виду «для меня».
Мне следовало знать. Александр никогда не убивал тайком, ни разу — за всю свою жизнь. Он не стал скрывать смерть Пармениона, когда дело было сделано. У него, вероятно, было множество друзей, которые с радостью избавили бы царя от копией Каллисфена и даже устроили так, чтобы смерть философа показалась естественной. Но Александр не желал делать то, чего не смог бы потом объявить споим деянием. И все же, если б он только позволил мне послужить ему так, как я желал того, это избавило бы царя от многих неприятностей и даже спасло несколько жизней.
После того, что случилось, он более не заговаривал о падении ниц. С македонцами он вел себя по-прежнему, иногда устраивая вечера с вином и дружескими беседами. Но что-то все-таки переменилось. Те, кто согласился пасть перед ним на колени — из любви, преданности или же из понимания, — отныне избегали общества пренебрегших царской волей, словно бы бросая на них тень недоверия. Каждый теперь знал свое место; отныне, если кто-то и бывал не уверен, к кому следует примкнуть, то обе стороны тут же осыпали его упреками; расцветали раздоры.
Но когда мы, персы, сгибали свои тела перед владыкой, никто даже и не думал о чем-то подобном. О нет, мы просто выказывали царю покорность и готовность служить ему. Но старый ритуал становился похож на богохульство, когда ему пытались следовать македонцы.
Партии уже успели разделиться и даже пролить притом кровь. В уничтожении сил, поначалу брошенных на освобождение Мараканды, скрывалась какая-то темная история. Наши воины вытеснили осаждающих из их лагеря, но затем атаковали значительное скифское войско — и оказались загнаны в угол у самой реки. Толмач Фарнеух был отправлен вместе с ними с полномочиями посла; македонские военачальники — как конники, так и пехотинцы — попытались убедить его принять командование. Никто уже не узнает всей правды о случившемся; немногие выжившие воины обвиняют то одного, то другого, но, кажется, предводитель всадников вместе со своими людьми бросил остальных и пересек реку, оставив пехоту на обрыве у берега. Пешим воинам пришлось пробиваться вслед за конниками: спешно, как только они могли; так в итоге они оказались на маленьком островке посреди реки, став прекрасными мишенями для скифских стрел. Немногие смогли уплыть, чтобы поведать нам эту горькую повесть. Мараканда была осаждена вновь, и только сам Александр освободил город, после чего самолично отправился взглянуть на изуродованные тела и похоронить их.
Он был страшно разгневан тем, как хорошее войско оказалось безжалостно разбито вследствие неумелого руководства, и сказал, что потере Фарнеуха предпочел бы смерть таких полководцев. Друзья Александра говорили, что эти люди считали персов недостойными разделить с ними пищу; по их мнению, персидские войска были способны лишь прикрыть их собственные, когда дело шло плохо. Все это вселило в некоторые сердца затаенную злобу и ожесточило беседы на обычных вечерних пирушках с обильными возлияниями. Каждую ночь с ужасом я ждал, что вот-вот в присутствии царя разгорится какая-нибудь драка или иная недостойная сцена. Этого я страшился более всего. К счастью, Бог не наделил меня даром предвидения.
Примерно тогда Черный Клит (прозванный так за свою жесткую бороду) явился но дворец испросить царского приема.
Это был тот самый человек, что разделял с Гефестионом командование отрядом Соратников. Если вам нужен пример вояки старой школы, не желающего мириться с любыми новшествами, то он перед вами. Александр всегда потакал ему, ибо тот знал царя с колыбели; Клит был младшим братом царской няньки — благородной македонянки, воспитавшей Александра. Полагаю, Клит был старше царя лет на десять. Он бился еще в рядах войска царя Филиппа и, обладая старомодными взглядами и представлениями, всегда говорил свободно при ком бы то ни было и презирал всех инородцев. Наверное, он помнил годовалого Александра ковыляющим по полу и пускающим под себя лужицы. Немного ума надо, чтобы вспоминать подобные вещи о великом человеке; с другой стороны, я не думаю, что Клит мог бы — даже напрягшись — мыслить более общими понятиями. Он был отменным воином и неизменно проявлял мужество в гуще сражения. Всякий раз, когда ему на глаза попадался перс, на его лице вырисовывалось сожаление, что он убил их меньше, чем мог бы.
Поэтому посещение дворца Клитом, пришедшееся как раз на то время, когда именно Оксатр встал на часах, охраняя царя, стало подлинным злосчастьем.
Я проходил мимо и, услыхав, как к Оксатру обращаются словно бы к слуге, остановился взглянуть на наглеца. Посчитав ниже своего достоинства заметить грубый тон, Оксатр не собирался бросать пост и бежать выполнять чьи-то поручения; поманив меня, он сказал по-персидски: «Багоас, передай царю, что полководец Клит хочет повидать его».
Я ответил на том же языке и поклонился; не стоило забывать, какое положение мы имели при дворе в Сузах. Поворачиваясь, чтобы уйти, я увидал лицо Клита. Между ним и царем стоят теперь два варвара, причем один из них — евнух! Теперь я ясно видел, как отнесся Клит к тому, чтобы оказаться представленным владыке продажным персидским мальчишкой.
Царь принял его довольно скоро. В деле, приведшем к нему Клита, не было ничего необычного; я слышал весь их разговор. И лишь потом, когда полководец вышел и вновь узрел стоящего на часах Оксатра, брови чернобородого македонца вновь сомкнулись над переносицей.
Вскоре после этого незначительного происшествия царь давал большой пир — в основном для своих македонских друзей. Впрочем, на нем были и греки, посланцы из Западной Азии, равно как и несколько персов, занимавших значительные должности в управлении провинцией, чьи полномочия царь подтвердил ранее.
Двор Александра теперь вырос, уже вполне соответствуя его положению; здесь все было учтено, чтобы в случае надобности угодить гостям любого ранга и звания. Я мог отправиться на базар за покупками, или уйти в город посмотреть на танцы, или же просто зажечь лампу и читать свою греческую книгу, что в последнее время стало удовольствием… По что-то толкнуло меня посетить в тот вечер пиршественную залу. В том не было особой причины, меня просто угнетали обычные тревоги… и захотелось бытъ поблизости. Такие предчувствия могут внушаться Богом или же просто порождаться опытом: так хорошие пастухи бывают способны угадывать погоду. Если это Бог послал меня туда, то, должно быть, он предназначил мне какие-то добрые дела. Не могу судить.
С самого начала мне все показалось странным. Александр принес в тот день жертву Диоскурам, греческим героям-близнецам. Клит тоже задумал пожертвовать двух овец Дионису, чей праздник отмечался в тот день в Македонии, а Клит всегда исполнял старые обычаи. Он обрызгал вином своих овец, уже готовясь перерезать им глотки, когда услыхал рожок, зовущий гостей к столу. Поэтому он оставил все как есть и ушел. Но глупые овцы, приняв своего палача за пастуха, покорно поплелись следом и вместе с ним вошли в двери залы. Все катались со смеху, пока не выяснилось, что овцы были жертвенными животными, уже посвященными Богу. Царь был весьма взволнован этим знамением и послал за жрецами, которые принесли бы эту жертву за Клита. Тот поблагодарил Александра за добрую мысль, и как раз в это время вошли виночерпии со своими сосудами.
Я понял сразу, что этот вечер был одним из тех немногих, когда Александр опускался на пиршественное ложе с твердым намерением напиться. Именно он задавал темп; виночерпии сновали взад-вперед столь быстро, что все были уже изрядно навеселе к тому времени, как с мясными блюдами было покончено, тогда как, по персидскому обыкновению, вино только сейчас следовало бы предложить гостям. Я и по сей день не могу совладать с гневом, когда несведущие греки объявляют, что именно мы приучили царя преступать меру в отношении вина. Да неужели?..
В тот день был подан десерт: превосходные спелые яблоки из Гиркании. Они хорошо перенесли неблизкий путь, и Александр заставил меня взять одно еще до ужина — на тот случай, если их вдруг не останется вовсе. Царь никогда не бывал чересчур занят, чтобы подумать о мелочах наподобие этой.
Кажется, в самой человеческой природе заложена способность обращать добрые дары Бога во зло. В любом случае, именно с этих яблок разговор принял неверный оборот.
Друзья Александра рассуждали в том духе, что фрукты всех четырех сторон света ныне прибывают к его столу, поступая из собственных его земель. Диоскуры и те были обожествлены за меньшие подвиги на поле брани.
Ныне, прочтя немало книг, я убедился в правдивости этих слов. Самой дальней точкой, куда только смогли добраться близнецы на корабле Ясона из родимой Спарты, был Эвксинский Понт — примерно то же расстояние, что из Македонии до Западной Азии, да и то лишь по берегу. Другие походы, в которых участвовали Диоскуры, были маленькими греческими войнами, поездками за стадами или за своей сестрой, похищенной каким-то афинским царем. Все это не так далеко от дома. Без сомнения, братья были отличными воинами, но я сомневаюсь, что они могли сражаться плечом к плечу, ведя притом своих людей на битву. Один из них был всего лишь борцом. Поэтому Александр не стал отрицать, что превзошел их. Зачем бы ему это делать? И все-таки я чувствовал приближение беды.
Можно представить, какой шум о богохульстве подняли сторонники старых порядком. На это друзья Александра отвечали криком (к тому времени орали уже все в зале), что близнецы были рождены такими же смертными, как и Александр, и одни только зависть и желчь под фальшивыми масками благочестия могут отказать ему в почестях, которых он заслуживает куда более, чем эти двое.
Словно бы и сам пропитавшись царившим в зале ароматом брожения, я выпил немало вина в помещении для слуг, и теперь все плыло предо мною, словно в зыбком тумане. Так бывает во сне: знаешь, что грядет нечто ужасное, но уже ничего нельзя исправить. Впрочем, и трезвый, я ощутил бы то же самое.
— Александр то, Александр се, везде Александр! — гулкий и хриплый голос Клита перекрывал все остальные. Именно он заставил меня броситься из своего укрытия ко входу в пиршественную залу. Полководец стоял, выпрямившись во весь рост, у своего ложа. — Он что, сам покорил всю Азию? Неужели мы ничего не свершили?
На что Гефестион проорал через всю комнату (уже пьяный, как и все прочие):
— Он вел нас! Ты не заходил так далеко с Филиппом!
Только этого и недоставало, чтобы удвоить гнев Клита.
— Филипп! — закричал он. — Филипп начинал с пустого места! Какими он принял нас? Племена грызутся, цари бьются за трон, повсюду враги. Его убили, когда ему не исполнилось и пятидесяти, а кем он был тогда? Повелителем Греции, хозяином Фракии до Геллеспонта; все было готово к походу на Азию! Без своего отца, — теперь Клит кричал прямо в лицо Александру, — где б ты оказался сегодня? Без армии, которую он собрал для тебя? До сих пор отбивался бы от иллирийцев!
Я был потрясен до глубины души тем, что он мог так оскорбить повелителя в присутствии персов. Что бы ни ждало этого человека в дальнейшем, его следовало немедленно вывести вон. Я ждал, что царь прикажет это сразу же.
— Что?! — крикнул он в ответ. — За семь-то лет? Ты что, из ума выжил?
Никогда прежде я не видал, чтобы Александр так забывался. Он походил на какого-нибудь забияку в таверне. И пьяные македонские олухи не придумали ничего лучше, как вторить ему своими воплями.
— Отбивался бы от иллирийцев! — рокотал Клит в ответ.
Александр, привыкший, чтобы его голос был слышен над шумом сражения, если он повышал его, сделал это сейчас:
— Мой отец боролся с иллирийцами половину своей жизни! И они не желали успокоиться, пока я не вырос, чтобы оказать отцу эту услугу. Мне было шестнадцать. Я гнал их многие лиги уже за пределами прежних границ, и там-то они и остались! А ты где был в то время? Вместе с отцом не высовывал носу из Фракии после того, как трибаллы разгромили тебя!
Я давно уже слыхал, что царица Олимпиада была ревнивой, буйной женщиной, научившей Александра ненавидеть отца (как полагал я, оттого лишь, что в Македонии не сыщешь ни единого человека, обученного правильно управлять гаремом). (от стыда мне хотелось провалиться сквозь землю.
Началась настоящая буря пререканий. Вновь вспомнили про прискорбный разгром поиска на речном берегу, вновь пережили обрушившийся на островок шквал скифских стрел. В общем шуме Александр немного пришел в себя. Царь признал к тишине голосом, который сразу же возымел действие; я видел, что он с трудом сохраняет самообладание. Едва все утихли, он обратился к сидевшим неподалеку греческим гостям:
— Должно быть, вы чувствуете себя полубогами среди диких зверей, посреди всего этого крика.
Клит услышал. Побагровев от выпитого вина, смешавшегося с яростью, он проорал:
— Значит, теперь мы звери? И дураки, и растяпы! В следующий раз он назовет нас «пастухами». Именно так и назовет! Это мы — те воины, какими сделал нас твой отец, мы принесли тебе все твои победы. И теперь даже кровь его не достаточно хороша для тебя, ты ведь теперь «сын Амона»!
Мгновение Александр безмолвствовал. Затем сказал — негромко, но таким свирепым голосом, что тот прорезал насквозь всю суматоху спора:
— Убирайся.
— Да, я уйду, — ответил Клит. — Отчего не уйти? — Внезапно выбросив в сторону руку, он указал на меня дрожащим перстом. — Да, когда для того, чтобы повидаться с тобой, нам приходится сначала спрашивать разрешения у варваров, подобных этому выродку, лучше уж держаться подальше. Лишь мертвецы, Парменион и его сыновья, счастливы ныне.
Не сказав ни слова, Александр потянулся к блюду с яблоками, замахнулся и метнул плод прямо в голову Клита. Бросок был убийственно точен; я слышал глухой удар.
Гефестион прыжком поднялся на ноги и подскочил к Александру. Я слышал слова, обращенные к Птолемею:
— Выведи его. Во имя любви богов, выведи его отсюда.
Птолемей бросился к Клиту, все еще потиравшему ушибленный лоб, схватил его за руку и потянул к дверям. Клит обернулся и помахал ладонью.
— Этой самой рукой, — заявил он, — я спас тебе жизнь у Граника, когда ты подставил спину под копье Спитридата.
Александр, бывший на пиру в своем персидском одеянии, схватился за пояс, словно бы надеясь найти там меч. Возможно, в Македонии они действительно не снимают оружия, отправляясь пировать.
— Подставил спину?! — крикнул он. — Лжец! Подожди меня, не убегай!
Теперь у него была причина гневаться. Родственники Спитридата, жившие в Сузах, уверяли всех, будто бы тот погиб, сражаясь с Александром лицом к лицу, но они наделяли его чрезмерным мужеством: этот воин пытался убить Александра, подойдя со спины, когда царь рубился с кем-то другим. Клит, в свою очередь подскочивший сзади, отрубил Спитридату руку, уже занесенную для удара. Как я полагаю, любой воин, оказавшийся поблизости, сделал бы в точности то же самое, но Клит столь часто похвалялся своим подвигом, что всех уже тошнило от этой старой истории. Сказать, будто Александр подставил врагу спину, было вовсе уж бесчестно. Царь вскочил на ноги, но Гефестион и Пердикка остановили его, ухвати поперек туловища. Александр боролся и проклинал их, пытаясь вырваться, пока Птолемей тащил к дверям Клита, вес еще бормотавшего какие-то оскорбления, и вовсе уже неслышные в поднявшемся шуме. Тем временем Гефестион уговаривал Александра:
— Мы все напились. Потом ты пожалеешь… Барахтавшийся в их объятиях Александр процедил сквозь зубы:
— Кажется, так кончил Дарий. Еще немного, и вы принесете веревки.
Его разумом овладел какой-то злой бог, подумал я. Нет, это не просто выпитое вино; его надо спасать. И подбежал к извивавшемуся клубку людей:
— Александр, с Дарием было иначе. Это твои друзья, они не желают тебе худа.
Полуобернувшись на мой голос, Александр непонимающе переспросил:
— Что? Гефестион фыркнул:
— Поди прочь, Багоас, — с раздражением, подобным тому, с каким обращаются к ребенку, требующему внимания в самый неподобающий момент.
Наконец Птолемей довел Клита через всю залу до дверей и остановился распахнуть их. Готовый броситься обратно, Клит едва не вырвался, но Птолемей всегда имел крепкую хватку. Оба пропали из виду, двери затворились за ними. Тогда с видимым облегчением Гефестион произнес:
— Он ушел. Теперь он тебя не слышит. Не выставляй себя на посмешище, успокойся и сядь.
Они разжали объятия.