Мэри Рено
Персидский мальчик
Аннотация
Еще в детстве Багоаса, потомка знатного рода, продали в рабство и сделали евнухом. И казалось бы, что может раб, ведь нет человека ниже его? Однако благодаря внешности, хорошему нраву, природному уму и щедрому сердцу юноша стал близок двум царям - персидскому Дарию и самому Александру Великому.
Cвершения Александра Македонского породили не одну легенду. Эта книга о семи последних годах его жизни, о падении могущественной персидской державы под ударами его армии, о походе в Индию, заговорах и мятежах соратников великого полководца. Это повествование о частной жизни Александра, о его пирах и женах, неконтролируемых вспышках гнева и безмерной щедрости, вложенное в уста персидского мальчика - его любовника и доверенного лица.
Вторая книга трилогии об Александре Македонском.
Чтобы люди не подумали, будто я — раб без роду и племени, проданный отцом-крестьянином с торгов в засушливый год, скажу сразу: корни нашей семьи уходят в далекое и славное прошлое. Отцом моим был Артембар, сын Аракса, и в жилах моих предков, издавна живших в Пасаргадах, текла древняя царская кровь — кровь великого Кира. Трое моих сородичей сражались за него, помогая царю возвысить персов над мидянами. Наше поместье в холмах к востоку от Суз принадлежало восьми поколениям моих предков, и мне было лишь десять лет, когда не по своей воле я покинул его, но уже тогда я начинал постигать воинское искусство нашего рода, который, увы, на мне заканчивается.
Крепостной холм, истертый непогодой до складывавших его камней, был ровесником нашей семьи. Сторожевую башню древние строители врезали прямо в утес. Оттуда мы с отцом любовались, бывало, рекой, стремительно бегущей по зеленым равнинам к Сузам, городу лилий. Он указывал мне на сияющий дворец, окруженный широкой террасой, и обещал представить самому царю, как только мне исполнится шестнадцать!
То было во дни царя Оха. Мы благополучно пережили его царствование, хоть и был он великим убийцей. Смерть же настигла моего отца оттого, что он остался верен юному сыну царя, Арсу, и борьбе его с визирем Багоасом.
Я был тогда мал, а посему мог бы и не помнить той давней истории, если бы визирь не носил мое собственное имя. В Персии такое — не редкость, но будучи единственным и любимым сыном, я вострил уши всякий раз, когда с удивлением слышал, как мое имя произносят с шипением ненависти.
Владельцы окрестных поместий и придворные владыки, которых мы, как правило, видели не чаще пары раз в году, время от времени проезжали горными дорогами. Наше укрепленное поселение лежало в стороне от их пути, но было удобным местом для встреч. Я любил глядеть на этих великолепных людей, восседавших на высоких конях, и предвкушать грядущие события — опасности я не чуял, ибо никто из них не внушал мне страха. Порой они приносили жертвы у огненного алтаря; приезжал к нам и маг — жилистый старец, любивший карабкаться по окрестным скалам, подобно следующему за козами пастуху, убивая змей и скорпионов. Мне нравилось смотреть на языки пламени, на их отражения в полированных эфесах мечей, в золотых бляхах и богато украшенных шлемах. И думалось мне, так всегда и будет, пока я не присоединюсь к этим могучим воинам уже в качестве мужчины.
Вознеся молитву, они вместе выпивали священный напиток, после чего заводили разговоры о воинской чести.
В этом вопросе я был сведущ. Едва я достиг пятилетнего возраста, меня забрали от воспитывавших меня женщин, дабы обучить верховой езде, метанию из пращи и ненависти ко Лжи. Дух многомудрого Бога питал светлый огонь. Во мраке Лжи таилось безверие.
Недавно умер царь Ох. Мало кто скорбел бы о нем, угасни царь от болезни, но поговаривали, что причина смерти царя — не болезнь, но снадобье. Багоас был высшим властителем государства, уже многие годы правившим наравне с самим царем, а молодой Арс лишь недавно женился, достигнув совершеннолетия. Ох же, имея выросшего сына и многочисленных внуков, начал понемногу урезать власть Багоаса. И умер, когда скорое падение визиря стало казаться очевидным и неминуемым.
«Стало быть, теперь, — рассуждал один из отцовских гостей, — вероломство освободило трон, хотя бы и для полноправного наследника. Сам я не виню Арса; сказывают, его честь осталась незапятнанной… Но царский сын еще юн, власть Багоаса возросла вдвое, и отныне старик в любое время может присвоить митру. Ни один евнух не возносился еще столь высоко».
«Не часто, но случается, — ответил отец, — их охватывает подобная жажда власти. Оттого лишь, что у них не может быть сыновей». Он поднял меня, сидевшего рядом, на руки. Кто-то пробормотал благое пожелание.
Гость наивысшего ранга, имевший земли у самого Персеполя, но последовавший за царским двором в Сузы, сказал на то: «Все мы согласны, что Багоас не должен править страной. Имея терпение, мы увидим, как с ним уживется Арс. Пускай он молод; мне кажется, дни визиря уже сочтены».
Не ведаю, как поступил бы Арс, если бы оба его брата не были отравлены. Именно тогда он покинул дворец, дабы сплотить преданных друзей.
Три принца уже достигли совершеннолетия, но все трое по-прежнему оставались близки. Достигнув престола, цари часто отворачиваются от родственников; Арс был не таков. Визирь с подозрением относился к их дружеским беседам, и оба младших брата, один за другим, погибли от мучительных желудочных колик.
Вскоре после этого к нашему поместью прибыл гонец с царской печатью на доставленном свитке. Я был первым, кого встретил отец после отъезда посланника.
«Сын мой, — сказал он, — вскоре мне придется покинуть вас; царь созывает верных товарищей. Настанет время — помни об этом, сын, — когда каждому придется встать на сторону Света в битве с Ложью. — Его тяжелая рука легла мне на плечо. — Тебе непросто будет делить одно имя с исчадием зла. Но это едва ли надолго, Бог милостив. Чудовище в человечьем облике не сможет унести имя с собой, и тебе придется заново отстоять его честь. Тебе — и сынам твоих сынов». Он поднял меня и расцеловал.
Отец распорядился укрепить поместье. Один из склонов холма, на котором оно стояло, был чересчур покат, но стены подняли на несколько рядов и устроили в них удобные для лучников щели.
За день до предполагаемого отъезда к воротам поместья подскакал отряд воинов. Их письмо также было отягощено царской печатью. Мы не догадывались, что послание прибыло из рук мертвеца: Арс разделил участь своих братьев, его малолетние сыновья были задушены. Мужская линия рода Оха прервалась… Взглянув на печать, отец повелел открыть ворота. Всадники въехали на двор.
Увидев все это, я беспечно вернулся в аллеи фруктового сада под стенами башни, к своим детским играм. Потом послышался крик, и я выбежал посмотреть. Пятеро или шестеро воинов выволокли из дверей человека с чудовищной раной в центре лица; кровь стекала ему в рот, струилась по бороде. С него сорвали богатое одеяние — и по плечам мужчины также текла кровь, ибо ушей у него не было. Узнать его я сумел лишь по обуви: то были сандалии моего отца.
Даже сейчас я порой со стыдом вспоминаю, что окаменел тогда от ужаса и молча наблюдал за его смертью, не испустив даже крика. Наверное, отец понял мое состояние, ибо, когда его тащили мимо, он успел прокричать: «Орксинс предал нас! Орксинс! Запомни имя! Орксинс!»
Открытый окровавленный рот и вопль исказили черты, сделав лицо еще страшнее. Не знаю, слышал ли я эти слова, — я только и мог, что стоять там, подобно каменному столбу, когда воины поставили моего отца на колени и, ухвативши за волосы, потянули вперед. Им пришлось пять или шесть раз ударить мечом, чтобы разрубить шею. Пренебрегшие милосердием в своем рвении, эти люди могли отрезать уши и нос уже после того, как отсекли бы голову; визирь не усмотрел бы разницы.
Занявшись отцом, они позабыли о моей матери. Должно быть, она сразу взбежала на башню; в минуту его смерти мать бросилась вниз, так что солдаты упустили возможность надругаться над ней. Падая, она кричала, — оттого лишь, мне кажется, что слишком поздно увидела меня у подножия стены. Мать рухнула на камни двора на расстоянии древка копья от меня, и череп ее раскололся на моих глазах. Верю, дух отца успел увидеть, как бесстрашно она последовала за ним.
У меня были две сестры — двенадцати и тринадцати лет. Была и еще одна, девятилетняя, — от второй жены отца, которую унесла лихорадка. Я слышал их истошные крики. Оставили ли их умирать после того, как солдаты натешились добычей, убили их или захватили живыми, того я не знаю.
Наконец предводитель отряда обратил свой взор на меня, сильной рукой поднял в седло, и мы поскакали прочь. Возле моей ноги болталась окровавленная сума с головой отца. Оставшаяся у меня крохотная часть рассудка озадаченно вопрошала, отчего воин сжалился надо мною. Ответ был дан мне той же ночью.
Нуждаясь в деньгах, мой мнимый спаситель не оставил меня себе. На базарной площади Суз, города лилий, я стоял раздетый донага, пока покупатели распивали из маленьких чашечек финиковое вино, шумно торгуясь. Греческие мальчики воспитываются вне стыда, они привычны к обнаженному телу; у нас же более строгие понятия о благопристойности. В своем неведении я думал, что пасть ниже уже невозможно.
Всего только месяц назад мать выбранила меня за то, что я заглянул в ее зеркало. Она сказала, я слишком юн для тщеславия, я же только мельком взглянул на свое лицо — и мало что успел заметить. Мой новый хозяин, однако, не скупился на похвалы: «Настоящая порода, только взгляните. Наследник исконных персов, с грацией косули. Посмотрите на эти тонкие кости, на его профиль — повернись, мальчик, — власы, сиянием подобные бронзе, прямые и мягкие, словно шелк из страны Цинь, — подойди же, мальчик, дай им потрогать. Брови, выписанные тонкой кистью. Эти большие глаза, словно раскрашенные бистром, — о, это озера любви! Эти нежные руки не продаются задешево, чтобы скоблить потом полы… Только не говорите, что вам предлагали подобный товар в пять прошедших лет или даже десять».
Как только он делал паузу, чтобы перевести дух, торговец замечал в ответ, что не намерен покупать себе в ущерб. Наконец тот назвал свою последнюю цену, и воин возопил, что такая сумма — чистый грабеж. Торговец же возразил, что нельзя упускать из виду известный риск: «Мы теряем одного из пяти, когда скопим их».
«Скопим их», — подумал я, в то время как ладонь страха закрыла вежды понимания. Дома я наблюдал за тем, как холостили быка… Я не вздрогнул, не открыл рта, мне не о чем было просить этих людей. Как я убедился на собственном горьком опыте, в сем мире не осталось места для жалости.
Стенами своего двора — по пятнадцати футов высотой — дом торговца напоминал царскую тюрьму. Рабов кастрировали у одной из них, под навесом. Меня опоили слабительным и не кормили; считалось, что так я легче перенесу оскопление. Затем меня втолкнули в холод и пустоту, дав сперва рассмотреть низкий столик с разложенными на нем ножами и специальную раму с торчащими в разные стороны палками, к которым привязывались ноги мальчиков. На раме я увидел зловещие темные потеки и грязные кожаные ремни… Только тогда я бросился к сандалиям торговца и вцепился в них с отчаянным плачем, умоляя о пощаде. Жалости в этих людях было не больше, чем в крестьянах, собирающихся холостить бычка. Они не сказали ни слова утешения; привязывая меня ремнями, они обсуждали какие-то базарные слухи, а затем приступили к делу, и я не слышал уже ничего, только боль и собственные крики.
Говорят, женщины забывают о муках деторождения. Что ж, их направляют руки самой природы. Но ничья рука не сжала мою, дабы облегчить боль — сплошную боль меж почерневшим небом и землей. Ее я буду помнить до самой смерти.
Там была старая рабыня, кутавшая мои сильно гноившиеся раны. Работала она умело и быстро, чистыми руками, ибо мальчики считались достоянием хозяина и, как она призналась однажды, ее прогнали бы, потеряй она хоть одного. Рабыня сказала, что со мной все в порядке, «чистая работа», и позже добавила, глупо хихикая, что я смогу неплохо зарабатывать. Слов этих я тогда не понял; знал только, что она смеялась, пока я корчился от муки.
Как только я поправился, меня продали с торгов. Снова я стоял обнаженный, на сей раз на виду у глазевшей толпы. С помоста виднелся яркий краешек дворцовых стен, где, как обещал мне отец, я должен был в свое время предстать под царские очи.
Купил меня торговец драгоценными каменьями; хоть и не сам он, а жена его выбрала меня, указав красным кончиком пальца из-за опущенных занавесей носилок. Мой хозяин медлил, упрашивая дать новую цену: предложение разочаровало его. От боли и тоски я исхудал, сбросив, вне сомнения, вместе с весом большую часть своей красоты. Перед торгами меня буквально набивали едой, но мое тело неизменно извергало ее обратно, словно бы презрев саму жизнь. Тогда меня решили поскорей сбыть с рук, а жене ювелира хотелось иметь при себе хорошенького пажа, дабы возвыситься над наложницами, и для этой цели я был достаточно пригож. Еще у нее была обезьянка с зеленоватым мехом.
Я очень привязался к этому животному; моей обязанностью было кормить его. Когда я входил, обезьянка бросалась ко мне в объятия, норовя крепко вцепиться в мою шею крошечными черными ручонками. Впрочем, вскоре зверек прискучил госпоже и его продали.
Я все еще был слишком мал и привычно жил сегодняшним днем. Но когда продали обезьянку, я с трепетом заглянул в будущее. Мне никогда уже не бывать свободным человеком, меня так и будут всю жизнь продавать и покупать, как эту обезьянку, и еще — я никогда не стану мужчиной. Ночами эти мысли не давали мне уснуть. А утром казалось, что, лишившись мужского естества, я в одночасье состарился. Госпожа заметила, что я чахну, и повелела кормить меня так, что вскоре начались рези в животе. Но она вовсе не была жестока со мной и никогда не била, не считая тех случаев, когда я нечаянно ломал что-то ценное.
Пока я лежал, приходя в себя, у торговца, на престол воссел новый царь. Прямая линия Оха оборвалась, так что отныне в царских жилах текла разбавленная кровь каких-то боковых ветвей. Так или иначе, люди хорошо отзывались о государе. Датис, мой хозяин, не приносил новости в гарем, полагая единственной заботой женщин доставлять удовольствие мужчинам, а евнухов — приглядывать за ними. Глава евнухов, однако, с увлечением пересказывал нам все базарные сплетни; почему бы и нет? Это все, что у него было.
«Новый царь Дарий, — поведал нам он, — в достатке наделен и красотой, и доблестью. Когда царь Ох воевал с кардосцами и их могучий силач бросил вызов его воинам, только Дарий решился шагнуть вперед. Он и сам был завидного роста, а пронзив великана первым же дротиком, снискал славу, не потускневшую и по сей день. Не обошлось, разумеется, без разногласий, и маги исследовали небо в поисках знамений, но никто в совете не осмелился оспорить выбор Баго-аса; визиря попросту слишком боялись. Однако до сей поры никто не слыхал, чтобы царь убил кого-нибудь: по слухам, нрава он был самого спокойного и незлобивого».
Слушая рассказ евнуха и качая опахалом из павлиньих перьев перед лицом госпожи, я вспоминал пир по случаю дня рождения отца, последнего в его жизни. Гости правили вверх по склону холма и торжественным шагом вступали в ворота, конюхи принимали у них лошадей. У порога друзей приветствовал отец, рядом с которым стоял тогда и я… Один из гостей возвышался над остальными и столь был похож на бога, что даже не казался мне старым. Он отличался редкостной красотой, а все его зубы еще были на месте, и он подхватил меня, как грудного младенца… Я смеялся тогда. Разве не его звали Дарием? Но какое мне дело до того, кто ныне правит царством? — так думал я, качая свое опахало.
Вскоре, когда эти вести устарели, на базаре заговорили о западных землях. Там жили варвары, о которых рассказывал отец, — рыжеволосые дикари, красившие лица синим. Они жили на севере от Греции, племя, называвшее себя македонцами. Сначала они совершали набеги, затем у них хватило наглости объявить войну, и сатрапы прибрежных областей уже готовились отразить натиск македонцев. Последние новости гласили, что почти сразу после смерти царя Арса их собственный царь также был убит, на каком-то публичном представлении, где, как это принято у варваров, расхаживал без охраны. Наследник его был еще достаточно юн, чтобы Персия перестала беспокоиться о вторжении с западных рубежей.
Моя жизнь неспешно текла среди маленьких забот гарема: устраивать постель, приносить и уносить подносы с кушаньями, смешивать шербеты из горного снега и лимонного сока, красить госпоже ногти и отзываться на ласки девушек. У Датиса была всего одна жена, не считая трех молоденьких наложниц, которые были добры ко мне, зная, что их господин не питает пристрастия к мальчикам. Но если только госпожа замечала, что я прислуживаю им, она без жалости таскала меня за ухо.
Скоро мне стали давать небольшие поручения, позволившие выходить в город, — ведь покупка хны, краски для век или ароматных трав для бельевых сундуков могла оскорбить Достоинство главы евнухов; на рыночной площади и в лавках встречал я и других собратьев по несчастью. Некоторые евнухи походили на моего начальника — жирные и неуклюжие, с почти женскими грудями; увидев такого, я снова и снова зарекался умерить аппетит, хотя все еще быстро вытягивался в росте и, стало быть, нуждался в питании. Другие были иссохшие и визгливые, как измученные заботами старухи. Но некоторые держались уверенно и с достоинством, они были высоки и прямы; мне оставалось только догадываться об их секрете.
Настало лето; апельсиновые деревья на женской половине сада наполнили воздух ароматом, мешавшимся с благоуханным потом девушек, в скуке перебиравших пальцами по каменному краю бассейна с рыбками. Госпожа купила мне маленькую арфу, которую следовало удерживать на согнутом колене, и повелела одной из девушек научить меня ее настраивать. Я пел, когда в сад, задыхаясь от спешки и мелко сотрясаясь всем телом, вбежал глава евнухов. Его распирали новости, но он все же сделал должную паузу, чтобы вытереть пот со лба и проклясть жару, заставив всех прислушиваться с нетерпением. Сразу было видно: настал великий день.
— Госпожа, — взвизгнул он наконец, — визирь Багоас умер!
Двор, словно гнездо скворцов, наполнился еле слышным щебетом. Госпожа махнула пухлой рукой, призывая всех замолчать:
— Но как? Неужели ты больше ничего не знаешь?
— Я узнал все в подробностях, госпожа. — Евнух вновь вытер лоб, дожидаясь приглашения сесть. Заговорщицки оглянувшись вокруг, подобно заправскому рыночному рассказчику, он заерзал на подушке. — Эта история уже хорошо известна во дворце, ибо случившемуся было множество свидетелей. Вы, несомненно, услышите все сами. Вы же знаете, госпожа, я умею спрашивать; если кому-то известно, значит, известно и мне. Дело обстоит так: вчера Багоас испросил у царя аудиенцию и получил ее. Мужам подобного ранга, естественно, подают только самые изысканные вина. Внесли напиток, уже разлитый по золоченым чашам. Царь взял свою, Багоас — вторую, и визирь подождал, пока царь не пригубит вина. Какое-то время Дарий держал чашу в руке, говоря о каких-то мелочах и наблюдая за лицом Багоаса; затем сделал вид, что отпил немного, и вновь опустил чашу, не сводя глаз с визиря. А потом сказал: «Багоас, ты верно служил трем царям. Государственный муж твоих заслуг должен быть отмечен подобающей ему честью. Выпьем же за здоровье друг друга — вот моя чаша, возьми ее; я же выпью из твоей». Виночерпий подал евнуху царскую чашу и передал вторую царю…
Выдержав необходимую паузу, евнух продолжал: — Лицо, соблаговолившее поведать мне об этих событиях, сравнило цвет щек визиря с бледным речным илом… Царь выпил, и наступила тишина. «Багоас, — сказал он. — Я допил вино; жду теперь, чтобы и ты выпил за мое здоровье». Тогда Багоас прижал к груди ладонь, набрал воздуху и молил царя извинить его немощь; у него потемнело в глазах, и он испрашивал разрешения удалиться. Но царь ответил: «Садись, визирь. Это вино — твое лучшее лекарство». Тот сел; похоже, ноги попросту изменили ему. Чаша тряслась в руке, и вино начало проливаться. И тогда царь при встал в своем кресле, повысив голос так, чтобы слышали все: «Пей свое вино, Багоас. Ибо говорю тебе и не лгу: что бы ни было сейчас в твоей чаше, тебе лучше осушить ее одним глотком». Тут визирь выпил. И когда он встал, чтобы уйти, царская охрана приступила к нему с поднятыми пиками. Царь же дождался, пока яд не начал действовать, и только тогда оставил их, приказав ждать конца. Говорят, визирь умирал не менее часа.
Раздалось немало восклицаний, походивших на звон монет в шапке искусного рассказчика. Госпожа спросила о человеке, предупредившем царя. Глава евнухов с лукавым видом понизил голос:
— Царскому виночерпию пожаловано почетное одеяние… Кто знает, госпожа? Некоторые говорят, что царь не забыл о смерти Оха и что, обменявшись чашами, визирь прочел свою судьбу на его лице, но уже ничего не мог сделать. Пусть ладонь благоразумия закроет мудрые уста.
Значит, божественный Митра, покровитель правой мести, свершил свой суд. Отравитель умер от яда, как того и заслуживал. Но для богов век — мгновение. Мой тезка погиб, как и обещал мне отец; но Багоас покинул сей мир слишком поздно и для меня, и для сынов моих сынов.
2
Два года я прислуживал в хозяйском гареме, где более всего страдал от невыносимой скуки, вполне способной заморить человека до смерти. Я подрос, и хозяевам пришлось дважды сменить мою одежду. И все же мой рост рано замедлился. Дома говорили, что я буду таким же высоким, как отец, но оскопление, должно быть, причинило мне не только боль. Я и сейчас немногим выше подростка и всю жизнь сохранял мальчишескую стройность.
Как бы то ни было, на базаре мне не раз доводилось слышать похвалы своей красоте. Порой со мной заговаривали мужчины, но я отворачивался от них; по простоте душевной мне казалось, что они не заинтересовались бы мною, зная, что я — раб. И все же меня радовала возможность спастись на время от женской болтовни, окунуться в краски базарной жизни и глотнуть свежего воздуха.
Теперь уже и хозяин стал давать мне простые поручения: отнести записку ювелирам новой лавки, например, или что-нибудь в том же роде. Я побаивался царских мастерских, но Датис, казалось, считал, что делает мне приятное, посылая туда. Ремесленники в основном были греческими рабами, ценимыми за мастерство. Естественно, на лице у каждого было проставлено клеймо, но то ли в качестве наказания, то ли с целью предотвратить побег вдобавок их часто лишали ноги, а порой и обеих. Тем из них, что вращали точильные круги, шлифуя геммы, в работе были нужны и руки, и ноги; чтобы их легче было выследить в случае побега, им отрезали носы. Я старался смотреть куда угодно, только не на них, — пока не заметил испытующий взгляд ювелира, явно подозревавшего меня в желании что-то стянуть.
С детства я знал, что, после трусости и Лжи, наибольшим позором для благородного человека было занятие торговлей. О продаже и речи быть не могло; даже купить что-либо считалось бесчестьем. Все необходимое знатному мужу даст его собственная земля. Даже зеркальце моей матери, с выгравированным на нем крылатым мальчиком, доставленное из далекой Ионии, попало в наш дом с ее приданым. Как бы часто мне ни приходилось покупать что-то, всякий раз я испытывал жгучий стыд. Правду говорят люди, все познается лишь на собственном опыте.
Для ювелиров то был скверный год. Царь отправился на войну, оставив Верхний Город безлюдным, подобно кладбищу. Юный царь македонцев добрался до Азии и захватывал греческие города один за другим, изгоняя персов. Ему было тогда немногим более двадцати, и сатрапы прибрежных областей не приняли его всерьёз. Но он разбил их и, переправившись через Граник, заставил считать себя еще более опасным противником, нежели его отец.
Поговаривали, что македонский царь не был женат и что в походе его не сопровождали домочадцы — одни лишь воины, словно тот был не царем, а каким-нибудь разбойником. Зато его армия могла передвигаться необыкновенно быстро, даже по незнакомой горной стране. Гордость заставляла его носить блестящие доспехи, чтобы его всегда можно было увидеть в бою. О доблести его ходило множество историй, которые я не стану пересказывать, ибо те из них, что были правдивы, известны ныне всему свету; лживых же мы слышали достаточно. В любом случае молодой царь македонцев уже достиг всего, к чему стремился его отец, и явно не собирался останавливаться.
Дарий между тем созвал армию и самолично отправился навстречу. А так как царь царей не путешествует в одиночестве, подобно юному набежчику с Запада, он захватил с собой двор и домочадцев, с их собственными слугами, равно как и гарем — с матерью царя, самой царицей, принцессами и маленьким наследником, со всеми их непременными спутниками: евнухами, цирюльниками, швеями, прачками и так далее. Царица, слывшая исключительной красавицей, всегда приносила местным ювелирам хороший доход.
Приближенные царя также взяли на войну своих женщин, жен или наложниц — просто на тот случай, если поход затянется надолго. Так что в Сузах перевелись покупатели, за исключением тех, что могли позволить себе лишь дешевые побрякушки.
Той весной госпожа не получила нового наряда и целыми днями обращалась с нами неласково. Самая хорошенькая из наложниц приобрела новую вуаль, что на неделю сделало жизнь в гареме невыносимой. У главы евнухов стало меньше денег на покупки, чем обычно; госпожа оказалась урезана в сладостях, рабы — в пище. Мне же оставалось только щупать худую талию и с превосходством поглядывать на других евнухов.
Я становился все выше. Хотя я опять вырос из прежней своей одежды, на обновки вовсе не рассчитывал, но, к моему удивлению, хозяин все же купил мне красивую тунику, шаровары с поясом и верхнюю куртку с широкими рукавами. На поясе даже был золотой ободок. Новое одеяние столь меня обрадовало, что, надев его впервые, я нагнулся над бассейном рассмотреть себя и не был разочарован.
В тот же день, вскоре после полудня, хозяин позвал меня в комнату, где обычно обсуждал дела с гостями. Помню, мне показалось странным, что Датис избегает поднимать на меня глаза. Начертав несколько слов и скрепив их печатью, он обратился ко мне:
— Отнеси это ювелиру Обару. Отправляйся сразу в мастерские, не шляйся по базару. — Оторвав взгляд от своих ногтей, он посмотрел на меня. — Обар мой лучший покупатель, так что постарайся быть с ним почтительным.
Его слова поразили меня.
— Господин, я никогда не был невежлив с покупателями. Неужели кто-то пожаловался на меня?
Дальнейшее запомнилось мне лишь смутно. Память моя сохранила лишь нестерпимую вонь его тела и прощальный подарок: когда все кончилось, Обар наградил меня кусочком серебра за труды. Серебро я отдал прокаженному на базаре, принявшему его на лишенную пальцев ладонь и пожелавшему мне долгой жизни.
Я думал об обезьянке с зеленоватым мехом, которую унес мужчина с жестоким лицом, намеренный обучить ее каким-то базарным трюкам. Мне пришло в голову, что, наверное, ювелир решил «опробовать» товар, прежде чем сделать покупку. Я бросился к канаве; меня так рвало, что, казалось, еще немного — и я извергну собственное сердце. Никто даже не поглядел в мою сторону. Весь в холодном поту, я вернулся в дом своего господина.
Хотел Обар купить меня или нет, того я не знаю, но хозяин явно никого продавать не собирался. Ему было гораздо проще снова и снова оказывать Обару эту маленькую услугу — он одалживал меня ювелиру дважды в неделю.
Сомневаюсь, чтобы мой господин хоть раз задумался, каким словом люди могли назвать его поступок. Вскоре обо мне прослышал приятель Обара и, должно быть, позавидовали Не будучи сам торговцем, он платил монетами; он-то и передал добрую весть дальше… Уже очень скоро меня посылали к кому-то практически ежедневно.
Когда тебе двенадцать лет, о смерти можно мечтать, но мечта эта должна быть слишком ясной, чтобы действительно решиться наложить на себя руки. Я часто думал о смерти; мне снились кошмары, в которых мой безносый отец выкрикивал уже мое имя, вместо имени предателя. Но в Сузах не было достаточно высоких стен, чтобы я мог, вслед за матерью, броситься и разбиться о камни; никакой иной способ я не считал надежным. Что же до бегства, то перед глазами у меня был наглядный пример для подражания: обрубки ног рабов царского ювелира.
Стало быть, я ходил к своим клиентам, как мне приказывал мой господин. Некоторые из них были лучше Обара, другие — хуже стократ. Я еще могу припомнить, как замирало холодным комком сердце, когда мне доводилось подходить к незнакомому еще дому; как однажды мне приказали выполнить некую прихоть, которую я не могу описать здесь, и я вспомнил отца: уже не страшную маску, а гордого мужа, стоящего на пиру в честь своего последнего дня рождения, наблюдающего при свете факелов за тем, как наши воины танцуют с мечами… Чтобы почтить его память, я вырвался из объятий мерзавца и назвал его именем, которого тот заслуживал.
Из боязни испортить дорогую вещь, мой хозяин не стал наказывать меня освинцованной плетью, часто гулявшей по плечам нубийца-привратника, — но и трость его оказалась вполне тяжела. С еще гудевшей спиной я был послан назад — вымолить прощение у клиента и исполнить его просьбу.
Более года я вел подобную жизнь, утешая себя лишь тем, что когда-нибудь выйду из детского возраста и мои мученья закончатся сами собой. Госпожа ничего не знала о них, и я старался обмануть ее, всегда держа наготове подходящий рассказ о прошедшем дне. В ней было больше благопристойности, чем в муже, но госпожа не имела власти спасти меня. Если б только она узнала правду, домашний очаг превратился бы в кошмар, пока — во имя мира в семье — Датис не продал бы меня за лучшую цену, которую ему могли посулить. Стоило мне вспомнить о покупателях — и ладонь благоразумия прикрывала мои уста.
Всякий раз, проходя по базару, я представлял, как люди говорят меж собой, указывая в мою сторону: «Вон он идет, этот продажный мальчишка Датиса». И все-таки мне частенько доводилось бывать там, чтобы удовлетворять любопытство госпожи. До Суз добрались слухи о том, что царь держал великую битву с Александром у морского города Исса и проиграл ее. Дарий, единственный из всего войска, спасся на коне, бросив колесницу и доспехи. Что ж, царь остался жив, думал я, многие сочли бы его участь везением.
Когда до нас дошли наконец достоверные рассказы, мы узнали о захвате гарема с царицей, матерью Дария и всеми детьми. У меня были веские причины догадываться об их дальнейшей участи. Крики сестер все еще звенели в моих ушах; я представлял себе малолетнего принца на остриях пик, что, без сомнения, случилось бы и со мною, если б не жадность моего «спасителя». Впрочем, я никогда не видел всех этих людей и, поспешая к дому некоего господина, которого знал чересчур хорошо, сохранил немного жалости и для себя самого.
Позже кто-то принес весть — и клялся, что она явилась прямиком из Киликии, — будто бы Александр поселил царственных женщин в отдельном павильоне и, не допустив до них солдат, оставил им даже прислугу. Говорили, что и наследнику была сохранена жизнь… Над рассказом смеялись, ибо никто и никогда не вел себя подобным образом во время войны, не говоря уже о варварах с запада.
Царь спешно отступил к Вавилону и остался там на зиму. Весной же, однако, он вернулся в Сузы из-за жары — отдыхать от трудов, пока его сатрапы собирают новое воинство. Только нужды гарема удержали меня от того, чтобы бежать глазеть на царскую кавалькаду: любой мальчишка, каким я отчасти еще был, не смог бы устоять перед подобным зрелищем. Ждали, что Александр двинется теперь в глубь персидских земель, но у него хватило безрассудства осадить вместо этого Тир — хорошо укрепленную крепость на острове, способную выдержать десять лет осады. Пока македонец развлекался подобным образом, царь вполне мог наслаждаться отдыхом.
Теперь, когда царский двор воротился, пусть даже без царицы, я уповал на то, что к ювелирам вновь вернутся их доходы; тогда, возможно, мне позволят свернуть свою торговлю и остаться прислуживать в гареме. Некогда подобную жизнь я находил скучной; ныне она манила к себе, подобно пальмовой роще в сердце пустыни.
Вы считаете, наверное, что к тому времени я уже мог бы смириться со своим занятием. Но мальчик тринадцати лет — это все тот же десятилетний ребенок, пусть даже проживший еще три долгих года… Среди холмов, далеко-далеко, я еще способен был различить развалины отчего дома.
У нескольких клиентов я мог бы, подластившись, выклянчить хорошие деньги, которые можно было не показывать хозяину. Но я скорее вкусил бы верблюжьего помета, чем попросил бы; некоторые, однако, были столь утомлены моей угрюмостью, что одаривали меня в надежде увидеть улыбку. Другие старались причинить мне боль самыми разными способами, но я быстро понял, что они станут мучить меня в любом случае, а мольбы только подхлестнут их. Худший из всех оставил меня в рубцах с ног до головы, и хозяин отказал ему впредь, но не из сострадания ко мне, а потому лишь, что тот портил чужое добро. С другими я познал изобретательность любви и потому не отказывался улыбнуться за серебряную монету, но, получив ее, покупал курительное зелье. Надышавшись им до полного отупения, я хладнокровно мог исполнять их прихоти; потому меня и по сей день еще мутит от его сладкого запаха.
Некоторые были по-своему добры ко мне. С ними мне казалось даже, что оказанное уважение требует чего-то взамен. Не ведая другого способа воздать им за доброту, я старался доставить удовольствие, и они рады были научить меня делать это лучше. Так я познал начала искусства.
Был среди них один торговец коврами, который, закончив, обращался со мной как с дорогим гостем: усаживал рядышком, наливал вина и вел долгие беседы. Вину я был рад, ибо порой торговец делал мне больно; впрочем, он всегда был ласков со мной и старался доставить радость. Боль свою я скрывал — из гордости или от стыда, сколько его еще во мне оставалось.
Однажды он принял меня, вывесив на стене ковер, потребовавший от мастеров десяти лет работы. Торговец сказал, что хочет насладиться им прежде, чем ковер будет отправлен заказчику — другу самого царя, привыкшему к исключительному изяществу. «Быть может, — произнес в задумчивости торговец, — он знавал и твоего отца».
Я же почувствовал, как кровь отхлынула от лица, как похолодели ладони. Все это время я полагал свое имя собственной тайной, а имя отца — свободным от позора. Теперь же я понял, что хозяин узнал мою тайну от торговца рабами и похвалялся ею. Почему бы нет? Визирь, местью коего я лишился родных, опозорен и убит; оскорблять его ныне уже не считается изменой. И я съежился, подумав о нашем имени в устах всех тех, кто прикасался ко мне…
Прошел месяц, но я так и не сумел привыкнуть к этой мысли. Я с радостью убил бы многих своих клиентов за то, что они знали. И когда за мною вновь послал торговец коврами, я был лишь благодарен, что это он, а не кто-нибудь похуже.
Я прошел прямо во двор с фонтанчиком, где он иногда любил посидеть на подушках под лазурным навесом, прежде чем ввести меня в дом. Но на сей раз торговец был не один; рядом с ним сидел какой-то другой мужчина. Я застыл в дверях, страшась, что опасливые мысли ясно читаются на моем лице.
— Входи же, Багоас, — позвал торговец. — Не пугайся так, милый мальчик. Сегодня мы с моим другом не спросим с тебя ничего, кроме свежести твоего присутствия и удовольствия от твоего чарующего пения. Рад видеть, что ты захватил арфу.
— Да, — отвечал я, — хозяин передал мне вашу просьбу.
Я не знал только, спросил ли Датис за это больше обычного.
— Входи. Мы оба измучены заботами прошедшего дня, согрей же нам души своим искусством.
Я пел для них, повторяя про себя: «Нет, они не успокоятся на пении». Гость не походил на купца; он был совсем как один из друзей отца, пусть не с таким грубым лицом. Какой-то покровитель торговца, думал я. И сейчас меня подадут ему на блюде, выложенном зеленью.
Я ошибался. Меня попросили спеть еще, потом мы говорили о всяких мелочах, а вскоре меня отпустили, сделав маленький подарок. Такого со мной еще не бывало… Когда дверца во дворик закрылась за моей спиной, я услышал ровное гудение их голосов и знал, что говорят обо мне. Что ж, решил я по дороге домой, сегодня я дешево отделался. Значит, скоро мы еще встретимся с этим «другом».
Так и вышло. На следующий же день он купил меня.
Вот так, подобно обезьянке, я провалился вдруг в еще неизвестную новую жизнь. Госпожа едва не утопила меня слезами; меня словно завернули в мокрую простыню. Конечно же, он продал меня, не спросив мнения супруги. «Ты был таким нежным мальчиком, таким милым. Я знаю, даже сейчас ты оплакиваешь родителей, я видела скорбь на твоем лице… Я молюсь о добром господине для тебя; ты ведь еще сущее дитя… Так спокойно, так уютно тебе было с нами…»
Мы заплакали снова, и все девушки в гареме подошли обнять меня на прощание. Надушенная свежесть их тел казалась сладостной в сравнении с дурными воспоминаниями. Мне было тринадцать, но я мнил, что повидал уже все в этой жизни и, доживи хоть до пятидесяти, не узнаю ничего нового.
Я покинул дом наутро: за мною пришел исполненный достоинства евнух лет сорока, с приятным лицом и все еще следивший за фигурой. Он держался со мной столь вежливо, что я решился спросить у него имя своего нового хозяина. Евнух слегка изогнул губы в осторожной улыбке: «Сначала нужно увериться, что ты подходишь ему. Сдержи любопытство, мальчик, в свое время ты все узнаешь».
Я чувствовал, он что-то скрывает, пусть не из злого умысла. И, пока мы шли через базар к тихим улочкам с большими домами, надеялся, что вкусы моего нового господина не окажутся слишком необычными.
Дом был похож на все остальные. От улицы его, как и прочие богатые особняки, скрывала высокая стена с громадными воротами, щедро обитыми листами бронзы. Внутренний двор украшали высокие деревья, чьи верхушки едва виднелись из-за стены. Все здесь казалось величественным и очень старым. Евнух отвел меня в маленькую комнату в крыле прислуги — каморку с единственной кроватью. Впервые за три года я усну, не слыша свистящего храпа главы евнухов… На кровати лежала стопка чистых одежд. Они казались скромными по сравнению с моим костюмом; только надев их, я убедился, что они куда удобнее и прочнее. Евнух поднял прежнюю мою одежду двумя пальцами и фыркнул: «Безвкусная дешевка. Здесь она тебе не понадобится. Ладно, какое-нибудь бедное дитя будет ей радо».
Я думал, что теперь меня отведут прямо к господину; тем не менее я считался недостойным увидеть его лик без особой подготовки, начавшейся в тот же день.
То был огромный старый дом, с опоясавшей двор прохладной анфиладой запущенных комнат. Казалось, здесь никто не живет, — обстановка некоторых состояла лишь из древнего сундука или старого дивана с вытертой обивкой. Пройдя через них, мы все же попали в комнату с полным набором мебели; мне подумалось, впрочем, что ею не пользовались, а просто хранили там. У стены стояли стол со стулом, покрытым чудесной резьбой; был здесь и буфет, уставленный красивыми сосудами из глазурованной меди; к другой же стене была придвинута пышно убранная кровать с вышитым балдахином. Странно, но она была застелена, и рядом с ней стояли скамеечка для одежды и ночной столик. Все здесь было отполировано до блеска, но комната почему-то все равно не казалась обитаемой. Резные окна облепили гирлянды ползучих растений, отчего свет в ней отдавал зеленью, словно вода в бассейне с рыбками.
Как бы то ни было, вскоре я обнаружил ответ на загадку. Комнату специально подготовили для моего обучения.
Изображая хозяина, евнух уселся на резной стул, дабы показать мне, как именно нужно предлагать то или иное блюдо, наливать вино, ставить чашу на стол или вкладывать ее в руку господина. В его манерах сквозила надменность благородства, но ни разу он не ударил и не выбранил меня, а потому я не чувствовал враждебности к этому человеку. Вскоре я понял, что тот трепет, который евнух старался внушить мне, тоже был частью подготовки, и, осознав это, действительно испытал растущий страх.
Сюда же мне принесли и полуденную трапезу; выходит, я не должен есть в обществе простых слуг. С тех пор, как мы вошли в дом, я вообще никого здесь не видел, кроме приведшего меня евнуха. В конце концов мне стало немного не по себе: я испугался, что меня оставят здесь на ночь, в этой огромной и страшной постели, посреди комнаты, кишащей призраками; в последнем я был вполне уверен. Но после ужина я вернулся в свою крошечную комнатку… Даже нужник, которым я пользовался, казался давно никем не посещаемым — разве только огромными пауками, прятавшимися в облепившей его листве.
На следующее утро евнух вновь прогнал меня через все вчерашние уроки. Он казался довольным мною ровно настолько, насколько это вообще мог выказать человек с его чувством собственного достоинства. Ну конечно же, подумалось мне, он ожидает прихода господина! Вздрогнув, я сразу выронил блюдо.
Внезапно дверь распахнулась и, как будто за нею открылся сад, полный ярких цветов, в комнату для занятий вошел юноша. Он уверенно шагнул к нам: веселый, красивый, с золотыми украшениями и в богатой одежде, пахнущий тонкими и дорогими духами. Я далеко не сразу осознал, что, хоть ему было не менее двадцати, он оставался безбородым: на вид юноша более походил на гладко выбритого грека, нежели на евнуха.
— Привет тебе, оленеглазый отрок, — сказал он, щедро обнажив зубы, похожие на горсть свежеочищенного миндаля. — Что же, по крайней мере однажды мне сказали чистую правду. — Юноша повернулся к моему наставнику. — И как идут дела?
— Вовсе не плохо для первых занятий, Оромедон. Со временем из него выйдет что-то путное. — В голосе евнуха звучало уважение, но он говорил с юношей скорее как с равным. Хозяином Оромедон явно не был.
— Поглядим. — Юноша подал знак невольнику-египтянину поставить на пол ношу и покинуть нас.
Я вновь повторил пройденный урок, и, когда собрался наполнить чашу вином, он сказал:
— Ты слишком сильно согнул локоть. Попробуй вот так, — он поправил меня, легко прикоснувшись к моей руке кончиками пальцев. — Видишь? Получается гораздо грациознее.
Предложив блюдо со сладостями, я замер, ожидая порицания.
— Неплохо. Теперь давай-ка проделаем то же самое еще разок, но с настоящим сервизом.
Из принесенного рабом тюка он вынул сокровище, при виде которого я зажмурился. Здесь были чаши, кувшины и блюда из чистого серебра с искусной гравировкой, инкрустированной золотыми цветами.
— Ну-ка, — сказал юноша, небрежно отодвигая медный сосуд. — Видишь ли, в руках, держащих воистину прекрасные вещи, есть несомненная красота, но достичь совершенства можно, лишь ощутив их благородный вес.
Его удлиненные темные глаза послали мне тайную улыбку.
Когда я осторожно поднял блюдо, Оромедон вскричал:
— Вот! В нем есть этот дар! Он не боится брать их, зная, как с ними следует обращаться. Кажется, у нас все будет отлично.
Оглянувшись вокруг, юноша спросил в недоумении:
— Но где же подушки? И столик для вина? Он ведь должен научиться служить в опочивальне.
Мой прежний наставник вперил в него вопрошающий взгляд.
— О да, — ответил юноша, тихо рассмеявшись; его золотые серьги мелодично звякнули. — В этом ты можешь быть уверен. Просто вели прислать сюда необходимое, и я все покажу ему сам. Я не стану беспокоить тебя.
Когда подушки были доставлены, он уселся на одну из них и показал, как следует подавать господину поднос, не поднимаясь с колен. Он вел себя столь по-дружески, даже указывая на мои ошибки, что я справлялся с этой новой для меня работой, не боясь показаться неуклюжим. Поднявшись, Оромедон похвалил меня:
— Замечательно. Быстро, ловко и плавно. А теперь давай приступим к обрядам спальни.
— Боюсь, господин, я еще не успел обучиться — ответил я, потупившись.
— Вовсе не обязательно называть меня господином. Это всего лишь игра, вторящая всем церемониям. Я же должен обучить тебя другим вещам. В спальне, разумеется, полно церемоний, но нам следует лишь быстро пробежать их; почти все здесь будут делать люди повыше рангом, чем мы с тобой. Впрочем, не сплоховать в случае чего тоже весьма важно. Начнем с кровати, которую уже должны были приготовить. — Мы вдвоем откинули расшитое покрывало; постель была застелена простынями плетеного египетского полотна. — Как, без благовоний? Не знаю, кто готовил для нас эту кровать: все равно как в постоялом дворе для погонщиков верблюдов. Ну, как бы там ни было, представим себе, что благовония все же рассыпаны.
Встав у кровати, Оромедон потянул с головы свою шляпу-петас.
— Это сделает какой-нибудь сановник действительно высокого ранга. Теперь, чтобы снять пояс, требуется сноровка; само собой, господин не станет оборачиваться, чтобы помочь тебе. Просто обхвати мою талию и скрести ладони; вот-вот, именно так. Потом халат. Начинай расстегивать сверху. Теперь зайди за спину и медленно опускай его вниз; твой господин немного раздвинет руки, этого вполне достаточно. — Я снял с него халат, обнажив стройные оливковые плечи, на которые сразу упали черные кудри, едва тронутые хной. Мой наставник сел на кровать. — Что до туфель, то тебе придется встать на оба колена, немного откинуться назад и снять их по очереди, принимая каждую ногу отдельно, но всегда начиная с правой. Нет, не вставай пока. Он уже успеет распустить пояс штанов; и теперь ты тянешь их на себя, все еще стоя на коленях и все это время не поднимая глаз.
Я выполнил повеление наставника, а он немного приподнялся на кровати, облегчая мне задачу, и остался в одной льняной повязке на чреслах. Двигался он с удивительной грацией, а кожа его не имела изъянов; то была не персидская, но мидийская красота.
Не нужно складывать; постельничий заберет одежду, но помни: она ни мгновения не должна валяться на виду. И теперь, если только эту комнату потрудились бы оснастить всем необходимым, ты набросил бы на плечи господина ночную рубашку — это я виноват, совсем про нее забыл, — под которой он снял бы повязку в соответствии со всеми приличиями.
Плотно завернувшись в простыню, Оромедон распустил свою повязку и отложил ее на стул.
Оромедон откинул покрывало, столь доброжелательно и уверенно улыбаясь, что я успел забраться в постель раньше, чем сообразил, что происходит. Я отпрянул, и сердце мое взорвалось упреком и досадой. Юноша нравился мне, и я доверял ему, — зря, он лишь играл со мною! Он ничем не лучше прочих.
Потянувшись, он поймал мою руку, сжал ее твердо, но без раздражения или похоти.
— Полегче, мой оленеглазый отрок. Замри-ка и послушай. Я никогда, за все это время, не сказал тебе ни одного лживого слова. Я всего лишь учитель, и все это — не более чем часть моей работы, ради которой я здесь. И если моя работа мне по душе, тем лучше для нас обоих… Знаю, ты о многом хотел бы забыть; уже скоро память твоя смилостивится. В тебе есть гордость — уязвленная, но не растоптанная. Наверное, именно она превратила твои приятные черты в подлинную красоту. Обладая таким нравом, ты конечно же должен был сдерживаться, живя так, как жил: разрываясь меж своим жалким, корыстным хозяином и его грубыми дружками. Но пойми, те дни уже прошли. Пред тобою — новая жизнь. Надо понемногу делиться тем, что ты прячешь внутри, и я здесь затем, чтобы научить тебя искусству наслаждения. — Протянув вторую руку, он мягко потянул меня на подушки. — Начнем. Обещаю, тебе понравится.
Я не стал противиться уговорам. Оромедон мог и впрямь обладать неким чудесным секретом, и все получилось бы хорошо. Сначала так оно и выходило, ибо мой наставник был столь же сведущ в своей науке, сколь обаятелен, — подобно существу из иного мира, зовущему покинуть мой собственный. С ним мне показалось, что я смогу вечно плавать в океане удовольствия, не опускаясь в его темные глубины. Я принял все, что было мне предложено, презрев старую защиту; и боль, вонзившая в меня свои клыки, была страшнее, чем когда-либо прежде. И я впервые не смог удержаться от стона.
— Прости меня, — взмолился я сразу, как только сумел. — Надеюсь, я не помешал тебе. Это вырвалось не нарочно.
— Но почему? — Оромедон нагнулся ко мне, словно и вправду был встревожен. — Ведь я же не мог сделать тебе больно?
— Конечно, нет. — Я уткнулся лицом в простыню, стараясь промокнуть слезы. — Я всегда чувствую боль, если вообще что-то чувствую. Словно меня опять режут.
— Но ты должен был предупредить меня с самого начала, — его голос все еще казался обеспокоенным, за что я бесконечно был ему благодарен.
— Я думал, это происходит не только со мной… Со всеми нами.
— Ничего подобного. Давно ли тебя подрезали?
— Уже три года, — отвечал я, — с небольшим.
— Не понимаю. Дай мне снова взглянуть… Но это же прекрасная работа; я в жизни не видел рубцов чище. Меня сильно удивило бы, если, подрезая мальчика с твоим лицом, они взяли бы больше, чем необходимо для того, чтобы сохранить твои щеки безволосыми. Конечно, что-то могло не получиться… Нож может проникнуть чересчур глубоко и выжечь все корни чувства до остатка. Или эти мясники могут вырезать вообще все чувственное, как это делают с нубийцами — по-моему, из страха перед их силой. Но ты, затмевающий красотой любую женщину… Между прочим, мало кто из нас достоин этих слов, хоть нам то и дело приходится их слышать… Не могу понять, почему именно ты не можешь сполна насладиться любовью. Говоришь, ты страдаешь от болей с самого начала?
— Что? — вскричал я. — Неужели ты думаешь, я мог наслаждаться чем-то с этими свиньями? — Рядом со мной наконец-то был человек, готовый выслушать и понять. — Может, один или двое… Но я всякий раз старался думать о чем-то другом.
— Ясно. Теперь я начинаю догадываться, в чем дело. — Оромедон вытянулся на кровати с видом лекаря, обдумывающего жалобы больного. — Если только это не женщины. Ты ведь не думаешь о женщинах, правда?
Я вспомнил трех девушек, тискавших меня у бассейна, их округлые мягкие груди; мозг матери, брызнувший на камни нашего двора; вопли сестер. И, вспомнив, отвечал ему:
— Нет, не думаю.
— И никогда не смей этого делать. — Улыбка, таившаяся в глубине глаз, исчезла, когда он приблизил ко мне свое лицо. — Не воображай, что твоя красота — если она сдержит свое обещание — оставит женщин равнодушными, что они не станут носиться за тобой, вздыхая и перешептываясь, или клясться, будто их вполне устроит то, что у тебя есть. Неправда! Они и сами будут в это верить, но рано или поздно ты наскучишь им, и досада исполнит их ненависти, и они предадут тебя. Связаться с женщинами — самый верный способ закончить жизнь на колу, под палящим солнцем.
Лицо моего наставника потемнело. Различив за его убежденностью какое-то ужасное воспоминание и надеясь успокоить его, я вновь повторил, что никогда даже не думал о женщинах.
Он обнял меня, осторожно утешая, хотя боль уже покинула мое тело.
— Ничего, ничего, я даже не знаю, почему это пришло мне в голову. Все и так вполне ясно. Видишь ли, у тебя очень тонкая восприимчивость — к наслаждению, во всяком случае, а потому и к боли. Кастрация еще никому не приносила добра, но для одних она — неприятное воспоминание, для других же — кошмар на всю жизнь… Твое оскопление преследует тебя вот уже три года с лишком, тебе кажется, будто этот ужас может повториться. Так бывает порой; и, будь мы вместе, ты давно уже избавился бы от этого наваждения. Но ты презирал всех тех, с кем тебе доводилось делить постель. Внешне ты с этим мирился, повинуясь их мерзкой похоти; внутри же гордость отнюдь не спешила уступить ей. Ты предпочел боль удовольствию, которое унизило бы твой дух. Причина боли в твоем гневе и в сопротивлении духа.
— Но я не противился тебе, — возразил я.
— Знаю. Но боль пустила корни; их нельзя выкорчевать за один день. Позже мы попробуем снова… Если только удача будет сопутствовать тебе, ты быстро преодолеешь эту боль. И я скажу еще кое-что: там, куда ты вскоре попадешь, она не станет сильно тебя беспокоить. Так мне кажется. Я не могу сказать тебе больше; сей запрет переходит все границы благоразумия, но я обязан его соблюсти.
— Если бы только я мог остаться с тобой! — шепнул я.
— Оленеглазый мой, я сам желал бы того же. Но ты предназначен тому, кто выше меня, а посему не влюбляйся; наша разлука слишком близка. Оденься, церемонию облачения мы оставим на завтра. Сегодняшний урок и без того затянулся.
Мое обучение заняло еще несколько дней. Он приходил пораньше — один, без надменного евнуха, — и сам обучал меня тонкостям услужения за столом, у фонтана, в покоях, в ванной… Он даже привел чудесного коня, чтобы на заросшей, запущенной лужайке перед домом показать мне, как следует садиться в седло и спешиваться, не теряя изящества; из всех премудростей верховой езды прежде я знал лишь одну — как не свалиться с нашего горного пони. И затем мы возвращались в залитую колышущимся зеленым светом комнату с огромной кроватью.
Мой учитель все еще надеялся изгнать из меня моего демона, действуя терпеливо и мягко. Но боль всегда возвращалась ко мне, и сила ее лишь возрастала от наслаждения, коим питалась.
— Довольно, — сказал он наконец. — Для тебя это слишком много, для меня — слишком мало. Я здесь, чтобы преподавать, и, боюсь, начинаю забывать о своем долге. Пока мы должны остановиться на том, что таков твой удел, и прямо сейчас с ним ничего не поделать.
В досаде я обронил:
— Я предпочел бы вовсе ничего не чувствовать — как те, другие.
— О нет! Никогда не говори так. Для них единственная отрада — пища. Вспомни только, что становится с ними. Я хотел бы полностью исцелить тебя — ради нас обоих; но что до твоей роли, то она в том, чтобы приносить наслаждение, а не получать его. И сдается мне, что вопреки своей скорби (а может, и благодаря ей — ибо кто может сказать, что делает истинного мастера художником?) ты обладаешь даром. Ты деликатен по своей природе, ты тонок в любви; именно поэтому недавние связи лишь разочаровывали тебя. Ты был похож на искусного музыканта, вынужденного слушать визгливых уличных певцов. Тебе всего лишь нужно научиться владеть инструментом. Моей задачей было помочь, хотя, мне кажется, ты во многом превзойдешь наставника. На сей раз не стоит бояться, что тебя призовут туда, где искусство станет твоим позором; это я могу обещать.
— И ты все еще не можешь сказать, кто мой господин?
— А ты еще не догадался? Впрочем, откуда?.. Одно лишь скажу, и не забудь эти слова: он любит совершенство. В драгоценностях и в сосудах, в тканях, коврах и мечах; в лошадях; в женщинах и в мальчиках. Нет, не надо пугаться! Ничего ужасного с тобой не сделают, даже если ты допустишь ошибку. Но он может потерять интерес к тебе, и это будет печально. Мне хотелось бы представить тебя самим совершенством, меньшего он не ждет. Но позволь мне усомниться, что твоя маленькая тайна обязательно раскроется перед ним. Давай не будем больше вспоминать о ней и займемся приобретением полезного знания.
До сей поры, как я вскоре обнаружил, он был как музыкант, пробующий звучание еще не знакомой ему лиры или арфы, внимающий ее ответу на свои мягкие касания. Теперь же начались настоящие уроки.
Мысленно я уже слышу голос, принадлежащий человеку, не зашедшему в своих представлениях о рабстве далее собственных хлопков в ладоши и громогласных приказов. Этот голос гневно кричит мне: «Бесстыдный пес, ты хвастаешь тем, как растлил тебя в малолетстве тот, кто и сам был воспитан в разврате». На сие я могу ответить, что уже целый год провел в этой трясине, не зная помощи и не имея надежды; и теперь окунуться в ласку тонкую и изысканную было для меня не растлением, а проблеском небесного блаженства. Мир вокруг меня изменил краски — не знавший ничего, кроме свинской похоти, я изведал величественнейшую музыку чувств. Она пришла легко, словно я вспомнил вдруг искусство, некогда полностью подвластное мне. Еще дома я грезил порой плотскими снами; живя там и дальше, вне сомнения, я развился бы чрезвычайно рано. Все это стушевалось во мне, но не погибло.
Как поэт, воспевающий битвы, но в жизни не притронувшийся к оружию, я мог вызывать в своем воображении картины страсти, не страдая от ее кровавых ран, о которых знал достаточно. Я мог творить музыку, с ее паузами и ритмами; как сказал Оромедон, я напоминал ему музыканта, не умевшего хорошо танцевать, но способного играть для танцоров. В его природе было принимать удовольствие в той же мере, в какой он его дарил, но однажды я превзошел его. Тогда он молвил:
— По-моему, оленеглазый отрок, мне нечему более учить тебя.
Его словам я ужаснулся, словно вести о неслыханном доселе бедствии. И прижался к нему, повторяя:
— Любишь ли ты меня? Неужели то были всего лишь уроки? Станешь ли скучать, когда я уйду?..
— Я не учил тебя разрывать сердца, — улыбнулся он.
— Но любишь ли ты меня? — Я никому не задавал этот вопрос с тех самых пор, как погибла моя мать.
— Никогда не спрашивай об этом у него. Это звучит чересчур смело.
Я смотрел ему в глаза. Смягчившись, Оромедон обнял меня, словно ребенка, каким я еще, в сущности, и был:
— Люблю тебя всем сердцем, и с отчаянием думаю, что теряю тебя навсегда. — Он словно бы успокаивал дитя, страшащееся призраков и темноты. — Но завтра солнце встанет снова… Было бы жестоко брать с тебя клятвы; мы ведь можем и не встретиться более. А если встретимся, я не смогу говорить с тобой, и ты решишь, что я солгал. Я обещал не лгать. Служа великим, вверяй им судьбу свою. Не полагайся ни на что, но вей свое гнездо у стены, чтобы она защищала его от ветра… Понимаешь?
Над его бровью был маленький шрам, почти стертый временем. Я полагал его предметом гордости: друзья отца не считали за мужчин никого, на ком не было боевых отметин.
— Откуда это? — спросил я Оромедона.
— Конь сбросил меня на охоте. Тот самый конь, на котором ты катался, — с того дня он мой. Видишь, со мной не обошлись дурно. Но он не выносит испорченных вещей, так что постарайся не спотыкаться.
— Я любил бы тебя, — сказал я, — будь ты покрыт шрамами с ног до головы. Неужели тебя могли ото-слать из-за?..
— О нет, я хорошо защищен от этого — ведь господин справедлив. Но я более не принадлежу к разряду безупречных ваз и полированных гемм. Не вей гнездо на ветру, мой оленеглазый. Вот тебе мой последний урок. Надеюсь, ты достаточно повзрослел, чтобы воспользоваться моим советом, ибо ты еще очень юн, и он тебе пригодится. Пора вставать. Завтра мы увидимся снова.
— Ты хочешь сказать, завтра — в последний раз?
— Возможно. В конце концов, тебя ждет еще один урок. Я не показывал правильных движений при падении ниц.
— Ниц? — переспросил я в изумлении. — Но ведь так делают только в присутствии царя!
— Ну да, — отвечал Оромедон. — Долго же ты не мог догадаться.
Я взирал на своего наставника, вытаращив глаза, И лишь через какое-то время завопил:
— Я не смогу! Не смогу, не смогу!
— Что за новости, после всех моих стараний? И не смотри на меня такими глазами, словно я принес тебе смертный приговор вместо славного будущего.
— Ты не говорил мне! — Я вцепился в него так, что оцарапал ногтями.
Оромедон мягко разогнул мои пальцы.
— Я оставлял тебе достаточно намеков. Думал, ты справишься. Но, видишь ли, испытание продолжается, пока ты окончательно не принят в свиту. Вполне возможно, ты не справился бы — и тогда тебя пришлось бы отослать прочь. Зная, кому тебя готовили служить, ты знал бы слишком много.
Я закрыл лицо, содрогаясь от душивших меня слез.
— Будет тебе, — Оромедон вытер мне глаза кончиком простыни. — Честно говоря, тебе нечего бояться. В нынешнем году у царя не все идет гладко, и ему требуется утешение. Говорю тебе, ты отлично справишься; я точно знаю. Кому же знать, как не мне?..
3
Несколько дней я прожил во дворце, никем не треножимый; царь медлил призвать меня к себе. Я думал, что никогда в жизни не научусь находить дорогу среди великолепия залов, где повсюду высятся колонны — мраморные, порфировые, малахитовые, с вызолоченными капителями и кручеными стволами, а стены пестрят рельефами. Можно потеряться среди великого множества этих ярко раскрашенных фигур, спешащих на войну, несущих дары из дальних земель, тюки и сосуды, ведущих за собой быков и верблюдов. И кажется, что ты одинок в их торжественном шествии, и не у кого спросить дорогу.
Во дворике евнухов я был встречен без особой теплоты — из-за моего особого положения, дарованного судьбой. По той же причине, впрочем, никто не обращался со мною скверно из опаски, что я могу затаить обиду.
Лишь на четвертый день жизни во дворце я увидел Дария.
Царь вкушал вино и слушал музыку. Покои, расширяясь, выходили в напоенный ароматом лилий крошечный садик с фонтаном. На цветущих ветвях Мигели золотые клетки с яркими птицами. У фонтана рабыни уже складывали свои инструменты, и голос певуньи замирал в благоуханном воздухе, но вода и птицы продолжали плести свои негромкие мелодии. Высокие стены создавали впечатление полного уединения.
На низком столике подле царя стояли кувшин с вином и пустая чаша; рассеянный взор его блуждал по саду. Я сразу признал в нем гостя, бывшего на пиру в честь рождения отца. Но в тот день он был одет для долгой поездки по скверным дорогам; ныне же на нем были роскошный пурпурный халат с белым рисунком и легкая митра, надевавшаяся в часы отдыха. Борода царя была аккуратно расчесана и умащена арабскими благовониями.
Я вошел вслед за придворным, опустив глаза долу. Поднимать взгляд на царя — неслыханное кощунство, а потому я не мог сказать, вспомнил он меня и встретил ли я благосклонность. Когда прозвучало мое имя, я распростерся на полу, как был научен, и поцеловал ковер у царских ног. Его туфли из мягкой окрашенной кожи были расшиты блестками и едва заметной золотой проволочкой.
Подняв поднос с вином, евнух вложил его в мои руки. Пока я пятился из покоев, мне послышался шорох богатых одежд.
Вечером того же дня я был допущен в царскую спальню, дабы прислуживать при отходе ко сну. Ничего не произошло, я лишь подержал халат немного, пока назначенный человек не принял его у меня. Тем не менее я старался двигаться грациозно, дабы не посрамить своего наставника. Казалось, Оромедон дал мне чересчур запутанные инструкции; на деле же новичкам великодушно облегчали задачу, принимая и расчет их неопытность. Следующим вечером, пока псе мы ждали царского появления, старый евнух, каждая морщина которого вела красноречивый рассказ о его обширном опыте, шепнул мне на ухо: «Если государь соизволит дать тебе знак, не уходи с остальными. Подожди, не будет ли для тебя каких-то иных указаний».
Я вспомнил, чему меня учили: ждал жеста, наблюдая из-под опущенных век; не стоял столбом, но замялся чем-то сообразным; заметил, оставшись наедине с царем, знак раздеться. Сложил одежду не на виду. Единственное, чего я не сумел сделать, — это подойти с улыбкой. Я был столь испуган, что знал наверняка: ничего, кроме жалкой гримасы, не получится. Итак, я приблизился, спокойно и доверчиво, надеясь на лучшее, — и простыни были откинуты для меня.
Сперва он целовал меня и тискал, словно куклу.
Потом я угадал его желания — ибо был к тому вполне готов; кажется, мои ласки не были отвергнуты. Как и обещал Оромедон, боли я не испытал, вовсе не будучи окован путами наслаждения. За все то время, пока я был с ним, Дарию ни разу не пришло в голову, что евнух вообще что-то может чувствовать. Подобные вещи не сообщают царю царей, если он сам не спросит.
Он наслаждался мною, как теплом огня, пением птиц, фонтаном или музыкой, — и вскоре я смирился с этим. Он никогда не обращался со мною грубо, никогда не унижал и не причинял боли. Соизволение уйти я получал в самых изысканных словах, если только царь уже не спал к тому времени; наутро же я часто получал подарки. Но я все-таки знал, что такое удовольствие… Дарию было под пятьдесят, и, вопреки всем ваннам и душистым мазям, запах старости становился все сильнее. В царской постели меня порой посещало единственное желание: увидеть рядом не этого высокого бородатого мужчину, а гибкое тело Оромедона. Но ни изящная ваза, ни полированная гемма не властны выбирать себе владельцев…
Если вдруг меня начинала покалывать досада, я привычно старался вспомнить свой недавний удел. Царь был измучен избытком удовольствий, но он вовсе не желал избегать их. Я давал ему то, в чем он нуждался; в ответ он был снисходителен и милостив. Стоило мне подумать о прочих — жадные мозолистые руки, вонючее дыхание и грязные мысли, — как я тут же жалел о минутной слабости и старался отблагодарить своего повелителя так хорошо, как только умел.
Уже очень скоро я прислуживал Дарию все его свободные часы. Он подарил мне замечательную маленькую лошадку, чтобы я мог сопровождать его в верховых прогулках по царскому парку. Нет ничего странного в том, что парк этот часто называли раем: поколение за поколением цари собирали здесь редкие цветущие растения со всех концов Азии. Высокие деревья, с землей и корнями, подчас нуждались в целой цепи повозок, влекомых волами, и в целой армии садовников, ухаживавших за ними в дороге. Дичь здесь также была отборной; во время охоты егеря гнали ее навстречу царю — и дружно аплодировали каждому меткому попаданию в цель.
Как-то Дарий вспомнил, что я могу петь, и пожелал услышать мое пение. Мой голос никогда не был особенно прекрасен, хотя порой голоса евнухов намного превосходят женские в силе и мягкости, но он был вполне приятным и чистым, пока я сам был мальчиком. Я бросился за маленькой арфой, купленной на базаре и подаренной мне моей прежней госпожой. Царь был так потрясен, словно я внес в его покои какую-то отвратительную падаль.
— Это что еще такое? Отчего ты не спросил у кого-нибудь подходящий инструмент? — Видя мое смятение, он проговорил тихо: — Да, я вижу, что гордость не позволила тебе просить. Но выброси же эту жалкую деревяшку. Ты споешь мне не раньше, чем получишь что-то, достойное своей красоты.
Мне принесли роскошную арфу из черепахового панциря и самшита, с колками из слоновой кости, и сам глава придворных музыкантов дал мне несколько уроков. Но однажды, еще до того, как я успел выучить его сложные пьесы, я наслаждался солнцем, сидя на кромке фонтана и вспоминая равнины за стенами отчего дома. Когда царь попросил спеть, я выбрал песню, которую пели у ночных костров дозорные нашего поместья.
Когда я закончил, Дарий поманил меня к себе; в его глазах мне померещился блеск.
— Эта песня, — сказал он, — словно воскресила предо мною твоего бедного отца. Что за счастливые дни канули безвозвратно, и с ними — наша молодость… Он был верным другом Арсу, да примет многомудрый Бoг его душу; будь он жив ныне, я встретил бы его здесь как друга. Знай, мальчик мой: я никогда не забуду, что ты — его сын.
Он положил мне на голову унизанную перстнями ладонь. Там были двое его друзей и дворецкий; с той минуты, как он и желал того, моя позиция при дворе изменилась. Я не считался более мальчиком, купленным для удовольствий, но стал фаворитом благородного происхождения, — и все знали об этом. Отныне я мог быть уверен, что, ежели моя внешность утратит привлекательность либо окажется вовсе испорчена, царь все равно станет приглядывать за моею судьбой.
Мне выделили славную комнату в верхнем ярусе дворца, с выходящим в парк окном и собственным слугой; то был египтянин, ухаживавший за мной, как за принцем. В четырнадцать лет мальчишеское очарование сменяется красотой юности, и мое лицо также начало меняться. Я даже слышал, как царь говорил друзьям, что предвидел мое обещание и что я выполнил его; он не верил, что во всей Азии кто-то может состязаться со мною в красоте. Все они, конечно, соглашались с ним, уверяя друг друга, что равных мне не сыскать. Само собой, уже скоро я научился держаться так, будто то была чистая правда.
Над царской постелью нависал решетчатый балдахин, по которому вились виноградные лозы из чистого золота. С них, в свою очередь, свисали гроздья драгоценных камней и большой светильник, украшенный тонкой резьбою. Порой, в глубокой ночи, когда он бросал на нас свои узорчатые тени, царь ставил меня у кровати, поворачивая в разные стороны, чтобы увидеть, как мое тело принимает свет. Мне казалось даже, что он мог бы обладать мною при помощи одних только глаз, если б не то уважение, которое царь питал к собственной мужественности.
Тем не менее бывали также и ночи, когда царь требовал развлечений. Мир, кажется, наполнен людьми, жаждущими всякий раз одного и того же и не терпящими малейших изменений. Порой это становится утомительным, но в то же время и не подвергает испытаниям воображение. Царь же обожал разнообразие и сюрпризы, хотя сам никогда не измысливал ничего нового. Опробовав все, чему научил меня Оромедон, я начал ждать дня, когда настанет и мой черед обучать своего преемника. Как я выяснил, до меня уже был мальчик, которого изгнали уже через неделю, ибо царь счел его начисто лишенным фантазии.
В поиске новых идей я посетил самую известную шлюху в Сузах — вавилонянку, якобы обучавшуюся в каком-то храме любви в Индии. В доказательство она показывала клиентам бронзовую статуэтку (купленную, если только мне не солгали, у проходившего мимо каравана), изображавшую двух демонов с тремя-четырьмя парами рук у каждого, совокуплявшихся в танце. Я счел невероятным, чтобы подобная игра принесла царю удовольствие, но оставил сомнения при себе… Женщины, похожие на эту, всегда постараются угодить евнуху, ибо мужчин у них бывает более чем достаточно; однако наивные и грубые ласки настолько разочаровали меня, что я встал и оделся, забыв о приличиях. Протягивая ей кусочек золота, я заявил, что хочу оплатить время, ибо я потратил его, но не смогу остаться, чтобы хоть чему-то научить ее саму. Она же столь разъярилась, что нашла силы ответить, только когда я выходил из ворот ее дома. Так собственная фантазия стала моим поводырем, ибо, как я посчитал, ничего лучше в Сузах нельзя было сыскать.
Именно тогда я научился танцевать.
Еще ребенком я любил следовать за танцующими мужчинами или же прыгать и вертеться под мелодии, которые насвистывал сам. Знал я также, что еще не все потеряно — стоит лишь обучиться. Царь возрадовался моему стремлению к знаниям (я не рассказал ему о вавилонянке) и нанял мне лучшего мастера в городе. Танцы оказались вовсе не детской забавой; обучение танцу можно сравнить с тренировкой воина, но я был готов к трудностям. Именно безделье и неподвижность делают евнухов тучными; они вечно сидят, шепчутся и ждут, пока не придет время что-нибудь сделать. Я же счел, что попотеть и хорошенько встряхнуть кровь вовсе не вредно.
Итак, в день, когда мой наставник объявил о конце занятий, я танцевал в садике с фонтаном перед самим царем и его друзьями: индский танец в тюрбане и набедренной повязке, расшитой блестками; греческий танец (по крайней мере, я так думал) в алом хитоне; кавказский танец с кривой позолоченной сабелькой. Даже господин Оксатр, брат царя, вечно взиравший на меня с презрением из-за своего пристрастия к женщинам, — даже он кричал от восторга, а после бросил мне золотой слиток.
Днем я танцевал в пышных нарядах; ночью я тоже танцевал, но тогда одеждой мне служили одни лишь легкие тени узорного светильника, свисавшего с золотой лозы. Очень быстро я научился замедлять свой танец ближе к его концу; царь никогда не оставлял мне времени на то, чтобы отдышаться.
Я часто задавался вопросом, уделял ли бы он мне столько внимания, если царица не осталась бы в плену. Государю она приходилась сводной сестрой и была дочерью того же отца от самой младшей жены, не говоря уже о том, что по возрасту вполне годилась в дочери самому Дарию. По слухам, она была красивейшей женщиной во всей Азии; разумеется, царь не стал бы довольствоваться чем-то меньшим. Теперь же он уступил ее варвару, еще более молодому, чем она сама, И, судя по деяниям, горячему и темпераментному. Ни о чем подобном, конечно, он не говорил со мной. На самом деле, в постели он вообще почти не разговаривал.
Примерно тогда же я подхватил где-то пустынную лихорадку, и Неши, мой раб-египтянин, ухаживал за мной с большим старанием. Царь даже послал собственного врачевателя; сам он, впрочем, ни разу не пришел навестить меня.
Я вспоминал о шраме Оромедона, утешая себя, ибо мое зеркальце неизменно сообщало мне дурные новости. И все же, как бы юн я ни был, во мне, должно быть, еще теплилось нечто, жаждавшее… даже не знаю чего. Я плакал как-то ночью, слабый и измученный болезнью; Неши поднялся со своего соломенного тюфяка, чтобы смочить мне лицо. Вскоре после этого царь прислал мне какие-то золотые украшения, но все еще не приходил сам. Золото я отдал Неши.
Когда, поправившись, я снова услаждал царский слух игрой на арфе во дворике с фонтаном, к нам вошел сам Великий визирь, распираемый новостями. Евнух царицы бежал из лагеря Александра и просил об аудиенции.
Будь там кто-либо еще, всем им пришлось бы удалиться, и я последовал бы за ними, но я был вроде птиц или фонтана — частью обстановки. Кроме того, когда евнух вошел, ради сохранения тайны они говорили по-гречески.
Никто и никогда не спрашивал у меня, понимаю ли я этот язык. Но так уж вышло, что в Сузах жили несколько греческих ювелиров, с которыми торговал мой старый хозяин — геммами или же мною. Так что во дворец я вошел, отчасти зная язык, и проводил часы праздности, слушая греческого толмача. Он толковал для царя речи придворных чиновников и просителей, беглых тиранов из освобожденных Александром греческих городов или эмиссаров из государств наподобие Афин (казалось, юный царь македонцев заодно с ними в их интригах против Дария), богатых греческих купцов, корабелов и шпионов. Я легко усваивал язык на слух, когда греческие слова тут же повторялись по-персидски.
Государь сгорал от нетерпения, и, едва лишь вошедший распростерся у его ног, Дарий вопросил, жива ли его семья. Евнух отвечал: все живы и в добром здравии, более того, всем им воздаются царские почести, и размещены они в подобающих их рангу жилищах. Именно поэтому, по словам евнуха, ему легко удалось спастись: охрану приставили к царственным женщинам скорее для того, чтобы не пускать внутрь, нежели для того, чтобы не выпускать наружу. Далеко не молодой уже, евнух говорил медленно: проделав столь долгий путь, он и вовсе выглядел дряхлым старцем.
Я видел, как пальцы царя сжимаются и разжимаются на подлокотниках. Нечему удивляться. Его мучил вопрос из тех, что обычно не задают слугам.
— Никогда, о господин! — Жест евнуха призвал самого Бога в свидетели. — Повелитель, он даже не входил к ней со дня битвы, когда обещал поставить у ее покоев охрану. Мы были там неотлучно все это время. Мне довелось слышать, что за вином его сотоварищи вспомнили о красе госпожи и упрашивали его изменить решение; он пил и веселился, как и все македонцы, но при этих словах впал во гнев и запретил им впредь упоминать ее имя в его присутствии. Мне поведал о том надежный свидетель.
Дарий какое-то время молчал, погруженный в свои мысли. Испустив долгий вздох, он проговорил по-персидски:
— Что за странный человек.
Я думал, сейчас он спросит у евнуха, как выглядит Александр (я сам желал это знать), но, конечно же, царь видел его в битве.
— А моя мать? — сейчас он говорил по-персидски. — Она слишком стара для подобных лишений. Хорошо ли заботятся о ней?
— Великий царь, здоровье моей госпожи превосходное. Александр не забывает справляться о нем. Когда я покинул лагерь, он навещал ее почти ежедневно.
— Мою мать? — голос Дария внезапно изменился. Мне показалось, царь побледнел. Я только не мог понять отчего — его матери было за семьдесят.
— Истинно так, о повелитель. Сначала он оскорбил ее; теперь же она принимает Александра всякий раз, когда тот просит об этом.
— Какое оскорбление он нанес ей? — хрипло вопросил царь.
— Он дал ей моток шерсти для вязания.
— Что? Как рабыне?
— Так решила и моя госпожа. Но, едва лишь она выказала свой гнев, он испросил у нее прощения. Александр сказал, будто его мать и сестра занимаются подобной работой, и он вообразил, что за этим занятием ей будет приятнее коротать время. Едва моя госпожа увидела всю глубину невежества варваров, она приняла его извинения. Порой они не менее часа проводят, беседуя через толмача.
Царь сидел недвижно, уставившись перед собой невидящим взглядом. Он дозволил евнуху уйти и, вспомнив обо мне, подал знак играть. Я тихо перебирал струны, не мешая течению мыслей Дария, и лишь много лет спустя догадался о причинах его задумчивости.
Новости я передал своим друзьям во дворце, ибо теперь у меня появились друзья, некоторые из которых стояли довольно высоко, другие — нет, но все они рады были первыми услышать вести. Я не принимал даров, не желая торговать дружбой. Разумеется, я брал взятки, чтобы позже представить кого-то царю в нужном свете. Отказаться от них значило бы проявить враждебность, и рано или поздно кто-нибудь отравил бы меня. Нечего и говорить, я не отягощал внимания царя утомительными жалобами; он держал меня при себе вовсе не для этого. Порой я, впрочем, показывал ему что-нибудь со словами: «Такой-то дал мне это, чтобы я испросил у вас милости». Это забавляло царя, ибо никто другой не решался на подобные просьбы. Часто Дарий переспрашивал в ответ: «И чего же он хочет?» — чтобы кивнуть потом: «Да, ты не должен обмануть его доверие. Все это можно устроить».
Многие шумно спорили о странном поведении македонского царя. Кто-то говорил, он желает показать свое презрение к плотским удовольствиям; другие возражали, называя Александра импотентом; третьи предполагали, что он не причинил вреда царским домочадцам в надежде на хорошие условия сдачи. Другие же утверждали, что его попросту интересуют одни лишь мальчики.
Евнух царицы подтвердил нам, что в его услужении действительно состояли многие юноши из благородных семей, но то был лишь обычай всех их царей. Сам Же он считал, что великодушие к слабым было в характере этого человека, неизменно прибавляя, что по красоте и величию Александр никак не мог равняться С нашим собственным царем; ростом он едва ли достигал плеча Дария. «Воистину так, и когда он явился к царственным женщинам обещать свою защиту, мать нашего повелителя склонилась перед его спутником, приняв того за настоящего царя. Поверите ли, они вошли вместе, плечом к плечу, и едва ли отличались друг от друга платьем. Спутник Александра был выше и отличался красотой среди прочих македонцев. Я почти утратил рассудок от горя, ибо прежде уже видел царя в его шатре… Друг царя попятился, и госпожа заметила мои знаки. Конечно, она отчаялась и пала ниц перед Александром, моля простить ее ошибку, но он собственноручно поднял ее и даже не рассердился на своего спутника. Как уверил меня толмач, он сказал ей тогда: „Не стоит беспокоиться, матушка, вы не слишком ошиблись. Он тоже Александр"».
Что ж, варвары есть варвары, думал я. И все же что-то шевельнулось в глубине моего сердца.
Евнух говорил также: «Никогда не видел, чтобы царя так мало заботило собственное величие; он живет хуже, чем любой наш полководец. Войдя в шатер Дария, он пялился на его убранство, словно какой-нибудь землепашец. Он знал, для чего служит ванна, и воспользовался ею (первое, что он сделал), но с остальным он обращался так, что мы с трудом сдерживали улыбки. Когда он уселся в кресло Дария, подошвы сандалий не достали земли — и он положил их на винный столик, приняв его за скамеечку для ног! Впрочем, вскоре он обжился в шатре, подобно получившему наследство бедняку. Он похож на мальчишку, пока не заглянешь ему в глаза».
Я спросил: что же он сделал с царскими наложницами? Неужели предпочел их царице? По словам евнуха, всех их Александр роздал своим друзьям; себе не оставил ни единой. «Теперь мы знаем точно, — рассмеялся я в ответ, — это все-таки мальчики!»
Девушки из гарема, коих царь взял с собой, были, разумеется, отборными красавицами, и их пленение стало для Дария большой утратой. Несмотря на это, однако, у него их оставалось еще много; со мною он проводил лишь некоторые свои ночи. Хотя, по старому обычаю, в его гареме было ровно столько наложниц, сколько дней в году, некоторые из них могли только вспоминать о собственной юности. И это же абсурд, который лишь грекам может прийти в голову! — то, что они якобы еженощно обходили парадом царскую постель, дабы Дарий мог выбирать… То и дело он сам посещал гарем, чтобы узнать у главы евнухов имена пяти-шести девиц, которых тот считал наиболее обещающими. Позже он посылал за одной из них или порою за всеми — чтобы они пели и играли для него, пока он не сделает избраннице знака остаться. Дарию нравилось решать подобные вопросы с некоторым изяществом.
Отправляясь в гарем, он часто брал с собою и меня. Конечно, меня никак нельзя было бы ввести к царице, но мое положение было повыше, чем у любой из наложниц. К вящей радости Дария, я с готовностью признавал изысканность его имущества. Некоторые из девушек были само совершенство, с нежным румянцем на щеках, как на самых светлых и хрупких бутонах. Даже я мог бы мечтать о них… Быть может, Оромедон уберег меня от великой опасности, ибо одна-две уже вовсю строили мне глазки.
Я встретил его однажды — одетый по обыкновению ярко, он проходил по залитому солнцем внутреннему двору, и странно было подумать, что мои одежды ныне стоили дороже, чем его собственные. Увидев Оромедона, я едва не бросился к нему в объятия, но он, чуть заметно улыбаясь, покачал головой; я знал уже достаточно придворных тонкостей, чтобы понять. Никогда не стоит показывать, что из приготовленного для повелителя блюда повар оставил кусочек для себя самого. А потому я вернул Оромедону улыбку и прошел стороной.
Иногда, когда царь выбирал на ночь девушку, я лежал в своей чудесной комнате, вдыхая ароматный воздух парка, глядя, как в моем серебряном зеркальце отражается лунный серп, и думал: как все-таки хорошо и приятно лежать тут одному! Люби я Дария, меня, вероятно, терзала бы сейчас ревность, — подобные мысли немало угнетали меня, и я стыдился того, что не ревную. Царь сделал мне немало добра, возвысил меня, возвратил мне достоинство, подарил коня и множество вещей, от которых ломилась комната. Он не требовал моей любви, даже не заставлял меня притворяться. Зачем же мне забивать голову такими мыслями?
Истина была в том, что на протяжении десяти лет я был любим родителями, любившими друг друга. Я научился думать о любви по-доброму; не получая ни капли ее с той поры, я не привык думать о ней иначе. Теперь же я входил в тот возраст, когда мальчики, осмеиваемые в глазах сверстников жестокими девицами, начинают совершать первые ошибки или же, лапая в стогу какую-нибудь потную простолюдинку, невесело размышляют: «Как, и это все?» Со мною не могло произойти ничего подобного; любовь была только миражом утерянного счастья, пустой фантазией.
Мое искусство не более соприкасалось с любовью, чем занятия лекаря. Я был пригож на вид, подобно золотой лозе (пусть моя красота не столь прочна), и всего-то умел разжечь вялый от пресыщения аппетит. Моя любовь не растрачивалась понапрасну, а мои мысли о ней были куда невиннее фантазий какого-нибудь выраставшего дома мальчишки. В тишине своей комнаты я шептал неясным теням, сотканным из лунного света: «Я прекрасен? Это лишь для тебя одного. Скажи, что любишь меня, ибо без тебя я не смогу жить». По крайней мере, в моем случае известное утверждение, что жить без надежды нельзя, оказалось справедливо.
В Сузах лето жаркое; это время года царь обычно проводил в своем прохладном летнем дворце в Экбатане, притаившейся среди холмов. Но Александр еще не снял осаду с Тира и упрямо воздвигал мол к острову — вот все, что я знал тогда о великом произведении осадного искусства. Говорили, что возня с городом может ему надоесть в любой момент, и тогда он поведет армию в глубь страны; Дарий же со своим воинством не успел бы заступить македонцам дорогу, отдыхая в далекой Экбатане. Моих собственных ушей достиг тогда разговор двух военачальников, считавших, что царь должен остаться на лето в Вавилоне. Один из них сказал: «Македонец не стал бы бежать от сражения». Второй отвечал: «Что ж, от Суз до Вавилона всего неделя пути; тамошние властители пока вполне справляются со своими заботами. И более того…» Я ускользнул незамеченным. Мне не вменялось в обязанность доносить на людей, не желавших зла и всего Только говоривших слишком свободно, как некогда Мой отец. Воздавая должное царю, скажу: он ни разу не требовал от меня ничего подобного. Дарий не смешивал государственные дела с удовольствиями. И тогда пал Тир.
Александр разрушил стену и штурмовал брешь. Пролилось немало крови: тирийцы убили посланников Александра на стене, на виду у осаждавших, и сдирали кожу с плененных македонцев, посыпая их раскаленным докрасна песком. Выжившие после резни горожане были проданы в рабство, за исключением тех, кто успел укрыться в святилище Мелькарта. Казалось, Александр почитал этого бога, хоть и называл его Гераклом. Взятие Тира означало, что севернее Египта сирийские корабли потеряли все порты, за исключением Газы, которой тоже долго не протянуть. Имея самое смутное представление о западных рубежах империи, я тем не менее прочувствовал всю глубину беды, ясно прочитав ее на лице Дария. Александр же направился прямо в Египет, где нашу власть ненавидели еще со времен Оха, вновь запрягшего египтян в наш хомут. Ох осквернил их храмы и убил священного бога-быка. Ныне же, попытайся наши сатрапы запереть ворота пред Александром, египтяне тут же вонзили бы свои пики им в спины.
Вскоре все мы узнали, что царь выслал посольство во главе со своим братом Оксатром, взыскуя мира.
Условия не разглашались. У меня хватало ума не выпытывать царских секретов. Мне предлагали деньги, чтобы я рискнул, но все познается на собственной шкуре, и я счел разумным брать небольшие подношения, объявляя, будто царь держит свои тайны при себе, но я все же делаю, что могу. Конечно, если бы я брал большие суммы, это был бы крупный обман. А так все они не таили на меня зла; царь же не подозревал ни о чем, ибо я никогда и ничего у него не выспрашивал.
Посольство Дария меняло лошадей на каждой заставе, но все же не могло тягаться с ветром по примеру царских посланников. На время ожидания жизнь во дворце замерла, как воздух перед бурей. Ночи я проводил один: в последние недели царь дарил своим вниманием женщин. Мне думалось, это укрепляло в нем мужество.
Когда же посольство вернулось, привезенные новости уже были известны. Оксатр решил, что ответ Александра должен прийти быстро, и выслал вперед царского посланника. Вихрем промчавшись по дорогам, тот прибыл за месяц до возвращения посольства.
Не было нужды задавать вопросы. Эхо гремело по всему дворцу, и его слышали даже в городе. Весь мир Может цитировать ответ Александра по памяти, как сейчас это делаю я: «Свои десять тысяч талантов можешь оставить себе; я не нуждаюсь в деньгах — их у меня достаточно. Почему ты сулишь мне только половину своего царства до Евфрата? Ты предлагаешь часть в обмен на целое. Если захочу, то возьму в жены твою дочь, о которой ты говоришь, — будет на то твоя воля или же нет. Семья твоя в безопасности, я не требую выкупа. Приходи поговорить со мной, и я отпущу их с миром. Если ты ищешь моей дружбы, тебе стоит лишь попросить о ней».
Какое-то время (я уже забыл сколько — возможно, день) люди тихо перешептывались, втягивая головы в плечи. Затем внезапно все кругом зашумело; трубы пронзительно взывали о внимании. Герольды объявили, что царь отправляется на запад — в Вавилон, дабы Подготовить там к сражению свое воинство.
4
Мы двинулись в путь уже через неделю. Двор еще никогда не собирался так быстро. Царский дворец бурлил, а управители, все до единого, бегали и квохтали, как куры. Глава евнухов гарема упрашивал царя решить, кого из девушек ему будет угодно взять с собой; хранитель дворцового серебра умолял меня отобрать любимые приборы государя. У самого Дария времени на меня не оставалось: люди, которых он собирал, не желали наслаждаться на военных советах моими танцами, а к ночи царь настолько уставал, что даже спал в одиночестве.
В один из этих последних дней я отправился на своей лошадке прогуляться вдоль речного берега, где по весне расцветают лилии. Оттуда мне удалось разглядеть окрестные холмы. На вершине одного из них ветра упорно трудились над нашим поместьем, пытаясь сровнять его с землей, и я почти решился отправиться туда, чтобы попрощаться с ним, но вспомнил, как оглянулся тогда на пожар, сидя на коне воина, который вез раскачивавшуюся и капавшую кровью суму с головой отца. Пламя вздымалось над горящими стропилами все выше и выше… Я вернулся во дворец и с головою ушел в сборы.
Евнухи гарема путешествуют подобно женщинам — в крытых повозках, набитых подушками. От меня тем менее этого никто не ждал. Я отдал свою лошадь конюшим и попытался раздобыть ослицу для Неши, мой слуга должен был пройти весь путь пешком, вместе с остальными.
Я взял с собой одежду, что получше, а также доеный костюм и несколько костюмов для танца. Деньги и драгоценности я увязал в пояс; туда же на всякий случай засунул свое зеркальце и гребни, а так-краску для глаз со всеми кисточками. Я никогда использовал румяна — этого не сделает никто, имеющий истинно персидскую внешность; красить слоновую кость — вот настоящая вульгарность. Я купил также маленький кинжал. Мне еще не приходилось пользоваться оружием, но я умел правильно держать его, по крайней мере для танца. Евнухи постарше несказанно огорчились и заклинали меня оставить кинжал дома. Они напомнили мне старый закон, гласивший, что невооруженные евнухи приравниваются на войне к женщинам и считаются за таковых в плену; если же при них находят хоть какое-то оружие, их ждет участь плененных мужчин. Я отвечал им, что смогу выбросить кинжал, если только захочу.
По правде говоря, мне опять явился отец в том ста-ром жутком сне, преследовавшем меня со дня его смерти. Просыпаясь весь в поту, я знал: он имеет право приходить ко мне, его единственному сыну, и трепать отмщения. Во сне я слышал имя предателя, которое он выкрикивал на своем пути к смерти. По утрам же, как обычно, я забывал его. У меня было мало надежды на то, что когда-нибудь мне удастся отомстить за отца; но, по крайней мере, я вооружился в память о нем. Есть евнухи, превратившиеся в женщин, но есть и другие; мы — нечто иное, и должны делать все, на что способны в своем положении.
По обычаю, царь должен выступать в поход на рассвете; не знаю, делается ли это для того, чтобы он успел получить благое напутствие священного огня, или же просто чтобы дать ему выспаться перед долгой дорогой. Повозки и носилки были собраны накануне вечером. Многие из нас были на ногах уже вскоре после полуночи, заканчивая последние сборы.
Небо еще не начинало светлеть, а мне уже с трудом верилось, что настоящая армия осталась в Вавилоне, а все это полчище, растянувшееся на мили в обоих направлениях, — просто царский двор с домочадцами.
Одна только царская гвардия, десять тысяч Бессмертных, никогда не покидавших государя, заняла огромный участок дороги. За ними — царское семейство. Его члены были связаны с царем деяниями, а не кровными узами; всего их было пятнадцать тысяч, десять из которых уже прибыли в Вавилон. Выглядели они великолепно; все их щиты были позолочены, и, когда они строились в походные колонны, в свете факелов драгоценные камни на их шлемах вспыхивали множеством ярких огоньков.
Пришли также и маги со своим переносным алтарем из серебра, готовые оберегать священное пламя и возглавить поход.
Я ездил взад-вперед, глазея на всю эту роскошь, пока мне не пришло в голову, что этак я могу загнать лошадь, а ей еще предстоит долгая дорога. Затем я вспомнил, что, сколько бы тут ни было коней и колесниц, вся колонна будет двигаться со скоростью пешего шага из-за идущих слуг и магов с их серебряным алтарем. Я вспомнил тогда об опрометчиво говорившем военачальнике и его словах, что от Суз до Вавилона — всего неделя. Он-то, конечно, возглавлял отряд всадников… У нас в таком случае дорога займет не менее месяца.
Один только обоз вытянулся на многие мили. Добрый десяток повозок вмещал имущество самого царя: его шатер, мебель, одежды и столовую утварь, его походную ванну и все прочее. Были повозки для дворцовых евнухов с их добром, затем повозки женщин. В конце концов царь не стал долго раздумывать и взял с собой всех наложниц, что помоложе, — всего более сотни; они, их украшения, их евнухи и все прочее было лишь началом. Придворные, еще не успевшие отправиться в Вавилон, везли с собой женщин и детей, свои гаремы с наложницами и все их пожитки тоже. За ними следовали повозки с продовольствием; подобное воинство не может питаться тем, что найдет по дороге. Караван уже растянулся дальше, чем мог охватить глаз. А за повозками с кладью шли еще и слуги: целая армия рабов, чьей задачей было разбить шатры и обустроить лагерь, а также повара, кузнецы, конюхи, починщики сбруи и множество личных слуг, подобных моему Неши.
Я вернулся с дороги к площади перед дворцом, когда факелы уже бледнели под светлеющим небом. Маги выносили Колесницу Солнца. Она вся была покрыта листами золота, а на серебряном шесте в центре была водружена эмблема самого Солнца, окруженного извивающимися лучами, — божественный символ был единственным наездником Колесницы. Огромных белых лошадей, тянувших ее, вели под уздцы люди, шагавшие рядом: любой возничий оскорбил бы священный лик бога.
Последней вынесли боевую колесницу царя, украшенную под стать божественной. (Интересно, была ли она столь же хороша, как та, что Дарий оставил Александру?) Возничий раскладывал царское оружие: дротики, и лук, и стрелы в красивых колчанах. Впереди стояли носилки, в которых царь проделает свое путешествие, — с золотыми рукоятями и навесом от солнца, обшитым по краю кистями.
Когда горизонт заалел на востоке, появились Сыны Царского Клана: прекрасные юноши чуть постарше меня, место которых — подле государя; с плеч их ниспадали роскошные багряные одежды.
Весь этот порядок определялся древними предписаниями. Настало и мне время занять свое место у повозок с евнухами; ясно, что рядом с царем я ехать не мог.
Внезапно над Колесницей Солнца вспыхнула яркая точка; в самом центре божественного символа помещался хрустальный шарик, поймавший сейчас первые лучи восходящего светила. Раздались рев походных рожков и раскатистые стоны труб. Вдалеке высокая фигура, закутанная в белое с пурпуром, ступила в царские носилки.
Медленно, вначале безо всякого продвижения вперед, огромная цепочка беспокойно заерзала на месте, изгибаясь и покачиваясь. Затем, поначалу совсем еще вялая, подобно зимней змее, выползшей из-под кочки, она медленно задвигалась, сокращаясь сочленениями. Мы, должно быть, шли уже с час, прежде чем почувствовали, что действительно маршируем.
Мы двигались по Царскому тракту, бежавшему прочь через плодородную страну рек и низин, где жирный чернозем давал особенно обильные урожаи, Усаженные остриями осоки, неглубокие озера зеркалами отражали небеса. Порой дорога шла по насыпям из грубого камня, возвышавшимся над болотистой почвой. Сейчас болота обмелели и высохли, но мы ни разу не устраивали там привал: здешняя вода имела скверную славу, насылая на неосторожных путников лихорадку.
Я виделся с царем каждый вечер, когда рабы разбивали его шатер. Там хватало места на всех, кого он привык видеть рядом; мне кажется, он был рад видеть знакомые лица. Часто Дарий оставлял меня на ночь. Расшевелить его бывало сложнее, чем когда-либо, и я не понимал тогда, отчего он просто не заснет. Теперь я думаю, что сон вовсе не пришел бы к царю, если бы тот оставался один.
Каждые несколько дней царский посланец на коне галопировал навстречу нашему отряду: к царю спешил последний из длинной цепочки вестников, везших новости с западных рубежей. Александр взял Газу. К общей радости, македонец пока не двинулся дальше, хотя и не отступился от своих планов. Во время осады ему в плечо угодил снаряд катапульты, и Александр упал как подкошенный; снаряд пробил ему доспехи, но царь нашел силы встать и продолжал сражаться.
Лишь чуть позднее он упал снова и был унесен прочь, словно мертвый. Наши люди ждали какое-то время, дабы увериться в его гибели, ибо уже тогда Александр успел прослыть человеком, которого не так-то просто убить. Как и следовало ожидать, белый, как мрамор, от потери крови, он все еще жил. Ему, конечно же, требовалось некое время, чтобы залечить раны, но передовые отряды его войска уже устремились в Египет.
Когда эти вести разнеслись по колонне, я подумал: «Что, если Александр притворяется, дабы лишить нас бдительности? Затем он ударит на восток, подобно молнии, и захватит нас врасплох». Будь я на месте царя, я пересел бы из носилок в колесницу и понесся к Вавилону во главе конницы, так, на всякий случай.
Мне не терпелось услышать трубу, зовущую нас в седло. Каждый вечер, зная о том, что Неши смертельно устает, маршируя пешком, я сам чистил своего коня скребницей. Его я назвал Тигром. Мне лишь однажды довелось видеть шкуру хищника, но то было отличное имя для боевого скакуна.
Когда я вошел в царский шатер тем вечером, Дарий играл в шашки с одним из придворных, причем царь был столь рассеян, что его противнику с трудом удалось проиграть. Когда игра окончилась, царь попросил меня спеть. Я вспомнил боевую песню воинов моего отца, которая ранее так нравилась Дарию; я надеялся, что она согреет ему душу. После двух куплетов, однако, он остановил меня, приказав петь что-нибудь другое.
Я подумал тогда о старой стычке Дария с кардосским силачом, прославившей его имя; постарался представить себе, как он шагнул вперед в своих доспехах, метнул копье и завладел оружием противника, после чего вернулся в строй под радостные крики других воинов. Тогда он был моложе; у него не было дворцов и стольких женщин. Но битва — не состязание перед строем, особенно если командуешь тысячами людей. Тем более если впереди тот полководец, от которого едва удалось спастись в прошлый раз.
Моя песня закончилась, и я спросил себя: «Как ты можешь судить? Тебе, евнуху, в жизни не повторить его подвигов! Он хороший хозяин, и ты должен быть доволен, ты, кому уже никогда не стать мужчиной».
Каждое утро божественный символ водружали у царского шатра. Каждое утро, едва первый луч зажигал чистым огнем хрустальный шар в центре, звенели рожки, царь поднимался на свои носилки, и колесница двигалась за ним. Так мы шли по стране рек и низин, следуя Царскому тракту, и каждый день сменялся ночью.
Когда мне окончательно прискучивала болтовня евнухов, я отставал, чтобы поравняться с повозками гарема и перекинуться парой слов с девушками. В каждой повозке, разумеется, сидел по меньшей мере один евнух, прислуживавший и оберегавший ценный груз. Если меня приглашали, я вполне мог привязать Тигра сзади и залезть внутрь. Такой опыт казался мне поучительным. Все это сборище женщин никак не походило на маленький гарем моего прежнего хозяина. Каждая видела царя лишь однажды за целое лето, или за год, или вообще никогда; он мог посылать за одной и той же девушкой в течение целого месяца, чтобы потом навсегда позабыть ее. В общем, именно друг с другом им и приходилось уживаться; их отношения бывали полны ожесточенных распрей и мелких ссор между разными группками подруг, чаще объяснявшимися не ревностью друг к дружке, а просто вынужденным бездельем да одними и теми же лицами вокруг день за днем. Всякий раз, когда я посещал этот их мирок, я поневоле задавался вопросом, как они могут так жить? Мне оставалось лишь надеяться, что сам я как-нибудь избегну подобной участи.
Новости облетали всю колонну с удивительной быстротой. Люди болтали меж собою, пытаясь хотя бы беседой скрасить томительные мили. Александр уже поправлялся и даже засылал в Персию шпионов, пытаясь выяснить, куда запропастился Дарий. Уже зная о нем кое-что, я мог догадаться, что же так распалило любопытство македонца. Он мог подозревать все что угодно, только не то, что враг все еще находится в пути.
Как бы то ни было, уже очень скоро он все узнал. Следующей новостью стало известие, что он отправился на юг, в Египет. Значит, спешить было некуда.
Мы шли и шли, одолевая по пятнадцать миль в день, и вскоре перед нами открылся запутанный лабиринт каналов и рукавов, направлявших Евфрат к вавилонским полям. Мосты здесь строили высокими из-за зимних наводнений. Затем дорога запетляла меж россыпью озер, приютивших рисовые посевы, — отражавшееся в них утреннее солнце немилосердно слепило нам глаза. И как-то в полдень, оставив рисовые поля за спиной, мы узрели далеко впереди огромные черные стены Вавилона, вытянувшиеся вдоль горизонта, отгораживая город от тяжело нависшего неба.
Не то чтобы стены были уже близки — это невероятная высота кладки сделала их видимыми. Когда мы миновали наконец подступавшее к городскому рву пшеничное поле, уже позолоченное колосьями второго урожая, стены возвышались над нашими головами, подобно недоступным горным цепям. Я своими глазами видел каменные глыбы в потеках смолы, но все равно не мог поверить, что эта громадина — творение человеческих рук. Если десять рослых мужчин встанут друг другу на плечи, последний едва ли дотянется до края мощных стен, опоясавших город. Мы не увидели признаков лагеря царской армии — для всех двадцати тысяч человек, не считая их лошадей, нашлось место в городе.
В городских стенах была сотня крепких бронзовых ворот. Мы вошли через Царские врата, обрамленные знаменами, и встречали нас вой труб, крики восхвалявших царя певчих и маги, оберегавшие свои огненные алтари; были там сатрапы и военачальники. Далее выстроилась армия; за стенами Вавилона скрывалось огромное пространство. Все городские сады могут давать урожаи в случае осады; их питает Евфрат. Неприступный город.
Царь въехал в Вавилон не в носилках, но в колеснице. Он был прекрасен в этот миг в своем белом и пурпурном облачении, на полголовы возвышаясь над возничим. Вавилоняне ревели, громогласно приветствуя царя, когда тот проезжал мимо, возглавляя длинную цепь дворцовой знати и сатрапов, дабы показать себя армии.
Нас же, слуг и евнухов двора, провели задними улочками к тем воротам дворца, что соответствовали нашему положению, дабы мы все приготовили для встречи повелителя.
Знание способно подменить собой память. Роскошь вавилонского дворца все еще стоит перед моими глазами: маленькие кирпичики из лучшей глины — полированные, украшенные скульптурными фигурами, глазурованные или позолоченные; мебель нубийского черного дерева, инкрустированная слоновой костью; алые и багряные занавеси, расшитые золотой нитью и индскими жемчугами. Помню прохладу, невероятную после жара снаружи. Казалось, она пала на меня, словно тень слепящего горя, и стены дворца сдавили меня, как стены гробницы. И все же я вошел под дворцовые своды, как и любой юноша, уставший после долгой дороги, распахнутыми глазами взирая на все эти чудеса.
Когда слуги распаковали принадлежавшие государю сосуды для пищи и вина, они занялись постелью, выложенной золотыми листами, с фигурами крылатых божеств у каждого столба кровати. Затем они приготовили ванну, ибо после путешествия Дарий вернется усталым и запыленным.
В городе жарко, и потому вавилонские бани — подлинное удовольствие; там можно проводить целые дни. Пол выложен мраморными плитами, привезенными с запада, стены облицованы глазурованным кирпичом: белые цветы на глубоком синем фоне. Сама ванна — просторный бассейн, на лазурных плитках которого вытиснены золотые рыбки. По краям стояли кадки с благоуханными кустами и деревьями, менявшимися в зависимости от сезона: жасмин и лимон.
Резные ширмы отгораживали место для купания с водой Евфрата.
Все здесь было готово, все просто сияло; вода была чиста, как хрусталь, и в меру тепла: бассейн прогревало само щедрое солнце. Там были также кушетки для отдыха после омовения, застеленные тонкими льняными покрывалами.
Ни одна из плиток, ни одна золотая рыбка, ни одна складка на покрывале не покинут мою память, пока я способен дышать. Когда я увидел все это впервые, мне, однако, просто подумалось, что здесь очень мило.
Вскоре мы обустроились во дворце, и плавная смена дней была подобна неустанному вращению колес, медленно поднимавших воду к висячим садам; нечего говорить, наш удел был легче, чем доля работавших там волов. Этот холм — прекрасное творение человека—с его тенистыми аллеями и прохладой парка нуждался в обильном орошении, и вода преодолевала долгий путь вверх. Прислушавшись, можно было различить где-то далеко за пением птиц тихое поскрипывание шадуфов.
Свежие войска все еще прибывали в Вавилон из отдаленных сатрапий, подчас проводя в пути многие месяцы. Весь город вышел на улицу, чтобы увидеть отряды бактрийцев. К осени жара понемногу начала спадать, но все они потели под своими парадными одеждами; войлочные халаты, подпоясанные широкими поясами штаны и подбитые мехом шапки — все очень красивое и теплое в расчете на суровые бактрийские зимы. По украшениям их предводителей и здоровому виду воинов, одолевших столь долгий путь, можно было догадаться о богатстве их страны.
Каждый знатный господин привел с собою воинство, защищавшее его поместье, — как то сделал бы и мой отец, будь он еще жив. Но в Бактрии таких господ были сотни. Их имущество вез длинный караван тамошних двугорбых верблюдов; косматые и крепкие, эти животные славятся выносливостью.
Во главе колонны ехал Бесс, кузен Дария. Царь встретил его в приемном покое, поднявшись с трона, и подставил ему щеку для поцелуя: он был выше Бесса, но ненамного. Тот был крепок телом, наподобие своих верблюдов; лицо его, почти дочерна сожженное солнцем и ветрами, украшало множество боевых шрамов. Кузены не виделись со времен поражения у Исса. И теперь в глазах Бесса, казавшихся бледными под черными бровями, я разглядел тень насмешки, мелькнувшую на фоне почтения и преданности. В глазах же царя таилась опаска: Бактрия была самой могущественной сатрапией во всей империи.
В то же время подоспели и слухи о том, что Египет распростер свои объятия навстречу Александру, окружил его почетом как освободителя и признал фараоном.
Тогда я еще мало знал о Египте. Сейчас знаю больше — это страна, в которой я ныне живу. Я видел изображения Александра на стене храма: там, где македонец приносит жертву Амону, он почти неотличим от всех прочих фараонов, вплоть до маленькой голубой полоски церемониальной бороды. Возможно, он даже носил ее, когда жрецы передали ему двойную корону властителей Египта и вложили в его руки посох и цеп. Он всегда старался соблюдать обычаи. В любом случае я не могу пройти мимо той фрески без улыбки.
Александр посетил оракула Амона в пустыне, в маленьком оазисе Сива, где ему вроде поведали, что зачат он был не отцом своим, но богом. Так гласили слухи, ибо он вошел к оракулу один, а по возвращении сказал лишь, что удовлетворен пророчеством.
Я расспросил Неши об этом оракуле, пока раб одевал меня и укладывал мои волосы. Мой слуга обучался искусству писца при храме, пока Ох не завоевал Египет, захватив писцов в плен и продав их. Даже теперь Неши все еще брил голову.
По его словам, оракул был очень стар и весьма почитаем. Давным-давно (а по египетским меркам это значит по меньшей мере тысячу лет) бог говорил в Фивах, так же как потом в Сиве. Во дни ужасной Хатшепсут, единственной женщины-фараона, ее пасынок Тутмос был мальчишкой, прислуживавшим в городе мертвых. Символ бога носили тогда — точно так же, как сейчас в Сиве, — в ладье, украшенной золотом и драгоценными камнями; о приближении бога народ узнавал по бряцанию множества бубенчиков. Носильщики рассказывают, будто шесты начинают да-вить им на плечи, когда бог изъявляет желание говорить; они чувствуют его вес, когда он незримо занимает свое место в ладье, и слышат голос, говорящий им, куда идти. Именно бог привел их к юному принцу, который прятался в толпе, глазея на божественную ладью, и заставил все сооружение качнуться, кланяясь будущему фараону. Тогда люди возвели мальчика на престол, уверовав в его славную судьбу… Неши знал множество чудесных историй, подобных этой.
Да и сам я, совершив паломничество в пустыню (тяжкое путешествие, хотя я знавал и похуже), спpaшивал там об оракуле. Мне советовали принести должную жертву и не допытываться о том, кто принят среди богов. Все-таки я не мог мириться с мыслью, что так никогда и не побываю в Сиве.
Тем временем в Вавилоне я был предоставлен самому себе, ибо царь постоянно бывал занят, и проводил время, изучая достопримечательности великого города. Я даже вскарабкался по ступеням, опоясавшим храмовую башню Бела, хотя самая ее верхушка — то место, где на своей золотой постели когда-то возлежала его наложница, — оказалась разрушена. Меня часто останавливали проститутки, ибо моя юность все еще могла объяснить отсутствие бороды. Видел я и храм Милитты с его знаменитым двором.
Всякая девица в Вавилоне однажды в жизни должна предложить себя богине. Двор храма — это огромный базар, на котором продаются женские ласки: девушки сидят рядами, отмеченными алыми шнурами, и ждут. Никто из них не смеет отказать первому, кто бросит им на колени серебряную монету. Некоторые из тех, что я видел, были прекрасны, словно принцессы: окруженные рабами с опахалами, они сидели на шелковых подушках рядышком с простыми девицами с огрубевшими от тяжелой работы руками, пришедшими в город прямо с полей. Вдоль рядов бродили мужчины, пристально разглядывавшие товар, словно выбирая лошадь; мне казалось, еще чуть-чуть — и они начнут смотреть им в зубы. Миловидным девушкам не приходилось ждать долго; но даже если к одной из них подойдут оборванец с речной переправы и благородный господин, она пойдет с лодочником, если тот первым успел бросить монету. Многие простирали ко мне руки, надеясь выполнить свой долг с кем-то не слишком безобразным на вид. Неподалеку размещалась рощица, в которой исполнялся обряд.
Увидев кучку хохочущих мужчин, я подошел взглянуть на предмет их веселья. Они смеялись над уродливыми девицами, сидевшими здесь днями напролет, так никем не избранные. Чтобы я тоже смог посмеяться, мне указали на ту, что сидела здесь уже третий год.
Из юной девушки она превратилась в женщину. Одно из ее плеч уродовал горб; у нее были огромный нос и родимое пятно на щеке. Девицы вокруг нее, сколь они ни были простоваты, казалось, исполнялись надежды, только взглянув на несчастную. Она просто сидела со сложенными на коленях руками, покорно снося насмешки, как вол сносит побои кнутом или палкой. Я вновь поразился глубине человеческой жестокости, и моими мыслями постепенно овладел гнев. Я вспомнил, как воины отрезали нос моему отцу, не дожидаясь его смерти; вспомнилось мне и то, как оскоплявшие меня пересказывали друг другу базарные шутки, оставаясь глухи к моим страданиям. Я вытащил из кошеля серебряный сиглос и бросил его на колени несчастной, произнеся ритуальные слова: «Да поможет тебе Милитта».
Сначала она едва ли сообразила, чего мне нужно. Затем бездельники вновь непристойно заржали, выкрикивая свои напутствия. Она же, схватив монету, подняла смущенный взор. Улыбнувшись ободряюще, я протянул ей руку.
Девушка встала на ноги. В ее внешности не существовало ничего, кроме отвратительных изъянов; однако даже грубый глиняный светильник прекрасен, когда его свет прогоняет тьму. Я увел ее прочь от мучителей, шепнув: «Пускай они поищут себе иных развлечений». Она же ковыляла рядом, ниже меня на голову, хотя тогда я еще не успел окончательно вырасти. Низкий рост презирается в Вавилоне точно так же, как у нас в Персии. Все пялились на странную парочку, но я знал, что доведу девицу только до рощицы — и не далее.
Внутри нашим глазам открылось безобразное зрелище. Ни один перс не мог бы представить себе подобное. Изможденной солнцем листвы явно не хватало для соблюдения благопристойности. В свои худшие дни в Сузах я не встречал настолько бесстыдных людей, чтобы они могли спокойно предаваться подобным утехам где-либо, кроме как в глубине своих жилищ.
Едва лишь войдя в ворота, я повернулся к своей спутнице:
— Знай, что я не причиню тебе бесчестья. Прощай и живи счастливо.
Она же глядела на меня с улыбкой, все еще слишком обрадованная, чтобы до нее дошел смысл моих слов. Затем она показала куда-то в сторону, проговорив:
— Вот хорошее место.
То, что она действительно могла ожидать от меня чего-то подобного, даже не приходило мне в голову. Я едва мог поверить собственным ушам. И я, хоть вначале и не собирался открывать ей свою тайну, неохотно признался:
— Я из царских евнухов и не смогу возлечь здесь с тобой. Твои насмешники разозлили меня, и я захотел даровать тебе свободу.
Какое-то время она недоверчиво смотрела на меня, приоткрыв рот. И, внезапно вскричав «О! О!», дала мне две сильные пощечины, обеими ладонями. Я стоял там, и в моих ушах выли трубы; она же убегала прочь, выкрикивая «О! О! О!» и колотя себя в грудь.
Такая черная неблагодарность неприятно изумила и уязвила меня. Я был не более повинен в том, что какие-то люди оскопили меня в детстве, чем она — в своей уродливости. Но пока я, погруженный в мрачные думы, шел ко дворцу, мне открылось, что сегодня — впервые с момента моего рождения — кто-то нашел во мне желанное избавление от мук, будь то к добру или наоборот. Я попытался представить себе, что дожил бы до двадцати лет, ни разу даже не придя кому-то на помощь… Эта мысль смирила мой гнев, но печаль не желала оставлять меня до самого возвращения домой.
С приходом зимы жара почти спала. Мне исполнилось пятнадцать, пускай об этом не знал никто, кроме меня самого. В нашей семье, по обычаю персов, всегда шумно праздновались годовщины рождений. Даже за пять прошедших лет я не сумел до конца привыкнуть просыпаться в этот день с мыслью, что он будет похож на все остальные; увы, царь никогда не спрашивал о дате моего рождения. Моя досада может показаться детским капризом, ибо Дарий бывал щедр и великодушен со мной во многие иные дни.
Из Египта прибывали обрывки новостей. Александр восстанавливал древние законы; он устроил великий пир с состязаниями атлетов и музыкантов. В дельте Нила он заложил новый город, отметив его границы дорожками зерна, на которое сразу набросились птицы. Знамение означало, как полагали тогда все, близкую гибель новорожденного города.
Я старался вообразить огромную стаю птиц, павшую с небес на рассыпанное Александром зерно. Зеленая равнина с зарослями папируса; несколько пальм; крохотное скопление рыбацких хижин. Теперь там стоит Александрия, жемчужина среди прочих городов. Пускай великий македонец не увидел своего творения в его полной славе, он все же вернулся сюда навечно; и город, давший когда-то пропитание птицам, приютил людей изо всех уголков мира, как приютил и меня…
Вскоре после бактрийцев в Вавилон вошли скифы — те из них, что были вассалами Бесса. Косматые светловолосые дикари с синими татуировками на лицах. На них были заостренные шапки, грубо сшитые из шкур рысей, свободные рубахи и штаны с завязками у лодыжек. Запряженные в повозки волы везли их черные шатры и женщин. Скифы — прославленные лучники, но они воняют до самых небес. Если они и совершают в своей жизни омовение, то лишь когда повитухи принимают их из чрева матери и окунают в кобылье молоко. Всех скифов спешно отправили разбивать лагерь: вавилоняне снисходительны к бесстыдству соплеменников, но не в силах терпеть рядом чужаков, не имеющих привычки к ежедневным ваннам.
Пришла весть, что Александр оставил Египет. Его войска двинулись на север.
Царь собрал большой совет в огромном приемном зале. Я бродил у выхода, чтобы взглянуть, как оттуда будут выходить союзники Дария. То было всего лишь мальчишеское любопытство, но именно тогда я познал нечто, что осталось со мною на всю жизнь. Постарайся быть незамеченным — и ты увидишь, как люди преображаются, выдавая свои истинные мысли. В присутствии царя они обязаны выказывать ему уважение и подавлять собственные эмоции; снаружи каждый обретает их вновь, облегченно вздыхая. Тогда и начинаются интриги.
Так я увидел, как Бесс отозвал в сторонку предводителя царской конницы Набарзана, прибывшего в Вавилон задолго до самого Дария. Он сражался у Исса, и его люди гордились своим военачальником.
В доме удовольствий, куда я ходил взглянуть на танцоров, мне довелось услышать один разговор. Вавилон — не Сузы, так что собеседники не знали меня в лицо, и тем не менее я даже не помыслил передать их слова царю. Они говорили, что Набарзан сражался достойно, хотя Дарий недопустимо просчитался, избрав скверную позицию. Конница атаковала, когда дрогнули остальные, и ей удалось расстроить линию македонских всадников. Персы все еще надеялись обратить неприятеля в бегство, когда царь бежал с поля битвы — одним из первых. Только тогда началось всеобщее отступление. Невозможно обороняться отступая — преследователь же способен наносить удары… В последовавшей резне оба винили царя.
Я долгое время жил среди вежливых, почтительных людей, даже не подозревая, что кто-то способен говорить вслух подобные вещи. Их слова больно ранили меня: вся жизнь верного слуги — в имени повелителя, и он делит позор со своим господином. Предводитель конного отряда, чьи речи я подслушал в Сузах, был, вероятно, одним из соратников Набарзана.
Сам командующий был высок и строен, с чистым и гордым ликом подлинного перса. Как ни странно, он обладал живым характером и мог громко смеяться, хоть и не часто позволял себе подобную вольность. При дворе он всегда обращался ко мне дружелюбно и с уважением, ни разу не попытавшись зайти дальше обычных учтивых приветствий. Я не мог сказать, склонен ли он любить мальчиков или же нет.
Они с Бессом составляли странную пару: стройный как меч, Набарзан носил простые и прочные персидские одежды; огромный Бесс с его неопрятной бородищей и широкой медвежьей грудью одевался в расшитую кожу, украшая себя цепями варварского золота. Но оба были воинами, вставшими плечо к плечу во время битвы. Выйдя из зала, они отошли от остальных и быстро удалились прочь, будто спеша побеседовать наедине.
Иные говорили открыто — и вскоре весь Вавилон знал, что обсуждалось на совете. Царь предложил всем персидским воинам отойти в Бактрию. Там он сумел бы собрать большее войско, призвав людей из Индии и с Кавказа, чтобы затем укрепить западные границы империи, или что-то в этом роде.
Именно Набарзан выступил вперед и процитировал старый вызов Александра, которого все еще считал хвастливым мальчишкой: «Выходи и сражайся. Если же не захочешь, я последую за тобою, где б ты ни укрылся».
Поэтому армия осталась в Вавилоне.
Бежать в Бактрию! Уступить врагу, не скрестив мечи вторично, свою землю! Сдать Перейду, саму древнюю землю Кира, сердце и колыбель нашей расы, не говоря уж об остальном? Даже я, за плечами которого не осталось ничего, кроме горьких воспоминаний и руин, был потрясен до глубины души. Чувства Набарзана я прочитал по его лицу… Той же ночью царь сделал мне знак остаться, я же постарался помнить о его доброте и выбросить из головы все прочее.
По прошествии нескольких дней я ждал утреннего выхода царя, когда в приемную ввели седоголового старца, державшегося удивительно прямо. То был сатрап Артабаз, восставший против Оха и живший в Македонии, в изгнании, во дни царя Филиппа. Войдя, я спросил, не принести ли ему чего-нибудь, дабы скрасить ожидание. Как я и надеялся, старик заговорил со мною, и я спросил, видал ли он Александра.
— Видал ли? Я баюкал его на своих коленях. Прелестное дитя… Да, даже в Персии его можно было бы назвать прекрасным.
Он погрузился в свои мысли. Все-таки Артабаз был очень стар и, между прочим, вполне мог предоставить своим многочисленным сыновьям следовать за царем на войну. Я решил было, что Артабаз забылся, как это бывает со стариками, и хотел уже напомнить о себе новым вопросом, когда он поднял густые седые брови, открывая ясный взгляд горящих глаз:
— И он ничего не боится. Совсем ничего. Весной Александр вернулся в Тир. Он принес жертвы богам и опять устроил атлетические состязания. Казалось, македонец испрашивал божьей милости, начиная новый поход. Когда весна обратилась к лету, лазутчики донесли о том, что он идет на Вавилон во главе всей своей армии.
5
Меж Вавилоном и Арбелой почти триста миль — на север через долину, орошаемую Тигром.
От Тира Александр повернул на северо-восток, дабы обогнуть пустынную Аравию, а посему царь двинул свое воинство навстречу македонцу — на север, и весь двор последовал за ним.
Я воображал себе бесконечную колонну, растянувшуюся на многие мили. Но армия растеклась по всей долине, от реки до холмов, — словно бы здешняя земля плодоносила людьми, а не зерном. Куда ни обернись, всюду кони, верблюды и пешие воины. Там же, где не было видно ухабов, небольшими цепочками повозок подвигался обоз. Поодаль двигались колесницы «косарей» с длинными кривыми лезвиями, далеко торчавшими во все стороны; от них все держались подальше, словно от прокаженных. Один из воинов, попавшийся им на пути из-за своего скверного зрения, потерял ногу и вскоре истек кровью.
Домочадцы царя ехали как по маслу: вперед отправляли специальных гонцов, высматривавших для нас самую гладкую дорогу.
Тем временем Александр пересек Евфрат. Вперед он выслал инженеров, чтобы те навели мосты; царь же послал Мазайю, вавилонского сатрапа, преградить им путь с небольшим войском. Прибыв на место, персы принялись вколачивать сваи у своего берега, тем самым помогая неприятелю; когда же к реке подошел Александр со всеми своими силами, Мазайя бежал. Мост был завершен на следующий же день.
Вскоре мы узнали о том, что молодой воитель пересек и Тигр. Навести мост он не мог; недаром говорят, что течение Тигра подобно полету стрелы. Александр просто перешел его, по грудь в воде, первым отправившись вперед, чтоб нащупать брод для всех остальных. Македонцы не потеряли ни одного человека — разве что какую-то кладь.
Затем мы ненадолго упустили Александра из виду. Он повернул прочь с речной долины, чтобы провести воинство меж холмов и дать ему немного отдохнуть, там было прохладнее.
Когда же нам стал известен его путь, царь выехал, дабы избрать место для будущей битвы.
Военачальники убеждали царя, что он потерпел поражение у Исса из-за нехватки пространства: в тот раз персы просто не смогли воспользоваться превосходством в числе. Между тем к северу от Арбелы лежала прекрасная, удобная равнина. Признаться, сам я так и не видел ее, ибо домочадцы царя оставались в городе с золотом и с запасами пищи, пока царь осматривал позиции.
Арбела — седой, древний город, стоящий на холме. Он столь стар, что его история восходит ко временам ассирийцев. В это я могу поверить, ибо жители его по сию пору поклоняются Иштар. Богиня встречает их и храме: невероятно старая, она впивается в пришедших холодным взглядом огромных глаз, сжимая в руке пучок стрел.
Среди управляющих двора царила полная суматоха — необходимо было подыскать жилье, подобающее для всех прибывших женщин. Их теснили военачальники, нуждавшиеся в крепких домах для хранения сокровищ и размещения воинов. Надо было позаботиться о жилище и для самого царя, чтобы оно было готово, как только понадобится (для этого городскому правителю пришлось временно выехать из собственных палат). Мы попросту не успели осознать, что вскоре нас ждет великое сражение.
Едва мы устроились, с улицы донеслись крики и причитания; женщины бежали к храму. Я почувствовал, что происходит нечто странное, еще до того, как увидел знамение собственными глазами. Темнота ночи пожрала луну, и я заметил только, как ее последний краешек бесследно растворился в кровавом тумане.
Я похолодел. Люди стенали, горестно взывая о милости. Тогда я расслышал уверенный голос Набарзана, объяснявшего своим людям, что Александр — странник, подобно Луне. Стало быть, знамение предназначено для него. Все, кто слышал его отрывистые слова, ободрились. Со стороны старого храма, где женщины уже тысячу лет служили богине, я слышал тем не менее не смолкавшие стенания, подобные свисту ветра в вершинах деревьев.
Царь послал огромное войско рабов на будущее поле битвы, повелев выровнять землю для колесниц и лошадей. Лазутчики передавали, что у македонцев коней куда меньше, а колесниц нет вовсе, не говоря уж о «косарях».
Новые вести принесли не шпионы, а посланник самого Александра. К нам явился Тириот, один из прислуживавших царице евнухов. Македонец просил сообщить Дарию о ее смерти. Поднялись подобающие стенания, и царь всех отослал прочь. Мы слышали, как он гневно ревет в полный голос, а Тириот отвечает, вне себя от страха. Прошло немало времени, прежде чем тот вышел от царя, сотрясаясь всем телом, всклокоченный после того, как рвал на себе власы и одежды. Тириот попал в плен еще прежде, чем я появился при дворе, но евнухи постарше отлично знали его. Они принесли ему подушек и вина, в котором Тириот, как видно, крайне нуждался. Все вострили уши, ожидая, что царь позовет кого-то из нас, но не слышали ни звука. Наконец Тириот поднес руку к горлу, покрасневшему и покрытому синяками.
— Нет добра в том, чтобы принести владыке дурные вести, — сказал египтянин Бубакис, глава дворцовых евнухов.
Тириот погладил горло:
— Отчего вы не плачете? Рыдайте, рыдайте, во имя божьей любви.
Какое-то время мы старательно выли на все лады. Царь не звал нас. Тогда мы отвели Тириота в тихий уголок: в стенах дома можно было не слишком опасаться чужих ушей, не то что в шатре.
— Откройте мне, — попросил он, — выходил ли царь из себя в последнее время?
Мы отвечали, что временами он бывал не в духе, и только.
— Царь кричал, что Александр убил царицу, пытаясь свершить насилие над нею. Я обнимал его ноги, повторял и повторял, что она умерла от болезни на руках его матери. Я клялся, что Александр видел ее лишь дважды — в самый первый день и на погребальных носилках. Когда она умерла, он почтил ее память постом и даже не продолжил похода; именно за этим я и был послан: сказать, что над ее телом совершены все нужные обряды… Чем занимаются ваши шпионы? Неужели царю ни о чем не докладывают? Ведь должен же он знать, что Александр равнодушен к женщинам?
Мы в один голос отвечали, что это, конечно же, известно царю.
— Ему следовало бы благодарить Александра, что тот не отдал царственных женщин своим полководцам, как это сделал бы любой победитель. Македонец же отяготил себя царским гаремом, от которого не просил ничего. Царица-мать… Не знаю, что нашло на нашего государя; он должен радоваться, что о ней, в ее возрасте, так хорошо заботится молодой воитель. Стоило мне упомянуть об этом, и царь снова впал в гнев. Он кричал, что скорбь Александра по нашей царице — это обычная скорбь мужчины по любимой наложнице. Он схватил меня за горло. Сами знаете, сколь сильны его руки; я все еще хриплю, слышите? Царь пригрозил, что велит пытать меня, пока я не скажу всю правду. Я же отвечал, что моя жизнь в его власти… — Зубы Тириота стучали. Я поднес к его губам чашу с вином, иначе он пролил бы целительный напиток на свои одежды. — Наконец царь поверил мне. Богу ведомо, каждое мое слово — чистая правда. Но сперва мне почудилось, что это вовсе не Дарий предо мною.
Царь все еще молчал. Что же, подумалось мне, гибель Луны и впрямь оказалась знамением. Это успокоит людей.
Послали за принцем Оксатром; тот явился немедля, и теперь они оплакивали утрату вместе. Царица приходилась ему единоутробной сестрой; сам же он был где-то лет на двадцать моложе царя. Когда скорбь Дария растворилась в пролитых им слезах, мы уложили царя в постель. Тириота тоже; бедняга, он едва не лишился чувств. На следующий день шея его почернела, и евнуху пришлось повязать платок, прежде чем вторично предстать перед пославшим за ним царем. Ушел он в страхе, но пробыл наедине с Дарием недолго. Царь лишь вопросил, не хотела ли мать передать что-нибудь сыну? Тириот отвечал: нет, но она пребывала в сильном расстройстве от скорби. Царь отпустил его, не спросив более ни о чем.
Пришло известие, что поле приготовлено для битвы: теперь оно гладкое, словно городская площадь, и безопасно для коней и колесниц. С одного фланга холмы, с другого — река. Царю пришлось прервать оплакивание супруги, чтобы возглавить воинство. Все персидские цари ведут в бой центр, тогда как все македонские — правый край… Подвели колесницу с уложенным в нее оружием; царь надел кольчугу.
Двое или трое евнухов-постельничих, всегда следивших за его одеждой и туалетом, отправились с государем — прислуживать ему в лагере. До самой последней минуты я не знал, возьмет ли Дарий и меня. Эта мысль пугала, но и манила. Про себя я решил, что буду сражаться, если до того дойдет; таково было бы желание моего отца. Я то и дело попадался на глаза царю, но Дарий молчал. С остальными я стоял во дворе, когда он поднялся в свою колесницу, и с остальными я отошел подальше, спасаясь от клубов пыли, поднятых царским эскортом.
Теперь мы были двором, оставшимся без повелителя: женщины, евнухи и рабы. Поле сражения простерлось столь далеко от нас, что нельзя было даже доскакать до места, откуда было бы хоть что-то видно. Мы могли только ждать.
Я поднялся на крепостную стену и смотрел на север, размышляя: мне пятнадцать. Я уже стал бы мужчиной, если мое мужество не отняли бы у меня. Будь мой отец еще жив, он взял бы меня с собой; он никогда не делал мне поблажек и даже матери не позволял. Сейчас я был бы с ним, среди наших воинов, — мы смеялись бы вместе, готовясь к смерти. Для того я появился на свет; в этом моя судьба. Я постараюсь оправдать свое рождение.
Мне пришло в голову обойти дворы, где стояли повозки, принадлежащие царским наложницам, и убедиться, что лошади рядом, упряжь в исправности, а кучера наготове и не пьяны. Я сказал им, что выполняю царский приказ, и они поверили мне.
Занятый этим, я наткнулся, неожиданно для самого себя, на египтянина Бубакиса, главу евнухов; высокий и величавый, он всегда был вежлив со мной, но и сдержан. Не думаю, чтобы он одобрял мое присутствие подле государя. В любом случае он спросил меня, безо всякого порицания в твердом голосе, чем это я занят. Его собственное присутствие здесь было весьма показательно.
— Мне подумалось, господин, — отвечал я ему, — что повозки должны быть готовы двинуться в любую минуту. На тот случай, — я смотрел Бубакису прямо в глаза, — если царю потребуется преследовать врага. Он может захотеть, чтобы двор был рядом с ним.
— Я тоже об этом подумал. — Бубакис важно кивнул, одобряя мои действия. Он не солгал, предположив родство наших мыслей. — Ныне царь во главе воинства куда большего, чем при Иссе. Столько и еще полстолько.
— Истинно так. Еще с ним колесницы и «косари». — Поглядев друг на друга, мы тут же отвели глаза.
Я определил Тигра, своего коня, в отдельное стойло с крепкими воротами и позаботился о том, чтобы не дать ему застояться.
Царские посланники расставили посты для передачи вестей между царем и Арбелой. Почти ежедневно один из них появлялся у нас. Через день-другой мы услышали, что македонцы стали лагерем на холмах по ту сторону гавгамельской равнины, как царь и рассчитывал. Позже передали, что видели самого Александра: вместе с военачальниками он объезжал будущее поле битвы. Его узнали по сверкавшим доспехам.
Той ночью на небе играли летние молнии, не принесшие дождя. Северная часть горизонта горела; часами там вспыхивали и танцевали огненные языки, без раскатов грома. Воздух оставался тяжел и неподвижен.
На следующее утро я проснулся в предрассветных сумерках. Вся Арбела была на ногах, гарнизон занимался лошадьми. На восходе крепостная стена едва вместила всех, кто пришел глазеть на север, хоть там и не на что было смотреть.
Я снова повстречал Бубакиса, навещавшего женщин в их покоях, и догадался, что он уговаривает евнухов не сидеть на месте. Заботы гарема делают этих людей жирными и ленивыми, однако все они остались верны своему долгу, как нам вскоре предстояло убедиться.
Пуская Тигра галопом, я чувствовал, как нетерпелив и раздражен мой конь: он перенял это у других лошадей, а те — у воинов. Вернувшись, я сказал Неши: «Присматривай за конюшнями. Гляди, чтобы никто не ворвался туда». Он не спрашивал ни о чем, но я видел, что по телу раба также пробегает дрожь нетерпения. Война несет рабам много шансов — и плохих, и добрых.
В полдень прибыл царский гонец. Битва началась вскоре после восхода солнца. Наша армия провела всю ночь без сна, ибо царь решил, что македонцы, будучи в меньшинстве, могут рискнуть напасть в темноте. Тем не менее Александр дождался рассвета. Посланник, принесший эту весть, был шестым в цепочке и более не знал ничего.
Пришла ночь. Солдаты жгли сигнальные костры вдоль городских стен.
Около полуночи я стоял на стене у Северных врат. Жара не спадала целый день, но вечерний ветер принес долгожданную прохладу, и я спустился за теплым одеянием. Едва я успел вернуться, как улица у Северных врат заполнилась криками и шумом: возгласы людей, мечущихся взад-вперед, налетающих в полутьме друг на друга, неровный стук копыт усталых, спотыкающихся лошадей, свист плетей. Всадники вели себя словно пьяницы, забывшие, куда они правят. То были не посланники; то были воины.
Пока они приходили в себя и потихоньку успокаивались, выбежали люди с факелами. Я увидел мужчин, белых от запекшейся на лицах дорожной пыли, в черных потеках крови, алые ноздри и кровавую пену на губах их коней… Прибывшие стонали одно: «Воды!» Несколько воинов гарнизона зачерпнули из ближайшего фонтана своими шлемами и поднесли их прибывшим — и, словно одно лишь зрелище воды, стекавшей по рукам, придало им силы, один из всадников прохрипел: «Все потеряно… Царь едет сюда».
Я пробился вперед с криком: «Когда?» Тот, что успел сделать глоток, ответил: «Сейчас». Их кони, обезумевшие от запаха воды, тащили их прочь, рвались к фонтану.
Толпа поглотила меня. Начались причитания, поднявшиеся до ночного неба. Крик бродил и колыхался в моей крови, подобно лихорадке. Из моей глотки вырвался стон, который я едва признал за свой: вне моей воли, вне стыда. Я был частью общей скорби так же, как дождевая капля — часть ливня. И все же, рыдая, я барахтался в толпе, стараясь вырваться из ее цепких объятий. Освободившись, я побежал к дому городского правителя, где были царские покои.
Бубакис появился в дверях, подзывая раба и приказывая ему бежать узнать новости. Я перестал вопить и поведал обо всем.
Наши глаза говорили без слов. Мои сказали, кажется: «Опять он бежал первым. Но кто я, чтобы винить царя? Я не пролил ни капли крови за него, и все, что есть у меня, я получил от него». Его же глаза отвечали: «Да, держи свои мысли при себе. Он — наш повелитель. В этом — начало и конец». Затем он возопил: «Увы! Увы!» и принялся колотить себя в грудь, исполняя долг. Но уже через минуту он созывал слуг, приказывая им готовиться к встрече царя.
— Следует ли мне проследить за отправкой женщин? — спросил я.
Стенания омывали город, подобно разлившейся реке.
— Скачи туда и предупреди евнухов, но не оставайся с ними. Наш долг — быть с царем. — Бубакис мог не одобрять того, что повелитель держит при себе мальчика, но долг подсказывал евнуху беречь все имущество господина и держать его наготове. — Твой конь все еще у тебя?
— Надеюсь, если только я сумею быстро пробраться к нему.
Неши присматривал за воротами конюшен, не особенно выставляясь напоказ. Он всегда был в меру осторожен.
Своему рабу я сказал: «Царь скоро будет здесь, и мне придется сопровождать его. Нам предстоит непростое путешествие, особенно тяжкое для пеших. Не знаю, куда он намерен выехать, но македонцы скоро будут здесь, и он не станет задерживаться. Ворота открыты; тебя могут убить, но ты можешь и спастись, бежать в Египет. Последуешь ли ты за нами или предпочтешь свободу? Выбирай сам».
Неши сказал, что выбирает свободу и, если его убьют в суматохе, он умрет, благословляя мое имя.
Он распростерся предо мной, хотя чуть не был затоптан, и бежал прочь.
(Неши действительно сумел добраться до Египта. Я видел его совсем недавно: писец в маленькой уютной деревне близ Мемфиса. Он почти узнал меня; я не ломал костей и всегда следил за фигурой. Но он не вспомнил, где нам довелось встречаться, а я молчал. Это было бы неправильно — напоминать ему о рабстве теперь, когда он уважаем. Но правда также и в том, что мудрым ведомо: вся красота рождена, чтобы увянуть, — никому, однако, не стоит напоминать об этом. Потому я просто поблагодарил Неши за то, что он показал мне дорогу, и пошел своим путем.)
Когда я выводил Тигра из стойла конюшни, ко мне подбежал человек и предложил за него двойную цену. Я вернулся как раз вовремя — скоро вокруг лошадей закипит драка. Мне оставалось только радоваться, что кинжал все еще со мною, спрятанный в поясе.
Во всех домах, занятых гаремом, шли поспешные сборы; евнухи надевали на лошадей упряжь. Еще с улицы можно было услыхать взволнованный щебет голосов, словно у лавки торговца певчими птицами, и почуять благовонные облака, исходящие от перетряхиваемых одежд. Каждый евнух спрашивал меня, куда намерен бежать царь. Хотел бы я это знать, дабы указать им дорогу прежде, чем у них уведут мулов. Я понимал также, что многие будут пойманы македонцами, и не желал им этой участи; там, куда я спешил, во мне нуждались меньше, и сердце мое ныло от тоски. Но Бубакис прав. Как подтвердил бы мне отец, преданность в несчастье — вот единственный путь для мужчины.
Когда я закончил свой объезд и вернулся к Северным вратам, всеобщие стоны ненадолго смолкли, словно в буре наступило временное затишье. Слышался лишь нетвердый стук копыт загнанных до полусмерти лошадей. Все замерло: в город въезжал царь.
Он стоял в своей колеснице, в доспехах. За ним — горстка всадников. Лицо Дария казалось опустошенным, а взгляд был неподвижен, подобно взгляду слепца.
На нем была корка дорожной пыли, но ни одной раны. Я видел кровавые рубцы на лицах сопровождавших его, их бессильно обвисшие руки или почерневшие от запекшейся крови ноги; словно выброшенные на берег рыбы, они беззвучно открывали рты, изнемогая от жажды. Эти люди помогли ему бежать.
На своем свежем коне, в чистых одеждах, без единой царапины, я не мог присоединиться к ним. По боковым улочкам я поспешил к дому городского правителя. Именно Дарий шагнул вперед для схватки с кардосским гигантом — единственный, кто отважился на это. Сколько лет пролетело с тех пор? Десять? Пятнадцать?
Я понимал, откуда ему удалось вырваться сегодня: грохот битвы, облака пыли; люди сшибаются с людьми, сила противостоит силе; вздымающаяся волна боя; обманные маневры противника; маска сброшена, ловушка захлопнута; ты — не царь более, нет у тебя власти над хаосом. А где-то там, впереди, ждет враг, заставивший тебя бежать у Исса: человек, снова и снова вторгавшийся в твои сны, превращая их в невыносимые кошмары… Кто я, чтобы судить моего повелителя? На моем лице нет ни крупицы пыли.
И то был последний раз, когда я мог сказать это, — последний за многие, многие дни. Через час мы уже спешили к армянским проходам, направляясь в Мидию.
6
Мы карабкались в горы, оставив страну холмов позади. Дорога вела в Экбатану, и никто не преследовал нас.
В пути наш скорбный караван догоняли остатки войска: и целые отряды, и спасшиеся в одиночку. Вскоре нас можно было вновь называть «великой силой», ежели не знать, конечно, какие потери мы понесли в бою. Бактрийцы Бесса присоединились к нам по дороге; разумеется, они решили держаться нас, ибо мы направлялись в их родные места. Бессмертных, царскую гвардию и всех мидян и персов — и пеших, и конных — вел теперь Набарзан.
С нами были также и греческие наёмники, всего около двух тысяч. Меня поразило тогда, что ни один не сбежал, хоть и сражались они только за плату.
Самой прискорбной потерей были Мазайя, сатрап Вавилона, и все его люди. Они держали свои позиции еще долго после того, как центр был сломлен бегством царя, — вполне вероятно, именно они спасли ему жизнь; жаждавшему погони Александру пришлось повернуть строй и рассчитаться с ними. Никого из этих бравых воинов не было с нами сейчас; должно быть, все они погибли.
Лишь около трети повозок с женщинами удалось вырваться из Арбелы; из них лишь две занимали царские наложницы, остальные везли девушек из гаремов властителей, оставшихся позади, дабы прикрыть бегство. Ни один из евнухов не убежал, бросив хозяек на произвол судьбы. Какая судьба постигла их, мне неведомо и по сей день.
Все сокровища были утеряны, но в Экбатане ими все еще были набиты подвалы. При всей спешке дворцовые распорядители догадались захватить с собой столько продовольствия, сколько могли унести; что и говорить, в нем мы нуждались теперь куда более, чем в деньгах. Бубакис, как я обнаружил, еще с утра держал наготове повозку с поклажей Дария. В своей мудрости он сунул туда же лишний шатер и кое-какие предметы роскоши для царских евнухов.
Стоит ли говорить, путешествие оказалось не из легких. Осень потихоньку выгоняла лето; в равнинах все еще стояла жара, но холмы уже овевались прохладой. В горах было попросту холодно.
У нас с Бубакисом были кони; в повозках ехало еще трое евнухов. Более никого из нас не осталось — не считая тех, что прислуживали женщинам.
Каждая новая тропа поднималась все выше и круче. Все чаще мы утыкались в глубокие скалистые трещины и провалы. С утесов нас разглядывали дикие козы — легкая добыча бактрийских лучников, старавшихся разнообразить наши скудные трапезы. Ночью мы впятером жались друг к дружке, подобно птенцам в гнезде, — наши тонкие покрывала, которых и так не хватало на всех, едва спасали от холода. Бубакис, проявлявший ко мне всяческую благосклонность и обращавшийся со мной как отец, делил со мною покрывало. Тело свое он умащал каким-то снадобьем с мускусным запахом, но я все равно был признателен ему за заботу. Нам повезло, что у нас вообще оказался шатер; почти все воины, в спешке бросив нажитое, спали под открытым небом.
Из их рассказов я собрал воедино картину всей битвы — так хорошо, как сумел. Позже я слышал эту историю из уст людей, действительно знавших все детали: каждую хитрость, каждый приказ, каждый удар. Я знал ее наизусть, но сейчас не могу заставить себя повторить все сначала. Говоря вкратце, наши люди устали после ночного бдения, когда царь ожидал неожиданной атаки. Александр же, как раз рассчитывая на это, дал своим воинам хорошенько выспаться и отдохнуть, да и сам уснул сразу, как только закончил составлять план сражения. Спал он как убитый; на рассвете его пришлось расталкивать — настолько он был уверен в победе.
Многие ждали, что Александр, выступивший справа, с самого начала начнет пробиваться к Дарию, сражавшемуся в центре. Вместо этого, однако, македонец бросился через всю линию войск, стараясь взять в клещи наш левый фланг. Дарий посылал туда все новые и новые отряды, пытаясь предотвратить это; Александр же снова и снова перекидывал людей налево, совсем истончив наши центральные ряды. И только тогда он, во главе маленького отряда, молнией метнулся навстречу нашему царю, сопровождаемый оглушительным ревом воинов.
Царь бежал рано, но, в конце концов, далеко не первым. Его возница был сражен брошенным копьем, и, когда тот упал, многие приняли его за Дария. С этой минуты началось бегство.
Дарий мог бы сразиться с македонцем один на один, как некогда в Кардосии. Схватись он за поводья, да испусти боевой клич, да врежься в ряды неприятеля! Конечно, его ждала верная гибель, но имя Дария жило бы в веках, не запятнав своей чести. Как часто, ближе к концу, должен он был презирать свою слабость… Но, подхваченный общей паникой, как лист — осенним ветром, он поворотил колесницу и бежал, едва только завидев Александра, стремительно пробивавшегося к нему на своем черном коне. С этой минуты гавгамельское поле превратилось в бойню.
Еще одну вещь я узнал от воинов. Дарий устроил вылазку в стан врага, за линию македонцев: крохотному отряду он поручил освободить свою плененную семью. Они действительно прорвались к лагерю Александра, и неразбериха боя помогла им до поры остаться не узнанными. Освободив немногих пленных персов, они достигли и шатра женщин, призывая тех бежать с ними. Все вскочили на ноги, кроме матери царя Сисигамбис. Она не двинулась с места, не произнесла ни слова, не дала даже знака, что слышала просьбу воинов. Никого не удалось освободить — македонцы опомнились и отогнали отряд прочь… Последнее, что они видели, — то, как прямо она сидела в своем кресле, сложив ладони на коленях и глядя перед собой.
Я спросил одного из сотников, почему мы движемся к Экбатане вместо того, чтобы вернуться в Вавилон. «Не город, а уличная девка, — возразил тот. — Едва завидев Александра, она постелет чистую простыню и ляжет, раздвинув ноги. Будь там наш царь, она выдала бы его врагу». Другой кисло прибавил: «Когда за твоей колесницей бегут волки, надо либо остановить коней и сражаться, либо бросить им что-нибудь, выигрывая время. Царь бросил Вавилон волкам. И Сузы — вместе с ним».
Я отстал, чтобы поравняться с Бубакисом, который не считал для меня возможным подолгу говорить с мужчинами. И, будто прочитав мои мысли, он спросил меня:
— Ты говорил когда-то, что не бывая в Персеполе?
— С тех пор, как я служу царю, он не ездил туда ни разу. Что, там лучше, чем в Сузах?
Вздохнув, Бубакис отвечал:
— Во всем мире не отыскать царского дворца прекраснее… Если только Сузы падут, Персеполь удержать не удастся.
Мы проходили одно ущелье за другим. Дорога за нами оставалась чиста, ибо Александр предпочел Вавилон и Сузы. Когда спокойный шаг нашей колонны прискучивал мне, я практиковался в стрельбе из лука. Не так давно я подобрал лук, принадлежавший скифу, бежавшему в холмы и умершему там от ран. Луки всадников легки, и я свободно мог натянуть его. Первой пораженной мною мишенью стал сидевший на месте заяц — незавидная добыча, но царь был рад получить его на ужин вместо надоевшей козлятины.
Вечерами он бывал задумчив и тих; многие ночи он даже спал в одиночестве, пока холод не заставил его брать в постель девушку из гарема. За мною Дарий не посылал. Возможно, он вспоминал песню воинов моего отца, которую я пел ему, бывало. Не могу сказать.
Вершины самых высоких гор окрасились белым, когда в конце последнего ущелья нашим взорам предстала Экбатана.
Это, если хотите, сразу и дворец, и крепкостенный город. Мне он больше напомнил причудливый рельеф, изваянный в горном склоне каким-то резчиком-великаном. Клонившееся к западу солнце оживило выгоревшие краски, поднимавшиеся ввысь строгими рядами огромных колонн: белый ярус, черный, алый, синий и желтый. Два верхних, вмещавшие сам дворец и его сокровищницу, горели живым огнем: внешний ряд колонн был обшит серебром, а внутренний — золотом.
Для меня, росшего в холмах, Экбатана была стократ прекраснее Суз. Я едва не плакал, подъезжая к этой каменной сказке. Глаза Бубакиса тоже покраснели, но его огорчало, что царь вынужден прятаться в своем летнем дворце сейчас, когда приближается зима, и ему более некуда бежать.
Мы въехали в городские врата сквозь камень стен и поднялись к дворцу на самый верх, к выложенным золотом зубцам последнего яруса. Сам дворец оказался цепью просторных залов-балконов, с которых открывался чарующий вид на окрестные горы. Заполонившие город воины спешно строили себе деревянные хижины с кровлями из хвороста; наступала зима.
Снег, вначале окрасивший горные вершины, постепенно сползал ниже по склонам. Моя комната (столь малому двору еще можно было сыскать отдельные покои) находилась высоко, в одной из башен. Каждый день я следил за тем, как в горах удлиняются ослепительно белые языки снега, пока однажды — совсем как в детстве — не проснулся от яркого света, бившего в окно. Снег укрыл город: он лежал на балконах и башнях, на солдатских хижинах и на каменных стенах дворца. На перила балкона уселся ворон, сбивший с них снежную шапку, и под его когтями заискрился золотой лоскут… Я вечно мог бы наслаждаться этой чистой красотой, если бы не холод. Мне пришлось разбить ледок в кувшине с водой — а зима только начиналась.
Теплых вещей у меня не было, и я испросил у Бубакиса разрешения посетить городской базар. «Не стоит, мой мальчик, — отвечал он. — Я разбирал недавно гардероб… Многие одежды лежат тут со дней царя Оха. Для тебя я уже нашел кое-что, в чем ты будешь неотразим».
Так я получил великолепную меховую накидку из рысьей шкуры с алой каймой; вероятно, некогда она принадлежала кому-то из принцев. Бубакис рад был помочь: похоже, он заметил, что Дарий в последнее время не посылал за мной, и хотел сделать меня желанным.
Горный воздух был для меня как здоровье после долгой болезни. Скажу даже, что он благоприятнее отразился на моей внешности, чем даже накидка. Так или иначе, царь призвал меня к себе, не медля более. Надо сказать, последняя битва сильно изменила его. Дарий постоянно был встревожен чем-то, и мне стоило немалого труда доставить ему удовольствие. Ежеминутно я чувствовал раздражение царя. Ранее такого не бывало, и теперь я всякий раз старался закончить побыстрее, дабы не ввергнуть себя в нечаянную немилость.
Как бы то ни было, я отлично понимал, что творится сейчас в царской душе, и не держал на него обиды. Он только что получил известие о том, как город-шлюха принял Александра на своем ложе.
Я сказал бы, что даже его натиск эти великие стены могли бы выдерживать не менее года. Увы, Царские врата Вавилона распахнулись. Улицу выстилали цветы, и на каждом перекрестке стояли треножники и алтари, дымившиеся драгоценными благовониями. Александра встретила процессия, поднесшая ему дары, достойные царя: чистопородных нисайянских лошадей, стадо волов с цветочными венками на рогах, украшенные золотом повозки с леопардами и тиграми в клетках. Маги и халдеи пели ему хвалы под сладостную музыку арф. Кавалерия городского гарнизона прошла перед ним парадом, без оружия… По сравнению с этим Дария те же люди встречали как какого-то малозначимого правителя.
Но я не успел сказать о худшем. Посланцем, встретившим Александра у городских стен и передавшим ему ключи от Вавилона, был сам сатрап Мазайя, коего мы столь горестно оплакивали по дороге в Экбатану.
Он исполнил свой долг в сражении. Нет сомнения, что из-за пыли и шума он не сразу прознал о бегстве Дария и еще надеялся на поддержку, на победу… Узнав же, сделал выбор. Мазайя быстро отозвал своих людей с поля битвы, чтобы успеть в союзники к Александру, — и сделал это вовремя. Македонец подтвердил его полномочия: Мазайя так и остался сатрапом Вавилона.
Несмотря на весь прием, оказанный ему Мазайей, Александр вступил в город осторожно, в боевом строю, самолично правя колесницей. Впрочем, повода для злорадства не было: Александр приказал выкатить золоченую колесницу Дария и въехал во дворец, как и подобает правителю.
Я старался представить себе этого странного молодого варвара, дикаря — во дворце, который был мне столь хорошо знаком. Отчего-то — быть может, из-за того, что, очутившись в захваченном шатре Дария, он первым делом принял ванну (по всем свидетельствам, Александр не уступил бы в чистоплотности любому персу) — я воображал его в царской купальне, с ее лазурными плитками и золотыми рыбками, плещущимся в нагретой солнцем воде. Завистливая мысль — здесь, в Экбатане.
Для слуг во дворце были устроены удобные помещения; их комнаты не менялись веками, с тех пор как мидийские цари жили в этих горах круглый год. Преображались с течением лет лишь царские покои: империя росла, и верхние балконы стали просторнее, они были открыты для прохлады, легкими ветерками спускавшейся с гор, чтобы принести царю свежесть отдохновения в жаркие летние дни. Сейчас они были заметены снегом.
Пятьдесят плотников смастерили ставни, закрывшие от нас горы; слуги принесли десятки жаровен, но ничто не могло по-настоящему согреть летнюю резиденцию персидских царей. Мне была понятна горечь Дария при мысли об Александре, нежащемся сейчас под теплым солнцем Вавилона.
Бактрийцы, привыкшие к суровым зимам в родных краях, чувствовали бы себя неплохо, если б не спешное бегство, заставившее их бросить пожитки на гавгамельской равнине. Персам и грекам приходилось не слаще. Люди из горных сатрапий отправлялись на охоту, дабы самим раздобыть себе меховую одежду; иные покупали ее на базаре или же грабили селян, делая набеги в поля.
Принц Оксатр, как и прочая знать, жил во дворце. Бесс смеялся над лютым холодом сквозь свою черную бороду; Набарзан же заметил, что мы стараемся предоставить ему весь комфорт, который только можем позволить, и поблагодарил со всей учтивостью. Бесспорно, он принадлежал к старой античной школе.
Воинам неплохо платили из царской сокровищницы. Они оживили городскую торговлю, но, сильно нуждаясь в ласках редких здесь шлюх, причиняли немало бед честным женщинам. Да и сам я, совершая конные прогулки, быстро научился сторониться греческих поселений. Надо признать, греки вполне заслуживают свою славу мужеложцев. Должно быть, все они знали, кто я и кому служу, но все равно они громогласно подзывали меня свистом и криками, забыв о всякой пристойности. В любом случае я уважал их обычаи; кроме того, я отдавал должное нерушимости их слова. Греки не оставили царя в его черный час.
Последние листья опали с чахлых, убогих деревьев: их унесли ветра, срывавшие с ветвей даже снег. Дороги перекрыли заносы. Каждый новый день был похож на прошлый, и моим единственным развлечением оставались стрельба из лука да танец, хотя мне тяжело бывало разогреться, не растянув при этом связки. Для царя каждый день тянулся как целая неделя. Его брату Оксатру едва ли исполнилось тридцать, он отличался от Дария ликом и образом мыслей, на целые дни покидал дворец для охоты с другими молодыми властителями. Царь занимал сатрапов и благородных гостей дворца приглашениями на обеды, но, погрузившись в мрачные думы, мог забыть о них и не подать знака к беседе. Благодаря моим танцам, я думаю, он избавлялся от необходимости говорить. Гости же, не имевшие иных развлечений, делали мне щедрые подарки и превозносили мое мастерство в изысканных похвалах.
Мне не показалось бы странным, если Дарий пригласил бы на подобный обед Патрона, командовавшего греками. Но подобная мысль ни разу не посетила царя: он не желал впускать в покои людей, рангом подобных этому наемнику.
Наконец случилась оттепель и посланнику удалось прорваться к нам заснеженными горными тропами. То был торговец лошадьми из Суз, явившийся в надежде на награду. Теперь мы зависели от подобных ему людей и платили им сполна, сколь бы ни были печальны принесенные вести.
Александр был уже в Сузах. Город открыл перед ним свои ворота, пускай без ложного радушия Вавилона. Македонец завладел всей сокровищницей, накапливавшейся многими династиями; то была настолько внушительная сумма, что, услышав о ней, я не мог поверить в то, что весь мир способен вместить подобное богатство. Воистину, достаточно сочный кусок, чтобы удержать волков от преследования колесницы. Когда зима наверстала упущенное, вновь перекрыв дороги и заперев нас всех вместе на многие недели в окружении голых скал, люди все больше замыкались в себе, озлоблялись или тупели. Воины разделились на мелкие группки, возобновив старую вражду, принесенную ими из родных краев. Жители грязного городка у подножия дворца все чаще приходили с жалобами на бесчестье, постигшее их жен, дочерей или же сыновей. Подобные пустяки не досягали царских ушей; уже скоро все жалобщики разыскивали Бесса или Набарзана. Безделье, однако, не пощадило и самого Дария; он набрасывался то на одного, то на другого слугу, упрекая их за нерадивость; выбор его зачастую бывал случаен, так что все мы ходили по краю пропасти, имя которой — царская немилость. В том, что вскоре произошло со мною, виноваты те долгие, белые, пустые дни без малейшего проблеска радости. И поныне я думаю так же.
Однажды вечером он послал за мною, впервые за долгое-долгое время. Пятясь из опочивальни, Бубакис сделал мне знак и еле заметным кивком поздравил меня, но с самого начала я был не уверен ни в себе, ни в расположении царя. Мне вспомнился тогда мальчик, служивший до меня, и то, как он был отослан с обвинением в нехватке фантазии. Потому я рискнул вновь испробовать нечто, немало изумившее царя в Сузах. Все шло хорошо, пока внезапно он не оттолкнул меня и, сильно ударив по лицу, не приказал убираться с глаз, обозвав напоследок «отвратительным наглецом».
У меня так тряслись руки, что я едва смог одеться. Спотыкаясь, я брел нескончаемыми коридорами дворца, почти ослепленный слезами боли, обиды и растерянности. Закрыв лицо рукавом, чтобы вытереть их, я налетел на кого-то.
Одежды пострадавшего на ощупь показались мне богатыми, и я забормотал извинения. Он же положил ладони мне на плечи и заглянул в лицо, разглядывая меня в неровном свете укрепленного на стене факела. То был Набарзан. Стыд заставил меня проглотить слезы; Набарзан имел на удивление острый язык и при желании мог высмеять кого угодно.
— Что случилось, Багоас? — спросил он с величайшей нежностью в голосе. — Неужели кто-то решился ударить тебя? Твое милое лицо завтра испортит синяк.
Набарзан говорил со мной, словно обращаясь к женщине. Вполне естественно, но в ту минуту я был настолько унижен, что его тон оказался последней каплей. Даже не понизив голоса, я буркнул:
— Он ударил меня, просто так, ни за что. И если это сделано мужчиной, то я также могу носить это имя.
В полной тишине Набарзан взирал на меня сверху вниз. Это быстро отрезвило меня; по неосторожности я вложил свою жизнь в его руки.
— На это мне нечего ответить, — сказал он наконец. И, пока я стоял как вкопанный, осознавая страшную тяжесть вырвавшихся слов, Набарзан тронул мою пылавшую щеку кончиками пальцев. — Забыто. Но помни: мы оба отныне станем держать язык за зубами.
Я согнулся, намереваясь пасть ниц, но он удержал меня за плечи:
— Отправляйся спать, Багоас. И пусть твой сон не оставит тебя, что бы ни было сказано. Он забудет обо всем завтра же, не сомневайся.
Всю ночь я не мог сомкнуть глаз, но не из-за страха за свою жизнь. Набарзан не предаст. В Сузах я привык к мелким дворцовым интрижкам: взаимной слежке, клевете соперников, бесконечной игре во имя царского расположения. Теперь же я знал, что провалился куда-то неизмеримо глубже. Набарзан не скрывал от меня презрения — презрения вовсе не ко мне.
Когда синяк сошел, царь послал за мной и попросил танцевать, после чего подарил десять золотых дариков. Но нет, вовсе не из-за случайного синяка саднила моя память.
7
Когда стужа пошла на убыль, с севера до нас долетели добрые вести. Скифы — из тех, что были в союзе с Бессом, — собирались прислать нам десять тысяч лучников, как только весна расчистит заносы на дорогах. Кардосцы, жившие у Гирканского моря, ответили на царский призыв обещанием подмоги в пять тысяч пеших воинов.
Управитель Персиды, Ариобарзан, также передал весточку. Он воздвиг стену, перекрывшую от края до края всю громаду ущелья Персидских Врат, единственного прохода к Персеполю. Отныне город можно было удерживать вечно; любая армия, которая осмелится войти в ущелье, будет уничтожена сверху градом камней и валунов. Александр и его люди погибнут, так и не дойдя до стены, если, конечно, нам хотя бы немного повезет.
Я слышал, как Бесс говорил своему приятелю, проходя мимо: «О, мы должны быть сейчас там, а не здесь». К счастью для самого Бесса, боги остались глухи к его желанию.
Между Персидой и Экбатаной лежит долгий и трудный путь, особенно если в резерве один лишь конь. Не успели новости достичь нас, как Александр взял Персеполь. Если бы мы только знали!
Поначалу он пытался пройти сквозь Персидские Врата, но, скоро убедившись в смертельной опасности ловушки, отозвал войско. Защитники было решили, что Александр не вернется, но македонец прознал от пастуха (коего весьма щедро наградил впоследствии) о существовании какой-то смертельно опасной козьей тропки. По ней — если только не свернешь шею — можно обойти ущелье и выбраться к городу. Той тропою Александр и провел своих воинов, сквозь тьму и снега. Он напал на персов с тыла, в то время как оставшееся войско вновь штурмовало Врата, лишенные защитников. Наши люди оказались зерном меж двух жерновов; мы же тем временем радовались новостям в Экбатане.
Текли дни; снега покрылись хрусткой корочкой наста, небо оставалось чистым и холодным, без малейшего дуновения ветра. Из окон дворца, меж оранжевых и голубых колонн, я наблюдал, как городские мальчишки играют в снежки.
Давно привыкнув к обществу мужчин, я едва мог вообразить, что это значит — быть мальчиком среди себе подобных. Мне только что исполнилось шестнадцать; мне уже не было дано познать радостей детства. Я понял вдруг, что у меня нет друзей — в том смысле, в каком это слово понимают дети, — одни лишь покровители.
Что же, думал я, нет смысла грустить понапрасну; грусть не вернет того, что отнял у меня нож торговца рабами. Есть свет и есть тьма, как говорят нам маги, и все живое на земле может выбирать между ними.
Итак, свои конные прогулки я совершал в полном одиночестве; иногда мне снова хотелось взглянуть на город-рельеф, на сияние красок и металла его стен, обрамленных белизною снега. В холмах меня коснулось дыхание свежего ветра — поразительный аромат, еле заметно пробивающийся сквозь прозрачную чистоту горного воздуха. То был первый поцелуй весны. С водосточных желобов стаяли сосульки. Из снега показалась бурая, жухлая трава; все во дворце начали выезжать на прогулки. Царь созвал военный совет, чтобы решить, что делать, когда дороги откроются и подоспеют свежие силы. Я достал свой лук и в ближней лощине подстрелил лисицу. У нее была чудесная шкурка с серебристым отливом, и я отнес ее городскому скорняку, попросив его сделать мне шапку. Вернувшись, я побежал к Бубакису рассказать о своей удаче: кто-то из слуг шепнул мне, что евнух у себя в комнате и что он «принял новости близко к сердцу».
Еще из коридора я услышал его безутешные рыдания. Не так давно я не решился бы войти, но эти времена уже минули. Бубакис лежал, распростершись на своей кровати, и плакал так, что, казалось, сердце его вот-вот разорвется от горя. Присев рядышком, я тронул его за плечо — и Бубакис обернул ко мне залитое слезами лицо.
— Александр сжег его! Сжег дотла. Все, все исчезло — там теперь одно пепелище…
— Что он сжег? — переспросил я.
— Дворец в Персеполе.
Сев на кровати, Бубакис уткнулся в полотенце, но новые слезы пролились сразу, едва только он утерся.
— Царь посылал за мной? Я не могу лежать здесь, пока…
— Ничего страшного, — отвечал я, — кто-нибудь заменит тебя.
И он рассказал мне, всхлипывая и вздыхая, о колоннах в форме лотоса, о прекрасной резьбе, о драгоценных занавесях, о золоченых сводах. На мой взгляд, все это очень напоминало Сузы, но я скорбел вместе с Бубакисом над его великой утратой.
— Что за варвар! — сказал я. — И дурак к тому же, сжечь собственный дворец! — Весть о падении Персеполя уже дошла до нас.
— Говорят, он был пьян… Тебе не стоит выезжать надолго, Багоас, только потому, что царь занят на совете. Он может счесть твою свободу излишней, и это не принесет тебе добра.
— Я прошу прощения. Ну же, дай мне полотенце, тебе потребуется холодная вода.
Выжав для Бубакиса его полотенце, я сошел в зал прислуги. Мне хотелось услышать прибывшего посланника собственными ушами, пока ему еще не успела приесться история. Я едва не опоздал: те, кто уже слышал ее, все еще шушукались, рассказчика же столь усердно попотчевали вином, что он едва был способен открыть рот и тихонько подремывал на груде одеял. Зал наводняли дворцовые слуги и некоторые из воинов, отстоявшие ночную стражу.
— Был большой пир, и все они напились, — пояснил мне управляющий. — Какая-то шлюха из Афин умоляла Александра поджечь дворец, потому что Ксеркс некогда сжег греческие храмы. Первый факел Александр бросил сам.
— Но он же жил в нем!
— Где ж еще? Он разграбил весь город, едва взяв его.
Об этом я уже слышал.
— Но почему? Он ведь не грабил Вавилон. Или Сузы. — Признаться, я вспомнил о нескольких домах, которые был бы рад увидеть в пламени.
Седой воин, сотник, пояснил мне:
— А чего ж тут непонятного? Вавилон сдался. И Сузы. А в Персеполе гарнизон спасался бегством — вместо того, чтобы принести Александру ключи от города. Да они сами начали грабить собственный дворец, чтобы поменьше оставить врагу. Ни у кого не было времени прийти и сдаться, хотя бы для виду. К тому ж Александр сам заплатил своим воинам за взятие Вавилона, а потом и Суз. Но это ведь не то же самое… Два великих города пали, а солдаты не получили даже шанса на поживу. Войска не могут сдерживаться вечно.
Его громкий голос разбудил посланника. В суматохе пожара он украл двух лошадей из конюшен и теперь наслаждался важностью своих новостей, пока вино не сморило его окончательно.
— Нет, — сипло вымолвил он. — Это все греки. Царские рабы… Они вырвались на свободу и встретили Александра на дороге в город, четыре тысячи бывших рабов. Никто и подумать не мог, что их так много, пока они не собрались все вместе.
Голос его затих, и воин сказал мне:
— Не обращай внимания, пусть спит. Я расскажу тебе потом.
— Он плакал, увидев их. — Посланник рыгнул. — Один из них поведал мне… Ныне они все свободны — свободны и богаты. Александр собирался послать их домой, одарив деньгами, которых им хватит на первое время; но они не хотели, чтобы соплеменники видели их в таком состоянии. Они попросили его о земле, которую могли бы обрабатывать все вместе, ибо сами привыкли к виду друг друга. Вот, а потом он разозлился, как никогда, двинулся прямо в город и спустил своих людей с цепи. Только дворец оставил себе, а потом сжег и его.
Я вспомнил Сузы и греческих рабов, принадлежавших царскому ювелиру, культи их ног, клейменые и безносые лица. Четыре тысячи! Большинство, должно быть, жили там со дней царя Оха. Четыре тысячи! Я подумал о Бубакисе, оплакивавшем утерянную красоту… Едва ли он видел в Персеполе греческих рабов, а если и видел, то двоих-троих, не больше…
— Итак, — молвил воин, — вот вам и конец зимних торжеств. Когда-то я служил там; город останется со мной на всю жизнь… Что ж, война есть война. Помню, воевал я в Египте с Охом… — Насупившись, он умолк, но потом вскинул взгляд снова. — Не знаю, насколько пьян был Александр. Он разжег свой костер, когда уже был готов уходить.
Я понял, что он имеет в виду. Весна повсюду сменяла зиму. Но никакой воин не принимает всерьез догадливость евнухов.
— Он спалил дворец у себя за спиной. И знаешь, куда он двинется теперь? Сюда, куда же еще.
8
Поздней весной, когда с небес упал дождь, а по лощинам побежали бурые потоки, царь приказал отправить женщин на север. В Кардосии, за узким проходом Каспийских Врат, они окажутся в безопасности. Я помогал им рассаживаться по повозкам. Царских любимиц можно было различить с первого взгляда: их выдавал утомленный вид и тени под глазами. Даже после долгих прощаний многие не спешили сходить с крыши дворца, глазея им вслед.
Для простых солдат это не значило ровным счетом ничего, разве что их предводители завистливо вздыхали — их собственные женщины поплетутся за ними с увязанным в тюки имуществом за спиной, как солдатские жены делают испокон веку. Более привыкшие обходиться без помощи, чем изнеженные дамы из гаремов, многие из них шли за войском еще с Гавгамел.
Александр направился в Мидию. Казалось, он не слишком спешит, по пути ненадолго задерживаясь то здесь, то там. Мы тоже со дня на день ждали приказа сняться с места и двинуться на север, где нас обещали встретить войска кардосцев и скифов. Объединив силы, мы подождем Александра и поспорим с ним за право прохода в Гирканию. Так говорили. Поговаривали также, хоть и не столь громко, что, действуй Александр быстрее, мы сами бы устремились в Гирканию — и оттуда в Бактрию… «Служа великим, вверяй им судьбу свою». Я старался прожить каждый день так, как если бы он был последним.
Ясным утром новорожденного лета мы двинулись в путь. Там, где дорога сворачивала в холмы, я оглянулся, не останавливая коня, дабы сохранить в памяти сияние зари на золотых зубцах стен. «Прекрасный город, — думал я, — прощай, мы не встретимся больше». Знал бы я только!
Когда армия проходила через прятавшиеся в предгорьях деревушки, я приметил, сколь худы тамошние жители и сколь угрюмо они рассматривают нашу колонну. Да, здешний край слишком беден, чтобы долго кормить целую армию. И все же, когда мимо проезжал сам царь, они все падали ниц. Для них он был богом, высоко вознесшимся над деяниями своих слуг. Уже тысячу лет эта истина течет в наших жилах, неистребима она и во мне — хоть я и видел, из чего сотворены подобные боги.
Мы правили путь сквозь открытые голые холмы, под яркой синевою неба. Щебетали птицы. Конные воины пели по дороге: в основном то были бактрийцы на своих приземистых косматых лошадках. Здесь, среди древних холмов, сложно было думать о мимолетности жизни.
Уже скоро, впрочем, их песни смолкли. Мы приближались к назначенному месту, где нас должны были ждать скифы. Они не высылали дозорных; кардосцев тоже не было видно. Наш собственный передовой отряд не нашел никаких признаков их лагерей. Царь рано подал знак к отдыху. За мною он не посылал, хоть женщин с нами уже не было. Возможно, моя оплошность в Экбатане истребила в нем желание; или, быть может, оно убывало само собой. Если так, мне стоит приготовиться принять на себя маленькие ежедневные обязанности простого евнуха при дворе. Будь мы сейчас в одном из царских дворцов, а не в пути, я вполне мог бы уже получить такой приказ.
Если только это случится со мною, думал я, непременно заведу любовника. Мне вспоминался Оромедон; он всегда излучал особый свет, и теперь, вспомнив о нем, я открыл источник этого света. У меня самого не было недостатка в предложениях, тайных, разумеется, ибо царя боялись, но мне все же давали знать, где мне следует рассчитывать на радость свидания.
Подобными глупостями тешат себя юные, коим их мимолетное счастье или горе всегда кажется вечным, пускай притом сами небеса грозят обрушиться на землю!
Через два дня, так и не оправдавшие наших ожиданий, мы сошли с северного тракта и свернули на проселочную тропу, приведшую нас к равнине, где мы рассчитывали увидеть лагерь скифов.
Мы были там уже около полудня; огромное поле, поросшее горным бурьяном да низким кустарником. Свой лагерь мы разбили там, где несколько чахлых деревьев клонились под ветром и слышалось поскуливание кроншнепов; меж камней то и дело шмыгали кролики. В остальном же я в жизни еще не видел такой безотрадной пустоты…
Тихо сгустилась ночная тьма. К вечернему шуму лагеря скоро привыкаешь; песни, гул бесед, редкие смешки или ссоры, приказы, стук котелков. Сегодняшней же ночью — лишь ровное бормотание, похожее на тихий скрип мельничных колес, вращаемых речным потоком. Оно все не хотело прекращаться, и я так наконец и заснул под его размеренное гудение.
На рассвете меня разбудили громкие возгласы. Пять сотен конников ускользнули от нас этой ночью, равно как и добрая тысяча пеших воинов, забравших с собою все свое снаряжение, кроме щитов.
Рядом с моим шатром чей-то голос отрывисто бросал греческие слова, которым тут же вторил толмач. Патрон, предводитель греков, явился объявить, что все его люди на месте.
Они давным-давно могли бежать к Александру и помочь ему разграбить Персеполь. Здесь они довольствовались жалованьем, казначеи же прятали от них остальные деньги. Патрон был крепко сбитым седым мужчиной с квадратным лицом, невиданным среди персов. Он был родом из какой-то греческой провинции, проигравшей сражение отцу Александра; потому он пришел к нам и привел своих людей с собою. Они служили в Азии еще со времен царя Оха. Я с радостью видел, что Дарий говорит с греком приветливее обычного. Так или иначе, в полдень, когда солнце оказалось прямо над головами, был созван военный совет, но Патрона не пригласили. Чужак и наемник, он был не в счет.
Трон водрузили на помост в царском шатре, убранном и вычищенном в срок. Властители собирались не спеша, их длинные плащи хлопали на резком ветру; на них были лучшие одежды, какие только остались… Они столпились снаружи, ожидая дозволения войти. Немного в стороне о чем-то горячо спорили Набарзан с Бессом. На их лицах ясно читалась решимость — я давно ждал этого и боялся. Войдя, я тихо сказал Бубакису:
— Грядет что-то ужасное.
— Что ты говоришь? — Он с такой силой вцепился мне в руку, что та сразу заныла.
— Не знаю сам. Зреет что-то против царя.
— Зачем ты говоришь такое, если не знаешь? — Он был груб, ибо я растревожил его смутные страхи.
Сатрапы и воители вошли, пали ниц, после чего заняли свое место строго по чину. Мы, евнухи, спрятанные от их глаз в царской опочивальне, слушали через задернутые кожаные занавеси. Таков был обычай; сегодняшний совет — не тайные переговоры. Хотя мы послушали бы и их, если б только могли.
Царь говорил с трона. Очень скоро стало ясно, что речь он приготовил сам.
Дарий воздал хвалу преданности его слушателей, напоминая им (вот правитель, верящий в подданных!) о том, как щедро Александр одаривал перебежчиков вроде Мазайи из Вавилона. Он долго говорил о былых победах и славе Персии, и я почти физически ощутил растущее нетерпение владык и военачальников. Наконец он добрался до сути: царь предлагал занять последний пост у Каспийских Врат. Победа или смерть.
Повисло плотное молчание — хоть нож втыкай. Персидские Врата, обороняемые прекрасными воинами, пали в разгар зимы. Теперь настало лето. Что же до боевого духа нашего войска — да неужто царь не чувствует, как настроены люди?
Но я, некогда бывший близок к Дарию, — мне кажется, я понял его. Он не забыл песню воинов моего отца. Я чувствовал, как стремится царь смыть свой позор. Он представлял себя у Каспийских Врат, где вновь обретал честь, потерянную при Гавгамелах. Но ни один из тех, что стояли пред ним сейчас, не видел картин, владевших сейчас Дарием. И ответом ему была жуткая тишина.
На туалетном столике в опочивальне лежал ножик, которым рабы подрезали царю ногти. Я потянулся за ним, вонзил в занавеси, повертел и приник к проделанному отверстию. Бубакис был шокирован, но я просто протянул ему нож. Царь сидел к нам спиной; остальные же не могли ничего заметить, даже если бы все евнухи разом высунулись из дыр.
Дарий застыл на своем троне; мне были видны пурпурный рукав и верхушка митры. И еще я видел то, что видел он сам: лица. Хоть никто не рискнул шептаться в присутствии повелителя, их глаза блестели, взгляды прыгали по рядам.
Кто-то шагнул вперед. В высокой фигуре с усохшими плечами и белоснежной бородой я узнал Артабаза. Увидев его впервые, я решил, что он неплохо выглядит для старца, которому под восемьдесят. На самом же деле Артабазу было девяносто пять, но он все равно держался прямо. Когда он приблизился к помосту, царь ступил вниз и подставил щеку для поцелуя.
Своим твердым, высоким, древним голосом Артабаз объявил, что он сам и его сыновья, со всеми людьми, будут стоять до последнего человека на том поле битвы, какое повелителю будет угодно избрать. Дарий обнял старика, и тот вернулся на место. Водворилась прежняя тишина, и минуты казались столетиями.
Затем какое-то движение, тихий шепот… Вперед вышел Набарзан. Вот оно, подумалось мне.
На нем было серое шерстяное одеяние с вышивкой на рукавах, которое он носил в ту ночь в Экбатане. Оно выглядело старым и потертым. Полагаю, ничего лучше у Набарзана не осталось — все было утрачено в суматохе бегства… В первых же словах Набарзана ясно прозвучали власть и угроза:
— Мой повелитель. В сей час столь тяжкого выбора, мне кажется, мы можем без страха смотреть вперед, лишь оглянувшись назад… Во-первых, наш враг. Он владеет богатством, он быстр и крепок. У него хорошее войско, почитающее его как бога. Говорят — и какова в сих словах доля правды, я не берусь судить, — что он делит с воинами все трудности и в мужестве подает им пример.
Сказав это, Набарзан ненадолго умолк.
— В любом случае ныне он может вознаградить преданность из твоей казны, государь. Так говорят о нем; но что еще мы слышим всякий раз, когда произносится его имя? Что он удачлив. Удача сопутствует ему, куда бы он ни двинул войско.
Новая, более длительная пауза. Теперь они сдерживали дыхание. Что-то быстро приближалось, и многие из них уже знали, что именно.
— Но так ли это? Если я найду на своей земле чистокровного скакуна, меня назовут удачливым. Бывшего же владельца — несчастливым.
Властители, стоявшие сзади и не подозревавшие ни о чем, зашевелились. В передних рядах между тем тишина уже начинала звенеть. Я видел, как пурпурный рукав заерзал на подлокотнике трона.
— Пусть безбожники, — мягко продолжал Набарзан, — говорят о случае. Нам же, взращенным в вере отцов, надлежит помнить, что все случается лишь по воле небес. Зачем же нам думать, что многомудрому Богу угоден Александр — чужак и разбойник, следующий иной вере? Не стоит ли нам, как я уже сказал, оглянуться назад и попытаться узреть какой-то былой грех, из-за которого мы терпим сегодня страдания?
Тишина стала абсолютной. Даже глупцы уже поняли; так собаки, бывает, начинают волноваться, почуяв раскат еще не прогремевшего грома.
— Мой повелитель, весь мир знает о твоей безупречной чести, вознесшей тебя на этот трон после всех тех ужасов, в которых мудрость не позволила тебе принять участие. — Голос Набарзана превратился в глухое мурлыканье леопарда, слова его обжигали иронией. — Благодаря твоему справедливому суду вероломный злодей обращен во прах и не властен более похваляться бедами, которые он принес государству. — Набарзан вполне мог бы добавить: «или же обвинить в них тебя самого». — И все же не с тех ли пор нас оставила удача? Мы — тот кувшин, который опорожнил удачливый Александр. Повелитель, старики говорят, что проклятия, падшие на голову преступника, могут пережить его. Не пора ли задаться вопросом, что сможет ублажить Митру, стража справедливости и чести?
Статуи, высеченные в камне. Они уже все поняли, но еще не могут поверить.
Голос Набарзана изменился. Бесс шагнул вперед из общего ряда и встал, возвышаясь, рядом с ним. — Мой царь и повелитель, наши крестьяне, заблудившись в холмах, выворачивают наизнанку меховые плащи, дабы демон, уведший их прочь с верной тропы, потерял бы их из виду. В простых людях жива древняя мудрость. И нам так же, верю я ныне, следует вывернуть злосчастные одежды, хоть бы они были пурпурными. Здесь стоит Бесс, делящий с тобою, о повелитель, кровь Артаксеркса. Позволь же ему носить митру и командовать людьми, пока не окончится эта война. Когда македонцы будут изгнаны с нашей земли, ты вернешься.
Вот, наконец они поверили. На памяти каждого из нас уже двое владык умерли от яда. Но никто и помыслить прежде не мог, чтобы Великому царю, одетому в пурпур и сидящему на троне, кто-то мог приказать встать и уйти.
Тишина раскололась: громкие восклицания согласия, внушенные и отрепетированные заранее; тревожные крики и вопли ярости; бормотание сомневавшихся. Внезапно громоподобный возглас «Изменник!» потопил собою все остальные. То кричал сам царь, нетвердой поступью спускающийся с помоста в своем пурпурном одеянии. Обнажив кривую саблю, он шел на Набарзана.
Дарий был страшен — рост и гнев делали его исполином. Даже мне в своем царском величии он казался божеством. Я перевел взгляд на Набарзана, ожидая увидеть его на коленях, с опущенной головой.
Вместо этого к Дарию бросилась целая толпа: Набарзан, Бесс и главные бактрийские владыки низко кланялись, вымаливая прощение. И, вцепившись в царское одеяние, прося о милости, они силой опустили занесенное было лезвие. Сабля неуверенно задрожала в руке Дария и в конце концов ткнулась в землю. Все они пали ниц, горестно оплакивая свое преступление, повторяя, что мечтают уйти, дабы не встретить его праведный гнев, и вернутся тогда лишь, когда он сам даст им позволение узреть его лик.
Пятясь, все они выскользнули за порог. И все бактрийские полководцы последовали за ними.
Кто-то задыхался рядом со мной. Бубакис проделал в занавеси дыру вдвое больше моей и теперь сотрясался всем телом, не в силах подавить ужас.
Шатер ходил ходуном, подобно муравейнику, разрушенному неосторожным путником. Старик Артабаз, его сыновья и верные царю персидские владыки сгрудились подле Дария, торжественно клянясь в своей преданности повелителю. Он поблагодарил их и распустил совет. Мы едва успели привести себя в порядок прежде, чем царь вошел в опочивальню.
Не говоря ни слова, он позволил Бубакису снять с себя пурпурное облачение и надеть мантию для отдыха, после чего опустился на ложе. Черты лица его заострились, словно Дарий уже месяц не покидал постели, тяжко терзаемый хворью. Я выскользнул прочь не поклонившись, не испросив разрешения. Неслыханная дерзость, но я знал, что прямо сейчас царю нет дела до подобных мелочей. Бубакис даже не выбранил меня после.
Я направился прямо в лагерь. Одежда моя была уже изношена и пахла конюшнями с тех пор, как «сбежал» мой раб. Никто не признал меня.
Бактрийцы были заняты делом — они начинали сворачивать лагерь.
Быстро же они! Значит, Бесс и вправду испугался царского гнева? Но я не мог представить, чтобы Набарзан так легко сдался. Я врезался в толпу спешивших куда-то бактрийцев; среди них, погруженных в собственные думы, я ощутил себя невидимым. В основном меж собою они говорили о правах, принадлежащих их военачальнику; пришла, дескать, пора мужчине занять трон. Кто-то прошептал: «Что ж, теперь никто не сможет сказать, что царю не дали его шанс».
Поодаль, как всегда в безупречной чистоте, стояли шатры греков. Там никто не собирал вещи. Все они просто сбились вместе поговорить. Греки — великие мастера болтать языками, но весьма часто им и вправду есть что сказать. Я подобрался к ним поближе.
Они были столь увлечены спором, что я пробился в середину прежде, чем кто-либо успел обратить на меня внимание. Впрочем, один из них вскоре оглянулся и шагнул мне навстречу. Издали я счел его сорокалетним, но теперь, когда он смотрел на меня сверху вниз, я понял, что он моложе по меньшей мере на десяток лет. Война и усталость сделали остальное.
— Прекрасный незнакомец, неужели я все-таки вижу тебя? Отчего же ты никогда не навещал нас?
На нем все еще была греческая одежда, хотя сама ткань протерлась до нитяной основы. Кожа его была смугла, как кедровые доски, а бородка выгорела на солнце и теперь казалась значительно светлее волос. Его улыбку я счел искренней.
— Друг мой, — отвечал я, — сегодня не день для учтивых бесед. Бесс только что открыл царю, что сам хочет сесть на его трон. — Я не видел смысла скрывать истину от верных Дарию людей, когда ее знает каждый изменник.
— Да, — сказал он. — Они предлагали нам перейти на их сторону, суля двойную плату.
— Некоторые из персов также остались верны, хоть теперь ты, должно быть, уже сомневаешься в этом. Скажи, что задумали бактрийцы? Почему они сворачивают лагерь?
— Далеко они не уйдут. — Грек поедал меня глазами, не пряча жадного взгляда, но и не оскорбляя им. — Сомневаюсь даже, решатся ли они скрыться из виду. Судя по тому, что они наговорили Патрону, все предстанет так, будто они спешат исчезнуть с царских глаз, страшась праведного гнева. Разумеется, это лишь уловка. Без них нас останется совсем мало; они хотят, чтобы все это поняли и в следующий раз были по-сговорчивей. Что ж, я служу в Азии меньше Патрона с его фокийцами, но и мне ведомо, как верные персы чтут своего царя. У нас в Афинах все иначе; но и дома все далеко не так гладко — потому я и покинул родные края… В общем, лично я служу там, где поклялся служить, и буду держать свою клятву. У каждого должна быть сума, в которой можно носить свою честь.
— Такая сума есть у каждого из греков. Все мы помним об этом.
Он тоскливо разглядывал меня ярко-голубыми глазами, словно ребенок, просящий о чем-то, чего ему никогда не получить.
— Ну а наш лагерь и в полночь будет стоять там, где стоит. Что скажешь, если я приглашу тебя выскользнуть из своего, чтобы распить со мной по чаше вина? Я мог бы рассказать тебе о Греции, раз уж ты так хорошо говоришь на нашем языке.
Едва не рассмеявшись, я отказался от его рассказов. Но, что говорить, грек понравился мне, а потому я отвечал с улыбкой:
— Ты знаешь, что я служу царю. Сегодня ему потребны все друзья, какие у него есть.
— Что ж, я всего лишь спросил. Мое имя Дориск. Твое я знаю.
— До свидания, Дориск. Осмелюсь сказать, мы еще встретимся. — На это я вовсе не уповал, но хотел показать дружелюбие. Подав ему руку (мне показалось, он никогда не выпустит ее из своей), я вернулся к царскому шатру.
Государь был один. Бубакис сказал, что Дарий никого не желает видеть и даже не ест ничего. Набарзан собрал всех конников и встал лагерем рядом с людьми Бесса, — дойдя до этого места, евнух разрыдался. Страшно было видеть, как он затыкает рот концом своего пояса: не для того, чтобы прикрыться от взгляда юного ничтожества вроде меня — кем еще я был теперь? — а чтобы царь не услыхал плача.
— Греки верны нам, — сказал я.
Некогда Бубакис предостерегал меня от того, чтобы я близко подходил к ним. Теперь он просто спросил: что такое две тысячи воинов против тридцати с лишком тысяч бактрийцев и всадников Набарзана?
— Верных царю персов тоже немало. Кто командует ими сейчас?
Промокнув глаза другим концом пояса, Бубакис ответил:
— Артабаз.
— Что? Не могу поверить.
Египтянин не ошибся. Древний старец совершал объезд лагеря персов, встречался с владыками и сатрапами, ободряя их в присутствии воинов. Подобная преданность может растрогать и камень. Странной казалась мысль, что, по меркам многих, Артабаз был уже глубоким стариком, когда восстал… Но то был бунт против Оха, который, по-моему, не дал ему иного выбора — бунт или смерть.
Закончив объезд, старик явился к царю и заставил его поесть, разделив с ним трапезу. Нам было приказано удалиться, но мы слушали их разговор. Раз теперь нельзя было и думать о том, чтобы повести войска в битву, они собирались пройти Каспийскими Вратами, пустившись в путь на рассвете.
Пока мы ужинали в своем шатре, я высказал то, что более не мог носить в себе:
— Отчего же царь сам не объедет лагерь? Он годится Артабазу во внуки! Ему только пятьдесят… Воины должны хотеть сражаться под его началом, и кто, кроме самого царя, лучше убедит их в этом?
Евнухи набросились на меня с гневом — все до единого. Что я, с ума сошел? Неужели хочу, чтобы сам царь ободрял солдат, словно какой-то сотник? Кто станет почитать его после этого? Куда пристойнее терпеть напасти, не теряя достоинства и не отдавая на поругание свое божественное величие.
— Но, — возразил я, — сам великий Кир был полководцем. Я знаю, во мне течет его кровь. Его люди обязательно должны были увидеть царя хотя бы раз, пусть мельком, в течение дня!
— То были грубые, невежественные времена, — ответил Бубакис. — И им не дано вернуться.
— Будем надеяться, — сказал я. И снова надел свой балахон.
Темнота была бы полной, если б не костры караульных да факелы, то здесь, то тут воткнутые прямо в землю. Мягко светились стены некоторых шатров. Проходя мимо погасшего факела, я размазал немного золы по лицу, после чего пробрался к ближайшему костру, у которого заслышал бактрийский говор, и опустился на корточки рядом с остальными.
— Сразу видно, его проклял сам бог, — говорил бактрийский сотник. — Это сводит его с ума. Он ведет нас через Врата, чтобы угодить в ловушку, подобно крысам. Встретить врагов там, где по обе стороны горы, а сзади — Гирканское море?.. Зачем, если Бактрия сможет держаться вечно? — Он продолжал, описывая тамошние бесчисленные крепости, каждая из которых неприступна, если враг не птица. — Все, что нам нужно, чтобы прикончить македонцев прямо там, — это царь, который знал бы страну. И сражался бы как мужчина.
— О Бактрии, — отвечал ему один из персов, — не могу судить, не знаю. Но не говори о божьем проклятии, если собираешься обнажить меч против царя. Вот уж верно деяние, проклятое всеми богами.
Одобрительное бормотание… Я вытер нос — пальцами, по-крестьянски, — обвел воинов тупым взглядом и отправился прочь, подальше от света костра. Услышав шум голосов в шатре неподалеку, я как раз собирался зайти за него и послушать, обогнув сначала воткнутый у входа факел, когда полог взлетел и из шатра выскочил мужчина, да так быстро, что мы столкнулись. Он взял меня за плечо, вовсе не грубо, и повернул лицом к свету.
— Бедняжка Багоас. Нам, кажется, суждено встречаться, налетая друг на друга в ночи. У тебя совсем черное лицо! У него вошло в привычку избивать тебя каждую ночь?
Зубы сверкнули белым при свете факела. Я знал, что он опаснее голодного леопарда, но все же не мог бояться его, не мог даже ненавидеть, хоть и должен был.
— Нет, мой господин Набарзан. — По всем правилам мне следовало опуститься пред ним на колено, но я решил пренебречь ими. — Но пусть даже так, царь есть царь.
— Ах вот как? Да, я сильно разочаровался бы, если твоя преданность хоть ненамного отстала бы от твоей красоты. Вытри с лица эту грязь. Я не причиню тебе зла, мой милый мальчик.
Я не сразу понял, что тру лицо рукавом, будто обязан повиноваться. Он просто хотел показать мне, что обо всем догадался.
— Так-то лучше. — Пальцем Набарзан стер с моей щеки пропущенное пятно. Затем он положил ладони мне на плечи, и улыбка исчезла с его лица. — Твой отец погиб, приняв сторону царя, как я слышал. Но Арс имел право крови носить пурпур и вести нас в бой. Да, Арс был подлинным воителем. Отчего, как ты думаешь, Александр еще не разгромил нас? Он мог бы сделать это давным-давно. Я назову тебе причину — жалость! Твой отец умер, защищая честь персов. Всегда помни об этом.
— Я не забыл, мой господин. И я знаю, где покоится моя честь.
— Да, ты прав. — Сжав на мгновение мои плечи, он тут же отпустил их. — Возвращайся к Дарию. Можешь одолжить ему немного мужества.
Это было словно бросок леопарда: стальные когти, выскочившие из мягких подушечек лап. Когда он ушел, я обнаружил, что встал на колено, не отдавая себе в том отчета.
У входа в царский шатер я встретил уходившего Артабаза. Низко поклонившись, я прошмыгнул бы мимо, но он преградил мне путь рукою в синих набухших венах:
— Ты идешь из лагеря, мальчик. Что ты узнал?
Я сказал, лагерь кишит бактрийцами, которые склоняют на свою сторону преданных царю персов. Артабаз раздраженно поцокал языком:
— Мне надо встретиться с этими людьми.
— Господин! — выдохнул я, отважившись на дерзость. — Вам нужно поспать. Вы ведь не отдыхали весь день и половину ночи.
— Что мне нужно, сын мой, так это повидать Бесса с Набарзаном. В моем возрасте люди уже не спят как вы, молодые. — В руках старика не было даже посоха.
Он был прав. Едва пересказав Бубакису новости, я лег и тут же провалился в мертвый сон.
Меня разбудил рог, трубивший «готовьтесь к маршу». Я открыл глаза и увидел, что все остальные уже ушли. Что-то происходит. Поспешно натянув одежду, я выскочил наружу: царь, уже облачившийся в дорожное одеяние, стоял у шатра, готовый взойти на колесницу. У его ног на коленях застыли Бесс и Набарзан, старый Артабаз стоял рядышком.
Дарий говорил им, как печалит царя вероломство слуг. Низко свесив головы, оба покаянно били себя в грудь. В голосе Бесса — можно было поклясться! — стояли слезы. Единственным его желанием, завывал он, было отвести от Великого царя проклятие, накликанное другими; он сделал это, как поднял бы щит, защищая царя в бою. Он принял бы гнев богов на себя и радовался каждой полученной ране… Набарзан благоговейно коснулся полы царского халата, повторяя, что увел своих людей, опасаясь праведного гнева повелителя; вновь обрести его расположение для обоих было радостью, коей им вовек не забыть, сколько ни суждено им прожить на свете.
С восхищением я взирал на Артабаза, чьи труды получили столь щедрое вознаграждение; возлюбленная Митрой душа, коей суждено отправиться прямо в заоблачные сады, минуя кипящие волны Реки Испытаний. Все опять встало на место. Верность вернулась к заблудшим. Свет снова одержал победу над мраком Лжи. Я все еще был весьма юн…
Царь, плача, протянул к ним руки. Изменники пали ниц и целовали землю у его ног, называя себя счастливейшими из людей и вознося похвалу щедрости, с которой он даровал им прощение… Дарий взошел на колесницу. Сыновья Артабаза попытались заманить отца в повозку, где он смог бы наконец отдохнуть. Он закричал на них в гневе и потребовал привести коня. Сыновья в смущении отступили; старшему было за семьдесят.
Я отправился к конюхам, выводившим лошадей. Воины, всю ночь бродившие из лагеря в лагерь, спорившие и обсуждавшие новости до самого утра, нехотя строились в походные колонны. Персы выглядели лучше, но терялись среди прочих. По правде говоря, их было меньше, чем ночью. Бактрийцев тоже — это бросалось в глаза, несмотря на их громадное число.
Все из-за долгих ночных споров. Персы, видевшие себя в меньшинстве, сотнями покидали войско; но они смогли убедить и некоторых бактрийцев — запугать их Митрой, без жалости каравшим за грехи. Принужденные выбирать меж гневом Митры и приказами Бесса, они избрали долгий переход в родные края.
Подъезжая к повозкам царского двора, я увидел греков уже в походном строю. Они все были тут, до единого человека. И все вооружены.
В долгих маршах, когда не предвиделось внезапных стычек, они всегда складывали оружие — шлемы и кирасы — на тележки, оставляя при себе лишь мечи. На них были короткие туники (из самого разного материала, столь давно они были оторваны от дома) и широкие соломенные шляпы, в каких обычно путешествуют греки, чья кожа боится солнечных ожогов. Теперь же я видел на них латы, шлемы и даже наголенники, у кого они были; за спинами у них висели круглые щиты.
Когда я проезжал мимо их строя, кто-то выбежал и помахал мне. Дориск. «За кого он меня принимает?» — подумал я. Ну, я покажу негодяю/как выставлять меня на общее посмешище! Я как раз собирался пустить коня легким галопом, когда увидел выражение его лица. Нет, то был не флирт, и я подъехал поближе.
Добежав до моего коня, он ухватил меня за сапог и сделал знак наклониться, ни разу даже не улыбнувшись.
— Ты можешь передать царю кое-что?
— Сомневаюсь. Он уже в пути, так что я опоздал. А в чем дело?
— Скажи ему, пусть не даст надуть себя. Он не видел, чем кончилась вчерашняя ночь.
— О, вот оно что! — Я расплылся в идиотской улыбке. — Опасаться больше нечего. Сегодня они оба испросили прощения.
— Мы знаем. В том-то и дело; вот почему Патрон заставил нас вооружиться.
Мой желудок сжался в комок.
— Что это значит? — переспросил я, моргая.
— Вчера никто не выставил охрану, об этом говорят все. Они надеялись переманить на свою сторону персов; если б это удалось, они действовали бы уже сегодня. Но персы заявили, что опасаются мести богов; вот почему многие из них удрали этой ночью! Так что все начнется, едва мы пройдем сквозь Врата, — на первом же привале они сделают это.
Вспомнив свою жизнь, я проклял веру в искренность людей.
— Сделают что?
— Схватят царя и продадут его Александру.
Я полагал, что видел предательство, но, увы, я все еще оставался неродившимся младенцем.
— Ну-ну, держись, ты прямо позеленел. — Дориск вытянул руки, удерживая меня в седле. — А теперь слушай: они подлые змеи, но не дураки. Царь есть царь, но он не лучший полководец на всем белом свете, давай это признаем. Одним ударом они намерены убрать Дария с дороги и купить мир с Александром. Потом они отойдут в Бактрию, чтобы приготовить страну к войне.
— Не трогай меня, люди же смотрят! — Я быстро приходил в себя. — Александр ни за что не поверит тем, кто способен на такое.
— Говорят, он чересчур доверчив там, где ему тоже верят. С другой стороны, да помогут тебе боги, если ты сумеешь помешать заговорщикам. Я видел, что осталось от Тиба… Не важно, просто передай это царю.
— Но я не должен говорить с ним на людях. — Воистину, я не смог бы сказать Дарию ни слова, даже если по-прежнему считался бы его любимцем. — Это может сделать только ваш предводитель — к царю не допустят никого ниже рангом.
— Патрон? Царь едва ли помнит его в лицо. — Слова Дориска царапнули мой слух горечью.
— Знаю. Но он должен попробовать. — В моей голове забрезжили кое-какие мысли. — Царь говорит по-гречески. Кое-кто из нас знает ваш язык… Но Бесс не может обойтись без толмача, и Набарзан тоже. Даже если они будут где-то рядом, Патрон все равно сумеет предупредить царя.
Дориск на секунду задумался.
— Это уже что-то… Я передам ему. Нас всего лишь горсть по сравнению с бактрийцами, но если Дарий доверится грекам, мы еще успеем отвратить от него беду.
Вскоре я нагнал двор, отошедший уже на четверть мили. Колесница Солнца была потеряна у Гавгамел, но двое магов с алтарем все еще шли впереди. За ними, однако, стройный порядок смешался, предписанная обычаем очередность была забыта. Люди разных рангов шли вместе, стремясь оказаться поближе к царю. Бубакис ехал верхом сразу за колесницей Дария — неслыханное нарушение порядка! Бок о бок с ним держался Бесс собственной персоной, на огромном боевом коне нисайянской породы, сложением подобном быку.
Я поравнялся с Бубакисом, но он лишь окинул меня тусклым от бессонницы взглядом, словно говоря: «Какая уж теперь разница?» Мы ехали слишком близко от царской колесницы, чтобы разговаривать.
Занавешенные носилки остались далеко позади, в Арбеле, их время прошло. Должно быть, Дарий сильно уставал, весь день стоя в колеснице. Я все еще чувствовал к нему нечто большее, нежели просто долг. Я вспоминал его в добром настроении, радостным и отдохнувшим, в тенетах удовольствия. Вспоминал, как он играл со мною, как бывал добр ко мне… Он знал, что его презирают. Быть может, ударил меня тогда, почувствовав это бремя.
Царь оставался царем; он не мог помыслить, что существуют иные силы, кроме смерти, способные лишить его священной митры. Бедствие за бедствием, ошибка за ошибкой, один позор за другим… Друзья предают. Воины, словно воры, крадучись, покидают его каждую ночь — те воины, коим он должен казаться подобным богу! Александр все ближе, ненавистный враг… И главная опасность притаилась у самого локтя, а он еще даже не знает о ней!
Кому он мог бы довериться? Нас мало — тех, кто для удобства царей превращен в жалкое подобие мужчин… Да две тысячи наемников, верных царю не из любви к нему, а во имя сохранения собственной чести.
Пока мы шли, дорога продолжала подниматься: неширокий путь, пробитый в голом камне. Пожалуй, не было среди нас никого, кто не задавался бы вопросом: «Что же станется со мною?» — мы всего лишь люди. Бубакис раздумывал, должно быть, о нищете или о скучном существовании в каком-нибудь маленьком гареме. Я же владел лишь одним ремеслом, знал лишь одно занятие… Мне вспоминались годы рабства в Сузах. Я уже не был настолько юн, чтобы смириться с жизнью, страшась избрать смерть. Но мне хотелось жить.
Дорога взбиралась все выше, и мы уже подходили к перевалу, хранимому стеной Тапурии — острыми и голыми пиками, столь высокими, что даже летом с их вершин не сходили белые шапки льда. По предгориям змеею вился наш путь — все выше и выше, чтобы далеко-далеко вверху нырнуть в расщелину. Вопреки унынию, мое сердце билось все сильнее: там, за пиками, должно плескаться море, а я никогда не видел его! За каждым новым поворотом нас ждала очередная стена источенного ветрами мертвого камня — и ничего живого на нем, кроме редких кипарисов, скрюченных калек. Изредка, у петлявших по камням речушек, нам попадались крошечные поля и хижины, дикие жители которых убегали прочь, подобно кроликам. Здешний воздух пел чистотой хрусталя, а впереди, погруженная в тень, уже виднелась узкая глотка Врат. Александрия — блестящий город, и в нем можно сыскать все, что может потребоваться благоразумному мужу. Скажу даже, что моим дням суждено истечь здесь, и я уже не намерен покидать этих стен. Но все же, стоит мне вспомнить высокие холмы и горную тропу, поднимающуюся ввысь, чтобы вновь нырнуть в неведомую страну, еще скрытую скалами, я теряю уверенность. Даже будучи мальчишкой, в полной мере познавшим опасность и зло, даже тогда я почувствовал исступленный восторг, услышал пророчество и увидел свет.
Наш путь лежал меж отвесными скалами и обрывом; далеко внизу бурлил шумный поток… Мы дошли до самих Врат. Даже на такой высоте камень дышал жаром, и колонны поредевшего воинства подтягивались с трудом. Конечно же, этот проход вполне можно было бы удержать. Прямо впереди своим огромным конем правил Бесс, не отъезжавший от царской колесницы. Патрона не было видно. Что заставит предводителя греков послушать совета, пришедшего через вторые руки и исходящего, если уж на то пошло, всего лишь от мальчика для развлечений?
Дорога выровнялась и открылась взору. Мы стояли на самом верху перевала, и Гиркания расстилалась под нами. То была иная страна. Горы одеты лесами — один зеленый уступ над другим. Далее — узкая равнина, за которой лежало море. Горизонт вытянулся вширь, охватывая серебряный щит вод. При виде подобной красоты у меня перехватило дыхание. Черная полоса берега изумила меня, я не знал, что его закрывали стаи бакланов: миллионы и миллионы птиц кормились здесь, на щедром рыбой мелководье.
Тапурийская цепь — великие горы, разделяющие воды надвое. Воистину, так случилось и со мной: в тех краях сама жизнь моя оказалась рассечена на две половины.
Недолго отдохнув, мы устремились вниз в окружении высоких и стройных деревьев. Струи ручьев звенели, разбиваясь о красноватые камни; вода оказалась очень холодной, но вкусной, с едва уловимым привкусом железа. Остановку сделали в сосновой роще; здесь мы разложили подушки царя и разбили его маленький шатер для отдыха.
Когда же мы вновь тронулись в путь, воздух изменился, неся в себе влагу, тогда как вершины деревьев сдерживали ветер, спускавшийся нам вослед с перевала. Лагерем мы стали поздно, стараясь спуститься пониже, где ветра не было вовсе; уже сейчас в глубине лощин темнели, сгущаясь, тени. Оглядываясь по сторонам, я заметил кого-то, кто правил конем сразу за мною. То был Патрон.
Бывалый воин, он не понукал коня, дожидаясь, пока дорога не станет легче. Поймав его взгляд, я отстал, пропуская греческого полководца вперед. Спешившись, он повел коня в поводу: то ли из уважения к царю, то ли из желания быть замеченным. Патрон не отрывал от Дария глаз.
Бесс увидел его первым. Спина его сразу отвердела, и, подъехав к царю поближе, он завел с ним какую-то беседу. Патрон невозмутимо шагал сзади, не отставая от колесницы.
Описывая, вслед за дорогой, крутой поворот, колесница на мгновение развернулась к нам боком, и Дарий поднял брови, все же заметив Патрона. Никто не должен смотреть в лицо Великому царю, но греческий полководец не опустил глаз. Когда же взгляды их встретились, Патрон не сделал какого-либо жеста, просто продолжал смотреть.
Царь обратился к Бубакису, и тот, отстав, сказал Патрону:
— Повелитель спрашивает, не хочешь ли ты попросить чего-нибудь?
— Да, передай повелителю, что я хочу говорить с ним, но без толмачей. Скажи, это не ради меня, но ради него самого. Без толмачей.
Изменившись в лице, Бубакис повторил послание. Из-за наклона дороги колесница двигалась медленно, цепляясь за грунт особыми крюками; и когда царь поманил Патрона к себе, я принял уздечку и вел коня грека в поводу, пока они говорили.
Догнав колесницу, Патрон пошел рядом с ней, по другую сторону от Бесса. Он говорил тихо, и потому я не слышал его первых слов; но Бесс мог их расслышать. Патрон рискнул жизнью своих людей, положившись только на мое слово!
Вскоре он увидел, должно быть, что я не ввел его в заблуждение: на лице Бесса ясно читалась еле сдерживаемая злоба. Голос грека зазвучал громче:
— Мой повелитель, послушай моего совета и разбей шатер в нашем лагере. Мы давно служим тебе, и если только ты когда-нибудь верил нам, доверься и сегодня.
Это необходимо.
Царь и бровью не повел, сохраняя в лице безмятежность. Спокойствие его духа обрадовало меня: слуга должен уважать своего господина.
— Зачем ты говоришь мне это? — спросил царь, запинаясь; его греческий был ничем не лучше моего. — Чего боишься?
— Господин, речь о предводителе твоей конницы, и этот человек здесь, рядом. Ты понимаешь, отчего я избегаю называть имена.
— Да, — ответил царь. — Продолжай.
— Господин, этим утром тебе солгали. Сегодня же ночью они сделают это.
Царь ответил:
— Если так угодно богу, так оно и будет.
Я понял причину его спокойствия, и мое сердце камнем повисло в груди. Дарий отчаялся.
Патрон ступил ближе и оперся о край колесницы. Старый вояка, он прекрасно понял услышанное. Словно пытаясь уговорить дрогнувшие в бою ряды, он вложил в слова всю силу убеждения:
— Останься в нашем лагере, господин. Каждый из нас сделает все, что только в человеческих силах. Оглянись вокруг, на эти леса. Когда настанет ночь, мы постараемся ускользнуть от твоих врагов.
— К чему все это, друг мой? — Утратив надежду, Дарий вернул себе достоинство. — Я и так задержался здесь, если мой собственный народ желает мне смерти. — Не ведаю, что прочел он на лице Патрона: я не мог его видеть. — Будь уверен, я доверяю всем вам. Но, если твои слова правдивы, на каждого верного мне человека, будь то грек или перс, приходится по десятку врагов. Я не стану покупать несколько лишних часов ценою всех ваших жизней — то скверная награда за преданность. Возвращайся к воинам и скажи, что я ценю их мужество.
Отсалютовав, Патрон отстал от колесницы. Когда он принимал у меня поводья коня, глаза его сказали: «Ты молодец, парень. Это не твоя вина». И я оглянулся посмотреть на Бесса.
Лицо его шло темными пятнами, и сейчас он походил на демона. Бесс не знал, что открыл царю Патрон, и злился. На мгновение мне даже почудилось, что сейчас он вытащит меч и зарубит царя, разрешив сомнения. В любом случае убить его значило испортить товар, и он с трудом овладел собой. Переведя дыхание, он обратился к Дарию:
— Этот человек готовит предательство. Мне нет нужды знать его язык, я все прочитал по его лицу! — Бесс подождал, не ответит ли царь, но тот молчал. — Настоящие отбросы. У них нет дома, они рады продаться тому, кто больше заплатит. Боюсь, повелитель, Александр хорошо заплатил им за вероломство, превзойдя тебя в щедрости.
Даже от кровного родственника подобные слова оскорбительны. Царь ответил лишь:
— Я не верю ему. Так или иначе, в его просьбе было отказано.
— Господин, я счастлив слышать это. Надеюсь только, твоя вера в мои добрые намерения не ослабнет. Да будут боги моими свидетелями.
— И моими также, — ответил на это царь.
— Тогда я счастливейший из твоих подданных!
— Но ежели Патрон действительно столь вероломен, как ты говоришь, он поступает не мудро, рассчитывая на Александра. Македонец готов вознаградить сдающихся на его милость, но предателей он жестоко карает.
Насупив черные брови, Бесс молча отвел взор. Мы петляли по темнеющему лесу вслед за изгибами дороги, вместе с нею опускаясь все ниже и ниже. Верхушки гор, видневшиеся между деревьями, все еще сверкали золотом. Вот-вот наступит ночь.
Лагерь мы разбили на широкой поляне, которую наискось пересекали быстро бледневшие ленты закатного солнца. Они казались струями густой горячей жидкости, — и скажу даже, рассвет обещал чарующее зрелище… Никто из нас не видал той поляны на восходе солнца, так что не могу говорить уверенно.
Где-то неподалеку располагалась деревушка, и персы отправились туда добывать продовольствие, как обычно. Когда они пропали из виду, скрывшись за деревьями, поляна все еще была запружена воинами. Никто из бактрийцев не покинул ее, и теперь они раскладывали ночные костры. Они все еще были вооружены, и все мы догадывались, что это может значить. Словно последний приступ долгой лихорадки.
К царю явился Оксатр: он объявил, что, вернувшись, персидские войска станут защищать Дария, даже если начнется битва. Царь обнял брата и просил его ничего не предпринимать без приказа. Оксатр всегда был мужественным воином, но никто в их роду, видать, не обладал качествами настоящего полководца. С двумя тысячами воинов Патрон сумел бы добиться большего, чем Оксатр — с двадцатью; по-моему, Дарий знал о том. Когда же Оксатр ушел, царь послал за Артабазом.
Я нашел старика немного усталым после долгой езды в седле, но все еще не теряющим бдительности. Сопровождая его к царскому шатру, я заметил греческий лагерь, спрятанный в тени деревьев. Там не выпускали из рук оружия и уже выставили часовых.
Вкруг шатра стояла царская охрана; среди нее еще попадались уцелевшие Бессмертные, вооруженные пиками. Свет костров выхватывал из темноты золотые плоды гранатового дерева, венчавшие почетное оружие, да глаза самих стражей, угрюмо взиравших перед собой.
Скрытые занавесью, мы слышали, как царь поведал Артабазу о предложении Патрона. Какое-то время старец молчал, вне сомнения размышляя о своих трудах долгой прошлой ночи, затем стал умолять царя разбить шатер в греческом лагере; персы, за которых он мог поручиться, сравняются в мужестве с греками, если только сам повелитель будет с ними… Я же размышлял: «Бедный старик, ты слишком долго живешь в этом мире, и нет тебе покоя», когда он прибавил, задыхаясь:
— Эти греки — настоящие солдаты; война — их хлеб. Бактрийцы же — всего-навсего набранные по деревням землепашцы. В Македонии я видел, что значит дисциплина. Разница между чистокровным скакуном и волом… Доверься грекам, мой повелитель.
Как часто мы подслушивали вот так, из-за кожаной занавеси, из праздного любопытства, чтобы попросту быть в курсе всех дворцовых интрижек и новостей! Ныне мы ловили каждое слово беседы, от исхода которой зависела жизнь каждого из нас.
— Кончено, — ответил старику Дарий. — Я всегда охотно полагался на надежду; увы, в последнее время слишком многие поплатились за это. Теперь, когда я расстался с надеждами, не возвращай их мне.
Ответом был сдавленный стон. То рыдал Артабаз.
— Дорогой друг, — говорил ему царь, — ты потерял со мною бесценные годы жизни. Остаток ее принадлежит тебе; иди, и да пребудет с тобой благословение многомудрого Бога.
Плач не смолкал. Возвысив голос, царь призвал нас; обезумев от горя, Артабаз цеплялся за его одежды, зарываясь лицом в пурпурную ткань. Дарий обнял старца со словами:
— Верный слуга не захочет расстаться с господином, но я отпускаю его. Помогите ему выйти.
Он осторожно высвободил свой рукав из пальцев старика, цеплявшихся за него, словно ручонки младенца; очень бережно мы вывели Артабаза из шатра. Царь отвернулся… Отведя старика к его людям, мы возвратились в шатер и поначалу не увидели Дария. Он распростерся на земле, уронив голову на руки. Страшная мысль затмила нам разум. Но рядом с царем не было никакого оружия, и тяжелое дыхание вздымало его плечи. Он лежал в своем шатре, как загнанный охотниками зверь: исчерпав все силы, он просто ждал здесь появления гончих или удара копья. Дарий не крикнул нам убираться, и мы стояли, не зная, что теперь делать, молча впитывали ужасное зрелище, раздираемые когтями отчаянья. Прошло несколько минут, прежде чем я смог соображать. Тогда я разыскал за занавесями царский меч, вынес его в приемный покой и положил на столик, где его легко можно было найти в случае нужды. Бубакис видел, чем я занимаюсь, но отвел взгляд.
Выполняя последний долг перед повелителем, я был далек от мысли, что тот, кто любил меня, лежит теперь поверженным предо мною. Я служил ему и старался делать это, настолько умел, хорошо. Он ведь был царем.
Прошло еще несколько минут, прежде чем Дарий пошевелился и попросил всех нас выйти.
Наш собственный спальный шатер был разбит лишь наполовину, да так и брошен: один конец полотнища свисал с шеста, другой валялся на земле. Рабов не было видно. Отовсюду доносилась беспорядочная мешанина голосов: ссорившихся, споривших, впустую выкрикивавших какие-то приказы. То была не армия более, но лишь огромная разношерстная толпа. Некоторое время мы сидели, перешептываясь, на уже разобранных тюках с кожей для шатра. Потом, вскинув голову, я увидел, что телохранители покинули царя:
— Они ушли!
Вскочив, я отправился к шатру убедиться, что мои глаза не солгали мне. Никого, даже ни одной воткнутой в землю пики с золотым наконечником. Бессмертные сложили с себя свой почетный ранг и превратились в точно таких же простых смертных, как и все прочие. Мы остались одни.
Долго стояли мы у входа, не нарушая молчания.
Потом я сказал:
— Кажется, я слышал голос. Пойду узнаю, не нужно ли ему чего-нибудь.
Он лежал все в той же позе. Тихо войдя в шатер, я опустился на колени рядом с царем. Конечно, ничего я не слышал; но память о прежних временах вернулась ко мне, и вспомнилось, что даже благовония, которыми я умастил себя утром, были его подарком. В конце концов, я не походил на остальных.
Дарий лежал, положив голову на согнутую руку, вытянув другую вперед. Я же не решался коснуться его без позволения. Он был царем.
Почувствовав мое присутствие, повелитель дернул плечом:
— Приведи ко мне Бубакиса.
— Да, господин. — Для него я был лишь слугой, способным исполнить простое поручение. Он позабыл обо всем.
Бубакис скрылся в шатре, и вскоре мы услыхали его истошный крик, похожий на предсмертный вопль. Втроем мы вбежали внутрь. Меч все еще лежал на столике, царь — на земле. Бубакис стоял рядом с ним на коленях, бия себя в грудь, разрывая на себе одежду и нещадно терзая волосы.
— Что случилось? — вскричали мы в страхе, словно с нами не было великого царя. Все то, что знали мы и к чему были готовы, рушилось на глазах.
— Повелитель приказывает нам уйти, — всхлипнул Бубакис.
Не поднимаясь с земли, царь протянул к нам руку:
— Все вы честно выполняли свой долг. Более мне ничего не нужно, и я освобождаю всех вас от службы. Бегите, спасайтесь, пока еще не поздно. Это последний приказ, и никто не может ослушаться.
В мгновение ока нашими душами завладел страшный, смертельный ужас: поверженный царь, брошенный шатер, незнакомый черный лес, полный диких тварей и врагов… Хочу надеяться, что мы плакали о нем; с каждым прошедшим годом мне все проще верить в это. Мы кричали в голос среди ночи, пьяные от страха и горя, как плакальщики на похоронах, мы сливали голоса в общий вой, не различая собственного стона средь чужих.
Убрав с глаз выбившиеся волосы, я заметил кого-то у входа. Даже в безумии отчаяния я помнил, что охрана ушла, и бросился туда, не думая об опасности. Там стояли Бесс и Набарзан, а за их спинами — воины.
Бесс отвел взгляд от распростертого на полу царя и обрушил кулак в ладонь, бросив Набарзану:
— Поздно! Я ведь предупреждал тебя. Слышно было, как скрипнули его зубы.
— Я и помыслить не мог, что он способен на такое, — пробормотал Набарзан. В его лице не было больше злобы, только уважение и немного грусти. Поймав мой взгляд, он коротко кивнул.
Бесс же схватил мое плечо ручищей и затряс меня, приподняв над землею:
— Он умер? Отвечай, он покончил с собой? За меня ответил Бубакис:
— Возрадуйтесь, господин, ибо мой повелитель в добром здравии.
Лицо Набарзана застыло, как у высеченной в камне статуи. Он шагнул вперед, сказав Бессу:
— Вот оно что! Идем же.
Царь поднялся на ноги, едва они вошли. И встретил их словами:
— Почему вы здесь?
— Я здесь, — отвечал ему Бесс, — по праву царя. Дарий остался спокоен.
— Какое же царство поручил твоим заботам Бог?
— Я выполняю волю своего народа. Тебе следовало поступать так же.
— Как ведомо вам обоим, я уже не во власти карать предателей. Знаю, однако, кто свершит суд вместо меня, — отвечал царь.
Бесс вздернул голову:
— Я готов держать ответ перед Митрой.
— Уж наверное, раз ты решился на измену. Но я говорил об Александре.
Прежде безмолвствовавший, Набарзан тихо произнес:
— Не называй имени врага, которому ты отдал свой народ. Мы делаем это, чтобы освободить землю, взрастившую нас.
— Ты пойдешь с нами, — сказал Бесс.
Я раздумывал, не вложить ли меч в руку повелителя. Но Дарий вполне мог и сам до него дотянуться. Как мог я решать за своего господина, когда ему умереть?
Он шагнул назад; думаю, он собирался схватить оружие и драться. Но Дарий никогда не бывал скор — ни в движениях, ни в мыслях. Едва он сделал шаг, к нему подскочили и схватили за руки. Царь был высоким, сильным мужчиной, но руки его ослабли, и, когда в шатер вошли воины, он перестал сопротивляться. Дарий стоял смирно, вновь обретя достоинство. По крайней мере, он умел страдать, как подобает правителю огромной страны. Быть может, Бесс почувствовал это. Он сказал:
— Что ж, если мы вынуждены связать его, пусть путы соответствуют его рангу. — Сняв с шеи массивную золотую цепь, он обмотал ею запястья царя, словно веревкой, пока двое бактрийцев удерживали руки Дария за спиной.
Они вывели царя из шатра, придерживая за плечи, словно тот был преступником. Стоявшие у входа бактрийцы зашептались; я расслышал приглушенные возгласы и смех, в котором звенели нотки ужаса.
Рядом стояла обычная тележка с навесом из шкур, в каких мы перевозили сложенные шатры. К ней и повели Дария; мы же стояли, глядя им вслед и не веря собственным глазам, беспомощные, окоченевшие от страха. С трудом очнувшись, Бубакис вскричал: «Дайте ему хотя бы несколько подушек!» — и мы вбежали в шатер, чтобы разыскать их. Когда вернулись, царь уже сидел в повозке, рядом с двумя рабами из тех, что разбивали лагерь; не знаю, были ли то слуги или просто стражи. Мы побросали подушки в повозку, и воины отогнали нас прочь. Лошадей взнуздали, погонщик сел спереди. Казалось, целую вечность мы стояли там, наблюдая за приготовлениями и слушая перекличку конников. Пешие воины более напоминали толпу зевак, нежели колонну войска. Бесс выкрикнул приказ, и повозка, сотрясаясь на ухабах, потащилась через всю поляну к дороге.
Мимо пробежал воин, сжимавший в руках знакомую мне вещь. То был большой кувшин для воды, принадлежавший царю. В шатре хозяйничали бактрийцы, оставшиеся, чтобы разделить поживу. Несколько мародеров дрались у входа, оспаривая друг у друга наиболее ценную добычу.
Бубакис обратил ко мне обезумевший взор и, крикнув: «Пропустите нас к Артабазу!» — побежал к персидскому лагерю. Остальные последовали за ним, и воины расступились, пропуская. Ведь то были всего лишь евнухи: безоружные, они были не в счет.
Я же остался стоять, спиною вжавшись в дерево. Прогалина казалась теперь огромной пустыней, полной опасностей. Я вспомнил Сузы: нет, я не походил на остальных. Меня вполне могли счесть царским имуществом и завладеть мною, как законной добычей… Так и не разобранные, тюки исчезли. Рядом был наш лишь наполовину поставленный, полоскавшийся на ветру шатер. Я вбежал в него, выбил ногою шест и позволил всей массе натянутой кожи рухнуть на себя…
Складки пропускали немного воздуха, так что главное теперь было не шевелиться. Я лежал там в полной темноте, словно в могиле. И верно, вся жизнь моя оказалась погребена здесь, на этом самом месте. Когда же гробница раскроется, чтобы выпустить наружу, меня встретит совсем иная жизнь, столь же незнакомая мне, как и младенцу, заключенному во чреве матери.
9
Я лежал в укрытии. Плохо выдубленная кожа была тяжела и воняла, но я не решался шевельнуться. Из-вне доносился глухой шум общей суматохи, который утих, когда царский шатер был обобран дочиста. Вскоре к моему убежищу приблизились двое воинов, и я едва не вскрикнул от ужаса; но они решили, как я и надеялся, что раз шатер так и не успели поставить, он пуст. После мне уже ничего не оставалось, кроме как ждать.
Ждал я долго, ибо не доверял отсутствию криков снаружи — я просто мог и не расслышать их. Наконец я осторожно пополз в сторону и вскоре высунул голову из-под кожаного завала. Поляна была пуста, если не считать все еще чадивших костров. После темноты даже свет звезд показался мне чересчур ярким, но уже за первыми деревьями я ничего не мог разглядеть. До меня едва доносились звон оружия и гул голосов уходившего отряда; то были, конечно же, царские войска, люди Артабаза: они покинули бунтарей, ибо не могли сразиться с ними из-за неравенства в числе. Мне следовало догнать их, и поскорее.
Стараясь не шуметь, я пошарил под упавшим шатром и собрал свои пожитки. Теперь конь… Мне было достаточно лишь вспомнить о нем, чтобы знать ответ. Крадучись и спотыкаясь впотьмах, я набрел на колышки, к которым привязывали лошадей. Естественно, кроме колышков, там ничего и никого не осталось.
Мой бедный маленький Тигр, красивый подарок Дария… Он был взращен не для тяжкой поклажи! Я недолго скорбел о нем, бредущем сейчас за каким-нибудь бактрийским увальнем, ибо совсем не много времени потребовалось мне, чтобы ужаснуться собственной участи.
Враг ушел. Ушли также все те, что были мне друзьями. Ночь уже перевалила за половину, но я не видел знаков, куда они могли направиться.
Мне потребуется пища. В царском шатре, выброшенное на землю, лежало содержимое обеденных чаш. Бедняга, он так и не поел. Завернув еду в платок, я набрал полную флягу воды из ручья.
Голоса доносились еле-еле. Я шел за ними, уповая на то, что это не бактрийцы последними свернули лагерь. Те, за кем я шел, кажется, намеревались пройти вдоль горного кряжа; за собой они оставляли хорошо вытоптанную тропу, пересекавшую ручьи; ноги я замочил по колени, и в дорожной обуви мерзко хлюпала вода. Я не ходил по бездорожью с тех пор, как был ребенком, а по возвращении меня всегда ожидали заслуженный нагоняй и сухая одежда.
Рассвет еще не забрезжил, когда я прибавил шагу, заслышав впереди женские голоса. То были следовавшие за лагерем женщины, и они несли свой скарб. Если поспешить, я скоро поравняюсь с колонной. Теперь, когда лунный серп прибавил немного света, я мог идти быстрее.
Вскоре я увидел впереди мужской силуэт. Один из воинов отстал от остальных, чтобы помочиться, и я стоял, отвернувшись, пока он не закончил. Только тогда я подошел — и увидел пред собою грека. Значит, это их я нагонял! Меня сбили с толку женские голоса; конечно, эти женщины — персиянки, как же иначе? Наемники не таскали за собою жен, они оставляли их дома.
Грек был крепким воином, с приземистой фигурой и короткой черной бородой. Его лицо показалось мне знакомым, но я, верно, обознался. Шагнув навстречу, он воззрился на меня в изумлении. От него несло потом.
— Клянусь Псом! — сказал он наконец. — Это мальчишка Дария, и все тут.
— Я Багоас, из царских слуг, и мне нужна помощь. Я пытаюсь догнать персов, ушедших с Артабазом. Скажи, сильно ли я сбился с пути?
Грек медлил, оглядывая меня с ног до головы, но все же произнес:
— Нет, не слишком. Следуй за мной, и я выведу тебя на верную тропу. — Он зашагал прямо в чащу. При нем не было оружия, по греческому обычаю на марше.
Ни малейшего признака тропы; лес, казалось, вырастал вокруг нас стеной, и мы не успели уйти далеко, когда грек обернулся. Одного взгляда было достаточно. В словах нужды не было, и, не тратя их зря, он просто упал на меня, придавив своим весом.
Когда он прижал меня к земле, ко мне вернулась память. Чернобородый грек и вправду походил на человека, которого я знал когда-то: на Обара, ювелира в Сузах. В одно-единственное мгновение я пережил все снова, но я уже не был двенадцатилетним мальчишкой.
Грек был вдвое тяжелей, но я ни разу не усомнился, что у меня достанет силы убить его. Я вяло боролся с ним — только для того, чтобы скрыть, чем я занят, — пока не вытащил кинжал. И тогда я вонзил его греку меж ребер, по самую рукоять. Среди танцев, которыми я радовал царя, был один из его любимых — я исполнял его лишь ночью, когда мы были одни. Танец тот заканчивался медленным кувырком назад со стойки на руках. Поразительно, какими крепкими от этого становятся руки.
Насильник задергался, кашляя кровью. Вытащив кинжал из раны, я воткнул его снова, в сердце. Я знал, где оно находится; слишком часто я слышал его биение вместе с хриплым дыханием у своего виска. Грек широко открыл рот и умер, но я продолжал вонзать в его тело кинжал, куда только мог дотянуться. Я словно бы вновь оказался в Сузах и убивал теперь сразу двадцать человек в одном; нет, я не испытывал удовольствия, но познал радость возмездия, которая и по сей день жива в моей душе.
Где-то надо мною мужской голос крикнул: «Хватит!» я же не замечал ничего, кроме тела, у которого стоял на коленях. Обернувшись, я увидел Дориска.
— Я слышал твой голос, — сказал он.
Я встал; моя рука, сжимавшая кинжал, была окровавлена до локтя… Дориск не стал спрашивать, почему я сделал это, — чернобородый грек почти успел сорвать с меня одежду. Словно раздумывая вслух, Дориск произнес — Я-то считал тебя простым ребенком.
— Те дни давно уже миновали, — отвечал я.
Мы смотрели друг на друга в тусклом утреннем свете. Дориск был вооружен мечом и, реши он отомстить за своего товарища, убил бы меня, как новорожденного щенка. Было все еще слишком темно, чтобы разглядеть его глаза.
Вдруг он сказал:
— Быстро, надо спрятать тело. Его кровный брат служит вместе с нами. Ну же, хватай за ноги… Вон туда, за кусты; мы скатим его в овраг.
Мы раздвинули ветви. По дну оврага весной, наверное, бежала речушка, он был глубок и крут. Тело гулко скатилось вниз, и кусты сомкнулись.
— Этот воин сказал мне, — заговорил я, — что поможет выйти к персам.
— Он солгал, они идут впереди нас. Омой свою руку и этот нож, здесь есть вода. — Дориск показал мне ручеек, бежавший меж камней. — В местных лесах водятся леопарды. Нас предупреждали, чтобы мы не отставали от остальных… Ему тоже следовало помнить об этом.
— Ты возвращаешь мне жизнь, — сказал я.
— Не думай, что ты мне чем-то обязан… Но в любом случае, как ты собираешься поступить с нею?
— Попробую нагнать Артабаза. Помня о Дарий, он может взять меня с собой.
— Поспешим, а то потеряем колонну.
Мы карабкались по камням, поросшим мхом и кустарником; когда же нам попадалось особенно крутое место, Дориск помогал мне одолеть преграду. Я пытался вспомнить, как Артабаз на самом деле относился к тому, что царь держал при себе мальчика. И ведь он был столь стар, что ночная скачка вполне могла убить его! О сыновьях Артабаза я не знал практически ничего.
— Насколько я могу судить, — задумчиво протянул Дориск, — старик сделает для тебя все, что только сможет. Но знаешь ли ты, куда он направился? Они намерены сдаться Александру.
Одному только Богу ведомо, отчего мне раньше не пришло это в голову. Конечно, старик может положиться на милость врага, которого некогда качал на коленях! Я настолько пал духом, что не мог выдавить ни слова.
— В конце концов, — продолжал Дориск, — мы отправимся за ним. Иного пути нет. Никто из нас не доверяет Бессу; об Александре, по крайней мере, говорят, что он держит слово, однажды дав его.
— Но где искать Александра?
— В эту минуту он, должно быть, проходит Врата. Два персидских властителя бросились навстречу; говорят, пусть лучше Дарий будет с ним, нежели с изменниками. К тому же и сами они явно не останутся внакладе.
— Молю Бога, чтобы они не опоздали.
— Если Александр спешит, он действительно скор. И мы вовсе не хотим встать у него на пути… Персы далеко впереди; они жаждут переговоров, а не битвы. Ага, вот и наша колонна!
Сдерживая голоса, воины пробирались меж деревьями, словно тени. Дориск не вел меня прямо к ним, но шел в стороне. Сейчас я был покрыт синяками и сбил ноги от долгой ходьбы в промокшей обуви, так что был признателен за помощь. Когда я споткнулся в очередной раз, Дориск взял у меня суму. Тускловатое мерцание меж стволов красноречиво заявляло о близком рассвете. Дориск присел на упавший ствол, и я тоже был не прочь передохнуть.
— Значит, я думаю вот что, — сказал он. — Мы обогнем горы, не выходя на дорогу. Идем в Гирканию, а потом… кто знает? Если ты твердо решил догнать персов, то, по-моему, завтра добьешься своего, когда к полудню они разобьют лагерь. Придется попотеть, раз уж ты не привык ходить пешком. — Он помолчал; светлеющее небо теперь показало мне его голубые глаза. — Или можешь идти дальше со мной и принять мою руку. Тебе не придется хвататься за свой нож. Это я обещаю.
Я вспомнил, как он улыбался мне, когда мы встретились в первый раз. Теперь в его улыбке было меньше тоски и больше надежды. С удивлением я подумал, что теперь могу ответить «да» или «нет», как захочу. Впервые в жизни. И я сказал:
— Да, я пойду с тобой.
Догнав колонну, мы заняли в ней свое место. Даже когда совсем рассвело, никто не удивлялся, видя меня среди воинов. Нескольких мужчин сопровождали мальчики, шедшие рядом с ними. Многие греки предпочитали женщин, но их подругам приходилось держаться позади строя.
Когда мы остановились передохнуть, я разделил с Дориском последние крохи имевшейся у меня пищи. Он сказал, что впервые в жизни ему выпадает честь вкусить яств с царского стола.
Он оказался заботливейшим спутником. Когда мои натертые ноги нестерпимо заныли, он бросился на поиски заживляющего раны бальзама и нашел его у одного из воинов. Сняв мою обувь, Дориск собственными руками смазал и перевязал мне ноги, повторяя, сколь они стройны и прекрасны, хоть они и были в таком виде, что я постыдился бы их показывать. Один раз, когда никто не смотрел в нашу сторону, он даже поцеловал их. К счастью, когда я боролся со своим насильником в кустах, мой лук отлетел в сторону и не пострадал, а стрелы чудом не выпали из колчана, так что и я мог предложить ему что-то (не считая любви), стреляя дичь для общего котла.
Дориск рассказал мне об Афинах, где, по его словам, в довольстве и достатке жила его семья, пока некий злодей не привлек его отца к суду по ложному обвинению; злоумышленник нанял известного оратора, который очернил имя отца Дориска грязной ложью. Судьи сочли его виновным; семья лишилась доходов, и Дориск, младший из сыновей, был принужден продавать свой меч. По его словам, тот же самый оратор наставлял народ, как следует голосовать, какие законы принимать, идти ли на войну или же стремиться к миру… Все это называется «демократия», сказал мне Дориск, и она была наилучшим устройством общества в добрые старые времена, когда составители речей старались не грешить против истины.
Я отвечал ему, что в Персии мы все научены говорить только правду — это наша главная черта. Вне сомнений, Бесс с Набарзаном тоже ненавидели Ложь.
Меж нами установилась самая тесная приязнь, но — к своему великому огорчению — я нашел стиль его любовных игр до разочарования бедным. Я всегда делал вид, что получаю удовольствие, ибо для Дориска это было весьма важно. Нет ничего проще, чем оказать другу подобную услугу, но это единственное из моих умений, которым мне пришлось воспользоваться в греческом лагере… Греков я посчитал совершенно безыскусными в этом смысле.
Мне вспомнилось, как я пообещал себе завести любовника, когда царь перестал посылать за мной. Мне рисовались тогда тайные встречи в саду, при свете полной луны; шелест шелковых одежд у распахнутого окна; драгоценный камень, привязанный к розе… Теперь я оказался здесь, вдвоем с пехотинцем чужого войска, в простом убежище из наломанных ветвей.
Как-то ночью Дориск поведал мне о мальчике, которого полюбил дома, в Афинах, хоть красота его и была лишь бледной звездочкой в сравнении с ослепительным светилом, добавил он, имея в виду меня.
— Первый пушок еще не успел тронуть ему щеки, когда я обнаружил, что он тратит мои деньги на женщин. Мне казалось, сердце вот-вот разорвется от горя.
— Но, — отвечал ему я, — это же естественно, если твой возлюбленный столь молод.
— Прекрасный чужестранец, с тобой бы это не могло произойти.
Я отвечал ему:
— Да. Торговцы рабами в Сузах потрудились на славу.
Какое-то время он виновато молчал, потом же спросил, сильно ли я обиделся. Он был добр со мной, и оттого я покачал головой.
— В Греции, — поспешил он заверить, — этого не делают вообще…
Но мне не кажется, однако, что грекам есть чем гордиться, пока они продают детей в бордели.
В их лагере мне было легко, ибо греки долго прожили в Персии и старались уважать наши обычаи. Не соблюдая приличий в отношении друг друга, со мною они тем не менее старались сдерживаться. Они почитали также святость рек, набирая воду для умывания и не оскверняя потоков. Свои собственные тела они чистили странным способом, размазывая по ним масло, которое затем соскребали специально притуплёнными ножами, столь бездумно открывая себя чужим взорам, что из скромности я уходил прочь. Запах масла был мне неприятен; я так никогда и не сумел привыкнуть к нему.
Ближе к ночи женщины сооружали какие-то небольшие шалаши для своих мужчин (у некоторых были и дети), готовили им ужин. Днем у них не было возможности повидаться… Что же до мальчиков — прелестных крестьянских ребятишек, купленных у нищих родителей за пару серебряных монет, ушедших от родного дома на многие лиги и растерявших по дороге все персидские понятия о вежливости и благопристойности, — то даже я не хотел задумываться об их дальнейшей судьбе. Те же из воинов, что шли парами и делили поклажу поровну меж собой, сделались любовниками еще в Греции.
Так мы и продолжали путь, полный опасностей, казавшихся тогда великими, и дней через двадцать достигли западных холмов, которыми заканчивалось владычество обледенелых горных вершин. Только тогда мы смогли окинуть взором раскинувшуюся внизу Гирканию. Здесь греки построили настоящий лагерь, крепкие деревянные укрытия; тут они рассчитывали остаться, не привлекая к себе лишнего внимания, пока не узнают, где теперь Александр. Отсюда они рассчитывали выслать послов, а не бросаться прямо к нему в руки.
Уже довольно скоро какие-то местные охотники поведали нам, что македонцы обходят склоны, не выбираясь из леса, — сами горы прикрывают им фланг. Охотники не могли сказать, впрочем, подозревает ли Александр о присутствии здесь греческого отряда.
И один лишь я, когда все вопросы были заданы, спросил охотника, не слышно ли чего-нибудь о судьбе Дария. Мне ответили, что царь погиб; вероятно, это Александр убил его.
Пришло время собираться в дорогу. Где-то неподалеку и старый Артабаз также должен был разбить лагерь, чтобы самому отправиться к Александру. Я порасспросил охотников. Они отвечали, некий персидский властитель действительно стоит лагерем в лесу, на расстоянии одного дня ходьбы на восток; кто именно, они не могли сказать. И он, и все его люди были чужаками в этих краях.
Мы с Дориском распрощались той же ночью; я должен был пуститься в путь на рассвете. Кроме грека, никого на этой земле не волновало, погиб я или выжил, и теперь я наконец почувствовал это.
— У меня никогда не было мальчика, подобного тебе, — сказал он. — И никогда уже не будет. Ты отвратил меня от всех остальных, так что отныне мне придется искать любви у женщин.
Весь день я шел через лес по охотничьим тропам, страшась змей под ногами и леопардов в зарослях, раздумывая по пути, что стану делать, если персы перенесли лагерь. Но еще до того, как солнце спустилось к горизонту, я набрел на частокол, укрытый от глаз поворотом горного потока. Ограда из колючих ветвей окружала жилье, и у единственного прохода стоял часовой со спокойствием, присущим только хорошо обученным воинам. Увидев, что я — всего лишь евнух, он опустил пику и спросил, чего мне нужно. Только тогда я вспомнил, что одежды мои успели превратиться в непристойные грязные отрепья. Назвав себя, я попросил о прибежище на одну ночь. После пути через незнакомый лес меня уже не беспокоило, кто они такие, пусть только позволят войти.
Страж передал с кем-то весть, и вскоре из лагеря появился посланный за мною безоружный воин, вежливо пригласивший меня внутрь. Лагерь оказался рассчитан не более чем на несколько сотен воинов; с Артабазом же были тысячи. Здесь стояли шалаши, сложенные из дерева и тростника; никаких шатров. Казалось, эти люди пришли налегке, но в сторонке я увидел и загон с прекрасными нисайянскими лошадьми. Тогда я спросил имя славного мужа, оказавшего мне гостеприимство.
— Не тревожься, ведь он предлагает тебе ночлег. Ныне чем меньше знаешь, тем лучше.
Жилище неизвестного мне властителя оказалось во всем подобно прочим, но гораздо вместительней, из нескольких комнат. К моему замешательству, слуга ввел меня в прекрасно обставленную ванную, которой явно мог пользоваться лишь хозяин.
— Ты ведь захочешь искупаться после долгой дороги. Воду сейчас принесут.
Мне даже неловко было марать чистую скамью своею грязной одеждой. Два раба-скифа наполнили ванну горячей и холодной водой; здесь было даже благовонное масло! Неописуемое удовольствие. Я вымылся сам и промыл волосы, едва заметив хорошо вышколенного слугу, который вошел с вежливо опущенным взглядом и забрал мои пропитанные грязью и потом лохмотья.
Когда, разомлев от теплой воды, я блаженно откинулся на бортик ванны, занавес, разделявший комнаты в этом доме, качнулся. Ну, подумал я, и что с того? Мужчина, убитый мною в лесу, сделал меня пугливым, подобно какой-нибудь девчонке. Подобный ему человек вошел бы ко мне, даже не раздумывая, так следует ли во всяком видеть только врага? Я встал и, насухо вытершись, надел оставленный мне прекрасный халат белой шерсти.
Тот же слуга внес поднос с изысканными яствами: там были сочное мясо молочного козленка под соусом, белый хлеб и вино с пряностями. Удивившись этому чуду в столь суровых обстоятельствах, я вспомнил о городе Задракарте, мельком виденном мною далеко внизу, и решил, что мой приветливый хозяин разбил здесь лагерь, прибыв налегке, но не без денег.
После трапезы я сидел, испытывая полное блаженство, и причесывался, когда слуга внес в комнату стопу одежды, сказав:
— Мой господин надеется, ты сочтешь это достойным себя.
Одеяния были сшиты из чудесной тонкой ткани: широкий балахон вишневого цвета, синие штаны и туфли с вышивкой. Одежда подогнана во множестве мест, чтобы сделать ее меньше; должно быть, ее ушивали по моей собственной… Я вновь почувствовал себя самим собой. Чтобы отметить такое событие, я подвел глаза тенями и надел серьги.
Вернувшись, слуга сказал:
— Тебя желает видеть мой господин.
Только подпоясываясь, я вспомнил о кинжале. Его унесли вместе с моей старой одеждой и не вернули.
В хозяйских покоях со стропил свисал зажженный светильник тонкой резьбы; яркие полотнища местной работы выстилали деревянные стены. Мой гостеприимный хозяин полулежал на диване, и перед ним стоял столик для вина. Улыбнувшись, он приветствовал меня, подняв руку.
То был Набарзан.
Я стоял у входа, безучастный, как вол, и пытался привести в порядок разбежавшиеся мысли. Скорее, чем ступить под крышу к этому человеку, продавшему жизнь моего господина, мне следовало переночевать где-нибудь в лесу, под корягой. Теперь же, искупавшись и насытившись, в новых одеждах, обретя убежище на ночь, я не мог чувствовать ничего, кроме благодарности, за то, что Набарзан не открыл мне своего имени с самого начала.
— Войди же, Багоас. — Казалось, его ничуть не задела моя неучтивость. — Присядь. Надеюсь, ты остался доволен приемом.
Приведя в порядок мысли, я склонился в поклоне — это, по крайней мере, я мог себе позволить — и произнес слова, в которых была истина:
— Я в великом долгу у тебя, господин.
— Вовсе нет. Присядь же, давай поговорим. У меня не часто бывают гости, и я рад твоему обществу.
Присев на край дивана, я принял предложенное вино.
— Но скажи, кого ты ожидал здесь увидеть? — продолжал Набарзан.
— Артабаза, — ответил я, — или его людей.
— Замечательный старик, чья душа сплетена из одних достоинств. Александр встретит его с распростертыми объятиями — именно добродетельность он более всего ценит в людях.
Должно быть, Набарзан хорошо платил за доставляемые сведения. Но я размышлял сейчас о том, что он давно вышел за пределы обычной вежливости хозяина к попросившему о ночлеге путнику; меня беспокоило также воспоминание о шевельнувшемся занавесе. Как некогда в Вавилоне, в мои думы закралось сомнение.
— Ты тревожишься, — сказал он самым дружелюбным тоном, — я могу это понять; путешествие не было легким, раз тебе даже пришлось пустить в ход кинжал. Забудь о нем; я не причиняю вреда гостям, однажды впустив их в дом.
Теперь, когда мои мысли были прочитаны, я ответил, что не сомневался в его добрых намерениях. Сам по себе Набарзан никогда не бывал мне неприятен. Я с радостью вознаградил бы его за доброту, если бы не содеянное им. То был вопрос моей чести.
— Я знаю, сколь ты был предан Дарию. — Видно, Набарзан умел читать по лицу. — В одном царю повезло: ему верно служили более достойные люди, чем он сам. В нем, наверное, действительно что-то такое было, но, увы, я не имел счастья разгадать, что именно.
— Он поднял меня из дорожной пыли и дал мне все, что я имел. Даже собака не смогла бы укусить его после этого.
— Да, даже избитая им собака. Однако хозяин умирает, и преданный пес всегда бежит прочь.
— Значит, он и вправду мертв? — Я вспомнил о повозке и золотой цепи, сковавшей ему руки. Сердце мое ожесточилось.
— Да, мертв.
Внезапно мне в голову пришла мысль: а что же Набарзан делает здесь, получив, по всей видимости, свою награду? Почему прячется в лесу со столь малым войском? И где же тогда Бесс?
— Я слышал, Александр убил его?
— Слухи, распускаемые невежественными крестьянами, мой мальчик. — Печально улыбаясь, Набарзан покачал головой. — Александр ни за что не убил бы Дария. Он предоставил бы царю Персии самые изысканные развлечения, покачал бы его сына на своем колене, после чего даровал бы Дарию какой-нибудь дворец, где тому было бы суждено встретить старость. Александр женился бы на его дочери, вежливо осведомившись, нельзя ли признать его полномочия. Восстань Дарий позднее, и его растоптали бы без жалости, но, конечно, он ни за что не решился бы на такое. Повторяю, он спокойно дожил бы до дряхлой старости… Обо всем этом он начал подумывать, когда Александр уже гнался за нами по пятам. Македонец летел, как ветер из Скифии; весь путь за его спиной, должно быть, усыпан трупами загнанных лошадей. Царская повозка сильно затрудняла нам дорогу, и мы освободили Дария, привели коня. Царь же отказался подняться в седло, заявив, что больше доверяет Александру, чем нам. Он останется там, где стоит, и сам проведет переговоры. К тому моменту Александр уже рубил наш тыл, жизнь и смерть зависели от мгновений. Царь не желал ехать дальше, вот почему нам пришлось убить его собственными руками. Поверь, я оплакиваю его гибель.
Я молчал, уставившись в тени, танцевавшие за пределами яркого пятна светильника.
— Знаю, — продолжал Набарзан, — чем ты ответил бы мне сейчас, если бы язык тебе не связывали путы моего гостеприимства. Так пусть же меж нами не будет недомолвок. Дарий — царь, каким бы скверным полководцем он ни был. Но я — перс, и для меня второе важнее первого… Я не искал (как некий визирь, твой тезка) царя, который стал бы моим слугой. Мне был нужен царь, который вел бы нас к победам, служить коему я сам почитал бы за честь. Что ж, Митра посмеялся надо мной. Когда все было кончено, я превратился в перса, у которого вообще нет царя.
Быть может, вино разморило меня, притупив сознание, но оно не успело замутить его вовсе. Зачем Набарзан говорит все это? Зачем признался в цареубийстве? Отчего не считается с разницей в нашем положении? Никакого смысла в том я не находил.
— Но, господин мой, — сказал я, — все вы собирались посадить на трон Бесса. Неужели и он также погиб?
— Пока еще нет. Он надел митру и отправился в Бактрию, но смерть настигнет Бесса в тот момент, как только до него доберется Александр. Я больше страдаю от собственного недомыслия, чем от содеянного предательства. Так-то, мой милый мальчик. Я искал царя для Персии, а нашел лишь разбойника с гор.
Набарзан вновь наполнил мою чашу.
.— Я полагал, он сумеет обрести величие, когда царство упадет к нему в ладони. Увы. Как только Дарий был связан, все бактрийское воинство превратилось в свору мерзавцев. Бесс не смог остановить грабежа царского шатра, который уже принадлежал ему самому! Они завладели бы даже сундуком с деньгами, не позаботься я о нем заблаговременно…
В его словах опять послышалось мурлыканье леопарда. Теперь я многое понимал.
— Но то было лишь начало. Они крушили все вокруг, будто оказались посреди чужих земель: грабили, насиловали, убивали. Почему бы нет? Ведь они же не в Бактрии. Я напомнил Бессу, что отныне он — великий царь; его люди режут его же подданных! Бесс счел это должным вознаграждением за верную службу. Я убеждал поспешить — если бы нас догнал Александр, все оказалось бы впустую. Бесс отмахнулся. И тогда глазам моим предстала истина: он не собрал своих воинов в кулак только потому, что не мог! Они служили за страх и совесть при старом порядке, который понимали. Теперь же они знали одно: нет более царя, все порядки рухнули. И они правы. Царя действительно нет.
Темные глаза Набарзана, затуманившись, созерцали что-то за моей спиной. Мне же пришло в голову, что с тех пор, как он забился в эту дыру, я был первым, с кем он мог поделиться своими печалями.
— Стало быть, Александр вихрем налетел на нас с той горсткой людей, что выдерживали его бешеный темп, и нашел наши тылы шатавшимися, словно пьяные крестьяне в базарный день. Сотни воинов Александра окружили тысячи наших, как пастухи — стадо.
С меня было довольно. Я потерял самого себя, положение, будущее (и даже веру, как ты сказал бы мне, если б только мог), чтобы вместо никчемного труса посадить на престол бесполезного негодяя. Даже поражение у Исса не оставило во мне такой горечи. С отрядом собственных всадников, еще не растерявших последние крохи дисциплины, я бежал прочь и, пройдя через все эти леса, встал лагерем, где ты и нашел нас. Сказать на это было нечего, но я вспомнил о своем долге перед Набарзаном:
— Но и тут тебя подстерегают опасности, господин. Александр идет на восток.
— Да, я тоже слыхал об этом. И стараюсь сделать все, что в моих силах. Но, милый мой мальчик, мы довольно времени потратили на разговоры обо мне. Давай подумаем и о твоих делах… Жаль, что ныне тебе приходится жить впроголодь, вот как сейчас, но какое будущее я мог бы предложить взамен? Если Бог смилостивится и позволит мне вновь увидеть родные края, я все равно окажусь в немалом затруднении… Должен признаться, я часто сожалел, что ты — не девушка, или же о том, что за всю свою жизнь мне не удалось встретить девушки с лицом, красою подобным твоему. Грезить о чем-то большем мне не позволяет естество. А ведь и вправду ты уже не столь женоподобен, каким я помню тебя во дворце Вавилона! Это придает твоим чертам подлинное своеобразие. Но мне надо сперва выжить из ума, прежде чем я найду тебе место где-нибудь в своем гареме…
Набарзан улыбался, но я чувствовал, что за этой игрой он все же скрывал что-то.
— Однако, — продолжал он, — ты, вне сомнения, самое привлекательное существо из всех, кого мне доводилось встречать, будь то женщина, девочка или мальчик. И впереди остается лишь несколько лет подобной красоты; ужасно было бы растратить их втуне. Правда в том, что ты должен служить лишь царям.
Набарзан явно не ждал ответа, а потому я хранил вежливое молчание.
— Как бы хотелось мне чем-нибудь обеспечить твое будущее. Но у меня нет и собственного… Теперь мне ясно: надо отправляться по единственно возможной дороге, вслед за Артабазом, не имея притом ни единого из его преимуществ.
— Неужели ты отправишься к Александру? — вздрогнув, переспросил я.
— Куда ж еще? Он — единственный Великий царь, который у нас теперь есть или которого мы достойны. Будь он персом и столь же доблестным полководцем, все мы давным-давно уже последовали бы за ним. Все, на что я могу надеяться в лучшем случае, — это тихая жизнь в родном краю, за счет моих собственных угодий. Цареубийство — тот грех, который жестоко преследуют все цари без исключения, и все же… Александр — воин. Он дважды сражался с Дарием. И я думаю, он сможет понять меня.
Из уважения к хозяину дома я не мог отвечать.
— Во всяком случае, он обещал мне безопасность, если я лично явлюсь к нему узнать условия сдачи. Пусть даже он возненавидит меня за содеянное, я еще смогу вернуться в этот лагерь. И вот тогда, я думаю, начнется настоящая игра.
— Надеюсь, этого не случится, господин! — Мои слова были искренни, и Набарзан благодарно улыбнулся в ответ.
— Ты видел моих лошадей в загоне? Это подарок для Александра. Конечно же, их уберут золотом и се-ребром, но у македонца и так полно коней, ничем не хуже этих.
Из вежливости я возразил: Александру никогда не сыскать лучше.
— Да почему же, в них нет ничего особенного. В конце концов, Александр — самый богатый человек в мире. Какой подарок способен обрадовать его? Если чего-то ему хочется — значит, оно у него уже есть… Такому человеку можно сделать лишь один ценный дар. Подарить нечто такое, чего он искал очень и очень давно, сам даже не подозревая о том.
— Надо очень хорошо знать Александра, господин, чтобы разыскать для него подобную вещь.
— И все-таки, сдается мне, я видел именно то, что ему необходимо.
— Рад слышать это, господин. Но что же это такое? Помолчав немного, Набарзан ответил:
— Ты.
10
Мы, персы, говорим так: серьезный вопрос надлежит обсудить дважды. Сперва на пьяную голову, а уж затем — и на трезвую.
На следующее утро я проснулся на соломенном тюфяке в покоях Набарзана, где мирно спал, не подвергаясь приставаниям, словно в доме кровного родственника. Голова немного гудела: по всему видно, отменное вино мы пили вчера. Лес наполнял утренний щебет птиц. Когда ж я оглянулся по сторонам, пытаясь сообразить, где нахожусь, то сразу увидел моего гостеприимного хозяина, спавшего в другом конце комнаты. Память не желала проясняться, но почти сразу откуда-то взялось смутное ощущение нависшей грозной опасности, и оно все не исчезало.
Мы говорили и пили, пили и говорили… Припоминаю слова: «Неужто они и вправду красят лица синим?» И гораздо позднее, кажется, Набарзан заключил меня в целомудренные, но теплые объятья, призвал богов мне в помощники и расцеловал. Должно быть, я не стал противиться.
Где-то в лагере гулко лаяла собака. Заслышав голоса, я решил, что должен все обдумать прежде, чем проснется Набарзан. Ко мне понемногу возвращались обрывки вчерашнего разговора. «Ты сам должен из-брать свой путь. Поверь, я не стану принуждать тебя хитростью: ты узнал бы всю правду, едва я скрыл ся бы с глаз, — и тогда я обрел бы опасного врага. Но ты остался верен Дарию передо мной, его убийцей, и я думаю, что могу довериться тебе. Ты расскажешь обо мне все, как есть».
И еще он сказал: «Служа Дарию, я пытался вы знать об Александре все, что только можно. Всегда следует изучить своего врага заранее… Среди прочих, более полезных в то время, сведений я узнал также, что гордость македонца простирается и в его опочивальню: он ни разу не возлежал с рабом или с пленным. А потому, сдается мне, первым делом он осведомится, свободен ты и пришел ли по собственной воле». — «Что ж, — молвил я, — тогда я знаю, что ему ответить».
Крохотная пичуга села на деревянный ставень окна и запела так громко, что ее горлышко трепетало, словно в такт сердцу. Набарзан спал покойно, как если бы за его голову не была назначена награда. Он сказал еще, если только я верно помню: «Насколько мне ведомо, дважды некие просители предлагали Александру греческих мальчиков, известных своею красотой. Он же всякий раз отвергал их предложения с негодованием. Но, милый мой Багоас, ни один из угодливых подхалимов даже не подумал предложить ему женщину». Кажется, я помню, как Набарзан взял на ладонь локон моих волос (еще влажных после ванны) и задумчиво покрутил в пальцах. К тому времени мы оба уже были изрядно навеселе. «Никаких особенных усилий не нужно, — сказал он, — чтобы отвергнуть пустое имя, пусть даже стоящее рядом со словом „прекрасный". Но плоть и кровь — о, то совсем иное дело…»
Во что превратилась моя жизнь, горестно размышлял я, с тех пор, как царь покинул нас? Увы, я владею только одним ремеслом, способным прокормить меня. Только одно у всех на уме, и у Набарзана тоже, — пусть даже он отдаст меня другому. Если отказаться, очень скоро я кончу там, где начинал в двенадцать лет…
И все-таки я страшился порвать со всем, что знал, связать остаток жизни с варварами. Кто откроет мне, как ведут себя македонцы в опочивальнях? Каковы их любовные привычки? В Сузах я познал истину: даже самая привлекательная внешность может оказаться маской, за которой таятся невыразимые ужасы. И наконец: положим, мне не удастся угодить Александру?..
Пусть так, рассудил я, неведомые опасности лучше череды несчастий, медленно и незримо впивающихся в тело, подобно проказе, пока сама жизнь не превратится в пытку, одна мысль о которой некогда могла ее оборвать. Один бросок копья: в цель или мимо. Да будет так.
Набарзан зашевелился, зевнул и, подняв голову, улыбнулся мне. Но лишь за завтраком спросил:
— И что же, в согласии ли трезвый с пьяным?
— Да, мой господин, я пойду. С одним условием: ты дашь коня, ибо мне надоело ходить пешком. И еще, коли уж ты предлагаешь меня в дар самому богатому человеку на свете, я должен выглядеть так, словно я и впрямь чего-нибудь стою.
Набарзан громко рассмеялся:
— Хорошее начало! Никогда не продавай себя задешево, особенно Александру. У тебя будет и конь, и настоящая одежда, а не эти обноски; я уже послал в Задракарту. В любом случае нам следует дать твоим ссадинам возможность затянуться. Теперь, созерцая твой лик при свете дня, вижу: путь сквозь лес не был праздной прогулкой… — Взяв за подбородок, Набарзан повернул меня к солнцу. — Пустяк, всего лишь царапины. Несколько дней, и они исчезнут.
Минуло четыре дня, прежде чем наша кавалькада спустилась с холмов к лагерю Александра.
Набарзан был сама щедрость. Мой гнедой конь с белыми гривой и хвостом оказался даже лучше, чем бедняжка Тигр; теперь я владел двумя замечательными нарядами, причем лучший из них, что был сейчас на мне, — с настоящими золотыми пуговицами и с вышивкой на рукавах.
— Прости, милый мальчик, — сказал Набарзан, когда мы тронулись в путь, — что я не могу вернуть тебе кинжал. Александр решил бы, что я посылаю к нему убийцу.
За нами гордо вышагивали нисайянские лошади в красиво украшенных сбруях и уздечках, с бахромой на чепраках… С достоинством, но скромно одетый благородным просителем, Набарзан правил конем позади меня; неторопливый в движениях и хранящий спокойствие, он выглядел не менее чистопородным, чем его лошади. Надеюсь, Митра простил мне добрые мысли о нем.
Впереди кавалькады ехал проводник — македонский военачальник, знавший несколько персидских слов.
Поднявшись на очередной холм, он остановился и, обернувшись к нам, указал вниз. Там, у реки, был разбит небольшой лагерь — Александр разделил воинство, чтобы прочесать горы и укрепить людьми опорные точки, так что сейчас его окружало только личное войско, приведенное из Македонии. Его шатер мы увидели сразу; внушительными размерами он напоминал персидский.
Набарзан шепнул мне:
— Видишь? То шатер Дария; я узнал бы его где угодно. Александр захватил его при Иссе.
О той битве он всегда говорил с горечью. Мне вспомнились воины в Вавилоне и их рассказы о том, как достойно бился Набарзан, пока царь не бежал прочь.
Мы правили сквозь лагерь под цепкими взглядами македонцев, пока не добрались до площадки перед царским шатром. Слуги приняли наших коней, и Набарзан был представлен вышедшему Александру.
Как ясно — даже теперь, спустя годы — я помню его незнакомцем! Он оказался вовсе не столь мал ростом, как представлялось мне по чужим рассказам. Конечно, рядом с Дарием он и впрямь выглядел бы мальчишкой: даже молодой македонец, вслед за ним вышедший к нам из шатра, был повыше. Нет, рост самого Александра был средним; как мне кажется, люди ждали, чтобы стать соответствовала деяниям, и разочарование уменьшало его рост в их глазах.
Артабаз говорил, даже в Персии его можно было бы назвать красавцем. Ко времени нашей встречи Александр несколько дней провел в седле, защищаясь от солнца не шляпой но открытым шлемом, и обжегся. Светлая кожа покраснела, приняв ненавистный оттенок, напоминавший нам о северных дикарях, но у Александра не было их рыжих волос — его локоны горели золотом. Небрежно остриженные по плечи, не прямые и не курчавые, они свободно ниспадали, подобно сияющей пряже. Когда Александр обернулся к толмачу, я увидел, что черты его лица правильны, хоть и искажены пересекавшим скулу шрамом от удара мечом.
Какое-то время спустя Набарзан с поклоном указал на подарки, после чего перевел взгляд на меня. Я стоял слишком далеко, чтобы слышать его речь, но Александр тоже поглядел в мою сторону, и я впервые увидел его глаза. Их я помню, словно это случилось вчера, собственные спутавшиеся мысли — куда менее отчетливо. Я испытал нечто вроде шока и подумал про себя, что следовало получше подготовиться к подобному испытанию.
Приблизившись с опущенным взором, я пал ниц. Александр сказал по-персидски: «Ты можешь подняться». В то время он едва ли знал хотя бы пяток фраз на нашем языке, но выучил эту, наравне со словами приветствия. Он не привык, чтобы люди простирались перед ним на земле; сразу видно, от этого ему становилось не по себе. Поклонившись, мы встаем безо всякого приказа, но никто, однако, не спешил указывать царю на его ошибку.
Я стоял перед ним, опустив глаза (как то подобает в присутствии владыки), когда Александр неожиданно выкрикнул мое имя: «Багоас!» — и, застигнутый врасплох, я поднял голову, как он на то и рассчитывал.
Как добрый прохожий может улыбаться незнакомому ребенку, пытаясь прогнать его страхи, так Александр улыбнулся мне. Не поворачиваясь, он бросил толмачу:
— Спроси мальчика, пришел ли он по доброй воле.
— Мой господин, я немного говорю по-гречески, — сказал я, не дожидаясь перевода его просьбы.
— И очень даже неплохо, — Александр явно был удивлен. — Что, Дарий тоже знал греческий?
— Да, повелитель.
— Тогда отвечай на мой вопрос.
Я подтвердил, что пришел по своей воле, надеясь на честь служить ему.
— Но ты явился ко мне с человеком, убившим прежнего твоего господина. Что скажешь на это? — В глазах Александра что-то погасло. Он вовсе не старался испугать меня, но взгляд его похолодел, и этого оказалось довольно.
Набарзан отступил на несколько шагов, и Александр метнул взгляд в его сторону. Я же припомнил, что Набарзан не понимает греческого.
— О великий царь, — сказал я Александру, — Дарий был добр ко мне, и я вечно буду скорбеть о его гибели. Но властитель Набарзан — воин, и он счел ее необходимой для блага моей страны. — По лицу Александра пробежала легкая тень, словно он понял что-то. — Воистину, он раскаялся в содеянном.
Помолчав, Александр отрывисто вопросил:
— Скажи, был ли Набарзан твоим любовником.
— Нет, мой господин. Только хозяином, приютившим путника.
— Значит, не любовь заставляет тебя просить за него?
— Нет, мой господин. — Думаю, именно из-за выражения его глаз, а вовсе не по совету Набарзана я тотчас добавил: — Будь он моим любовником, я не по кинул бы его в беде.
Александр поднял брови, затем с улыбкой обернулся к юноше, стоявшему за его спиной:
— Ты слышал, Гефестион? Такого защитника всегда стоит иметь под рукой.
Не позаботившись поклониться или хотя бы добавить «мой господин», молодой человек тряхнул головой:
— По меньшей мере они могли бы не обрекать его на муки.
К моему изумлению, Александр пропустил непочтительность своего спутника мимо ушей:
— Не забывай, они спешили… Я и подумать не мог, что Дарий знал греческий. Если б мы только успели вовремя!
Македонский царь осмотрел лошадей и похвалил их через толмача, после чего пригласил Набарзана войти к нему в шатер.
Я ждал рядом с нервничавшими конями, пока собравшиеся македонцы разглядывали меня. В Персии всякий евнух знает, что отличается от прочих мужчин отсутствием бороды; я чувствовал себя весьма неуверенно, оказавшись в толпе, где бород не было ни у кого. Александр брился с самой юности и призывал следовать своему примеру. Персидский воин, не задумавшись, пролил бы кровь любого, кто посоветовал бы ему уподобиться евнухам, но я не думаю, чтобы македонцам это попросту приходило в голову. У них не было евнухов, так что в лагере я оказался единственным.
Никто не досаждал мне расспросами. В македонцах я нашел дисциплину, но ни малейших признаков почтительности, которую ожидаешь встретить в царском окружении. Обступив меня со всех сторон, они пялились, обсуждая меж собой мою внешность, словно я был лошадью; они, конечно же, не догадывались, что я могу понять их. Признаться, наиболее грубых слов я действительно не понимал; но воины говорили по-македонски, а этот язык немногим отличен от греческого, так что я вполне мог догадываться, что они имеют в виду, и едва удерживался от слез. Что станется со мною среди подобных людей?
Полог шатра откинулся, и наружу вышли Александр, его толмач и Набарзан. Царь сказал что-то и протянул руку для поцелуя. По лицу Набарзана я прочел, что то был знак прощения и помилования.
Бывший командующий царской конницей произнес красивую речь, клянясь в верности, и получил разрешение уйти. Обернувшись ко мне, он весьма официально (нас слышал царский толмач) произнес: «Багоас, служи своему новому господину столь же хорошо, как и прежнему» — и подмигнул, прежде чем усесться на коня.
Набарзан вернулся в свои родовые владения, к своему гарему и, должно быть, жил там, как и надеялся, в тишине и спокойствии. Нам не довелось повстречаться снова.
Александр приказал увести лошадей и обернулся, словно только что вспомнив обо мне. Признаться, я видал этот фокус и в лучшем исполнении. На миг мне почудилось… да что там, я готов был поклясться, будто в его взгляде мелькнуло нечто, что невозможно спутать. Обычно, когда тебя окидывают подобным взором, сразу чувствуешь себя неуютно, но порой этот взгляд успокаивает. Впрочем, длилось это лишь мгновение — и начисто пропало, оставив в глазах Александра лишь деловитость полководца.
— Ну, Багоас, добро пожаловать ко мне на службу. Повидайся с Харесом, управляющим моим двором, он покажет, где ты будешь жить. Мы еще встретимся позже.
Что ж, подумал я, сказано достаточно ясно.
Солнечный диск клонился к земле; мой дух также. Я не представлял себе, когда царь обычно отправляется спать.
Пришло время трапезы; я ел вместе с писцами, ведшими учет имуществу и событиям. Харес поселил меня с ними, ибо иного места для подобных мне попросту не существовало; разве что в солдатских казармах или же со слугами. Пища оказалась грубой и черствой, но писцы, кажется, к лучшей не привыкли. Спустя какое-то время один из них вежливо осведомился, как именно велись архивные записи в Сузах; к счастью, я смог удовлетворить его любопытство и завоевать тем самым их дружелюбие. В любом случае они не могли дать мне совета по поводу моих обязанностей. Я же не решился спросить, какой именно знак подает их царь, чтобы его избранник остался, когда уйдут остальные. Будь у них евнухи, они-то сумели бы помочь!
Царь уже отправился трапезничать с полководцами своей армии, и я вернулся к управителю Харесу — благородному македонцу высокого ранга. Честно сказать, я не был в восторге от его трудов; по персидским меркам, македонский лагерь был устроен кое-как, даже если считать его коротким привалом. Когда я пришел, он, как мне показалось, даже не знал, куда приткнуть меня, но, оглядев мою богатую одежду (в этом смысле я очень многим был обязан Набарзану), он выдал мне влажное и сухое полотенца, чтобы Александр мог вытереть руки во время трапезы. Я стоял чуть позади его кресла, и царь воспользовался ими; отчего-то мне все равно показалось, что Александр не ждал увидеть меня там.
Я уже был наслышан об их варварских обычаях в отношении вина: его подавали прямо во время еды, к мясу. Никто, однако, не подготовил меня к той свободе речей, которую царь допускал за столом. Они звали его просто Александром, без титулов, как равного; они даже позволяли себе громко смеяться в его присутствии, и, вместо того чтобы упрекнуть наглецов, Александр присоединялся к ним! Они вспоминали минувшие битвы, как это делают простые воины, оказывая мало почтения своему сотнику; я сам слышал, как один из них произнес: «Нет, Александр, то было за день до того», — и сия дерзость даже не была наказана! Они так и продолжали спорить, вспоминая новые подробности. Каким чудом, думал я, он может заставить их подчиняться приказам в пылу сражения?
Когда же они наелись (пища — как в крестьянской хижине на праздник, вовсе без сладостей), все слуги вышли, кроме виночерпиев. Потому и я ушел, направившись прямо к царскому шатру, дабы приготовить постель. Я был немало поражен, найдя ложе бедным, словно кровать простого воина: там едва нашлось бы место для двоих. В шатре я увидел несколько красивых золотых сосудов (изъятых, дерзну сказать, из пер-сепольского дворца); что же до прочей обстановки, то она оказалась удивительно проста: кровать со скамеечкой для одежды, умывальник, стол со стулом, полочка со свитками и высокая ванна, выложенная серебряными листами, — должно быть, она некогда принадлежала Дарию и была захвачена вместе с самим шатром.
Я поискал благовония, но так и не сумел их найти. Как раз в этот момент в шатер вошел македонский мальчик примерно одного со мною возраста, с порога вопросивший:
— Ты что здесь делаешь?
Можно подумать, он спугнул вора. Я не ответил той же грубостью, но напомнил, что был принят сегодня в услужение.
— Впервые слышу, — заявил он. — Кто ты такой, чтобы вползать сюда без разрешения? Я охраняю шатер, и насколько я могу судить, ты явился отравить Александра.
Он завопил, подзывая подмогу, и в шатер вбежал еще один мальчик. Вдвоем они как раз собрались задать мне хорошую взбучку, как полог откинулся, и на пороге появился незнакомый мне юноша. Мальчики понурились даже прежде, чем тот открыл рот.
— Во имя Зевса! — вскричал мой спаситель. — Разве ты, Антикл, не можешь стоять на часах без этих воплей, подобных крикам рыночного зазывалы? Я услыхал тебя снаружи; считай, тебе повезло, если их не слышал сам царь. Что здесь происходит? Мальчик ткнул в меня пальцем:
— Я нашел его здесь, и он рылся в вещах Александра! Юноша поднял брови.
— Ты мог бы спросить кого-нибудь из нас, прежде чем поднимать на ноги весь лагерь своим ревом. Сколько можно с тобою нянчиться? В толк не возьму, как Александр только терпит эту безмозглую детвору!
Мальчик, внезапно рассердившись, дерзко отвечал ему:
— Тебе еще не надоело следить за нами? Ты сам давно уже не служишь Александру, но до сих пор не можешь свыкнуться с этой мыслью! Между прочим, я сегодня дежурю, и неужто в мои обязанности входит допускать в царскую спальню всякого дешевого скопца, которому вздумается пошарить в чужих вещах? Что мне с того, что какой-то варвар подбросил нам эту гнусную подстилку?
Юноша не отводил тяжелого взгляда, пока мальчик не покраснел.
— Во-первых, не сквернословь, Александр этого не любит. А насчет всего остального, поверь мне на слово: мальчик имеет право быть здесь. Я своими ушами слышал, как Александр говорил с ним. Подвергать твой скудный разум другим испытаниям я не стану. Клянусь египетским Псом! Будь я хотя бы наполовину таким идиотом, я тут же пошел бы и удавился!
Пробормотав что-то, оба мальчика вышли. Юноша же окинул меня долгим взглядом, улыбнулся ободряюще и тоже покинул шатер. Я же остался, мало что поняв из происшедшего.
По обычаю, из Македонии вместе с новыми войсками прибывали и новые телохранители царя. Эта почетная обязанность, частью которой были и ночные дежурства, возлагалась на сыновей тамошних властителей. Обычно служба каждого продолжалась два-три года, не более, но за четыре года войны те служители, с которыми Александр некогда покинул родные края, уже превратились в мужчин. В Македонии он сам выбирал телохранителей; все они давно знали его обычаи, да и сам он уже привык, чтобы все шло как по маслу. Теперь же, перейдя в конницу, они, как предполагалось, должны были натаскивать недавно прибывших новичков, к которым относились с величайшим презрением. Все это я узнал гораздо позже.
В царском шатре я остался один. Мне казалось странным, что еще никто не пришел, дабы вместе со мною дождаться Александра и помочь ему разоблачиться; однако я ни минуты не сомневался, что они вскоре явятся. Зажег ночник от висевшего на крюке светильника, поставил у кровати, а сам отошел в пустой угол и сел, скрестив ноги, в тени, предавшись горестным мыслям по поводу своей дальнейшей судьбы.
За стеной послышались голоса; вскоре в шатер вошел сам царь в сопровождении двух военачальников. Мне было ясно, что они просто вошли вместе, погруженные в беседу, и никто из них не намерен приготовить царя ко сну. Я же почувствовал себя весьма неловко. Быть может, Александр не хочет, чтобы они узнали о том, что он посылал за мною? Подумав так, я остался недвижим в своем темном углу.
Когда военачальники вышли, я как раз собирался встать и помочь царю снять одеяние, но Александр в задумчивости начал ходить из угла в угол, как если бы остался один. Казалось, он глубоко погружен в мысли и не хочет, чтобы его беспокоили. Я сидел тихо, давно научившись понимать, когда следует попадаться на глаза повелителю, а когда стоит держаться подальше.
Он шагал взад-вперед, чуть склонив голову набок, и его остановившийся взгляд, могло почудиться, устремлен куда-то сквозь стены шатра. Походив так немного, он уселся за стол, открыл восковые таблички и принялся писать. Мне это показалось странным занятием для царя, в чьем распоряжении было немало писцов, которые могли вы полнить для него всю работу. За все то время, что я провел у Дария, мне ни разу не довелось видеть, чтобы тот хотя бы прикасался к инструментам для письма.
Внезапно, безо всякого приветствия или представления, при полном безмолвствии охраны, в шатер вошел молодой человек. Он не спросил дозволения и даже не приостановился на пороге… Я узнал его: он стоял рядом с Александром, когда Набарзан представлял меня. Царь, сидевший спиною ко входу, продолжал писать, не подозревая о посетителе; вошедший же быстро шагнул к нему и, встав позади, запустил пальцы и его волосы.
Я был так напуган, что не смог даже вскрикнуть. За одно-единственное мгновение мою бедную голову посетили тысячи кошмарных видений. Нужно успеть добраться до леса прежде, чем тело будет найдено. Убийца рассчитывает обвинить в смерти Александра меня, зная, что царь посылал за мной! Меня ждут изощренные пытки; я буду умирать три дня, никак не меньше.
И тогда, едва успев подняться на ноги, чтобы бежать, я понял, что смертельного удара так и не последовало. У вошедшего не было в руках оружия, а царь, скорый в движениях, не думал сопротивляться. Его голову не заламывали назад, не перерезали глотку. Пришелец просто ерошил ему волосы пальцами, как это делает мужчина, играя с мальчиком.
Изумление приковало меня к месту. Я все понял. Юноша — я уже вспомнил его имя: Гефестион — наклонился к Александру, чтобы прочесть написанное. Немного опомнившись, я медленно двинулся назад, в спасительную тень, и оба обернулись, вздрогнув от удивления.
Сердце мое почти перестало биться. Я пал ниц и поцеловал пол. Когда же я встал, Гефестион, сдерживая смех, повернулся к Александру, шутя нахмурив брови. Царь, впрочем, не сводил с меня глаз и вовсе не смеялся притом.
Он спросил, что я здесь делаю, но все греческие слова вылетели у меня из головы. Поманив к себе, он ощупал меня твердыми, тяжелыми ладонями и сказал:
— Оружия нет… И давно ли ты прячешься тут?
— О, повелитель мой, я пришел сразу после трапезы. — Я не решился напомнить царю, что он желал видеть меня; без сомнения, он мечтал, чтобы я забыл об этом. — Прошу прощения, господин, это правда. Я… я думал, мне следовало ждать тебя здесь.
— Ты ведь слышал, я собирался поговорить о твоих обязанностях позднее.
С этими словами я почувствовал, как тело омыла теплая волна, заставившая мое лицо вспыхнуть. О, с каким удовольствием я провалился бы прямо в чрево земли! Ответить я не мог.
Видя мое смущение, Александр произнес мягко, безо всякой грубости в голосе:
— Не обвиняй себя. Вижу, ты неверно понял мои слова, и не сержусь, Багоас. Можешь идти и спать спокойно.
Низко поклонившись, я вышел. Ночная смена охраны стояла спиной ко входу, и я задержался у темной стороны шатра. У меня нет здесь друзей. Некому наставить меня. А потому я должен всему научиться сам и узнать как можно больше.
Царь говорил:
— Представляешь? Сразу после трапезы! И — ни звука. Он двигается бесшумно, словно кошка.
— Бедняга окаменел от страха, — отвечал Гефестион. — Что ты здесь делал с ним, Александр? — И весело рассмеялся.
— Кажется, я догадываюсь, — сказал царь. — По-моему, он вообразил, что ты задумал убийство. Вспомни, что он обучен персидским манерам — и придворным манерам, раз уж на то пошло. Как он перепугался, бедняга… Он был мальчиком Дария, ты знаешь? Я сказал ему, что повидаюсь с ним позже; естественно, он решил, что я приглашаю его в постель. Он так страдает теперь из-за моей оплошности… Все моя вина; мне показалось, он хорошо говорит по-гречески. Мне следовало воспользоваться услугами толмача. Знаешь, в подобных вопросах надо самому быть немножко персом, чтобы ничего не напутать.
— Это было бы ужасно. Ты и греческому-то выучился не слишком быстро… Что ж, вот тебе и учитель. И впрямь можно найти мальчишке какое-нибудь занятие; будем считать, тебе есть с кем практиковаться в персидском.
Один из телохранителей пошевелился, и мне пришлось отступить, не слушая дальше.
Постель мне приготовили в шатре писцов. Горевший у входа факел освещал его зыбким, призрачным светом. Двое уже спали; третий лишь притворялся и высунул голову из-под покрывала, стоило мне сбросить одежду. Окончание дня впору остальным кошмарам. Закрыв лицо простыней, я прикусил подушку и щедро омыл ее немыми слезами.
Я вспоминал обещания Набарзана. Каково вероломство! Как он мог не ведать, зная об Александре так много? Вся македонская армия, должно быть, знает… Сколько же эти двое должны быть любовниками, чтобы вести себя так, чтобы говорить так? «Ты не слишком быстро выучился греческому»… Лет десять?
Евнух царицы сказал нам, что они вдвоем посетили захваченный шатер, — и мать царя не знала, кому из них поклониться. «Не стоит беспокоиться, матушка, вы не слишком ошиблись. Он тоже Александр». Даже от нее он не таился!
Зачем же, думал я, ему было принимать мои услуги? Что ему нужно от мальчика? Он и сам чей-то мальчик. И ведь ему не меньше двадцати пяти…
Один из писцов храпел. Несмотря на весь свой гнев, я с тоской вспоминал дом Набарзана. Завтра он будет покинут; год спустя сгниет и вновь обратится в лес. Так же и во мне самом очень скоро отомрет все персидское, коли мне суждено плестись по чужим землям, а целая армия варваров будет донимать меня приставаниями.
Мне вспомнились слова Набарзана, произнесенные в бледном тумане света и винных паров: «Что можно подарить такому человеку? Нечто, чего он искал очень и очень давно, даже не подозревая о том»… Ладно, он обвел меня вокруг пальца, как и самого Дария; этого и следовало ждать. И все-таки Набарзан привел меня сюда, добиваясь милости Александра; он даже не притворялся, будто хочет чего-то другого… Я несправедлив к нему, решил я напоследок. Должно быть, он поступил так по неведению.
И очень скоро я уснул, вконец измотанный мрачными думами.
11
Когда ты молод, утреннее солнце способно творить чудеса. Придя к коновязи, я обнаружил, что конь мой (я назвал его Львом) ухожен и сыт. Хоть лица фракийских конюхов поначалу едва ли показались мне человеческими — вот народ, действительно красивший кожу в синий цвет, — один из них объяснил мне при помощи улыбок и жестов, каким превосходным скакуном мне довелось завладеть. И уже когда я легким галопом правил вдоль реки, сердце мое ожило; но затем глазам моим предстало столь безобразное зрелище, что поначалу я с трудом мог им поверить.
Десяток юношей ступили в воды реки, погрузив тела в священные струи! Они старательно смывали с себя грязь и, словно бы наслаждаясь нечестивым осквернением потока, весело плескались или же плавали. Среди прочих голов заметил я и мокрую копну золотых волос, которая могла принадлежать лишь самому Александру! Мне почудилось, что он глядит в мою сторону, и я ускакал прочь, содрогаясь от ужаса.
«Варвары! — думал я. Какую месть уготовит им Анахит — повелительница вод?..» Утро наступало чудесное; свежесть его понемногу сдавалась под напором тепла. Воистину, я оставил цивилизацию позади. И все же… Если не подозревать о грехе, какое, должно быть, удовольствие — скользить по сверкающей реке нагим, точно рыба!
Но там, где река огибала лагерь, меня ждала еще более гнусная картина — казалось, нет такого оскорбления, какого эти люди не могут нанести божеству речных потоков. Они не просто мылись сами; они ополаскивали котлы, купали коней… Отвращение мое сразу вернулось. Нечего удивляться, что утром мне лишь с великим трудом удалось раздобыть сосуд, чтобы набрать воды для умывания!
Худшей бедой оказалась непристойность отхожего места. Простая канава (и это на царском дворе!), куда надлежало спускаться, что само по себе неприятно. Кроме того, юные служители Александра и прочие дурно воспитанные люди непременно захотят взглянуть на меня… Любой персидский мальчик удовлетворяет свое любопытство в отношении евнухов, пока ему нет еще и шести лет; здесь же вполне взрослые воины всерьез полагали, будто нож действительно способен обратить мужчину в женщину. Я своими ушами слышал, как телохранители бились об заклад, рассчитывая проверить на мне свои нелепые догадки! Еще несколько дней я, устрашенный подобным бесстыдством, поспешно скрывался в лесу прежде, чем позывы природы могли заставить меня поступиться скромностью.
Так и не получив разъяснений о своих обязанностях, я не без трепета предстал перед царем во время обеда. Однако вместо того чтобы прогнать с глаз долой, Александр даже возвысил меня. В течение дня македонский лагерь посетило несколько благородных персов, явившихся сдаться и принести клятву в верности. Получив прощение, Набарзан был сразу отпущен восвояси — из-за того, что убил своего царя; этих же властителей Александр принял как почетных гостей. Не однажды, когда перед царем ставили особенно лакомое яство, Александр приказывал подававшему пищу слуге взять немного и говорил мне: «Ступай к такому-то и скажи: я надеюсь, он разделит со мною это блюдо». Даже привыкшие к лучшей пище гости были довольны его истинно персидской любезностью. Я же поражался ей, плохо представляя себе, когда и где он мог всему этому научиться.
Весьма часто, когда Александр отсылал кому-то новый деликатес, я склонялся к нему и предупреждал, что так скоро для него самого ничего не останется. Царь же улыбался и продолжал есть то же, что и остальные. Солнечный ожог совсем пропал. Да, следовало признать: даже для Персии Александр был весьма хорош собой.
За время трапезы он ни разу не приказал мне отнести что-нибудь самому. Александр помнил о прошлой ночи и старался щадить мою гордость. Казалось, ему присуща природная учтивость, невероятная для человека, воспитанного среди варварской дикости. О прочих македонцах сказать подобное было никак нельзя. Друзья Александра следовали ему во всем, а Гефестион не спускал с него глаз все время обеда, но некоторые (те в основном, что сохранили свои бородки) достаточно ясно давали понять, что именно они думают о совместной трапезе с персами. При малейшем различии манер они смеялись и даже указывали пальцами на гостей! За столом сидели властители, чьи предки правили этой страной задолго до времен Кира, но я между тем был вполне уверен, что неотесанные вояки Александра желали бы увидеть, как те сами разносят пищу… Несколько раз повелитель устремлял на этих невежд холодный, тяжелый взгляд, но лишь немногие утихали; прочие же делали вид, что не замечают царского гнева.
Что ж, пускай винит самого себя, размышлял я. Александр сам позволяет им вести себя в его присутствии подобно необученным псам, не желающим выполнять простые команды хозяина. Его страшатся на поле брани, но не за собственным столом. Что подумает мой народ о таком царе?
Один-двое персов с любопытством поглядывали в мою сторону. Далеко не все они знали, кто я; Дарий и помыслить не мог, чтобы появиться где-нибудь на людях в моем обществе. А вот Александр, для которого я — ничто и никто, кажется, был вполне доволен тем, что меня разглядывают гости. Ну конечно, думалось мне тогда, ведь я такая же военная добыча, как и колесница поверженного владыки… «Посмотрите сюда, пожалуйста. Это мальчик Дария».
На третий день управляющий Харес дал мне письменное послание, попросив разыскать царя со словами: «Сдается мне, он играет в мяч».
Выспросив дорогу, я отыскал просторную квадратную площадку, огороженную стенами из натянутого меж кольев полотнища, из-за которых доносились крики и топот бегущих ног. Входом служил захлест того же полотна, у коего даже не была выставлена стража. Войдя, я замер, словно вкопанный в хорошо утрамбованную почву. Восемь или десять юношей бегали тут за мячом, и каждый из них — в чем мать родила.
Невероятно. Единственными взрослыми мужчинами, которых мне довелось видеть в подобном состоянии, были рабы, продававшиеся вместе со мною, да злодеи у позорных столбов, чьи преступления заслуживали подобного унижения. В какую ловушку я угодил? С какими людьми связал жизнь свою? Я как раз собирался улизнуть, как ко мне, подпрыгивая, подбежал заросший волосами молодой человек и поинтересовался, чего мне здесь нужно. Отведя взор, я пробормотал, что зашел сюда по ошибке, ибо был послан Харесом сыскать царя.
— Да, он тут, — ответствовал мой собеседник и бросился за мячом. — Александр! Тебе какое-то послание от Хареса!
Через мгновение рядом со мною оказался царь, раздетый донага, как и все прочие.
По полному отсутствию стыдливости вполне можно было бы вообразить, будто Александру в жизни не приходилось носить какую-либо одежду или чувствовать в том нужду. Я опустил глаза, слишком потрясенный, чтобы вымолвить хоть слово, и он переспросил, подождав:
— Так что за послание?
Вовсе растерявшись, я забормотал, умоляя о прощении; Александр же принял из моих рук записку и прочел ее. Тогда как молодой человек, подбежавший ко мне первым, источал острый запах пота, царь был совершенно свеж, будто только что из ванны, но и он, конечно же, пылал румянцем после своих упражнений. Об Александре говорили, будто огонь, пылавший в нем от природы, давно испепелил в македонском царе все человеческое. Впрочем, в ту минуту меня больше занимало, как бы скрыть жар стыда, окрасивший багрянцем мое собственное лицо.
— Передай Харесу… — начал было Александр, но умолк. Я чувствовал на себе его взгляд. — Нет, просто скажи, что я скоро пошлю кого-нибудь за ним. — Понятное дело; он не доверяет мне самого ничтожного послания; нечему удивляться. — Все, в общем.
Помолчав еще немного, он позвал:
— Багоас…
— Да, мой господин? — тихо отвечал я, глядя под ноги.
— Ну, гляди веселей. Скоро привыкнешь.
Я вышел, словно в зыбком тумане. Пусть даже греки олицетворяли собой все возможные неприличия, я все равно не мог представить, чтобы сам царь мог пасть столь низко! Ведь это я, обученный сбрасывать одежду по первой прихоти господина, должен стыдиться того, что менее «пристоен», чем все прочие. Это что-нибудь да значит, размышлял я, если царь может вогнать в краску мальчика для удовольствий… Неужто у него вовсе нет чувства собственного достоинства?
Вскоре после этого лагерь был свернут с ошеломившей меня быстротой. Когда застонала труба, все бросились в разные стороны, и мне почудилось, что каждый здесь знает, что ему делать, безо всяких приказов. Я последним явился за своим конем, и старший конюх обругал меня за медлительность; когда же я выехал к шатру, то его уже не было, а мои вещи кучкой лежали на траве. Мы двинулись в путь, и я подумал, что Дарий к этому времени не успел бы еще даже проснуться.
Я поискал глазами Александра: мне было любопытно, в какой части нашей колонны он займет место. Царя нигде не было видно, и я спросил о нем у писца, правившего конем неподалеку. Тот показал куда-то в сторону; немного поодаль от колонны быстро двигалась колесница, из которой как раз выпрыгнул какой-то человек. Пробежавшись немного рядом с нею, он легко вскочил обратно, хоть она и не замедляла бега. Я спросил:
— Зачем Александр заставляет людей делать подобное? Это наказание?
Мой собеседник расхохотался, запрокинув голову:
— Но ведь это и есть Александр! Видя мое изумление, писец пояснил:
— Он упражняется. Не выносит тратить время впустую, приноравливаясь к пешим. Порой он даже охотится, ежели дичь хороша.
Я подумал о носилках под балдахином, о магах с их алтарем, о длинной цепи евнухов, женщин и клади… Все это было словно в другой жизни.
Мы двигались на северо-восток, в Гирканию. И на первом же привале, едва мы разбили шатры, появились персы: то пришел сдаваться старый Артабаз со своими воинами.
После долгого перехода он отдыхал и собирал сыновей. Вместе со старшими он представил Александру и девятерых юношей с правильными чертами лиц, коих мне не приходилось видеть ранее. Должно быть, он зачал всех их, когда ему самому было далеко за семьдесят.
Александр встречал старца у полога шатра; шагнул вперед, взял его ладони в свои, подставил щеку для поцелуя. Покончив с этими формальностями, царь сердечно обнял его: так любящий сын может заключить в объятия престарелого родителя.
Конечно, Артабаз хорошо говорил по-гречески после стольких лет изгнания. За обедом Александр усадил старца по правую руку; стоя за креслом, я слышал, как они смеются, вспоминая его детские шалости и рассказы о Персии, слышанные будущим Великим царем с колен Артабаза. «Но даже тогда, мой повелитель, ты спрашивал меня, каким оружием сражается царь Ох». Александр улыбался в ответ и потчевал старика лучшими кусками с собственного блюда. Даже величайшие грубияны из македонцев вели себя смирно.
Вскоре после трапезы в лагерь прибыл посланец от греческих наемников Дария: он хотел прояснить условия сдачи.
Я был благодарен Артабазу, который как я знал наверняка — замолвит за них словечко, что он и сделал. Но, оскорбившись тем, что греки могли воевать против греков, Александр велел передать Патрону, что все они должны либо прийти сами, чтоб узнать его условия, либо держаться подальше.
Греческое войско явилось два дня спустя — большая его часть, во всяком случае. Некоторые ушли через Врата, решив попытать счастья самостоятельно; один афинянин, известный всей Греции противник македонцев, наложил на себя руки. Остальные держались с достоинством, хотя заметно исхудали. Я не мог подобраться поближе, но, кажется, заметил среди прочих и Дориска; в ужасе я пытался сообразить, как спасти его, если Александр приговорит наемников к смерти.
Но страх, внушенный грекам отказом говорить с их посланцем, был единственным мщением Александра. Патрон и его ветераны, служившие в Персии еще до того, как македонец объявил войну, были отпущены на родину. Тех же из греков, кто, подобно Дориску, прибыл сюда впоследствии, царь обругал. Сказав, что они не заслуживают возвращения домой, Александр попросту нанял их по прежней цене (собственным людям он платил больше). Они строем двинулись прямо и свой лагерь, так что мне так и не удалось проститься с Дориском.
Вскоре после того Александр отправился сражаться с мардийцами.
Этот народ, знаменитый своею свирепостью, жил в глухих горных лесах к западу от нашего лагеря, но не высылал к нам послов. Они не владели ничем, что можно было бы обложить податями, а потому персидские цари многие поколения не обращали на мардийцев внимания, предоставив тех самим себе. Кроме того, о них шла дурная слава дерзких разбойников, и, конечно, Александр вовсе не намеревался оставлять вооруженных врагов за своею спиной, — да и слышать потом, что мардийцы, дескать, не по зубам македонцам, он также не хотел.
Он отправился налегке, чтобы суметь ударить быстро. Я же воспользовался царским отъездом, чтобы побродить по лагерю, довольный, что не попадаюсь на глаза юным телохранителям: Александр взял их с собой. Кажется, эти мальчики воображали, будто я сам избрал свою судьбу, и при встрече окатывали меня презрением, смешанным с завистью, которую не хотели признавать. Они могли выполнять свои обязанности — самые простые и грубые, — но притом ничего не смыслили в вещах, каким был обучен я. Их раздражало, что Александр не хохочет в тон с ними над моим «варварским раболепием» (как они это называли), а, напротив, выбрал именно меня прислуживать за столом почетным гостям. Они постоянно досаждали мне за его спиной.
Стараясь постичь премудрости персидского этикета, управляющий Харес частенько беседовал со мною; в македонском лагере я был единственным, кто хоть что-то знал об устройстве царского двора. Обращаясь ко мне, он неизменно бывал вежлив и даже почтителен… Я находил время и для прогулок на Льве, хотя равнина, по правде говоря, оказалась сыровата для конной езды. То, что я владел добрым конем, было вечной причиной для недовольства юных слуг, полагавших, что его непременно следует отнять у меня… Сами они ездили на обычных воинских лошадях, которых им поручал глава конюхов.
Царь возвратился уже через полмесяца. Он гнался за мардийцами, загоняя их все выше в горы, где те надеялись отсидеться; однако, видя, что преследователи карабкаются следом, разбойное племя сдалось и признало Александра царем.
Тем же вечером, за трапезой, я услышал слова Александра, обращенные к Птолемею, своему незаконнорожденному брату: «Он вернется завтра!» Столько радости было в том возгласе, что я решил, будто царь подразумевает Гефестиона, но тот сидел рядом, за тем же столом.
Следующим утром лагерь всколыхнула волна ожидания. Проснувшись с тупой головной болью, я все же присоединился к толпе, собравшейся у царского шатра. Видя добрый лик стоявшего рядом старого македонца, я спросил, кого все так ждут. Расплывшись в беззубой улыбке, он отвечал:
— Буцефала. Мардийцы вернут его сегодня.
— Буцефала? — Вроде это означало «быкоголовый». Странное имя. — Поведай мне, кто он?
— Ты что же, никогда не слыхал о Буцефале? Да это ведь конь Александра.
Памятуя, как сатрап за сатрапом приводили повелителю табуны лучших коней своей земли, я осведомился, отчего мардийцы ведут сегодня именно Буцефала. Ответом мне было:
— Да ведь они-то его и украли!
— В краю грабителей и конокрадов, — сказал я, — царь должен возрадоваться, что его возвращают так скоро.
— Разумеется, скоро! — преспокойно кивнул старик. — Александр передал весть, что, если Буцефала не вернут, он предаст огню лес и вырежет весь народ.
— Из-за коня? — вскричал я, вспоминая доброту македонца к Артабазу и милостивое прощение, дарованное грекам. — Но это, конечно, всего лишь угроза?
Старик ненадолго задумался:
— Из-за Буцефала? О, я думаю, он не стал бы устраивать настоящую бойню… Нет, не всех сразу. Он начал бы потихоньку — и продолжал бы лить кровь, пока мардийцы не привели бы коня обратно.
Александр вышел и теперь стоял у полога шатра, как в день встречи с Артабазом. Гефестион и Птолемей стояли рядом. Птолемей был худощавым воином с перебитым носом, на десяток лет старше Александра. Большинство персидских царей убрали бы подобного человека с дороги, едва сев на трон, но эти двое казались мне лучшими друзьями. При звуке приближающихся рожков все заулыбались.
Первым к шатру выехал мардийский вождь — в столь ветхом одеянии, что можно было подумать, будто его украли еще во дни Артаксеркса. Позади грумы вели цепочку лошадей. Я увидал сразу, что среди них не было ни одного коня благородной нисайянской породы; впрочем, рост скакуна еще ничего не значит.
Я вытянул шею, выглядывая из-за плеч воинов, чтобы узреть ту дивную жемчужину, ту огненную стрелу, что стоила целой провинции и народа, ее населявшего. Буцефал должен быть чем-то божественным, чтобы царь хотя бы заметил его отсутствие среди стольких славных коней! Дарий всегда правил только лучшими скакунами и вскоре заметил бы подмену, но лишь управитель конюшен мог уверенно выбрать коня, более прочих достойного носить государя.
Кавалькада медленно приближалась. В знак раскаянья мардийцы украсили всех лошадей на свой варварский манер: прицепили им на головы плюмажи, а на лбы накинули алую шерстяную сеть; убрали сбрую бубенцами и блестками. По какой-то странной причине более всех остальных они разукрасили подобным образом дряхлого черного коня, бредшего впереди. Казалось, он избит до полусмерти… Царь шагнул навстречу.
Старый конь вскинул голову и громко заржал; видно, некогда он и впрямь был отменным скакуном. Внезапно Птолемей сорвался с места и бегом, словно мальчик, бросился к черному страшилищу.
Вырвав у мардийца узду, он выпустил ее из рук, и конь тяжким галопом на негнущихся ногах устремился вперед, заставив колыхаться свою дурацкую мишуру. Прямо к Александру скакал он — и, доскакав, ткнулся мордой ему в плечо.
Царь провел ладонью по голове старого друга. Оказывается, все это время Александр стоял, сжимая в руке яблоко, и теперь угостил коня. Потом повернулся, щекою прижавшись к шее Буцефала; я увидел, что царь плачет.
Тогда мне казалось, что Александру уже нечем удивить меня… Я оглянулся вокруг, чтобы посмотреть, как станут реагировать воины. Двое стоявших рядом со мною суровых с виду македонцев часто моргали, вытирая рукавами носы.
Черный конь пожевал вытянутыми губами царское ухо, словно нашептывая о чем-то Александру, и опустился вслед за тем на землю, со скрипом подломив под себя задние ноги. Так Буцефал и застыл перед царем: будто совершил подвиг и ожидал теперь заслуженной награды.
Александр же, даже не стирая влагу со щек, вздохнул: «Он слишком стар, но не захочет смириться. Да, его уж не отучить…» Сказав это, он осторожно уселся на чепрак — и конь сразу же встал, не без усилия, но быстро. Неспешной рысью они оба направились к коновязи, и собравшаяся часть воинства издала одобрительный рев. Царь повернулся в седле и махнул нам рукой.
Стоявший рядом старик обернулся ко мне с улыбкой, и я сказал ему, недоумевая:
— Не могу понять, господин. Ведь этот конь выглядит на все двадцать лет с лишком!
— О да, ему двадцать пять. Он лишь на год моложе Александра… Филипп вознамерился купить Буцефала, когда нашему царю не было еще и четырнадцати. По дороге с конем обращались скверно, и он не желал подпускать к себе конюхов. Царь Филипп, совсем уже отчаявшись, отказался было от покупки, но Александр крикнул ему с упреком: дескать, зачем отвергать такого прекрасного коня? Царь счел сына самоуверенным не по годам и позволил ему попробовать усмирить зверя. Однако Буцефал подчинился, едва ощутив его руку. Да, так Александр впервые достиг того, что было не по силам его отцу… В шестнадцать он получил свое первое войско и уже до того бывал в сражениях; все это время под ним ходил Буцефал. Даже при Гавгамелах Александр бросился в схватку именно на нем, хоть вскоре и сменил коня. Что ж, Буцефал отвоевал свое. Но, как видишь, он все еще любим.
— Это редкость, — сказал я, — среди царей…
— Среди кого угодно. Ну, я не сомневаюсь, что и ради меня, к примеру, он тоже может рискнуть жизнью. Так уже бывало, хоть во мне для него не более пользы, чем в этой старой скотине. Когда-то я рассказывал Александру истории о великих героях, ныне же он сам творит чудеса… Но, пусть Александр был всего лишь дитя, когда я встал меж ним и его суровым наставником, он никогда не забывает добра. Помню, однажды я совсем выбился из сил и дальше идти не мог… То было в холмах, неподалеку от Тира; Александр не хотел оставлять меня на чье-либо попечение, и потому мы заночевали вдвоем. Все из-за меня: воин должен поспевать за своею колонной, стар он или нет… Мы лежали на голых камнях, была зима, поднялся лютый ветер, и совсем неподалеку мерцали сторожевые костры врагов. Жалея меня, Александр сказал: «Феникс, ты мерзнешь. Так не годится. Подожди». И бросился прочь, быстрый, как вспышка молнии; со стороны ближайшего костра я услыхал вопли — и вот он вернулся, как факельщик, с пылающей ветвью в руке. В одиночку, вооруженный лишь мечом, Александр внушил врагам трепет. Мы раздули пламя — и все они бежали прочь, даже не остановившись поглядеть, сколько же врагов готовится напасть… Да, той ночью нам было тепло.
Я бы еще послушал старика, который был рад моему вниманию, но как раз в ту минуту внутренности мои скрутило, и мне пришлось отбежать в сторону. Голова раскалывалась от боли; меня била дрожь; приступы тошноты следовали один за другим… Я пожаловался Харесу, что меня лихорадит, и он тут же отослал меня в шатры к лекарям.
После стычек с мардийцами они были набиты ранеными. Лекарь положил меня в углу и запретил разгуливать среди других — на тот случай, если моя болезнь заразна. Во всем дурном есть и своя добрая сторона: болезнь заставила меня свыкнуться с македонскими нужниками. Я мог думать только о том, чтобы добежать туда как можно быстрее.
В госпитале я лежал, слабый как дитя, ибо одну лишь воду мог удерживать в желудке. Лежа, я слушал, как воины бахвалятся своей доблестью, вспоминают взятые ими города или обесчещенных женщин, говорят об Александре…
— Оттуда, со склона, они бросали в нас огромными камнями — такие глыбы, что могли бы сломать тебе руку вместе со щитом. Они скачут кругом, но Александр все равно лезет вверх: «Чего вы ждете, глупцы? Из этих камней уже можно сложить загон для овец! А ну-ка, все сюда!» И он взлетает на кручу, что твой кот — на дерево. Мы царапаем скалу за ним вослед и попадаем в нишу, где нас уже не достанешь камнем; берем их с фланга… Кое-кто попрыгал вниз с утеса, но остальных мы изловили…
Были среди раненых и такие, кого боль заставляла молчать. В плече у одного воина, лежавшего недалеко от меня, застрял наконечник стрелы. Его друзья в пылу битвы пробовали разрезать плоть, чтобы добраться до обломка, но так и не смогли его вытащить; рана гноилась, и врачеватели должны были осмотреть ее в тот же день. Очень долго, пока не появились хирург с помощником, принесшие свои инструменты, воин лежал недвижно, подобно мертвецу. Остальные при виде лекарей издали осторожные возгласы ободрения и тоже умолкли.
Сначала воин стойко переносил боль, но вскоре застонал, а после и закричал в голос; потом он стал вырываться из рук лекаря, и слуге даже пришлось удерживать его на постели. Как раз тогда чья-то тень закрыла вход; кто-то вошел и встал на колени подле раненого. Воин сразу затих, лишь дыхание со свистом вырывалось из его крепко сжатых зубов.
— Держись, Стратон. Сейчас пойдет быстрее, ты только держись.
Я узнал голос; он принадлежал Александру.
Царь оставался в шатре, заняв место помощника лекаря. Воин не кричал более, хоть инструмент глубоко погрузился в рану; наконечник стрелы был извлечен, и Стратон вздохнул с облегчением и триумфом. Царь же сказал:
— Гляди-ка, что ты прятал в плече. Никогда не видел, чтобы человек переносил такое лучше, чем ты.
— Зато мы видели, Александр, — отвечал ему раненый.
По шатру пронесся приглушенный шелест согласия.
Пожав здоровое плечо раненому, Александр поднялся на ноги. Его свежая белая туника покрылась пятнами крови и гноя, струей бивших из раны. Я думал, что он уйдет, дабы привести себя в порядок, но он просто сказал хирургу, накладывавшему повязку: «Занимайся своим делом, не обращай на меня внимания». Высокий охотничий пес, до поры тихо сидевший у входа, встал и подбежал к царю. Оглянувшись кругом, Александр двинулся в мой угол, и я заметил у него на предплечье красные полосы от пальцев. Раненый воин, должно быть, вцепился в него — в священную царскую особу!
В шатре стоял простой деревянный табурет, коим пользовались перевязчики ран. Александр подобрал его — сам, своею рукой! — и присел у моего изголовья. Пес встал передними лапами на покрывала и принялся обнюхивать меня, водя из стороны в сторону длинной мордой.
— Фу, Перитас. Сядь, не мешай, сказал ему Александр. — Надеюсь, в твоей части мира собаки не считаются нечистыми тварями, как у евреев?
— Нет, мой господин, — отвечал я, стараясь поверить, что все это не сон. — Мы уважаем их здесь, в Персии. «Собака — единственный друг, который никогда не предаст и не солжет тебе» — так говорим мы о них.
— Добрые слова. Слыхал, Перитас?.. Но сам-то ты как, мальчик? Выглядишь скверно. Что, пил плохую воду?
— Не знаю, господин.
— Всегда спрашивай о воде. Вообще, на равнинах ее всегда следует разбавлять вином. Чем хуже вода, тем больше вина доливаешь, понятно? Я ведь тоже страдал от похожей хвори. Сначала ломит все тело, потом этот понос… Не сладко тебе приходится: вижу, как запали твои глаза. Сколько раз сегодня?
Вернув утраченный было дар речи, я ответил; царь быстро заставил меня привыкнуть к любым потрясениям.
— Дело нешуточное, — подтвердил он. — Пей побольше, у нас здесь есть хорошая вода. Ешь только растертую пищу… Мне известен секрет одного настоя, но тут не растут нужные травы. Надо будет разузнать, чем пользуются местные жители… Береги себя, мальчик. Мне не хватает тебя за трапезой. — Александр встал, и его пес тоже. — Я побуду здесь еще немного; не обращай внимания, коли будет нужно выбежать. Никаких персидских формальностей. Я-то знаю, что такое сдерживаться, когда готов разорваться пополам!
Он передвинул деревянный табурет к другому ложу. Я был столь поражен, что мне практически сразу потребовалось выйти.
Когда царь ушел, я незаметно вытащил свое зеркальце из лежавшей под подушкой сумы и, спрятавшись под покрывало, уставился в него, изучая лицо. Кошмарное зрелище, Александр и сам так сказал. «Неужели он и вправду скучает по мне?» — думал я. Нет, просто для каждого он сыщет слово утешения… «Выглядишь ты скверно» — вот его подлинные слова.
Над своей головой я услышал ворчание — то был моложавый ветеран, грубый и широкоплечий, что лежал рядом; он говорил мне что-то, но я не мог разобрать слов. Может быть, он увидел зеркало?
— Пожалуйста, говори по-гречески, — взмолился я. — Мне неведом македонский язык.
— Ну, теперь-то ты понял, что Александр чувствовал в госпитале у Исса?
— У Исса? — Тогда мне, кажется, было тринадцать. — Я ничего не слышал о госпитале.
— Тогда я расскажу тебе. Воины твоего народа ворвались в Исс, едва лишь Александр ушел оттуда; конечно, он сразу вернулся, чтобы сражаться. И раненых оставил неподалеку, в шатрах вроде этого. А твой царственный шлюхолюбец, бежавший быстрее лани от Александрова копья, был весьма отважен, сражаясь с людьми, слишком слабыми, чтобы стоять на ногах! Он велел перерезать раненых. Они… Ну, я думаю, ты-то слыхал о подобных вещах. Я был там, когда их нашли. Далее если б все эти люди были варварами, я и то взбесился бы, увидев подобное. Один-двое остались в живых; им отрезали кисти — и прижгли обрубки запястий. Я видел, как смотрел на них Александр. Все решили, что месть свершится, едва представится случай, и каждый из нас помог бы ему, слышишь? Но нет, наш царь слишком горд для этого. Теперь, когда мой гнев остыл, я рад, что он удержал нас от резни. Так что теперь ты можешь лежать здесь с миской своей размазни, в уюте и безопасности.
— Прости, я не знал, — ответил я, лег и натянул на голову покрывало. «Твой царственный шлюхолюбец». Всякий раз, как Дарий бежал с поля сражения, мне думалось: кто я, чтобы судить своего господина? Но теперь я судил его. Была ли то жестокость труса или же развлечение? Маленькие странности. Болезнь и так вымотала меня, а теперь еще и этот позор. Прежде я держался гордо, ибо царь избрал меня. Но нет, даже этого он не исполнил сам, поручив сие деликатное дело своднику… Обернутый в покрывала, словно труп, я предался горю.
Сквозь простыню и собственные всхлипы я расслышал чьи-то слова: «Смотри, что ты натворил! Мальчонка и так уже при смерти, а из-за тебя с ним случились конвульсии. Они совсем из другого теста, чем мы с тобой, дурачье! Жалеть ведь будешь, ежели он помрет от этого. Говорю тебе, царю приглянулся парнишка, я-то сразу понял».
Мое плечо тут же затрясла чья-то тяжелая рука, и первый воин (которому ни за что не следовало подниматься на ноги) шепнул мне в ухо, чтобы я не принимал его рассказа так близко к сердцу, ведь это не моя вина. Он вдавил мне в ладонь зрелую фигу, которую у меня хватило ума не съесть, но я притворился, что жую. Лихорадка вспыхнула во мне и выжгла даже слезы на щеках.
Приступ был острым, но коротким. Так что, когда на повозках мы отправились к следующему лагерю, мне уже было намного лучше, хотя для большинства раненых путешествие стало пыткой. Воин с наконечником стрелы в плече испустил дух по дороге — рана загноилась и вызвала лихорадку. В бреду агонии он призывал царя… Ехавший в моей повозке воин пробормотал, что даже Александр еще не успел нанести поражение смерти.
Юная плоть исцеляется быстро. В следующий раз, когда мы переносили лагерь, я уже мог сидеть в седле.
За время моего краткого отсутствия в стане македонцев произошли некие перемены. Из колонны конных Соратников — представителей благородных македонских семейств — ко мне вдруг воззвал голос, крикнувший по-персидски: «Багоас, сюда! Перетолкуй мне кое-что на греческий». Я глазам своим не поверил. То был принц Оксатр, брат Дария.
Белокурый и светлоглазый — редкий для перса облик, — он не казался чужаком меж македонцев, хотя статью и ростом превосходил любого из них. Он не случайно оказался среди Соратников: Александр внес его имя в списки. В битве при Иссе они сражались лицом к лицу, рядом с царской колесницей. Встречались и позднее, когда пал Тир и Дарий выслал посольство. Уже тогда оба оценили доблесть друг друга, и теперь, когда Бесс завладел священной митрой, Оксатр обратился к Александру за помощью в кровной мести, ибо не мог вообразить убийцу брата сидящим на троне.
Да, Оксатр мог пылать гневом, осуждая это гнусное преступление. Только теперь я услышал всю историю — Набарзан рассказал мне лишь ту правду, которую знал. Самозванец пронзил царя копьем, убил двух его рабов и покалечил лошадей, после чего бежал, сочтя Дария мертвым; но Александр уже дышал им в затылок, — и оттого-то, в спешке бегства, рука Бесса нанесла неловкий, неуклюжий удар. Израненные животные стремились к воде и волокли за собой опрокинутую повозку. Умирающий царь, лежа в собственной крови, слышал сквозь жужжание мух, как пьют кони, в то время как его собственные губы растрескались от жажды… Наконец к повозке подбежал македонский воин, которому показалось странным, что лошадей пытались убить вместо того, чтобы украсть их; остановившись в недоумении, он услыхал стон. Македонец оказался сострадательным человеком, так что Дарий все-таки утолил жажду прежде, чем его настигла смерть.
Александр, придя слишком поздно, набросил на тело собственный плащ. Передав Дария скорбящей матери, он затем отослал тело в Персеполь для погребения с царскими почестями.
Мне следовало задуматься о будущем. Александр не нуждался в моем искусстве, а потому надобно было добиваться милости другими средствами, если, конечно, я не хотел докатиться до положения простого мальчика, следовавшего за македонским лагерем. Я прекрасно догадывался, чем это могло бы закончиться, а потому искал иных выходов.
Со времени кражи любимого Буцефала царь серчал на своих юных телохранителей. Кони Александра были их заботой; это они вели Буцефала через лес, когда внезапно, откуда ни возьмись, налетели мардийцы. Рассказывая о нападении, юноши в несколько раз преувеличили число дикарей, но Александр, говоривший по-фракийски, перемолвился с конюхами. Тем нечего было скрывать: их честь не пострадала, ибо фракийцы вовсе не носили оружия… Александр тогда нянчился с Буцефалом, как с любимым ребенком, ежедневно выводя его, чтобы тот не истомился. Без сомнения, царь уже представлял его себе голодным, забитым до полусмерти и покрытым язвами…
Юноши, хоть и весьма высокородные, были новичками при дворе и уже доставляли Александру немало хлопот, сменив своих хорошо вышколенных предшественников. Поначалу он проявлял терпение, но оно уже истощилось; вдобавок, по невежеству своему, стражи не знали, как следует вести себя в час его немилости. Некоторые бывали угрюмы, другие же — неуклюжи и вспыльчивы.
Я довольно часто бывал в царском шатре с какими-нибудь поручениями и сразу исправлял любую небрежность, радуясь, что могу сослужить службу Александру. Нужды его были крайне просты, и я следовал им, не поднимая лишнего шума. Уже очень скоро, привыкнув к моей помощи, царь просил меня, бывало, присмотреть за тем или за этим. Он чувствовал себя уверенней, если я был где-то под рукой. Порой я даже слышал, с каким раздражением он бросал телохранителям: «О, только не трогай. Багоас все сделает сам».
Нередко, когда я бывал в шатре, туда вводили персов, прибывших к Александру. Каждого я встречал, оказывая должную степень уважения в соответствии с рангом гостя; часто я видел, как сам Александр подражает мне.
К охранявшим его юношам царь обращался коротко и грубо, как бывалый сотник — к молодым, необученным воинам. Со мной же он всегда бывал учтив, даже если я в чем-то проявлял невежество. Признаться, я и вправду полагал рождение Александра среди варваров его несчастьем. Такой человек заслуживает быть персом, думалось мне.
Судя по всему, я и впрямь должен был благодарить судьбу за то, что мое положение при македонском царе отличалось от того, какое прочил мне Набарзан. Кто знает, сколь долго продлится царский интерес? А верного и толкового слугу так просто не прогнать…
И все же царь ни разу не призывал меня к себе, сидя в ванне или лежа в постели. У меня не было сомнений: это все из-за той, первой ночи. Когда же навестить Александра приходил Гефсстион, я поспешно удалялся еще до его появления. О том меня предупреждал Перитас, знавший его поступь и начинавший радостно стучать хвостом по земле.
Мой рост в глазах Александра настолько раздражал его телохранителей, что лишь в присутствии самого царя был я свободен от оскорблений. Готовый к их зависти, я не ожидал встретить подобную волну грубых насмешек, но мое положение при царе не было достаточно прочным, чтобы я мог пожаловаться. Кроме того, он мог счесть меня мягкотелым.
Новый переход привел нас в Задракарту, город у моря. Здесь стоял и царский дворец. Не ведаю, когда в последний раз его посещали цари; впрочем, Дарий, кажется, намеревался побывать здесь. Богато украшенный, дворец содержался в отменном порядке, хотя сам чертог был грубоват и несказанно стар; его изъеденные молью ковры лишь недавно заменили на полотнища кричаще безвкусной скифской работы. Вокруг меня так и вились дряхлые евнухи, выспрашивавшие о привычках царя. Каждый из них провел тут не менее сорока лет, медленно зарастая плесенью в пустом дворце, но я был счастлив слышать родную речь из уст кого-то, подобного мне. Они желали знать, не набрать ли гарем и какими соображениями следует при том руководствоваться; я отвечал, что наилучшим решением будет подождать царского приказа. Окинув меня насмешливыми взглядами, они не спрашивали более ни о чем.
Александр рассчитывал дать воинству полумесячный отдых в Задракарте, устроить для них игры и представления, а также принести жертвы богам в благодарность за последние победы. Воины были вольны проводить время по своему разумению, и теперь городские жители избегали выходить на улицы с наступлением темноты.
Как я узнал в первый же день, царские телохранители также были предоставлены самим себе.
Стараясь ни у кого не путаться под ногами, я тихонько осматривал дворец и забрел в галерею древних внутренних двориков, где услыхал голоса и стук копий о дерево. Увидев меня, юноши выбежали из двора, где упражнялись в бросках копья. «Идем с нами, красавчик. Мы сделаем из тебя отважного воина!» Их было восемь или десять человек, и не к кому обратиться за помощью. Мишенью им служил расщепленный кусок деревянной обшивки, в середине коего имелось изображение скифа в человеческий рост. Выдернув из него свои дротики, они заставили и меня метнуть копье. Я не держал в руках подобного оружия с детства, когда у меня действительно был маленький, игрушечный дротик, и оттого даже не смог попасть в цель острым концом своего копья… Юноши стонали от смеха; один из 2них, решив покуражиться, встал перед скифом, а другой метнул два копья, вонзив их в дерево по обе стороны от него. «Теперь твоя очередь! — крикнул кто-то. — Становись там, безъяйцый, и не замочи свои прелестные штанишки!»
Я встал у доски, и копья вонзились слева и справа от меня. Мне казалось, что тем и кончится, но услышал восторженные вопли и понял, что забава едва началась.
В тот момент во дворик заглянул молодой конник, и сам недавно служивший царским телохранителем. Строгим тоном он вопросил, чем это заняты юноши. Те отвечали, что не нуждаются в няньках, и он удалился, не вымолвив более ни слова.
Когда пропала эта последняя надежда, я предал себя в руки смерти. Конечно, они замыслили убить меня и свести потом мою гибель к случайному несчастью. Но сначала желали увидеть, как изнеженный персидский евнух ползает у них в ногах, вымаливая пощаду. О нет, думал я. Этого им увидеть не придется. Я умру, как и был рожден: Багоас, сын Артембара, сына Аракса. Никто не скажет, что сдох как собака, оставаясь мальчиком Дария.
А потому я держался прямо, когда самый лежкий из юношей, прикидываясь пьяным на потеху остальным, метнул копье и угодил в щит столь близко от меня, что я даже слышал свист рассекаемого дротиком воздуха. Все они стояли лицом ко мне и спиною к выходу во дворик. И потому не заметили, как там появился царь, выбежавший на голоса и замерший за их спинами.
Уже открыв было рот, мой господин заметил, что один из юношей изготовился метать, и подождал, втянув воздух, пока копье благополучно не вонзилось в мишень, не зацепив меня. Только тогда Александр закричал.
Прежде я ни разу не слыхал, чтобы царь пользовался грубой македонской бранью. Еще никто не разъяснил мне, что это — признак опасности… Теперь подобных разъяснений мне уже не требовалось. Что бы он ни говорил им, сказанное заставило всех юношей выронить копья и застыть перед ним с опущенными багровеющими лицами. Потом Александр перешел на греческий:
— Вы бежали от мардийцев, словно состязаясь в скорости. Но теперь я вижу, что и вы способны быть великими воителями — как доблестно вы сражаетесь с мальчиком, не обученным держать копье! Вот что я скажу: он куда более напоминает мне мужчину, чем любой из вас. Запомните раз и навсегда: я жду, чтобы мне служили благородные воины. Впредь вам строго запрещается оскорблять моих приближенных, будь то родственники или слуги. Любой, кто не подчинится этому приказу, лишится коня и присоединится к пешим воинам. Второй раз — двадцать ударов бичом. Слышали меня? Теперь убирайтесь.
Салютовав, юноши похватали свои копья и вышли. Царь шагнул ко мне.
Я должен был, конечно, пасть перед ним ниц, но один из дротиков пробил мне рукав, пригвоздив к мишени. Александр высвободил древко и отбросил прочь, убедившись сначала, что рука моя осталась невредима. Выйдя из окружения торчавших копий, я вновь попытался пасть перед царем.
— Нет, вставай-ка, — остановил меня Александр. — Нет нужды постоянно падать на колени, это не в наших обычаях… Жаль, они испортили такое красивое одеяние. Ты сполна получишь его стоимость. — Кончиками пальцев он провел по прорехе в моем рукаве. — Мне было больно видеть все это. Они грубы и невоспитанны; у нас не было времени вышколить их хорошенько, но я стыжусь того, что они македонцы. Подобное не повторится, я обещаю.
Обхватив рукой мои плечи, Александр легонько встряхнул меня и, приблизив к моему лицу широкую улыбку, прибавил:
— Ты вел себя достойно.
Не знаю, что чувствовал я до того. Возможно, лишь трепет перед его величественным гневом.
Цыпленок, заточенный в своей скорлупе, не знает иного мира. Сквозь стены крошечного дома к нему нисходит белизна, но он пока не знает, что это свет. И все же цыпленок пытается пробить свою белую стену, не понимая даже зачем. Молния пронзает ему сердце; скорлупа разбивается, и мир оказывается куда больше и богаче, чем он мог подозревать.
Я подумал: «Вот он, мой господин, служить которому я рожден. Я нашел своего царя».
И, глядя ему вослед, я сказал себе: «Он будет моим, пусть даже меня ждет смерть».
12
Царские покои, чьи окна выходили на морской берег, располагались прямо над пиршественным залом. Александр любил море, привыкнув видеть его еще с раннего детства. Тут я служил ему, как ранее в шатре; но здесь, как и прежде, он никогда не призывал меня в вечерние часы.
Через полмесяца царь снова ринется в бой. У меня оставалось так мало времени…
В Сузах я считал свое искусство совершенным, ибо не догадывался, чего ему может недоставать. Я знал, что делать, когда за мною посылали, но за всю свою жизнь мне ни разу не приходилось кого-либо обольщать.
Не то чтобы Александр оставался равнодушен ко мне. Первая любовь не отняла у меня зрения — какие-то искорки вспыхивали, когда наши взгляды встречались. В его присутствии я остро чувствовал собственную привлекательность — это знак, который нельзя спутать. Но я боялся — да, боялся его гордости. Я был всецело в его власти; он думал, я не могу сказать ему «нет». Как прав он был! И все же, предложи я ему свою любовь, будучи тем, кем был, что подумал бы Александр? Я потерял бы даже то немногое, что имел, — он не покупал любви на базаре.
Юноши-телохранители невольно стали мне друзьями. Александр приблизил меня к себе, чтобы отплатить им за злобную выходку; по крайней мере, так это выглядело. Он не считал злата, восполняя стоимость испорченной одежды, просто отсыпал мне полную горсть. Я сразу же заказал новый наряд и, можете быть уверены, надел его сразу, как только тот был готов, дабы заслужить похвалу. Александр улыбался; ободрившись, я попросил его потрогать, сколь тонок и прочен материал. Какое-то мгновение казалось, из этого может что-нибудь получиться. Но увы.
Александр любил читать, когда у него находилось для этого время. Я знал, когда следует вести себя тихо; мы все были научены этому в Сузах. Пока он читал, я сиживал, скрестив ноги, у стены, глядел на круживших в небе чаек, прилетавших за дворцовыми объедками, но то и дело бросал на Александра короткие взгляды. Ни в коем случае нельзя открыто таращиться на царя! Он не читал себе вслух, как это делают обычно; слышалось лишь тихое бормотание. Но я замечал, когда бормотание вдруг прекращалось.
Он почувствовал мое присутствие, это было как прикосновение. Я поднял глаза, но Александр не отводил взгляда от свитка. Я не решился встать и подойти — или сказать: «Вот я, мой господин»…
На третий день Александр приносил жертвы богам и участвовал в процессии. По той простоте, в какой он жил, я не смог бы угадать, как любит он зрелища. Он возглавлял шествие, выпрямившись в колеснице Дария (я обнаружил, что Александр повелел настлать ее пол где-то на пядь); власы его венчал золотой лавр, а застежку багряного плаща украшали драгоценные камни. Он наслаждался триумфом, но мне не удалось прорваться поближе, а ночью устроили грандиозный пир, продолжавшийся до рассвета. Я потерял и половину следующего дня, ибо Александр поднялся не ранее полудня.
И все-таки Эрос, которому тогда я еще не был научен поклоняться, не оставил меня. На следующий день Александр спросил:
— Багоас, что ты думаешь о вчерашнем танцоре, бывшем ночью на пиру?
— Превосходно, мой господин. Для обучавшегося в Задракарте.
Он рассмеялся:
— Танцор клялся, что прошел школу Вавилона. Но Оксатр говорит, его танцы не идут ни в какое сравнение с твоими. Почему ты никогда не говорил мне?
Я не открыл, что давно уже страдаю от отсутствия повода.
— Мой господин, я не упражнялся с тех пор, как оставил Экбатану. Мне было бы неловко танцевать пред твоими очами сейчас.
— Отчего же, ты в любой день можешь пользоваться залом для танца, такой ведь должен найтись где-нибудь во дворце…
Вдвоем мы долго бродили по древнему лабиринту комнат, пока не нашли одну, достаточно просторную и с хорошим полом. Ее Александр повелел вычистить до наступления ночи.
Я мог бы упражняться без музыки, но нанял флейтиста — на случай, если вдруг позабуду, где я и чем занимаюсь. Достал из сумы расшитую блестками набедренную повязку и распустил волосы.
Какое-то время спустя флейтист сфальшивил, уставясь на двери, но я, разумеется, был слишком поглощен танцем, чтобы проследить за его взглядом. Совершив кувырок назад со стойки на руках, я сделал знак закончить игру, но когда, встав на ноги и отряхнувшись, обернулся посмотреть, там уже никого не было.
Тем же днем, но чуть позже я снова сидел в царских покоях, пока Александр читал свою книгу. Голос его дрогнул, и наступила тишина, подобная музыкальной ноте. Я сказал:
— Ремешок твоей сандалии ослаб, господин, — и встал на колени у его ног.
Я чувствовал на себе его прямой взгляд. Еще мгновение — и я взглянул бы прямо ему в глаза, но тут Перитас застучал хвостом.
Я распустил завязки сандалии, так что мне пришлось снова зашнуровать ее, и потому Гефестион вошел в комнату прежде, чем я мог бы бежать. Я поклонился; он приветствовал меня с доброй улыбкой, почесывая одновременно пса, который радостно носился вокруг него.
Так завершился пятый день из пятнадцати, мне отпущенных.
На следующее утро царь отправился вдоль побережья поохотиться на уток, кишевших на болотистых угодьях недалеко от города. Я думал, он не вернется до вечера, но Александр был во дворце задолго до заката. Приняв ванну (куда меня все еще не допускали), он обратился ко мне со словами:
— Багоас, сегодня я не стану засиживаться за трапезой допоздна… Признаюсь, я надеялся немного поучить персидский язык. Ты не поможешь мне?
Я помылся, надел свой лучший костюм и заставил себя поесть. Александр трапезничал с несколькими друзьями и не нуждался в моих услугах. Поднявшись в его покои, я вооружился терпением.
Прежде чем войти, Александр задержался в дверях; я испугался, что он забыл обо мне и не ожидал здесь увидеть. Улыбнувшись, царь шагнул в комнату.
— Хорошо. Ты уже здесь.
Где ж еще? Подобные замечания вовсе не входили в его привычки.
— Поднеси-ка это кресло к столу, а я пока сыщу книгу.
Я ужаснулся:
— Мой царь и повелитель, нельзя ли обойтись без книг?
Он удивленно поднял бровь.
— Мне очень жаль, господин, но я не умею читать. Даже по-персидски, — пояснил я.
— О, это пустяки. Я и не думал, что ты умеешь читать; книга — для меня. — Александр отыскал ее на полке со свитками и, перелистывая, сказал мне: — Начнем. Присядь тут.
Меж нами было около метра, и сами кресла весьма смущали меня. Усевшись, попадаешь в ловушку, и нет никакой возможности выбраться из нее и пересесть поближе. Я с сожалением оглянулся на диван.
— Работать мы будем так, — сказал Александр, раскладывая таблички и стилос. — Я читаю греческое слово и записываю его; ты произносишь его по-персидски, и я тоже запишу, что услышу. Так делал Ксенофонт — человек, сочинивший это.
Речь шла о старой, весьма потрепанной книге с клеевыми заплатами на ветхих страницах. Александр осторожно раскрыл свое сокровище.
— Я выбрал ее, чтобы тебе тоже было интересно; здесь описана жизнь Кира. Правда ли, что ты его потомок?
— Да, господин. Мой отец Артембар, сын Аракса. Его убили, когда погиб царь Арс.
— Я слышал о том, — сказал царь, бросив на меня сочувственный взгляд.
Лишь Оксатр мог рассказать ему, думал я. Должно быть, Александр справлялся обо мне.
Над столом висело большое старинное колесо с расставленными по ободу маленькими светильниками, и множество огней бросало на страницы двойные и тройные тени от рук Александра. Свет касался его скул, но оставлял в тени глаза. Царь едва заметно раскраснелся, хоть я видел, что за обедом он выпил не более вина, нежели обычно. Я не отрывал глаз от книги с ее загадочными письменами, чтобы Александр мог рассмотреть меня получше.
«Что же делать? — думал я. — Зачем он усадил нас в эти глупые кресла, хотя желает вовсе не этого? И как мне теперь вытащить нас из их холодных объятий?» В памяти моей вновь загудели слова, сказанные Набарзаном… Неужели царю тоже никогда не приходилось обольщать кого-нибудь?
Помолчав, Александр заговорил:
— Еще с детства Кир казался мне образцом для всех царей, как Ахиллес (о котором ты, конечно, ничего не знаешь) для всех героев. Я прошел всю вашу страну и видел его могилу. Ты, Багоас, родился и вырос в Персии, но слышал ли ты рассказы о нем?
Рука Александра легла на стол рядом с моею. Как мне хотелось схватить ее и вскричать: «Стал бы Кир сдерживаться?..» Он не принял решения, думал я, иначе мы не сидели бы здесь с книгой. Так просто потерять его: сегодня и, возможно, навсегда.
— Отец сказывал мне, — начал я, — будто давным-давно правил в Персии жестокий царь Астиаг; и поведали царю маги, что сын дочери займет трон его. Потому отдал он дитя властителю по имени Гарпаг, дабы тот умертвил младенца. Но ребенок был удивительно пригож, и Гарпаг не решился содеять такое зло; а потому отдал он младенца пастуху, дабы тот оставил его на вершине горы и убедился бы в его смерти. По дороге пастух зашел домой и узнал, что ребенок его собственной жены только что умер, и та горько плакала, говоря: «Мы уже стары; кто станет кормить нас?» Тогда пастух сказал: «Вот тебе сын, но поклянись хранить эту тайну вечно». Он отдал ей дитя, а мертвого младенца положил на вершине горы, обернув царскими одеждами. И явились шакалы и обглодали труп ребенка так, что никто не сумел бы признать его, и тогда пастух принес тельце Гарпагу. И вырос Кир сыном пастуха, но был отважен, подобно льву, и прекрасен, подобно утру, и прочие дети называли его своим царем. Когда же Киру было двенадцать, царь Астиаг прослышал о нем и послал за ним, чтобы видеть его. Но уже тогда мальчик имел семейные черты, и Астиаг заставил пастуха рассказать обо всем. Царь намеревался умертвить мальчика, но маги объявили, что прозвище Кира среди других детей — Царь — исполнило пророчество и нет нужды в смерти его. Потому Кира отослали вновь к его родителям. Месть царя свершилась над Гарпа-гом… — Я понизил голос до шепота, как некогда делал отец. — Он взял его сына и убил, и приготовил мясо его, и подал Гарпагу за обедом. И лишь когда тот отведал угощение, показал ему царь голову мальчика. Она была в корзине.
Мой рассказ едва начался, но что-то заставило меня умолкнуть. Александр внимательно глядел на меня, и я едва не поперхнулся собственным сердцем.
Я сказал: «Буду любить тебя вечно», хоть мой язык и произнес:
— Есть ли это в твоей книге, господин?
— Нет. Но я читал что-то подобное у Геродота. — Резко отодвинув кресло, Александр поднялся и подошел к окну, выходившему на море.
Исполненный благодарности, я тоже встал. Неужели он прикажет мне снова усесться? Писцы, которым он диктовал свои письма, всегда сидели, пока царь прохаживался у их столов… Но Александр молчал. Отвернувшись от окна, он шагнул ко мне, застывшему под светильниками, спиною к нашим креслам.
Вскоре он разомкнул губы, чтобы сказать:
— Обязательно поправляй меня, если я когда-либо допущу ошибку в персидском. Не бойся, ибо без этого я никогда не научусь говорить.
Я сделал шаг навстречу. Прядь волос упала мне на плечо, и царь коснулся ее, протянув руку. Тихо я сказал:
— Моему господину ведомо, что ему следует лишь пожелать.
Эрос зажал сеть в могучем кулаке, и забросил ее, и потянул; отрицать это было бессмысленно. Рука, ласкавшая мои волосы, скользнула ниже. Александр мягко произнес:
— Со мною ты — под моею защитой.
Услышав эти слова, я отбросил почтительность к священной особе царя и обхватил руками его шею.
И тогда кончилось его притворство. Я стоял, заключенный в первые объятия, которых мне действительно пришлось добиваться.
Я молчал, и без того уже зайдя чересчур далеко. Все, что я жаждал сказать ему, было: «У меня есть всего один дар для тебя, но он станет лучшим из всех, какие ты получал в своей жизни. Просто возьми его, и все».
Казалось, Александр все еще колеблется; не из-за нежелания, впрочем — это было ясно. Но что-то сдерживало его, какая-то осторожность… Меня ослепила мысль: где и как жил этот великий воин? Он знает не более, чем дитя.
Я вспомнил о его знаменитой сдержанности, которая значила, как я полагал, лишь то, что он не насиловал своих пленниц. Я думал о ней, когда Александр отошел к двери сказать охране, что собирается в постель и не нуждается в их помощи (надо думать, они бились о заклад, выйду я — или же нет). Когда мы шли к дверям спальни, я думал: все остальные прекрасно знают, чего им нужно. Значит, я должен выяснить это для него? Мне не известны обычаи его народа, я могу нарушить какие-то запреты… Либо он любит меня, либо мне суждено умереть.
Перитас, вскочивший из угла, где лежал свернувшись, поплелся за нами и устроился в ногах кровати, там, где я был обучен оставлять одежду, дабы вид ее не оскорблял царя. Но Александр спросил: «Как все это снимается?» — и в итоге вся она легла в одну стопку с его собственным одеянием, на скамеечке.
Кровать была старой, но пышной работы, из раскрашенного и позолоченного кедра. Настало время устроить моему любимому тот персидский пир, какой он должен был ожидать от мальчика Дария. Я держал блюда наготове, со всеми специями. Но, пусть мое искусство сделало из меня древнего старца, мое сердце — не обученное никем — было молодо, и внезапно именно оно направило меня. Вместо того чтобы предлагать утонченные яства, я просто вцепился в Александра, как воин с обломком стрелы, застрявшим в плече. Я бормотал такие глупости, что и ныне краснею, вспомнив о них; осознав, что говорю по-персидски, я повторил их и на греческом. Я говорил, что думал было, он никогда не полюбит меня… Я не упрашивал царя брать меня всюду, куда бы он ни направился; мне даже в голову не пришло зайти столь далеко. Я был словно путешественник в пустыне, вдруг набредший на колодец с чистой водою.
Царь мог ожидать чего угодно, но не того, чтобы его вот так пожирали заживо. Сомневаюсь, что он расслышал хотя бы слово из тех, что я шептал ему в плечо. «Что такое? — спросил он. — Скажи мне, не бойся». Подняв к нему свое лицо, я шепнул: «Ничего, господин мой, прости меня. Это всего лишь любовь». Он ответил: «И все?» — и положил ладонь мне на голову.
Какими смешными казались теперь мои планы! Мне следовало знать о нем больше, видя, как за столом Александр отдавал лучшие куски гостям, не оставляя ничего для себя. Он не верил в удовольствие, которого нужно добиваться; из гордости или же из ревностной любви к свободе. И я, видевший то, что я видел, не смел винить его. И все же сам Александр получал что-то с тех опустевших блюд. Он обожал дарить — до нелепости, до безрассудства.
— Всего лишь любовь? — переспросил он. — Тогда не мучь себя, ибо ее у нас достаточно, чтобы поделиться друг с другом.
Мне, стоявшему за креслом Александра во время пиршеств, следовало помнить, что он никогда не спешил схватить приглянувшийся кус. Если не считать Оромедона (а он действительно не в счет), Александр был самым молодым из мужчин, с которыми я делил ложе, — но его жаркое объятие сразу смягчилось, едва ему показалось, что со мною что-то не так. Он выслушал бы все жалобы, если б таковые у меня были. И вправду, сразу было видно — и многие высоко ценили это: Александр мог отдать все в обмен на любовь.
Царь действительно нуждался в моей любви. Я не мог поверить в такое счастье, не испытанное доселе никем из смертных. Ранее я гордился тем, что умею дарить наслаждение, ибо таково было мое искусство; прежде мне ни разу не довелось познать, что это значит: самому получать удовольствие. Александр вовсе не был столь наивен в любви, как я полагал, просто его познания были крайне скудны. Впрочем, он был способным учеником. Все, что я преподал ему в ту ночь, он принимал как рожденное некой счастливой гармонией наших сердец. По крайней мере, даже мне так казалось.
Потом он долго лежал без движения, распростершись, словно мертвый. Я знал, что Александр не спит, — и уже прикидывал, не значит ли это, что мне следует удалиться. Но он притянул меня обратно, хоть и не сказал ни слова. Я лежал тихо. Мое тело пело, словно струна арфы, издающая ноту. Наслаждение оказалось столь же пронзительным, как некогда — боль.
Наконец он повернул ко мне лицо и отрешенно, словно долгое время оставался один, спросил:
— Значит, этого у тебя не отняли?
Я пробормотал что-то в ответ, сам не знаю, что именно.
— А после, — продолжал он, — приносит ли это печаль?
Я шепнул:
— Нет, мой господин. Сегодня впервые.
— Правда? — Александр положил ладонь мне на лицо и, повернув его, вгляделся в мои глаза, освещенные светом ночной лампы. Потом поцеловал меня, сказав: — Так пусть же это знамение окажется счастливым.
— А ты сам, господин? — спросил я, набравшись отваги. — Ты тоже чувствуешь печаль?
— Всегда, хоть и недолго. Не обращай внимания. За все хорошее следует платить: либо до, либо после.
— Ты увидишь, господин мой, я научусь не допускать печали к тебе.
Александр беззвучно рассмеялся:
— Твое вино слишком крепко, милый мой, чтобы пить его часто.
Я был поражен; все мужчины, которых я знал, делали вид, что имеют больше, чем у них было. Я сказал:
— Мой повелитель силен, как молодой лев. Это вовсе не усталость тела.
Александр нахмурился, и я испугался его гнева, но он сказал лишь:
— Тогда, мой мудрый врачеватель, поведай, что это такое.
— Это словно тугой лук, господин. Он всегда устает, если его тетиву долго не натягивают. Но лук нуждается в отдыхе, как и дух лучника.
Я слышал о том. — Медленно он перебирал в пальцах прядь моих волос. — Какие мягкие. Я никогда не видел столь тонких локонов. Ты поклоняешься огню?
— Когда-то мы поклонялись ему, господин, еще когда я жил дома.
— Ты прав, — сказал он, — ибо пламя божественно.
Он помолчал, отыскивая нужные слова, но в том не было нужды, я понял его. И покорно опустил голову, сказав:
— Сделай так, чтобы мой господин никогда не сбился с пути; да буду я словно чаша воды, которую, торопясь мимо, он выпьет в полдень, — этого мне довольно.
Потянувшись к моим закрытым глазам, Александр коснулся ресниц:
— О нет, неужели так я отплачу тебе? Луна лишь поднимается. Куда сегодня торопиться?
Позже, когда луна застыла в вышине и Александр уже спал, я наклонился взглянуть на него. Высший восторг не давал мне сомкнуть глаза. Его лицо, разгладившись, стало прекрасным; он был удовлетворен и во сне обрел покой. «Пусть мое вино крепко, — думал я, — ты вернешься выпить еще».
Что там говорил Набарзан? «Нечто такое, чего он искал очень и очень давно, сам даже не подозревая о том». О, хитрый лис! Как узнал он?
Рука Александра, потемневшая на солнце, лежала на покрывале, и молочно-белое плечо его несло одно лишь пятнышко — затянувшуюся глубокую рану от удара рычагом катапульты в Газе. Пятно уже побледнело; сейчас оно было цвета разведенного вина. Беззвучно я коснулся его губами. Александр спал крепко и не пошевелился.
Мое искусство не многого бы стоило, если б я не сумел вести его за собой, однажды поняв. Легкое облачко пересекло лунный диск. Я вспоминал ту, первую ночь в его шатре и то, как вчера Гефестион пришел нежданным гостем, и был принят, и улыбался мне — в точности как собаке. Был ли он настолько уверен в своей неуязвимости, чтоб вовсе не вспоминать обо мне? Чтоб хотя бы озаботиться? «В жизни не догадаешься, чем я занимался прошлой ночью». — «Отчего же? Ты спал с мальчиком Дария, я давно это предвидел. И что же, тебе понравилось?»
Александр был прекрасен во сне: спокойный рот, тихое дыхание, свежее расслабленное тело. Комната пахла нашими телами и кедровым деревом, с легким дуновением морской соли: приближалась осень, и ночной ветер летел с севера. Я натянул на него покрывало; не проснувшись, Александр придвинулся ко мне в этой огромной постели, в поисках тепла.
Скользнув в его объятия, я подумал: «Мы еще посмотрим, кто выйдет победителем. Я или ты, высокий македонец. Все эти годы ты считал его своим мальчиком, но только со мною станет он мужчиной».
13
Новости разлетелись по лагерю мгновенно. Александр не переживал: в случае нужды царь мог хранить тайну, но скрытным не был никогда. Он вовсе не отрицал, что мое присутствие радует его, но и не поощрял насмешников. Я гордился тем, как повел себя Александр, что было мне внове, ибо я был научен не судить поступков господина. Теперь именно я служил Александру, когда он принимал ванну; остальных царь отсылал прочь.
Раз или два, стоя за царским креслом во время трапезы, я ловил на себе взгляд Гефестиона; других знаков он не подавал, приходя и уходя столь же свободно, как и ранее. Я никак не мог узнать, что именно говорил он, когда я покидал комнату, — стены в Задракарте чересчур толсты.
Со мною Александр ни разу не заговаривал о нем, но я не обманывался на сей счет. Нет, он не забыл; ничто не могло заставить его забыть.
Я вспоминал о старом боевом коне царя, из-за которого тот был готов смести с лица земли целую провинцию со всеми ее обитателями, пусть Буцефал уже не способен нести его на битву. Это почти то же самое, думал я. Александр никогда не отвергает любви — это противно его натуре. Мне казалось, что Гефестион поступил не так уж скверно. Если прелестный мальчик, которого вы поймали в стоге сена, в восемнадцать лет становится предводителем всадников, все еще оставаясь при этом вашим мальчиком, — стоит ли жаловаться на судьбу? И если он достигает положения фараона и Великого царя и сильнейшее войско мира окружает его, разве же не чудесно, если он сочтет, что ему самому надобен мальчик? Сколько времени прошло с той поры, как эти двое действительно занимались любовью, а не просто думали друг о друге как о любовниках? Столько же, сколько минуло с последней битвы, на которую Александр выехал на своем черном коне? И все-таки…
Но с наступлением ночи тревоги оставляли меня. Теперь Александр знал, чего ему недоставало, но я знал лучше. Иногда в танце превосходишь самого себя и более не способен оступиться; с нами было точно так же.
Однажды, когда лунный свет заблестел на золоте, упав сквозь узкий проем окна, я мысленно перенесся в свою старую комнату в Сузах и вновь прошептал заклинание мечты: «Я прекрасен? Это лишь для тебя одного. Скажи, что любишь меня, ибо без тебя я не смогy жить». Я справедливо наделял эти слова магической силой.
Сомневаюсь, чтобы Александр хоть однажды возлежал с кем-то, к кому не чувствовал расположения. Он нуждался в любви так же, как пальмовое дерево жаждет воды, — всю свою жизнь он ждал любви от армий, от городов, от покорившегося врага и не мог насытиться… Как скажет вам любой, это делало его беззащитным перед изменой мнимых друзей. Что ж, пусть так, но, не любя человека, его не сделают богом — после смерти, когда он перестанет внушать страх. Александр нуждался в любви и никогда не прощал предательства, которого не был способен понять. Ибо сам он, видя искренность любви, никогда не употреблял ее во зло и не презирал дающего. Он принимал ее с благодарностью и чувствовал себя связанным ею. Мне следовало знать. Александр лелеял надежду, что даровал мне нечто такое, чего не мог дать Дарий; а потому я так и не открыл ему, что Дарий никогда и не думал о подобных вещах. Александр всегда любил превосходить своих соперников.
Но по-прежнему, когда желание бывало растрачено, он впадал в тяжкую задумчивость — так, что я даже боялся нарушить молчание. И все же именно Александр избавил меня от боли, с которой я уже готов был свыкнуться, и теперь я хотел исцелить его грусть. Я проводил кончиком пальца от его брови вниз, к горлу, и он благодарно улыбался, показывая, что не сердится. Как-то ночью, вспомнив о благоговении, с которым он показывал мне старую книгу, я тихо шепнул ему в ухо:
— Знаешь ли ты, о повелитель, что великий Кир некогда любил мидийского мальчика?
При звуках достославного имени лицо Александра немного просветлело, и он открыл глаза:
— Правда? Как же они встретились?
— Кир одержал победу в битве с мидянами, повелитель, и обходил поле сражения, чтобы взглянуть на убитых героев. Там он узрел мальчика, едва живого от ран, лежавшего рядом с мертвым отцом. Увидев царя, тот сказал: «Делай со мною что хочешь, но не оскверняй тела отца — он хранил верность». Кир отвечал: «Я не имею такого обычая. Твой отец будет погребен с почестями», ибо полюбил мальчика, хоть тот и лежал израненный, в собственной крови. И мальчик взглянул на Кира, коего видел лишь издалека, в сияющих доспехах, и подумал: «Вот он, мой царь». Кир же взял его, и ухаживал за ним, и оказал ему честь своей любовью; и тот был верен ему до конца. И настал мир меж мидянами и персами.
Теперь я завладел вниманием Александра. Печаль его исчезла бесследно:
— Впервые слышу. Что это была за битва? И как звали мальчика?
Я ответил ему; любовь наделила мою фантазию крыльями.
— Конечно же, повелитель, в этой части света люди знают немало старых историй. Не могу судить, все ли они правдивы. — Разумеется, я придумал все до последнего слова и сделал бы свой рассказ куда красочней, если бы знал греческий получше. Насколько мне известно, Кир никогда в жизни не проявлял склонности к мальчикам.
Мое заклинание подействовало. Я вспомнил еще несколько историй, которые — будь они правдой или вымыслом — действительно рассказывались в стране Аншан. Немногим позже царь объявил мне, что даже мальчик великого Кира не может сравниться в красоте своей с мальчиком Александра. И после уснул, не грустя более.
На следующий же день он вновь вытащил книгу и принялся читать ее мне. Целый час мы были вдвоем. Александр сказал, что еще ребенком читал ее дома и что книга поведала ему о душе истинного правителя.
Ну, быть может, и так; но если бы сам Кир прочел о ней, описание немало удивило бы его… Книгу сочинил не какой-то ученый перс, читавший хроники и беседовавший со стариками, но грек-наемник, сражавшийся во дни Артаксеркса против царя, на стороне Кира Младшего. Ему удалось вытащить своих людей из лихой передряги и благополучно привести их домой, в Грецию, и после этого не приходится удивляться, что на родине верили каждому его слову.
Конечно, Александр читал мне не всю книгу, но лишь свои любимые отрывки. Не знаю, смог бы я держать глаза открытыми, если б мне читал кто-то другой. Мы оба недосыпали. Я мог вечно смотреть на его лицо, и потому Александр никогда не знал, на каком месте я переставал слушать. Я всегда мог понять, какой именно отрывок особенно мил его сердцу, и усилием воли начинал постигать смысл плавно текущих слов.
— Не все то, что описано здесь, — сказал он мне, — истинно, как я обнаружил, пожив немного в Персии. Мальчики вашего народа ведь не обучаются в общественных школах?
— Нет, господин. Наши отцы сами готовят нас к войне.
— Что, и юношей тоже?
— Да, мой господин. Они учатся, сражаясь с соплеменниками.
— Так я и думал… Ксенофонт попросту слишком гордится спартанцами. Но это ведь правда, что Кир любил разделять лучшие блюда своего повара с друзьями?
— О да, господин. С тех пор великая честь — разделить с царем его пищу. — Вот откуда он узнал о наших обычаях! Этот Ксенофонт, должно быть, прожил в Персии достаточно долго. Меня так это тронуло, что я едва не заплакал.
Александр прочитал мне историю о том, как властители выбрали для Кира самую прекрасную из захваченных в бою женщин, горько рыдавшую о погибшем супруге. Но Кир, знавший, что сей муж остался жив, даже не захотел увидеть ее лица, не стал отнимать у неё слуг, поселив с большими почестями среди собственного двора, и послал весть ее мужу. Когда же тот явился сдаться и поклясться в верности, царь вывел ее к нему и сам соединил их руки. Пока Александр читал, я внезапно понял, что именно это он замыслил для Дария и его царицы. Вот почему он так скорбел о ней! Я видел, как он представлял себе этот счастливый миг — совсем как в книге, — и думал о простой повозке с залитыми кровью подушками…
Гарема Дария более не было с ним. Еще до моего появления в лагере Александр поселил мать царя в Сузах, со всеми принцессами.
Царь, говорилось где-то в книге, должен не просто доказать свое превосходство над теми, кем он правит; он должен зачаровать их. Я попросил:
— Позволь мне сказать это по-персидски. — И мы улыбнулись друг другу.
— Ты должен научиться читать греческие книги, — сказал Александр. — Неумение читать — большая потеря. Я непременно сыщу тебе терпеливого учителя, но только не Каллисфена, он почитает себя слишком великим.
Несколько дней мы вместе читали книгу, и Александр часто переспрашивал о правдивости того или иного места. Царь так доверял ей, что разубеждать его я не стал: этот греческий рассказчик, придя в Персию из Афин, где нет царя, выдумал его и назвал Киром. Впрочем, я всегда отмечал те места в книге, где неверно трактовались персидские обычаи, чтобы Александр не терял лица пред моим народом. Но когда он зачитывал мне какие-то наставления, воспитавшие его собственную душу, я всегда удостоверял, что Кир сам надиктовал их, еще в Аншане. Дарить радость тому, кого любишь, — что может с этим сравниться?
— В детстве не всегда и не все были со мной правдивы, — признался Александр однажды. — Не стану оскорблять твой слух тем, что мне говорили о персах. Наверное, старик все еще повторяет эту чушь в афинской школе. Именно Кир открыл мне глаза: я прочел эту книгу, когда мне было пятнадцать. Правда заключена в том, что все мы — дети Бога. Самые чистые, самые прекрасные из нас ближе к нему, чем остальные; и таких можно найти повсюду, в любом краю. — Его ладонь легла на мою. — А теперь скажи мне, — попросил он, — правда ли, что Кир объединил собственное войско с мидийским, чтобы воевать с ассирийцами? Здесь об этом прямо сказано. Геродот же сообщает — как и ты сам говорил, — что он победил мидян в сражении.
— Он сделал это, мой господин. Любой перс скажет тебе то же самое.
Александр зачитал из книги:
— «Так он правил этими народами, пусть даже они говорили на другом языке, нежели он сам, и обычаи их были разными. Тем не менее Кир сумел внушить всем им такой трепет, что они боялись предстать перед ним; царь мог пробудить в них столь сильное желание угодить ему, что все они стремились подчиняться его воле».
— Это чистая правда. — отвечал я. — И так будет вновь.
— Но он никогда не ставил персов выше мидян? Он правил и теми, и другими как единый для всех царь?
— Да, повелитель. — Как я слыхал, некоторые мидийские вожди объединились в заговоре против Астиага, устав от жестокости своего правителя. Вне сомнения, они нашли некую выгоду, договорившись о чем-то с Киром, и тот сдержал слово как человек чести. Я сказал: — Это правда, Кир всех нас сделал братьями.
— Так и должно было случиться. Кир не покорял народы; он увеличивал империю. Он выбирал людей, основываясь на том, что они собой представляли, и не слушал советов и сплетен… Ну, мне не кажется, что ему было трудно убедить в своей правоте тех, кого он завоевал; убедить победителей — вот главная трудность.
Я был потрясен. «Вот как? — думалось мне. — Даже в этом он хочет следовать за Киром? Нет — пойти еще дальше, ибо Кир был связан обещанием, а Александр свободен… И я — первый перс, который слышит о том!»
Прошло немало времени с той поры, когда я еще был способен восстановить в памяти облик отца. Теперь же я видел его лицо словно наяву, и он вновь благословил моих будущих сыновей. Быть может, в конце концов, его слова не были пустым ветром?
— Скажи, о чем ты сейчас думаешь? — попросил Александр.
— О том, что сыны мечты переживут сынов семени, — ответил я.
— Ты пророк. Я часто об этом думал. Я не ответил ему: «Нет, я всего лишь евнух и стараюсь не поддаться унынию», но поведал все о празднестве Нового года — тех пирах, которые Кир устроил в честь новообретенной дружбы, и о том, как он повел своих людей на Вавилон, а мидяне и персы соперничали в доблести пред его очами. Иногда, в пылу рассказа, я запинался на каком-нибудь трудном греческом слове, и всякий раз Александр успокаивал меня: «Ничего страшного. Я понимаю».
Весь день от него исходило сияние, а ночью словно бы мальчик Кира вошел к нему, а не мальчик Дария. Без намека на грусть он уснул с улыбкой на устах, я же сказал себе: «Вот, я уже сделал для него нечто такое, что не удавалось Гефестиону».
Как все-таки капризно сердце! Дарий не предлагал любви и не искал ее, но я почитал своим долгом быть благодарным за все, что он подарил мне: за коня, зеркальце, браслет… Теперь же, обладая всеми богатствами, я терзал свою душу, ибо некто другой был здесь прежде меня… Нет, Александр должен быть моим весь, без остатка!
Во всем, кроме слов, Александр показывал мне, что еще никто не доставлял ему такого удовольствия; он был слишком великодушен, чтобы скрывать это. Но слова так и не были произнесены, и я отлично понимал почему. Такие речи посягнули бы на преданность любимому.
«Никогда не будь назойлив, — поучал меня некогда Оромедон. — Никогда, никогда, никогда\ Это простейший способ оказаться в уличной канаве». И он, всегда бывший со мною мягким, так дернул меня за волосы, что я поневоле взвыл. «Я сделал это для твоего блага, — сказал он тогда, — чтобы ты получше запомнил».
Ни один народ не обладает особым расположением Бога, но в каждом племени есть люди, к которым Бог благоволит больше, чем к остальным. Я помнил.
Случалось, мне до слез хотелось сжать Александра в объятиях и громко воскликнуть: «Ты любишь меня больше всех остальных! Скажи, что любишь! Скажи мне, что любишь меня больше всех!» Но я помнил.
Стоя у стены в зале приемов Задракарты, я наблюдал за тем, как царь встречает македонцев, пришедших говорить с ним. Он обращался с этими людьми как с равными себе, отбросив все формальности, и сейчас ходил среди них, громко рассуждая о чем-то.
«Ты способен извлечь тончайшую мелодию, — говорил мне Оромедон. — Тебе лишь нужно получше узнать свой инструмент». У этой арфы множество струн, и некоторых я не был властен коснуться; Оромедон имел в виду куда более простой инструмент, но мы с Александром все-таки создавали гармонию.
Так думал я, когда вошел посланник с целой стопкой писем, присланных из Македонии. Царь взял их и присел на ближайший диван, совсем как обычный человек. Порой он допускал подобные промахи… Мне не терпелось объяснить, что из-за них страдает в первую очередь он сам.
Пока Александр крутил в руках письма, к нему подошел Гефестион и присел рядышком. Я охнул почти в голос — ну разве это не бесстыдство?! Но Александр лишь сунул ему несколько мешавших свитков.
Они сидели не очень далеко от меня, и я слышал, как Александр, взвесив на ладони самое толстое письмо, вздохнул:
— Это от матери.
— Прочти его сейчас и покончи с этим, — предложил Гефестион.
Хоть и ненавидя его, я мог понять плененных после проигранного сражения персиянок, воздавших ему царские почести. По нашим персидским понятиям, он был более красив, чем Александр, — выше ростом и с чертами лица, близкими к идеалу. Когда он был спокоен, в эти черты закрадывалась печаль, порой напоминавшая настоящую скорбь. Власы Гефестиона были потоком сияющей бронзы, хоть и намного более жесткими, чем мои.
Тем временем Александр вскрыл письмо царицы Олимпиады. И Гефестион, положив руку на его плечо, читал послание матери сыну вместе с царем!
Сквозь туман собственного гнева я заметил, что это шокировало даже македонцев. Их осторожный шепот достиг моих ушей: «Да кто он такой? Что он о себе возомнил?», «Ну, все мы знаем, кто он царю, но Гефестиону нет никакой нужды кричать о том во весь голос».
Один из тех ветеранов Александрова войска, что выделялся среди прочих бородой и дурными манерами, спросил: «Если он вправе прочесть письмо матери Александра, тогда почему бы нам всем не послушать, о чем она пишет?» Говорил он достаточно громко.
Александр поднял голову. Он не стал звать охрану, чтобы увести наглеца прочь. Он даже не отругал его. Александр просто снял с пальца кольцо-печатку, с улыбкой обернулся к Гефестиону и запечатлел на его губах царскую печать. Они оба вновь склонились над письмом.
Я умею двигаться тихо, даже если меня слепят слезы. Моего ухода не заметил никто. Прибежав к конюшням, я оседлал Льва и поскакал прочь из города, мимо прибрежных болот, над которыми всколыхнулись облака стенающих и кричащих черных птиц, так похожие на рой моих собственных мыслей. Когда же я повернул обратно, мысли успели смолкнуть, подобно стае ворон, деловито терзающих падаль. Я не могу терпеть жизнь, пока этот человек дышит тем же воздухом, что и я сам. Ему придется умереть.
Ведя коня через низенький кустарник, которым обильно порос песчаный берег у Экбатаны, я все продумал от начала и до конца. Мальчиками они поклялись хранить верность, и пока Гефестион жив, Александр будет связан этой клятвой. Царь предпочтет его всем чудесам мира, даже понимая в глубине сердца, что меня любит сильней… Мое собственное сердце извивалось в пламени. Иного выхода попросту нет. Гефестион умрет, ибо я убью его.
Завтра же куплю старые обноски у нищих на городском базаре. Где-нибудь неподалеку переоденусь и схороню собственную одежду в песке. Лоскутом обмотаю голову, чтобы спрятать безбородое лицо, и отправлюсь к узким извилистым улочкам вдоль городской стены. Найду аптекаря, который не станет задавать лишних вопросов. И вряд ли пройдет много времени, прежде чем я смогу улучить минутку и подсыпать отраву в еду или вино своему сопернику.
Вернувшись, я приказал конюху приглядеть за моим взмыленным конем, а сам опять вошел в зал приемов, чтобы увидеть врага и прошептать про себя: «Скоро ты умрешь».
Застыв на прежнем месте у стены, я мысленно пробежал свой план. Хорошо, яд я сумею купить. Каким он будет — несколько капель в фиале или же щепотка порошка в тряпице? Где мне держать отраву — спрятать в складках одежды? Повесить на шею? И долго ли мне придется носить ее с собой?
Когда кровь поостыла, мне пришла на ум тысяча неприятных случайностей, которые выдадут мой замысел еще до того, как мне удастся воспользоваться зельем; я перебирал в уме все мелочи, и внезапно — словно блеснула молния! — мне открылось, какую страшную ловушку я сам себе уготовил. Если у меня найдут яд, кто усомнится, что он предназначен для Александра? Меня привел к нему человек, уже прослывший цареубийцей.
Значит, в тот же час Набарзана вытащат из дому и распнут рядышком со мной. Меня еще долго будут помнить: как же, персидский мальчик, продажная тварь, подстилка Дария, которому удалось обвести вокруг пальца великого Александра. Таким же точно меня запомнит и он сам. Нет, я уж скорее сам проглочу яд до последней капли, пусть даже он и сожжет мне все нутро.
Македонцы поговорили с царем и разошлись. Настала очередь персов. Их присутствие напомнило мне, чей я сын. Что за безумие вселилось в меня? Убить преданного царю воина из-за того лишь, что он перешел мне дорогу? Братья царя Арса тоже хранили верность и тоже стояли на чужом пути. И мой бедный отец…
Когда я снова увидел Гефестиона подле царя, то сказал про себя: «Что же, я мог бы убить тебя, если б только пожелал. Тебе сильно повезло, что я не унижусь до этого». Я все еще был достаточно юн, чтобы такие мысли принесли мне облегчение, чересчур юн и чересчур полон собственных горестей, чтобы подумать о терзаниях моего врага.
То, что Гефестион некогда имел, уже никогда не будет принадлежать другому. Его притязания удовлетворены; как может он просить о чем-то большем? Просить, чтобы его возлюбленный не предавал их любви и отверг темноглазого персидского мальчика? А если тот дает царю нечто такое, о чем Александр прежде и не подозревал? Возможно, со времени их юности желание потускнело (и коли так, я мог догадаться, чье потускнело первым); но оставалась любовь — столь же открытая общему взору, как и законный брак. Эти ночи в Задракарте… Лежа в одиночестве, мог ли Гефестион спокойно уснуть? Мне следовало узреть в его самонадеянной выходке с письмом просьбу доказать любовь. Александр узрел — и выполнил ее на глазах у всех…
В ту ночь, раздираемый тоскою и чувством вины, я утратил чувство гармонии, вел себя неестественно и глупо. Так, я решился попробовать некий трюк, которому выучился в Сузах, — любовная игра, одна из тех, о существовании которых Александр едва ли мог догадываться. Свою ошибку я почувствовал сразу и испугался царского гнева, не учтя его наивности в подобных делах. Он же вскричал: «Только не говори, что проделывал этакое с Дарием!» — и так смеялся, что едва не свалился с кровати. Я был настолько смущен, что спрятал лицо в ладони и отказался убрать их. «В чем дело?» — недоуменно спросил Александр. Я отвечал: «Прости, что рассердил тебя. Я уйду», но он притянул меня к себе. «Ну, не дуйся. Что случилось?» Потом голос его дрогнул, и он спросил тихо: «Ты все еще тоскуешь по Дарию?»
Царь был ревнив — да, даже он! Я бросился к Александру и так крепко обнял его, что мои объятия более напоминали хватку борца, чем любовь. Он успокаивал меня еще какое-то время, прежде чем мы смогли начать все сначала. Но даже тогда я все еще был натянут, как тетива лука, и в конце почувствовал боль, почти как в былые времена. Я молчал, сцепив зубы, но он, наверное, все равно уловил разницу. Потом я тихонько лежал, никак не пытаясь отвести от него обычную печаль. Именно он попросил в конце концов:
— Ну же, давай рассказывай.
— Я слишком люблю тебя, вот и все, — отвечал я. Притянув меня к себе, он пробежал пальцами по моим распущенным волосам.
— «Слишком» не бывает, — сказал он. — «Слишком»? Этого недостаточно.
Во сне он не оттолкнул меня, как делал порой, — мы не разжимали объятий всю ночь.
На следующее утро, едва я проснулся, Александр спросил:
— Как твои успехи в танце?
Я ответствовал, что упражняюсь ежедневно.
— Отлично. Сегодня мы вывешиваем расписание состязаний в честь победы. Там будут и танцоры.
Я прошелся по комнате колесом и сделал обратный кувырок.
Александр рассмеялся, но тут же сдвинул брови и сказал очень серьезно:
— Об одном ты обязательно должен помнить. Я никогда не даю советы судьям. Это плохо выглядит, знаешь ли. На играх в Тире я был готов на все, чтобы увидеть венок на голове Теттала… По мне, так еще не родился трагик, равный ему в таланте; кроме того, он был моим посланником и хорошо послужил мне. Но судьи избрали Афенодора, и мне пришлось мириться с их решением. Поэтому могу лишь просить: выиграй это состязание для меня.
— Даже если умру, — ответил я, стоя на руках.
— О, тсс… — Александр сделал греческий знак, отводящий несчастье.
Позже он дал мне пригоршню золота на наряды и послал ко мне лучшего флейтиста, какого только можно было сыскать в Задракарте. Если Александр угадал причину моих горестей и ничем не мог помочь, он нашел прекрасный способ заставить меня забыть обо всем.
Мои старые танцы успели мне порядком надоесть, и для царя я придумал новый. Начинался он быстро, в кавказском стиле, потом замедлялся, и тут приходилось выгибаться, показывая чувство равновесия и силу. В заключительной части были сюрпризы, но не слишком много, ибо в первую очередь я был танцором, а не акробатом. Подумав над костюмом, я заказал короткую тунику в греческом стиле — из алых полосок ткани, скрепленных лишь у горла и талии. Бока оставались обнажены. К ножным браслетам я велел пришить маленькие круглые бубенцы из кованого золота. Для первой части танца я воспользуюсь тимпаном… Я упражнялся, как никогда в жизни. В первый же день, едва я закончил и отослал флейтиста, пришел Александр. Увидев, как я вытираюсь полотенцами, едва дыша, царь взял меня за плечи и встряхнул.
— С сегодняшнего дня и вплоть до состязаний ты будешь спать тут. Хорошего понемножку.
Он повелел поставить мою кровать в зале для танцев. Я понимал его правоту, но печалился, что Александр способен обходиться без меня; зная не более любого воина его армии, я мог лишь догадываться, как царь переносит пустоту своего ложа. Поначалу я даже думал, что не переживу ночь вдали от любимого, но так наупражнялся за день, что уснул как убитый, едва опустив голову на подушку.
В день состязаний я рано явился в комнату Александра, где один из прислуживавших ему юношей пытался совладать с застежкой его плаща. Едва увидев меня, царь сказал ему: «Оставь, Багоас разберется. Ты можешь идти». Некоторые из телохранителей набрались опыта, и царь смягчился по отношению к ним, но именно этот был удивительно неуклюж. Хмурясь, он вышел; царь же обратился ко мне со словами: «Можешь себе представить? Он так и не сумел приладить мантию». Я передвинул аграф и правильно заколол его, шепнув: «В следующий раз позови меня». Схватив меня за ладони, он притянул к себе и поцеловал. «Мы еще увидимся, когда ты будешь танцевать».
Утром устраивались состязания для атлетов: бег, прыжки, метание копья и диска, кулачный бой и борьба. Я впервые видел греческие игры и, пожалуй, чувствовал некий интерес к ним, хотя впоследствии они всегда наскучивали мне, едва начавшись. Состязания танцоров были назначены после полуденного перерыва.
Специально для нас — и для музыкантов — армейские плотники соорудили настоящий театр со сценой, обращенной к отлогому склону, по которому поднимались ряды сидений для зрителей и скамьи для знатных гостей; было там и возвышение для царского кресла. Задник был весьма натуралистично расписан колоннами и занавесями, да с таким искусством, что мне оставалось лишь поражаться. В Персии мы не знали ничего подобного. Я еще никогда не видел такого сооружения, но когда поднялся на сцену и осмотрел ее, то счел доски помоста вполне годными для танца.
Склон понемногу заполнялся, и македонские военачальники занимали свои места на скамьях. Я отошел в сторонку — туда, где мне и другим танцорам указали ждать: на лугу, немного поодаль от сцены. Мы искоса посматривали друг на друга: трое греков, два македонца и еще один персидский танцор, мой соплеменник. О появлении царя возвестили трубы. Все остальные танцоры повернули ко мне полные ненависти лица — они знали, кто я.
Но не думаю, что в конце наших состязаний даже они стали бы оспаривать мою победу. Я знал, что обязан танцевать прекрасно, дабы доставить радость Александру. Действительно, он даже не заговаривал с судьями, но ведь и судьи — всего только люди. Те, что судили актеров в Тире, могли отлично знать о том, как Александр относится к искусству Теттала; любовь — совсем иное дело. С этим поневоле приходится считаться.
В Сузах я танцевал в надежде обрести милость, из страха оказаться на улице, из собственного тщеславия. Нынешний танец я посвятил нашей любви.
Очередность выступлений решил жребий; я поднялся на сцену четвертым. И не успел я завершить свой первый, быстрый танец с тимпаном, как публика стала аплодировать. Мне это было в диковинку. Прежняя моя аудитория ограничивалась горсткой почетных гостей Дария, хваливших меня из вежливости. Этот рев был искренним выражением восторга; он даровал мне крылья. Добравшись до кувырков в конце танца, я уже едва слышал музыку.
Судьи не стали долго спорить. Мне тут же был присужден венец победителя. Под грохот рукоплесканий и возгласов я подошел к возвышению и преклонил колено. Кто-то передал Александру блестящий золотой венец. Я поднял глаза — и встретил его улыбку.
Царь опустил венец на мою голову, лаская ее прикосновением. Если б счастье могло переполнить человека, подобно еде или питью, я бы, наверное, разлетелся на куски. «Гефестион не способен на такое даже ради тебя», — думал я.
Следующими состязались кифаристы. Даже если б многомудрый Бог послал своих добрых духов играть для нас, я бы не услышал музыки чудесней.
Не помню ничего, что было со мною меж этим раем и креслом Александра, за которым я стоял вечером во время праздничного пира — большого, даже грандиозного, по македонским понятиям. Зал приемов сверкал огнями сотен светильников; пришло слишком много гостей, чтобы греческих кушеток хватило на всех. Александр пригласил многих знатных персов — их собралось больше, чем когда-либо ранее. Всю трапезу я провел на ногах, принимая подарки и выслушивая комплименты. Казалось, каждый успел заготовить похвалу моему танцу. Я сказал себе: «Александр оказывает моему народу честь потому, что видит в нем определенные достоинства; но отчасти и потому, что я тоже перс». О приближавшейся ночи я грезил с восторгом ожидания.
Ближе к полуночи я первым поднялся в царские покои. Вместо вечернего одеяния и полотенец рядом с ванной я увидел разложенными чистые одежды. Если б я не жил как во сне, я должен был бы предвидеть это — и понял как раз вовремя, чтобы не выставить себя идиотом.
Войдя, Александр обнял меня, не тратя времени на слова. Прислуживавший ему юноша ушел, едва завидев меня, и тогда только Александр сказал:
— Сегодня мне завидует вся Задракарта, но не потому, что я царь.
Я расстегнул аграф и помог ему переодеться. В дверях он обернулся:
— Не жди меня сегодня, милый. Придут старинные друзья — и, может статься, я буду пить с ними до рассвета. Ложись спать и постарайся согреться, а то завтра не разогнешься.
«Ночь по-македонски, — думал я, раскладывая багровый плащ Александра на скамье. — Что ж, он честно предупредил. Ничего страшного; сколь бы пьян он ни был, именно я уложу его в кровать, а не этот неотесанный болван-телохранитель. Ради любимого я готов и на большее».
Я вынул из сундука простыню и калачиком свернулся в углу. Твердый камень пола недолго противостоял моей усталости…
Во мгле сновидений я расслышал голос Александра и сразу очнулся ото сна. Пели птицы, но рассвет еще не забрезжил.
— Нет, каждый шаг сам… Филота пришлось тащить вчетвером.
— Далеко им его не унести, — отвечал Гефестион. — А теперь скажи, ты доберешься до кровати самостоятельно?
— Да, но ты все равно входи… — Тишина. — О, да перестань же! Здесь никого нет.
Я лежал не шевелясь. Кости ломило; конечно, Александр был прав, советуя согреться. Простыню я натянул на лицо в страхе, что на него упадет свет.
Гефестион отнюдь не нес Александра, тот лишь опирался о поводыря, обняв его за шею. Мой соперник усадил царя на кровать, расшнуровал ему сандалии и расстегнул пояс, стянул через голову хитон и осторожно уложил уже дремлющего Александра в постель. Затем он подвинул к кровати столик с кувшином воды и чашей, поискал ночной горшок и поставил на виду. Окунув полотенце в кувшин, он отжал его и протер лоб Александру; Гефестион и сам-то не слишком твердо держался на ногах, но проделал все аккуратно и быстро.
— О, вот это хорошо… — тихо выдохнул Александр.
— Тебе надо хорошенько выспаться. Смотри, тут вода, а там — горшок.
— Высплюсь… А, отлично. Ты, как всегда, обо всем позаботился.
— Привык уже. — Нагнувшись, Гефестион поцеловал Александра в лоб. — Спи спокойно, любовь моя… — Он вышел, тихонько притворив за собою дверь.
Александр перевернулся на бок. Я подождал немного, чтобы удостовериться, что он спит, и только затем воровато сложил и спрятал простыню. Когда я, крадучись, пробирался по коридорам к своей холодной постели, настал рассвет и застонали чайки…
14
Мне точно известно, где началась моя юность. Это произошло в Задракарте, когда мне было шестнадцать. До того я был ребенком, но детство, оборвавшись когда-то давно, привело меня к некоему переходному состоянию, где юность владела лишь моим телом. Теперь же, по прошествии семи лет, все это было возвращено мне сполна. Воспоминания о долгом путешествии имели острый, свежий привкус юности.
В моей памяти навсегда запечатлелись картины тех странствий — долгие месяцы лик земли плыл передо мною, подобно медленно влекомым по водам Нила ладьям, если смотреть на них, сидя на берегу. Горные кряжи, снежные пустыни, набирающие зелень леса, черные озера в богатых дичью лугах, степи с выжженной травой… Скалы, превращенные игривым ветром в каменных драконов… Райские долины и цветущие сады… Горы, горы без конца — пронзающие небо, слепящие глаза мертвой белизной пиков… Холмы, усыпанные незнакомыми цветами… И дождь. Ливень, стеною падающий вниз, словно бы прохудились сами небеса, превращающий землю в грязь, реки — в стремительные потоки, оружие — в труху, а мужчин — в беспомощных детей. И раскаленные докрасна песчаные холмы рядом с сияющим синевой морем…
Итак, мы покинули Задракарту и двинулись на восток. Мне было шестнадцать, и любовь сводила меня с ума. Обогнув тянувшиеся из Гиркании горы, мы узрели пред собою пустынные просторы новой страны. Но пустота не была полной, ибо мы несли город на своих плечах.
Царские колонны можно было назвать «столицей». Александр покинул Грецию, будучи царем-полководцем; свободный, как птица, он оставил царство на попечение регента и переправился через море. Потом пали великие города и погиб Дарий. Теперь Александр был Великим царем Персии и находился в пределах собственной империи, а потому все государственные дела не отставали от него.
Мы шли по стране без городов, подобной древней Персиде до времен Кира. Здесь стояли лишь небольшие укрепленные поселения, похожие на те, что я видел в родном краю, только побольше — ибо все они некогда были твердынями местных царей. Разделенные сотнями миль, они казались практически одинаковыми: крепкий каменный дом на склоне холма и хижины, обступившие его кругом. Цари постепенно превращались в вождей и сатрапов, но их жилища, сколь бы просты и ветхи они ни были, все еще звались «царскими крепостями». Племена скотоводов мирно кочевали со своими стадами от одного пастбища к другому, и маленькие деревушки теснились там, где чистая вода не переводилась круглый год. Лига за лигой убегали назад, а наш лагерь оставался единственным городом в той пустынной стране.
Кроме собственно армии, здесь были те, кто прислуживал ей: оружейники, строители, плотники, торговцы, кожевенники, конюхи; женщины и дети всех этих людей; рабы. Теперь за Александром следовали и многочисленные чиновники. Всем им выплачивалось жалованье из царской казны. Шли за нами и те, кто надеялся заработать: торговцы лошадьми и одеждами, ювелиры, актеры и музыканты, жонглеры, сводники и проститутки обоих полов (или же вовсе бесполые). Ибо даже пешие воины были богаты; что же касаемо военачальников, те и сами жили подобно царям.
У них были собственные дворы с прислугой и управляющими; их наложницы жили в роскоши, ни в чем не уступая женщинам из гарема Дария, а их скарб вмещали десятки повозок. Военачальников, когда те заканчивали упражнения, опытные массажисты растирали маслом и миррой. Александр лишь посмеивался, видя в том простые человеческие слабости старых друзей. Я же не мог выносить вида этих людей, превосходивших его в гордыне и в роскоши.
У самого Александра не оставалось времени не только для показной пышности, но и весьма часто для меня. В конце каждого перехода его ждала тысяча дел: царский шатер осаждали гонцы и высланные вперед дозорные, инженеры и торговцы, а также обыкновенные воины, выносившие на царский суд свои ссоры, считая это, кажется, вполне естественным. После всего этого постель бывала нужна ему лишь для сна.
Дарий, видя, что плотское желание изменяет ему, почувствовал бы себя обманутым природой и послал за кем-нибудь вроде меня, чье искусство вернуло бы ему уверенность. Александр, заглядывая в завтрашний день, полагал, что природе угодно, чтобы он получше выспался этой ночью.
Есть вещи, которые невозможно объяснить полноценному мужчине. Для таких, как я, плотская любовь — удовольствие, но не необходимость. Гораздо более я стремился просто видеть повелителя, быть рядом с ним, совсем как собака или ребенок. В теплоте и гладкости тела возлюбленного я видел богатство жизни. Но я никогда не просил его: «Пусти меня к себе, я не стану мешать». Никогда не будь назойлив, никогда, никогда! Александр нуждался в моих услугах и днем, а ночь награды придет рано или поздно.
В одну из таких ночей он спросил:
— Ты был зол на меня, когда мы сожгли Персеполь?
— Нет, мой господин. Я никогда не бывал там. Но зачем же ты сжег его — дотла, до самой земли?
— До небес. Мы сожгли город до самых небес… Бог подвиг нас на это. — При свете ночного светильника я видел лицо его подобным лику певца; увлеченного песней. — Огненные занавеси, ковры… Столы с обильным угощением из языков пламени, потолки — все они были из кедра… Когда мы перестали бросать факелы и жар выгнал нас наружу, дворец вознесся в черное небо, словно один сплошной поток огня: грандиозный огненный ливень, хлещущий ввысь, брызгая искрами; он ревел и возносился прямо в небеса… И я думал тогда: понятно, отчего огню поклоняются люди. Что в этом мире может быть божественнее?
После любовных игр Александр с охотой предавался беседе. В нем все еще скрывалось нечто, словно бы каравшее его слабостью и печалью за удовлетворенное желание. Тогда я заговаривал с ним о серьезных вещах, шуткам не место было в такие минуты.
Однажды он спросил:
— Вот мы лежим здесь вдвоем, ты да я, а ты по-прежнему зовешь меня «повелителем» и «господином». Почему?
— Ты и есть повелитель. Господин моего сердца, вообще всего…
— Вот и оставь это в сердце, милый. По крайней мере, при македонцах; я уже замечал взгляды…
— Ты всегда будешь моим повелителем, как ни назови. Как же мне следует называть тебя?
— Александром, разумеется. Любой македонский воин зовет меня так.
— Искандар, — повторил я. Мой греческий выговор был еще не слишком хорош.
Рассмеявшись, он попросил меня попытаться еще разок. Я повиновался.
— Так-то лучше, — одобрил мой господин. — Они слышат, как ты величаешь меня, и, наверное, думают: «Значит, Александр уже строит из себя Великого царя».
Наконец-то он дал мне шанс!
— Но господин, мой повелитель Искандар, ты и есть Великий царь Персии! Я знаю свой народ; он ведет себя иначе, чем македонцы. Знаю, греки говорят: боги могут завидовать великим смертным, но они наказывают сп… — Я усердно сидел над книгами, но слова еще порой ускользали от меня.
— Спесивцев, — сказал Александр. — И боги уже присматриваются ко мне…
— Но не персы, господин. Великий муж должен иметь величие, ибо, если он ведет себя недостойно положения, перс не станет уважать его.
— Недостойно? — тяжко выдохнул он. Отступать было поздно.
— Господин, мы ценим отвагу и чествуем победителя. Но царь… он должен быть выше; великие сатрапы должны приближаться к нему словно к самому богу. Перед ним они падают ниц, что перед ними самими делают только простолюдины.
Александр молчал. Я ждал в страхе… Наконец он медленно произнес:
— Брат Дария хотел сказать мне об этом. Но так и не решился.
— Разгневан ли мой господин?
— Гневаться на совет, данный с любовью? Никогда. — Он обнял меня крепче. — Но запомни: Дарий проиграл, и я скажу тебе отчего. Сатрапами и вправду можно управлять так, как ты говоришь. Но воинами?.. Нет, никогда. Они не пойдут за каким-то царственным изваянием, к которому приходится подползать на брюхе. Они желают, чтобы им воздавали должное за храбрость, проявленную во время сражений. Полководец должен помнить, есть ли у стоящего перед ним воина брат и служит ли он в той же сотне. И если тот погибнет в бою, воин захочет услышать слово сочувствия. Если идет снег или на войско обрушиваются порывы ледяного ветра, воины должны видеть, что полководец страдает тоже. И если еды или воды мало, а ты идешь во главе колонны, они должны знать: ты ведешь их, чтобы пополнить запасы; только тогда они пойдут за тобой. И они любят смеяться. Я узнал, над чем они смеются, еще в казарме отцовских воинов, когда мне было шесть лет. Они сделали меня Великим царем Персии, помни об этом… Нет, я не гневаюсь; ты верно сделал, что сказал. Знаешь, в моих жилах течет и греческая, и троянская кровь.
О том я не ведал, но благоговейно поцеловал плечо Александра.
— Ерунда. Я в точности такой же, как и твой собственный народ, найди в нем что-то и от меня. Зачем говорить «мой» или «твой»? Они все станут «наши». Кир не знал покоя, пока не добился равенства всех племен своего царства. Пришло время начать все сызнова. Бог не вел бы нас этим долгим путем без цели.
Я сказал ему:
— Прости, я слишком много говорил. В твоих глазах уже нет сна.
В прошлый раз в ответ на те же мои слова Александр предложил: «Тогда еще разок?» Сейчас он пробормотал: «Да-да», продолжая думать. Я уснул близ его открытых глаз.
Мы входили в Бактрию по уже тронутым красками осени отрогам, иссеченным суровыми ветрами, прилетавшими с заснеженных вершин. Я купил себе алое одеяние, отороченное куньим мехом, — взамен утерянной у Каспийских Врат рысьей накидки. Воины и люди, следовавшие за лагерем, кутались в овечьи и козьи шкуры, пытаясь согреться; у военачальников были прочные шерстяные плащи, но лишь персы — в штанах и в одеяниях с длинными рукавами — действительно выглядели тепло одетыми. Порой македонцы бросали на меня завистливые взгляды, но они предпочтут смерть от холода, но не облачатся в чуждый им наряд побежденных. Чем обирать гниющие трупы, они скорее пожрали бы своих детей.
Пали первые дожди; идти по влажной, хлюпающей слякоти вдоль русел разлившихся рек стало неизмеримо труднее, так что теперь мы двигались не быстрее колонн Дария. Я увидел разницу, лишь когда нас нагнали вести о бунте, который поднял за нашими спинами Сатибарзан, сатрап Арии. Незадолго до того он пришел сдаваться в Задракарту, и Александр протянул ему правую руку, пригласил к трапезе, подтвердил его власть сатрапа и дал сорок македонских воинов, дабы укрепить гарнизон крепости. Всех их Сатибарзан убил, едва Александр отошел с войском; ныне он созывал своих соплеменников биться на стороне Бесса.
Над продрогшей, промокшей вереницей наших воинов прозвучал чистый клич рога. Кони, заржав, взметнулись на дыбы, осаженные твердыми руками. В колючем морозном воздухе прогремели отрывистые приказы; невозможно было поверить, чтобы конница могла столь быстро построиться правильными рядами… Александр сел на боевого коня, земля содрогнулась, и все они мгновенно растворились в холодной завесе дождя, оставив за собой лишь быстро затихающий дробный стук копыт. Словно бы дремавший великан метнул вдруг копье.
Мы разбили лагерь и ждали, обдуваемые всеми небесными ветрами; мужчины и женщины прочесали равнину в поисках хвороста. Я же, воспользовавшись остановкой, отправился к своему учителю Филострату — угрюмому молодому эфесцу, который никогда не приходил в гнев от моей непонятливости (именно ему обязан я ныне тем, что пользуюсь разрешением работать в библиотеке царя Птолемея; я прочел всех греческих авторов, стоящих упоминания, но по сей день не могу вывести простейшей надписи на родном языке). Писцы вели хронику похода, и от них я быстро узнал все новости. Войско, собранное сатрапом, бежало сразу, как только разнесся слух о приближении Александра; сам же Сатибарзан укрылся от царского гнева, бежав к Бессу. Александр приговорил его к смерти — простить предательство он не мог. Тем не менее новый сатрап, назначенный им для Арии, тоже был персом. Царь же вернулся к разбитому нами лагерю в разгар начавшейся метели и уселся разбирать накопившиеся дела.
Возвращавшиеся с поля боя воины всегда жаждали женских ласк — или иных, в зависимости от склонностей. Я же не внушал себе напрасных надежд, ожидая встречи с Александром: растрачивая силы в битве, он никогда не оставлял чего-либо «на потом». Кроме того, его ждала полумесячная стопа государственных дел; с нею царь расправился всего за пять дней. Затем он пригласил друзей и пил с ними до самого утра. Александр стал словоохотлив и словно бы заново пережил весь поход. Потом он проспал день напролет и всю следующую ночь тоже.
Причиной тому было отнюдь не вино, хотя Александр выпил немало; половины этого времени ему вполне хватило бы, чтобы выспаться. С помощью вина он останавливал бег мыслей, забывших об отдыхе.
Как бы ни был пьян, Александр всегда принимал ванну, имея привычку очищать тело перед сном. Он ни разу не поднял на меня руку, но, впрочем, опирался о мои плечи, выравнивая шаг. Вино вытаскивает наружу сокрытые, тайные черты: даже Александр не мог противостоять этому, но грубость в спальне никогда не входила в их число.
На следующий день он проснулся бодрым, точно жеребенок; свернул еще одну гору работы и сокрушался ночью: «Как я только мог потратить так много времени!»
Я оказал ему самый радушный прием всеми средствами, какие только знал, и некоторыми из тех, о коих лишь догадывался. Александр говорил шутя, что я пытаюсь сделать из него образцового перса; правда заключалась в том, что я уже забыл, как доставлять наслаждение кому-то другому. Нежность и мягкость он воспринимал куда лучше, нежели ослепляющую страсть. Впрочем, я владел искусством, позволявшим довести мужчину до исступления, доставив тому крайне острое удовольствие, и проделывал это с ним, оставляя, однако, на челе Александра легкое облачко досады; для меня же то был лишь один прием из множества. Мне следовало с самого начала повиноваться велениям своего сердца, но до Александра никто даже не предполагал, что оно у меня есть… Теперь, когда я показал ему тропу через сад наслаждений, ему был надобен не провожатый, а спутник. Александр никогда не бывал бестактен или груб: в самой его природе было заложено свойство дарить — и в опочивальне тоже. Здесь, как и всюду, он не давал своему недовольству выплеснуться наружу.
Принц Оксатр был возведен в должность царского телохранителя. Александру нравилось видеть рядом красивые лица; кроме того, царь счел эту милость достойной его ранга. Оксатр был всего лишь на палец ниже Дария; Александр сказал мне, смеясь, что для Филота это будет приятной неожиданностью — беседовать с человеком, взирающим на него сверху вниз. Я отвечал со скованностью, которую, как я надеялся, он заметил. Как раз этого самого Филота я никак не мог выкинуть из головы.
Он был величайшим из полководцев Александра, предводителем Соратников; его считали красавцем, хоть он и был чересчур рыж по персидским понятиям. Одновременно он был первым из тех, кто превосходил самого царя по величию и роскоши. Клянусь, он охотился с большим числом слуг и загонщиков, чем даже Дарий; внутреннее убранство его шатра напоминало дворец. Однажды я относил туда послание и был встречен Филотом с нескрываемым презрением. Нельзя сказать, чтоб это принесло ему благо, хотя Гефестион также недолюбливал чванливого любителя пышности, и Александр знал о том.
Познав особенности жизни при дворе, быстро научаешься искать там, где следует. Иногда я вставал дозором у дверей приемного зала (как делал еще в Вавилоне), чтобы видеть выходящих. Обычной чередой предо мною проходили лица: спокойные и разочарованные, полные облегчения или удовлетворенные, но улыбка Филота чересчур быстро сползала с лица, и однажды, можно было поклясться, я видел на его устах насмешку!
Все это я держал в глубине сердца. Я не решился рассказать: Александр знал Филота всю свою жизнь; они водили дружбу еще мальчишками, и подозревать отважного полководца в измене весьма походило на предательство; он был безусловно верен — и все тут. Этого мало; отец его, Парменион, рангом стоял выше любого другого военачальника и даже Кратера, превосходившего всех остальных в пределах нашего лагеря. Еще при царе Филиппе Парменион командовал войсками. Нам не доводилось встречаться, ибо его воинство охраняло западные дороги далеко за нашими спинами; иными словами, ему были доверены все наши жизни. Потому я хранил молчание. Я мог лишь воздать хвалу стати боевых нисайянских коней Оксатра, их роскошной сбруе, добавив: «Но, конечно же, мой господин, даже при дворе Дария он не жил столь богато, как Филот». — «Правда?» — переспросил Александр, и я видел, что моя маленькая хитрость все-таки заставила его призадуматься. А потому обнял его, смеясь: «Но теперь даже ты сам не богаче меня».
Единственным последствием нашей беседы, какое я только сумел усмотреть, было то, что Александр оглядел коней Оксатра и был настолько очарован их сбруей, что повелел изготовить для Буцефала в точности такую. Никакая греческая лошадь не покажется персу прекрасной; но теперь, когда черный конь был сыт, ухожен и бодр, и впрямь можно было поверить, что именно он десять лет носил Александра в битвах и ни разу не выказал страха. Большинству лошадей новая пышная сбруя (оголовье уздечки с кокардой, серебряные защечные розетки и многочисленные кисти да побрякушки) причиняла бы одни лишь неудобства; Буцефал же, видно, был о себе весьма высокого мнения и гордо выхаживал наряженный, показывая достоинства сбруи с наилучшей стороны. В его характере и впрямь было нечто от самого Александра.
Я размышлял об этом, обтирая царя губкой перед обедом. Он любил это, как и ванну перед сном; когда войны оставляли ему время, Александр поддерживал свое тело в идеальной чистоте. Сначала я недоумевал, каким это благовонием он пользуется, и даже искал фиал; не найдя ничего, я понял, что так и должно быть. То был его природный дар.
Я похвалил украшения и величаво выступавшего в них Буцефала, Александр же ответил, что заказал еще несколько подобных сбруй в подарок друзьям. Я принялся вытирать его; сплошные мускулы, но не слишком выпирающие из-под кожи, как у тех неповоротливых греческих борцов. Я сказал:
— Сколь хорошо, господин, ты смотрелся бы в одеянии, соответствующем этой сбруе.
Александр быстро обернулся:
— Почему ты говоришь мне это?
— Просто смотрю на тебя сейчас.
— О нет. Ты читаешь мои мысли, я уверен! Я сам только что подумал, что в собственном царстве мне не следует походить на чужеземца.
Его слова несказанно обрадовали меня, и ветер очень вовремя принялся насвистывать свои протяжные мелодии за стеною шатра.
— Могу сказать, господин, что при такой погоде тебе было бы гораздо теплее в штанах.
— В штанах? — изумился Александр, уставясь на меня в ужасе, словно я предложил ему окраситься с ног до головы в синий цвет. Потом он рассмеялся. — Мой милый мальчик, на тебе они очаровательны; стражу Оксатра они тоже украшают. Но для македонца штаны — это что-то… Не спрашивай что. Я безнадежен, как и все прочие.
— Мы придумаем что-нибудь, мой повелитель. Что-то, подобное персидскому одеянию, в каких ходят владыки. — Мне не терпелось сделать любимого прекрасным по всем меркам моего народа.
Александр послал за куском отменной шерстяной ткани, чтобы я смог обернуть его ею. Но я едва успел начать, как выяснилось: кроме штанов, Александр не желает носить и одежду с длинным рукавом. По его словам, она стесняла бы движения, но я прекрасно видел, что это всего лишь отговорка. Я заявил, что сам Кир одел персов в мидийское платье (самое обидное, то была чистая правда), но даже волшебное имя оказалось не властно заставить царя переменить решение. А потому я вынужден был прибегнуть к старинному персидскому наряду — настолько старомодному, что никто не носил такого вот уже сотню лет, за исключением царя на больших празднествах. Если б я не видел своими глазами, как в него облачали Дария, то ни за что бы не догадался, как именно его шьют. Одеяние это состоит из длинной юбки, собранной в складки у пояса, и чего-то наподобие пелерины с отверстием для головы; эта штука закрывает верх и руки, свисая до самых запястий. Я сметал юбку, вырезал пелерину и прикинул на Александре, придвинув зеркало, чтобы он взглянул на результат моих трудов.
— Я видел такие, — заявил он, — на стенных рельефах Персеполя. Ну, и что ты думаешь? — Александр бочком приблизился к зеркалу. В вопросах одежды он был подобен женщине, если только находил подходящий предлог.
— Выглядит очень внушительно, — сказал я. Царь действительно мог показаться в таком виде на людях, хоть подобная одежда и требовала немалого роста. — Не стесняет ли движений?
Александр походил взад-вперед.
— Нет, если только ничего не надо делать. Пожалуй, я все-таки закажу себе такой наряд. Белый, с пурпурной оторочкой.
Тогда я сыскал для него лучшего портного (в нашем лагере было множество персов, и за ними следовали всевозможные ремесленники), и тот сотворил действительно красивую вещь. Принимая персидских гостей, царь надевал ее в сочетании с низкой открытой тиарой. Я сразу увидел, как возросло уважение. Существует множество способов падать ниц, и не все они одинаково выражают почтение; Александру я этого не открывал, не желая предавать свой народ. То, что низкорожденные македонцы вообще никак не кланяются, больно уязвляло гордость персидских властителей.
С радостью я поведал ему, что новое царское облачение весьма понравилось персам; я умолчал (хоть это и рвалось с моего языка), что Филот обменялся насмешливыми взглядами с кем-то из своих друзей, сидевших за дальним концом стола.
Как я и ожидал, вскоре Александр счел новое приобретение неудобным; по его словам, в нем нельзя было ходить быстро — легким, размашистым шагом.
Я мог бы ответить, что при персидском дворе никто не ходит быстро… Так или иначе, он заказал себе другой наряд, весьма напоминавший собою длинный греческий хитон, правда, за исключением верхней части, спадавшей на руки. С ним царь носил широкий мидийский пояс: ярко-алый на белом. Одеяние шло ему, но в глазах македонцев оно с тем же успехом могло иметь и рукава. Александр же был столь уверен, что наконец-то достиг золотой середины, что у меня попросту не хватило духу сказать ему о том. Гефестион, как всегда, поддержал его и с восторгом принял персидские украшения для своего коня. Моих ушей достиг шепоток о его угодливости, но я уже знал: это чушь. У меня было предостаточно времени, чтобы составить правильное мнение о Гефестионе. Сколь легко он мог бы отравить меня или обвинить в каком-либо преступлении, заручившись поддержкой лжесвидетелей! Он мог бы спрятать среди моих вещей драгоценность и затем обвинить меня в воровстве; что-нибудь в этом духе уже давно произошло бы со мною при персидском дворе, встань я на пути властительного фаворита. Среди друзей-воинов Гефестион славился острым языком, но никогда не воспользовался им против меня. Если нам доводилось встречаться, он неизменно говорил со мною как с каким-нибудь благородным оруженосцем — вежливо и сухо. В ответ я предлагал ему уважение без лести. Часто я желал ему смерти — как он, без сомнения, мне, — но, понимая друг друга, мы словно бы заключили негласный уговор. Мы оба оказались неспособны поднять руку на что-либо, ценимое Александром, а потому у нас не было иного выхода.
Довольно далеко зайдя на восток по голым сумрачным скалам да по щедрым на живность долинам (где, пользуясь возможностью, пополняли запасы пищи), мы остановились передохнуть в древнем царском жилище под названием Заранджан. Оно представляло собою нависший над массивными скалами старый бастион, сложенный из грубо обтесанных камней; к нему вели столь же грубо выбитые в скале ступени, а окнами по большей части служили узкие бойницы, оставленные для лучников. Вождь местного народа покинул комнаты наверху башни — они пропахли лошадьми из-за устроенных внизу конюшен. Александр поселился в башне, зная, что отказ может обидеть гордое племя хозяев; телохранители разместились в караулке на полпути вверх по лестнице, ведшей в царские комнаты и приемную; там же, наверху, располагались две узенькие комнатки: одну занял царский оруженосец, другую — я сам. Попасть же в комнаты, в которых поселились друзья Александра, можно было, лишь обойдя башню снаружи.
Я повелел принести жаровню, дабы Александр мог в тепле принять ванну; изо всех щелей башни нещадно дуло, а после долгого перехода царь желал смыть дорожную пыль перед трапезой. Вода была в меру горяча, и я тер ему спину куском пемзы, когда с протяжным скрипом распахнулась огромная дверь и на пороге показался один из юных телохранителей Александра.
Сидевший в ванне царь спросил его:
— Что такое, Метрон?
Юноша с трудом переводил дыхание. Надо сказать, он был в меру старателен и служил Александру как мог хорошо: пусть просто из уважения к повелителю, он был вежлив даже со мною. Сейчас он стоял на пороге, пытаясь обрести голос, с белым, подобно простыне, лицом. Александр попросил его взять себя в руки и говорить. Сглотнув, тот начал:
— Александр… Там пришел человек. Он готов назвать имена заговорщиков, хотевших… убить тебя.
Я ополоснул пемзу. Александр поднялся на ноги:
— Где он?
— В оружейной, Александр. Больше негде.
— Его имя?
— Кебалин, эскадрон Леонната. Господин, я принес тебе меч.
— Отлично. Ты приставил к нему охрану?
— Да, Александр.
— Молодец, парень. А теперь скажи, что ему нужно. Я все еще вытирал и одевал царя. Смирившись с тем, что меня не собираются отсылать прочь, Метрон сказал:
— Он пришел, чтобы говорить за своего брата, господин, за юного Никомаха. Тот не решился прийти сам — заговорщики догадались бы. Вот почему он рассказал Кебалину.
— Вот как? — терпеливо переспросил Александр. — Рассказал Кебалину что?
— Про Димноса, господин. Это тот самый. Брови Александра на мгновение поднялись. Метрон тем временем опоясал его ремнем, на котором висел меч.
— Он… Ну, друг юного Никомаха, господин. Он хотел, чтобы Никомах был с ними заодно, но тот отказался. Димнос уже полагался на него, а потому совсем потерял голову и сказал, что они убьют его, если тот не согласится. И потому Никомах сделал вид, что согласен, и рассказал брату.
— «Они»? Кто остальные? Лицо юноши вытянулось.
— Александр, прости меня. Он говорил, но я не запомнил имен.
— По крайней мере, честно. Помни, воин не должен терять рассудка даже в самый отчаянный момент… Ладно, ступай сыщи мне предводителя стражи.
Александр начал мерить комнату шагами. Его взгляд был строг, но я не видел в нем признаков удивления или растерянности, уже зная, что в Македонии от рук убийц погибло больше царей, чем даже в Персии. В последний раз злоумышленники воспользовались кинжалом. Говорят, отца Александра убили на глазах у сына.
Когда явился предводитель стражи, Александр приказал:
— Арестуй Димноса из Халестры. Ты найдешь его в лагере и приведешь сюда. — И вместе с Метроном царь направился в оружейную комнату.
Оттуда до меня донесся мужской возглас: «О царь! Я уж думал, мне не успеть вовремя!» Будучи сильно испуган, Кебалин говорил быстро и невнятно, так что я и вовсе пропустил часть его рассказа. Что-то насчет того, будто Димнос счел, что царь недооценивает его, а потом: «Но это лишь то, что он сказал моему брату, не желая объяснять, почему в это дело вмешались и другие». Были названы имена, которые (подобно Метрону) я запамятовал, хоть и видел, как умерли эти люди.
Александр позволил Кебалину продолжать, не подгоняя, когда тот терял мысль. Потом спросил:
— Сколько времени твой брат знал об этом, прежде чем открылся тебе?
— Нисколько, Александр. Он сразу бросился искать меня и нашел.
— Значит, все это случилось сегодня, когда мы разбивали лагерь?
— О нет, Александр! Вот почему я прибежал сам. Это было два дня назад.
— Два дня? — прозвенел голос Александра. — Я ни разу не покинул лагеря. Сколько ты сам был замешан в заговоре, пока не струсил?.. Арестуйте его.
Стражи потащили молодого воина, от ужаса хватавшего воздух ртом, из комнаты.
— Но, Александр, — хрипел он, едва не срываясь на крик, — я отправился к тебе в ту же минуту, как только услышал. Клянусь, я пришел прямиком к твоему шатру. Значит, он не рассказал тебе? Он сказал, что поведает обо всем, как только ты будешь свободен. И на следующий день — то же самое. Царь, я клянусь бессмертием Зевса! Неужели он вообще ничего не говорил?
Наступила тишина. Александр смерил юношу пристальным взглядом.
— Отпустите его, но стойте рядом. Теперь дай мне понять. Ты говоришь, все это ты рассказал кому-то из моего окружения, и тот вызвался предупредить меня?
— Да, Александр! — Кебалин едва не рухнул на камень пола, когда воины отпустили его. — Клянусь, только спроси у него, царь! Он сказал, что я поступил верно и что он доложит тебе, как только появится возможность. Потом, вчера, он сказал, что ты занят делами и он сделает это позже. А сегодня, когда мы увидели, что Димнос с дружками еще разгуливают на свободе, брат сказал, что я должен как-то пробиться к тебе сам.
— Сдается мне, твой брат не дурак. И кому же ты рассказывал все это?
— Филоту, царь. Он…
— Что?!
Тот повторил имя, от страха заикаясь. Но в лице Александра я не видел недоверия — он о чем-то вспоминал.
Помолчав немного, он сказал:
— Очень хорошо, Кебалин. Тебя и твоего брата будут охранять как свидетелей. Вам обоим нечего бояться, ежели вы говорите правду. Приготовьтесь четко и ясно повторить свой рассказ.
Стражи увели Кебалина, остальных же Александр послал за верными людьми. Пока мы оставались наедине, я привел в порядок и убрал ванные принадлежности, глупо досадуя, что сюда набежит целая толпа, прежде чем я позову рабов вынести отсюда тяжелую ванну. Я не собирался оставлять Александра одного, пока кто-нибудь не явится.
Быстро шагая из угла в угол, он столкнулся со мной лицом к лицу, и слова хлынули из его уст:
— В тот день он провел со мною более часа. Говорил о лошадях. Слишком много дел!.. Мы были друзьями, Багоас, мы дружили еще детьми. — Быстро отвернувшись, Александр дошел до стены и возвратился. — Он изменился после того, как я посетил оракула в Сиве. Филот смеялся над пророчеством мне прямо в лицо, но он всегда высмеивал богов, и я простил его. Меня предупреждали о нем еще в Египте; но он был мне другом; что я — Ох, что ли? И все-таки он уже не стал прежним… Да, он изменился, пока я был у оракула. Я еще не успел ответить, как стали собираться те, за кем посылали, и мне пришлось уйти. Первым вошел полководец по имени Кратер, живший поблизости от башни. Выходя, я слышал голос Александра:
— Кратер, я хочу, чтобы ты выставил охрану на всех дорогах, на каждой тропе, по какой только может проехать конный. Никто, по какой бы то ни было причине, не должен покинуть лагерь. Иди и сделай, нельзя медлить; когда вернешься, я расскажу, зачем все это.
Другие друзья, за которыми Александр посылал — Гефестион, Птолемей, Пердикка и остальные, — закрылись в его комнате, и я ничего более не услышал. Затем по лестнице застучали сандалии. Юный Метрон, бежавший впереди (он уже поборол страх и сиял теперь сознанием собственной важности), поскребся в дверь:
— Александр, несут Димноса. Господин, он сопротивлялся аресту.
Четверо воинов внесли на армейских носилках молодого светлобородого македонца, чей бок и губы сочились кровью. Он дышал с трудом, булькая и содрогаясь.
— Кто из вас содеял это? — грозно спросил Александр, и все четверо вмиг побледнели, подобно своей ноше.
Командовавший арестом с трудом нашел силы ответить:
— Он сам сделал это, господин. Я даже не успел арестовать его, он вонзил в себя меч, едва увидел нас.
Александр стоял над носилками. Димнос узнал царя, хоть его глаза уже подернулись пеленой. Александр положил руку на плечо преступника, и я подумал было, он хочет встряхнуть его, вырвать имена сообщников, пока еще есть время. Но он спросил лишь:
— В чем я провинился пред тобою, Димнос? Что я сделал тебе?
Губы молодого воина дрогнули. На его лице я увидел последнюю тень гнева. Слегка повернув голову, Димнос уставился на мое персидское одеяние, и тихим голосом, едва слышным за клекотом крови, произнес: «Варвар…» Но кровь хлынула изо рта, и глаза Димноса потухли навек.
Александр вздохнул:
— Закройте тело. Положите где-нибудь подальше от глаз и выставьте охрану.
Воин низшего ранга нехотя расправил на трупе свой плащ.
Вскоре после этого вернулся Кратер с вестью, что его люди занимают посты на дорогах; потом явился кто-то еще, объявивший, что царский ужин готов и подан.
Когда все они проходили мимо моей комнаты, в которой я едва успел скрыться, Александр говорил:
— Дороги и тропы еще не перекрыты. Запомните: он ничего не должен знать до тех пор, пока охрана не встанет на каждой тропке, ведущей отсюда. Придется преломить с ним хлеб, нравится нам это или нет
Гефестион отвечал:
— Он уже преломлял его с тобою безо всякого стыда.
То был македонский ужин, в моих услугах Александр не нуждался. Жаль, мне хотелось бы взглянуть на лица… Подобных мне часто обвиняют в чрезмерном любопытстве; потеряв часть своей жизни, мы пытаемся восполнить брешь за счет чужих. В этом я подобен остальным и не скрываю того.
Царской трапезной служил огромный каменный амбар со столь неровно уложенными плитами пола, что неосторожный гость мог споткнуться. Незавидная обстановка для того, кому назначено вкушать пищу в последний раз в жизни; впрочем, предателю я и не желал лучшего.
Избавившись от ванны, я убрал царские покои, приготовив их для предстоящего совета. Потом поел, подошел к жаровне, чтобы согреть ладони, и принялся размышлять о перекрытых дорогах. Довольно быстро я все понял. Филот приходился сыном Пармениону, величайшему после царя человеку во всей Азии. Именно Парменион оберегал наши тылы. Он был также хранителем сокровищницы Экбатаны и имел собственную армию, которую мог бы содержать вечно, черпая из этих запасов. Многие из его воинов были попросту наемниками, служившими под его началом из корысти. Филот был его последним сыном; двое других погибли за время долгого похода. Да, я все понял.
Ужин закончился необычайно рано. Александр вернулся к себе в окружении друзей и послал за Никомахом, чтобы выслушать его историю от начала до конца. Тот был юн, женоподобен и трепетал от страха; царь обращался к нему приветливо и мягко. После того, где-то около полуночи, все названные заговорщики были взяты под стражу. Филот — последним.
Его ввели к царю. Полководец щурился при свете факелов, его ноги заплетались; он обильно пил во время трапезы и успел уснуть. Теперь, когда все заговорщики были арестованы, никто не стал запирать дверей ради сохранения тайны. Я слышал все, до последнего слова. До сей поры царь был подобен металлу твердостью взгляда и голоса; теперь же, мне показалось, я слышал голос мальчика, рассерженного на старшего товарища, которому он верил и пытался подражать. Почему Филот сокрыл предупреждение Кебалина? Как он мог?.. И, охваченный безумием (греки говорят, что, избрав жертву, боги сводят ее с ума), Филот ответствовал именно этому мальчику, а не царю.
Громко расхохотавшись, пусть и не совсем раскованно, он сказал ему:
— Ну, я ничего такого не подумал, да и с чего бы? Мой дорогой Александр, паршивый мальчишка попросту поссорился со своим любовником — ты и сам не стал бы выслушивать весь этот вздор!
Филот слыл удачливым женолюбцем, чем не уставал похваляться. Презрение, прозвучавшее в его голосе, было порождено смятением и, я бы сказал, выпитым за ужином вином, но оно придало царю решимость. В мгновение став старше лет на пятнадцать, Александр возразил ему:
— Димнос убил себя, предпочтя смерть осуждению. А тебя завтра ждет суд. Стража! Отведите Филота в его шатер и не сводите с него глаз.
Суд состоялся наутро, на пустыре за лагерем. Было холодно, и бесформенные серые тучи плевались моросящим дождем, — но пришло все войско. Пользуясь своим правом, македонцы собрались в первых рядах.
Странно сказать, царь не мог предать смерти македонца без общего голосования! Будь они в своем краю, любой землепашец мог бы подойти и подать голос: за или против.
Для меня там не нашлось места, и я наблюдал суд из окна башни: множество маленьких фигурок, застывших на открытой всем ветрам площадке. Сначала выслушали сообщников Димноса — они уже во всем сознались и теперь старались взвалить свою вину на чужие плечи (в Бактрии волки воют еженощно, а потому я не могу уверенно сказать, чьи голоса слышал). После каждого разбирательства македонцы выкрикивали свое решение и человека уводили прочь.
Последним вышли Филот, коего я признал по росту, и Александр. Не узнать царя я не мог… Они довольно долго простояли там, и лишь по жестам можно было судить, кто из них сейчас говорит. Потом выступили свидетели, человек десять. Затем слово вновь взял царь; македонцы крикнули погромче — и все было кончено.
О происходившем на пустыре я узнал позже. Люди долго еще обсуждали случившееся; много говорили о братьях, но больше — о гордыне Филота, дерзнувшего упрекать Александра. Назвав его «мальчишкой», Филот приписал все его победы себе и Пармениону; об Александре он сказал, что тот был глуп и тщеславен с детства, ему больше к лицу быть царем лебезящих перед ним варваров, нежели сдержанных македонцев. Теперь же, радостно проглотив наживку, подброшенную египетскими жрецами, Александр не удовольствуется уже ничем, кроме своей мнимой божественности; пусть же боги помогут народу, коим правит человек, полагающий себя чем-то большим, нежели простой смертный.
Казни должны были состояться днем позже: побивание камнями для простых воинов; для Филота — смерть от ударов копьями. В Персии всех их замуровали бы в каменной печи и медленно раскалили бы ее, причем царь не стал бы спрашивать совета у подданных.
Но сам Филот, сокрывший заговор, хотел ли он чужими руками жар загребать или же сам состоял в числе зачинщиков? Это до сих пор было неясно.
Царь держал закрытый совет, и я тем временем вновь поднялся на башню. Воины уже вкапывали столбы на месте, отведенном для казней. На дорогах и тропах я видел стоявших на постах стражей… Кто-то правил по западной дороге: трое, одетые в арабское платье, на одногорбых верблюдах. Они привлекли мое внимание изяществом движений, несравнимым с неуклюжим шагом огромных косматых верблюдов Бактрии. Быстротой и выносливостью дромадеры превосходят всех иных тварей, способных нести человека. Своим плавным, скользящим шагом они приблизились к воинам, — и я вгляделся в ту сторону, ожидая, что их сейчас повернут обратно. Однако после небольшой заминки у поста верблюды продолжили свой путь.
Я спустился — на тот случай, если вдруг зачем-нибудь понадоблюсь царю. Совет вскоре завершился, и все разошлись. Гефестион вышел последним, но Александр поманил его обратно. Войдя, тот задвинул засов.
При иных обстоятельствах я нашел бы себе какой-нибудь темный закоулок, где предался бы своему горю, но сейчас их лица убедили меня действовать по-другому. Потому я оставил туфли у себя в комнате и босиком подбежал к двери; засовом в крепости служила толстая доска, и Гефестион не без труда задвинул ее в пазы. Пока ему удастся открыть дверь, я буду уже далеко. Невозможно узнать слишком много о том, кого любишь. Гефестион говорил:
— Я уверен, что это он доносил о наших проделках твоему отцу. Помнишь, я предупреждал?
— Помню. — Я вновь слышал голос не Александра-царя, а обиженного мальчика. — Но он тебе никогда не нравился… Что ж, ты был прав.
— Да, прав! Он всегда завидовал тебе и всюду ходил с нами из одного лишь тщеславия. Слышал бы ты его в Египте… На сей раз мы должны узнать все.
— Да, — отвечал царь. — Теперь мы должны узнать все.
— И не принимай близко к сердцу. Филот не стоит того, да и никогда не стоил.
— Не стану.
— Он изнежен и давно потерял форму, Александр. Много времени это не займет.
Голос Гефестиона прозвучал у самой двери, и я приготовился бежать, но царь сказал: «Подожди», и я вновь приник к щели.
— Если он станет отрицать, что его отец знал обо всем, не слишком усердствуй.
— Почему? — спросил Гефестион. Его голос звучал чуть раздраженно.
— Потому что в том нет смысла.
— Ты хочешь сказать, — медленно произнес Гефестион, — что намерен…
— Уже сделано, — ответил Александр. — Иного выхода не было.
Тишина. Теперь говорят их глаза, решил я. Наконец Гефестион сказал:
— Что ж, таков закон. Ближайшие родственники предателя. Обычай нельзя преступать.
— Это был единственный выход.
— Да. Но ты почувствуешь себя лучше, если будешь знать наверняка: он виновен.
— В чем я могу быть уверен? Нет, я не стану искать искупления вины во лжи, Гефестион. Сделано то, что необходимо было сделать. Этого достаточно.
— Очень хорошо. Давай быстрее с этим покончим. — Гефестион снова двинулся к двери.
Я был в своей комнатушке задолго до того, как он совладал с засовом.
Прошло немало времени, прежде чем я решился прийти к царю и спросить, не нужно ли что-нибудь сделать. Он все еще стоял у окна, гак и не сойдя, должно быть, с места. «Нет, — ответил он. — Мне нужно пойти… присмотреть кое за чем», и и одиночестве сошел по извилистым ступеням, освещенным зыбким светом факелов.
Я ждал, напрягая слух. В Сузах, еще будучи рабом, я ходил, как и другие мальчишки, поглазеть на казни. Я видел, как людей сажали на кол, как сдирали с них кожу… Три раза я был там, против своей воли привлеченный этими ужасами. Всякий раз там собирались большие толпы, но с меня было довольно. У меня не было никакого желания пойти посмотреть на работу Гефестиона. Да в ней и не будет ничего особенного — по сравнению с тем, что я уже видел.
Позже я услыхал крик и не почувствовал жалости. То, что сделал Филот моему господину, ничто не могло искупить — первое предательство, совершенное другом. Я тоже мог вспомнить, как в одно мгновение расстался со своим детством.
Крик прозвучал вновь, скорее звериный, нежели человеческий. Пусть страдает, думал я. Моему господину не просто будет пережить потерю своей веры в друзей. Он взвалил на плечи бремя, от которого уже никогда не сможет избавиться.
Я понял значение его тайной беседы с Гефестионом. Парменион правил, подобно царю, в стране, лежащей за нами. Окруженный собственным воинством, он не боялся ни ареста, ни суда. Виновный или же невинный, он бросился бы вершить кровную месть, едва получив известие о казни сына. В Бактрии зимы свирепы; я вообразил нашу армию и всех, кто следовал за нею, — как мы замерзаем без пищи, без подкреплений; сдавшиеся сатрапы сливают своих полки в одно воинство с армией Пармениона и жмут с тыла. Бесс и его бактрийцы окружают нас, чтобы перебить всех в одночасье…
Я понял и цель всадников, скакавших на верблюдах — быстрейших из тварей, способных нести человека! — по западной дороге: нанести упреждающий удар, прежде чем до отца дойдет весть о гибели сына.
Подобное бремя отягчает лишь царские плечи. Александр нес его всю свою жизнь и, как и предвидел, все еще несет его — уже после смерти. Я лишь один из тех многих тысяч, что остались живы потому лишь, что он принял на себя эту ношу. Мне могут возразить, что я слепо защищаю собственную правду, но до конца своих дней мне не увидеть иного решения, чем то, что принял он.
Крики длились недолго. Преступник, подобный Филоту, не мог бы открыть под пыткой больше, чем уже было известно.
В тот вечер царь поздно отправился спать. Он был трезв и сосредоточен, словно назавтра была назначена битва. Александр избегал говорить со мною, но благодарил за всякие мелочи, снова и снова, чтобы я не подумал, будто он чем-то разгневан.
Я лежал в своей крошечной комнатенке, и сон все не шел ко мне. Я знал, Александр тоже не может уснуть. Ночь тянулась медленно; внизу бряцали оружием и шептались телохранители; страшно завывали бактрийские волки. Никогда не будь назойлив, никогда, никогда. Я тихонько оделся, постучал нашим условным стуком и даже не стал ждать позволения войти.
Александр лежал, опустив голову на согнутую руку; Перитас, всегда спавший в изножье хозяйской постели, стоял рядом и обеспокоенно скреб лапой простыню. Царь почесывал псу уши.
Я подошел, встал на колени по другую сторону кровати и сказал:
— Мой господин, могу ли я пожелать тебе доброй ночи? Просто доброй ночи?
— Иди на место, Перитас, — сказал он. Пес послушно поплелся к своей подстилке, Александр же ощупал мое лицо и ладони. — Ты же мерзнешь. Давай залезай.
Сбросив одежду, я забрался под покрывало рядом с ним. Александр согрел мои пальцы у себя на груди, не нарушая молчания. Я потянулся вверх и отбросил прядь полос, упавшую на его лоб.
— Моего отца предал лживый Друг, — сказал я. — Даже умирая, отец выкрикивал его имя… Ужасно, если предает друг.
— Когда мы вернемся, — ответил Александр, — ты назовешь мне это имя.
Пес, покрутившись на месте, подошел взглянуть па нас и затем вновь улегся на подстилку, словно бы удовлетворившись моей заботой о его хозяине. Я сказал:
Александр глубоко вздохнул, глядя вверх, на балки потолка, где трепетали легкие тени паутин, подсвеченных дрожащим огоньком светильника. Немного подождав, я обнял его рукою, и Александр положил сверху ладонь, чтобы я не убирал ее. Он долго молчал, держа мою руку на своей груди. Потом сказал:
— Сегодня я сделал одну вещь, о которой ты не знаешь. Меня будут упрекать за это черное дело люди, которые еще даже не родились, но я не мог поступить иначе.
— Что бы ни было сделано, — отвечал ему я, — ты царь, господин мой.
Так нужно. Иного выхода не было. Я сказал:
— Свои жизни мы вручаем царю, и он несет их на своих плечах. Если б не направляла его божья десница, спина несущего давно переломилась бы под этим грузом.
Александр вновь вздохнул и притянул мою голову к себе на плечо.
— Ты мой царь, — тихо сказал я. — Все, что бы ты ни содеял, хорошо для меня. Если я когда-нибудь солгу тебе, если утрачу свою веру в тебя, пусть тогда закроются предо мною врата Страны Вечного Блаженства, а Река Испытаний выжжет мою душу без остатка. Ты — царь, сын бога.
Мы лежали молча и не шевелились, наконец Александр уснул. Успокоившись, я тоже прикрыл воспаленные глаза. Видно, вела меня какая-то высшая сила: я пришел, когда во мне действительно нуждались.
15
Вместе с Филотом от ударов копий погиб и Александрос из Линкесты — следующий наследник царского рода, имевший право на македонский трон, будучи отпрыском какой-то боковой ветви семейства. Его братья участвовали в заговоре убийц царя Филиппа; вина старшего не была доказана, и Александр взял его с собой, дав чин в своем войске. Теперь выяснилось, что Димнос и остальные намеревались сделать его новым царем; Александрос, по их разумению, чтил македонские обычаи и удерживал бы варваров на том месте, что предназначили им греческие боги.
Он был предупрежден о суде и подготовил речь в свою защиту; но, оказавшись перед Ассамблеей, смог лишь промямлить, запинаясь, какую-то бессмыслицу. Мне сказали, он походил на квакающую жабу; его приговорили из презрения, сказав, что подобный царь был бы сущим позором. Один или двое из обвиняемых говорили красноречиво и внятно и были отпущены. Мы уже продолжали свой марш, когда нас настигла весть о смерти Пармениона.
Воины приняли ее спокойно. Они сами приговорили Филота; внутренне они были готовы поверить, что и отец заодно с предателем. Тяжкие думы смущали только бывалых военачальников старой закалки, начинавших службу при царе Филиппе: те еще помнили, что именно Парменион даровал им победу в день, когда родился Александр… Им мнилось, царь Филипп был достойным македонцем. Освободив греческие города в Азии, он с легким сердцем вернулся бы домой, чтобы править Грецией, о чем мечтал всю свою жизнь.
Наш движущийся город плелся по скудным растительностью землям, побуревшим от ожогов беспощадного летнего солнца, но уже охлажденным осенними ветрами, горестно завывавшими в расщелинах. То была суровая страна; слабые и больные из числа следовавших за нами не выдерживали и погибали — кто-нибудь из их родных либо земляков выцарапывал им могилы в твердом грунте. Никто не голодал; с запада нас догоняли повозки с пищей и стада, истощенные путешествием. Часто мы продолжали свой путь без Александра — он с воинами рыскал по равнинам в поисках Бесса, который, по слухам, бежал куда-то на восток.
Они возвращались спустя дни или же недели: тощие люди на тощих конях, далеко опередившие свой обоз. То и дело какой-нибудь упрямый форт решал, что один из всех выдержит осаду, и Александру приходилось задерживаться. Катапульты разбирались по частям и грузились на мулов; с ними доски для лестниц — на случай, если местность вокруг окажется пустынной; а если позволяли дороги, то и осадная башня, подпрыгивающая за упряжкою из десятка волов… По скверным дорогам не могли пройти повозки с ранеными, а потому Александр заранее беспокоился о носилках. Он разъезжал взад-вперед вдоль колонны и за всем присматривал сам. Почти невозможно было поверить, скольких воинов он знал по имени — среди многих тысяч! Они часто смеялись: воин — над шуткою царя или же наоборот.
Воины, давно сражавшиеся под началом Александра, отменно знали свое дело. Большинство из них даже не видели царя в персидском платье; они помнили его изношенную греческую одежду и старый кожаный панцирь с дырами по краям нашитых на него металлических пластин. Им не нужен был македонец достойнее их молодого непобедимого полководца, вместе с ними потевшего, мерзшего или голодавшего: Александр не присядет отдохнуть, пока не убедится, что все сыты, а раненым обеспечен должный уход. Александр не спит в тепле и сухости, если остальным холодно и сыро; только Александр может рискнуть всем — и добиться победы. Что с того, если он назначает персидских сатрапов там, где какой-нибудь македонец обобрал бы всю провинцию? Воины беспокоились лишь о собственной доле добычи, и царь делил ее справедливо. Что с того, если Александр спит с мальчиком Дария, когда у него есть время? Он тоже имеет право на свою долю. Но воины уже начинали с тоскою вспоминать о доме…
Они уже получили свою награду — сокровища покоренных ими великих городов. Они искупались в золоте. Однажды, как мне рассказывали, один из множества мулов, перевозивших царскую казну, охромел. Ведший его воин, ратуя о царском добре, взвалил на себя ношу и, спотыкаясь под тяжелыми тюками, побрел дальше. Александр же, подъехав к нему, сказал: «Пронеси еще немного: только до своего шатра. Это твое». Так жили они.
С Александром было иначе. Его аппетит не знал насыщения. Он любил побеждать, а Бесс все еще не был покорен. Александру нравилось величие; наши дворцы, наши манеры показали ему, что это такое. Мальчиком его учили презирать нас; он же нашел в наших вождях красоту и доблесть, взращиваемые поколениями; кроме того, он нашел меня. Александру нравилось царствовать; перед ним расстилалась целая империя, ослабленная скверным управлением, — империя, едва почуявшая натяжение узды его сильной рукой. И наконец, у Александра было его Стремление. То горячее мгновение острой радости, что я испытал у Каспийских Врат, входя в новую, еще неведомую мне страну, Александр переживал постоянно: он жаждал узреть своими глазами все чудеса мира, воспетые в невероятных рассказах путешественников. Даже минута промедления может обернуться пыткой для тех, чья тяга к чему-то чересчур велика.
И все-таки ему пока удавалось сохранить преданность войска. Как некогда великий Кир, Александр очаровывал служивших ему. Он сказал воинам, что отступление сейчас, когда Бесс еще не схвачен, вызовет презрение покоренных народов и немедленное восстание, македонцы потеряют все, что было ими завоевано, а вместе с тем и славу победителей. Воинам это не было безразлично. Они ценили покорность, каковую сумели внушить варварам.
Поговорив с ними, Александр возвращался ко мне. Он был рад нашим играм, ибо уже давно не утолял жажду плоти; но были и вещи, в которых он нуждался куда больше. Александру нравилось возвращаться в это другое царство, где он находил любовь; ему нравилось знать о красоте Солнца и об иной красоте — Луны. Ему нравилось, как я вскоре обнаружил, засыпать под бесконечные истории, рассказываемые на персидских базарах: о принцах, странствующих в поисках яйца птицы-феникс, скачущих к неведомым крепкостенным башням, опоясанным языками пламени, или же о юношах, в чужом обличье тайно посещающих прекрасных чародеек. Александр любил слушать мои рассказы о дворе в Сузах. Когда я вспоминал о ритуалах, связанных с омовением или подготовкой ко сну, он не мог удержаться от смеха, но об этикете приемов слушал не перебивая.
Он доверял мне. Без доверия он не смог бы жить. Он верил и Гефестиону, отнюдь не только мне на беду, как я знаю ныне.
Власть Филота оказалась чересчур велика для одного человека. Теперь царь поделил ее меж двумя полководцами: Черным Клитом, ветераном, которого знал еще с детства, и Гефестионом.
Если бы дело было в доверии, Гефестион получил бы всю власть без остатка. Но и в армии есть своя политика; войско уже разделялось на партии. Гефестиона знали как правую руку царя во всем новом, что задумывал Александр. Он выучил наши вежливые фразы, был высок и красив собой, подобно иранскому владыке, которые признавали и уважали его; он «прочувствовал Персию», как сказали бы люди старой школы. Приземистый чернобородый Клит, получивший тот же ранг, вселял в простых воинов уверенность: что бы ни случилось, их не оставят на произвол судьбы.
Для меня же все это значило лишь, что отныне Гефестион будет выезжать на битву во главе собственного войска.
Он хорошо показал себя в сражениях. Будучи сыном некоего македонского властителя, он заслужил эту честь, даже если она порой и разлучала его с Александром. Я желал ему всех почестей, какие только можно снискать вдалеке от царского шатра, — я, взыскающий лишь одного…
Ко времени сбора урожая мы подошли к долине Благодетелей. Александр был несказанно рад тому, что нашел это место. Я поведал ему всю историю, отсутствовавшую (как и многое другое) в его книге о Кире: то, как этот народ принес царской армии пищу, когда та страдала от лютого голода в бесплодной степи. Найдя этих людей столь добродетельными, Кир освободил их от дани и позволил самим управлять своей землей. Именно он назвал их Благодетелями. Их племя выжило; медлительные, застенчивые, с широкими скулами, они были приветливы даже с простыми воинами, ибо со времен Кира никто не тревожил их тихой, спокойной жизни. Долина, укрытая от пронзительных северных ветров, была широка и плодородна. Здесь Александр дал своим людям отдохнуть и купил у Благодетелей плоды их трудов по цене, о которой им и мечтать не доводилось. К тому же он пообещал повесить всякого, кто причинит этим людям хоть какой-то вред.
Сам же он, не имея привычки бездельничать где бы то ни было, выезжал поохотиться, порой позволяя мне сопровождать его. Александр сказал мне, что, по мнению Ксенофонта, охота во всем подобна войне. Для самого Александра так оно и было. Опасная каменистая почва, долгая скачка, бешеное преследование зверя — льва или вепря, на выбор, — всем этим и привлекала его охота. Я же вспоминал Дария, стрелявшего в царском саду по изображениям дичи, влекомым слугами. После Александровых охот я падал от усталости едва ли не замертво, но скорее действительно умер бы, чем признался в том, — но уже довольно скоро окреп и по возвращении лишь с удвоенным аппетитом набрасывался на ужин.
Пока мы стояли в долине, некий персидский властитель устроил роскошный пир по случаю своего дня рождения и просил царя оказать ему честь присутствием. Александр вернулся с пира почти совсем трезвый. Персы охотно выпивают на своих празднествах, но, даже перебрав, держатся достойнее македонцев. Потому Александр всегда был осторожен на персидских пирушках и заодно приглядывал за своими друзьями.
Когда я укладывал его в постель, он сказал вдруг: — Багоас, за все это время я так и не спросил у тебя. Когда же твой день рождения?
Он не мог понять, отчего я плачу. Я рухнул на колени у кровати и закрыл ладонями лицо; Александр же гладил меня по голове, словно Перитаса. Когда же я наконец выдавил ответ, он нагнулся надо мною, и я расслышал над ухом всхлипывание. Бессмыслица! Это мне следовало устыдиться.
Александр сказал, что не станет тратить понапрасну ни дня, раз я пропустил столько праздников. На следующее утро он подарил мне прекрасного коня арабской породы и к нему — конюха-фракийца. А два дня спустя, когда ювелир закончил работу, — кольцо с его портретом, вырезанным в халцедоне. Меня похоронят с этой драгоценностью. Я оговорил это в своем завещании, куда приписал и проклятие, чтобы бальзамировщики не покусились на мое сокровище.
Благодетели были не просто отзывчивым народом; меж собою они выработали весьма справедливые законы. Александр сильно привязался к ним и перед тем, как покинуть долину, предложил удвоить их земли. Они же попросили небольшую полоску с краю — единственный кусочек долины, который еще не принадлежал им: это помогло бы отгородиться от внешнего мира, чего Благодетели желали превыше всего остального. Александр исполнил просьбу и принес в их честь жертву Аполлону.
Бесс остановился на севере, но мы не видели признаков того, что он собирает там мощную армию. Александр же (пока его полководцы и сатрапы подчиняли округу) двинулся на восток, к внешним окраинам Великого Кавказа; он не спешил, стараясь оставить след на этой земле, здесь и там основывая поселения.
Помню, именно тогда я впервые видел, как он закладывает город, одну из своих Александрий. Место было удобное: скалистый холм, который при случае несложно было защитить, стоящий прямо на удобном торговом пути, ежели верить финикийским купцам. Здесь круглый год бил чистый ключ — его облекут в холодный камень фонтана, — а вплотную к городским постройкам прилегали отменные земли. Город встал бы здесь на защиту торговцев, страдавших от разбойничьих набегов. Каждый день Александр вместе со своим архитектором Аристобулом карабкался по нависавшим над городом скалам, намечая места для размещения будущей крепости, рынка, ворот и их защитников, лично следя за правильной прокладкой улиц с каналами для отбросов. Он не считал себя выше подобных мелочей. У Александра было достаточно рабов, чтобы добывать и обрабатывать камень, равно как и свободных мастеровых для строительства. Мне оставалось лишь поражаться быстроте, с коей поднялись городские стены.
Затем Александру пришлось заселить город. Он дал разрешение остаться здесь бывалым воинам разных племен; они рады были получить надел земли, хоть кое-кто и загрустил о родных краях впоследствии. Некоторые ремесленники также остались. Хоть они и не были особенно искусны, иначе последовали бы за властителями да полководцами, но здесь у них не имелось соперников, и они принесли с собой в эти пустоши какую-то частицу Суз или Греции. Всем этим людям Александр оставлял завет блюсти законы, не слишком чуждые их привычкам и не противоречащие воле богов, которым они привыкли поклоняться. Он остро чувствовал, что найдет отклик в душах этих людей, в чем они узрят справедливость.
Царь вкладывал в создание этого города всю свою душу — трудился день напролет, вплоть до самого ужина. Он не напивался допьяна (здесь была отличная вода, и никто не страдал от жажды), но после трудов любил посидеть с друзьями, когда перед ним непременно стояла наполненная чаша. Закладка нового города всегда будоражила его ум. Александр знал, что город понесет его имя навстречу будущим поколениям; это всякий раз заставляло его думать о собственных деяниях. Он любил вспоминать о них, и некоторые говорят, будто слишком любил… Что ж, это его свершения. Кто станет отрицать?
Потом он иногда подолгу говорил со мною, пока его дух был взбудоражен вином. Однажды я задал вопрос: знал ли он, еще не успев пересечь море и попасть в Азию, что станет Великим царем? Александр ответил:
— Поначалу нет. То была война моего отца; я просто хотел выиграть ее поскорее — не затягивать, как это вышло у него. Я был назначен командовать греками, дабы освободить греческие поселения и города в Азии. Добившись цели, я распустил войско; только тогда началась моя война… — Он умолк, но, найдя во мне понимание, продолжил: — Да, то было после Исса. Когда Дарий бежал, оставив мне колесницу, и драгоценную накидку, и все оружие, тела умерших за него друзей, жену — даже мать! — вот тогда я сказал себе: «Если это и есть Великий царь, то я справлюсь с его царством получше, чем он».
Я ответствовал:
— Сам Кир добился меньшего.
Знаю, завистливые греки писали, будто я льстил ему. Лжецы! Для Александра ничто не было «слишком хорошо» или «наполовину хорошо». Я чувствовал нетерпеливое устремление его величия, сдерживаемое и обуздываемое вялостью подчинявшихся ему. Говорят, я получал от него подарки. Конечно. Лучшим подарком было видеть радость дарившего. Я принимал подарки из любви, а не из закисшей завистью алчности, как те, что ныне зовут себя его лучшими друзьями.
Да будь Александр хоть преступником, за чью голову царь назначил бы награду, я и то босым шел бы за ним через всю Азию, голодал бы с ним и продавал свое тело на базарах, чтобы купить ему хлеба. В истинности своих слов я готов поклясться перед Богом. Неужели я не имел права дать ему немного радости? С моих губ не слетело ни единого лживого слова — все они вырывались прямо из сердца.
Основав город, Александр совершил жертвоприношения и посвятил их Гераклу и Аполлону, коего полагал схожим с Митрой. Во имя этого бога я танцевал и надеюсь, что не прогневил обоих: танец предназначался лишь Александру.
Ныне я уже не был чужаком при дворе. У меня были два коня, вьючные мулы, собственный шатер и кое-какие другие ценности. Что касаемо власти, то я жаждал иметь ее над одним лишь сердцем в мире. Иногда я вспоминал Сузы и всех тех, кто старался купить мое заступничество в своих делах с царем. Теперь это пробовали только новички, которых не успевали предупредить. Персы говорили: «Евнух Багоас — пес Александра. Оставь его, он не возьмет мяса из чужих рук». Вторили им и македонцы: «Остерегайся персидского мальчишки. Он обо всем рассказывает Александру».
Порой, когда я служил царю в опочивальне, он повторял, что мне не следует выполнять работу слуг; но то была лишь вежливость. Он прекрасно знал, что ради этого я живу. Кроме того, он привык к моей помощи.
Мы шли маршем к вершинам гор на востоке: по узким проходам высоко в горах, по жалким тропам, ведомым лишь пастухам, гнавшим стада на новые луга, не гуще и не сочнее прежних. Скалистые склоны усыпали крошечные яркие цветочки, словно вышедшие из-под резца ювелира. Неохватная бездна неба распахивалась от горизонта до горизонта. Я жил одним часом, я был юн, и мир расстилался предо мною; то же было и с Александром, всегда скакавшим вперед, чтобы увидеть еще один изгиб дороги.
Как-то вечером он попросил меня поучить его персидскому (я уже преподал ему кое-что, но его выговором все еще не стоило хвастать на людях). Звуки нашего языка сложны для жителей Запада; я далее не делал вид, что Александру он дается легко. Но если и мучило Александра разочарование, то уже через секунду он справлялся с ним, зная, что я просто не мог позволить ему прилюдно опозориться — ведь его гордость не вынесла бы подобной насмешки.
— Посмотри, какие ошибки я до сих пор делаю в греческом, Искандар, — я запнулся разок-другой, чтобы развеселить его.
— Как подвигаются твои занятия? Ты уже попробовал читать?
— У моего учителя всего две книги, и обе чересчур сложны для меня. Он попросил Каллисфена одолжить нам одну, но тот сказал, что великие сокровища греческой мысли не должны пятнаться пальцами варвара.
— Что, он сказал это тебе прямо в лицо?
Я и не предполагал, что Александр так рассердится. Этот Каллисфен был настолько мудр, что его следовало звать не писцом, а философом. К тому же он вел хронику деяний Александра. Мне казалось, мой господин заслуживал иметь для этой цели человека, который получше понимал бы его, но никогда не стоит спешить с выводами, если рядом великие. Сейчас же в словах Александра звучала усталость: — Мне надоел этот сумасброд. Он слишком горд собою… Я и взял-то его, только чтобы доставить приятное его дяде, Аристотелю. Каллисфен повторяет за стариком идеи, ошибочность которых мне довелось прочувствовать на собственной шкуре, но в нем нет и доли мудрости Аристотеля, за которую я и почитаю старика. Именно он рассказал мне, к чему следует стремиться душе; он преподал мне искусство врачевателя, с помощью коего я уже спас несколько жизней; научил взирать на мир природы, и это обогатило мою жизнь… Я до сих пор посылаю старику образцы камней, звериные шкуры, травы — все, что выдержит дорогу… Что это за синий цветок? — Он вынул его из-за моего уха. — В жизни такого не видел.
Цветок был почти мертв, но Александр расправил лепестки, действуя крайне осторожно.
— У Каллисфена нет никакого понятия, — заявил он. — И что, часто он оскорбляет тебя?
— О нет, Сикандер…
— А-лек-сандр.
— Аль Скандир, повелитель моего сердца. Нет, обычно он просто не замечает меня.
— Не обращай внимания, если Каллисфен воображает, будто слишком умен, чтобы говорить с тобой. И мне начинает казаться, что следующим стану я.
— О нет, господин. Послушать его, так это благодаря его хронике ты прославишься в веках. — Я слышал это собственными ушами и рассудил, что Александру следует знать.
Глаза его побледнели. Все равно что наблюдать за разразившейся грозой, прячась в безопасном убежище.
— Вот как? Те несколько отметин, что я оставил на лице земли, сберегут память обо мне и без его измышлений. — Александр принялся мерить шатер шагами; будь у него хвост, он хлестал бы им по бокам. — В первый раз он написал обо мне с такой неискренностью, что даже правда смердела ложью. Я был тогда мальчишкой и не разглядел причиненного зла. Я обогнул Последний мыс благодаря посланной богами удаче и доброй догадке; Каллисфен же заставил волны кланяться мне! А божественный ихор, что течет в моих жилах? Достаточно людей видали цвет моей крови, сколько раз ему повторять… И ни единого слова не продиктовано сердцем!
Солнце потихоньку опускалось за горизонт, волнами темнели вересковые луга, костры дозорных излучали невысокие языки пламени… Александр постоял в дверях, стараясь прогнать гнев, пока вошедший раб не зажег светильники.
— Значит, ты никогда не читал «Илиаду»?
— Что это, Искандар?
— Погоди-ка… — Он отошел к кровати и вернулся с чем-то блестящим в руках. — Если Каллисфен считает себя выше того, чтобы дать тебе Гомера, то я — нет.
Он поставил ношу на стол; то был ковчежец чистого белого серебра — золотые львы по бокам и крышка, выложенная малахитом и ляписом, вырезанными по очертаниям листьев и птиц. Во всем мире не могло быть двух одинаковых. В молчании я взирал на ковчежец.
Александр глянул мне в лицо:
— Ты уже видел это?
— Да, господин.
Ковчежец стоял у кровати Дария, под золотыми виноградными ветвями.
— Я должен был подумать об этом. Он неприятен тебе? Я уберу его с глаз.
— Воистину нет, господин мой.
Александр снова опустил на столик свое сокровище.
— Скажи, что Дарий хранил в нем?
— Сладости, господин.
Порой, когда царь бывал доволен мною, он засовывал одну мне в рот.
— Смотри, зачем использую его я. — Александр поднял крышку; я уловил едва заметный аромат гвоздики и корицы. Он вернул мне прошлое, и на мгновение я прикрыл глаза. Александр вынул книгу, даже более потрепанную и чиненную, чем та, что прославляла деяния Кира. — Я получил ее в тринадцать лет. Это старый греческий язык, знаешь ли, но я постараюсь читать попроще. Но не слишком, а то испорчу тебе все удовольствие.
Царь прочел несколько строк и спросил, понял ли я их.
— Он говорит, что споет о гневе Ахилла, принесшем ужасные несчастья грекам. Очень много народу погибло, и тела их были пожраны псами. И коршунами тоже. Но он говорит, такова была воля Зевса. И все началось, когда Ахилл поспорил с каким-то властителем, который… который был очень силен.
— Замечательно. Вопиющий стыд, что у тебя еще нет своих книг! Я пригляжу за этим. — Бережно отложив книгу, Александр спросил: — Хочешь, я расскажу тебе всю историю?
Подойдя, я уселся у его колен, обхватив их рукою. Пока рассказ позволял мне сидеть здесь, меня ничуть не волновал его сюжет. Или, по крайней мере, так мне казалось тогда.
Александр просто пересказал мне историю Ахилла, выпустив из нее все, чего я мог бы не понять. Поэтому, описав ссору воина с Великим царем (и то, как Ахилл отказался поклясться ему в верности), он быстро перешел к Патроклу, бывшему другом Ахилла еще с детства; Патрокл встал на его сторону и сопровождал в изгнании, а после погиб, заняв место друга в битве… Ахилл отомстил за него, хоть и было предсказано, что за гибелью друга последует и его собственная смерть. И после поединка, когда он заснул, усталый и измученный, дух Патрокла посетил его сон, чтобы потребовать должных похорон и напомнить об их любви.
Александр не вторил базарным певцам, а говорил так, будто был там и видел все собственными глазами. Наконец мне стало ясно, где именно угнездился мой соперник — в душе Александра; гораздо глубже тех недр, куда заходят любые воспоминания плоти. Там хватало места лишь для одного Патрокла. И чем же был я сам, как не цветком, который бездумно суют за ухо и увядшим выбрасывают на закате? Я плакал в тишине и едва ли осознавал, что глаза мои источают слезы — в точности как и сердце.
Александр, улыбаясь, вытер мои глаза ладонью.
— Не стыдись своих слез. Я тоже плакал, когда прочел впервые. Отлично это помню.
Я шепнул:
— Мне жаль, что они умерли.
— Им тоже. Они любили жизнь. Но умерли без страха. Отсутствие страха — вот что делает чью-то жизнь стоящей любви. Мне так кажется.
Поднявшись, он бережно взял ковчежец.
— Смотри, он был ближе к тебе, чем ты мог бы догадаться. — Убрав подушку, Александр поднял короб кровати. Там был и кинжал, отточенный, словно бритва. Каждого второго царя Македонии убивали, а порой страною правили сразу двое.
Прошло немало времени, когда, приблизясь к царскому шатру, я услыхал, как Александр убеждал кого-то: «Говорю тебе, его глаза наполнились слезами, когда он услышал историю Ахилла. А этот дурак Каллисфен говорит о персах так, словно они сродни скифским разбойникам. У мальчика больше поэзии в кончике пальца, чем во всей голове этого педанта!»
К концу лета мы достигли южных отрогов Парапамиса, уже укутанных снегом. Далеко на востоке они соединялись с Великим Кавказом, стеною Индии, которая вздымается все выше и выше — дальше, чем хватает глаз.
На уступах предгорий, укрытых от северного ветра, Александр основал уже третью Александрию за год. К появлению первого снега город был готов принять нас на зиму. Памятуя о некоторых царских постройках, весьма напоминавших логовища легендарных великанов-людоедов, было особенно приятно вдыхать свежий запах недавно оструганного дерева и краски. Дом городского управителя украшал портик с колоннами в греческом стиле; напротив него возвышался постамент для статуи Александра.
То была первая работа скульптора, которую царь заказал с той поры, как я присоединился к нему; он, конечно, столь же привычно разоблачался в мастерской, как и в своем шатре. Скульптор сделал наброски со всех сторон — семь или восемь этюдов, — пока Александр взирал куда-то вдаль, стараясь придать своему лицу особую значительность. Вслед за тем скульптор измерил его с ног до головы циркулями, а потом Александр мог отправляться на охоту и вовсе не думать о своей статуе, пока скульптор не приступит к окончательной обработке головы. Получилось превосходно: в скульптурном воплощении царя читались спокойствие и устремление к далеким целям, что столь отвечало его душе, — хотя, конечно же, на статуи не было шрама.
Как-то вечером Александр сказал мне:
— Я задумал нечто новое. Сегодня я разослал приказы по городам — хочу, чтобы мне собрали новую армию. Это войско я стану взращивать из семени: я приказал обучить греческому языку и владению македонским оружием тридцать тысяч персидских мальчиков. Нравится тебе моя идея?
— О да, Аль Скандир. Сам Кир был бы доволен… И когда же они будут готовы?
— Придется подождать лет пять. Они должны начать обучение совсем юными, пока их разум еще не успел закоснеть. Но к тому времени, я надеюсь, и македонцы также будут готовы.
На то я беспечно ответил: «Разумеется». Я все еще был в том возрасте, когда пять лет кажутся половиной жизни.
У предгорий стало чуть теплее, а из-под таявшего снега потянулись к солнцу первые тоненькие цветы.
Александр решил, что ему по силам одолеть горы в погоне за Бессом.
Не думаю, чтобы даже местные пастухи предупреждали его о чем-либо. Они просто поднимались повыше, когда летом линия снегов начинала свое медленное отступление. Александр догадывался, что одолеть высокие перевалы будет непросто, и отправился вперед вместе с воинами; впрочем, я сомневаюсь, чтобы они понимали, что делают. Даже для нас, кому не приходилось прокладывать дорогу и у кого запасы пищи были под рукою, восхождение стало кошмаром. Я люблю горы, но эти явно ненавидели людей и отнеслись к нам без приязни. Воздух жег горло, а ноги и пальцы рук пылали, когда я вновь вколачивал в них жизнь. Ночами люди жались друг к дружке в поисках тепла, и я тоже получал великое множество приглашений. Каждый обещал обращаться со мною как с братом, что означало: ты никому не расскажешь — ведь будет уже поздно. Я спал, прижавшись к Перитасу, коего Александр оставил на мое попечение; то был большой пес, и я нашел в нем немало тепла.
В любом случае испытанные нами трудности не шли ни в какое сравнение с невзгодами, выпавшими на долю армии. Не находя топлива на голых скалах, воины были вынуждены оттаивать куски мяса теплом собственных тел или, если им везло, получать его еще теплым, когда погибала очередная лошадь. Хлеб весь вышел, и воины поддерживали в себе жизнь жухлой травой, какой питаются козы. Многие не проснулись бы, уснув в снегу, если б не Александр: пеший, он брел вдоль колонны, находил лежащих и, пробудив, вдыхал в них частицу собственной жизни.
Мы догнали войско у пограничного форта Драпсака, по ту сторону гор. Здесь еще можно было сыскать пищу; внизу Бесс опустошил земли, надеясь изморить нас голодом.
Я нашел Александра в доме из грубо отесанных камней, где он остановился передохнуть. Его лицо пожег холод, и мне сперва показалось, будто костяк его держался на одних лишь сухожилиях. Я не привык видеть царя голодающим вместе со своими людьми.
— Ничего страшного, — сказал он. — Скоро все утрясется. Но не могу поверить, что когда-нибудь мне удастся согреться.
Он улыбнулся мне, и я ответил:
— Согреешься, и нынче же.
У меня не было возможности долго согревать его. Едва воины насытились и немного отдохнули, Александр спустился в Бактрию.
Теперь возраст позволял мне сражаться. И прежде меня евнухи (а среди них — мой ужасный тезка) носили оружие. У меня не шел из головы Гефестион, бывший в горах рядом с Александром; быть может, благодаря теплу именно его тела мой господин остался жив. Поэтому вечером накануне похода я просил Александра взять меня с собой; я напомнил ему о своем отце, не бежавшим от схваток с врагами, и сказал, что, если я не смогу биться рядом с ним, стыд не позволит мне жить.
Тихо, с нежностью в голосе, Александр отвечал мне: — Милый Багоас, я знаю, что ты мог бы сражаться рядом со мною. Ты погиб бы на моих глазах, и весьма быстро. Если б твой отец был жив и обучил тебя, тогда несомненно ты бился бы с врагом не хуже меня самого. Но учение требует времени, да и боги желали иного. Ты нужен мне там, где ты есть сейчас. — Он был горд, но не за себя одного; он понимал и чужую гордость.
Как раз в то время Перитас, ужасно избалованный ночлегами в моих покрывалах, попытался украдкой вползти на кровать, хоть был тяжел, да к тому же и занял все место. Потому он был изгнан под наш общий смех, и этим все кончилось. Я снова остался в обозе, когда Александр двинулся вперед во главе войска, надеясь поймать Бесса.
Но час возмездия еще не настал; македонцы не нашли ничего, кроме снега, все еще глубокого здесь, на высокогорье. Бесс не смог разорить всю страну — зимою здешний народ хоронит все добро: виноградные лозы, фруктовые деревья и даже самих себя, ибо живут они в убежищах, похожих на вкопанные в землю ульи, которые заносятся снегом и становятся невидимы. Эти люди закрываются внутри со всеми своими припасами и выходят наружу лишь весной. Обезумевшим от голода воинам стоило только заметить дымок, пробивающийся из-под снега, — и тогда они легко могли докопаться до пищи. По их словам, в этих норах стоит страшное зловоние, и каждый кусок пропитан им почти что насквозь; обитателей лачуг это, впрочем, ничуть не заботило.
Весной мы, следовавшие за войском, догнали его окончательно. Двор и весь наш царский городок обрели привычную форму и вместе с армией двинулись дальше, в глубь страны. Потом до нас дошла весть о том, что Бесс переправился через Окс где-то на востоке. Он бежал прочь, сопровождаемый горсткой воинов. Набарзан, как выяснилось, был первым (но далеко не последним) из тех, кто понял: ждать от Бесса царских деяний нелепо.
Александр медленно двигался по Бактрии. Никто не сопротивлялся, и поэтому, куда бы он ни шел, ему приходилось принимать сдающихся и оставлять управителей на своих новых землях. Бесс мог не спешить. Вновь мы услышали о нем из уст одного его бывшего приспешника, уже далеко не молодого властителя, с ног до головы покрытого дорожной пылью, набившейся ему в бороду и в складки одеяния. Он явился к нам на измученном коне, чтобы сдаться на милость Александра.
Когда беглецы устроили военный совет, он и Бесса уговаривал сделать то же, объяснил нам Гобар (так его звали); я сам толковал его речи ради соблюдения тайны. В пример он поставил Набарзана, что оказалось большим промахом. Бесс изрядно напился, и один только звук этого имени заставил его броситься на Го-бара с обнаженным мечом. Тот ползком удрал из начавшейся свалки и бежал; его почти и не преследовали, ибо весьма уважали. И вот он оказался в шатре Александра, готовый поведать все, что знал, в обмен на прощение.
Бактрийские новобранцы бросили Бесса; он так ни разу и не повел их в бой, убегая от Александра. Они разошлись по своим родовым поселениям, и их посланникам можно верить. С Бессом остались лишь те, кто сопровождал Дария на его пути к смерти: жалкие людишки, до сих пор не покинувшие господина не из любви к нему, а из страха перед Александром.
Теперь Бесс направлялся в Согдиану, с которой связывал свои последние надежды. По словам Гобара, согдианцы не любят чужаков и пришлого царя примут с неохотой («Поначалу», — вежливо добавил он). Потому Бесс рассчитывал пересечь Окс и сжечь за собою ладьи.
— Мы перейдем через эту реку, если будет нужно, — отвечал Александр.
В то же время ему следовало избрать сатрапа для Бактрии. Я ожидал его решения с печалью; второй персидский сатрап Арии восстал против него, и Александру пришлось послать туда македонца. Тем не менее Бактрию он вновь отдал персу. То был Артабаз. Совсем недавно он признался Александру, что по старости не сможет продолжать марш; переход через горы подточил его и без того скудные силы. Я слыхал впоследствии, что он правил провинцией благоразумно, расчетливо, энергично и справедливо, ушел со службы в девяносто восемь лет и погиб в сто два года, сброшенный чересчур ретивым для него конем.
Значит, настало время идти на север и пересечь Окс. В горах мы побывали рядом с его истоком, но долгие лиги речной поток бежит по узким скалистым ущельям, доступным лишь взору небесных птиц. Холмы, по которым река спешит далее, расступаются в преддверии пустыни, и уже после того поток замедляет бег и, расширяясь, продолжает свой путь в неведомые земли, где, по слухам, уходит в песок. Мы же собирались пересечь Окс на первой же переправе, откуда начинается дорога на Мараканду.
Мы сошли к реке по красивым склонам, где росли виноград и фруктовые деревья. Где-то здесь родился сам святой Зороастр, научивший народ поклоняться Богу через пламя. Александр внял этому с благоговением: он был вполне уверен, что наш многомудрый Бог во всем подобен греческому Зевсу, и чтил святость огня еще с самого детства.
Уже весьма скоро мы пресытились огнем: едва мы сошли в долину Окса, как с севера подул пустынный ветер. Он приходит летом, и все живое страшится его укусов. Его можно сравнить с ветром, пролетевшим сквозь огромный очаг и бьющим прямо в лицо из гигантских мехов… Нам пришлось повязать головы тряпками, чтобы спасти лица от жгучего, жалящего песка; так мы шли четыре дня, пока не достигли реки.
Нашим глазам открылось великолепное, ни с чем не сравнимое зрелище; таким оно казалось, по крайней мере, мне и всем тем, кто не видал Нила. Стоявший на другом берегу пустынный олень казался не крупнее мыши. Инженеры Александра взирали на бурный поток с унынием: они привезли с собою груженные лесом повозки, но видели теперь, что им не удастся вбить ни одной сваи в зыбучий песок берегов. Река была чересчур широка, глубока и норовиста, перекинуть через нее мост нечего было и думать.
Меж тем нашим глазам предстали люди, кормившиеся переправой; они пришли с поднятыми руками в надежде на кусок хлеба. Еще совсем недавно каждый из них владел плоскодонной лодкой с ярмом на шестах, куда впрягали лошадей, обученных переплывать реку. Бесс предал лодки огню на той стороне, забрал всех лошадей и не заплатил. Александр предложил этим людям золото за все, что у них осталось.
Услыхав это, беднейшие из них принесли спрятанное ими сокровище: плоты из надутых шкур, с помощью которых можно было переплыть реку по течению. Это все, что у них было. «На этих плотах мы и пересечем Окс», — заявил Александр, приказав изготовить плоты для всего воинства.
Шкур у нас хватало; из них были сделаны наши шатры. Изготовившие их мастера изучали теперь местное искусство и приглядывали за ходом работы. Внутреннюю полость каждого плота набивали соломой и тростником, чтобы удержать его на плаву.
Я редко бывал столь напуган, как в тот момент, когда пришла пора отталкиваться от берега. Плот делили со мною двое моих слуг; с нами были также лошади и мул. Когда поток потянул нас, животные заметались, и фракиец застонал молитву какому-то фракийскому богу; я же увидел, как впереди перевернулся плот поболее нашего, и уже подумал было, что эта река приведет меня к иному Потоку… Но то был первый раз, когда я разделил с Александром опасность, я, мечтавший биться рядом с ним! Я видел также, что мой слуга, перс из Гиркании, не сводит с меня глаз, надеясь на поддержку или же просто желая увидеть, как поведет себя евнух. «Я убью тебя, — подумалось мне, — прежде, чем ты поведаешь кому-то о моей трусости!» Поэтому я сказал с наигранной беспечностью: «Нечего бояться, люди каждый день переплывают реку точно таким же способом», — и указал на хозяев перевернувшегося плота, которые плыли дальше, держась за него. Лошади почуяли течение и потянули нас вперед; мы достигли берега, едва замочив одежды.
Даже женщины и дети переплывали реку — у них не было иного выбора: ближайший форт отстоял отсюда на многие мили пустыни. Я видел плот с сидящей на нем женщиной, прятавшей глаза, и там же пятерых детишек, визжащих от удовольствия.
Переправа завершилась через пять дней. Теперь плоты следовало просушить и вновь превратить в шатры. Привезенные нами доски Александр отдал людям с переправы, чтобы те смогли соорудить себе прочные лодки.
Лошади во множестве гибли во время перехода под яростным, сжигавшим кожу ветром. Я думал было, что мне суждено потерять Льва: попона стояла на нем торчком, а голова коня низко опустилась. Орикс — сильный, красивый жеребец, подаренный Александром, — держался молодцом, но Лев был дорог мне… Он едва выжил в этом аду, как и Буцефал, которого сам царь заботливо опекал всю дорогу. Теперь его коню было двадцать семь лет, но тот, видно, решил держаться до последнего.
Вскоре мы смогли немного расслабиться. Два бактрийских властителя, все еще следовавшие за Бессом, прислали гонца: они уезжают, оставляя своего повелителя на милость Александра. Деревня, в которой обосновался Бесс, с радостью выдаст его.
Последнее никого не удивило — ведь мы были в Согдиане. Странно, что жители этой страны еще не успели самостоятельно расправиться с Бессом: у них вообще нет законов, достойных упоминания, кроме закона кровной мести. Даже гостеприимство не принимается здесь за правило. Если вам повезет чуть больше, чем Бессу, вы можете чувствовать себя в безопасности под их крышей, но едва вы свернете за поворот дороги, имея при себе что-то ценное, они подкараулят вас и перережут вам глотку. Основные развлечения, столь любимые в Согдиане, — разбой и междоусобные войны.
Александр счел ниже своего достоинства арестовывать Бесса самому и послал в деревню Птолемея, отдав в его распоряжение многочисленное войско, раз уж ему предстояло иметь дело с предателями. Конечно же, войско не было ему надобно: бактрийские властители успели улизнуть, а глинобитный форт впустил его людей внутрь за малую плату. Бесса нашли в крестьянской лачуге — одного, всего лишь с парой рабов.
Если дух Дария взирал в тот день вниз, он должен был удовлетвориться мщением. Властители, выдавшие Бесса, следовали собственному примеру цареубийцы; желая убрать его с дороги, они попытались заодно придержать Александрову прыть, покуда соберут достаточно сил для войны
У Птолемея были ясные приказы. Когда во главе своей армии к деревне подошел Александр, Бесс стоял у дороги раздетый догола, с руками, привязанными к крепкому деревянному шесту. Я видел еще в Сузах, как та же участь постигла известного разбойника перед тем, как его предали смерти. Я никогда не говорил о том царю; должно быть, он вызнал о надлежащем наказании у Оксатра.
Набарзан был прав — Бесс оказался никудышным царем. Мне передали, что, когда Александр спросил его, зачем он обрек своего господина и родственника на столь страшную смерть, тот взмолился о милосердии: он был всего лишь одним из многих, кто согласился учинить это над Дарием, дабы снискать благосклонность Александра. Он не объяснил, отчего в таком случае сам надел митру. Бандит из Суз держался куда достойнее. Александр приказал бичевать цареубийцу и не снимать оков до назначенного судилища.
Предавшим Бесса властителям не следовало надеяться, что этой подачкой они смогут сдержать Александра. Царь двинулся в глубь Согдианы: она была частью его империи, и он намеревался оставить ее таковой.
Согдианцы живут в стране огромных песчаных дюн и мрачных ущелий. У каждой тропы стоят крепости, набитые вооруженными грабителями, и караванам приходится нанимать целые армии для охраны, дабы благополучно миновать их. Согдианцы хороши собой; обликом каждый похож на хищную птицу, а статью — на князя. Почти вся Согдиана полна скал и камней, но жилища они строят из глины, как ласточки, ибо презирают ремесло каменщиков. Они способны ездить верхом по таким тропкам, где даже горные козы боятся пройти, но с легким сердцем нарушат данное слово, если это покажется им выгодным. Александр был очарован согдианцами, пока не обнаружил это последнее обстоятельство.
Поначалу все шло замечательно. Мараканда сдалась; ее примеру последовала и вся цепочка крепостей, стоящих на реке Яксарте. За нею тянутся степи — владения кочующих по ним скифов, противостоять набегам которых и призваны гарнизоны крепостей.
Потом Александр созвал местных вождей в свой лагерь, дабы держать совет со всеми ними. Он задумал объявить, что намерен править их землями справедливо, и расспросить о законах, по которым они жили до сих пор. Вожди же, знавшие лишь то, что сделали бы сами, окажись они на месте Александра, даже не усомнились, что он вознамерился отсечь им головы. Поэтому совершенно внезапно для нас устрашающе вопящие согдианцы штурмовали крепости на реке и расправились с их гарнизонами, после чего взяли в осаду Мараканду и размели в клочья наш собственный обоз.
Сперва Александр бросился на помощь своим. Налетчики устроились на ночлег на вершине утеса. Дым, поваливший от сигнального костра у царского шатра, оповестил войско. Воины мгновенно построились; Александр двинулся к скале и быстро взял ее приступом.
Обратно его принесли на носилках и положили на кровать. В шатре его уже ждал лекарь, а также и я. Стрела угодила в голень и разбила кость. Александр заставил своих людей вырвать шипастый наконечник и не сходил с коня, пока лагерь врага не был взят.
Когда мы, сначала размочив, снимали приставшие к ране тряпки, вместе с ними вышли и осколки кости. Немало других осколков торчало прямо из кожи, и лекарю пришлось выдергивать их.
Александр лежал, глядя перед собою, недвижный, подобно собственной статуе; даже губы его не дрожали. И все же он мог, он умел плакать — как оплакивал участь изувеченных рабов Персеполя, худобу старого Буцефала, гибель Ахилла и Патрокла, умерших тысячу лет назад… мои позабытые дни рождения.
Врачеватель перевязал рану, приказал ему лежать тихо и вышел. Я стоял у кровати с миской кровавой воды; по другую сторону встал Гефестион, терпеливо ожидавший, пока я уйду.
Я сделал шаг к выходу, стараясь не расплескать воду. Александр повернул голову и сказал мне (то были его первые слова за все это время): «Ты отлично справляешься с бинтами, Багоас. У тебя легкая рука».
Дней семь он страдал от раны. Иными словами, к крепостям на реке Яксарте он отправился не на коне, а в паланкине. Сперва его несли пехотинцы, но вскоре кавалеристы пожаловались, что им отказали в этой привилегии. Тогда Александр позволил им сменять друг друга, а ночью, когда я накладывал чистую повязку, он признался, что непривычные к пешим переходам конники постоянно спотыкаются.
На сей раз я отправился вперед вместе с армией, ибо Александр был доволен тем, как я справлялся с перевязками. Каждый день царя посещал лекарь, приходивший нюхать рану: если начинает гнить костный мозг, жить человеку недолго. Как ни скверно выглядела рана, она понемногу начала затягиваться, но на голени Александра все же осталась выбоина, беспокоившая его до конца дней.
Вскоре Александр избавился от носилок, пересев на коня. К тому времени, как мы достигли лугов у реки, он уже начал ходить.
Некогда Дориск сказал мне: «Говорят, он чересчур доверчив; но да поможет тебе Бог, если ты обманешь его доверие». Теперь я видел истину этих слов.
Пять крепостей на реке Александр взял за два дня; тремя штурмами он руководил сам, сражаясь в первых рядах. Все эти люди клялись ему в верности, и все помогали набежчикам расправляться с гарнизонами крепостей! Если согдианцы полагали, что человек должен быть слабоумен, чтобы держать собственное слово, теперь они получили урок, который были способны понять.
Тогда моим глазам предстало то, чего я не видел ни разу за время нашего перехода через Бактрию: женщин и детей гнали к лагерю, словно скот. Военная добыча. Все мужчины погибли.
Это происходит повсюду. Греки делают это с другими греками. Должно быть, так поступал и мой собственный отец, воюя за Оха; впрочем, Ох ни за что не дал бы этим людям и единственного шанса. Как бы там ни было, я видел это впервые.
Александр не собирался тащить за собою всю эту толпу женщин; он собирался обустроить здесь новый город, и все они стали бы женами новых поселенцев. Но воины, до сей поры лишенные рабынь-наложниц, тем временем могли выбирать любовниц по своему вкусу. Надо было лишь прийти и увести женщину с собой. Порой и совсем юные девочки с чумазыми личиками, спотыкаясь, плелись за своими новыми владельцами; всхлипывая или стеная, они дожидались, пока у хозяина появится время позаботиться о них. Некоторые из девочек едва могли идти; кровавые пятна на их юбках красноречиво поясняли почему. Мне снова вспомнились три мои сестры, о которых я давным-давно постарался забыть…
То была зола, остающаяся в костре, когда кончается пляска пламени. Александр знал, зачем появился на свет, знал, чего еще предстоит достичь, о том поведал ему Бог. Всех, кто помогал ему, царь привечал, как возлюбленных родственников. Если же кто-то задерживал его, Александр поступал, как велела необходимость, и затем продолжал путь, не отрывая глаз от огня, за которым шел.
Шестым городом был Кирополь, укрепленный лучше прочих: он стоял не у реки, сложенный из кирпичиков грязи, а на склоне холма и был выстроен из камня. Город был основан самим Киром, и потому Александр послал вперед осадные орудия, назначив руководить осадой Кратера и наказав дождаться его самого. Царь разбил шатер совсем рядом с линией осады, чтобы поменьше ходить пешком; поэтому я видел часть сражения. Большой осколок кости только что выступил из ямки на голени Александра, и он заставил меня выдернуть его, сказав, что лекари слишком много болтают попусту, а я могу сделать это гораздо лучше. Кровь оказалась чистой. «Моя плоть заживает быстро», — сказал он мне.
Орудия уже были собраны и установлены по местам: две обтянутые шкурами осадные башни; ряд катапульт, похожих на огромные луки, положенные набок и стреляющие толстыми бронзовыми стрелами; тараны с защитными навесами. В честь Кира Александр надел лучшие доспехи — свой блестящий серебряный шлем с белыми крыльями и знаменитый родосский пояс. Из-за жары он оставил в шатре украшенный каменьями нагрудник с высоким воротом. Я слышал приветственные крики воинов, когда Александр скакал к войску, и вскоре началась осада.
От ударов тарана вздрагивала земля. Ввысь поднялись огромные облака пыли, но стена не поддавалась.
Какое-то время я следил за передвижениями серебряного шлема, пока тот не скрылся за углом крепостной стены… Прошло не так много времени, когда до небес поднялись вопли и стенания. Большие врата крепости распахнулись, и наши воины хлынули внутрь. На стенах закипела рукопашная, а я не понимал почему — ведь согдианцы сами отворили городские ворота. Оказалось, они ни при чем: то было делом рук Александра.
Форт получал воду из реки, из русла которой к стенам крепости был отведен рукав. Этим летом вода стояла совсем низко, и по каналу вполне мог пройти, согнувшись, вооруженный человек. Александр, несмотря на боль в ноге, самолично повел небольшой отряд этим путем, а согдианцы, отвлеченные нашими таранами, плохо приглядывали за вратами. Александр сумел пробиться к ним и выдернул засовы.
На следующий день он вернулся в лагерь. С ним было несколько военачальников, озабоченно справлявшихся о его здоровье. Александр раздраженно тряс головой, а увидев меня, поманил к себе и шепнул: «Принеси мне дощечки и стилос».
Шептал он оттого, что закрывавший шею нагрудник остался в шатре. В уличном бою в горло Александру угодил брошенный камень, повредивший связки. Будь удар чуть посильнее, булыжник сломал бы кость, задушив его, но Александр оставался там и хрипел свои команды, пока цитадель не сдалась на его милость.
Он мог переносить боль мужественно, как никто иной, но вынужденное безмолвствие едва не свело его с ума. Александр не хотел тихо отдыхать наедине со мною, понимавшим его нужды по движениям руки; едва к нему возвращался голос, царь тут же напрягал горло, и тот вновь исчезал без следа. Александр не выносил необходимости сидеть за трапезой и слушать чужие разговоры, не имея возможности вставить ни словечка, и поэтому ел, не выходя из шатра, где писец зачитывал ему отрывки из книг, за которыми царь посылал в Грецию. Строительство нового города уже началось. Александр часто наведывался туда, и, разумеется, находилась тысяча причин сказать что-нибудь. Но все же голос мало-помалу укреплялся: плоть Александра всегда заживала быстро, вопреки всему, что он причинил ей.
За рекой появились скифы; они пришли со своими повозками, табунами и черными войлочными шатрами. Услыхав о восстании согдианцев, скифы слетелись разделить добычу, подобно воронам. Впрочем, увидев наш лагерь, они быстро исчезли из виду, — и мы было решили, что они ушли совсем. На следующий день, однако, скифы вернулись, на сей раз одни мужчины. Они кругами ездили на своих косматых лошадках, потрясая копьями с привязанными к ним кистями и выкрикивая угрозы. Они даже пытались стрелять из луков через реку, но их стрелы не долетали до нас. Александр, пожелавший узнать, из-за чего они подняли весь этот шум, послал за Фарнеухом, главою толмачей. Суть их возгласов, как оказалось, была такова: ежели Александр хочет познать разницу меж бактрийцами и скифами, ему следует только пересечь реку.
Так продолжалось несколько дней кряду, скифы шумели все громче, сопровождая оскорбления жестами, не нуждавшимися в толковании. Терпение Александра быстро иссякало.
Он собрал военачальников в своем шатре, и они расселись поближе, чтобы Александру не было нужды повышать голос. Шепот заразителен; все они очень напоминали собрание каких-нибудь заговорщиков. Я не мог расслышать ни слова, пока не заговорил Александр: «Конечно, гожусь! Я могу делать все, только не кричать». — «Тогда перестань повышать голос, — отвечал Гефестион, — иначе опять станешь нем как рыба». Пока они спорили, их голоса звучали все громче. Александр заявил: если скифам удастся уйти, так и не получив урока, они нападут на новый город, едва македонское войско скроется из виду. Этот урок он хотел преподать сам, а потому остальные были против.
Ужинал он в своем шатре, угрюмо набычившись, подобно Ахиллу. Гефестион немного посидел с ним, но ушел, поняв, что иначе Александр не замолчит. Поэтому я вернулся; не отвечал ни на что, кроме языка знаков, и в должное время уложил царя в постель. Когда он поймал мою руку, чтобы удержать меня, должен признаться, я вздохнул с облегчением. Лук слишком долго был натянут… Мы отлично справились и без слов, а после я усыпил Александра старыми легендами.
Я понимал, разумеется, что Александр не изменит своего решения насчет скифов. По его представлениям, если он не двинулся бы туда сам, они непременно сочли бы царя трусом.
Яксарт был куда уже Окса. На следующий же день Александр повелел строить плоты для переправы и послал за провидцем Аристандром, всегда толковавшим для него знамения. Аристандр явился сказать, что внутренности жертвенного животного говорят не в пользу похода (у нас, персов, есть гораздо более простые способы испрашивать у небес совета). Я слышал шепоток, будто военачальники Александра убедили провидца отказать царю в переправе, но на их месте я и сам сходил бы к этому голубоглазому магу с просьбой сфальшивить в пророчестве. К несчастью, он говорил правду.
На следующий день явилось еще больше скифов. Теперь они походили своим числом на армию. Александр принес новые жертвы и получил новое «нет»; спросил, кому угрожает опасность — ему самому или же его людям? Ему, отвечал Аристандр. Конечно, царь в ту же минуту изготовился пересечь реку.
С болью в сердце я взирал на его последние приготовления. На виду у двух телохранителей я не мог посрамить Александра непристойной печалью и вернул ему прощальную улыбку; улыбка — всегда добрый знак.
Скифы намеревались перерезать воинов сразу, едва те выберутся на берег. Они не приняли в расчет наших катапульт, чьи стрелы летели дальше их собственных. Достаточно было продырявить одного из всадников (сквозь щит и доспехи), чтобы все они отошли подальше. Александр выслал первыми лучников и пращников, чтобы сдержать скифов, пока не переберутся фаланги пехоты и конники. Конечно, сам он не мог ждать и пересек реку на первом же плоту.
С другого берега весь бой казался смертоносным танцем: скифы описывали круги вокруг македонского квадрата; затем сокрушительно ударила кавалерия — справа и слева, — сжимая кольцо, пока скифы не дрогнули и не бросились бежать в глубь своих степей. В поднявшихся клубах пыли (а в тот день было очень жарко) они мчались по равнине, преследуемые всадниками Александра. Потом уже ничего не было видно, кроме колышущихся на волнах реки плотов, везших наших убитых и раненых — не особенно много, — да коршунов, с криками дравшихся над трупами скифов.
Три дня мы ждали пыльного облака, несущего весть о возвращении Александра. Потом оно появилось — и первыми были гонцы. Снова мы с лекарем ожидали царя в шатре.
Когда несшие его юноши опустили носилки, я бросил один лишь взгляд и подумал: «Он умер, умер!» В глубинах моего тела поднялся горестный вопль, и я уже был готов испустить его, когда увидел, как дрогнули веки Александра.
Он лежал бледный, словно покойник: его светлая кожа стала бесцветной, когда кровь покинула ее. Глаза ввалились, превратившись в глазницы черепа, и он вонял — он, любивший всегда быть чистым, подобно брачной простыне! Я видел, что, даже слишком слабый, чтобы говорить, он все еще мог испытывать чувства и стыдился запаха. Сделав шаг, я встал рядом.
— Это понос, господин, — сказал один из телохранителей лекарю. — Меня просили передать тебе, что он пил плохую воду. Было очень жарко, и он напился из застоявшейся лужи. У него был кровавый понос, и теперь он совсем слаб.
— Я и сам вижу, — сказал врачеватель.
Веки Александра затрепетали. Они говорили над его телом, словно царь уже лежал в могиле; так и было, но их речи сердили его. Никто не замечал царского гнева, кроме меня.
Врачеватель дал ему испить лекарства (которое он приготовил, едва прибыл гонец) и сказал телохранителям: «Его надобно уложить в постель». Они шагнули к носилкам… Глаза Александра распахнулись и повернулись в мою сторону. Я догадался. Он лежал в собственных нечистотах, ибо был слишком ослаблен болезнью, чтобы следить за собой. Он не желал, чтобы эти люди раздевали его, — это уязвляло его гордость.
Я обратился к врачу: «Царь хочет, чтобы я сам приглядел за ним. Я могу сделать все необходимое». Едва слышно Александр выдохнул: «Да». И они вышли, оставив его на мое попечение.
Я послал рабов за горячей водой и льняными полотнищами. Пока Александр еще лежал на носилках, я обмыл его дочиста и избавился от грязной одежды. Ягодицы и ноги его кровоточили: он еще долго мчался за удиравшими врагами уже после того, как ему стало худо. Сходил с коня, чтобы очиститься, и вновь садился в седло, пока не потерял сознание от слабости. Я натер его кожу маслом, перенес Александра в чистую постель (он так истощал, что это оказалось совсем несложно) и подложил стопку чистой льняной ткани вниз, хоть сейчас он уже опорожнил себя досуха. Когда я положил ладонь ему на лоб, дабы измерить лихорадку, он шепнул: «О, как хорошо».
Вскоре после того повидать его пришел Гефестион, только что переправивший через реку своих людей. Разумеется, я сразу покинул шатер. Это было словно разодрать собственную плоть, и я сказал себе: «Если только царь умрет, когда у его ложа будет этот человек, а не я, тогда воистину я убью его. Пусть посидит там теперь; я не откажу моему господину в его послед-нем желании… Но все-таки он был рад мне».
Как бы там ни было, под действием питья Александр проспал всю ночь. Хотел встать на следующий день и сделал это днем позже. Еще два дня минуло, и он принял скифских послов.
Их властитель послал испросить прощения у Александра за нанесенное оскорбление. Люди, обеспокоившие его, были не знавшими закона разбойниками, и властитель никоим образом не принимал их сторонy. Александр послал вежливый ответ; казалось, скифы получили свой урок.
Однажды вечером, когда я расчесывал ему волосы, пытаясь распутать их, не причиняя боли, то шепнул Александру:
— Ты едва не умер. Знаешь ли о том?
— О да. Хотя мне всегда казалось, что Бог вел меня к чему-то иному; но человек должен быть готов встретить смерть. — Он коснулся моей руки; благодарность не прозвучала вслух, но от этого не стала меньшей. — Жить следует так, словно проживешь вечность, но как если бы каждое мгновение твоей жизни могло оказаться последним. Сразу и то, и другое.
Я отвечал:
— Такова жизнь богов, которые вообще не умирают: солнце заходит, чтобы подняться на следующее утро. Но прошу тебя, не скачи слишком быстро в своей небесной колеснице, иначе здесь, внизу, всех нас окутает тьма.
— Кстати, — сказал он, — эта история проняла меня до самых печенок: вода в равнинах — сущая отрава. Поступай в точности как и я: не пей ничего, кроме вина.
16
Спитамен, один из двух предавших Бесса властителей, осадил Мараканду. Когда первый отряд, посланный туда Александром, был разгромлен, царь сам направился к осажденному городу. Услыхав о его приближении, Спитамен свернул лагерь и бежал в северные пустыни. К тому времени, как в стране вновь воцарился порядок, пришли холода, и Александр, желавший приглядывать за скифами, остановился на зиму в Зариаспе.
Это небольшой городок на Оксе, к северу от переправы; в этом месте русло реки сильно расширяется. Жители городка прокопали множество каналов и вырастили немало зелени: за пределами города лежала пустыня. Летом здесь, должно быть, жарко, словно в печи. Признаюсь, я нигде не видел столько тараканов, как там; в большинстве домов специально держат змей, чтобы те пожирали насекомых.
Александр поселился в доме управителя, сложенном из обожженного кирпича: настоящая роскошь в месте, где испокон веку строили из грязи. У него нашлись красивые драпировки и изящная утварь, сделавшие дом уютным и по-царски пышным. Я радовался, видя, что Александр стал менее беспечен в отношении своего ранга. Для торжественных случаев он заказал превосходное новое одеяние цветов Великого царя: красное с белой каймой. Именно здесь он впервые надел митру.
Это я открыл ему, что все персы будут ожидать увидеть на царе митру, когда он станет допрашивать Бесса. Чтобы говорить с предателями, царь должен выглядеть по-царски.
— Ты прав, — отвечал мне Александр. — Персидские дела следует решать по обычаям персов. Мне уже рассказали, что это значит. — Нахмурившись, он шагал по комнате. — Персидское наказание: первым делом нос и уши. На меньшее Оксатр не согласится.
— Конечно, господин мой. Он приходился братом Дарию.
Я не добавил: «Иначе зачем он принял бы чужого царя?» Александр видел это сам.
— Ваш обычай суров, — сказал он, — но я буду ему следовать.
Александр всегда взвешивал свои слова и не говорил о столь важных вещах, не приняв решения, но я все равно страшился того, что он может передумать. Это весьма повредило бы его отношениям с персами.
Мой отец пострадал оттого лишь, что оставался верен; как же тогда предатель может уйти от наказания? Кроме того, у меня оставался и другой, еще не оплаченный, долг.
— Передавал ли я когда-нибудь тебе, Аль Скандир, слова Дария, сказанные перед тем, как его уволокли прочь? «У меня нет более власти карать предателей, но я знаю, кто свершит суд за меня». Бесс решил было, что царь говорит о наших богах, но тот пояснил, что имел в виду тебя.
Александр застыл на месте:
— Дарий сказал это обо мне?
— Да, и его слова я слышал собственными ушами. — Я подумал о коне, серебряном зеркальце и о своих ожерельях; как мог я не чувствовать признательности?
Александр походил еще немного, затем повторил:
— Да, это надлежит сделать по вашим собственным обычаям.
Я шепнул про себя: «Пребудь в мире, бедный царь, что бы ни оставила от твоей души Река Испытаний, стремясь очистить тебя для Страны Вечного Блаженства. Я сделал для тебя все, что было в моих силах». Средь молчаливой толпы я наблюдал за тем, как Бесса вели на суд. Он как-то усох с той ночи, которая врезалась мне в память, лицо его было серым, словно глиняное. Бесс знал о своей участи. Когда его впервые привели к Александру, он заметил Оксатра рядом с сидевшим на коне царем.
Если бы он сдался вместе с Набарзаном, его могли и пощадить. Оксатр явился позже и ни за что не заставил бы Александра нарушить слово: царь сдержал его в отношении Набарзана, чего бы там ни желал Оксатр. Я часто задумывался, зачем было Бессу вообще плевать царскую митру? Чтобы купить этим расположение своих людей? Руководи он ими разумно, они им за что не предали бы его. Полагаю, это Набарзан поначалу внушил ему мысль о царстве, но у Бесса попросту не было той гибкости ума. Он не сумел распорядиться властью, но и не захотел сложить ее с себя. Допрашивали Бесса сразу на двух языках: греческом и персидском. Совет принял свое решение. Бесс лишится носа и мочек ушей, после чего будет отправлен в Экбатану, где и произошло предательство; там его распнут перед собранием мидян и персов. Такое наказание соответствовало проступку и всем обычаям.
Я не пошел смотреть на то, как его увозили в Экбатану. Раны Бесса еще оставались свежими, и я боялся, что он напомнит мне об отце.
В должное время из Экбатаны пришла весть о его смерти. Бесс умирал почти три дня. Оксатр проделал неблизкий путь, чтобы посмотреть на это, и, когда тело было снято с креста, разрубил его на куски и отвез в горы — разбросать для волков.
Большую часть той зимы наш двор оставался в Зариаспе.
Со всех концов империи стекались сюда люди, и Александр принимал их но всем блеске и величии своего положения, какие только мог освоить. Однажды вечером он облачался в снос персидское одеяние, и я расправлял на нем складки.
— Багоас, — сказал он, — я и прежде слышал из твоих уст то, что не осмелились бы сказать мне наиболее могущественные из властителей твоей страны. Насколько беспокоит их то, что македонцы не следуют обычаю падать ниц?
Я так и знал, что когда-нибудь он задаст мне этот вопрос.
— Господин, они действительно обеспокоены. Это мне ведомо.
— И сильно? — Царь повернулся ко мне. — Об этом говорят вслух?
— Я не слышал, Аль-экс-андр. — Мне все еще приходилось медленно произносить его имя, чтобы не ошибиться. — Кто осмелился бы обсуждать это? Но ты, в любезности своей, не отрываешь глаз от приветствующего тебя гостя, тогда как я могу смотреть, куда только захочу.
Ты хочешь сказать, им не нравится, что персы делают это?
Я надеялся, все будет куда проще.
— Не совсем, Аль Скандир. Мы с детства обучены падать ниц перед царем.
— Ты сказал достаточно. Значит, когда македонцы не падают, это уязвляет чувства персов? Я оправил складки на поясе и не ответил. — Я понял. Зачем мучить тебя расспросами? Ты всегда говоришь мне одну лишь правду.
Что ж, порой я говорил ему то, от чего, как я думал, он станет чуточку счастливее, но Александр никогда не слышал из моих уст лжи, которая могла бы как-либо повредить ему.
В тот вечер за ужином он держал глаза открытыми. Сдается мне, он многое увидел, пока вино не замутило взгляда. Вечерние трапезы в Зариаспе завершались, лишь когда никто уже не держался на ногах.
Александр был прав, считая воду Окса ядом для тех, кто не пьет ее с малолетства. Полагаю, в этих краях люди, подверженные действию этой отравы, умирают совсем юными, не успев дать жизнь потомству.
Виноград не растет на берегах этой реки, и вино привозят сюда из Бактрии. Это крепкое питье, но три его части необходимо разбавлять только одной частью воды, дабы усмирить лихорадку Окса.
Стояла зима, и было прохладно; ни одному хозяину-персу и в голову бы не пришло подать гостям вино еще до сладостей. Македонцы прихлебывали вино в течение всей трапезы, как обычно. Персидские гости могли следовать их примеру, из вежливости поднеся к губам свои чаши, но македонцы то и дело наполняли их вновь, как у них это принято.
Если мужчина напивается допьяна время от времени, в том нет худа. Но давайте ему крепкое вино вечер за вечером, и скоро оно пропитает кровь. Если б только мой господин остановился на зиму в холмах, у чистого источника, он тем самым избавил бы себя от многих горестей.
Нельзя сказать, чтобы он каждую ночь бывал по-настоящему пьян. Это зависело от того, сколько времени он просидел за столом. В начале трапезы Александр не опрокидывал одну чашу за другой, как прочие. Вино сопровождало беседу: он говорил, и чаша стояла перед ним, потом он выпивал ее и беседа продолжалась. Чашу за чашей, он пил не более обычного. Но бактрийское вино следует разбавлять двумя третями воды. Каждая выпитая чаша была вдвое крепче, чем он привык.
Иногда, задержавшись ночью за трапезой, Александр поднимался в полдень, но если наутро ему предстояли серьезные дела, он вставал рано — свежий и в добром настроении. Его память удерживала каждую мелочь, даже день моего рождения. За ужином он поднял за меня чашу, похвалил мою службу и даровал мне золотой кубок, из которого пил, а также поцелуй. Бывалые македонские военачальники не слишком скрывали возмущение — то ли тем, что я перс (или евнух), или же тем, что Александр не стыдился меня… Не могу сказать наверняка; быть может, все сразу.
Царь не забыл о ритуале падения ниц. Он много думал о нашем разговоре и вскоре продолжил его.
— Это необходимо изменить, — сказал мне Александр. — И не в отношении персов, ваш обычай чересчур стар для этого. Если, как говорят, его ввел сам Кир, значит, у него были на то веские причины.
— Мне кажется, Аль Скандир, он хотел примирить народы. Прежде то был мидийский обычай.
— Вот видишь! Он добивался верности от обоих народов, а вовсе не стремился подчинить один другому. Говорю тебе, Багоас, когда я вижу, как персидский властитель, чей титул восходит ко временам еще до Кира и озаряет человека своим особенным светом, кланяется мне до земли, а какой-то македонец, которого мой отец поднял из грязи и чей собственный отец кутался в овечьи шкуры, глядит на него сверху вниз, как на собаку, — в такую минуту я готов снести голову с его плеч!
— Не стоит, Аль Скандир, — отчасти натянуто рассмеялся я.
Пиршественная зала внизу была весьма велика, но комнаты наверху оказались чрезмерно узки. Александр ходил из угла в угол, подобно леопарду в клетке.
— В Македонии властители так недавно признали общего царя и начали ему подчиняться, что все еще полагают это большим одолжением с их стороны. Дома, когда мой отец был жив, он встречал заморских гостей, соблюдая утонченный этикет царского двора, но, когда я был мальчиком, наши пиршества сильно напоминали крестьянские праздники… Я догадываюсь о чувствах знатных персов. В моих жилах течет кровь Ахилла и Гектора, ведущих свой род от самого Геракла; о чем еще можно говорить?
Александр направлялся в опочивальню. Было еще не совсем поздно, но вино продолжало будоражить его. Я боялся, что ванна может остыть.
— С воинами все так просто! По их разумению, у меня вполне могут быть сноп странности, когда война не зовет меня в бой; они знают мне цену на бранном поле. Нет, это люди с положением, те, кого мне следует принимать вместе с персами… Видишь ли, Багоас, у нас дома падают ниц лишь перед богами.
В его голосе скользнуло что то, убедившее меня в том, что он неспроста заговорил со мною. Я знал Александра. Направление его помыслом не было для меня тайной. Почему бы и нет? Даже простые воины чувствовали это, пусть не совсем понимая, что именно чувствуют.
— Аль-экс-андр, — осторожно произнес я, давая ему понять, что говорю, тщательно взвешивая каждое слово, — всякий знает: оракул и Сиве не может лгать.
Царь взирал на меня пронзительным, остановившимся взглядом серых глаз. Потом распустил пояс. Я помог ему снять одеяние, и Александр вновь повернулся ко мне. Я видел, как он и задумал, след от катапульты на плече; шрам от удара мечом, идущий по бедру; багровую вмятину на голени. Воистину, эти раны истекали кровью смертного, а не кровью божества. Кроме того, Александр вспоминал, как я заботился о нем в тот раз, когда он испил дурной воды.
Его глаза встретились с моими в полуулыбке, и все же было в них нечто, к чему не могли дотянуться ни я сам, ни кто-либо другой. Возможно, это сумел сделать оракул в Сиве.
Коснувшись его плеча, я поцеловал шрам от выстрела катапульты.
— Бог всегда с нами, — сказал я. — Смертная плоть — его слуга и жертва. Помни о нас, любящих тебя, и не позволь Богу забрать все, без остатка.
Александр улыбнулся и распахнул объятия. Той ночью смертная плоть получила должное. Все было так, словно царь высмеивал сам себя, хоть и был по обыкновению мягок со мною. К тому же где-то рядом ожидало и другое его воплощение, готовое вновь заявить свои права на Александра.
На следующий день царь немало времени провел, запершись наедине с Гефестионом, и старая боль вновь впилась мне в сердце. Затем лучшие друзья царя принялись сновать туда-сюда; чуть позднее специальные посланцы отправились приглашать гостей на большую трапезу на пятьдесят кушеток.
Где-то в течение дня Александр сказал мне: — Знаешь ли ты, что я задумал, Багоас? Этим вечером надо попробовать. Надень свои лучшие одежды и присмотри за персидскими гостями. Они уже знают, чего следует ждать, Гефестион известил их. Просто сделай так, чтобы они почувствовали уважение; у тебя, с твоими придворными манерами, это получится лучше, чем у кого-либо из нас.
Значит, подумалось мне, моя помощь ему тоже требуется. Я надел лучший наряд, который был уже действительно великолепен, с золотой вышивкой на темно-синем фоне; потом пришел одеть Александра. Он надел торжественное персидское одеяние, но к нему не митру, а низкую корону: Александр облачался не только для персов, но и для сородичей.
Если б только, думал я, они придержали вино до десерта! Нам предстояло дело весьма деликатное…
Пиршественный чертог щедро украсили для большого пира. Я приветствовал персидских вельмож, каждого в соответствии с его рангом, и каждого провел к ложу, по дороге воздавая хвалу чьим-то знаменитым предкам, племенным коням и так далее; затем я приблизился к царю, дабы служить ему за столом. Трапеза шла гладко, даже вопреки вину. Блюда были вынесены, и все уже готовились провозгласить здравицу царю, когда кто-то поднялся, чтобы, как решили гости, облечь этот тост словами.
Этот был безусловно трезв. Звали его Анаксарх, и был он скучнейшим из философов, следовавших за нашим двором, из тех, кого греки кличут софистами. По части мудрости, впрочем, они вместе с Каллисфеном не составили бы и половину одного хорошего философа. Когда Анаксарх поднялся, Каллисфен был зол, как старая жена, ревнующая к молодой наложнице: он дрожал от ярости, что это не его пригласили говорить первым.
Конечно, он бы не справился с этой задачей так блестяще. Анаксарх говорил хорошо поставленным, богатым оттенками голосом и, должно быть, заучил свою речь наизусть, со всеми ее оборотами и украшениями. Начал он, заговорив о греческих богах, вошедших в жизнь в обличье смертных и позднее обожествленных за свои славные деяния. Одним был Геракл, другим — Дионис. Неплохой выбор; сомневаюсь, однако, что философ угадал то, о чем знал я: Александр имел нечто от обоих — стремление достичь чего-то, лежащего далеко за пределами, доступными всем прочим; и наравне с этим — красоту, мечты, исступленный восторг… Думал ли я и о безумии уже тогда? Наверное, нет; не помню.
— Эти божества, — продолжал Анаксарх, — в своих странствиях по земле разделяли горести и радости всего человечьего племени. Если б только люди раньше узрели их божественность!
Затем он напомнил гостям о свершениях Александра. Простая истина, пусть известная прежде, задела за живое даже меня. Анаксарх заявил, что, когда богам будет угодно — да задержат они этот день! — призвать царя к себе, никто не станет сомневаться, что ему сразу же будут возданы почести, достойные божества. Почему бы нам не воздать их сейчас, не сделать Александру приятное и не вознаградить его за труды? Зачем ждать его смерти? Мы все должны гордиться, что были первыми, кто поклонился новому богу, так пусть же символом нашего смирения и восторга станет ритуал падения ниц.
Пока философ говорил, я не отрывал взгляда от лиц. Персы обо всем знали заранее и теперь внимали словам Анаксарха в степенном ожидании. Друзья царя, также скрывая эмоции, были озабочены вдвойне: они рукоплескали словам оратора и, как и я сам, наблюдали за лицами, все, кроме Гефестиона, который все это время не сводил глаз с Александра, — он был серьезен, подобно персам, но даже более внимателен, чем они.
Из-за царского ложа я отошел в сторонку, где тоже мог бы наблюдать за Александром. Моим глазам предстало, что слова Анаксарха, должные послужить делу, принесли также и удовольствие. Хоть вовсе не пьяный, царь все же пил за ужином, — сияние вновь озаряло его глаза. Он устремил их в пространство, как делал это, позируя для набросков скульптора. Это было ниже его — глазеть кругом и следить за выражением лиц гостей.
Большая часть македонцев поначалу приняла речь философа за немного затянувшуюся здравицу. В добром настроении после возлияний, ему благосклонно хлопали даже бывалые военачальники. Они не видели, куда он гнет, до самого конца, когда вдруг выпучили глаза, словно получив удар чем — нибудь тяжелым по затылку. К счастью, я заранее приготовился услышать неподходящие к случаю растерянные смешки.
Остальные с самого начала поняли, и чему ведет свою речь Анаксарх. Люди угодливые и завистливые, желавшие быть первыми, кто доставит царю приятное, в своем нетерпении не могли дождаться окончания речи. Большинство тех, что были помоложе, поначалу казались ошеломленными; но для них дни царя Филиппа остались в прошлом, когда, будучи еще мальчиками, они повиновались своим отцам и делали все, что им говорили. Теперь время настало. С тех пор, как их повел за собою Александр, каждый следующий поворот этой длинной дороги приносил с собою что-то новенькое. Может быть, царь зашел уже чересчур далеко, но они все равно желали следовать за ним.
Анаксарх наконец уселся. Друзья царя и персы похлопали; более никто. Началось нечто вроде неловкой суеты. Персы с жестами уважения встали у своих лож, готовясь выйти вперед. Друзья царя также вскочили с мест, подгоняя остальных словами: «Ну же, начнем прямо сейчас!» Подхалимы, дрожавшие от нетерпения, ждали, пока кто-нибудь не сделает это первым. Со своих кушеток медленно стали подниматься и прочие македонцы.
С ними встал и Каллисфен, внезапно громогласно воззвавший своим хриплым голосом: «Анаксарх!» В зале сразу же воцарилась тишина.
Я наблюдал за Каллисфеном, зная, что царь остыл к этому человеку после моих слов о нем. Негодуя по поводу того, что ему могли предпочесть другого оратора, он ревностно следил за каждым словом Анаксарха и весьма быстро уловил, к чему тот клонит. Я уже догадывался, что он задумал.
Оба были философами, но весьма разнились не только складом своих мыслей, но и обликом. Одеяние Анаксарха было украшено вышитой каймой; его серебрящаяся сединой борода шелковиста и тщательно причесана. Бороденка же Каллисфена, угольно-черная, была редкой и неопрятной; простота его одежд казалась грубой на торжественном пиру, особенно ежели учесть, как щедро платил ему Александр. Каллисфен прошел далеко вперед, дабы всем нам дать возможность созерцать себя. Царь же, под приветственные возгласы друзей вернувшийся из странствия по далеким неведомым просторам, теперь повернулся и уставился на него в недоумении.
— Анаксарх, — повторил тот, словно бы затевая философский спор где-нибудь на базарной площади, а не в царском чертоге, — мне кажется, что Александр достоин всех почестей, какие только могут оказываться смертному. Но необходимо помнить и о глубокой пропасти меж почестями, положенными людям и божествам. — Каллисфен счел необходимым перечислить последних, и мне этот список показался нескончаемым. Философ продолжил речь, объявив, что божественная хвала, возданная смертному, оскорбляет богов точно так же, как царские почести, оказанные обычному человеку, оскорбляют царя.
После этих его слов я услыхал пронесшуюся по зале волну одобрительного бормотания. Подобно рассказчику, завладевшему вниманием слушателей, Каллисфен расцвел и проявил чудеса красноречия. Он напомнил Анаксарху, что тот подает советы греческому владыке, а не какому-нибудь Камбизу или Ксерксу. Презрение, с коим он упомянул эти имена, в немалой степени потакало настроениям македонцев. Я видел, как переглядываются персы, и — скрывая стыд и досаду — обошел тех, чей ранг был особенно высок, предлагая сладости. Я уже побывал на нескольких представлениях в театре и отлично понимал, что один скверный актер может вконец испортить замечательное выступление другого. Несмотря на юность и неведение, я самостоятельно узрел точность такого уподобления.
Вовсе не смущенный моими действиями (ибо что может значить евнух-варвар, прислуживающий своим высокопоставленным собратьям?), Каллисфен зашел еще дальше, заявив, будто Кир, впервые введший ритуал падения ниц перед царем, выглядит глупо по сравнению с бедными, но свободными скифами. Будь я на месте философа, я наверняка пояснил бы смысл этих рассуждений: «Киру так и не удалось покорить скифов», но это было бы уже слишком явным упреком Александру. Должно быть, все находившиеся в зале слышали, какого высокого мнения придерживается царь О Кире; во всяком случае, об этом прекрасно знал Каллисфен, некогда пользовавшийся доверием Александра. Философ ловко повернул нить своих рассуждений, добавив, что принимавший эти почести Дарий неоднократно бывал побежден Александром, отлично обходившимся и без них. Это дало право македонцам зааплодировать с воодушевлением. Так они и сделали; ясно было, что они рукоплещут не просто этой плохо прикрытой лести. Каллисфен перетянул на свою сторону всех сомневавшихся, которые вместе прочими пали бы ниц, не открой он рта. И сыграл он не на благочестии македонцев, а на их презрении к персам! Я не упустил из виду язвительного взгляда, брошенного им на меня при упоминании о Дарий.
Следует быть справедливым к мертвым, которые не могут ответить. Быть может, кто-то похвалит мужество Каллисфена; другой вправе будет упрекнуть его в слепом самолюбовании. В любом случае, восторг македонцев был коротким удовольствием для оратора; гнев Александра, конечно, длился гораздо дольше.
Не то чтобы царь постарался выказать его. После этой пощечины он стремился сохранить достоинство. На его чистой коже румянец алел, подобно яркому знамени, но лик Александра оставался спокоен. Он поманил к себе Хареса, тихо поговорил с ним и послал обойти ложа македонцев, дабы сказать гостям: если падение ниц противоречит их взглядам, им не следует больше думать об этом.
Персы не слышали речи Каллисфена, ибо толмач счел ее слишком резкой для перевода. Должно быть, именно дрожь в голосе философа, упомянувшего наших царей, поведала им о ее содержании. Персы видели, как Харес обходит кушетки и те, кто уже встал, вновь опускаются на свои ложа. Наступила тишина. Персидские властители переглядывались друг с другом. И тогда, не перебросившись ни словом с соплеменниками, властитель самого высшего ранга выступил вперед, пересекши зал поступью, величию которой подобные ему люди научаются еще в детстве. Он салютовал, опустился пред царем на колени и пал ниц.
В порядке старшинства все остальные последовали его примеру.
Это было замечательно. Ни один благородный гость на пиру не мог не узрен, в этом поступке всей гордости этих людей. Если же неотесанные чужестранцы, пришедшие в нашу страну откуда-то с запада, полагали себя стоящими выше древнего этикета, благородный человек в свою очередь был выше того, что бы заметить их недовольство. Но прежде всего, впрочем, властители падали ниц перед Александром из благодарности: ведь он старался оказать им честь. Когда первый из персов встал лицом к царю перед тем, как опуститься на колени, — я видел, как встретились их взгляды и как промелькнуло и них понимание.
Перед каждым из тех, кто падал ниц, Александр любезно склонялся сам; македонцы шептались на своих ложах, когда в конце процессии вперед вышел старик, довольно тучный и одеревенелый в коленях, и опустился на пол, стараясь изо всех сил. Всякому понятно: становясь на колени, не стоит задирать зад, — и все прочие падали ниц со всею грацией; только слабоумный мог осмеять немощь бедного старца. Я услыхал пролетевшее где-то меж македонцами хихиканье; и тогда один из них, Соратник по имени Леоннат, грубо загоготал. Персидский вельможа, как раз в это время пытавшийся подняться, не уделяя должного внимания своей устойчивости в попытке сделать это как можно быстрее, был так шокирован, что чуть было не упал. Я стоял за ним, дожидаясь собственной очереди, и помог бедняге устоять на ногах.
Занятый этим, я не видел реакции Александра и, подняв наконец взор, узрел пустой трон. Царь размашистым шагом направлялся к обидчику, и полы его одеяния развевались; шаг Александра был легок, словно ноги его вообще не касались пола; он был подобен молодому льву в прыжке. Не думаю, чтобы Леоннат вообще заметил его приближение. Не сказав ни слова, Александр устремил вниз яростный взгляд побелевших глаз, схватил Леонната за волосы одной рукой, за кушак другою и стащил с ложа прямо на пол.
Говорят, что Александр редко сражался с врагом во гневе; обыкновенно он бывал в приподнятом, легком настроении и часто улыбался. И все же сегодня я думаю: сколько же людей в своей предсмертной агонии встречали этот горящий белым огнем взгляд? Леоннат, в ярости барахтавшийся на полу, подобный упавшему медведю, глянул вверх и мгновенно побледнел. Даже я почувствовал, как затылок мой словно бы омыло холодным дуновением. Я бросил взгляд на пояс Александра, ожидая увидеть там оружие.
Но царь просто стоял над Леоннатом, уперши руки в бока, лишь чуточку запыхавшись, и проговорил спокойно:
— Ну вот, Леоннат, теперь ты тоже лежишь предо мною. И ежели ты воображаешь, будто хорошо при этом выглядишь, тогда посмотри на себя со стороны. — Затем царь вернулся к собственному трапезному ложу и о чем-то заговорил с окружавшими его гостями.
Грубость наказана, подумал я. Никто не пострадал. Зачем мне было пугаться?
Пир быстро подошел к концу, и Александр вернулся в опочивальню совершенно трезвым. Львиная ярость пропала без следа; он не находил покоя, меряя шагами комнату, говорил об оскорблении, нанесенном моему народу, и лишь затем с тоскою выкрикнул:
— Отчего Каллисфен восстал против меня? Чем я провинился перед ним? У негр было все: подарки, влияние — все, о чем он только ни просил. Если это друг, дайте мне лучше честного врага. Некоторые из них делали мне добро; этот явился на пир лишь затем, чтобы унизить меня. Я видел в нем ненависть. Почему?
Я подумал: «Быть может, философ действительно верит в то, что божественные почести следует воздавать одним лишь богам?» Но тут же вспомнил, что греки и раньше оказывали их смертным. Кроме того, здесь было и что-то другое… Когда привыкаешь к жизни при дворе, подобные вещи чувствуются сразу. Каллисфен был греком, и я не знал, кто другой может стоять за ним. И просто ответил, что так, по-моему, философ пытался снискать себе верных сторонников.
— Да, но почему? Мне нужно это знать…
С некоторыми сложностями я заставил Александра раздеться и принять ванну. Я ничем не мог успокоить его и боялся, что царь не уснет.
Гневался он не только из-за поругания прав, на которые уже рассчитывал с того момента, как они были заявлены. Люди оказались недостойными его любви к ним, предали ее. Чувство это было слишком глубоким, чтобы Александр смог говорить о нем. Нанесенная в минуту душевного подъема рана все еще кровоточила. И все же он сдержал гнев; именно нанесенное персам оскорбление прорвало плотину. Александр завершил день с мыслью о нас — так же, как и начал его.
Я уложил царя в постель и искал какие-то утешительные слова, когда от двери раздался голос: «Александр?» Лицо царя просветлело, когда с губ его слетело: «Входи». То был Гефестион. Я знал, что он не стал бы спрашивать позволения, не зная о моем присутствии.
Я оставил их наедине, думая: «В день, когда Александр вопрошал оракула, этот человек был там и слышал все. Теперь он пришел, чтобы сделать то, чего не смог бы сделать я сам». Вновь я желал смерти Гефестиону.
Опустив голову на подушку, я сказал себе: «Смогу ли я лишить своего заболевшего господина целебного питья потому только, что не я сам собирал травы? Нет, пусть лучше он исцелится». Потом я выплакал себе все глаза и уснул.
Когда зима отступила, двор Александра переместился в Мараканду. Так мы избавились от отравленной воды Окса и его жарких равнин. Теперь, думал я, все пойдет хорошо.
После Зариаспы все здесь казалось райским: зеленая речная долина у самого подножия гор, высокие белоснежные пики над головою и вода, словно текучий лед, чистая, как хрусталь… Во многих садах миндальные деревья уже набирали цвет, а из тающих снегов поднимались маленькие нежные цветки лилий.
Хоть и раскинувшаяся на землях Согдианы, эта долина вовсе не погружена в дикость, подобно лежащим далее: это настоящее пересечение караванных путей, и здесь можно встретить людей отовсюду. На базарах продаются искусно отделанные бирюзой конские сбруи и кинжалы в ножнах кованого золота. Здесь можно купить даже шелк из страны Цинь, и я приобрел его достаточно, чтобы сшить длинное одеяние; по небесно-голубому фону там были вышиты цветы и летающие змеи. Продавец заявил, что шелк был в пути целый год, а Александр решил, что Цинь должна лежать где-то в Индии, ибо нет никакой земли за пределами вод Внешнего океана. Глаза царя сияли всякий раз, когда он говорил о далеких чудесных краях.
Цитадель немного растянута в своем плане, словно бы стремится куда-то на запад над городом у собственных стен. Это довольно вместительная крепость с настоящим дворцом внутри. Здесь Александр занялся ворохом важнейших дел, не достигших его на севере. Он принимал множество персов самого высокого ранга и, как я отчетливо видел, не перестал думать о нашем обычае приветствовать владыку.
Леоннат был прощен. Александр сказал мне, что, в общем, он совсем не плохой человек и добрый товарищ и имел бы куда больше здравого смысла, не будь он навеселе на том пиру. Я отвечал ему, что в Мараканде все будет иначе, раз здесь мы можем пить воду из горных источников.
В моих словах сквозила надежда. На берегах Окса Александр слишком долго был вынужден пить крепкое бактрийское вино и успел привыкнуть к нему. Здесь он смешивал его с водой примерно наполовину, — но для бактрийского вина этого вовсе не достаточно.
Если беседа текла плавно, Александр говорил больше, нежели пил, и даже если засиживался допоздна, все бывало прекрасно. Но порой он просто приходил трапезничать с намерением напиться. Все македонцы поступают так время от времени; на берегах Окса они привыкли делать это чаще обычного.
Никогда в своей жизни Александр не напивался во время марша. Победы его были слишком блестящи: медлительные враги оставляли царю достаточно времени. Он также не пил, когда ему бывало необходимо подняться рано на следующий день, даже просто для того, чтобы поохотиться. Иногда охота отнимала два-три дня, и Александр разбивал свой шатер в холмах; она прочищала ему кровь, и он возвращался свежим и бодрым, как мальчик.
Александр понемногу приноравливался к нашим обычаям. Поначалу мне казалось, он делает это затем, чтобы не выказать ненароком неуважения; потом я увидел, что он просто привык соблюдать их. Почему бы и нет? Я с самого начала понимал, что македонский царь во многом превосходил породившую и воспитавшую его страну. Сама душа его была цивилизована; мы лишь показали ему самые общие, внешние формы своей культуры. Все чаще, принимая гостей и просителей, Александр надевал митру. Она весьма шла ему, ибо имела форму боевого шлема. Он взял в свиту нескольких управителей из местного дворца, и те наняли персов-поваров; отныне персидские гости вкушали настоящие праздничные яства, к которым привыкли, но и сам Александр бывал доволен кушаньями, хотя по обыкновению ел совсем немного. Чувствуя его добрую волю и гармонию с нашими обычаями, многие из тех, кто прежде служил ему из одного лишь страха, отныне делали это с удовольствием. Его правление было одновременно и сильным, и справедливым; немало времени пролетело с той поры, как у персов был царь, сочетавший и то, и другое.
Впрочем, македонцы чувствовали себя обманутыми. Они ведь оставались победителями и полагали само собой разумеющимся, что это будет ясно видно во всем. Александр не мог не понимать этого. Он не был человеком, легко идущим на уступки, и вскоре вновь попробовал кружным путем привести своих соплеменников к ритуалу падения ниц. На сей раз он начал не с подножия, но с вершины.
Ни великолепного пира, ни персидских гостей. Одни лишь друзья, которым он мог верить, а также имевшие вес македонцы, коих он надеялся убедить. Он поделился со мною своими планами, и я счел, что ему это удастся: Александр был щедро наделен чувством такта.
Сам я, однако, не был допущен. Александр не сказал мне отчего; он превосходно видел, что я и так понимаю причину. Но все-таки, страстно желая увидеть это, я прокрался в примыкавшую комнату для слуг и затаился там, откуда мог созерцать все через проем дверей. Харес промолчал. Я почти всегда мог поступать, как мне вздумается, если только не нарушал рамки пристойности.
Все ближайшие друзья царя были приглашены: Гефестион, Птолемей, Пердикка, Певкест — и Леоннат тоже, благодарный за дарованное ему прощение и готовый исправиться. Что до остальных, то все они знали, что должно произойти. Когда Александр открыл мне, что пригласил и Каллисфена, удивление столь ясно проступило на моем лице, что он добавил: «Гефестион говорил с философом, и тот согласился. Но даже если он нарушит свое слово, я не стану замечать этого. Все будет иначе, чем в прошлый раз. Да и остальные не одобрят его выпада».
То была лишь маленькая вечеринка, не более чем на двадцать кушеток. Я видел, что Александр не пригубил своей чаши. Не было на свете удовольствия, что смогло бы подчинить царя себе, столь сильна была его воля. Он говорил, подносил к губам чашу и снова говорил.
Никто не мог уподобиться Александру в красноречии, когда тот бывал в ударе и обращался к благодарному слушателю. С греком он заговаривал об известных пьесах и актерах, о скульптуре, поэзии и живописи или же о том, как следует спланировать улицы города так, чтобы жителям было удобно в нем; с персом он говорил о предках собеседника, лошадях, обычаях его сатрапии или же о наших богах. Некоторые из его македонских друзей в детстве ходили к их общему наставнику — Аристотелю, о котором Александр до сей поры был самого высокого мнения. С большинством же других, в жизни своей не прочитавших ни одной книги и способных всего лишь «царапать» по воску, он был вынужден говорить об их заботах, их охотничьих удачах, их любовных похождениях или же о войне, что, если вино достаточно бойко ходило по кругу, быстро приводило беседу к победам Александра. Полагаю, это правда — то, что порой он говорил о них слишком много. Но любой художник, даже величайший, любит воскрешать в памяти уже созданные картины.
у ночь вино было хорошенько разбавлено, и все шло гладко. Для каждого из гостей у Александра нашлось нужное слово. Я слышал, как он спросил у Каллисфена, давно ли тот получал весточку от Аристотеля, на что философ отчего-то отвечал с запинкой, хоть сумел быстро совладать с собою и скрыть замешательство. Александр же рассказал остальным, что повелел сатрапам всех провинций посылать философу (уже обладавшему обширным собранием редкостей) любые странные находки, какие только удастся разыскать. Кроме того, Александр подарил Аристотелю немалые деньги — восемьсот талантов, чтобы тот выстроил на них здание, которое вместило бы коллекцию. «Когда-нибудь, — объявил он, — я непременно схожу и посмотрю на нее».
Ее очистили после трапезы; и тот вечер гостям не предлагали персидских сладостей. Все ждали чего-то; казалось, сам воздух был пропитан ожиданием. Харес, чья должность обычно считалась слишком высокой, чтобы он позволял себе разносить, что-либо, самолично внес в залу прекрасную золотую чашу. То была персидская работа, по моему разумению, из Персеполя. Ее-то Харес и вложил в ладони Александру.
Царь отпил из нее, затем протянул Гефестиону, чье ложе было справа от кушетки Александра. Гефестион выпил, передал чашу Харесу и поднялся со своего места; тогда, остановившись перед Александром, он пал ниц. Получилось превосходно — должно быть, он упражнялся дни напролет.
Я отпрянул подальше. Зрелище вовсе не предназначалось для моих глаз, и я вполне понимал справедливость этого требования. Большую часть собственной жизни я провел, сгибалась до земли, — как и все мои предки, вплоть до времен Кира. Это просто старая церемония, и нам отнюдь не кажется, что она способна как-то унизить человека, но для македонца, со всею его гордостью, это нечто совсем иное. У Гефестиона было право — по крайней мере, в этот первый раз — не делать это на виду у персов, и в особенности на моих глазах.
Он поднялся на ноги с не меньшей грацией, чем опускался на колени (ничего лучше я не видывал даже в Сузах), и шагнул к Александру, обнявшему его за плечи и расцеловавшему. Глаза их разделили улыбку. Гефестион вернулся на свое ложе, и Харес отнес чашу Птолемею. Так оно и продолжалось: каждый приветствовал царя и затем обнимал друга. На сей раз, подумалось тогда мне, даже Каллисфен не должен быть смущен.
Очередь философа подошла ближе к концу. Словно бы случайно, Гефестион как раз в это время заговорил с Александром, который отвернулся, чтобы ответить. Никто из них не наблюдал за Каллисфеном.
Я же не спускал с философа глаз. Мне хотелось понять, достоин ли этот человек уважения. Вскоре я получил ответ на свой вопрос; он отпил из чаши, после чего прошел сразу к Александру, который (как решил Каллисфен) ничего не заметил, и встал рядом с ним, ожидая поцелуя. Я представил себе, как позже он хвастает, что был единственным, кто не стал кланяться. Едва возможно поверить, чтобы взрослый человек мог оказаться таким дураком!
Гефестион взглядом предупредил Александра. Тот промолчал. У Каллисфена был шанс сдержать данное слово; нарушив его, он оказался бы презираем самыми властными людьми при дворе. Такой поступок заставит отвернуться от него всех, кто счел бы выходку Каллисфена личным оскорблением.
Придумано было отлично; никто не учел, правда, степень презрения, которое эти люди питали к Каллисфену уже сейчас. Когда Александр повернулся к нему, кто-то воззвал со своего места: «Не целуй его, Александр! Он не падал ниц!»
Услышав, царь не мог сделать вид, что ничего не произошло. Он удивленно поднял брови и вновь отвернулся от Каллисфена.
Можно подумать, этого было достаточно. Каллисфен же никогда не знал меры ни в добре, ни в зле. Он пожал плечами и отошел от царя со словами: «Ну что ж, обойдусь и без поцелуя».
Полагаю, если человек способен сохранять хладнокровие в первом ряду сражающихся, это не идет ни в какое сравнение со спокойствием, надобным для того, чтобы иметь дело с Каллисфеном. Александр же просто подманил Хареса, который догнал философа, пока тот еще не успел вновь устроиться на своем ложе. Весьма удивленный — подумать только! — новостью о своем изгнании, тот встал и вышел, не открывая более рта. В душе я поздравил царя с тем, что он не удостоил философа чести выслушать слово «Вон!» из собственных уст. Да, подумал я, он быстро учится.
Несколько друзей последними пали ниц, как если бы ничего не произошло; дальше все шло, как и на любом ином дружеском собрании. Но все уже было испорчено. Каллисфен доказал всю низость своих намерений, но был способен изготовить из этого собственный рассказ, который мог бы воодушевить прочих. Снова и снова я возвращался к одной и той же мысли…
В тот день царь лег относительно рано. Я выслушал всю историю (ведь меня там не было) и затем сказал:
— Ради поцелуя я готов и на большее. Я убью этого человека для тебя. Время пришло. Просто скажи одно лишь слово.
— Ты и правда сделаешь это? — В голосе Александра было больше удивления, чем жажды услышать мой ответ.
— Конечно же сделаю. Всякий раз, когда ты едешь на битву, твои друзья убивают твоих врагов. Я же еще ни разу никого не убил ради тебя. Позволь мне сделать это теперь.
Он сказал:
— Спасибо, Багоас. Но это вовсе не то же самое.
— Никто не узнает! Караваны привозят тонкие, незаметные яды издалека, даже из Индии. Я скрою лицо, когда пойду покупать снадобье, и знаю, что нужно делать.
Он положил ладонь мне на лицо и спросил:
— Ты уже делал это для Дария?
Я не ответил ему: «Нет, это просто план, который я придумал, чтобы убрать с дороги твоего возлюбленного».
— Нет, Аль Скандир. За всю свою жизнь я убил лишь одного человека и сделал это, спасаясь от посягательств на свою честь. Но для тебя я готов на убийство—и обещаю, что не допущу небрежности.
Очень нежно Александр отнял пальцы от моего лица.
— Когда я сказал, что это не то же самое, я имел в виду «для меня».
Мне следовало знать. Александр никогда не убивал тайком, ни разу — за всю свою жизнь. Он не стал скрывать смерть Пармениона, когда дело было сделано. У него, вероятно, было множество друзей, которые с радостью избавили бы царя от копией Каллисфена и даже устроили так, чтобы смерть философа показалась естественной. Но Александр не желал делать то, чего не смог бы потом объявить споим деянием. И все же, если б он только позволил мне послужить ему так, как я желал того, это избавило бы царя от многих неприятностей и даже спасло несколько жизней.
После того, что случилось, он более не заговаривал о падении ниц. С македонцами он вел себя по-прежнему, иногда устраивая вечера с вином и дружескими беседами. Но что-то все-таки переменилось. Те, кто согласился пасть перед ним на колени — из любви, преданности или же из понимания, — отныне избегали общества пренебрегших царской волей, словно бы бросая на них тень недоверия. Каждый теперь знал свое место; отныне, если кто-то и бывал не уверен, к кому следует примкнуть, то обе стороны тут же осыпали его упреками; расцветали раздоры.
Но когда мы, персы, сгибали свои тела перед владыкой, никто даже и не думал о чем-то подобном. О нет, мы просто выказывали царю покорность и готовность служить ему. Но старый ритуал становился похож на богохульство, когда ему пытались следовать македонцы.
Партии уже успели разделиться и даже пролить притом кровь. В уничтожении сил, поначалу брошенных на освобождение Мараканды, скрывалась какая-то темная история. Наши воины вытеснили осаждающих из их лагеря, но затем атаковали значительное скифское войско — и оказались загнаны в угол у самой реки. Толмач Фарнеух был отправлен вместе с ними с полномочиями посла; македонские военачальники — как конники, так и пехотинцы — попытались убедить его принять командование. Никто уже не узнает всей правды о случившемся; немногие выжившие воины обвиняют то одного, то другого, но, кажется, предводитель всадников вместе со своими людьми бросил остальных и пересек реку, оставив пехоту на обрыве у берега. Пешим воинам пришлось пробиваться вслед за конниками: спешно, как только они могли; так в итоге они оказались на маленьком островке посреди реки, став прекрасными мишенями для скифских стрел. Немногие смогли уплыть, чтобы поведать нам эту горькую повесть. Мараканда была осаждена вновь, и только сам Александр освободил город, после чего самолично отправился взглянуть на изуродованные тела и похоронить их.
Он был страшно разгневан тем, как хорошее войско оказалось безжалостно разбито вследствие неумелого руководства, и сказал, что потере Фарнеуха предпочел бы смерть таких полководцев. Друзья Александра говорили, что эти люди считали персов недостойными разделить с ними пищу; по их мнению, персидские войска были способны лишь прикрыть их собственные, когда дело шло плохо. Все это вселило в некоторые сердца затаенную злобу и ожесточило беседы на обычных вечерних пирушках с обильными возлияниями. Каждую ночь с ужасом я ждал, что вот-вот в присутствии царя разгорится какая-нибудь драка или иная недостойная сцена. Этого я страшился более всего. К счастью, Бог не наделил меня даром предвидения.
Примерно тогда Черный Клит (прозванный так за свою жесткую бороду) явился но дворец испросить царского приема.
Это был тот самый человек, что разделял с Гефестионом командование отрядом Соратников. Если вам нужен пример вояки старой школы, не желающего мириться с любыми новшествами, то он перед вами. Александр всегда потакал ему, ибо тот знал царя с колыбели; Клит был младшим братом царской няньки — благородной македонянки, воспитавшей Александра. Полагаю, Клит был старше царя лет на десять. Он бился еще в рядах войска царя Филиппа и, обладая старомодными взглядами и представлениями, всегда говорил свободно при ком бы то ни было и презирал всех инородцев. Наверное, он помнил годовалого Александра ковыляющим по полу и пускающим под себя лужицы. Немного ума надо, чтобы вспоминать подобные вещи о великом человеке; с другой стороны, я не думаю, что Клит мог бы — даже напрягшись — мыслить более общими понятиями. Он был отменным воином и неизменно проявлял мужество в гуще сражения. Всякий раз, когда ему на глаза попадался перс, на его лице вырисовывалось сожаление, что он убил их меньше, чем мог бы.
Поэтому посещение дворца Клитом, пришедшееся как раз на то время, когда именно Оксатр встал на часах, охраняя царя, стало подлинным злосчастьем.
Я проходил мимо и, услыхав, как к Оксатру обращаются словно бы к слуге, остановился взглянуть на наглеца. Посчитав ниже своего достоинства заметить грубый тон, Оксатр не собирался бросать пост и бежать выполнять чьи-то поручения; поманив меня, он сказал по-персидски: «Багоас, передай царю, что полководец Клит хочет повидать его».
Я ответил на том же языке и поклонился; не стоило забывать, какое положение мы имели при дворе в Сузах. Поворачиваясь, чтобы уйти, я увидал лицо Клита. Между ним и царем стоят теперь два варвара, причем один из них — евнух! Теперь я ясно видел, как отнесся Клит к тому, чтобы оказаться представленным владыке продажным персидским мальчишкой.
Царь принял его довольно скоро. В деле, приведшем к нему Клита, не было ничего необычного; я слышал весь их разговор. И лишь потом, когда полководец вышел и вновь узрел стоящего на часах Оксатра, брови чернобородого македонца вновь сомкнулись над переносицей.
Вскоре после этого незначительного происшествия царь давал большой пир — в основном для своих македонских друзей. Впрочем, на нем были и греки, посланцы из Западной Азии, равно как и несколько персов, занимавших значительные должности в управлении провинцией, чьи полномочия царь подтвердил ранее.
Двор Александра теперь вырос, уже вполне соответствуя его положению; здесь все было учтено, чтобы в случае надобности угодить гостям любого ранга и звания. Я мог отправиться на базар за покупками, или уйти в город посмотреть на танцы, или же просто зажечь лампу и читать свою греческую книгу, что в последнее время стало удовольствием… По что-то толкнуло меня посетить в тот вечер пиршественную залу. В том не было особой причины, меня просто угнетали обычные тревоги… и захотелось бытъ поблизости. Такие предчувствия могут внушаться Богом или же просто порождаться опытом: так хорошие пастухи бывают способны угадывать погоду. Если это Бог послал меня туда, то, должно быть, он предназначил мне какие-то добрые дела. Не могу судить.
С самого начала мне все показалось странным. Александр принес в тот день жертву Диоскурам, греческим героям-близнецам. Клит тоже задумал пожертвовать двух овец Дионису, чей праздник отмечался в тот день в Македонии, а Клит всегда исполнял старые обычаи. Он обрызгал вином своих овец, уже готовясь перерезать им глотки, когда услыхал рожок, зовущий гостей к столу. Поэтому он оставил все как есть и ушел. Но глупые овцы, приняв своего палача за пастуха, покорно поплелись следом и вместе с ним вошли в двери залы. Все катались со смеху, пока не выяснилось, что овцы были жертвенными животными, уже посвященными Богу. Царь был весьма взволнован этим знамением и послал за жрецами, которые принесли бы эту жертву за Клита. Тот поблагодарил Александра за добрую мысль, и как раз в это время вошли виночерпии со своими сосудами.
Я понял сразу, что этот вечер был одним из тех немногих, когда Александр опускался на пиршественное ложе с твердым намерением напиться. Именно он задавал темп; виночерпии сновали взад-вперед столь быстро, что все были уже изрядно навеселе к тому времени, как с мясными блюдами было покончено, тогда как, по персидскому обыкновению, вино только сейчас следовало бы предложить гостям. Я и по сей день не могу совладать с гневом, когда несведущие греки объявляют, что именно мы приучили царя преступать меру в отношении вина. Да неужели?..
В тот день был подан десерт: превосходные спелые яблоки из Гиркании. Они хорошо перенесли неблизкий путь, и Александр заставил меня взять одно еще до ужина — на тот случай, если их вдруг не останется вовсе. Царь никогда не бывал чересчур занят, чтобы подумать о мелочах наподобие этой.
Кажется, в самой человеческой природе заложена способность обращать добрые дары Бога во зло. В любом случае, именно с этих яблок разговор принял неверный оборот.
Друзья Александра рассуждали в том духе, что фрукты всех четырех сторон света ныне прибывают к его столу, поступая из собственных его земель. Диоскуры и те были обожествлены за меньшие подвиги на поле брани.
Ныне, прочтя немало книг, я убедился в правдивости этих слов. Самой дальней точкой, куда только смогли добраться близнецы на корабле Ясона из родимой Спарты, был Эвксинский Понт — примерно то же расстояние, что из Македонии до Западной Азии, да и то лишь по берегу. Другие походы, в которых участвовали Диоскуры, были маленькими греческими войнами, поездками за стадами или за своей сестрой, похищенной каким-то афинским царем. Все это не так далеко от дома. Без сомнения, братья были отличными воинами, но я сомневаюсь, что они могли сражаться плечом к плечу, ведя притом своих людей на битву. Один из них был всего лишь борцом. Поэтому Александр не стал отрицать, что превзошел их. Зачем бы ему это делать? И все-таки я чувствовал приближение беды.
Можно представить, какой шум о богохульстве подняли сторонники старых порядком. На это друзья Александра отвечали криком (к тому времени орали уже все в зале), что близнецы были рождены такими же смертными, как и Александр, и одни только зависть и желчь под фальшивыми масками благочестия могут отказать ему в почестях, которых он заслуживает куда более, чем эти двое.
Словно бы и сам пропитавшись царившим в зале ароматом брожения, я выпил немало вина в помещении для слуг, и теперь все плыло предо мною, словно в зыбком тумане. Так бывает во сне: знаешь, что грядет нечто ужасное, но уже ничего нельзя исправить. Впрочем, и трезвый, я ощутил бы то же самое.
— Александр то, Александр се, везде Александр! — гулкий и хриплый голос Клита перекрывал все остальные. Именно он заставил меня броситься из своего укрытия ко входу в пиршественную залу. Полководец стоял, выпрямившись во весь рост, у своего ложа. — Он что, сам покорил всю Азию? Неужели мы ничего не свершили?
На что Гефестион проорал через всю комнату (уже пьяный, как и все прочие):
— Он вел нас! Ты не заходил так далеко с Филиппом!
Только этого и недоставало, чтобы удвоить гнев Клита.
— Филипп! — закричал он. — Филипп начинал с пустого места! Какими он принял нас? Племена грызутся, цари бьются за трон, повсюду враги. Его убили, когда ему не исполнилось и пятидесяти, а кем он был тогда? Повелителем Греции, хозяином Фракии до Геллеспонта; все было готово к походу на Азию! Без своего отца, — теперь Клит кричал прямо в лицо Александру, — где б ты оказался сегодня? Без армии, которую он собрал для тебя? До сих пор отбивался бы от иллирийцев!
Я был потрясен до глубины души тем, что он мог так оскорбить повелителя в присутствии персов. Что бы ни ждало этого человека в дальнейшем, его следовало немедленно вывести вон. Я ждал, что царь прикажет это сразу же.
— Что?! — крикнул он в ответ. — За семь-то лет? Ты что, из ума выжил?
Никогда прежде я не видал, чтобы Александр так забывался. Он походил на какого-нибудь забияку в таверне. И пьяные македонские олухи не придумали ничего лучше, как вторить ему своими воплями.
— Отбивался бы от иллирийцев! — рокотал Клит в ответ.
Александр, привыкший, чтобы его голос был слышен над шумом сражения, если он повышал его, сделал это сейчас:
— Мой отец боролся с иллирийцами половину своей жизни! И они не желали успокоиться, пока я не вырос, чтобы оказать отцу эту услугу. Мне было шестнадцать. Я гнал их многие лиги уже за пределами прежних границ, и там-то они и остались! А ты где был в то время? Вместе с отцом не высовывал носу из Фракии после того, как трибаллы разгромили тебя!
Я давно уже слыхал, что царица Олимпиада была ревнивой, буйной женщиной, научившей Александра ненавидеть отца (как полагал я, оттого лишь, что в Македонии не сыщешь ни единого человека, обученного правильно управлять гаремом). (от стыда мне хотелось провалиться сквозь землю.
Началась настоящая буря пререканий. Вновь вспомнили про прискорбный разгром поиска на речном берегу, вновь пережили обрушившийся на островок шквал скифских стрел. В общем шуме Александр немного пришел в себя. Царь признал к тишине голосом, который сразу же возымел действие; я видел, что он с трудом сохраняет самообладание. Едва все утихли, он обратился к сидевшим неподалеку греческим гостям:
— Должно быть, вы чувствуете себя полубогами среди диких зверей, посреди всего этого крика.
Клит услышал. Побагровев от выпитого вина, смешавшегося с яростью, он проорал:
— Значит, теперь мы звери? И дураки, и растяпы! В следующий раз он назовет нас «пастухами». Именно так и назовет! Это мы — те воины, какими сделал нас твой отец, мы принесли тебе все твои победы. И теперь даже кровь его не достаточно хороша для тебя, ты ведь теперь «сын Амона»!
Мгновение Александр безмолвствовал. Затем сказал — негромко, но таким свирепым голосом, что тот прорезал насквозь всю суматоху спора:
— Убирайся.
— Да, я уйду, — ответил Клит. — Отчего не уйти? — Внезапно выбросив в сторону руку, он указал на меня дрожащим перстом. — Да, когда для того, чтобы повидаться с тобой, нам приходится сначала спрашивать разрешения у варваров, подобных этому выродку, лучше уж держаться подальше. Лишь мертвецы, Парменион и его сыновья, счастливы ныне.
Не сказав ни слова, Александр потянулся к блюду с яблоками, замахнулся и метнул плод прямо в голову Клита. Бросок был убийственно точен; я слышал глухой удар.
Гефестион прыжком поднялся на ноги и подскочил к Александру. Я слышал слова, обращенные к Птолемею:
— Выведи его. Во имя любви богов, выведи его отсюда.
Птолемей бросился к Клиту, все еще потиравшему ушибленный лоб, схватил его за руку и потянул к дверям. Клит обернулся и помахал ладонью.
— Этой самой рукой, — заявил он, — я спас тебе жизнь у Граника, когда ты подставил спину под копье Спитридата.
Александр, бывший на пиру в своем персидском одеянии, схватился за пояс, словно бы надеясь найти там меч. Возможно, в Македонии они действительно не снимают оружия, отправляясь пировать.
— Подставил спину?! — крикнул он. — Лжец! Подожди меня, не убегай!
Теперь у него была причина гневаться. Родственники Спитридата, жившие в Сузах, уверяли всех, будто бы тот погиб, сражаясь с Александром лицом к лицу, но они наделяли его чрезмерным мужеством: этот воин пытался убить Александра, подойдя со спины, когда царь рубился с кем-то другим. Клит, в свою очередь подскочивший сзади, отрубил Спитридату руку, уже занесенную для удара. Как я полагаю, любой воин, оказавшийся поблизости, сделал бы в точности то же самое, но Клит столь часто похвалялся своим подвигом, что всех уже тошнило от этой старой истории. Сказать, будто Александр подставил врагу спину, было вовсе уж бесчестно. Царь вскочил на ноги, но Гефестион и Пердикка остановили его, ухвати поперек туловища. Александр боролся и проклинал их, пытаясь вырваться, пока Птолемей тащил к дверям Клита, вес еще бормотавшего какие-то оскорбления, и вовсе уже неслышные в поднявшемся шуме. Тем временем Гефестион уговаривал Александра:
— Мы все напились. Потом ты пожалеешь… Барахтавшийся в их объятиях Александр процедил сквозь зубы:
— Кажется, так кончил Дарий. Еще немного, и вы принесете веревки.
Его разумом овладел какой-то злой бог, подумал я. Нет, это не просто выпитое вино; его надо спасать. И подбежал к извивавшемуся клубку людей:
— Александр, с Дарием было иначе. Это твои друзья, они не желают тебе худа.
Полуобернувшись на мой голос, Александр непонимающе переспросил:
— Что? Гефестион фыркнул:
— Поди прочь, Багоас, — с раздражением, подобным тому, с каким обращаются к ребенку, требующему внимания в самый неподобающий момент.
Наконец Птолемей довел Клита через всю залу до дверей и остановился распахнуть их. Готовый броситься обратно, Клит едва не вырвался, но Птолемей всегда имел крепкую хватку. Оба пропали из виду, двери затворились за ними. Тогда с видимым облегчением Гефестион произнес:
— Он ушел. Теперь он тебя не слышит. Не выставляй себя на посмешище, успокойся и сядь.
Они разжали объятия.
Александр запрокинул голову и испустил пронзительный вопль на македонском наречии. Снаружи в залу вбежало несколько воинов. Царь призвал охрану.
— Трубач! — крикнул Александр. Тот шагнул вперед: в его обязанности входило каждую минуту быть подле царя. — Общая тревога!
Воин медленно поднял инструмент, не спеша сигналить. Тревога подняла бы на ноги всю армию. Со своего поста он видел практически все, что произошло в зале. Стоявший позади царя Гефестион сделал ему знак: «Нет».
Труби же! — настаивал Александр. — Ты что, оглох? Общая тревога.
Снова воин поднес к губам трубу. Перед собою он видел глаза пяти или шести полководцев, молча взывавших: «Не надо». Он опустил инструмент, и Александр наотмашь ударил воина по лицу.
— Александр! — вскричал Гефестион. Какое-то время царь молчал, словно бы приходя в себя. Наконец он обронил широко разинувшим рты стражникам:
— Ступайте на свои посты.
Бросив на него встревоженный взгляд, трубач последовал за товарищами.
Когда спор еще только начинал разгораться, персы тихонько ушли, принеся свои извинения управителям двора. Вечно любопытствующие греки оставались куда дольше, но и они скрылись уже без церемоний, — стоило Александру позвать стражу. Теперь в зале оставались одни македонцы; позабыв собственные распри, они пялились друг на друга, подобно крестьянам, затеявшим потасовку за оградой своего поселения и устрашившимся ударившей рядом молнии. Я подумал: «Они должны пропустить меня. Александр услышал, когда я назвал имя Дария. Пусть делают что хотят, но я проберусь к нему».
Но теперь царь был свободен и, пошатываясь, брел по пиршественной зале, взывая к Клиту так, как если бы тот был еще здесь:
— Все эти раздоры в лагере — твоих рук дело! Он прошел рядом, даже не заметив меня; я же не стал задерживать его. Как мог я схватить царя за руку на виду у стольких людей? И без того вечер был полон непристойности. Но он хотел покарать дерзкого грубияна собственными руками, вместо того чтобы послать за палачом! Какому еще царю, кроме воспитанного в Македонии, может прийти в голову что-то подобное? Все и так было хуже некуда — и без того, чтобы на виду у всех за руки царя цеплялся его персидский мальчик! Быть может, разницы б уже и не было, или же (как мне кажется) Александр оттолкнул бы меня, так и не услышав… Но даже теперь я просыпаюсь порой в ночи и думаю о том давно прошедшем дне.
Как раз в это время Птолемей, тихо проскользнувший внутрь через двери, предназначенные для слуг, шепнул остальным:
— Я вывел его за пределы цитадели. Там он должен остыть.
Царь все еще взывал «Клит!», но я уже успокоился. Он просто напился и хочет разбить кому-нибудь физиономию, думал я. Скоро это пройдет. Я посажу его в хорошую горячую ванну и выслушаю все, что он скажет. Потом Александр проспит до завтрашнего полудня и вновь проснется самим собой.
— Клит, где ты?
Едва Александр подошел к дверям, они распахнулись настежь. Там стоял Клит, краснолицый и запыхавшийся. Должно быть, он помчался обратно, едва Птолемей оставил его.
— Вот тебе Клит! — рявкнул он. — Здесь я!
Он явился, чтобы оставить за собой последнее слово. Оно слишком поздно пришло ему на ум, и Клиту не хотелось отказываться от столь веского довода в свою пользу. Самой судьбой ему было предначертано исполнить свое желание.
Из-за его спины в проем дверей нерешительно заглядывал стражник, робостью подобный грязному игу. У него не было приказа не впускать полководца, но ему не понравилось состояние Клита. Воин стоял за спиною нахала, сжимая свое копье, послушный долгу и готовый к действию. Александр же, не успевший сделать и шагу, ошеломленно уставился на неугомонного спорщика.
— Послушай, Александр. «Увы, скверное правление в Геллес…»
Даже македонцы знают наизусть своего Еврипида. Я бы сказал даже, любой из находившихся там, кроме меня, мог бы завершить эту знаменитую цитату. Смысл ее в том, что победа — дело рук воинов, но именно полководцам достается вся слава. Не знаю, собирался ли Клит читать до конца.
Белый вихрь метнулся к дверям и развернулся снова. Послышалось мычание, похожее на последний крик быка, умирающего под ножом мясника. Клит обеими руками схватился за древко поразившего его прямо в грудь копья; корчась, упал с хриплым вздохом, вытянулся в агонии. Его рот и глаза распахнулись.
Все произошло столь быстро, что мне даже показалось, будто смертельный удар нанес ему страж: копье принадлежало ему.
Это тишина, растекшаяся по огромной зале, это она сказала мне правду.
Александр встал над телом, глядя вниз. Недоуменно позвал: «Клит?» — но труп просто взирал на него с полу. Тогда царь ухватился за древко и потянул. Когда оно не пожелало выйти из раны, я увидел, как Александр начал было привычное воину движение — наступить на тело и попытаться снова. Вздрогнув, он остановился и потянул опять. Оно резко вышло и, залитое кровью, запятнало одежды Александра. Медленно он развернул копье острием к себе и упер его тупым концом в пол.
Птолемей всегда уверял, что это ничего не значило. Я знаю только, что сам я вскричал: «Нет, господин!» — и вырвал копье из рук Александра. Я застал его врасплох, как он сделал это со стражником. Кто-то потянулся за оружием и убрал его подальше от глаз; Александр же опустился на колени рядом с телом и ощупал грудь Клита, после чего накрыл ему лицо своими окровавленными ладонями.
— О боже, — медленно выдохнул Александр. — Боже, боже…
— Идем отсюда, Александр, — шепнул ему Гефестион. — Тебе нельзя здесь оставаться.
Птолемей и Пердикка помогли ему подняться. Сперва он сопротивлялся, все еще пытаясь найти в трупе признаки жизни. Потом ушел с ними, двигаясь словно во сне. Его лицо в кровавых потеках было страшно, и собравшиеся кучками македонцы взирали на него с ужасом, когда царь проходил мимо. Я поспешил вослед.
У двери в его комнату стоявший на часах юноша бросился вперед, спрашивая:
— Не ранен ли царь? Птолемей отвечал ему:
— Нет. Твоя помощь не надобна.
Попав внутрь, Александр рухнул на кровать вниз лицом — прямо как и был, в запятнанном кровью одеянии.
Я заметил, что Гефестион оглядывается, и догадался, чего он ищет. Намочив губку, я подал ему. Потянув Александра за рукава, Гефестион смыл кровь с его ладоней, а после очистил и лицо, поворачивая голову царя сначала в одну сторону, затем — в другую.
— Что ты делаешь? вопросил Александр, отталкивая его руки.
— Смываю с тебя кровь.
— Вряд ли получится, — Александр протрезвел. Он понимал, что содеял. — Убийство, — произнес он.
Снова и снова царь повторял это, словно пытаясь выучить трудное слово на чужом языке. Александр сел на кровати. Его лицо не стало чище усилиями Гефестиона. Я послал бы за горячей водой, легонько прошелся губкой и сделал бы все как нужно.
— Уходите, все вы, — сказал царь. — Мне ничего не надо. Оставьте меня одного.
Переглянувшись, друзья Александра повернулись, чтобы выйти. Я ждал, чтобы позаботиться о моем господине, когда пройдет его первая печаль.
Гефестион поманил меня за собой:
— Идем, Багоас, ему сейчас никто не надобен.
— Я и есть «никто», — ответил я. Позвольте мне приготовить ему постель.
Я шагнул к кровати, но Александр повторил свое «Уходите все», и мне тоже пришлось выйти. Если б Гефестион держал рот закрытым, и бы тихонечко посидел в углу, пока Александр не забыл бы обо мне. Потом, уже ночью, когда жизненные соки текут медленнее, он не стал бы противиться моей помощи. Друзья царя даже не накрыли его простыней, а ведь ночи были холодными!
Все трое ушли, тихо переговариваясь меж собою. Добравшись до собственной комнаты, я не стал раздеваться — на тот случай, если Александр позовет меня. Я прекрасно понимал, что, допустив такое страшное унижение, царь никого не может сейчас видеть. Мое сердце истекало кровью за него. Мы многому научили Александра в Персии, и потому он ощущал свой позор. По сравнению с происшедшим сегодня тот случай, когда Набарзан попросил Дария сойти с трона, дабы на время уступить его Бессу, был образцом придворного этикета.
Я вообразил себе человека, подобного Клиту, оскорбляющим Великого царя в Сузах, если такое вообще возможно представить. Царь просто пошевелил бы пальцем, и появились бы люди, чьей заботой и было охранять его покой. Преступника мгновенно уволокли бы прочь, зажав ему рот ладонью; пир продолжался бы своим чередом, и лишь на следующий день, когда царь успел бы отдохнуть, он не спеша выбрал бы для обидчика заслуженную им смерть. Все было бы сделано тихо и достойно. Царю ни о чем не пришлось бы беспокоиться; ему стоило только шевельнуть рукою!
Я думал, Александр понимает, что навлек на себя немалый позор перед греками и даже персами; что своим необдуманным поступком потерял бездну уважения. Ему нужно помочь и напомнить о его величии. Среди всех напастей царя вовсе не следует оставлять одного!
В мертвый час уже после полуночи я в одиночестве отправился к его комнате. Телохранитель у двери смотрел на меня, не двигаясь. Из-за двери до меня доносился протяжный вой Перитаса, и я понимал, что Александр, конечно же, плачет.
— Впусти меня, — попросил я стража, — царю нужны мои услуги.
— Нет, ты не войдешь сюда. И никто другой. Таков мой приказ.
Этот юноша, Гермолай, никогда не давал мне повода усомниться в его мнении насчет евнухов. Он рад был не впускать меня и вовсе не сострадал печали моего господина. Звуки плача разрывали мне сердце; теперь я отчетливо слышал их.
— Ты не имеешь права не впустить меня, — сказал я. — Ты ведь знаешь, я-то могу войти.
В ответ Гермолай молча перегородил дверь своим копьем; о, с каким наслаждением я вонзил бы в него нож! Вместо этого я вернулся к себе в комнату и до утра не сомкнул глаз.
Когда стража сменилась, где-то между зарею и восходом, я отправился туда снова. Теперь у двери стоял Метрон. Я сказал:
— Царь будет ждать меня. Никто не служил ему со вчерашнего вечера.
Этот юноша был здравомыслящим человеком и позволил мне войти.
Александр лежал запрокинув лицо, взирая на потолочные брусья. Кровь на его одеянии высохла, обретя темно-коричневый оттенок. Царь так и не позаботился о себе, даже не натянул покрывала! Взгляд его был неподвижен, словно взор мертвеца.
— Аль Скандир, — позвал я. Глаза его медленно повернулись на мой голос, и в них было пусто — ни радости, ни раздражения. — Аль Скандир, уже почти утро. Ты слишком долго печалился.
Я положил ладонь на его брови, и он позволил ей лежать там достаточно, чтобы я не почувствовал пренебрежения. Затем он отодвинулся:
— Багоас. Ты не позаботишься о Перитасе? Он ведь не сможет сидеть тут взаперти.
— Конечно, только после того, как позабочусь о тебе. Если ты снимешь с себя это и искупаешься, ты еще успеешь немного поспать.
— Пусть он пробежится рядом с твоим конем, — сказал Александр ровным голосом. — Ему нужно размяться.
Пес вскочил на ноги и прыжками бросался от меня к лежащему Александру, исполненный муки. Он уселся, когда я приказал ему, но не переставая крутил головой.
Я умолял:
— Сейчас принесут горячую воду. Давай снимем с тебя эту грязную одежду. — Я надеялся, это сработает, ведь Александр так любил быть чистым.
— Я сказал, мне ничего не нужно. Возьми собаку и уходи.
— О господин мой! — вскричал я. — Как можно казнить себя за смерть такого ничтожества? Даже если не следовало опускаться до этого, ты все равно поступил хорошо.
— Ты не понимаешь, что я натворил, — отвечал он. — Откуда тебе знать? Не беспокой меня сейчас, Багоас. Мне ничего не нужно. Возьми поводок Перитаса; он лежит на окне.
Сначала пес оскалился на меня, но Александр поговорил с ним, и тот смирился. У двери уже стояли три кадки с горячей водою, а раб поднимался по лестнице с четвертой. Мне ничего не оставалось, кроме как отослать воду обратно.
Метрон озабоченно шагнул от двери и тихо спросил меня:
— Неужели он вообще ничего не хочет?
— Нет. Только чтобы я позаботился о собаке.
— Он принял случившееся близко к сердцу. Оттого, что убил друга.
— Друга? — Должно быть, я вытаращил глаза, как последний дурак. — Да знаешь ли ты, что сказал ему Клит?
— Ну, он все-таки был ему другом, еще с детства. Клит всегда говорил очень прямо… Ты не поймешь, пока сам не поживешь в Македонии. Разве ты не знаешь, что ссоры друзей — самые горькие?
— Правда? — переспросил я, не имея о том ни малейшего представления, и попел измучившуюся собаку на воздух.
Дав Перитасу вволю побегать, я весь день ходил подле закрытой двери. В полдень я видел, как Александру принесли еду — и унесли нетронутой. Позже явился Гефестион. Я не слышал, о чем он говорил (из-за стражника у двери), но расслышал возглас Александра: «Она любила меня, как родная мать, а я так ответил на ее любовь!» Должно быть, он имел в виду свою няню, сестру Клита. Гефестион вскоре вышел. Некуда было спрятаться, но и увидев меня, он ничего не сказал.
Царь отослал хороший горячий ужин, так и не притронувшись к блюдам. На следующее: утро, совсем рано, я принес ему напиток из вина, яйца, молока и пряностей, чтобы дать ему хоть немного сил. Но на часах стоял новый страж, и он не пустил меня. Царь пролежал, постясь, весь тот день.
После того к нему начали приходить наделенные властью люди, упрашивавшие Александра позаботиться о себе. Далее философы явились читать ему свои нравоучения. Я не мог поверить своим глазам, когда они послали к царю Каллисфена. Быстро поразмыслив, я вошел по пятам за ним. Если этот человек может войти, то я-то и подавно. Мне хотелось посмотреть на воду для питья; я помнил, что в кувшине ее было совсем немного.
И оказалось ровно столько же, сколько было и ранее всего лишь четверть кувшина. За два дня Александр не сделал ни глотка, и это при той жажде, которую мужчина испытывает после вина!
Я присел в углу, слишком расстроенный, чтобы слушать Каллисфена. Кажется, он постарался быть по-своему полезным, заявив, что раскаяние почти снимает грех. На мой взгляд, одно присутствие философа и то, как он держался, было способно оскорбить; но Александр выслушал его не перебивая, а в конце сказал, что ничего так не хочет, как побыть в одиночестве. Как я и уповал, мне удалось остаться незамеченным. Но в это время вошел Анаксарх, спросивший у Александра, отчего он лежит тут в скорби, когда властелин мира имеет полное право поступать так, как ему хочется. Царь и этого выслушал с терпением, хотя в его состоянии даже стрекот кузнечика должен был казаться утомительным шумом. Затем, уже собравшись уходить, глупец Анаксарх надумал прибавить:
— Вот, пусть сидящий здесь Багоас накормит тебя и приведет в достойный вид.
Так я был замечен и отослан прочь вместе с софистом. Все мои старания пошли прахом.
Пришел третий день; ничто не изменилось. Новости уже успели обежать лагерь. Люди не шатались по городу, но мололи языками в своих шатрах или же сидели группками напротив дворца, то и дело посылая узнать о настроении царя. Совсем не обязательно долго жить среди македонцев, чтобы догадываться — они частенько убивают друг дружку в пьяных драках после пирушек; прошло немало времени, прежде чем состояние царя стало их беспокоить. Но простые воины знали на собственном опыте: чего Александр хотел, того он непременно добивался. И сейчас они начинали бояться, что он желает смерти.
Я полночи провел, мучимый тем же страхом.
С радостью смотрел я на то, как в комнату Александра входит врачеватель Филипп. Хотя это случилось еще до моего появления в лагере, л уже слышал рассказ о том, как очень больной царь доверился ему и выпил принесенное Филиппом снадобье, только что прочитав послание Пармениона, предупреждавшее, что этот человек подослан Дарием отравить его. Александр протянул письмо лекарю и, пока тот читал, проглотил напиток… Но вскорости Филипп вышел от царя, покачивая головою.
Я должен попасть внутрь, думалось мне. С собою я взял пару золотых статеров, чтобы подкупить охрану. Если б страж попросил кувшин моей крови, я отдал бы и его.
Едва я приблизился, чтобы заговорить с ним, дверь открылась, и вышел Гефестион. Я шагнул в сторону, но он сказал мне:
— Багоас, нам нужно поговорить.
Он вывел меня вниз, в открытый дворик, подальше от стоков карниза. Только тогда Гефестион попросил:
— Мне бы не хотелось, чтобы ты был сегодня у царя.
Из-за немалой власти, которой он был облечен, я постарался сдержать гнев. Что, если соперник попытается отослать меня прочь от господина?
Разве не сам царь должен приказывать? — спросил я, еле стерпев захлестнувший мое сердце ужас.
Истинно так. — С удивлением я увидел, что и Гефестион старается сдержаться. Чего он боится? И от кого исходит опасность — от меня?
— Если Александр пошлет за тобою, никто не станет противиться. Но держись подальше, пока это не случится.
Слова Гефестиона потрясли меня. Признаться, я был лучшего о нем мнения.
— Он убивает себя, но ежели его спасут — не все ли равно, кто это сделает? Мне все равно.
— Нет, — медленно проговорил он, взирая на меня с высоты своего роста. — Нет, по-моему. — Он все еще говорил со мною словно с докучливым дитятей, уже прощенным за шалости. — Сомневаюсь, что он убьет себя. Александр вспомнит о предначертании… Ты понимал бы, сколь он вынослив, если бы служил рядом с ним. Он и не такое выдержит.
— Человек не может обходиться без воды, — шепнул я.
— Что? — резко переспросил Гефестион. — У него есть вода, я сам видел.
— Ее в кувшине ровно столько же, как и в первую ночь, когда ты выгнал меня… Подумав, я добавил:
— Я приглядываю за подобными вещами, когда мне позволяют это делать.
Гефестион сдержался и на сей раз.
— Да, он обязательно напьется, я постараюсь уговорить его.
— Но не я? — теперь я сожалел, что не отравил этого человека в Задракарте.
— Нет. Потому что ты войдешь туда и скажешь, что Великому царю позволено псе.
Я собирался сказать нечто совсем другое, и уж в любом случае это никак не касалось Гефестиона.
— Воистину это так. Царь есть закон.
— Да, — удовлетворенно ответил Гефестион. — Так я и знал, что ты скажешь ему что-нибудь в этом роде.
— Почему нет? Кто окажет царю уважение, если предатели безнаказанно плюют ему в лицо? В Сузах человек, подобный Клиту, молил Сил Нога о той смерти, какую получил он.
— Не сомневаюсь, — сказал Гефестом.
Я вспомнил о криках Филота, но не стал напоминать о них, а лишь промолвил:
— Конечно, если б царь оставался собою, он не стал бы пятнать руки. Теперь он понял это.
Гефестион глубоко вдохнул сквозь зубы, словно бы с трудом сдерживаясь от того, чтобы размозжить мне голову.
— Багоас, — медленно заговорил он, — я знаю, что Великий царь волен поступать как ему хочется. Александр тоже это знает. Но он также помнит и о том, что он — царь македонцев, который не может преступить общий для всех закон. Он не может убить македонца — своими собственными руками или любыми другими, — пока за это не проголосует Ассамблея. Вот о чем он забыл.
Мне вспомнились слова Александра: «Ты не понимаешь, что я натворил».
— Не в нашем обычае, — сказал я, — так рано предлагать вино. Подумай, как его оскорбили!
— Я был там. Я знал отца Александра… Но это сейчас не важно. Царь преступил первый закон Македонии. Не сдержался. Этого он не может простить себе.
— Но, — вскричал я, — он должен простить! Иначе он умрет.
— Разумеется, должен. Как ты думаешь, чем сейчас заняты македонцы? Они созывают Ассамблею, чтобы судить Клита за измену. Они приговорят его, и тогда смерть Клита станет законной. Простые воины придумали это: они хотят, чтобы Александр простил себя.
— Но, — мой голос дрогнул, — неужели ты сам не хочешь того же?
— Хочу. — Гефестион старательно выговаривал слова, будто я мог не понимать греческий. — Да, но меня беспокоят условия, на каких он может на это согласиться.
— А меня беспокоит только он сам, — ответил я. Внезапно он закричал на меня, словно сотник — на непутевого воина:
— Глупый мальчишка! Да у тебя есть хоть капля мозгов? — Прежде он говорил со мною тихо, и от крика я отшатнулся, словно от удара. — Неужели ты до сих пор не заметил, — возвышаясь надо мной, Гефестион бросал слова вниз, уперев сжатые кулаки в бока, — что Александр ценит любовь своих воинов? Да или нет? Теперь подумай: эти люди — македонцы. Если ты до сих пор не сообразил, что это значит, тогда ты должен быть глух и слеп. В Македонии любой свободный человек имеет право поговорить со своим вождем с глазу на глаз; любой свободный человек — или вождь — может говорить с царем. И вот что я тебе скажу: они, эти люди, прекрасно понимают, что Александр убил Клита в пылу гнева, это могло произойти со всяким из них. Но если бы царь хладнокровно казнил его на следующий день, это уязвило бы их права, одинаковые для всех свободных людей, и их любовь к нему дрогнула бы. Если и ты любишь его, никогда не говори Александру, будто он стоит выше закона.
Говоря это, Гефестион понемногу остывал, и я ответил:
— Но Анаксарх уже говорил ему это.
— То Анаксарх! — Гефестион пожал плечами. — Но тебя он может и послушать.
Должно быть, эти слова дались Гефестиону с трудом. Мне надо было ответить той же искренностью:
— Я понимаю и готов признать, что тебе виднее. Ничего такого я не скажу, обещаю. А теперь могу ли я видеть его?
— Не сейчас. Я вовсе не сомневаюсь в твоем слове, но пока ему лучше будет побыть с македонцами.
Сказав это, Гефестион повернулся и пошел прочь. Он взял с меня обещание, так ничего и не оставив взамен. Я никогда не рвался к власти, как некоторые другие евнухи; меня влекла одна лишь любовь. И теперь я наконец понял, чего стоит власть. У Гефестиона она была. Если бы ею обладал и я, кому-то пришлось бы впустить меня к господину.
Весь тот долгий день я ходил к стражнику на часах спросить, поел ли и выпил ли царь хоть что-нибудь.
Ответ оставался прежним: «Александр сказал, ему ничего не нужно».
Воины судили Клита и объявили его изменником, справедливо преданным смерти. Как можно остаться глухим к такому доказательству любви? Но даже это никак не тронуло Александра. Неужели он и вправду считал, что убил друга? Я вспомнил о дурном знамении с овцами и то, как Александр приказал принести жертву для Клита, дабы обеспечить тому безопасность. Кроме того, царь сам пригласил Клита прийти и разделить с ним спелые яблоки…
Солнце поднялось к зениту; солнце опустилось вниз. Сколько еще солнц?
Я просидел в своей комнате, пока не наступила кромешная тьма, из опасения, что Гефестион увидит меня. Когда все уснули, я взял кувшин со свежей родниковой водою и чистую чашу. Все будет зависеть от того, какой именно страж стоит сейчас у дверей. Бог был милостив ко мне. В ту ночь там стоял Исмений, всегда хорошо обращавшийся со мною; кроме того, он любил царя.
— Да, войди, — сказал он. — Мне все равно, будут ли меня бранить после. Я и сам заходил, едва только занял пост. Но Александр спал, и я не решился разбудить его.
Сердце мое замерло в груди.
Спал? Ты слышал его дыхание? О да, но он уже почти умер. Войди и постарайся уговорить его.
Дверь отворилась бесшумно. В комнате было темно; Александр погасил ночной светильник. После пламени факела снаружи я поначалу различил лишь очертания тускло мерцавших окон. Но стояла луна, и очень скоро я смог разглядеть спящего Александра.
Кто-то набросил на него покрывало, но во сне Александр наполовину раскрылся. Он все еще был в одеянии с засохшими кровавыми пятнами. Волосы его спутались, а кожа натянулась на скулах. Сколь светловолос он ни был, я разглядел задатки бороды даже в этой темноте. На столике у кровати стоял наполненный водою кувшин, к которому он даже не прикоснулся. Сухие губы Александра уже потрескались; во сне он пытался увлажнить их, то и дело проводя по ним таким же сухим языком.
Я наполнил чашу. Присев на краешке кровати, я окунул два пальца в воду, и капли стекли прямо на губы Александра. Словно щенок, он облизнул мои пальцы, так и не проснувшись. Так я и поил его, пока не увидел, что Александр пробуждается; тогда я приподнял ему голову и наклонил чашу. Он глотнул воды, глубоко вздохнул и глотнул снопа. И наполнил чашу вновь, и Александр опорожнил ее.
Пригладив ему волосы, я пропел ладонью по бровям — Александр не стал отворачиваться. Я не стал упрашивать его вернуться к нам; он уже наслушался подобных речей. Я просто сказал:
— Не прогоняй меня больше. Это разбивает мне сердце.
— Бедняжка Багоас. — Он накрыл мою руку холодной ладонью. — Завтра ты сможешь входить ко мне, когда только захочешь.
Я поцеловал ему пальцы- Он нарушил обет еще прежде, чем сообразил, что делает; теперь его пост завершен. Да, именно теперь, когда я пришел к царю, а не толпы этих самодовольных идиотов, увещевавших его словно капризного ребенка.
Высунув голову из дверей, я шепнул Исмению:
— Пошли кого-нибудь разбудить повара. Яйцо с медом и вином, да пусть покрошат туда творогу. Спеши, пока царь не передумал.
Лицо стража просияло, и от радости он крепко ударил меня по плечу; будь на его месте Гермолай, он конечно же не сделал бы ничего подобного.
Я вернулся к кровати Александра: мне не хотелось, чтобы он уснул прежде, чем прибудет еда, чтобы, проснувшись, вновь заявить, будто ему «ничего не нужно». Но царь и не думал закрывать глаза. Он знал, куда я отходил, и прекрасно понял, о чем я попросил стражника. Он молча ждал свой завтрак, а я говорил ему о всяких мелочах, вроде проделок Перитаса, пока Исмений не постучал в дверь. Напиток пах просто восхитительно; я не стал произносить долгих речей, а просто снова приподнял голову Александра. Почти сразу он принял горшочек из моих рук и быстро покончил с едой.
— Теперь поспи, — сказал я ему, — но помни: ты должен послать утром за мною, иначе меня просто не впустят к тебе. Я здесь тайно.
— Сюда впускали достаточно людей, которых я не хотел видеть, — сказал он. — Тебя хочу.
Поцеловав меня, он повернулся на бок. Когда я показал Исмению пустой горшочек, он так обрадовался, что тоже расцеловал меня.
И вот уже на следующий день я искупал, побрил и причесал Александра, и царь опять стал самим собою, разве только очень усталым с виду. Он все еще не выходил из своей комнаты; ему требовалось больше мужества на это, чем на погоню за Дарием при Гавгамелах, а потому, по моим представлениям, он должен был сделать это очень скоро. Прослышав, что Александр больше не постится, воины поздравляли друг друга, ибо это они приговорили Клита. Так было лучше всего, и в душе я тоже поздравил их.
Позже повидать царя пришел жрец Диониса. Он ждал знамения, и бог говорил с ним. Причиною всему случившемуся был гнев бога: в праздничный день Клит оставил жертвоприношение незавершенным (разве не в упрек ему уже посвященные богу животные следовали за ним до пиршественной залы?), а Александр вместо Диониса пожертвовал овец Небесным Близнецам. Поэтому священный гнев божества излился на обоих; зная об этом, теперь никто не смог бы упрекнуть Александра в содеянном.
Я своими глазами видел, что это известие немного успокоило Александра. Не ведаю, почему он выбрал в тот день Диоскуров… Но я помню беседу зa роковым ужином: там говорилось, его подвиги превосходят их свершения (и это правда), а потому Александр заслуживает тех же почестей. Догадываюсь, что царь хотел еще один раз попытаться привить своему народу наш, персидский, взгляд на ритуал падения ниц. Кто мог предполагать, что это закончится столь жестоко? Но Дионис жестокий бог. В одной из книг, присланных Александру из Греции, я нашел кошмарную пьесу о нем.
Царь приказал принести грандиозную искупительную жертву. Остаток дня он провел со своими ближайшими друзьями и после этого выглядел уже гораздо лучше. Александр рано отправился спать; его силы подточили не столько пост, сколько нравственное страдание. Когда он лег, я потушил лампу и поста пил на столик ночной светильник. Александр взял меня за руку, сказав:
— Прошлой ночью, пока я не проснулся, мне снилось чье-то доброе присутствие.
Я подумал о своей жизни и тоже улыбнулся: — Бог послал тебе этот сон, чтобы сказать: гнев его прошел. Он отпустил тебя, вот почему ты выпил воду.
— Мне снилось, рядом со мною кто-то есть, кто-то добрый…
Рука его была тепла. Я вспомнил, что вчера она показалась мне холодней камня, и осторожно сказал:
— Бог воистину покарал нас безумием; я и сам ощутил его. Знаешь ли ты, господин мой, что я зашел одним лишь глазком взглянуть на ваш пир, но, побывав в зале, не удержался — и сам припал к сосуду с вином, словно из-под плетей? А потом видел все словно в горячечном бреду… Бог был с нами в ту ночь! Я повсюду ощущал его присутствие.
— Да, — медленно проговорил Александр. — Да, это странно. Я был сам не свой. Да и Клит тоже. Вспомни, как он вернулся! Бог вел его, как Пинфея, коего обрек на гибель, и заставил его мать принять грех убийства. — Царь знал, что я уже успел прочитать эту пьесу.
— Никто не может остаться самим собой, если бог карает человека безумием. Спи в мире, мой повелитель. Бог простил тебя; он разгневался потому лишь, что ты дорог ему. Твое пренебрежение ранит его больше, нежели чье-то другое.
Я посидел у стены на тот случай, если Александр не сможет быстро уснуть и захочет поговорить. Но он уснул сразу же и лежал спокойно. Я ушел к себе довольный. Что может сравниться с тем, чтобы дать спокойствие тому, кого любишь?
Кроме всего прочего, я сдержал слово, данное Гефестиону.
17
Большую часть того года, да и следующего тоже мы провели в Бактрии и Согдиане. То была долгая, непростая война. С согдианцами никогда не знаешь, что происходит. В основном они заняты кровной враждой с племенем, живущем поблизости, в укрепленном го-роде на таком же холме; предметом ссоры могут быть права на источник или какая-нибудь женщина, неведомо когда ушедшая за хворостом и не вернувшаяся домой. Дав клятву, эти люди могут хранить верность Александру только до тех пор, пока он не покорит и соседей. Тогда, если он примет их сдачу и не перере-жет им глотки, они сами восстанут против него. Спигамен, их лучший полководец, был убит врагами Согдианы; ожидая награды, они послали Александру его голову, но после того им уже нельзя было доверять. Наши воины никогда не оставляли умирающих на поле брани, как бы ни нажимал враг, — только бы их не нашли согдианцы. Любой раненый лишь поблагодарил бы друга за смертельный удар.
Александр неделями пропадал где-то, пытаясь управиться с этими местными стычками. Я скучал по нему и пребывал в постоянной тревоге, но и тогда находил себе утешение: во время погонь, осад или сражений Александр всегда бывал трезв. У него в достатке было доброй воды из горных источников. С потом из его крови изгонялось вино, и царь вновь во многом становился прежним Александром, иногда устраивая ночные беседы с выпивкой, заканчивавшиеся долгим сном; между ними он всегда бывал сдержан. Ужасный урок, полученный в Мараканде, преследовал его до конца дней. Он уже не бывал слаб в отношении вина, не говоря уже о том, чтобы чинить насилие. Даже клеветники не станут отрицать этого.
Человек не столь благородным, наверное, затаил бы на меня обиду, ибо мои глаза видели Александра во гневе и отчаянии. Но царь запомнил лишь то, что я принес ему успокоение. Он никогда не предавал любви.
Однажды ему пришлось снова пересечь Окс; на сей раз сделать это было проще, ибо лодок было достаточно, да и погода смилостивилась. Я с трудом припоминаю переправу, вот только отчетливо помню чудо, случившееся примерно в то же время. Юноши-телохранители едва успели разбить шатер Александра, ибо я заметил разложенные неподалеку вещи, когда услышал восклицания. Прямо рядом с шатром, который стоял почти что на речном берегу, обнаружился темный источник. Рабы сняли пену, чтобы посмотреть, нельзя ли напоить здесь коней, — и оказалось, что источник бьет маслом!
Быстро сыскали Александра, чтобы он взглянул на чудо. Все мы растирали масло по рукам, и оно гладко растекалось по ним. Царь тут же послал за провидцем Аристандром, чтобы тот истолковал знамение. Пророк принес жертву и объявил, будто маслом перед состязаниями смазывают свои тела борцы, а потому знамение предвещает будущие трудности, но обильный поток в тоже время говорит о победе и благополучии.
С пришествием вечера мы наполнили чудесным маслом один из царских светильников. Оно неплохо горело, хотя и чадило; светильник пришлось выставить наружу. Александр хотел попробовать масло на язык, но я предупредил, что оно может оказаться отравой, не уступающей воде Окса, и он передумал. Леоннат уговаривал нас бросить в источник зажженный факел, дабы посмотреть, что будет, но Александр решительно воспротивился столь нечестивому поступку по отношению к дару богов.
Предсказанные Аристандром трудности не заставили себя ждать. Царь вечно был где-то в горах, и очень часто с весьма малочисленными отрядами, ибо войско было разделено; ему хотелось приучить Согдиану исполнять законы. Он быстро приобрел удивительную ловкость во взятии крепостей на здешних холмах. Наших ушей во множестве достигали рассказы о его стойкости в жару и в холод (Согдиана ни в чем не знает меры), об ужасной буре, вместе с молниями обрушившей на войско Александра и крупный град, а также о страшных морозах, когда воины погибали, охваченные отчаянием и страхом: они замерзали, отстав от остальных в ночном лесу, но Александр сам отыскивал заблудившихся во мраке чащоб, растирал их и заставлял складывать костры. Наконец и он сам присел отдохнуть у огня, когда из леса, пошатываясь, выбрался воин, уже почти не державшийся на ногах от холода и усталости, вообще едва ли соображавший, где находится. Ободрав пальцы, Александр своими руками снял с него заледеневшие доспехи и усадил воина в свое собственное кресло, поближе к огню.
Царь Птолемей, который был там и все видел собственными глазами, приводит подобные случаи в своей книге, дабы о них узнали и те, что будут жить после нас. Иногда, желая уточнить детали других событий, он посылает за мною — и я рассказываю ему все то, чем, по моему мнению, мог бы гордиться сам Александр. Зная, что я проделал весь путь до Египта с его золотым саркофагом, царь Птолемей в доброте своей нашел для меня местечко при своем дворе. Он говорит громче, чем ему кажется, ибо в последнее время стал немного туговат на ухо (он на двадцать лет старше меня самого), и порой я слышу, как он тихо — по его мнению — говорит какому-нибудь заморскому гостю: «Взгляни туда. Разве ты не видишь, что сей человек некогда был сказочно красив? Это Багоас, мальчик Александра».
В лагере я читал труды Геродота, продираясь сквозь трудности языка вместе с Филостратом. Учитель просил извинить его за выбор книги — их у него было немного, — но я успокоил его тем, что для меня не стало новостью поражение, нанесенное Ксерксу в Греции; мой прапрадед воевал вместе с ним.
Мы с Филостратом привязались друг к другу — но только как учитель и ученик, несмотря на все ухмылки Каллисфена. Когда Александр отправлялся воевать, а хроника его свершений бывала доведена до современного состояния дел, философу практически нечем оставалось заняться до тех пор, пока не возвращался царь в сопровождении своих юных телохранителей, которых Каллисфену вменялось обучать. Они были благородного происхождения и когда-нибудь потом сами вполне могли бы повести воинов в битву, поэтому Александр не хотел, чтобы юноши оставались невеждами. Он так и не снял с философа этой обязанности, хотя царь с Каллисфеном давно уже отдалились друг от друга. Лично я считал это чрезмерным великодушием, но, с другой стороны, Александру приходилось учитывать мнение Аристотеля.
В тот момент Каллисфен как раз перебирал свою библиотеку; сквозь распахнутый полог его шатра мы отлично видели многочисленные подставки для свитков. Филострат вошел внутрь и еще разок попытался одолжить одну из книг, дабы я мог почитать греческие стихи. Я слышал брошенное ему твердое «нет», в ответ на что Каллисфен услыхал: если хотя бы один его ученик подает вполовину тех надежд, что подаю я, тогда его можно считать счастливчиком. Каллисфен в ответ заявил, что его ученики подают надежды в высоком искусстве философии, а не в обычном чтении книг. Филострат спросил: «А умеют ли они читать?» — и вышел. Примерно месяц они с Каллисфеном не разговаривали.
Когда Александр вернулся, я попросил его подарить что-нибудь Филострату: царь любил, когда его о чем-то просили. Не думаю к тому же, что моя история про Каллисфена причинила философу какой-либо вред.
— А почему ты не просишь о чем-нибудь для себя? — спросил Александр. — Неужели ты думаешь, что я недостаточно люблю тебя?
— В Сузах я получал подарки, но не любовь, — ответил я. — Ты даровал мне все, в чем я нуждался.
И потом, мой лучший костюм все еще совсем как новый… Ну, почти.
Александр рассмеялся и сказал на это:
— Купи другой. Мне хотелось бы взглянуть на тебя в чем-нибудь новом, ведь и фазан меняет оперение по весне.
Посерьезнев, он добавил:
— Моя любовь будет с тобою вовеки. Для меня эти узы священны.
Вскоре он вновь покинул лагерь. Я заказал себе новое одеяние — глубокого красного цвета, с выложенными блестками золотыми цветами. Пуговицы были драгоценными украшениями в виде крошечных розовых бутонов. Получив обновку, я отложил ее, чтобы надеть по возвращении царя.
Скоро мне должно было исполниться двадцать лет. Оставшись один в своем шатре, я часто смотрел в зеркало: для подобных мне этот возраст опасен.
Хоть внешность моя и изменилась, она всё еще: была привлекательна. Мой стан по-прежнему оставался тонок, черты лица не огрубели, но очистились. Нет на свете бальзама, чье действие сравнилось бы с любовью.
То, что я перестал быть мальчиком, не имело значения. Когда мы увиделись впервые, меня уже нельзя было назвать ребенком; Александр был не из тех, кого привлекают дети. Ему просто нравилось видеть вокруг красивые юные лица. Один из его телохранителей, по имени Филипп, не так давно погиб по этой самой причине. Я видел, что этот юноша нравился Александру; может, где-то во время последнего похода они даже провели вместе ночь — теперь я могу думать об этом спокойно. В любом случае, юноша мечтал доказать Александру свою преданность, и такая возможность вскоре представилась. Летом, в жару, они догоняли бежавших от них согдианцев; лошадь Филиппа пала, подобно многим другим, и поэтому он в полном вооружении бежал рядом с царским конем, отказавшись от предложенного скакуна: просто чтобы показать Александру, из какого крепкого материала он сделан. Погоня закончилась схваткой, и Филипп стоял рядом с Александром в колеснице; затем, когда враг был повержен, жизнь просто покинула тело юноши, словно пламя — погасший светильник. Он продержался как раз достаточно, чтобы умереть на руках у Александра. Даже я не мог обвинять его в том.
Да, привычно думал я, глядя в свое зеркальце. Он всегда будет любить меня. Он никогда не принимает любви, не награждая ею взамен. Но когда желание станет увядать, для меня настанет день скорби. О великий Эрос (я уже хорошо знал этого бога), отведи от меня сей день!
Покорив земли, Александр основывал города, причем некоторые из них стали творением Гефестиона, быстро научившегося — вслед за царем — находить удобное место. Среди македонцев он был остер на язык, но следил за своими манерами и выказывал осмотрительность в беседах с иноплеменниками. Я с радостью воздавал должное его добродетелям, едва Гефестион скрывался из виду.
Какой смысл в том, чтобы бичевать душу былой ревностью? Они с Александром были вместе не десять лет (как я поначалу думал), а все пятнадцать. Они уже были вместе, когда я учился ходить во младенчестве.
Человеку не дано знать будущее; прошлое же было, есть и пребудет вовеки.
Мы остановились на зиму в укрытом от ветра скалами месте под названием Наутика, с водопадом и пещерою. Александр вновь занял верхние помещения крепостной башни и в собственную опочивальню пробирался через люк в полу. Я до смерти боялся, что когда-нибудь после ужина он может оступиться на приставной лестнице, пусть даже Александр и не имел обыкновения спотыкаться, сколь бы пьян ни был. В его комнате был устроен большой очаг, расположенный как раз под дырою в крыше; снег залетал внутрь и шипел в пламени. Александр часто сидел здесь, беседуя с Гефестионом и поглаживая распростершегося, наподобие шкуры, Перитаса. Но ночи были моими. Порой Александр говорил мне: «Куда же ты пойдешь в этакий холод?» — и оставлял у себя для того лишь, чтобы я не замерз. Он всегда давал больше, нежели принимал.
В нижнем помещении, отапливаемом жаровнями и продуваемом сквозняками, он целыми днями разбирал накопившиеся дела. У стены стояло кресло, во время приемов служившее ему троном; напротив же, за занавесом, — рабочий стол с грудою дощечек и иных записей, а также посланий со всех концов света, Чем больше стран покорял Александр, тем более прибавлялось ему работы.
У него было войско, за которым следовало приглядывать и поддерживать в форме во время вынужденной праздности, пока не откроются дороги. Александр объявил о состязаниях, к которым следовало быть готовым в первый же ясный день. Один раз мы даже смотрели представление, на настоящей сцене и с актерами, прибывшими из Греции. Эти люди готовы были преодолеть воду, огонь и лед, чтобы по возвращении домой иметь возможность рассказывать, будто играли для самого Александра. Филострат сидел рядом со мною и шепотом пояснял наиболее тонкие детали их мастерства. Каллисфен, сидевший в окружении любимых учеников, громко фыркал, поглядывая в нашу сторону, и сказал Гермолаю что-то такое, от чего юноша зашелся в хохоте.
Наконец настала весна, и громадные снежные лавины загрохотали вниз по склонам окрестных гор; ручьи превратились в бурные ржаво-коричневые потоки, увлекающие за собой сучья, листья и прочую прошлогоднюю грязь. Открылись удобные дороги. Согдианские разбойники выползли из логовищ, ожидая первых караванов, но вместо них повстречали войска Александра.
Страна, казалось, притихла под властью царских гарнизонов, но спокойствие было временным. Нас достигли новости о могучем вожде, в прошлом году сдавшемся Александру и клявшемся ему в верности; ныне он собирал соплеменников и спешно вооружался. Старая история — нового в ней было лишь то, что вождь владел Скалой Согдианы.
Об этой твердыне говорили, что она укреплена лучше всех прочих крепостей в Азии. Огромный, отвесно вздыбившийся утес с изрытым пещерами верхом. В этих норах жили многие поколения, там могла разместиться небольшая армия; там были склады с продовольствием, рассчитанным на многие годы осады. У обитателей Скалы имелись хранилища для воды — достаточные, чтобы все эти люди смогли продержаться засушливым летом. Говорили, что снег в тех краях еще не стаял, но вождь уже отослал наверх часть воинства, сокровища и женщин, пока сам поднимал округу против Александра.
Царь выслал вождю приглашение на переговоры. К тому времени уже было известно, что головы посланников возвращаются от Александра на плечах своих хозяев, а не как-нибудь иначе, и потому к нам действительно явились двое чванливых послов от племени. Выслушав условия Александра (он предлагал забыть всю историю в обмен на немедленную сдачу), послы рассмеялись и заявили, что царь может идти своей дорогой — или же остаться; взять Скалу Согдианы он сможет лишь в том случае, если его воины отрастят себе крылья.
Сохраняя спокойствие, Александр повелел накормить послов, и они благополучно унесли домой спои головы. Какой-нибудь согдианский вождь, получив подобный ответ, оставил бы им головы до того последнего мига, пока послы сами не были бы рады расстаться с ними. Александр же попросту решил ваять Скалу, даже если для этого понадобится осаждать ее целый год.
Весь наш лагерь перекочевал туда. Неприступную Скалу было видно издалека, и чем ближе мы подходили к ней, тем более убеждались: взятие такой твердыни — действительно задача, посильная одним только орлам. Утес неприступен со всех сторон; отвесные обрывы опоясали его кольцом, угрюмо нависая над острыми камнями. Едва виднелась присыпанная снегом узкая козья тропа, по которой поднимались сами жители; каждый шаг по ней надлежало пройти под разверстыми пастями пещер, темневших наверху.
Мы разбили лагерь немного поодаль — там, куда не долетали стрелы защитников. За ним, дугою растянувшись вкруг Скалы, расположились все те, кто шел за армией Александра, — торговцы и рабы, писцы и ремесленники, владельцы табунов, певцы, художники и скульпторы, плотники и дубильщики кож, танцоры и кузнецы, ювелиры, шлюхи и сводни.
Впоследствии люди писали об осаде так, будто Александр был дерзким мальчишкой, задумавшим напроказить всем назло. Конечно, это всегда было в нем — дерзость своего духа он сохранил бы и до глубокой старости. Но Скала правила многими лигами окрестных земель, и Александр просто не мог оставить ее, непокорную, за своею спиной. К тому ж и сами согдианцы, принимавшие за основной довод силу, сразу презрели бы власть царя и разнесли бы все его города на кусочки, едва бы он двинулся прочь.
Вождь племени, Оксиарт, покидал во дни мира свое орлиное гнездо. Его дом и родное поселение находились внизу, у начала тропы наверх, однако Александр не позволил воинам сжечь их, чтобы защитники не решили, будто он не намерен оставить в живых сдающихся. Из отверстий пещер на нас взирали люди — столь же крошечные, как если бы они были вырезаны на перстне. На кручах под ними, где даже летом нельзя было углядеть и тропки для кроличьих лапок, зима замела белым все маленькие уступы или трещины, покрывавшие камень рваными царапинами. Стояла полная луна, и снег мерцал россыпью драгоценных каменьев. Александр объехал вкруг утеса, задравши голову.
На следующее утро он призвал собраться тех из его воинов, кто вырос в горах. Таких набралось немного, и по большей части они были жителями холмов; им и ранее доводилось карабкаться на крепостные стены под началом Александра. Из тех, кто вызвался, он лично отобрал три сотни человек. Первому, кто заберется на вершину, он даст двенадцать талантов — богатство на всю жизнь; следующему — одиннадцать, и так далее. Они поднимутся этой же ночью по самой неприступной стороне утеса, которой не было видно из пещер. Каждый понесет с собою суму, наполненную железными колышками для шатров, и молоток, чтобы вбивать их в камень, а также и крепкую, но легкую веревку, чтобы привязаться к уже вбитому колышку перед тем, как начать заколачивать новый.
Ночь выдалась ясной, но морозной. У меня все было готово, но Александр не торопился ложиться: первый раз в жизни он не вел своих людей самолично. У скалолазов не могло быть лидера; каждый шел своим путем к далекой вершине. Александр же, не обладая надобным уменьем, не мог вынести того, что не рискует своею шеей вместе с воинами. Когда они забрались слишком высоко, чтобы их можно было различить в ночной полутьме, он вошел в шатер, но не мог успокоиться и продолжал ходить из угла в угол.
— Я видел, как упали трое, — сказал он. — Нам уже никогда не устроить им похорон. Они застряли в снегу — там, наверху…
В конце концов царь лег, не сняв одежд и приказав разбудить его с первым лучом солнца.
Проснулся Александр так никем и не разбуженный, ибо было еще слишком темно, чтобы действительно разглядеть что-нибудь в предрассветном сумраке. Его уже ждали несколько военачальников, вглядывавшихся в черную тень Скалы, размытую на фоне светлеющего неба. Едва очертания немного прояснились, Александр жадно впился в них взглядом. У него было отменное зрение, но глаза Леонната не уступали орлиным, хоть если, бывало, ему хотелось почитать, то держать написанное приходилось на вытянутой руке. Сейчас он указал ввысь, вскричав: — Они добрались! Они сигналят! Свету все прибавлялось, и вскоре мы тоже разглядели сгрудившихся на краю обрыва воинов, тесно уместившихся там, наподобие бакланов на какой-нибудь прибрежной круче. Воины уже развернули длинные полоски льняной материи, которую доставили наверх, обвязавши вокруг поясов; сигнал извивался, колыхаясь на утреннем ветерке.
Александр вышел вперед и поднял свой щит, в котором отразились солнечные лучи. У подножия Скалы пронзительно завизжала труба, и наш вестник зычным голосом предложил защитникам твердыни обратить свои взоры наверх: Александр нашел себе крылатых воинов.
Сын вождя, оставшийся управлять поселением, сразу прислал людей узнать об условиях сдачи. Он не видел, сколько человек засели у него над головой и есть ли у них оружие (не было, ибо молотки и железные скобы сами по себе весили предостаточно). Всего погибло тридцать человек — по одному из каждого десятка. Они нашли себе могилы в желудках коршунов, но Александр воздал им все ритуальные почести с пустыми похоронными колесницами, как это заведено у греков.
Люди целых два дня спускались со Скалы с имуществом и утварью. Не знаю, как сходили по той головокружительной тропе согдианки в своих широких юбках; подозреваю, однако, что проделывать это им приходилось частенько из-за постоянных междоусобиц.
Сын же вождя, так никогда и не узнавший о том, что у царских орлов не было крепких когтей, явился сам и сдался, пообещав отправить послание отцу. Чтобы закрепить соглашение, он упрашивал царя оказать его народу честь и попировать с ними.
Пир было решено устроить через два дня. Я только боялся, что согдианцы согласились на сдачу с тем лишь, чтобы в разгар веселья вонзить царю нож в спину. С них станется.
Я сам одевал его для торжеств в лучшее персидское одеяние с митрой. Александр пребывал в самом добром расположении духа, хотя и скорбел о своих скалолазах: долгая осада поселения могла унести многие сотни жизней. Противник же и вовсе не пролил крови — и в благодарность был готов обещать все, чего бы ни спросил Александр.
— Остерегись, Аль Скандир, — сказал я, расчесывая ему волосы. — Он может предложить тебе свою дочь, как тот скифский царь.
Он рассмеялся. Предложение скифа в свое время немало повеселило друзей Александра, и они были весьма многословны, рисуя друг другу картины того, как невесту придется вырубать из одежд, в которые ее зашили несколько зим тому назад, вычесывать протухшее кобылье молоко из ее волос, искать паразитов и так далее, чтобы сделать ее пригодной для брачного ложа.
— Если у этого юноши и есть дочь, ей нет еще и пяти. Тебе и самому стоит побывать на пиру, зрелище будет достойное. И обязательно надень свой новый наряд.
Сын вождя, Гистаний, явно не пожалел затрат. Вдоль тропы, ведшей от лагеря к его чертогу, стояли факельщики. Играла музыка, и весьма недурная для Согдианы (как-то раз Александр сравнил персидское пение с весенним кошачьим воем; он, конечно, не знал, что я слышу). Хозяин вышел встречать царственного гостя на порог и обнялся с ним. Там был огромный зал, и Оксиарт наверняка был столь же богат, сколь и могуществен. Алые драпировки с вышитыми по ним львами и леопардами, стоящими на задних лапах, пылали в свете факелов, которых вполне хватало для того, чтобы прогреть воздух. Стол, назначенный для почетных гостей, стоял отдельно и был уставлен золотом и серебром; в украшенных резьбою курильницах тлели смолистые благовония, каких я не вдыхал с тех пор, как покинул Сузы. Если кто-либо из македонцев и сожалел, что им не довелось разграбить Скалу, вслух об этом не говорили.
Яства были хорошо приготовлены и приправлены; в тех краях проходят караваны из Индии. Позади поставленных рядом кресел Гистания и Александра стоял толмач; другие македонские гости старались по мере сил, чтобы их тарелки дважды наполнились до краев, как того и требовала вежливость. Александр, привыкший к умеренности в пище, также выполнил сей долг. Он жалеет, что вместо этого не подали вина, думалось мне.
Подали сладости, а затем — вино. Гистаний и Александр выпили за здоровье друг друга, обменявшись приветствиями; затем вперед вышел толмач, обратившийся ко всем по-гречески. Чтобы воздать почести царю, перед нами сейчас появятся и станцуют знатные госпожи двора. Это действительно большая честь в Согдиане, где можно лишиться жизни, всего только взглянув на женщину.
Я расположился в конце стола, рядом с царскими телохранителями. Исмений передвинул свое кресло так, чтобы сидеть рядом со мной. Его дружелюбие все возрастало; если он и желал чего-то большего (как я предполагал), то хранил молчание из верности Александру. Я был в долгу у Исмения за его доброту ко мне и за то, что он заступался за меня перед остальными, когда мог.
Согдианский юноша, сидевший по другую руку от меня, заговорил на своем грубоватом персидском, который я едва мог понять. Обеими руками он очертил в воздухе пышные женские формы, сопя при этом и вращая глазами. Повернувшись, я сказал Исмению:
— Кажется, эта крепость хранит в себе запасы великой красоты.
— Женщины станут танцевать у дальнего конца стола, — ответил он, — для царя и полководцев. Нам же предстоит насладиться видом их спин: развлечение хоть куда.
Музыканты грянули величавый танец, и вошли женщины, ступавшие под ритм барабана. Их тяжелые одежды покрывала чудесная вышивка; над бровями нависали золотые цепочки с прицепленными к отдельным звеньям подвесками; массивные браслеты на запястьях и лодыжках мелодично звенели в такт движениям, позвякивали и нашитые колокольчики. Мы едва успели окинуть танцовщиц взглядом, прежде чем они отвернулись от нас, чтобы поклониться царю, скрестив на груди руки.
Гистаний указал на кого-то — вне сомнения, на каких-то своих родственниц, ибо некоторые из женщин поклонились вновь. Александр склонил голову, уделив каждой по взгляду. Мне показалось, однажды взгляд царя задержался на ком-то, прежде чем Александр отвел глаза, и Исмений шепнул мне:
— Ты прав, одна из них несомненно должна быть прекрасна, раз царь дважды посмотрел на нее. Музыка заиграла быстрее, и танец начался. В Персии танцуют лишь женщины, специально обученные движением пробуждать в мужчинах желание. Этот же танец был вполне пристоен; они едва ли показывали пирующим что-то большее, чем свои выкрашенные хной ступни, кружа по залу в тяжелых юбках и клацая браслетами. В изгибах тел была грация, но не читался любовный зов; жесты рук уподобились колыханью ячменных колосьев, но глупо было бы назвать такой танец «скромным». Эти женщины не знали скромности, они стояли над нею; в каждом движении сквозила гордость. Исмений шептал мне:
— Все очень чинно. Даже свою сестру можно попросить станцевать что-нибудь этакое перед гостями. Может, настоящие танцы впереди? Вот ты мог бы показать им кое-что.
Я едва слышал его. Женщины то кружили тесными группками, то выстраивались в извилистую цепочку. Глаза Александра, следившие за кругом танцующих или за цепью, всегда оставались устремлены на какое-то одно звено.
Ему нравились вещи, выделявшиеся изяществом среди подобных. Довольно часто я слышал из его уст похвалу красоте той или иной женщины. И все же мой желудок провалился куда-то, а пальцы онемели от холода.
Царь обернулся к толмачу, и тот переспросил его, указав на кого-то. Александр кивнул; он спрашивал о чьем-то имени. Гистаний ответил, заметно вздернув подбородок. Ранг женщины, наверное, был весьма велик. Может, она сестра ему?
Музыка заиграла громче; женщины встали в линию и, обернувшись, двинулись по залу, приближаясь к нам. Все прочие гости могли теперь разделить с царем честь созерцания этого танца.
Я сразу понял, кто она. Увидел сходство в чертах лица; сын вождя был красивым юношей. Его сестре было около шестнадцати, в Согдиане это уже взрослая женщина. Чистейшая слоновая кость, слегка подцвеченная — и не руками человека; мягкие волосы, черные с синевой, мелкими прядями окружают ланиты; чистый лоб под золотыми подвесками; идеальные дуги бровей над большими сверкающими глазами. Она была красива той красотой, которая становится известна на многие лиги кругом, и не делала виду, будто не догадывается о ней. Единственным дефектом были чуть коротковатые пальцы со слишком острыми кончиками. Я привык уделять внимание подобным вещам в гареме Дария.
Александр не отрывал от нее глаз, ожидая, когда она вновь повернется к нему лицом. Она прошла рядышком со мною, сидевшим за столом в новом костюме, который так нравился царю, но Александр даже не заметил меня.
Согдианский юноша потянул меня за рукав и шепнул:
— Роксана.
Танцуя, женщины вернулись к столу почетных гостей и склонились в низком поклоне. Вновь толмач вышел из-за Александрова кресла. Когда танцовщицы уже повернулись, чтобы удалиться, Гистаний поманил сестру. Та подошла; поднявшись, Александр взял ее ладони в свои и заговорил о чем-то. Она ответила. Ее профиль, ясно различимый с моего места за столом, был вырезан без изъяна, и когда она повернулась, чтобы уйти, Александр не уселся, а продолжал стоять, пока она не скрылась из глаз.
Исмений сказал мне:
— Ну, сразу можно понять, что мы в Согдиане. Ни одна персиянка не стала бы говорить с незнакомцем на людях, так ведь?
— Не стала бы, — тихо отвечал я.
— Однако же Александр заметил ее. Почему-то я ждал этого, а ты разве нет?
— Да, я тоже ждал.
— К тому же он трезв, как судья. Видно, просто оказал честь нашему хозяину. А ведь девушка и вправду хороша! Конечно, ее кожа темнее, но все равно, ликом она походит и на тебя самого.
— Ты льстишь мне.
Исмений всегда был добр. Он сидел рядышком, и ясные синие глаза улыбались мне над чашей с вином, а соломенные волосы немного повлажнели от духоты. С улыбкой он поворачивал рукоять пронзившего мое сердце кинжала.
Во главе стола Гистаний обсуждал что-то с царем через посредство толмача; Александр едва притронулся к вину. В комнате становилось жарко, и я ослабил ворот одеяния, освободив несколько выложенных рубинами пуговиц. Рука, расстегивавшая их в последний раз, принадлежала Александру.
Я нашел его мальчиком Гефестиона, и со мною он пожелал стать мужчиной: этим своим свершением я могу гордиться. И вот теперь… Уступить женщине? Я сидел в духоте пылавших факелов, пробуя смерть на вкус и стараясь хранить учтивость перед окружавшими меня, как был обучен тому еще в возрасте двенадцати лет.
18
Возвращения Александра я ожидал в шатре, слушая меж тем терзавших меня демонов.
Я отвечал им: «Ну и что с того, он попросту взял наложницу. У Дария их было больше трех сотен. Какое мне дело до этого? Любой другой царь женился бы еще до встречи со мною; с самого начала мне пришлось бы делить его кто знает, со сколькими, терпеливо ожидая ночи, когда он отнесется ко мне с благосклонностью».
«О да, — отзывались демоны. — Но давным-давно минули дни, когда ты следовал желаниям своего хозяина. С тех пор у тебя был не господин, но возлюбленный. Приготовься, Багоас, ты еще даже не понимаешь всего. Подожди, пока он не явится в постель. Вообрази, что он приведет ее с собою».
«Пусть даже так, — возражал я демонам. — Но он господин мне, и служить ему я был рожден. Он никогда не отвергал любви, и я не возьму ее обратно, хоть она испепелит мою душу, подобно водам Реки Испытаний. Пусть все остается как есть. Ступайте, демоны, и смейтесь над кем-нибудь другим».
Пир продолжался необыкновенно долго. Неужели Александр до сих пор торгуется с ее родичами? Наконец я заслышал голос царя, но с ним шли полководцы, чего я ожидал менее всего. Как бы поздно ни было, все они вошли и тут же принялись спорить с Александром, оставаясь во внешнем покое. Хорошо хоть, я слышал их речи; у меня было время справиться с потрясением от того, что я услыхал. Поначалу я отказывался верить собственным ушам.
Наконец все удалились, и остался один лишь Гефестион. Они с Александром говорили слишком тихо, чтобы я мог слышать. Потом он также вышел, и Александр откинул занавес, скрывавший кровать и меня рядом с нею.
— Не стоило ждать. Надо было передать с кем-нибудь послание для тебя.
— Ничего страшного, — ответил я и добавил, что воду для ванны вот-вот принесут.
Александр расхаживал взад-вперед. Неудивительно. Я знал: он не станет носить в себе новость, попросту не сможет удержать ее.
— Багоас…
— Да, Александр.
— Ты видел дочь Оксиарта, Роксану? Ее представили сразу после танца.
— Да, Александр, и мы все говорили о ее красоте.
— Я должен жениться на ней.
Да, просто замечательно, что я был к этому готов! Царь просто не вынес бы очередного изумленного молчания, это стало бы слишком тяжким испытанием, по-моему.
— Будь же счастлив, господин мой. Воистину, она жемчужина дня.
Согдианка! Дочь какого-то вождя! Бесполезно уповать на то, что Александр еще не успел спросить о ней, а завтра проснется в своем уме. Мне было ясно: все уже решено.
Мои слова обрадовали Александра. У меня было достаточно времени, чтобы заготовить их.
— Все против, — заявил он. — Один лишь Гефестион поддержит меня, но в душе он тоже не согласен.
— Господин, они всего лишь считают, что никто, вообще никто в этом мире не достоин тебя.
Александр горько рассмеялся:
— Ну, нет! Они хоть сейчас готовы посадить в повозку и прикатить сюда какую-то македонскую девицу, которую я и в глаза-то не видел! Вот она-то была бы достойна… Роксана. Что значит это на персидском?
— Звездочка, — отвечал я. Александр порадовался и этому.
Принесли воду для ванны, и я ухватился за возможность поговорить, раздевая царя. Когда рабы вышли, он произнес:
— Я давно уже понимал, что обязательно должен жениться в Азии. Это необходимо. Наши народы должны примириться. Это единственный выход: как раз то, что им придется принять, хотят они того или нет.
— Да, Александр, — ответил я, думая про себя: «Что, если не примут?»
— Но с тех пор, как это пришло мне в голову, я еще не видел женщины, с которой мог бы ужиться, — вплоть до сегодняшней ночи. Ты когда-нибудь видел равную ей?
— Никогда, повелитель, даже в гареме у Дария. — Думаю, это действительно так, если не брать в расчет ее руки. — Конечно, я никогда не видел царицы. Мне не разрешили бы. — Я сказал это, чтобы уверить Александра: Дарий ни разу не приводил меня к ней.
— Я и сам видел ее лишь однажды; и потом, когда она умерла. Да, она была прекрасна, как цветок лилии на крышке саркофага. Тогда ее дочери были всего лишь детьми. Теперь они уже старше, но… в их жилах ведь тоже течет кровь Дария, а я бы не хотел воспитать сына из рода пастухов… И потом, у этой девушки есть характер.
— Вне сомнения, Александр. Он так и светится в ее глазах. — Это уж точно. Каков же ее характер — другой вопрос.
Александр был слишком взбудоражен, чтобы спокойно уснуть, и потому шагал взад-вперед, обдумывая вслух предстоящие свадебные приготовления, рассказывая, как он послал весть Оксиарту, ее отцу, и тому подобное. Странно, но в его речах я нашел успокоение. Царь не заставил бы меня выслушивать все это, если б намеревался отослать меня прочь. Я увидел сразу, что такая мысль даже не посетила его.
Конечно же, Александр понимал, отчего его с такой силой влекло к этой девушке, но вовсе не из-за беспечности он не догадывался о моей боли. Привязанности всегда горели в нем ярче страсти. Он был привязан к Филоту, чье вероломство ударило по нему столь же сильно, как ударила бы измена любимого. Он был привязан ко мне, но не был волен сбросить эти путы. Внезапно я задал себе вопрос: что чувствует сейчас Гефестион — неужели то же, что и я сам?
Наконец мне удалось уложить Александра в постель. Утро было уже не за Горами.
— Да хранят тебя оба наших бога. Ты единственный, кто понимает. — С этими словами Александр притянул к себе мою голову и поцеловал меня. Так долго сдерживаемые слезы выступили на моих глазах, но я вышел прежде, чем они ринулись вниз по щекам. Оксиарт явился в наш лагерь несколькими днями спустя, чтобы договориться об условиях заключения мира. Конечно же, Александр не отдал ему Скалу, где собирался поставить свой гарнизон, но вождь весьма удачно завершил переговоры, если учесть, что его внуку предстояло стать Великим царем персов. Узнав, что Александр намерен жениться на девушке, которую любой победитель просто забрал бы в качестве военного трофея, подозреваю, он не поверил собственному счастью.
Пред свадебным пиром, который уже начали готовить, прежний должен был показаться простым семейным ужином. Созвали всех родственников, и они тут же принялись украшать комнату новобрачных. Я же хотел знать лишь одно: что Александр намерен делать со своею невестой, едва уложив на брачное ложе? Согдианки не похожи на наших женщин. Что, если она рассчитывает обосноваться в его шатре, служить ему и прятаться за занавесями, когда будут входить мужчины? Что, если она не видит смысла в моем присутствии, кроме как для того, чтобы прислуживать ей? Если Александр позволит такому случиться, думал я, тогда мне придет время проститься с жизнью.
Затем в лагере появились красивый новый шатер и роскошная повозка с пологом и занавесями из расшитой кожи. Сердце мое ожило.
Александр призвал меня к себе и обнял за плечи:
— Ты не окажешь мне услугу?
— Как ты можешь спрашивать?
— Сходи в шатер Роксаны и посмотри, все ли готово. Я, признаться, не большой знаток подобных тонкостей и уже советовался с людьми, но никто из них не жил при царском дворе, сам понимаешь…
Я ответил на его улыбку, и он сам ввел меня внутрь. Я мог бы сразу заявить, что эта согдианская девушка даже не догадывается о существовании подобного великолепия и не знает назначения большей половины туалетных принадлежностей. Но я честно обошел все вокруг, посоветовал найти настоянную на цветках апельсина воду (если ее, конечно, можно раздобыть в здешних местах) и добавил, что, по моему разумению, более не требуется ничего. Кровать была просто громадной, в гнетущем провинциальном стиле. Ко мне вновь вернулись аромат кедра и солоноватый воздух Задракарты.
По мере приближения назначенного дня выяснилось: согдианцы оставались единственными, кто ожидал предстоящие торжества с радостью. Македонцы высокого ранга восприняли решение Александра с кислой миною. Если бы он обменял девушку на жизнь ее брата и приволок в свой шатер, вся история так и осталась бы пустяком, о котором можно было бы вспоминать с улыбкой. Отчаянный крик девицы послужил бы поводом для пары непристойных шуточек — и только. Брак? Это уже шло вразрез с их положением победителей. Если бы сначала Александр женился на македонянке и назвал ее своею царицей, а уж потом взял эту девушку в свой гарем в качестве младшей жены (поговаривали, у его отца таких было немало), они не стали бы жаловаться. Как оказалось, у многих дома оставались дочери, которых, по их мнению, и следовало предпочесть. Единственное, что удержало их от крика, — то, что Александр даже не думал возвести невесту в ранг царицы. Я и сам был рад, что он не зашел столь далеко.
Что касается простых воинов, то все они любят, что бы у их предводителя были свои маленькие странности; им нравится складывать о нем легенды. Они уже привыкли к персидскому мальчику-танцору; если бы постель Александра вообще пустовала, их бы обеспокоило его здоровье. Но женитьба — совсем другое дело. Они воевали, чтобы подчинить Согдиану, ибо Александр сказал, что это необходимо; теперь же пронесся слух, что он задумывает поход на Индию. Воины начали бояться, что царь вообще не собирается возвращаться домой. Он распростер свои крылья, весь мир теперь был его домом; но простые воины с тоской вспоминали о своих деревнях, о холмах, где они пасли коз в далеком детстве, да о македонских детишках от своих македонских жен.
Что бы ни думал про себя каждый из нас, день настал — точно в назначенный срок, подобно смерти. Пока я одевал Александра для пира, он улыбался своим мыслям, словно бы до сих пор с трудом мог поверить, что все это — не какой-нибудь сон. Толпою вошли друзья, дабы, по традиции, пожелать ему радости. Их обнадежило то, что Александр не стал надевать митру — ведь он брал жену, а не царицу, — и шутки лились рекою. Никто не замечал меня; разве только однажды Гефестион глянул в мою сторону, думая, что я не вижу. Что промелькнуло во взгляде: любопытство, триумф или жалость? Не было времени гадать.
Пир начался; пляска света, тепла, золота и разноцветных тканей, смешанная с испарениями жареного мяса. На столах в стороне, по варварскому обычаю, свалено в кучи богатое приданое; жених с невестой восседают на тронах. Стояла прекрасная тихая ночь; языки пламени поднимались прямо к небесам. Оглушительно ревела музыка, и каждому приходилось кричать, чтобы быть услышанным. Невеста водила по сторонам блестящими глазами, словно ее никогда не учили опускать их, пока Александр не сказал ей что-то через толмача, и только тогда она обратила взор на него.
Внесли ритуальный каравай, который Александру надлежало рассечь мечом. Он отломил кусок со стороны невесты и дал ей попробовать, затем пожевал и свой ломоть. Отныне они стали мужем и женою. Все мы поднялись, чтобы приветствовать их, но я не мог издать ни звука; глотка вдруг пересохла, и я даже дышал не без труда. Факельный чад душил меня и разъедал глаза, но я все-таки сидел чинно из боязни, что мой уход будет замечен. Еще немного, и они принялись бы, распевая гимны, укладывать невесту в постель.
Я толкался в общей толпе, когда чья-то рука взяла меня под локоть. Даже не успев обернуться, я уже знал: это Исмений.
— Она прекрасна, — сказал я. — Завидуешь ли ты жениху?
— Нет, — шепнул он мне на ухо. — Но завидовал прежде.
Я прижался к нему чуть плотнее. Казалось, все происходит само по себе — так люди моргают, когда пыль попадает им под веко. Сам того не зная, Исмений избавил мои плечи от страшного груза. Мы подобрали свои плащи в куче одежды у входа и вышли под холодные звезды Согдианы.
Снаружи было почти так же светло, как и внутри; всюду пылали огромные костры, и целые толпы согдианцев вращали насаженные на вертела туши; люди пели, орали что-то, хвастались, стравливали собак, танцевали в больших хороводах. Как бы там ни было, они не отходили от пищи и питья, и очень скоро мы избавились от лишних глаз.
Со времен осады Скалы снег не выпадал, земля уже просохла. Мы нашли укромное местечко среди валунов, и Исмений расстелил там свой плащ. Трава уже была примята; наверное, здесь успела побывать вся деревня. Впрочем, я не сказал об этом Исмению, который решил, верно, что этот райский уголок создан для нас двоих.
Его даже удивило, сколь быстро мне удалось разгадать его желания. Не понимаю отчего, в них не было ничего особенного. В любой из вечеров в Сузах я счел бы за везение попасть к такому легкому клиенту. Он старался доставить мне удовольствие, я же делал вид, что мне приятно все, что бы он ни делал. Оромедон предупредил бы меня, чего следует ждать; я уже почти забыл те далекие дни. «Причина — в твоем гневе и в сопротивлении духа». Когда от боли я затаил дыхание, Исмений решил, что это от охватившего меня экстаза, и был счастлив. Он всегда был хорошим другом, в то время как прочие юноши надоедали мне приставаниями. Я же с детства знал, как следует отблагодарить того, кто не обращался со мною скверно.
Не знаю, сколько времени мы провели там; во всяком случае, мне показалось, что ночь наполовину прошла. Исмений жаждал встречи со мною уже целый год и не мог насытиться. Наконец, полежав немного под моим плащом, мы решили, что ночь слишком холодна для того, чтобы остаться.
В небе блистал узкий серп луны. Исмений смотрел, как она плывет рядом с вершиною Скалы; я опустил голову на его плечо. Убедившись, что он получил все, чего только мог желать, я вспомнил и о себе. Я сказал:
— Нам снился сон, дорогой друг мой. Уже скоро мы проснемся, так пусть же сон наш будет забыт этим утром. — Так лучше, чем «никогда не напоминай мне о том, что было, иначе я воткну в тебя свой нож».
Он обхватил меня за талию. Красивый юноша; мне далеко не всегда бывало дано выбирать. Действительно, Исмений вовсе не был глуп и рассудительно шепнул в ответ:
— Обещаю. Ни слова, даже если мы будем наедине. Мне повезло, что я могу вспоминать об этом. Конечно же, ему захочется вернуть тебя. Всякий бы захотел.
А наверху, у входа в одну из пещер, тоже пылал большой костер. Даже в ночь своей свадьбы Александр не был одурманен настолько, чтобы не выставить стражей на Скале; но он послал им достаточно еды и вина, чтобы и эти воины тоже смогли попировать вволю.
В зале слышалось нестройное пение тех гостей, которые непременно засиживаются до утра, чтобы взглянуть на брачную простыню. И тогда я впервые задумался над тем, как же справится Александр с этой задачей. Он, должно быть, давно уже не имел случая попрактиковаться, если вообще обладал подобным опытом, а девственница шестнадцати лет вряд ли будет большим подспорьем. На какое-то мгновение демоны вернулись, желая ему неудачи, — с тем, чтобы потом царь явился бы ко мне за утешением. Но едва мне пришло в голову, какой вред нанесет ему — непобедимому — такое поражение, как я призвал обратно свое гнусное желание и расправился с ним. Когда Исмений ушел спать, напоследок улыбнувшись глазами, я все еще стоял, затерявшись в толпе, пока не настал рассвет и не заиграла музыка. Вошла какая-то знатная старуха и потрясла простынею у нас на виду. В центре полотнища горел красный знак победы. Александр остался непобедим.
На следующий день было столько церемоний, что мы виделись лишь мельком, не считая того случая, когда царь зашел в шатер сменить одежды. На лице Александра сияла самодовольная улыбка (от счастья или от достигнутого, кто бы мог сказать?), а сам он выглядел живо и свежо. Исмений стоял на часах с голубыми линиями под глазами и еле заметной тайной улыбкой на устах, которые он позаботился не обращать в мою сторону.
Невесту навестила добрая сотня женщин; журчание их голосов можно было расслышать еще у ворот. Я не был глух, путешествуя с гаремом Дария, а потому наперед знал все вопросы и гадал, как именно отвечала Роксана.
Сам я даже не подходил близко к дверям, но в должное время послал слугу с тем, чтобы оставить для Александра утреннюю смену одежды с каким-нибудь евнухом, а потом забрать вечернее одеяние. Следует начать сразу же, если надеешься продолжать.
Признаюсь, когда вечером Александр пришел принять ванну, я тер ему спину так, словно бы смывал с него прикосновения Роксаны. Да, до таких смешных глупостей способна довести ревность. После долгого молчания царь сказал вдруг:
— Ее обязательно нужно обучить греческому.
— Да, Александр.
Как он управился, не имея возможности говорить? Я излечивал его старую печаль — будь то к добру или же к худу — своими уговорами, сплетнями, признаниями… Я пересказывал ему чужие тайны и старые сказки. Ему нравилось ощутить на себе их чары, прежде чем начать все сызнова. Иногда царь просто засыпал под звук моего голоса; мне все было едино, пока я мог быть рядом с ним. А теперь на моем месте оказалась девушка, которая не могла сказать ни слова, а просто лежала рядом, терпеливо ожидая продолжения.
— Твой наставник, Филострат, как ты думаешь, он справится?
— Лучше и придумать нельзя, — отвечал я, довольный, что могу чем-то помочь писцу в ответ на его доброту ко мне. — И к тому же теперь он немного знает персидский, после всех наших уроков.
— Мой персидский она просто не понимает, — усмехнулся Александр. Чему удивляться? Говор Согдианы для перса — то же, что македонский для грека. — Смутившись, царь быстро прибавил: — Да, кажется, это тот человек, который мне нужен.
— Не Каллисфен? — переспросил я со смехом, словно бы напоминая Александру старую шутку; но он промолвил, так и не улыбнувшись в ответ:
— Не ранее, чем железо поплывет по воде. Он чересчур высоко себя ценит.
Мне следовало подумать. Всякий мог бы догадаться, что именно Каллисфен скажет о варварской свадьбе и о полусогдианских наследниках, которые впоследствии будут править греками.
— Должно быть, сейчас он уже пишет Аристотелю. Ну да ладно, я тоже написал ему. Старик должен попытаться понять, во имя чего я все это делаю.
— Да, Александр. — На шее я заметил багровый кровоподтек. Наверное, это Роксана укусила его. Интересно, как это случилось? Синяки и укусы вовсе не в его стиле.
Как бы там ни было, прошло не менее недели, прежде чем мы услыхали о каком-то племени, отказавшемся подчиниться Александру, и он выехал усмирить их. Мятежники жили где-то неподалеку, а потому царь заявил, что везти туда весь двор не стоит, как не следует утомлять нелегким переездом по зимним дорогам и госпожу Роксану; он скоро вернется.
Узнав о том, я присел подумать.
Если я просто соберу вещи, то Александр решит, что я вознамерился ехать, и весьма похоже, что без лишних разговоров царь возьмет меня с собою. Я буду рядом с ним, она же — нет. Что может быть лучше? С другой стороны, вот повод сразу узреть, по кому Александр больше будет скучать. Не слишком ли велика ставка? Будь что будет, я брошу кости.
А потому я остался, как часто бывало, а Александр двинул войско прочь. Когда последние ряды его воинства растворились за поворотом дороги, я пожалел о своем решении. Но бросок уже был сделан.
Если б я поехал, Александр все равно не смог бы уделять мне много времени. Мятежники жили в сложенной из камня крепости, опоясанной глубоким рвом, из-за чего почитали себя неуязвимыми. При ужасной погоде Александр провел почти три четверти месяца, засыпая тот ров, пока не смог наконец навести через него мост. Внутри же никто и не подозревал, что люди вообще способны на что-то подобное, а потому там сильно удивились, когда наши стрелы начали потихоньку поражать врага, в то время как их собственные, нацеленные на работающие отряды, застревали в защитных кожаных щитах. Они выслали своего посла с наказом просить о посредничестве Оксиарта.
Александр послал за ним; думаю, царский тесть приходился каким-то родственником осажденному вождю. Оксиарт прибыл и, подтвердив замужество дочери, воздал хвалу непобедимости и милосердию Александра. Вождь сразу же сдался, пригласил царя в свою твердыню, обеспечил его армию заготовленным на случай осады продовольствием и получил подтверждение своей власти над крепостью. Таким образом, война успешно закончилась.
А пока, занимаясь греческим с Филостратом, я не мог удержаться от расспросов, как именно проходят уроки в гареме. Наставник пожаловался, что ему приходится учить Роксану в присутствии двух старух, трех ее сестер и вооруженного до зубов евнуха.
— Ты сам не знаешь, от чего уберегся, — возразил ему я. — Оксиарт намеревался оскопить тебя прежде, чем допустить в гарем.
И громко рассмеялся, видя, как вытянулось лицо Филострата, несмотря на его мужественные попытки сохранить спокойствие.
— Не волнуйся, Александр был весьма тверд в этом отношении. И как же проходят занятия?
Он отвечал, что Роксана жаждет скорее научиться и порой совсем теряет терпение. Сказав это, он покраснел от неловкости и поспешил раскрыть нашу книгу.
Вскоре после этого повидать меня явился глава евнухов из гарема Оксиарта. Меня сразу насторожила снисходительность, проскользнувшая в его голосе; он говорил до смешного напыщенно, несмотря на простоватые манеры, — но данное ему поручение изумило меня и того более. Это было приглашение встретиться с госпожою Роксаной.
Стало быть, она все знала. Не важно, как до нее дошло это — через чьи-то злорадные сплетни или специально посланных тайных осведомителей, — но она знала.
Конечно же, я не собирался и близко подходить к ней, и теперь даже решительнее, чем прежде. Евнуху я вежливо ответствовал, что пребываю в полном отчаянии оттого, что не смогу усладить свой взор ее драгоценною красою, но все-таки не решусь посетить гарем без царского на то дозволения. Евнух мрачно кивнул. Где это видано, чтобы к гарему хотя бы близко подпустили человека с моей внешностью, пускай даже скопца? Дарий никогда не посылал туда меня одного. Я с самого начала видел, что поручение словно бы гложет изнутри и самого евнуха. Но быть может, попросил я, он расскажет, зачем госпоже захотелось повидаться со мною?
— Насколько я понимаю, — проговорил он, оглядывая меня с ног до головы, — она пожелала спросить, отчего, раз уж ты танцор, ты не плясал на свадьбе, дабы принести счастье ей и своему господину?
— Плясал на ее свадьбе? — Должно быть, я уставился на него, как полный кретин.
— Таков обычай нашей страны, — подтвердил он, — чтобы евнух танцевал на свадьбе, переодевшись в женское платье.
— Можешь передать госпоже, что я не отказывался танцевать; царь не говорил со мной о танцах, ибо это не в обычае его страны. — Надо полагать, кто-то все же исполнил этот танец после того, как я вышел. Значит, Александр преступил ее волю в канун собственной свадьбы, лишь бы не причинять мне боли? Неужели она знала обо всем уже тогда?
Александр вернулся к нам вскоре после этого случая.
В полдень прибыли посланцы, сам же он въехал в лагерь на закате. Без всякого сомнения, ему пришлось извиниться перед Оксиартом, объяснив нежелание немедленно посетить гарем своим поздним возвращением; трапезничал царь в лагере, с несколькими друзьями и военачальниками, бывшими с ним в пути.
Они не стали засиживаться за вином, сразу заговорив о том, сколько могла продлиться осада крепости, если бы мятежники решили держаться до последнего; потом Александр заявил, что собирается лечь спать. Никто не переспросил, где именно.
Он вошел в шатер, где я уже приготовил все именно так, как ему нравилось. Александр встретил меня поцелуем, и это было нечто большее, чем просто приветствие после разлуки, но я не поддался радости. Что, если он отправится в шатер Роксаны, думал я, едва только покончит с ванной? Нет, я не впустил напрасные надежды в свое сердце.
Я вымыл его и вытер досуха. Не нужны ли ему свежие одежды? Нет. Я откинул для него покрывала.
Бродя вокруг кровати, складывая вещи, разжигая ночной светильник, я постоянно чувствовал на себе взгляд. В конце концов я дал своему сердцу радостно запеть — и, как это уже было однажды, Александру следовало лишь пожелать.
Я поставил ночную лампу у кровати:
— Может быть, еще что-то, господин? Он ответил:
— Ты и сам все знаешь.
Когда я упал в его объятия, Александр едва слышно вздохнул, словно бы только что вернулся с битвы, после долгой скачки, запыленный и уставший, и нашел свою ванну готовой. Сотня нежнейших любовных стихов, спетых под сладостный перебор арфы, не дала бы мне и половины той радости, которую я испытал, услыхав этот вздох.
На следующий день Александр засел за великую гору дел, накопившуюся со времени его отъезда: вести, привезенные посланниками городов Западной Азии; просьбы людей, проехавших немало миль, чтобы пожаловаться царю на несправедливость сатрапов; письма из Греции, из Македонии, из основанных им городов. Эти дела занимали Александра весь день и часть ночи. Не знаю, получил ли он вежливое приглашение побывать в гареме. Ночью он просто рухнул на кровать и мгновенно уснул.
День спустя я услышал, как кто-то выкрикивает мое имя рядом с шатром. Прямо там, у полога, маленький мальчик, которого я прежде никогда не видел, вложил мне в руки инкрустированное серебряное блюдо. Подняв крышку, он показал мне, что оно наполнено сладостями; сверху лежала полоска пергамента с надписью красивыми греческими буквами: «ДАР АЛЕКСАНДРА».
Я с удивлением взирал на блюдо. Когда же я поднял голову, чтобы расспросить мальчишку, того и след простыл.
Блюдо я внес внутрь. Прежде я не видел такого, хоть, кажется, и знал все его вещи. Оно было дорогим, но грубоватым в отделке; в Сузах его, наверное, выбросили бы за дверь. Я решил отчего-то, что оно согдианской работы.
Записка показалась мне странной. Со мною Александр никогда не соблюдал церемоний. Подобный подарок он передал бы, пожалуй, со знакомым мне слугою и сопроводил устным посланием, дескать, он надеется, что я буду рад такому дару. Да и сами буквы чересчур тщательно прописаны; они вовсе не походили на небрежный почерк царя. Тогда меня осенило. Мне показалось, что я все понял.
Выйдя, я бросил кусочек самому жалкому из бродячих псов, разгуливавших по лагерю. Он пошел за мною в надежде получить еще, и в своем шатре я скормил ему половину блюда. Мне не пришлось привязывать беднягу; несчастное шелудивое создание сидело на моем ковре с верою в то, что наконец-то ему удалось найти человека, который отныне станет о нем заботиться. Когда его затрясли судороги и он умер на моем ковре с желтой пеною на сжатых челюстях, я чувствовал себя нерадивым хозяином, только что убившим доверчивого гостя.
Я смотрел на тельце собаки и вспоминал о мыслях, преследовавших меня в Задракарте. Кто я такой, чтобы негодовать? Но я, по крайней мере, так и не совершил задуманного.
Александру следует знать, решил я, и не просто оттого, что мне хотелось бы еще немного пожить. Кто знает, что будет дальше? К тому времени я уже сомневался, что подобная новость потрясет его.
Я пришел к шатру Александра, когда он закончил дневные дела, показал ему блюдо и поведал свою историю. Он слушал, не перебивая, только глаза его расширились.
— Это было под крышкой, Александр, — сказал я и протянул записку.
Взяв ее двумя пальцами, словно бы и она была отравлена, царь спросил:
— Кто написал это? Сдается мне, тут потрудилась рука писца.
— Это Филострат, господин.
Александр молча уставился на меня. Я же спешно прибавил:
— Я показал ему записку, и он сразу признал ее. Филострат только не мог понять, как она очутилась в моих руках. По его словам, он написал таких добрый десяток — с тем, чтобы госпожа Роксана могла положить их в сундуки с твоими свадебными дарами… Должно быть, — продолжал я, опустив глаза, — кто-то выкрал ее… Я ничего не сказал ему, господин; по-моему, лучше не стоит.
Александр кивнул, хмурясь:
— Да, не надо ему знать об этом. Я не стану допрашивать Филострата. — Накрыв блюдо крышкою, Александр спрятал его в сундук. — Ешь только то, что едят остальные, пока я не скажу. Ничего не пей из того, что стоит без присмотра в твоем шатре. Никому ни слова. За остальным я пригляжу сам.
Было замечено, что в тот вечер царь явился с визитом в гарем. Он пробыл там какое-то время, которое все сочли приличествовавшим новобрачному. Перед тем, как лечь спать, он сказал мне:
— Теперь ты можешь быть спокоен. Забудь обо всем.
Я уж было подумал, что так и не узнаю правды, но он добавил, немного поразмыслив:
— Мы связаны узами любви, ты имеешь право знать обо всем. Давай-ка присядь здесь.
Я уселся рядом с ним на краешке кровати. Александр устал, и эта ночь явно предназначалась для сна.
— Я отнес сласти и сразу увидел, что она их признала. Предложил одну, поначалу с улыбкой. А когда она отказалась, я рассердился и сделал вид, что намерен заставить ее проглотить. Тогда она не стала выпрашивать милости, а бросила сласти на землю и растоптала их. У нее есть характер, по крайней мере, — заметил Александр не без одобрения. — Но пришло время открыть ей, чего не следует делать. И здесь я столкнулся с трудностями. Я не мог привести толмача, чтобы тот потом раструбил обо всем. В подобном деле я мог бы довериться одному тебе, но это было бы уже слишком. Как-никак, она жена мне.
Я согласился, что этого делать не стоило. Повисло долгое молчание, и наконец я решился прошептать:
— И что же, господин мой, как ты справился?
— Побил ее. Это было необходимо. Ничего другого не оставалось.
Лишившись дара речи, я оглядел внутренность шатра. Чем же он бил ее? У Александра никогда не было хлыста, и ни Буцефал, ни Перитас не знали его прикосновения. Но вот она, плеть — лежит на столе, и притом выглядит так, будто ее немилосердно трепали вот уже десяток лет кряду. Подозреваю, царь одолжил ее у какого-нибудь охотника. А Роксану, надо полагать, сильно впечатлило ее состояние.
Сказать было нечего, и я хранил молчание.
— Она ждала от меня большего. Этого я не учел.
Так вот почему Александр так долго был в отъезде! Вовремя спохватившись, я не позволил своему лицу разъехаться в идиотской ухмылке.
— Господин, в Согдиане женщины питают великое уважение к сильным мужчинам.
Александр покосился на меня, прикидывая, следует ли ему разделить со мной эту шутку, и решил, что это было бы недостойно. Я медленно поднялся на ноги и разгладил покрывало.
— Спи спокойно, Аль Скандир. Ты много трудился сегодня и заслужил отдых.
Позже я хорошенько поразмыслил над происшедшим. Александр был теплым любовником, но не горячим; мягким — в том, как он давал и брал; шаг его был неспешен, ему всегда нравились паузы нежности. Уверен, что Александр никогда не задавался вопросом, оттого ли мы так хорошо подошли друг другу, что я был тем, кем я был. Могу вообразить себе осторожность, с коей царь приблизился к юной деве. Значит, теперь он уже знает, что Роксана попросту сочла его слабаком.
Вскоре после этого мы свернули наш лагерь. Невеста попрощалась с родичами и расположилась в своей замечательной повозке. Мы направились на запад, в Бактрию, чтобы навести в провинции порядок. Некоторые из тамошних сатрапов и управителей не оправдали оказанного доверия; все это необходимо было исправить, прежде чем двинуться в поход на Индию.
19
Александр посетил свои новые города, выслушал жалобщиков, то здесь, то там лишая высоких постов управителей, вымогавших взятки, несправедливо обиравших богатых горожан или же слабых. И повсюду, куда бы он ни двинулся, за царем следовал двор, — кроме тех редких походов, когда требовалось призвать к ответу банды разбойников, промышлявшие на торговых путях. Ныне, рядом с обычной цепью двора, за ним тянулся и длинный ряд повозок Роксаны — с ее девицами, служанками и евнухами.
Поначалу Александр навещал жену весьма часто, обыкновенно вечерами. Вскоре, однако, стало понятно, что он отнюдь не стремится проводить там все свои ночи. Ему нравилось, чтобы все принадлежавшие ему вещи были где-то рядом, под рукою, а среди них и я; Александру также нравилось ложиться поздно, если ему того хотелось, а наутро спать никем не тревожимым. Вечерами он обменивался с женою любезностями на том греческом, какой она была способна понять, исполнял супружеский долг и возвращался к себе в шатер.
Роксана не носила ребенка: подобные вещи недолго держатся в тайне. По уверениям тех из македонцев, кто знал Александра с детских лет, у него все еще не было потомства; но с другой стороны, быстро добавляли они, он никогда не интересовался женщинами, так что это, в общем, ничего не значит.
Можно и не сомневаться в том, что родичи Роксаны с нетерпением ожидали новостей, но, кроме как в них, я более нигде не встречал того радостного предвкушения. Македонцы так и не смогли возлюбить согдианцев, найдя их отважными, но излишне жестокими воинами, к тому же не питавшими отвращения к вероломству. Воистину, отныне царь приходился сородичем половине знатных согдианцев, так что теперь провинция познала наконец мир. Но простые воины, не желавшие, чтобы их собственными сынами правил согдианский наследник Александра, в душе надеялись, что Роксана так и останется бесплодна.
Они все еще шли за царем. Александр тащил их за собою, подобно тому, как комета влечет свой хвост, он притягивал их светом и огнем. К тому же он был главою их семьи. Любой из воинов мог прийти к нему, словно дома — к старейшине рода, за советом и по-мощью. Их дела и неурядицы составляли добрую половину повседневных забот царя. И каждый из шедших за ним — македонцы, греческие наемники, дикие фракийцы с раскрашенными лицами — знал какую-нибудь историю, подобную той, о замерзшем воине, которого Александр усадил в собственное кресло, поближе к теплу. И он был непобедим. Это прежде всего.
Моя печаль понемногу исцелилась. Правда, когда Александр бывал с Роксаной, для меня у него не оставалось ничего, кроме любви, но я вполне мог жить, питаясь ею, да к тому же догадывался, что поститься мне недолго. Я знал, что жена утомила Александра, хотя мы избегали этой темы в беседах. Александр выполнял работу двух мужчин — царя и полководца; довольно часто ему приходилось становиться и простым воином, идущим в бой. Я же довольствовался тем, что оставалось после тяжкого дня; он мог прийти ко мне за небольшим, дремотным удовольствием, отданным и принятым с любовью, затем следовал отдых, и я тихонько уходил, дабы не тревожить царский сон. Не думаю, чтобы в шатре гарема все было столь же просто. Возможно, удары плетью всколыхнули в Роксане напрасные надежды.
Мало-помалу визиты Александра в гарем становились все менее протяженными или же он выходил оттуда, всего лишь осведомившись о здоровье Роксаны.
Филострат получил ларец с новыми книгами, только что прибывшими из Эфеса. Он был слишком беден, чтобы заказать их в хорошей копировальне и оплатить перевозку, и я попросил Александра сделать ему этот первый дар. Филострат распаковывал их, словно сгорающий от нетерпения ребенок. «Вот теперь, — сказал он, — мы сможем почитать греческие стихи».
ни показались мне странными после персидских, но, более скудные по языку и прямые по форме, в свое время и греческие строки раскрыли предо мною свои богатства. Слезы хлынули ручьем, когда я впервые прочел о видении Ипполита, предлагавшего горные цветы чистой богине, которую только он один мог видеть. Филострат осторожно похлопал меня по руке, предположив, что я плачу о прошлой своей жизни, — I как знать, быть может, и о настоящей.
Далеко не все мои мысли были посвящены Еврипиду. В шатре по соседству (рабы македонцев всегда раз-бивали лагерь в соответствии с планом) Каллисфен обучал телохранителей Александра. Я слышал, проходя мимо, обрывки его речей и мог уловить отдельные фразы даже с того места, где сидел, если только Каллисфен забывал понизить голос.
Исмений, хоть и сдержал данное мне слово, заговаривал со мною всякий раз, когда представлялся случай. Однажды я спросил, что он думает о философе, и Исмений рассмеялся в ответ:
— Я не посещаю его занятий уже три месяца. Для меня они чересчур утомительны.
— Правда? Я полагал, ты либо там, либо на посту. Неужели Каллисфен не жалуется? Тебя ведь могут и наказать, не так ли?
— О да. Наверное, он только обрадовался; воображает, что я слишком глуп для философии. Мы ничем иным теперь и не занимаемся, а я больше слышать не могу его рассуждений. Поначалу, бывало, он рассказывал и полезные вещи…
лишком глуп или слишком предан? Да, быть может, отсутствие Исмения неспроста оставалось «незамеченным». Исмений казался простаком по сравнению со мною, проведшим отрочество в Сузах. Услыхав, что к нему питают неприязнь, он ушел; на его месте я обязательно остался бы послушать еще.
По-гречески я уже говорил настолько бегло, что Александр даже просил меня не терять персидский акцент, звуки которого постепенно начали ему нравиться. Однако, если мимо проходил Каллисфен, я всегда жержал рот на замке: философу нравилось думать, что юному варвару не под силу совладать с языком избранной Зевсом расы. Не думаю, чтобы ему хоть раз пришло в голову, будто Александр вообще когда-либо говорил со мной.
Я действительно едва ли стоил его внимания. К персидскому мальчику все давно привыкли; так, ничего особенного — по сравнению с женой из Согдианы.
После свадьбы Каллисфен гордо выставлял напоказ свою непримиримость — он сказался больным и не был на пиру, хотя разгуливал по лагерю уже на следующий день. Александр, все еще желавший покончить с былыми раздорами, потом даже звал его на трапезу, но получил прежний ответ: философу неможется. Каллисфена вообще-то не часто приглашали, ибо в компании он бывал строг и быстро портил общее веселье. Теперь я понимаю, что он вел себя по всем правилам новой афинской философии (старик Сократ, говорят, был отличным собутыльником); знай я тогда чуть больше о Греции, возможно, и догадался бы почему. Но даже и в неведении мне казалось, что за Каллисфеном следует присматривать, и я всегда задерживался послушать, проходя мимо его шатра во время занятий. Определенные поучения он читал, изменив голос.
На ступила весна. На придорожных колючих кустах распустились белые цветы, благоухавшие жасмином; у ручьев показались лилии. Холодные ветры все еще свистели в теснинах. Помню ночь, которую мы с Александром провели, тесно прижавшись друг к другу; царь отвергал лишние покрывала, считая, что они размягчают человека, но не противился моему теплу.
— Аль Скандир, — позвал я. — Кто такие Гармодий и Аристогитон?
— Любовники, — сонно отвечал он. — Знаменитые афинские любовники. Ты, верно, видал их статуи на террасе в Сузах. Ксеркс привез их из Афин.
— Те двое, с кинжалами? Мужчина и мальчик?
— Да. Эта история есть у Фукидида… А что такое?
— Зачем им кинжалы?
— Чтобы убить тирана Гиппия. Впрочем, им не повезло. Они прикончили его брата, отчего тиран совсем рассвирепел. — Александр приподнялся на локте, чтобы поведать мне историю. — Но они умерли с честью… Знаешь, афиняне очень почитали их статуи. Когда-нибудь я отошлю их обратно. Они очень старые. Такие окостеневшие позы… И прекрасный Гармодий — он недостоин завязывать тебе сандалии…
Еще несколько мгновений — и он уснет.
— Аль Скандир, я слышал, как Каллисфен рассказывал твоим телохранителям об убийстве тирана этими двумя как о благородном деянии.
— Правда? Фукидид пишет, это обычная ошибка афинян. Я уже слыхал старую песню, будто тираноубийцы освободили город.
Я промолчал о том, что Каллисфен поучал «чужим» голосом. Еще в Экбатане мне довелось столкнуться с заговором — тогда я сразу почуял неладное, и теперь ощущал нечто схожее. Однако, пусть я и говорил на греческом, я все еще не познал тех еле приметных тонкостей языка, той игры нот и тех пауз, за коими прячутся тайны.
— Ну, ты его все-таки не убивай, — рассмеявшись, Александр погладил меня по щеке, — Аристотель мне никогда бы этого не простил.
Под покрывало проскользнул холодный воздух, и мы еще крепче сомкнули объятия. В тот день Александр поработал за троих и вскоре уже крепко спал.
Полмесяца спустя, расчесывая ему волосы перед ужином, я объявил, что Каллисфен избрал из своих учеников Гермолая, и теперь тот постоянно сопровождает философа в прогулках после занятий. Александр отвечал, что ему жаль юношу, но любовь слепа.
— Любовь тут ни при чем. Его возлюбленный — Сострат, и порой он тоже ходит с ними, я сам видел.
— Вот как? А я-то гадаю, что могло случиться с их манерами? Должно быть, Каллисфен постарался… Он-то никогда не ведал разницы между учтивостью и угодливостью. Вот ведь гадкий тип! Но Каллисфен родом с греческого юга, если ты помнишь. Шесть поколений тамошние жители хвастают тем, что у них нет владыки, и в том — заслуга половины их героев. Ксеркс дошел до самой Аттики только благодаря недоверию греков к собственным вождям. Между прочим, мой отец легко мог бы разграбить Афины, да и я тоже. Но со времен Ксеркса и до наших дней, на протяжении трех поколений, этот город воистину был великолепен, он был сердцем, средоточием свободы… Я видел Афины всего однажды. Но дух и облик города помню до сих пор.
— Аль Скандир, ты что же, никогда не расчесываешь волосы во время похода? У тебя на голове сплошные узлы… Если Каллисфен ненавидит царей, зачем же он последовал за тобою?
— Мой отец возродил из руин родной город Аристотеля, и это было платой за мое обучение. Город сожгли во время фракийской войны, когда я был совсем еще мальчишкой; та же участь постигла и Олинф, откуда родом Каллисфен. Этот хлыщ воображает, будто его труды стоят того, чтобы я вновь основал там город, хоть и помалкивает до поры. Но Аристотель послал его затем, чтобы я оставался греком. Вот настоящая причина.
Волосы уже в порядке, но я продолжаю расчесывать их, чтобы Александр не умолк.
— Ох, до смерти запытал лучшего друга Аристотеля, с которым тот вместе учился. Эта весть настигла мудреца в Македонии. «Никогда не забывай, — сказал он мне тогда, — что греков следует почитать за людей, а варваров — за скот, созданный служить им».
Поймав мою ладонь, Александр приложил ее к своей щеке.
— Великий мыслитель, но эти его слова не задержались в моем сердце. Я пишу ему всякий раз, закладывая город, ибо Аристотель объяснил мне, что значит «долг» и «закон». Он не понимает, отчего я оставляю этим людям — горстке бактрийцев и фракийцев, отслужившим свое македонцам и нескольким безземельным грекам — гарнизон и законы, а не конституцию. Греческие города в Азии я еще мог бы сделать демократиями… Они способны ее понять. Но справедливость — прежде всего. Я все еще посылаю старику дары и никогда не забуду, чем обязан ему. Я даже мирюсь с выходками Каллисфена, хотя Аристотелю никогда не узнать, чего мне это стоит.
— Надеюсь, господин мой, он не обойдется еще дороже, — ответил я. — Тебе пора подстричь волосы.
Александр никогда не завивал их, и они ниспадали небрежными прядями, подобно львиной гриве. Но остригал он волосы часто, поддерживая их форму. Еще в первые дни моей жизни в лагере Александра я стянул одну прядку с покрывала цирюльника; она до сих пор со мною, и я храню ее в маленьком золотом ларчике. Она все еще не уступает золоту своим блеском.
Более я ничего не сказал. Александр все равно пропустил бы мои сомнения мимо ушей, даже если бы я продолжал надоедать ему этой темой. Во дни посещений гарема царь бывал менее терпелив, нежели обычно.
С приходом весны мы перенесли лагерь повыше, на склон у беспокойной, вертлявой речушки, чьи берега облюбовала роща древних кедров. Просеянное листвою, даже полуденное солнце не пекло сильно. Еще там росли анемоны, а камни в чистом темном потоке отливали полированной бронзой. Запах кедровой смолы превосходил самые тонкие арабские благовония, а покровы опавшей хвои мягкостью не уступали коврам гарема. То было место, созданное для счастья.
Пусть конные прогулки по лесу дарили неземное наслаждение, я все равно находил время для занятий греческим и для присмотра за Каллисфеном и его любимыми учениками.
Конечно, он никогда не собирал сразу всех царских телохранителей. Кто-то стоял на карауле, ночная стража спала… Они все были приписаны к дежурствам, хоть Александр и не отказывал, если его просили об изменении порядка. Гермолаю и Сострату было позволено стоять вместе. Именно на их дежурство и пал выбор Каллисфена…
Я часто думал о нем, уже живя в Египте и прочитав множество книг. Он мнил себя греческим философом; он знал (как теперь знаю и я), что старик Сократ ни за что не пал бы ниц, да и Платон тоже. С другой стороны, Александр и не стал бы просить их об этом, как не попросил бы и Аристотеля, если бы тот путешествовал с ним. Мой господин распознавал и ценил величие сердца, как позже это открылось в Индии. Он не видел его в Каллисфене, сначала льстившем царю, а потом оскорбившем его. Зачем оказывать философу излишние почести? Всегда есть те, кто измеряет доблесть своею мерой и ненавидит чужое величие — не из презрения к сильному, но из жалости к себе. Такие могут завидовать даже мертвым.
Это Александр видел. Он не понимал всей силы этого чувства, ибо никогда не завидовал сам; он не видел, какое пламя ненависти завистники способны побудить в других, раздувая жалкую искру. Да и сам Каллисфен не был способен осознать свою вину. Тщеславие порождает ненависть, и оно же оправдывает ее.
Ведал ли философ, что был вылеплен словно бы из иного теста, чем собственные его ученики? Он оглядывался на великую Грецию, давно уж мертвую. А для этих македонских юношей Греция была всего лишь словом; вызывающая новизна дерзости самого Каллисфена притягивала куда сильнее.
Оба — и Гермолай, и Сострат — уже не скрывали вызова, вдохновляя на дерзость прочих, что не ускользнуло от взора Александра. Привилегией царских телохранителей было то, что подчинялись они непосредственно ему самому; никто другой не мог наказывать их. Александр отчитал Сострата и назначил ему дополнительные дежурства, Гермолай отделался предупреждением.
Срок службы обоих подходил к концу; их освободили бы от дежурств сразу, как только из Македонии им на смену прибыла бы новая группа высокородных юношей. Сострат с Гермолаем уже не были неуклюжими мальчишками, требовавшими присмотра, ныне они превратились в мужчин, которых следовало наказывать за несоблюдение долга подчинения; это они понимали. Нелегкая пора. Как-то Александр, вручая один из множества подарков, посоветовал мне: «На твоем месте я спрятал бы его подальше от глаз этой деревенщины».
Так все и шло своим чередом, пока Александр не отправился в горы поохотиться.
Мне нравилась охота, хоть сам я никогда не бывал особенно удачлив, — я любил бешеную скачку, холодный горный воздух, наших гончих, с лаем летящих по следу на высоких лапах, сторожкое ожидание у зарослей — вот сейчас оттуда появится добыча… В тот раз мы заранее знали, кого увидим, — по тому, как наши псы ощерились в глухом лае, да по помету: вепрь, здоровенный хряк.
Одна сторона цепи холмов была голой, но вторая, изрытая складками оврагов, густо поросла лесом. В тенистой прогалине, забрызганной мелкими цветами, наши гончие лаяли на густой подлесок, чуя близость зверя. Александр отдал коня одному из охранявших его юношей, остальные также спешились. Сошел с коня и я сам, хотя ужасно боялся вепря. Этот зверь может сбить человека с ног и распороть ему живот, пока тот еще не рухнул оземь; к тому же, подняв зверя на пику, я вряд ли сумел бы удержать его. «Что с того, — пронеслась мысль, — если я и погибну, Александр навсегда запомнит меня молодым и прекрасным. И не трусом».
Люди стояли, опустив пики и твердо расставив чуть согнутые в коленях ноги, готовясь выдержать удар, если вепрю вздумается броситься прямо на них. Освободившись от повода, собаки исчезли в подлеске. Телохранители встали поближе к царю — по обычаю, принесенному ими из Македонии.
Что-то черное метнулось за деревьями, оглашая лес яростным хриплым визгом. Немного в стороне от нас Пердикка поднял на пику какое-то животное и получил свою долю поздравлений, но охота еще не завершилась: лай гончих и треск ломаемых сучьев приближался к нам. Царь нетерпеливо улыбался, напружинясь с восторгом, как мальчишка. Я тоже выдавил улыбку — не разжимая намертво стиснутых зубов.
Из подлеска появилась вооруженная двумя загнутыми клыками морда; огромный хряк стоял на краю рощицы, поводя головою из стороны в сторону. Он вылез из кустов в стороне от Александра и переводил маленькие глазки с одного пришельца на другого, выбирая себе врага. Александр шагнул вперед, опасаясь, что зверь изберет кого-нибудь другого. Но в тот момент, когда вепрь уже было рванулся навстречу, к нему подбежал Гермолай и встретил зверя ударом копья.
То была неслыханная, невообразимая дерзость. Александр уступил бы игру любому сотоварищу, который стоял бы на пути у зверя, когда тот прыгал вперед; но телохранители были рядом для того лишь, чтобы служить царю, как и во время битвы.
Вепрь был тяжело ранен, но яростно боролся. Не двинувшись с места, Александр сделал другим воинам знак помочь и, когда кровавая, сумбурная работа была завершена, поманил Гермолая к себе. Тот подошел с вызывающе поднятой головой, собираясь предстать перед очами, в которых он не раз встречал недовольство, но никогда — гнев. Глянув в лицо рассвирепевшему Александру, Гермолай побледнел. Зрелище не из тех, что скоро забываются.
— Возвращайся в лагерь и верни коня в стойло. Не выходи из шатра, пока за тобою не придут.
Остальные стражи переглянулись: «верни коня» означало, что Гермолай лишился права ездить верхом. Смертельный позор для царского телохранителя.
Мы двинулись к другой рощице — охота продолжалась. Думаю, в тот день мы загнали оленя и только тогда вернулись. Александр не стал делать вид, будто бы ничего не произошло.
Тем же вечером он заставил всех своих телохранителей выстроиться на площадке перед шатром; я впервые видел всех вместе и был поражен их числом. Александр объявил, что прекрасно знает, кто служит ему честно, и этим людям нечего страшиться. Некоторые, впрочем, стали ленивы и дерзки; их уже предупреждали, но тщетно. Царь поведал о проступке Гермолая, которого привели под стражей, и спросил, что он может ответить.
Мне рассказывали позже, что в Македонии юноша становится мужчиной, только убив вепря (или — во дни царя Филиппа — другого мужчину), выйдя против него один на один. Не могу сказать, думал ли про то Гермолай, но Александр явно не подозревал о такой подоплеке его проступка. В любом случае, Гермолай ответствовал:
— Я помнил, что я — мужчина.
Я тоже помнил кое-что. А именно Каллисфена, призывавшего учеников не забывать, что они — мужчины, пользуясь при этом «чужим» голосом. Не ведаю, догадался ли Александр, откуда взялись эти слова. Он просто сказал Гермолаю:
— Тогда ты наверняка сможешь принять наказание, как должно. Двадцать ударов бичом, завтра на рассвете. Все остальные придут посмотреть на это. Разойтись.
Я подумал тогда: если Сострат и вправду любовник ему, для него наказание будет еще страшнее. Не следовало поощрять друга в дерзости; в конце концов, Сострат был постарше. Как бы там ни было, видевший раны и боль в теле, которое любил, сам я не мог не сочувствовать.
Впервые за все правление Александра его телохранителя предавали бичеванию. Надо сказать, Гермолай снес свое наказание хорошо. Бич не вспорол ему плоть до кости, как случалось в Сузах; тем не менее раны он оставил, и, по-моему, Гермолай не представлял себе, что могло быть и хуже. Шрамы останутся на всю жизнь: позор, видимый всякий раз, когда Гермолаю придется раздеваться для упражнений. В отличие от грека, перс всю жизнь мог бы хранить в тайне свои шрамы…
Я видел, как Каллисфен положил ладонь на плечо Сострату. Дружеский жест, но Сострат, не отрывавший глаз от возлюбленного, не видел лица философа за своим плечом. На нем было написано удовлетворение. Не от созерцания чужих страданий, нет — то было удовольствие, которое проскальзывает на лице того, кто видит, что события складываются именно так, как он того желает.
Что же, размышлял я, если Каллисфен воображает, что этот случай обратит воинов Александра против царя, то он попросту круглый дурак; они понимают значение слова «дисциплина». В тот момент я не подумал, что о скрытой радости Каллисфена стоило бы поведать Александру, а потом почти что забыл о ней, когда впоследствии все изменилось. Уроки, которые мне удавалось подслушать, не подстрекали к бунту, а «чужой» голос пропал, как не бывало. Возможно, Каллисфен сожалел, что своими поучениями навлек беду на одного из учеников. Гермолай же, чьи раны быстро зажили, вернулся к своим обязанностям и стал весьма ревностен в службе. Сострат — тоже.
Примерно в то время вокруг царя стала крутиться прорицательница-сирийка.
Она месяцами следовала за нашим лагерем: маленького роста и очень смуглая, ни молодая, ни старая, в прошитых золотою нитью лохмотьях с дешевыми, безвкусными бусинами. У нее был знакомый дух — и она шаталась по лагерю, пока дух не указывал ей на нужного человека. Тогда она подходила к избраннику и предлагала ему удачу за каравай хлеба или кусочек серебра. Поначалу над прорицательницей смеялись, но вскоре увидали, что те, кто давал ей что-то, получали взамен обещанное. Пророчествовать для всякого она не могла — ее господин должен был сначала указать нужного человека. Вскоре ее саму стали считать добрым знамением, и она уже никогда более не голодала. Но однажды какие-то пьяные остолопы вздумали высмеять ее; сначала она здорово перепугалась, но потом внезапно поймала взгляд главного забияки и — как будто впервые увидела его — сказала: «Ты умрешь в полдень, на третий день ущерба нынешней луны». Он пал в мелкой стычке в указанный день, и сирийку оставили в покое.
Раз или два она предлагала удачу самому Александру, ничего не требуя взамен. Он рассмеялся, подарил ей что-то и даже не остановился выслушать. Можно было вполне уверенно предсказывать победу; но однажды расслышав ее слова, а потом убедившись в их правдивости, царь всякий раз останавливался послушать прорицательницу, как бы ни спешил. На его золото сириянка купила новое цветастое одеяние, но так как она спала, не снимая платья, то уже очень скоро оно стало походить на старое.
По утрам я входил в царский шатер через скрытый пологом тайный ход, позволявший мне оказаться прямо в опочивальне Александра (это было устроено для Дария, чтобы незаметно приводить женщин). Однажды я нашел сирийку сидевшей у шатра, скрестив ноги. Телохранители не прогнали ее, сославшись на запрет Александра.
— Неужели, матушка, — спросил я, — ты просидела тут всю ночь? Кажется, ты вовсе не сомкнула глаз.
Она поднялась, в ушах качнулись монеты — две из тех, что Александр дал ей.
— Да, мой маленький. — (Я был выше ее на целую голову.) — Мой господин послал меня, но теперь он говорит, что время еще не пришло.
— Не огорчайся, матушка. Ты ведь знаешь: когда настанет счастливый день, царь выслушает тебя. Ступай и поспи.
Примерно месяц спустя после памятной охоты на вепря Пердикка устроил пирушку для Александра.
То была роскошная трапеза, на которую пришли все его друзья, а также их возлюбленные, коими на подобных празднествах бывали высокородные греческие гетеры. Конечно, они не были персиянками. Благородный перс скорее предпочел бы умереть, чем представить на публике самую незначительную из своих наложниц; даже те македонцы, чьи женщины были захвачены в покоренных городах, не предавали их подобному позору. Да и Александр не позволил бы.
Сквозь распахнутый полог шатра я видел Таис, любовницу Птолемея: в венке из розовых бутонов она сидела на ложе своего господина, рядом с Александром. Она была его давней подругой, почти с самого детства, ибо стала возлюбленной Птолемея прежде, чем македонцы пришли в Азию; тогда она была совсем юной, но и теперь еще блистала, красотой. Птолемей держал ее почти как жену, хоть и не совсем: Таис первая не допустила бы такого поругания своей коринфской славы. Александр всегда хорошо с нею ладил; именно Таис убедила царя поджечь персепольский дворец.
Собираясь на пир, Александр оделся во все греческое — на нем был синий хитон с золотой каймою и венок из золотых листьев, в который я вплел для него несколько живых цветков. Я думал: «Он никогда не стыдился меня. Сегодня я разделил бы с ним пиршественное ложе, если бы Александр не знал, что это огорчит Гефестиона». Все легче становилось мне забыть о Роксане. Гефестиона же не забуду никогда.
Александр просил не ждать, но я не покинул шатра, не позаботившись об обычных мелочах. Я чувствовал странную вину при мысли о том, чтобы уйти и уснуть, хотя было уже довольно поздно, когда я вышел посмотреть, как идет пир.
Вокруг царского шатра на часах стояли стражи — обыкновенный отряд из шести человек: Гермолай, Сострат, Антикл, Эпимен и еще двое; Антикл совсем недавно сменил очередность несения стражи. Я стоял у тайного входа, вдыхая аромат ночи и слушая тихое гудение лагеря, собачий лай (то не был Перитас, коего я оставил спящим в шатре) и смех пирующих. Свет из-под откинутого полога освещал стоявшие вокруг кедры под самыми причудливыми углами.
Женщины собрались уходить. Они взвизгивали и смеялись, спотыкаясь нетвердыми ногами о корни и опавшие с кедров ветви. Факельщики вели их сквозь лес, а в шатре кто-то уже ухватился за лиру, и послышалось нестройное пение.
Красота ночи, порхающий меж стволов свет и музыка удержали меня на месте, и я медлил, не знаю даже сколько. Внезапно рядом очутился Гермолай, чьих шагов по мягкой земле я не расслышал.
— Ты ждешь его, Багоас? Царь сказал, что вернется поздно.
Еще недавно он вставил бы издевательский смешок, теперь же говорил вежливо. Я еще раз подивился тому, как улучшились его манеры.
И только я открыл рот, чтобы сказать, что уже иду спать, как мы с Гермолаем увидели приближающиеся факелы. Должно быть, я долго просидел там, зачарованный музыкой и сказочным пейзажем. Факел освещал путь Александру, а Пердикка, Птолемей и Гефестион сопровождали царя к шатру. Все они довольно твердо держались на ногах и весело болтали по дороге.
Радуясь, что все-таки дождался господина, я собирался войти внутрь, когда увидел в мечущемся факельном свете сирийку. Она бесшумно бежала навстречу Александру, размахивая руками, подобно ночной птице; добежав, ухватилась за его хитон и потянулась вверх, чтобы поправить венок на его голове.
— Что случилось, мамаша? — спросил он с улыбкой. — На сегодня мне и так уже довольно удачи.
— О нет, мой царь! — Она снова зажала край хитона в кулаке величиной с большой орех. — Нет, огненное дитя! Мой господин видит тебя, он видит огромную удачу впереди. Вернись на свой пир и веселись до рассвета, там ждет тебя самая большая удача в твоей жизни. Здесь ты не найдешь ее, нет, тут ее вовсе не сыскать…
— Вот видишь? — переспросил Пердикка. — Вернись и принеси удачу нам!
Александр обвел друзей озорным, смеющимся взглядом:
— Боги дают хороший совет. Ну а кто окунется со мною, прежде чем мы продолжим веселье?
— Кто угодно, но не ты, — отвечал Гефестион. — Этот талый снег как вода Кидна, а ты ведь знаешь, что едва не погиб в тот раз. Так давай просто вернемся и споем еще.
И все они отправились пировать дальше, за исключением Птолемея и Леонната, которым следовало нести стражу наутро. Возвращаясь к шатру, я видел, что царские телохранители покинули пост и совещались, сгрудившись в кучу. «Вот уж верно, дисциплина налицо, — подумал я. — Ну, кто куда, а я — спать».
И все-таки не тронулся с места. После слов пророчицы ночная тишь казалась мне жутковатой. Мне не понравились ее слова о том, что удача не ждет Александра в его собственном шатре. Я вошел. Телохранители продолжали шептаться, отвернувшись от входа; любой мог зайти в шатер, как и я, незамеченным. Я подумал: «Да, где уж им стать добрыми воинами».
У изножья царской кровати, безмятежно вытянувшись, посапывал Перитас. Он был из тех собак, которым снятся сны, и часто дергал лапами, с тихим поскуливанием гоняясь за приснившейся добычей. Но в ту ночь он лежал тихо и даже не поднял головы при жуке моих шагов.
Я решил, что сам проведу остаток ночи здесь, оберегая моего господина от злосчастий, раз даже собственный пес его потерял бдительность. А потому завернулся в покрывало и уселся в дальнем от входа углу — на тот случай, если с царем сюда войдут и друзья. Хвоя делала землю мягкой, и я вскоре сомкнул глаза.
Проснулся я, когда день уж давно начался. Александр был рядом, и вообще спросонок шатер показался мне забитым людьми. Это были ночные стражи, но что они здесь делали? Их дежурство завершилось на рассвете… Царь говорил с ними с теплотою, сказав, что понимает причину их заботы и хочет предложить кое-что в награду за такую преданность. Улыбаясь, он каждому выдал по золотой монете, после чего отпустил всех.
Мне не показалось, чтобы Александр был сильно утомлен этой долгой ночью; верно, разговор с хорошими друзьями придает человеку силы. Да и сам Александр уже не пил столько вина, как на берегах Окса или в стенах Мараканды.
Последним вышел Сострат. По случайности он бросил взгляд в мою сторону и изумленно воззрился на меня. «Нечего теперь таращить глаза, — подумалось мне, — коли все вы держали их закрытыми ночью».
Сбрасывая одежду, Александр пробормотал, что мне не стоило дожидаться его, а нужно было преспокойно отправиться спать. В ответ я осведомился, явилась ли ему обещанная удача.
— Да. Но встретил я ее здесь, в своем шатре. Ты же видел, кто стоял вчера на часах — все наглецы, как на подбор. Их должны были сменить еще на рассвете, но когда я вернулся, все были на своих постах как ни в чем не бывало. Они придумали это в надежде на прощение. Я еще никогда не бывал груб с человеком, пришедшим с повинной головой. А ведь, явись я рано, им бы так и не удалось выказать мне преданность. Надо будет подарить что-нибудь сирийке. Но, о Геракл, как же я устал! Пусть никто не тревожит меня весь этот день…
Я умылся и сменил одежду, оседлал коня, прокатился легким галопом по лесу и потом, когда в лагере уже началась привычная суета, вернулся к царскому шатру, дабы убедиться воочию, что Александра не беспокоят просьбами или жалобами. Он спал как убитый; но самое странное, что его примеру следовал и Перитас. Я потрогал нос пса — тот оказался холодным.
Во внешнем покое шатра вдруг послышались голоса, которые я счел чересчур громкими. Два телохранителя — Птолемей и Леоннат — привели сюда еще двух мужчин, которые казались чем-то ужасно озабоченными. В одном из них, к немалому своему удивлению, я признал Эпимена из ночной стражи — он судорожно всхлипывал, закрывая руками лицо. Второй вполголоса уговаривал Птолемея:
— Прости его, господин! Бедняга и так уже достаточно страдал.
Выйдя к ним, я обратился прямо к Птолемею, попросив не шуметь: царь спит и просил не тревожить.
— Знаю, — резко ответил Птолемей. — Но мне придется разбудить его. Александру сильно повезло, что он остался в живых… Леоннат, я могу оставить с тобою этих двоих?
Что же могло случиться? Неслыханное дело — будить царя вопреки приказу, когда он только-только уснул. Но Птолемей не был глуп, и я вошел к Александру вслед за ним, рассудив, что имею на это право.
Александр перевернулся на спину и тихонько похрапывал; должно быть, сон его был необычайно крепок. Птолемей встал над ним и, склонившись, позвал его по имени. Веки Александра дрогнули, но он не шелохнулся. Птолемей потряс его за плечо.
Он пробуждался словно бы от смерти. Распахнутые глаза Александра поначалу казались слепыми.
С тяжким вздохом он вновь прозрел и, качая головой, спросил хриплым со сна голосом:
— Ну, что случилось?
— Ты проснулся, Александр? Слушай. Речь идет о твоей жизни.
— Да. Я проснулся. Продолжай.
— Прошлой ночью на часах стоял твой телохранитель по имени Эпимен. По его словам, все они вшестером намеревались убить тебя во сне и, если бы ты вернулся не так поздно, сделали бы это.
Брови Александра низко опустились, и, сев на кровати, он принялся тереть глаза кулаками. Я подошел с полотенцем, смоченным в холодной воде; взяв его, он протер лицо. Помолчав еще немного, он спросил:
— Кто это плачет?
— Мальчишка. Говорит, ты был добр к нему этим утром, и он не вынес своего позора.
Александр улыбался им! Я вспомнил, что творилось в моей душе, когда он впервые улыбнулся мне…
— Он рассказал своему любовнику, — продолжал Птолемей, — ибо не знал, что ему теперь делать; они все поклялись друг другу… Любовник Эпимена служит в рядах Соратников; он все решил за друга и попросил своего старшего брата уладить дело.
— Понимаю. Узнай для меня, как зовут этого человека, я обязан ему жизнью. А что же остальные? Что они собираются делать теперь?
— Ждать. Ждать, пока вновь не подойдет их очередь охранять тебя. Мальчишка говорит, они целый месяц добивались того, чтобы вместе встать на часах. Вот почему они болтались вокруг шатра этим утром: не могли смириться с тем, что план провалился после всех этих стараний.
— Да, — медленно проговорил Александр. — Да, я понимаю. Другие имена он может назвать?
— Я уже записал их. Ты хочешь услышать эти имена от меня или же от него самого?
Александр помолчал, снова протирая глаза влажным полотенцем.
— Нет, просто арестуй всех. Встречусь с ними завтра. Не могу разбирать дело о предательстве в полусне… Но я хочу повидать Эпимена. — Александр поднялся на ноги, и я помог царю облачиться в свежий хитон.
Во внешнем покое братья пали на колени; старший — горестно разведя руками. Александр сказал ему:
— Нет, Эврилох, не проси у меня жизни своего брата.
Лицо мужчины посерело от ужаса.
— Нет-нет, ты неверно понял, — поспешил добавить царь. — Я хотел сказать, не отнимай у меня удовольствия подарить ее тебе, не выслушивая просьб.
Нет, Александр вовсе не хотел мучить его, царь попросту едва проснулся.
— Тебя я отблагодарю позже; вы оба понадобитесь мне завтра, но сейчас отбросьте прочь все тревоги.
Каждому Александр по очереди предложил свою правую руку заодно с улыбкой. Я видел, что с этого момента любой из двоих положит за царя свою жизнь, стоит лишь тому сказать слово.
Когда оба вышли, Александр обратился к Птолемею:
— Объяви о прощении ближайшим родственникам, иначе они будут бегать от нас по всей Бактрии. Зачем это нужно? Мы оба отлично знаем, с кого все началось. Пойди и арестуй его, но содержи отдельно от остальных.
— Ты имеешь в виду Гермолая?
— Я имею в виду Каллисфена. Время пришло. Ты сделаешь это для меня? Тогда я, пожалуй, вернусь в постель.
Вскоре он уже крепко спал. Александр давно привык жить на краю гибели.
Вечером он пробудился, выпил воды, приказал набрать ночную охрану из числа Соратников и вновь уснул, чтобы проснуться лишь на рассвете. Потом он послал за мною.
— Ты предупреждал меня, — сказал Александр. — Снова и снова ты предупреждал меня. Я думал… — Своею ладонью он накрыл мою. Конечно же, он думал, что мне мерещатся заговоры оттого, что я долго жил при персидском дворе, и не моя вина, если пропитавшую его подозрительность я храню в себе и поныне. — Я считал твои опасения нелепыми. Ты Слышал, как Каллисфен вбивал все это им в головы?
— Да, пожалуй. Говори он по-персидски, я знал бы точно, но, как мне кажется, главное я понял.
— Расскажи все сначала. Этих людей мне предстоит допрашивать, и у меня нет ни малейшего желания вытягивать из них каждое слово. Когда я смогу с чего-то начать, дело пойдет быстрее.
У меня не было подобных надежд. Былая жалость обратилась во мне в искры, летящие от всепожирающего пламени. Если бы понадобилось, я пытал бы предателей собственными руками, обладай я должным умением. Но я рассказал все, о чем вспомнил, начав о афинских любовников.
— Да, — сказал Александр, — я прочел тебе мудрое наставление и смеялся. Ты еще спрашивал, для чего им кинжалы.
— Каллисфен постоянно рассказывал о каких-то греческих тиранах. Не помню, как их звали. Они жили в… в Си… Сиракузах? И еще — в Тессали.
— В Фессалии. Там тирана убили во сне. Продолжай.
— Но потом, когда ты приказал дать Гермолаю плетей, все закончилось. Уроки были только о праведной жизни да о том, как выводить числа. Я уж думал, Каллисфен устыдился содеянного. Но теперь мне кажется, он выбрал из учеников тех, кто годился для исполнения его планов, и хотел сохранить заговор в тайне от остальных. Несколько дней назад, катаясь на коне по лесу, я наткнулся на всю компанию — Каллисфен был там вместе с ними и еще с парой новичков. Я подумал тогда: он показывает им целебные травы, как Аристотель — тебе самому.
— Почему бы и нет? После того, как даже я сам посмеялся над тобою, ты мог думать все что угодно… Знаешь ли ты, кто были остальные?
Я знал — и назвал имена, вовсе не собираясь упрекать Александра за то, что он так поздно обратил внимание на мои страхи. В царе меня привлекало то, что для него всегда самым сложным было подумать о ком-то плохо — пусть даже о человеке, с которым он, Александр, был не в самых лучших отношениях. Я не стал напоминать, что еще давным-давно предлагал избавить его от Каллисфена. Я вспомнил, как мягко говорил Александр с ожидавшими его убийцами, его подарки. Это само по себе могло оставить на нем отметину — поглубже, чем шрам от катапульты, полученный в Газе.
Телохранителей вывели прочь из лагеря, дабы подвергнуть допросу. Птолемей, который, по-моему, был там, пишет, что все они сознались: Каллисфен воодушевлял их и всячески подстрекал к измене.
Позже Александр нашел меня в царском шатре, где я поил молоком Перитаса. Псу было так худо от зелья, которым его попотчевали в ту ночь, что он, бедняга, не мог есть твердой пищи. Царь сказал:
— Те двое, названные тобой, сознались. Благодарю тебя за это. — Он погладил пса, который поднялся на непослушные лапы поприветствовать хозяина. — Я рад, что тебе не пришлось побывать там; ты слишком нежен для подобного зрелища.
— Нежен? — переспросил я. — Они убили бы тебя спящим, ибо даже всем скопом не набрали отваги, чтобы бросить вызов в лицо, когда б ты уже проснулся и, раздетый догола, имел в руках один только меч. Нет, господин, ты не счел бы меня нежным в такую минуту…
Александр пробежал ладонью по моим волосам — и не поверил мне.
Они шли на суд сами, на собственных ногах. Не будучи македонцем, я явился туда для того лишь, чтобы видеть, как другие побивают предателей камнями. Камни собрали на речном дне — они были чистыми, круглыми и удобными для броска. Но чтобы перс побил камнями македонца? Нет, это могло вызвать настоящую бурю. Там и без меня хватало рук, жаждущих вершить правосудие. Решение о казни было принято под одобрительный гул; даже отцы приговоренных, если они были там, согласились с общим решением. По древнему македонскому обычаю, они должны были бы умереть вместе с преступниками — не из-за подо-зрения в соучастии, а чтобы избавить царя от угрозы кровной мести. Александр первым объявил о полном прощении всех родственников приговоренных.
Когда их привели, Александр спросил, не желает ли кто-нибудь из них говорить? Я видел, как Гермолай кивнул.
Скажу вам, он хранил самообладание, хотя ближе к концу речи голос его стал срываться. Каждое слово выходило из уст глухим, будто искаженное далеким эхом. То был голос верного ученика — твердый голос, это я могу признать, — отдающего дань уважения своему учителю. Большинству македонцев речь Гермолая показалась простой наглостью, и Александру пришлось сдерживать их эмоции, чтобы позволить юноше закончить; для тех же, кто слышал речь Каллисфена о падении ниц, она стала лишним доказательством вины философа.
Когда их уводили к столбам, Сострат прошел совсем рядом со мною. Именно он видел меня в шатре тем утром и теперь с ненавистью плюнул в мою сторону:
— Да, мы и тебя прикончили бы, скверно размалеванная варварская шлюха!
Я страдал оттого, что вынужден лишь смотреть, как остальные мстят за моего господина. Видя рядом сильного мужчину с большим камнем в руках, я молил Митру, карающего предателей: «Пусть этот камень будет брошен за меня». Один из таких камней раскроил череп Гермолаю.
Каллисфена я более не видел. Только македонцы имели право быть судимыми Ассамблеей. Птолемей говорит, философа просто убили, допросив, но я сомневаюсь, чтобы он видел смерть философа собственными глазами, да к тому же я слышал совсем иную историю.
В то время Александр не заговаривал со мною о судьбе философа, а потому я и не спрашивал. Тогда мне казалось, что вся эта история легла тяжелым грузом ему на душу и он вряд ли думал, что я смогу понять хоть что-нибудь. Впрочем, гораздо позже, когда царь был навеселе и совсем позабыл, что ничего не рассказывал мне, он упомянул о неких событиях. Из чего я и получил общее представление о происшедшем. Думаю, они проглядели бумаги Каллисфена и нашли там письма от Аристотеля. Тот, видимо, знал от племянника, будто царь заводит друзей среди варваров, а некоторых даже ставит военачальниками своего войска; будто он требует от свободных греков, чтобы те кланялись ему до земли вместе с этим вечно раболепствующим народом; будто сперва он возлег с евнухом-персом, прежде уже побывавшим в постели Дария, а потом унизился до того, чтобы жениться на дикарке — обычной танцовщице, которую приметил на пиру… И философ отвечал племяннику (вне сомнения, Каллисфен почитал эти письма слишком драгоценными, чтобы уничтожить): как раз подобные вещи и приводят правление к тирании, которая погубит и исковеркает все здравые обычаи Греции. Любую цену должен заплатить здравомыслящий человек, дабы положить всему этому конец.
Старики, Сократ да Платон, оба побывали в шкуре простых воинов; Аристотель же — никогда. Быть может, он и не представлял себе, что его слова смогут выпить к ЖИЗНИ нечто большее, чем новые рассуждения. Если так, тогда Аристотель плохо разбирался в людях. Александр же, отменно видевший человечью природу, теперь знал о ней еще больше; едва ли покажется странным, что он усомнился в намерениях своего старого учителя.
В любом случае, гораздо позже мне довелось услышать, что Каллисфен продолжал путешествие с нашим лагерем: живой, но закованный в цепи. Александр намеревался допросить его в Греции, перед лицом самого Аристотеля, дабы тот видел, к чему могут привести слова, но уже в Индии Каллисфен умер от какой-то местной болезни. В одном можно быть вполне уверенным: в Афинах, которые Александр пощадил, чтобы терпеть потом ненависть и клевету, Каллисфен действительно почитался бы великим героем, если ему удалось бы умертвить царя. Со мною, повторюсь, Александр никогда не заговаривал об этом.
С Гефестионом же они говорили. Они провели весь тот вечер вместе, тихо беседуя и поглаживая распростершегося у их ног Перитаса. Еще мальчиками, в Македонии, они вместе учились у старика и теперь разделяли одни и те же скорбные мысли. Гефестион знал все думы Александра, как свои собственные; он не походил на мальчика из Суз, который только и умел, что доставлять наслаждение царю.
Лишь одно ведомо мне доподлинно: никаких засушенных цветов или странных животных не посылал более Александр в афинскую школу. И это я могу понять; пока власть Александра созревала, ему часто приходилось вопрошать себя, как поступил бы на его месте старый учитель. Кончено. Отныне Александр прислушивался только к советам собственной души.
20
В том году мы так и не двинулись в Индию. В Согдиане царя нагнала новая армия, которую надлежало обучить, — молодые воины из провинций, разбросанных по всей Азии. Хотя над ними уже потрудились македонские военачальники, одно дело — объездить жеребца, и совсем другое — дать ему почувствовать хозяйскую руку.
Для меня было действительно странно видеть те самые народы (и подчас тех же людей), что когда-то воевали за Дария, вновь собранными в огромное воинство, и притом столь отличное от прежнего. Они более не были бесформенной массой земледельцев, чье оружие ковалось местными мастерами. Они уже не ждали приближения колесниц, из которых могли бы подавать приказы их вожди; одного лишь слова было им довольно ныне, чтобы построиться в фаланги или по-вернуться кругом.
Зная, что эти люди захотят узреть царя, Александр принимал их в своем парадном облачении. Его доспехи сияли на солнце так, словно с небес спустился сам бог войны. Когда он бросил войско в воображаемую битву, все эти люди выполнили приказ, будто надеясь получить награду. Александр стоял на невысоком холме, окруженный полководцами и несколькими персидскими военачальниками, направляя гигантское сонмище людей, собранное завоеванными им народами; им стоило всего только немного изменить направление бега, дабы стереть его с лица земли. Конечно же, подобное святотатство было невозможно — просто потому, что царь твердо знал: тому не бывать. В этом весь Александр.
Он вернулся к Скале вместе с женою, дабы навестить ее сородичей в соответствии с древними обычаями. Несомненно, они были немало раздосадованы, видя, что Роксана не носит ребенка, но Александр по-царски одарил всех, говорил с ними вежливо и не взял другой жены. Чем они могли ответить на такую доброту?
Одного раза оказалось довольно. Александр был слишком горд, чтобы делиться с кем-либо секретами царского ложа, даже со мною. Он знал, что я все понимаю и без слов. Я слыхал речения мудрых, будто некоторые мужчины женятся на тех девицах, в которых узнают норов собственных матерей. Судя по всему, что мне удалось разузнать о царице Олимпиаде, ее сын был именно таков. Но сам он слишком поздно понял это.
Об Олимпиаде я слыхал, что она была вспыльчива нравом и прекрасна телом, а также устраивала со своим господином шумные перебранки — до самого дня его смерти, к которой, как порою шептали, сама приложила руку. Она прямо-таки изводила Александра любовью, постоянно стравливая отца с сыном; они никогда не бывали друзьями достаточно долго… Как знали все мы, Олимпиада так и не смогла обучиться вести себя, как подобает благородной женщине, ибо ее письма, многословно пересказывавшие македонские интрижки и ее стычки с царским регентом Антипатром, преследовали Александра повсюду, находя его в самых удаленных уголках Азии. Кто-то слыхал из его собственных уст — сразу после того, как царь прочел одно такое письмо, — будто она запрашивает слишком высокую цену за те девять месяцев, на которые дала ему приют.
По моему собственному разумению, все это лишний раз доказывает, что персам есть чему поучить греков в обращении с женщинами. Может статься, мы научили этому Александра. Наша в том заслуга или нет, но, сколь бы мягок он ни бывал с ними, где-то внутри его защищала железная броня, выкованная, надо полагать, в тот самый момент, когда он вырвался наконец из-под влияния матери. С Роксаной у него не бывало ссор. Александр ни на минуту не забывал, что он — Великий царь. У согдианки были шатер гарема и все ее приближенные; там она могла править, как ей вздумается. Царь же время от времени наносил ей визиты; если же Роксана выказывала нетерпение или же каким-то иным образом причиняла беспокойство, Александр просто покидал ее и возвращался в гарем не скоро. Я-то знаю, ибо в таком случае он тел прямо ко мне, и в его лице я замечал бесспорные признаки неприязни к кому-то; я был научен замечать подобные вещи. Из Македонии прибыл небольшой отряд новых телохранителей, еще дома узнавших о судьбе, постигшей изменников. Испуганные мальчишки, боявшиеся лишний раз открыть рот, были сразу же представ лены царю. Александр милостиво говорил с ними и мгновенно выучил все имена. Вздыхая с облегчением, они сбивали друг друга с ног, стремясь услужить первыми; со мною они говорили уважительно и принимали мои советы с благодарностью. Мне они казались совсем еще юными. С тех пор, как армию Александра догнали их предшественники, пролетело целых четыре года.
Однажды в предрассветной полутьме один из них разбудил меня, умоляя поспешить к царю. Александр сидел на краешке своего ложа, кутаясь в купальные одежды. Рядом с ним на простынях и подушках растянулся Перитас, занявший всю кровать целиком. Бедный пес так полностью и не пришел в себя с тех пор, как злодеи-охранники попотчевали его неведомой отравой.
— Он пытался вскарабкаться на кровать, и я приказал ему лежать на полу. Потом он попытался еще разок, и что-то помешало мне прогнать его снова, — тихо проговорил Александр.
— Сколько ему?
— Одиннадцать. Он мог бы прожить еще несколько лет… Вчера он вел себя так тихо. Перитас из Иллирии — мне подарили его загонщики дичи, охотившиеся с царем Котисом, когда я поссорился с отцом и ушел из дому. Тогда Перитас походил на медвежонка… Я никуда не спешил, и он был мне добрым товарищем в дороге.
— Непременно нужно воздвигнуть ему надгробный памятник, — сказал я, — чтобы о Перитасе помнили и люди, которым жить после нас.
— Я поступлю еще лучше. Я назову его именем свой следующий город.
Он стоит на хорошей земле, удобно расположенный по меркам военных и купцов, прямо на пути в Индию. Могила Перитаса вместе со статуей находятся у ворот: их видно сразу, как только заходишь в город. Имя ему — Перита.
Когда дороги замерзли, мы остановились на зиму в Восточной Бактрии. Хотя важные новости достигали нас, несмотря на холод, прошло немало времени, прежде чем мы узнали о том, что запоздалая месть Каллисфена уже вершится.
Весть о его аресте превратила Афины в потревоженное осиное гнездо. Прошло уж более десяти лет после того, как царь Филипп победил афинян в битве, которой не искал (известный оратор Демосфен устроил сражение, уговорив сограждан выступить против македонцев с оружием), и превратил в руины древние Фивы. Восемнадцатилетний Александр первым прорвал строй мятежников. После того Филипп проявил к Афинам потрясшее всю Грецию милосердие. Но вопреки тому (или же, как раз наоборот, именно поэтому — ибо кому ведомы тайны человеческих сердец?) афиняне недолюбливали его и даже, как говорили, участвовали в заговоре, приведшем к убийству царя. Сына его они также невзлюбили, хотя он был в Афинах лишь однажды, да и то придя с миром, а не с войною. Пока жил мой господин, горожане вели себя тихо из страха перед ним; после смерти Александра они, подобно шакалам, принялись терзать его память грязной ложью.
Даже Аристотелю не помогло то, что он наставлял своих учеников в духе ненависти к персам; спасая жизнь, обвиненный в сочувствии Македонии, ученый старец бежал прочь из Афин, чтобы никогда не вернуться обратно. Его школа перешла к другому мудрецу, и тогда философы запели хором.
Итак, ныне мой господин слывет варваром, ибо выказывал милость и честь моему народу; тираном, повинным в наказании заговорщиков, замышлявших убить его (право, данное скромнейшему из граждан Афин); всего лишь хвастливым воякой, хотя всюду, где бы ни бывал он, вместе с ним проникала и Греция — та Греция, которую Александр чтил и чьими наследниками оказались недостойные лжецы.
Поднятый афинянами шум причинил много зла, но вместе с тем нет худа без добра: именно клевета греков побудила царя Птолемея взяться записать всю ту правду, которую мы помним, и сделать это сейчас, пока у него еще есть время. Ныне Птолемей предпочитает занятия книгой управлению Египтом, каковое в основном предоставил сыну.
«О дорогой мой Багоас! — часто взывают ко мне друзья. — Подобный тебе человек, прочитавший лучшие греческие труды, как может он примириться с тем, что так и умрет, не повидав Афины? Путешествие туда — чудная прогулка по хорошей погоде. Я сам могу порекомендовать судно; я запишу для тебя названия всех тех мест, которые следует посмотреть; я дам тебе письма к ученым мужам. Что сдерживает тебя, Багоас? Ведь ты сам много странствовал по миру и заходил куда дальше! Поезжай же прежде, чем возраст согнет твои плечи, а всякое странствие обратится в мучение…» Так говорят они. Но мой господин остается здесь, в Александрии, в своем доме из золота; мой господин, который теперь моложе меня самого… Ему ведомо, отчего я не соглашаюсь отправиться в Афины.
Наступила долгожданная весна. Пришло время для похода на Индию.
Всю зиму царь вел долгие беседы с караванщиками и греками, бывавшими по ту сторону Кавказа, — они далеко заходили со своими товарами и подолгу жили в чужих краях. Стремясь вновь услышать греческую речь (или же из страсти к золоту), они приходили рассказывать Александру о стране, лежащей за горами, стране Пяти Рек.
Реки те берут начало в горах, а величайшая из них называется Инд — она вбирает в себя остальные. Почти все инды, живущие по берегам пяти рек, давно враждуют друг с другом и с радушием встретят всякого, кто поднимет оружие против их собственных врагов. По словам Александра, в Греции было примерно так же — именно таким образом его отцу Филиппу удалось завоевать ее.
От человека, заходившего в своих странствиях дальше прочих, царь узнал однажды, что в полумесяце пути от дальнего берега Инда течет еще одна река, даже полноводнее и шире в русле. Сей поток, имя коему Ганг, течет не на запад, а на восток и впадает в океан.
Я редко видел Александра в столь добром настроении. Радость его не иссякла, даже когда пришло время для сна, а ведь он говорил об этом весь день:
— Внешний океан! Мы должны пересечь весь мир, дойти до самого края! Мы сможем отправиться домой морем — поплывем на север, до Эвксина, или же на юг, к Вавилону… Мы ступим на край земли!
— Об этом подвиге люди будут помнить вечно, — отвечал я. — Потомки не забудут о нем.
Тем вечером на мне был костюм из шелка, купленного в Мараканде, с летающими змеями и цветами. Голубоватое сияние тонкой ткани бросилось мне в глаза (я снял одеяние, чтобы помочь Александру вымыться); в зеленоватом камне его пуговиц, тяжелых и холодных на ощупь, были вырезаны магические символы. Торговец уверял, будто шелк целый год провел в пути… «Лжец! — думал я. — Он просто набивал цену!»
— О чем ты думаешь? — спросил Александр с улыбкой.
Мне неловко было признаться в пустой мелочности своих мыслей, и я ответил:
— Об алтаре, на котором будет выбито твое имя; об алтаре, который ты воздвигнешь на дальнем конце мира.
— Завтра утром я собираюсь на прогулку. Надо дать старику Буцефалу пробежаться, или он загрустит… Поедем вместе, его шаг все еще вполне легок. Но мне жаль, что Буцефалу придется перейти горы… — Александр все еще тосковал о Перитасе. Друзья предлагали ему замечательных щенков, но царь не хотел заводить другого пса. — Буцефалу пошел уже третий десяток, знаешь ли.
Я склонился над ним, сидевшим в ванне, и поцеловал в затылок. Там, где на золоте волос мерцал отблеск светильника, я узрел две седые пряди.
Когда весна открыла дороги, мы отметили начало нового похода празднеством в честь пламени. Новое войско принесло с собой лишь самое необходимое, но старая армия была отягощена многими повозками с тяжелым добром, отвоеванным у врага: кровати и тюфяки, ковры, занавеси, одежда… Полагаю, воины намеревались увезти все это домой, в Македонию. Пока же в этих вещах вовсе не было проку — разве что погрязший в долгах воин мог продать что-нибудь, дабы расплатиться. Военачальники тянули за собой целые вереницы повозок; Александр, всегда имевший менее, чем даривший, тоже владел несколькими повозками с дорогою посудой и коврами. Он приказал выкатить их все на небольшой пятачок голой земли и увести вьючных животных. Затем царь подошел к своим собственным повозкам. Неподалеку был зажжен костер и приготовлены факелы. В каждую повозку Александр бросил горящий факел.
Предупрежденные заранее военачальники последовали его примеру. Даже простые воины недолго медлили в стороне: они проливали кровь за все эти вещи и увозили их в триумфе победы, но вместе с тем они уже устали таскать их за собой. Кроме того, с самого рождения в каждом из нас теплится любовь к огню, к пламени; даже крошечное дитя тянется, чтобы ухватить его ручонками, — это ли не доказательство божественной природы огня? Когда вверх взмыли великолепные, величественные огненные столбы, люди принялись подкидывать поленья — поначалу только лишь в чужие повозки, но затем и повсюду… Они кричали и смеялись, словно озорные ребятишки, пока жар не отогнал их подальше. Но я не разделил общего веселья — я, постаревший уже в раннем детстве, так и не став мужчиной; глядя на пламя, я вспоминал горящую крышу отцовского дома и думал о напрасных страданиях, причиняемых войнами.
На сей раз мы пересекли русло Парапамиса без особого труда; Александр был научен опытом прошлой переправы. Он задержался ненадолго в Александрии, приводя город в порядок после управителя, уличенного в лености и мошенничестве. Тем временем царь послал вестников к Омфису, индскому царю, чьи земли лежали ближе всего, и потребовал повиновения: земли Омфиса издавна подчинялись империи, еще со времен Дария Великого.
Омфис не доверил ответ гонцам и явился лично; если не считать нескольких простых воинов, то был первый инд, которого видело наше войско. Его сопровождали двадцать пять боевых слонов, на первом из которых восседал он сам в блестящем одеянии; то был красивый, статный мужчина с кожей темнее мидийской, но не столь темной, как у эфиопов. В ушах его светились кольца из слоновой кости, а усы и борода были выкрашены в яркий зеленый цвет. Нам, персам, нравятся глубокие, насыщенные цвета, инды же предпочитают яркость и блеск. Наряду с золотыми блестками, усыпавшими одежду Омфиса, он украсил себя с ног до головы столь огромными драгоценными каменьями, что я, пожалуй, счел бы их подделкой, не будь Омфис царем.
Не знаю, какого великолепия и пышности он ждал от Александра. Я видел, как Омфис растерялся поначалу, остановившись и взирая вокруг с недоумением, — но увидел лицо Александра и сразу же понял, кто перед ним. Омфис с охотою предложил свою верность в обмен на помощь против его старого врага — царя по имени Пор. Александр обещал помочь, если только этот Пор не поклянется ему в верности; он устроил великое пиршество в честь Омфиса и подарил индскому царю немало золота. В сей части света золото не добывают, а потому инды ценят этот металл крайне высоко. В свою очередь Омфис обещал отдать Александру все двадцать пять слонов — сразу, как только они донесут его домой. Александр был обрадован: он никогда не пользовался слонами в битвах, справедливо почитая их нрав чересчур изменчивым, но ценил их за силу и ум. Слоны несли на себе части катапульт; раз или два Александр и сам садился на слона, но, по его словам, ему нравилось чувствовать, как животное несет его, а не восседать в кресле где-то в вышине.
Вскоре Александр устроил военный совет, на котором поход в Индию был спланирован до мелких деталей. Царская опочивальня в Александрии была устроена как раз позади зала приемов, и я слышал все до последнего слова.
Гефестион получил под начало собственную армию. Ему надлежало пересечь Великий Кавказ по удобному проходу, который согдианцы зовут Хибером; дойдя до Инда, он должен был навести через реку мост, по которому пройдут воины Александра. Поскольку Хибер был легчайшей дорогой через горы (если не считать за помеху обитавшие там воинственные племена), Гефестион должен был принять под свою охрану царский двор и всех женщин, включая и гарем. Александр же, с остатком воинства и при помощи главы Соратников, брал на себя самую трудную задачу: очистить горы, стоящие у прохода, от разбойничьих шаек и любых вооруженных людей, кои могли угрожать безопасности пути.
Слушая речи на совете, я думал: «Вот он, перекресток жизни. Теперь или никогда».
Не могу припомнить, зачем Александр вошел в спальню, когда совет был окончен, — взять плащ или что-нибудь в том же роде.
— Александр, — позвал я. — Мне довелось услышать твои речи на совете.
— Ты всегда подслушиваешь. Я мирюсь с этим только потому, что ты держишь рот закрытым. Но зачем говорить мне теперь? — Александр был строг, вполне догадываясь, к чему я клоню.
— Не отсылай меня с остальным двором. Возьми меня с собою.
— Стало быть, ты слушал не внимательно. Моя задача — не в том, чтобы просто пересечь горы, а в том, чтобы в сражении очистить их от врага. Это может тянуться до самой зимы.
— Понимаю, господин мой. Но я не вынесу столь долгой разлуки.
Александр насупился. Ему хотелось взять меня, но он предвидел тяготы пути и долгое обхождение без удобств и комфорта.
— Ты не приучен к подобным лишениям.
— Я родом с гор, воспитавших Кира. Не заставляй меня краснеть от стыда.
Он стоял и, все еще хмурясь, искал взглядом вещь, за которой пришел. Я догадался, что это, и без лишних слов подал необходимое.
— Все это очень хорошо, — продолжал Александр, — но война есть война.
— Ты берешь с собою дубильщиков, плотников, поваров и пекарей. Ты берешь с собою рабов. Неужели для тебя я стою меньше, чем они?
— Ты для меня слишком дорог. Если б ты только знал, о чем просишь! И помни: у нас вряд ли будет много времени для любви.
— Для постели? Я знаю. Но, пока я живу, для любви у меня всегда найдется время.
Александр долго глядел в мои глаза, после чего сказал:
— Я не хотел соглашаться. — Отойдя к сундуку, он вынул из него горсть золота. — Раздобудь побольше теплых вещей, они тебе понадобятся. Упакуй наряды и украшения, увяжи в один узел все ненужное, что найдешь в своем шатре. Купи коням попоны из овечьих шкур. Можешь взять с собою одного слугу и одного вьючного мула.
На горных склонах уже поселилась осень. Севернее Хибера жили племена охотников и кочующих пастухов, чьим вторым занятием издавна был разбой. По слухам, эти народы отличались свирепостью нрава; разумеется, Александр желал покорить их.
Даже на кручах Парапамиса я не изведал горной болезни, теперь наш путь пролегал даже ниже; впрочем, Александр не спешил на подъеме, дабы кровь воинов привыкла к здешнему воздуху. Как выяснилось, мое детство не было похищено бесследно: я поднимался в горы без всяких неудобств для дыхания. Иногда по ночам я сравнивал вдохи Александра с собственными; он дышал чаще. С другой стороны, у него было больше работы. На утомление он не жаловался никогда.
Некоторые уверяют, будто царство многомудрого Бога — цветущий розовый сад. На мой взгляд, его царство лежит где-то в горах; в конце концов, все боги живут там. Глядя на рассвет, ложащийся на нетронутые даже птицами снега, я дрожал от восторга. Мы вторгались в страну богов, чьи холодные руки вскоре должны были обрушиться на наши головы; впереди нас ждали войны, но я не испытывал страха.
В итоге Александр позволил мне взять конюха-фракийца вместе со слугою. Кажется, он и впрямь опасался, что трудный путь убьет меня. Ночью в своем воен-ном шатре (сделанном по его приказу; Дарий и одной ногою не ступил бы в столь убогое жилище) он спрашивал, как я себя чувствую. Вскоре, догадавшись о том, чего Александр так никогда и не решился бы произнести вслух, я сказал ему:
— Аль Скандир, ты полагаешь, будто евнухи слишком уж во многом отличаются от мужчин. Если мы заперты в гаремах вместе с женщинами и подолгу живем в блаженной роскоши, тогда мы во многом уподобляемся им, но так случилось бы с любым. То, что наши голоса подобны женским, еще не значит, будто мы равны женщинам и в силе.
Улыбаясь, царь взял меня за руку.
— Твой голос не подобен женскому; он слишком чист. Его звуки — это песня авлоса, низко настроенной флейты. — Он радовался тому, что избавился наконец от гарема.
Ночью, мигавшей горячими белыми звездами, пока снежные облака еще не успевали затянуть небосвод, я сидел у своего костерка, сложенного из сосновых поленьев, и ко мне подсаживались юные телохранители, желавшие послушать мои истории. «Багоас, поведай нам о Сузах, расскажи нам о Персеполе, поведай нам о дворе царя Дария». Или же я в одиночестве наблюдал за пламенем костра, у которого сидели Александр с Птолемеем, Леоннатом и другими военачальниками. Они передавали по кругу чаши с вином, говорили и смеялись, но не было ночи, когда Александр вернулся бы в шатер, ступая менее уверенно, чем я сам.
Он ни разу не просил меня остаться, дабы разделить с ним ложе. Видя перед собою сложную задачу, Александр собирал все силы, ничего не желая растрачивать зря. Огонь — божество. Царь рад мне, и этого довольно.
Потом начались войны. Жилища местной знати цеплялись к скалам, как гнезда ласточек. Первая же крепость, к которой мы подошли, выглядела совершенно неприступной. Александр выслал толмача, поручив тому предложить защитникам условия сдачи, но те отвергли любые предложения. Персидским царям никогда не удавалось дать свои законы этим землям.
Крепости служили хорошей защитой от набегов местных племен, вооруженных камнями да стрелами. У Александра же были легкие катапульты, чьи снаряды, должно быть, казались защитникам дротиками демонов. Кроме того, у нас были и приставные лестницы. Когда жители крепости увидали наших людей, перелезающих через стены, они все бросили и бежали по горному склону. Македонцы неслись вослед и убивали всех, кого только могли догнать, пока крепость горела за их спинами. Я наблюдал снизу, из нашего лагеря. Хоть все это происходило вдали, я испытывал жалость к крохотным фигуркам, пойманным в скалах и оставшимся на снегу. В то же время я спокойно принимал смерть многих, не различая в сражении отдельных воинов. Глупо, конечно, ибо, спасшись, эти люди подняли бы против нас и другие племена.
Когда бой был завершен, я узнал, отчего воины Александра были столь кровожадны. В плечо царю угодила стрела. Он еще легко отделался; панцирь не позволил стреле погрузить в рану свои шипы. Я не знаю другого человека, который так же легко относился бы к ранениям, полученным на поле битвы; так или иначе, любой вред, причиненный Александру, лишал его воинов рассудка. Отчасти это происходило из-за любви, отчасти — из страха остаться без него.
Когда лекари ушли, я снял повязку с раны и высосал кровь — кто может знать, чем эти люди смазывают стрелы? Для подобных вещей я и последовал за Александром, но у меня хватало ума помалкивать; единственным способом убедить царя изменить решение было просить об этом как о милости.
В лагере стоял страшный шум; воины совершали переход без женщин, не считая самых отважных из них, никогда не оставлявших своих мужчин. Теперь же в руки им попали широкоскулые защитницы крепости с густыми черными волосами и драгоценностями, продетыми в носы.
Александр не оставил меня в ту ночь. Рана открылась, и в итоге я был залит кровью; царь же просто рассмеялся и заставил меня умыться — дабы охрана не решила, будто я убил его. По его словам, плечо уже вовсе не болело: нет на свете врачевателя, способного сравниться с любовью. Правда и в том, что сухие раны гноятся чаще.
Следующая крепость сдалась, прознав о судьбе, постигшей первую; никто из жителей не пострадал, таков был обычай Александра. Когда мы двинулись дальше, боги гор послали людям зиму.
Нам пришлось прокладывать путь под отвесно падавшими снежными хлопьями, подобными ячменным зернам. Наши одежды, кони и плащи из овечьих шкур, в которые кутались воины, покрылись твердой белой коркой. Животные скользили и спотыкались на неровных, извилистых тропах, которые мы просто не увидели бы без помощи местных проводников. Затем небеса очищались, и с неба изливалась яркая белизна, заставлявшая нас продолжать путь, крепко зажмурившись. Такой свет способен ослепить человека.
Трапезы наши были обильны — Александр следил за этим. Не поднимаясь в горы выше полосы лесов, мы всегда могли согреться ночами. Если же ветер забирался в мои меха своими холодными пальцами, я просто оборачивал лицо шарфом и думал о том, какое счастье мне выпало: быть здесь, рядом с моим господином, и не делить его ни с Роксаной, ни — прежде всего — с Гефестионом.
Александр брал крепость за крепостью, не считая тех, что сдавались, едва получив известие о нашем приближении. Сейчас мне уже трудно отличить одну твердыню на скале от другой такой же, хотя царь Птолемей помнит каждую осаду. Он сам совершил там замечательные военные подвиги, среди коих — битва один на один с каким-то видным владыкой тамошних земель, чей щит Птолемей хранит, как святыню, и по сей день. Все эти деяния он описал в своей книге, но кто станет винить его?
После множества битв и осад мы подошли к расположившейся на вершине холма Массаге — уже не простой крепости, но крепкостенному граду.
Его осада отняла у Александра четыре дня. В первый день, когда защитники города предприняли вылазку из ворот, он отступил, дабы выманить врага подальше, после чего одним ударом обрушился на них и многих поймал, хотя уцелевшие все же скрылись за стенами. Затем, чтобы горожане не решили, будто он их боится, Александр дошел до самых стен — и поплатился за это стрелою в лодыжке. К счастью, она не разрубила сухожилие; лекарь просил царя отдохнуть, но с тем же успехом можно просить реку поворотить вспять.
На следующий день Александр подвел к стене тараны и пробил брешь, но ее отважно защищали. Ночью он то и дело начинал прихрамывать, едва только забыв о ране, но в следующий миг уже справлялся с болью и шагал ровно.
С наступлением нового утра царь навел мост от осадной башни к пролому в стене (он привел с собою инженеров, чтобы те мастерили подобные вещи прямо на месте) и сам возглавил штурм. Однако столько воинов пожелало биться рядом с ним, что не успел никто из них спрыгнуть в брешь, как мост сломался посередине.
Я умер множеством смертей, прежде чем нападавшие выбрались из-под обломков и я увидал белокрылый Александров шлем. Назад он прихромал весь в синяках да царапинах, но сказал лишь, что ему повезло и ноги остались целы. Первым делом Александр осмотрел и ободрил раненых.
На четвертый день осады Александр попытался вновь — через мост покрепче — ворваться в город. Пока на стенах кипела битва, местный вождь пал от снаряда катапульты; город взмолился о перемирии, и Александр великодушно приказал прекратить сражение.
Семь тысяч их лучших воинов оказались наемниками, пришедшими откуда-то из-за Пяти Рек; эти люди были ниже ростом, да и кожа их была темнее. Александр приказал им построиться отдельно; он сам пожелал нанять их. Они говорили на языке, отличном от говора племен, населявших холмы, но толмач заявил, что знает его. В присутствии царя толмач обратился к ним; полководцы ответствовали, и после недолгих переговоров он объявил, что эти люди согласны на предложенные им условия. А посему наемники расположились лагерем на холме по соседству, пока Александр договаривался с горожанами, но царь послал наблюдать за ними, ибо намерения темнокожих чужаков оставались неясными, число же их было велико, и потому нашему лагерю грозила опасность. В Согдиане царь научился заботиться о подобных вещах.
— Сегодня мы потрудились на славу, — сказал он мне после ужина.
Александр принял ванну, и я перевязывал рану на его лодыжке, которая оставалась чистой и понемногу исцелялась вопреки всему.
В шатер вошел ночной страж:
— Господин, один из дозорных ищет встречи с тобой, чтобы доложить об увиденном.
— Хорошо, зови его тотчас же, — отвечал Александр.
Воин оказался юн, но вел себя спокойно, говорил сдержанно:
— Александр, инды на холме сворачивают лагерь.
Царь вскочил, наступив на разложенные мною чистые повязки.
— Как ты узнал?
— Очень просто, мой царь: час поздний, но в их лагере не спят. Идет время, а там все больше суматохи и шума. Еще не настолько темно, чтобы нельзя было различить их против неба… Никто не ложится; весь лагерь ходит ходуном, люди вооружены, и я сам видел, как некоторые водят в поводу вьючных животных. Александр, я хорошо вижу ночью; моя зоркость известна в лагере, и потому именно меня послали доложить тебе.
Лицо Александра окаменело. Он медленно кивнул. Ничто уже не было для него в новинку после Согдианы.
— Да, ты хорошо послужил мне. Ожидай снаружи… Багоас, я опять одеваюсь. — Он позвал охранника. — Разыщи мне толмача. Да поспеши.
Прибежал толмач, улегшийся было спать. Александр переспросил у него:
— Сегодня ты говорил с воинами-наемниками. Действительно ли язык этих людей знаком тебе?
Толмач, чье лицо исказилось от страха, поспешил уверить царя, что язык тот давно известен ему; в свое время он ходил в их страну с караванами и вел там переговоры для купцов.
— Уверен ли ты, что они согласились и уяснили себе, на что именно?
— Без всякого сомнения, о великий царь.
— Очень хорошо… Ты можешь идти. Менест, разбуди Птолемея и проси его поскорее прибыть ко мне.
Военачальник явился, по обыкновению собранный, бдительный и стойкий, как хорошо дубленная кожа. Александр сказал ему:
— Наемники-инды намерены дезертировать. Видно, они клялись в верности, желая сбить нас с толку. Мы не можем позволить им перейти на сторону врага и напасть на наши колонны сзади. Если этим людям нельзя верить, они опасны, и не важно, останутся ли они с нами или я отпущу их с миром.
— Это правда. Их слишком много. И они хорошие воины. — Птолемей молчал, покуда глаза его не встретили взгляд Александра. — Сегодня? Сейчас?
— Да. Надо поднять войска и сделать это быстро. Прикажи передавать приказы из уст в уста. Никаких труб. Пока люди просыпаются, я все подготовлю. Вкруг того холма чистая, ровная земля. У нас достаточно сил, чтобы взять их бивак в кольцо.
Птолемей вышел, Александр же позвал телохранителей с тем, чтобы те помогли ему вооружиться. По мере того как воины просыпались и брались за оружие, в лагере нарастало деловитое оживление. В шатер вошли военачальники, готовые услышать приказы. Казалось, это вообще не заняло времени. Армия Александра была обучена все делать быстро, стоило лишь подать знак. Уже очень скоро длинные шеренги воинов растворились в темноте, спотыкаясь и позвякивая оружием.
После подобной спешки полная тишина, охватившая лагерь, показалась мне вечной. Затем раздались крики. Казалось, они тоже длились без конца: вопли прорезали долину, подобно звукам последней битвы, которой, как говорят, закончится мир. Но то будет битва между Светом и Тьмою. Здесь же все было погружено в ночную темень.
Мне казалось, что я расслышал в грохоте боя и пронзительные крики женщин. Я был прав. С индами были их жены; они подбирали оружие павших и погибали, сражаясь во мраке.
В конце концов крики стали раздаваться все реже, после чего смолкли. Потом изредка, то здесь, то там, слышались одни лишь предсмертные стоны раненых. А после вновь наступила тишина.
За два часа до позднего зимнего рассвета лагерь вновь ожил, наполнившись вернувшимися людьми. Александр вошел в шатер.
Телохранители распустили ремни его липких от крови доспехов и вынесли их наружу — вычистить. Царь казался изможденным, лицо его посерело; морщины, едва заметные прежде, отчетливо проступили на лбу. Я снял с Александра тунику, также пропитанную кровью, — сухими оставались лишь места, укрытые прежде панцирем. Казалось, он почти не замечает моего присутствия, так что я ощущал себя невидимым… Потом его глаза встретились с моими — и признали их.
— Это было необходимо, — сказал он.
Рабам я велел держать ванну в готовности. Это тоже оказалось необходимо: даже на лице его виднелись кровавые брызги, руки до локтей и ноги до колен сплошь были красными. Когда Александр лег на кровать, я спросил, не голоден ли он. «Нет, вот только немного вина», — отвечал он мне. Я принес вино, ночной светильник и уже повернулся уйти, когда царь позвал: «Багоас», вглядываясь в мое лицо. И тогда я нагнулся и поцеловал его. Александр принял поцелуй как дар и поблагодарил меня взглядом.
Я лежал в своем шатре, ежась от предрассветного холода, когда костры снаружи уже почти угасли, — мне не давали уснуть мысли, преследовавшие меня всю ночь: толмач был согдианцем, а ни один согдианец по доброй воле не признает, будто на этой земле есть что-то такое, что ему не под силу. С другой стороны, если инды поняли так, будто могут спокойно удалиться, они ушли бы днем. Знали ли эти люди, что нарушили слово? Знали ли, что связали себя обещанием? Александр был там и видел их лица. Должно быть, по ним можно было судить, что темнокожие воины понимали, какую клятву дают.
Я думал о лежащих на холме мертвецах, уже раздираемых голодными волками да шакалами. Я знал, что иные руки скрепили печатью решение об их смерти еще прежде Александра, — рука Филота, руки казненных телохранителей, руки всех тех вождей и сатрапов, что пожимали правую десницу Александру, клялись ему в верности и были почетными гостями на его пирах, чтобы позже перебить доверенных им воинов и напасть на основанные Александром города.
Еще слыша о нем только лишь из уст его врагов, я уже знал, что Александр начал все эти войны, ища для себя не выгоды, но чести. Обрел ли он ее? Сам Дарий, доживи он до того, чтобы принять милость от Александра, остался бы он верен повелителю македонцев, всего лишь храня честь данного слова? Или страх удерживал бы его куда надежнее? Я вспоминал рассказ о раненых, перебитых у Исса. Воистину мой господин не получал того, чем наделял. Своими собственными глазами я видел, как на его веру ложились раны — одна за другой. Сегодня я узрел шрамы.
«И все же, — думал я, — сама скорбь моя проистекает от него одного. Кто еще в этом мире обучал меня милосердию? Служа Дарию, я сказал бы о ночи, подобной нынешней, только одно: такое неизбежно».
Да! Если этой ночью Александр захотел бы всего меня — целиком, а не просто поцелуй прощения, — я не стал бы удерживать при себе даже свое сердце. Нет, не в ту минуту, когда души мертвецов кружатся в горнем воздухе вокруг нашего лагеря. Лучше довериться и потом сожалеть, чем не верить вовсе. Люди могут быть чем-то большим, чем они есть, если только захотят постараться. Александр на собственном примере показал, чего может добиться один человек. Сколькие следовали тому примеру? Мне не под силу счесть и тех, кого видел я сам, но сколькие придут нам на смену? Те полководцы, что презирают человечество за ничтожность составляющих его людишек и заставляют их уверовать в собственную ничтожность, — они убивают больше, чем Александр во всех своих войнах, прошлых и будущих.
Так пусть же он никогда не перестанет верить в людей, даже если напрасно истраченная вера будет тяготить его. Александр устает больше, чем способен ощутить, его дыхание спешит в скупом горнем воздухе, его сон нарушен. Да, души мертвецов, я с легким сердцем пойду к нему, если он позовет.
Но Александр так и не позвал меня. Он лежал в своем шатре наедине с собственными тяжкими думами, и, когда поутру я пришел служить ему, глаза его были открыты.
21
Мы спустились к рекам, одержав еще немало по-5ед, величайшая из которых — захват горы Аорн, по преданию, устоявшей пред самим Гераклом. Александр добавил и ее к цепи покорившихся ему крепостей, защищавших отныне нашу дорогу домой.
И еще был напоенный весенней свежестью края холмов город Ниса, владыка коего вышел навстречу Александру и просил милости для града, поскольку, как разъяснил нам толмач, сам Дионис основал его.
В доказательство тому здешние жители показывали растущую здесь священную иву — одну во всей местности. Толмач был греческим поселенцем, знавшим верные названия всему. Да и сам я, прогуливаясь по городской улице, приметил раку с изображением прекрасного юноши, играющего на флейте. Я указал на него и спросил у проходившего мимо инда: «Дионис?» Тот отвечал мне: «Кришна», но мы, конечно, говорили об одном и том же боге.
Александр поладил с городским владыкой, и они быстро пришли к согласию. Затем, будучи всю жизнь страстным охотником до чудес, Александр захотел увидеть священный холм бога, сразу за городскими пределами. Не желая вытоптать его, с собою он взял лишь Соратников, телохранителей и меня. Воистину то было царство блаженства, сотворенное без вмешательства человека; зеленые луга и прохлада тени, кедры и лавровые рощицы, кусты с темными листьями и гроздьями ярких цветов, подобных лилиям, и божественная ива, выросшая на голых камнях. Мы сразу ощутили святость этого места, ибо там всех нас охватила чистая радость. Кто-то сплел для Александра венок из ивы, и вскоре все мы были увешаны гирляндами и пели или же славили Диониса его особым священным кличем. Где-то поблизости заиграла флейта, и я пошел на ее звук, но так и не сыскал музыканта. Проходя мимо ручья, весело плескавшегося на заросших папоротником камнях, я встретил Исмения, которого видал лишь мельком с тех пор, как он оставил службу в царской страже и присоединился к Соратникам. Возмужав, он стал еще прекраснее. С улыбкою на устах он приблизился ко мне, обнял и расцеловал меня; а затем он пошел, распевая, своим путем, я же — своим.
Наслаждаясь весенним солнцем после тягот зимней войны, мы спустились в долину, направляясь к рекам. Высокие деревья с густыми кронами и цветочные поляны мы оставили за спиною вместе с холмами. Берега Инда — залежи бесплодного песка, нанесенного во времена обильных паводков. Немного повыше, растянув его на добрую милю на заросших чахлым кустарником дюнах, Гефестион разбил македонский лагерь. А как раз напротив лагеря через реку был переброшен мост.
Мой соперник выехал вперед, дабы встретить Александра. Гефестион потрудился на славу — и он сам, и его инженеры. Мост оказался длинной цепью связанных бок о бок крутобоких ладей с твердым настилом поверху и был длиннее ширины речного потока, ибо река весьма быстро выходит из берегов, когда начинают таять снега в ее истоках. Готовый к этому, Гефестион повелел привязать мост крепкими веревками, протянутыми вдалеке от русла. Александр сказал, что он поступил лучше, чем Ксеркс с Геллеспонтом.
Рядом с местом, приготовленным для шатра Александра, уже были разбиты шатры Роксаны и ее людей. Впрочем, как я слыхал, первыми словами царя — после того, как он приветствовал Гефестиона и похвалил его — были: «Как Буцефал? Не утомил ли его переход через горы?»
Всюду встречаемый громогласными приветствиями, Александр проехал через весь лагерь, направляясь прямо к конюшням: он не мог поступить иначе, узнав, что старый друг страдает одышкой и все это время скучал по нему. Потом царь созвал военный совет. И лишь затем нашел время навестить жену в гареме. Вскоре мы пересекли реку и оказались в настоящей Индии, чьи чудеса меня столь часто просили пересказать, что ныне я могу сделать это и во сне. Первым из них был царь Омфис, ждавший на другом берегу, дабы встретить Александра всем великолепием своего края. Вся его армия выстроилась на равнине, сверкая ярчайшими красками: алые знамена и пестро раскрашенные слоны, громыхающие цимбалы и гудящие гонги.
Все они были вооружены до зубов. Александр видел довольно коварства, чтобы не обеспокоиться; он приказал трубить боевое построение и двинулся вперед, готовый отразить предательскую атаку. К счастью, царь Омфис был разумным человеком и сразу же догадался, что могло насторожить Александра. Он выехал вперед с парой своих сыновей-принцев; Александр же, радовавшийся всякий раз, когда его вера в людей оправдывалась, не медлил более и поспешил навстречу.
В нашу честь инды устроили роскошный пир, на котором были и изысканные развлечения. Одна из жен царя Омфиса явилась в наш лагерь в своей влекомой белоснежным волом занавешенной коляске, дабы пригласить Роксану на праздник, устроенный для женщин. Здешние базары сразу же наводнили наши воины, отягощенные обильной платой за ратный труд, которую они не смогли бы потратить и за год; они отчаянно торговались с купцами при помощи знаков и жестов. Им была нужна крепкая ткань, ибо за время похода их туники превратились в лохмотья. Обнаружив же, что доброй крепкой шерсти здесь не сыщешь ни за какие деньги, воины совсем приуныли. Даже льняное полотно здесь было на редкость тонким и непрочным; делалось оно не из льна, но из какого-то древесного пуха, произраставшего в этих краях. Цвет его, либо кричаще-яркий, либо белый, тоже немало разочаровал их. Впрочем, в женщинах у простых воинов не было недостатка: здесь с ними можно было договориться где угодно, даже в храмах.
Я же всюду разыскивал тот тяжелый шелк, что купил в Мараканде у купцов, пришедших с караваном из Индии. Мне очень хотелось сшить новый наряд — тем более что мы оказались в краю, откуда явились торговцы. Но, к моему великому огорчению, я не смог сыскать ни лоскута.
Гуляя по городским окраинам, я наткнулся еще на одно индское чудо: дерево-путешественник, которое опускает в землю корни, появляющиеся на концах раскинутых ветвей, и те сами превращаются в новые деревья. Оно разрослось столь широко, что целая фаланга могла бы устроиться на ночлег под его сенью: да, оно одно походило на целый лес. Подойдя ближе, я заметил рассевшихся под ним мужчин, многие из которых были в самом почтенном возрасте, но все до единого — в чем мать родила.
Это зрелище изумило меня, притерпевшегося к привычкам македонцев, ибо даже те не позволяли себе отдыхать в таком виде. И все же эти престарелые инды были исполнены важности и не удостоили меня даже взглядом. Один из них, на чью грудь спускалась длинная неопрятная борода, показался мне вождем всех прочих; он поучал слушателей, молодых и старых, что расположились небольшим кольцом вкруг него и с восторгом внимали его речам. Слушателями другого были лишь двое — ребенок и белобородый старец. Третий же просто сидел, скрестив ноги и устремив взор на собственный живот; он был совершенно недвижим и, как я решил поначалу, вовсе не дышал. Проходившая мимо женщина положила перед ним гирлянду, сплетенную из желтых цветов, и, делая это, не выказала никакого стеснения при виде его наготы; впрочем, сам сидящий тоже и бровью не повел. Должно быть, эти люди и были теми «нагими философами», о встрече с которыми мечтал Александр. Да, они мало чем походили на Анаксарха или Каллисфена.
Ну и, разумеется, сам Александр с несколькими друзьями уже спешил повидаться с ними, сопровождаемый одним из сыновей царя Омфиса. Никто — ни наставники, ни ученики — даже не поднялся со своего места, да и вообще на пришедших не обратил никакого внимания. В ответ принц совсем не выказал гнева, и даже напротив, кажется, он заранее ожидал встретить нечто подобное. Он позвал своего толмача, который обратился к мудрецам, назвав имя Александра.
Услыхав его, глава мудрецов встал, и за ним — все остальные, за исключением того, что сидел со скрещенными ногами и не сводил взора с собственного живота. Они два-три раза топнули босыми ступнями по земле, после чего застыли в молчании.
— Спроси их, зачем они это сделали, — попросил Александр.
При звуке голоса царя сидевший со скрещенными ногами впервые поднял голову и устремил взор на его лицо.
Глава мудрецов поговорил с толмачом, который сказал по-гречески:
— Они хотят знать, о царь, зачем ты проделал столь долгий путь, отягченный неисчислимыми опасностями, в то время как, куда бы ты ни отправился, тебе не принадлежит ничего, кроме земли под твоими ногами, и так до самой твоей смерти, когда тебе потребуется лишь немногим больше земли, чтобы лечь в нее.
Какое-то время Александр пристально смотрел на вопрошавшего, после чего молвил:
— Скажи ему, что я путешествую по земле не только для того, чтобы владеть ею. Я желаю знать, какова эта земля и, помимо того, каковы люди, ее населяющие.
Не говоря ни слова, философ наклонился и, выпрямившись, протянул царю щепоть дорожной пыли.
— Однако, — возразил Александр, — даже землю можно изменить, то же касается и людей.
— Людей ты и вправду изменил. Через тебя они познали страх и злобу, гордыню и алчность — цепи, которые сковали их души на много жизней вперед. Сам ты полагаешь себя свободным, ибо совладал со страхом и с жадностью телесной, но желания ума снедают тебя, подобно яростному пламени. И совсем скоро испепелят тебя всего, без остатка.
Александр подумал немного.
— Пусть так. Но и в работе скульптора воск, заключенный в глину, навеки теряет свою форму, испаряясь при обжиге. Но туда, где был он, вливают металл — и получается бронзовая статуя.
Когда эти слова были переведены, философ покачал головою.
Александр попросил толмача:
— Скажи ему, что мне хотелось бы продолжить наш разговор. Если он последует за мною, я прослежу, чтобы мои люди отнеслись к нему со всем почтением.
Старик высоко запрокинул голову. Сдается мне, если он и вправду обрел свободу от чего-то, от гордыни ему все же не удалось избавиться.
— Нет, царь. Я не пойду и не позволю даже самому малому своему ученику идти за тобой. Что можешь ты дать мне и что можешь забрать? У меня нет ничего, кроме этого нагого тела, и даже в нем я не вижу нужды. Отними его — и тем самым снимешь с моих плеч последнюю ношу. Зачем мне идти за тобой?
— Действительно, зачем? — сказал Александр. — Больше мы не станем тревожить вас.
Все это время человек с гирляндой на шее сидел недвижимо, взирая на Александра. Теперь же он поднялся на ноги и произнес несколько слов. Было ясно, что эти его слова возмутили остальных; в первый раз за все время вождь мудрецов разгневался. Толмач знаком призвал всех к тишине:
— Вот что говорит он, о царь: «Даже боги устают от божественности своей и наконец ищут избавления от нее. Я буду идти за тобою, пока не увижу тебя свободным».
Александр улыбнулся старику и сказал, что приветствует это решение. Тот снял с ветви тряпку, служившую ему набедренной повязкой, и повязал ее вокруг чресел. После чего, прихватив с собою деревянную чашу для пищи, он последовал за царем — как и был, босиком.
Позже я встретил грека, державшего в городе обувную лавку и знавшего обычаи мудрецов. У него я спросил: отчего все остальные рассердились на этого человека, выслушав его слова? Грек ответил, что они даже не подумали, будто тот ушел от них, желая обрести богатства, достаточно и того, что он ушел, полюбив смертное существо. По их разумению, пусть далее эта любовь была сколь угодно духовна, она заставит мудреца родиться вновь после смерти, а это они почитают за наказание. Вот все, что я мог понять из его ответа. Нечего и говорить, тем единственным, что мудрец согласился принять от царя, была еда для его деревянной чаши, да и той ему требовалось не так уж много. Никто из нас не был в состоянии произнести его имя, и оттого стали звать его Каланос: так или почти так звучало слово, которое он произносил, здороваясь. Вскоре мы все привыкли к нему, вечно сидящему под каким-нибудь деревом неподалеку от царского шатра. Александр приглашал его внутрь и подолгу беседовал наедине, не считая толмача. Однажды царь сказал мне, что люди воображают Каланоса бездельником, а между тем философ одержал немало побед в великих битвах, чтобы стать наконец тем, кто он есть, и в победах своих неизменно бывал великодушен к противнику.
Каланос даже говорил немного по-гречески, переняв его у здешних поселенцев. Я слышал, что он был ученым человеком еще до того, как примкнул к нагим философам. Впрочем, Александр не мог уделять все свое время учению, ему надлежало готовиться к войне с царем Пором.
То был давний враг царя Омфиса, помощи в борьбе с которым он просил у Александра. Земли этого царя лежали за следующей рекой, Гидаспом. В свое время Дарий Великий вобрал в свою империю и их, так что здешние цари все еще звались сатрапами, но вот уже много поколений никто не докучал им, и потому они вновь превратились в царей. Так отвечал послам Александра царь Пор, когда те пришли требовать от него клятвы в верности. К сему он прибавил, что не станет присягать какому бы то ни было союзнику Омфиса, ибо тот происходит от низкорожденных рабов.
Александр был готов начать битву, но сначала решил дать отдохнуть войску, не знавшему послаблений со времени зимних войн (проходя через Хибер, Гефестион также сражался). Много часов пролетело за играми да праздниками — и чем жарче становился воздух, тем выше поднимались реки в своих берегах. Как нам сказали, уже скоро должны были грянуть дожди.
Когда вместе с войсками царя Омфиса мы двинулись к Гидаспу, наша колонна была массивнее, чем когда-либо, несмотря даже на то, что во многих покоренных крепостях оставались наши гарнизоны. Мы разбили лагерь над рекою, дожидаясь, чтобы Александр выбрал благоприятное место для переправы. Коричневый поток уже неистовствовал внизу; сразу было видно, что вода ни минуты не потерпит над собою моста, сколь бы прочно его ни крепили.
В один из тех дней к шатру Александра явился какой-то важный сановник, чье имя и расу я запамятовал. Царь отсутствовал уже довольно долго, и потому я обещал, что попробую сыскать его. Сев на своего коня, я объехал весь лагерь — ибо ни один перс не пойдет пешком, если можно поехать, — пока кто-то не сказал мне, что Александр направился к конюшням. Я проехал мимо нескончаемо длинного ряда сараев с навесами, сооруженными из бамбука, соломы и пальмовых листьев для защиты животных от палящих лучей; конюшни сами по себе были городом, и не маленьким. Наконец фракийский раб, в обязанности которому вменялось следить за боевыми конями царя и чье лицо, конечно же, украшала синяя татуировка, указал мне на сарай, стоявший поодаль от остальных и сооруженный с большим тщанием. Я спешился и вошел.
После индского солнца мне показалось, будто здесь царит почти что полная темнота. Впрочем, сквозь щели в стенах просачивался свет, ложившийся яркими лентами на бока старого черного коня. Лежа на охапке соломы, он с трудом дышал, и голова его покоилась на коленях у Александра, сидевшего рядом в навозе на земляном полу.
Моя тень легла на утоптанную землю, и царь поднял голову.
У меня не было слов. Только мысль: я сделаю все что угодно… И помолчав, я спросил:
— Может быть, позвать Гефестиона? — так, будто эти слова давно уж рвались с моего языка.
— Спасибо, Багоас, — отвечал Александр.
Я едва расслышал; царь не кликнул конюха, ибо не мог совладать с собственным голосом. Значит, я все-таки не был тут лишним.
Гефестиона я нашел у реки, в плотном кольце инженеров. Они привезли с собою ладьи, уже пригодившиеся для прежнего моста, — сквозь все эти земли они везли их, разобрав и погрузив на повозки; теперь Гефестион наблюдал за тем, как их собирают вновь. На меня он воззрился с изумлением: без сомнения, я казался тут, на берегу, совсем некстати. И потом, в тот день я впервые пытался найти его.
— Гефестион, — позвал я, — Буцефал умирает. Александр хочет, чтобы ты был сейчас с ним.
Он разглядывал меня, не говоря ни слова. Быть может, гадал, отчего я не приказал кому-нибудь передать эту весть, а явился сам. Потом Гефестион ответил: «Спасибо тебе, Багоас», — голосом, которым прежде никогда не говорил со мною, — и приказал подвести к нему коня. Я подождал, пока он не скроется вдали, прежде чем двинуться вослед.
Похороны Буцефала были устроены вечером того же дня; в Индии с этим нельзя медлить. Александр приказал воздвигнуть погребальный костер, дабы собрать затем прах и схоронить его, как должно. Оповещены были одни лишь близкие друзья, но чудесным образом к костру тихонько явилось также и множество старых воинов, сражавшихся у Исса, и у Граника, и у Гавгамел. Там были сосуды с фимиамом, который следовало бросать в погребальное пламя; должно быть, чествование старого Буцефала обошлось нам в целый талант. Некоторые из индов Омфиса, стоявшие поодаль, испускали громкие вопли, обращенные к богам, полагая, будто Александр принес коня в жертву ради победы.
Когда огонь погас, Александр вернулся к прежним своим делам. Но этой ночью мне показалось, что царь едва заметно постарел. Перитас появился у него, когда Александр уже был мужчиной; с Буцефалом же он не расставался с детства. Этот маленький конь (все греческие лошади кажутся персам «маленькими») ведал об Александре что-то такое, чего мне узнать не было дано, — в день его смерти это знание погибло безвозвратно, и я скорбел об утрате.
Ночью небеса загрохотали, загремели — и рухнул дождь.
Утром боги смягчились, вышло солнце, а в воздухе разлился аромат буйно растущей зелени. Но уже очень скоро собрались облака, и в следующее мгновение с неба словно бы хлынула еще одна река. И, как я слышал, это было всего лишь начало.
Александр приказал строиться — и под ливнем, по лодыжки в жидкой грязи, его люди отправились к речному берегу, не имея на себе ни единой сухой нитки.
Меня он с собою не взял, объявив, что и сам не знает, где окажется в следующий час или же на следующий день. Не знал он также, когда начнется переправа. У Александра нашлось время, чтобы обнять меня на прощанье, но — как обычно — он не стал делать из нашей разлуки большого представления. Он не видел в том смысла. Он победит и вскоре вернется. Нежные расставания подобают лишь неудачникам.
И все же то была самая опасная его битва. Величайшая его битва — и я не видел ее!
Дождь барабанил по земле, постепенно превращая наш лагерь в трясину. Несчастные, следовавшие за нами, жались друг к дружке в ветхих шалашах; прочный шатер был немыслимой роскошью. В грозу я давал пристанище в своем шатре каким-нибудь промокшим путникам: полузахлебнувшемуся бактрийскому ребенку, греческому певцу и — однажды — философу Кала-носу, которого увидел стоявшим под дождевыми струями в одной только тряпке на бедрах. Когда я поманил его в шатер, он благословил меня знаком. Войдя, он скрестил ноги, положив их на бедра, и погрузился в медитацию. Я словно бы опять остался наедине с самим собой, но испытывал притом радость.
Поначалу, едва только дождь ненадолго утихал, я набрасывал на плечи плащ и спешил на своем коне вниз, к реке. Стоявшее там воинство растянулось на многие мили, но никто не мог ответить, где сейчас царь или что он намерен предпринять. Как выяснилось, не один я готов был многое отдать, чтобы получить ответы на эти вопросы: на дальнем берегу встал лагерем царь Пор, занявший самое удобное для переправы место.
Однажды ночью, когда рев дождя на время утих, мы явственно услышали трубы, боевые кличи, ржание коней — наше войско готовилось к броску. Наконец то! Я поднял руки, взывая к Митре. Ночь была темна — хоть глаз выколи. В нашем лагере никто не спал, все напряженно вслушивались в далекий шум, гадая, где сейчас кипит битва. Ни единого слова не было передано нам; никто не явился разъяснить, что происходит.
Неудивительно. Никто так и не пересек реку. Александр просто пошумел немного, чтобы царь Пор двинул к воде свое войско и всю ночь простоял бы там, на берегу, под низвергающимся дождем, тщетно ожидая нападения.
На следующую ночь — все то же самое. Ну, теперь-то великая битва все-таки началась, думали мы, сдерживая дыхание. Никакой битвы. И в следующую ночь, и в ночь за нею мы слышали шум, крики и звон оружия, но уже не обращали на них внимания. И царь Пор тоже не обращал.
Александр никогда не боялся предстать в самом начале сражения дураком или трусом, он мог себе это позволить. В Индии ему уже доводилось идти на хитрость, чтобы одурачить противника, и на сей раз он зашел достаточно далеко. Он не сражался с Омфисом, и потому царь Пор не имел ни малейшего представления, с кем ему вскоре предстоит помериться силами. Невероятный рост Пора вошел в легенды, так что слоны были единственными животными, способными нести такого седока. Конечно же, инд не мог не думать об Александре как о маленьком щенке на той стороне реки: лает и лает, но укусить не способен.
Что ж, Александр продолжал лаять и убегать в свою конуру. Он приказал доставить в лагерь множество повозок с пищей и товарами — и раздавал их всякому, кто хотел слушать и распространять новости, будто он намеревается ждать окончания дождей, чтобы перейти реку зимой, когда ее русло сузится. Значит, Пор мог готовиться провести все это время в жидкой грязи на своем берегу, если у него хватит терпения дождаться, пока Александр наберется мужества выступить против него.
Так продолжалось, должно быть, целую неделю. В одну из ночей на нас налетела худшая гроза, какую мы только знали: стремительный поток дождя и столь жуткие молнии, что их было видно прямо сквозь стены шатров. Я лежал, накрыв голову подушкой. По крайней мере, думал я, сегодня битвы не будет. На рассвете гром стих, отнесенный куда-то в сторону; вот тогда-то мы и услыхали. То был шум выступающей армии; он слышался яснее, чем когда-либо прежде, но источник его был немного дальше обычного. Теперь в привычный хаос вплетались и новые звуки, яростные и высокие, — рев боевых слонов. Александр перешел реку.
Он планировал переправу на ту ночь в любом случае. Гроза, пусть она и затруднила ее, оказалась подарком небес полководцу. Александр пересек Гидасп чуть в стороне от места, где ждал его Пор, немного выше по течению, где густые заросли могли скрыть движение его войск, а заросший лесом островок — саму переправу. Ему обязательно нужно было оказаться на том берегу прежде, чем Пор узнал бы и привел своих слонов. Если только лошади наших воинов увидали бы этих свирепых животных стоящими на берегу, они потопили бы плоты с людьми и сами бы утонули, объятые страхом.
Птолемей описал все сражение в своей книге, где запечатлел полководческий дар и отвагу Александра, с тем, чтобы о них помнили грядущие поколения. Основная опасность подстерегла Александра в самом начале броска: он первым выбрался на неприятельский берег и только тогда, пока конница все еще продолжала переправу, обнаружил, что дождевой поток нашел себе новое русло, отрезав кусок берега и превратив его в остров.
Наконец им удалось разыскать брод, хоть он и был глубок. Птолемей пишет, что бурлящая вода доходила людям до подбородка, а лошади вытягивали шеи, едва не захлебываясь (теперь вы понимаете, что именно я имел в виду, упоминая низкорослость греческих коней).
Сын Пора уже выступил им навстречу с отрядом колесниц, намереваясь отбросить Александра к реке, и тот едва успел построить своих людей, чтобы встретить врага. Принц пал; колесницы увязли в грязи; кто мог, бежал прочь. Узнав о том, Пор выбрал участок твердой почвы и приготовился к битве.
Оборонительная линия индского войска казалась неприступной: две сотни боевых слонов встали впереди, защищая людей. Но царю Пору пришлось встретиться с великим мастером военного дела… Чтобы не быть многословным, скажу лишь, что Александр выманил его конницу вперед, отступив якобы в страхе; затем атаковал ее, выставив скифских лучников; сам же он встретил всадников молниеносным ударом, тогда как Кен подгонял их сзади… Слонов Пора он привел в бешенство стрелами и дротиками, сразив немало погонщиков, и в итоге разъяренные животные нанесут куда больше ущерба собственным войскам, нежели отрядам Александра.
Все это есть в книге царя Птолемея; он читал ее мне. Там все записано в точности, как мне рассказывали тогда, за исключением числа павших македонцев: погибло все же больше, чем пишет Птолемей. Когда он зачитывал мне это место, я вскинул голову в недоумении, на что он ответствовал с улыбкою, будто цифры эти приведены в царских архивах и что старые воины должны понимать друг друга.
С первыми лучами утренней зари мы, находившиеся на дальнем берегу, вышли на откос взглянуть на сражение. Дождь не давал подняться в воздух той пыли, что саваном укрывает большинство великих битв. Мы ясно видели слонов, поднимавших хоботы; мечущихся коней; суетившихся пеших воинов… Но что означает вся эта суматоха, мы не могли судить. Я даже не мог выделить из толпы самого Александра, ибо его сверкающие доспехи поблекли в водах илистой, бурой реки. Солнце поднялось над головами, ужасающий шум казался нескончаемым. И тогда наконец началось бегство одних, преследуемых другими. Я многое пропустил, многого не видел своими глазами, но более всего прочего печалит меня то, что я не присутствовал при встрече Александра с Пором. Судьба ответила на тайные призывы его сердца — и чистоты той встречи не могло отнять у него ни время, ни лживость, столь свойственная людям.
Царь-великан еще долго продолжал драться в своем паланкине, укрепленном на спине слона, — он упрямо не желал признавать свое поражение. Слон его, отличавшийся храбростью даже среди собственного племени, ни разу не дрогнул под натиском Александрова войска. Наконец, когда Пор замахнулся, чтобы метнуть дротик, копье угодило под его поднятую руку, в прорезь кольчуги. И только тогда он развернул верного слона, и они медленно затрусили вслед бежавшим. Видев со стороны отвагу Пора, Александр мечтал встретиться с ним после битвы; он полагал, что столь благородного человека может призвать лишь другой царь, не меньше, и просил Омфиса быть своим посланником. Это, конечно, не сработало; Пор питал к Омфису отвращение и, едва только завидев его, потянулся за дротиком левою рукой. Тогда Александр нашел кого-то, кто более подходил для его целей, попробовал вновь, и на сей раз Пор сразу же велел слону преклонить колена. Слон обхватил царя хоботом и мягко опустил вниз, на землю. Пор спросил воды — после битвы, с горящей раной в боку, он, разумеется, изнемогал от жажды — и направился прямо к Александру.
— Прекраснейший человек из всех, кого мне довелось видеть, — позже рассказывал мне Александр. Он говорил без зависти. Полагаю, в юности его весьма раздражал собственный невысокий рост; даже если так, отныне это перестало расстраивать того, чья тень протянулась от востока на запад. — Он походил бы на гомеровского Аякса, если б не черная кожа и синяя борода. Должно быть, он испытывал страшную боль, но этого вовсе не было видно. «Проси у меня, чего хочешь, — сказал я ему. — Как мне следует поступить с тобою?» — «По-царски», — ответил он. Знаешь, я догадался о смысле его слов даже прежде, чем толмач открыл рот! «Я сделаю это ради себя самого, так что проси чего-нибудь для себя», — говорю я. А он отвечает: «В том нет нужды. Действуй по-царски — мне того достаточно». Что за человек! Надеюсь, его рана быстро исцелится. Я собираюсь дать ему больше земель, чем у него было прежде. Он уравновесит мощь Омфиса; но, прежде всего остального, я ему доверяю.
Вера Александра не была обманута. Пока жил он, весть о предательстве так и не явилась из тех земель.
Все, чему Александр придавал наибольшее значение, осуществилось в той битве. Он противостоял в ней и людям, и природе; разве его идеал, Ахилл, не боролся с рекою? Кроме того, Александр испытал большее счастье, чем Ахилл, ведь рядом с ним был его Патрокл, разделивший радость победы: Гефестион сопровождал царя весь этот день. И сама победа, она была дарована армии, сплотившей все его народы, — здесь он уподобился Киру, одерживавшему одну победу за другой с воинством мидян и персов; впрочем, Александр свершил еще более великое дело. И наконец, уже после сражения, пред царем предстал бравый воин — неприятель, который стал другом. Да, то был последний миг полного триумфа моего повелителя.
И теперь, когда с этим было покончено, его взгляд, как обычно, устремился к следующему горизонту. Отныне целью его жизни стал поход к Гангу — с тем, чтобы, следуя руслу великой реки, достичь вод Внешнего океана; тогда его империя обрела бы законченность: с востока на запад простиралась бы она, щедро наделенная удивительными чудесами. Ибо именно так был создан мир, учил Александра мудрый Аристотель, и я пока не встречал человека, который мог бы оспорить его слова.
22
Царь Пор вскоре совсем оправился от полученном раны, и Александр устроил большое пиршество в честь недавнего противника. Этому величественному человеку было немногим за тридцать, хотя его сыновья уже сражались бок о бок с отцом, ибо инды женятся весьма рано. Я посвятил Пору танец, и он подарил мне серьги с рубинами. К радости Александра, верный слон, сплошь покрытый шрамами от прежних битв, также поправился.
Славную победу отпраздновали играми и благодарственными подношениями богам. Едва жертвенные животные были заколоты, с неба вновь обрушился дождь, быстро погасивший огни. Что и говорить, я не привык спокойно наблюдать за тем, как чистое, божественное пламя оскверняется горящей плотью; кроме того, ни один перс не может остаться невозмутимым, видя, как это пламя гаснет по воле небес. Но я молчал.
Царь основал два города, стоящие друг против друга, по разные стороны от реки. Один из них — тот, что на правом берегу, — Александр назвал в честь Буцефала; гробницу коня, увенчанную бронзовой статуей, он намеревался поместить прямо на городской площади.
После того он, вдвоем с царем Пором, отправился воевать, оставив Роксану во дворце, в компании жен инда, а главное — под крышей, куда не проникали дождевые струи. Меня Александр взял с собою.
Поначалу им надлежало сразиться с двоюродным братом Пора, давним его врагом, который объявил войну Александру, едва только заслышав об их союзе. Мужество этого человека, однако, уступало его ненависти; он в страхе бежал, и Александр оставил там Гефестиона во главе небольшой армии — усмирить провинцию, которую Александр задумал отдать Пору. Сам же царь не мог подолгу сидеть на месте: Внешний океан манил его, и он стремился побыстрее навести порядок в завоеванных землях, дабы поспешить навстречу этому зову.
Александр предложил мир любому городу, который пожелает подчиниться; он сдержал слово и позволил всем жителям таких городов сохранить привычные законы. Тех же, кто покидал городские стены при вести о его приближении, он преследовал нещадно, полагая, что эти люди остались бы на переговоры, если б не намеревались напасть с тыла. Такое часто случалось прежде, и решение Александра было единственно верным, но мне становилось жаль этих людей, едва только я задумывался об участии крестьян, готовых бежать со всех ног при одном только виде армии, о которой ходили к тому же невесть какие слухи…
Вместе с Пором царь взял приступом великую крепость Сангалу, вопреки ее толстым стенам, ее неприступной скале, раскинувшемуся внизу озеру и тройной линии защищавших все это земляных укреплений. Затем Александр позволил Пору отойти назад, дабы, заодно с Гефестионом, тот мог заняться делами своей новой провинции. Сам же царь стал пробиваться к следующей реке — Беасу, намереваясь разбить лагерь и задержаться на ближнем берегу, восстанавливая силы воинов. Дожди все шли и шли.
Мы еле передвигали натруженные ноги по земле, сбитой в жидкую кашицу идущими впереди. Слоны шествовали в грязи, оглашая окрестности громоподобным чавканьем. В надежде остаться сухими скифы и бактрийцы носили в этой сырой духоте теплые войлочные одежды. Всадники погоняли усталых, прихрамывающих лошадей, и каждая пройденная лига казалась тремя. Пешие воины из фаланг с трудом тащились по щиколотку в грязи подле влекомых волами повозок со своим оружием; их обувь давно покоробилась, намокая, высыхая и намокая вновь. Тонкое индское полотно, которое им пришлось купить на туники, облепляло их бедра, а края панцирей натирали кожу так, словно тела и вовсе были наги. Небеса по-прежнему истекали влагой.
Большой шатер Дария Александр повелел разбить на речном откосе; он привез его с собой, желая выглядеть достойным царского титула. Из-за обилия зелени воздух был щедро напоен неведомыми ароматами; мы подходили к земле холмов — и, клянусь, я чувствовал летящее с востока дыхание гор, хотя облака надежно скрывали горизонт от моего жаждущего взора. Дождь лил и лил, неустанно, упорно. Он вздыхал в листве и в высоком тростнике; вода омывала землю так, будто падала с небес со дня сотворения мира и не намеревалась останавливаться прежде, чем ей удастся затопить его вновь.
Шатер протекал. Я велел починить его и попробовал раздобыть для Александра сухие халат и обувь. Но первым делом, едва войдя, он ощупал мой собственный хитон и не желал переодеваться, пока я не сменил мокрую одежду. Я до такой степени привык к проникавшей повсюду влаге, что едва замечал ее.
Своих полководцев Александр пригласил отужинать с ним. Внимая их беседе из-за занавеса, я мог судить, что царь пребывает в отменном настроении. Он заявил, что, по слухам, за Гифасом лежат богатые земли, населенные стойкими бойцами, а слоны там даже больше и сильнее, чем у Пора. Прекрасная последняя битва у самого конца мира.
Увы, что-то странное задело мой слух. Когда Александр бывал немного навеселе, его голос всегда возвышался над прочими. Теперь же, совершенно трезвый, он все равно говорил громче остальных. И он вовсе не напрягал связки — нет, это голоса его друзей казались необыкновенно тихими.
Он тоже заметил. Александр велел всем выпить, дабы изгнать из крови тоску, — каждый последовал приказу, и до конца ужина все продолжалось как прежде. И только затем, когда шатер покинули слуги, Птолемей обратился к царю со словами:
— Александр, люди не кажутся мне счастливыми. Тот рассмеялся:
— Счастливыми? Они должны сойти с ума, чтобы веселиться под таким ливнем! Словно мы пытаемся перейти вброд Стикс и, сбившись с пути, уже дошли до самой Леты… Наши воины отлично держатся, и я стараюсь показать им, что вижу и ценю это. Дожди скоро прекратятся; Пор говорил, на сей раз они что-то затянулись. И, едва небо прояснится, мы устроим игры и щедро наградим победителей — люди развеются и смогут идти дальше. Они все ответили ему:
— Да, это наверняка исцелит войско. Ложась же спать, Александр посетовал:
— Этот дождь и льва приведет в уныние. Если б я только мог уладить бактрийские дела на полгода раньше, мы оказались бы здесь зимой.
Нет, он не сказал: «Если бы я подождал полгода», хотя некогда мог. Мне кажется, эти последние годы он чувствовал, как колесница времени понемногу нагоняла его.
— Говорят, после дождей, — сказал я, — здесь так свежо и красиво…
Я радовался, что Александр лег пораньше: весь день он гонял коня взад-вперед вдоль колонны, приглядывая, чтобы никто не увяз в грязи. Он казался смертельно уставшим, и на его лбу вновь обосновались морщины.
На следующий день я заявился в царский шатер на рассвете, чтобы никто не успел опередить мою добрую весть.
— Аль Скандир! Дождь перестал!
Он вскочил и, обернувшись простыней, выбежал посмотреть. В те дни, когда я увидел его впервые, он наверняка отправился бы бродить по лагерю нагим, едва очнувшись ото сна. Часто общаясь с персами, царь стал более осторожным. Над зеленью листвы поднималось бледное солнце, но даже те первые лучи несли в себе тепло: сразу видно, это нечто большее, чем обычный просвет в дождях.
— Хвала Зевсу! — выдохнул Александр. — Теперь я снова вселю мужество в сердца моих бедных воинов. Они заслужили свой праздник.
Речные берега пахли живительной зеленью и едва распустившимися цветами. Царь распорядился об играх и пригласил актеров и музыкантов. Я же вскочил на Орикса (Лев выглядел уставшим) и выехал, чтобы вдохнуть горный воздух, прежде чем мы повернем к равнинам.
Возвращался я лагерем. Сотни раз, на землях всей Азии, я проезжал через наш лагерь на своем коне. Если не считать погоду и местность, здесь все оставалось неизменным. Но не сегодня.
Даже шедшие за армией люди, чьи шалаши я миновал первыми, не знали покоя. В глаза сразу бросались оставленные без присмотра дети, плескавшиеся в согретых солнцем лужах, тогда как их матери обсуждали что-то, повернувшись спиной к своим чадам. Чуть подальше, где обосновался люд побогаче — торговцы да мастеровые, — ко мне подбежал один из актеров, с которым я был знаком. Когда я натянул поводья, останавливая Орикса, он спросил:
— Багоас, правда ли, что царь поворачивает назад?
— Назад? — в изумлении воззрился я на него. — С чего бы, ведь воды океана всего в нескольких днях пути отсюда. Конечно же, он не собирается поворачивать.
И, только проезжая мимо воинских шатров, я наконец ощутил, что происходит нечто странное.
Разбив лагерь, воины никогда не предаются безделью — слишком много у них насущных забот: починить снаряжение, подлатать обувь да наточить меч; купить что-нибудь из еды или одежды.
Женщины, петушиные бои и игра в кости. Провидцы, жонглеры и люди с танцующими псами — все они слонялись по лагерю, удрученные скверным заработком. Воины не обращали на них внимания. Они вообще ничего не делали, только говорили.
Десяток воинов собрались пошептаться, склонив головы друг к дружке; небольшая толпа слушает разглагольствования одного; двое или трое ожесточенно спорят… И я не расслышал ни единого смешка! Мимо проходили сотники — и одного могли подозвать, словно друга; вослед другому молча хмурились. Некоторые с неприязнью поглядывали даже на меня, будто ожидая, что я побегу доносить на них. Мне же оставалось лишь сожалеть: я не знал, что именно должен донести. И в этот момент в памяти забрезжил просвет, приведший мой рассудок в окончательное смятение, — я вспомнил ту ночь на высоких лугах, в холмах над Экбатаной.
«Нет! — думалось мне. — Все вовсе не так плохо, с Александром не может случиться ничего подобного». Хорошего, однако, мало… Военачальники должны рассказать ему, ибо в моих устах такая весть прозвучала бы дерзостью.
Они стали собираться к полудню, поодиночке или же по двое. Я был прав — в Экбатане все было иначе. Никто не желал Александру худа. Никто не грезил об ином царе. Люди хотели лишь одного: вернуться домой.
Видя это, я посчитал, что Александр воспринял все чересчур легко. Но он всегда прекрасно чувствовал настроение своей армии и знал военачальников; те, что раздували любой пустяк в скандал, никогда не достигали подобного ранга. Он принял новости спокойно, но вполне серьезно. И в конце сказал Птолемею и Пердикке:
— Всему свое время… Говорить я буду сам. Передайте тотчас же всем — каждый военачальник, начиная с сотников, должен явиться к пологу этого шатра завтра, спустя час после восхода; пусть придут наши союзники и вообще все. Дождь — он всему виной.
Дождь, однако, так и не начался, и я вновь проехал по лагерю несколькими часами позже. Настроения здесь уже переменились: на смену угрюмой замкнутости пришло всеобщее воодушевление. У шатров военачальников собирались простые воины — соблюдая порядок, они ожидали своей череды говорить.
На следующее утро царь поднялся рано и принялся мерить шатер шагами, едва ли замечая, что я одевал его. Губы Александра шевелились, неслышно повторяя доводы, уже звучащие в его голове.
С первыми рассветными лучами они начали собираться снаружи — македонцы, персы, бактрийцы, инды, фракийцы… Все вместе они образовали немалую толпу; еще чуть — и задние ряды уже не расслышали бы царских речей.
Для Александра соорудили небольшой помост — чтобы царя видел каждый. На нем были лучшее боевое снаряжение, серебристый шлем о двух крылах и украшенный каменьями родосский пояс. Когда он вспрыгнул на помост, гибкий, как мальчик, по толпе пронесся вздох, подобный легкому ветерку. Мой знакомый актер сказал однажды, что Александр мог бы неплохо зарабатывать на сцене.
Я слушал, спрятавшись за пологом шатра. В сегодняшней пьесе для меня не нашлось роли.
Александр сказал, как угнетает его, что воины совсем утратили присутствие духа, а потому он собрал всех их на совет, дабы вместе решить, идти ли дальше. Конечно, царь ни на минуту не мог допустить, что ему не удастся убедить их подчиниться. Не думаю, чтобы мысль действительно взять и поворотить назад даже приходила ему в голову.
Стиль его речи был великолепен, выразителен, без лишней риторики, хоть Александр не записал ни единого слова, готовясь к ней. Он говорил о победах: зачем им, прошедшим всю Азию, бояться народов, обитающих за рекой? Цель уже близка. Они подошли к Внешнему океану — тому самому, что омывает Гирканию на севере и Персию — на юге; они стоят ныне у самых дальних границ земли. Он не мог поверить — и я слышал недоумение в голосе Александра, — что воины не чувствовали того стремления, которое сжигало его самого изнутри. Неужели он не разделял с ними опасности, вопросил царь, и не делился добычей? Неужели они способны сдаться, столь близко подойдя к исполнению долга?
— Будьте же стойкими! — кричал он им. — Разве не замечательно — жить мужественно и умереть, снискав вечную славу?
Чистый голос Александра дрогнул. Он ждал. Тишину нарушали лишь звонкое пение голосистой пичуги и далекий лай псов.
Подождав еще немного, он крикнул:
— Ну же! Я сказал все, что хотел. Вы пришли, и теперь я хочу послушать вас.
При этих его словах воины в толпе зашевелились и стали переминаться с ноги на ногу. Внезапно я вспомнил то, как молчали персидские полководцы перед Дарием — на том, последнем совете; и тогда я осознал разницу. Дария презирали. Александр же внушил трепет, пристыдив; слова, которые совсем недавно готовы были сами вырваться из глоток, умерли невысказанными. И все же, как и Дарий в тот день, он не поколебал их решимости.
— Говорите же, кто-нибудь, — сказал Александр. — Вам нечего бояться. Если ж вам мало моего слова, я могу и поклясться!
Кто-то забормотал:
— Да, Кен, иди скажи.
Широкоплечий седой воин уже распихивал толпу, пробираясь к помосту. Я отлично помнил Кена, даже до его подвигов в последней битве. Кен бился еще под началом Филиппа и, будучи солдатом до мозга костей, не встревал в политические игры. Там, где требовались здравый смысл и непреклонный, почти до упрямства, дух, царь призывал Кена. Теперь они глядели друг на друга, и лицо старого воина (единственное, что я мог видеть из своего убежища) говорило: «Тебе не понравится то, что я скажу, но я доверяю тебе».
— Господин, — начал Кен, — ты созвал нас на свободный совет, и мы пришли. Я не буду говорить за нас, командиров; по-моему, у меня нет такого права. Ты всегда был щедр — и можно сказать, мы уже получили плату за то, чтобы продолжать путь. Если ты желаешь двигаться дальше, наша работа как раз и состоит в том, чтобы проследить за выполнением твоей воли; именно за это нас и повысили в чине. Итак, с твоего разрешения, я буду говорить за простых воинов. Они идут не за мною, господин. За тобой. Именно поэтому я скажу все, с чем пришел.
Александр ничего не ответил. Я видел, что спина его напряглась натянутой тетивой.
— Наверное, я самый старый здесь. Ежели я и смог прославить свое имя на бранном поле, то лишь благодаря тебе, господин… Ну так вот. Люди, как ты сам уже сказал, вынесли на своих плечах больше, чем все прочие армии. И вновь благодаря одному тебе. Но коли уж простые вояки говорят: «Хватит», они заслуживают быть услышанными. Подумай, сколько македонцев покинули родные края, выходя с тобою в дальний поход. Сколько их осталось?
Прекрасный старик. Отменный воин. Македонец, говорящий со своим царем по древнему обычаю. Чем был для него мой народ, все эти персидские наездники с гордыми лицами и узкими плечами? Чем были могучие бактрийцы, горбоносые согдианцы, рыжеволосые фракийцы, высокие инды в своих раскрашенных тюрбанах — все те, кто делил с ним победы? Случайными встречами на пути, ведущем домой.
— Мы погибали на полях сражений, нас косили лихорадка и язвы. Среди нас есть калеки, коим уже не воевать более… А те, что поселились в твоих новых городах? Не все они довольны своей участью, но там они и останутся. Погляди теперь на оставшихся с тобою: мы годимся пугать воронье в этих индских тряпках! Ежели снаряжение воина не приносит ему ни удобства, ни гордости, это снижает боевой дух всей армии. А что уж говорить о коннице? Копыта лошадей уже совсем поистерлись… И, господин, дома нас ждут жены и дети… Наши дети уже сейчас покажутся нам чужаками; скоро то же станется и с нашими женами. Господин, воины хотят попасть домой со всеми своими пожитками, пока еще их имена не совсем позабыты в родных деревнях. И ежели они доберутся туда, то очень скоро новая армия вырастет прямо из земли, упрашивая тебя вести ее за собой. Возвращайся, царь. Твоя мать, должно быть, мечтает повидать тебя. Так будет лучше, господин. Поверь, так будет лучше.
Его голос задрожал, и убеленный сединами старый воин закрыл трясущимися пальцами глаза. Глотка его издала хриплый звук, словно бы он собирался сплюнуть; но нет, то был всхлип.
И, словно этот всхлип был сигналом, отовсюду раздались крики — не возгласы злобы и гнева, но явная мольба. Они почти стонали, вздымая руки к небесам. И если то были тщательно отобранные царем военачальники, что же тогда творилось с простыми воинами?
Александр стоял недвижно. Крики смолкли — все ждали его ответа.
— Совет распущен. — Царь резко повернулся спиною к пришедшим и двинулся прямо к своему шатру.
Двое полководцев высочайшего ранга, его друзья, попытались было последовать за ним, но, обернувшись у входа, Александр бросил вновь:
— Совет распущен.
Еще в Сузах познал я азы искусства быть невидимым. Этому учишься довольно быстро, и, пока Александр отмерял шагами расстояние от одной стены шатра до другой, я до поры затаился в углу. Когда царь яростно задергал ремешок шлема, я тихонько подошел и помог ему снять военное облачение, после чего вновь сделался невидимкой. Это дало мне время поразмыслить.
Разделяли ли воины его веру в близость океана? Я вспоминал толпу случайных людей — торговцев, мастеровых и артистов, — вечно шатавшихся по нашему лагерю. Там были и толмачи, надеявшиеся получить свою скромную плату там, где языка знаков уже недоставало. Царские толмачи переводят только то, что им говорят, и в остальных случаях хранят молчание. Рыночные же толмачи, заработав несколько монет, с охотою заводят длинные беседы. Постоянно общаясь с путешественниками, купцами да караванщиками, они часто рассказывают о далеких странах, в которых побывали. Описывают трудности пути… Возможно ли, чтобы простые воины знали о них больше, чем мы? Великий Аристотель, мудрейший из греков, поведал Александру о том, как именно был сотворен мир. Но в одном можно быть вполне уверенным: он не видал этого собственными глазами…
Александр расхаживал по своему огромному шатру — вперед-назад, вперед-назад. Должно быть, он прошагал так целый стадий. Я обратился в ничто, ибо не знал, как помочь царю в его нынешней беде. Сейчас ему требовалась вера в мечту, но моя вера иссякла. Внезапно он возник надо мною и закричал во весь голос:
— Я пойду дальше!
Поднявшись на ноги, я вновь обрел человеческий облик.
— Господин мой, ты превзошел Кира. И Геракла, и Диониса, и божественных Близнецов… Весь мир знает это.
Александр изучал мое лицо, и я постарался согнать с него безверие.
— Я должен увидеть Край Мира. Не для того, чтобы завладеть им. И даже не ради славы. Просто увидеть, побывать там… И он так близко!!
— Они не понимают, — прошептал я.
Позднее Александр призвал к себе Птолемея, Пердикку, других полководцев — и сказал, что сожалеет о своей сегодняшней резкости. Он вновь будет говорить с военачальниками завтрашним утром, а пока они займутся подготовкой будущего похода, в который все-таки выступят, когда ему удастся уговорить людей. Полководцы уселись за стол и деловито делали заметки о переправе и о походе по ту сторону реки. В сокрытии неверия они преуспели ничуть не больше меня самого.
Александр чувствовал это кожей. Весь вечер того дня он тосковал, и я сомневаюсь, что ему удалось наконец уснуть. На следующее утро, когда военачальники явились, царь не стал убеждать их, а просто спросил, не переменили ли они своего решения.
Последовало нечленораздельное бормотание. Думаю, Александр все же уловил основную мысль — слухи об огромных расстояниях, и так далее. Кто-то слыхал что-то от толмача, явившегося с караваном. Кто-то говорил о двухнедельном марше по безжизненной пустыне… Послушав какое-то время, Александр призвал к тишине:
— Я выслушал вас. И, как я уже говорил вчера, вам нечего бояться. Ни единому македонцу я не прикажу идти за мною вопреки его желаниям. Есть и другие, которые пойдут за своим царем. Я двину войско дальше, но без вас. Вы все вольны уйти, когда захотите. Возвращайтесь по домам. Ничего иного я не прошу.
Александр вошел в шатер. Голоса снаружи становились громче по мере того, как люди расходились. Стражу, стоявшему у входа, Александр приказал не впускать никого, ни единого человека.
Но я вновь стал невидимкой. Весь тот день я входил и выходил из царского шатра. Видя, что меня не прогнали в первый же раз, стражник пропускал меня снова и снова. Пробравшись в спальню, я выглядывал из-за занавеси, дабы убедиться, что Александр не предался отчаянью, оставшись в одиночестве. Нет, он просто сидел за столом, уставившись в свои записи, или же просто расхаживал из угла в угол. Было видно, что он все еще цепляется за надежду.
Что бы ни было сказано, царь не пойдет дальше без македонцев. Она вошла в его плоть и кровь, эта армия, которую он вел в сражения еще в мальчишестве. Армия была его любовницей. Почему бы нет? Ведь армия страстно любила его. И теперь он уединился в своем шатре не из гордыни или с тоски; нет, он намеревался заставить любовницу приползти сюда на коленях, вымаливая у него прощение.
Любовница не явилась. Над громадным лагерем повисла тягостная, жуткая тишина.
Меня Александр не отсылал. Видя, что царь желает побыть в одиночестве, я старался не мешать ему. Я лишь приносил то, в чем, как мне казалось, он нуждался; выходил прочь, если Александр беспокойно вздыхал; подливал масло в светильники, когда сгустилась ночь. Стражники принесли ужин. Вдруг заметив мое присутствие, Александр заставил меня усесться рядом и поесть с ним. И тогда, с чашей вина в руке (которую едва пригубил), царь начал говорить. Он сказал, что всю его жизнь, где бы он ни был, его обуревали какие-то великие желания: свершить что-нибудь, найти и посмотреть на некое чудо… Желания столь могучие, что внушены они могли быть одним только богом. И всякий раз он исполнял их — до сей поры…
Я надеялся, что после трапезы Александр пригласит меня в постель: там я мог бы немного успокоить его. Но царь ждал иной любви.
Весь следующий день он не выходил из шатра. Лагерь угрюмо шептался. Все оставалось как прежде, за одним исключением: то был уже второй день, и надежды понемногу оставляли его.
Вечером я зажег светильник. Невиданные летучие создания бросались на огонек пламени и, корчась, падали замертво; Александр сидел за столом, подперши обе щеки кулаками. Мне нечем было с ним поделиться. Я даже не мог привести Гефестиона… Да, я сделал бы это, если б только мог.
Какое-то время спустя он достал книгу и открыл ее. Он хочет упорядочить мысли, решил я; это подсказало мне хорошую идею. Я выскользнул в короткие индские сумерки и направился к ближайшему дереву с густой кроной. Там я и нашел, кого искал, со сложенными на бедрах ступнями и с лежащими на коленях открытыми ладонями. Теперь он уже знал достаточно простых греческих слов, чтобы говорить.
— Каланос, — позвал я. — Царь в великой печали.
— Бог добр к нему, — отозвался философ и, едва я тронулся с места, чтобы приблизиться, мягким жестом удержал меня.
Прямо у моих ног свернулась огромная змея; она отдыхала в сухих листьях всего в двух шагах от фи-лософа.
Присядь там, где стоишь, и она не станет сердиться. Она терпелива. Злость и досада раздирали ее, когда она была человеком. Теперь она учится.
Поборов страх, я уселся на землю. Змеиные кольца лишь немного пошевелились — и застыли в покое.
— Не грусти о царе, дитя мое. Он выплачивает ныне часть своего долга; сегодня плечи его согнуты под ношей, но когда-нибудь он вернется к нам налегке.
— Какому богу надо принести жертву, — спросил я, — чтобы, когда Александр родится вновь, я пришел бы на землю вместе с ним?
— Это и есть твоя жертва; ты уже связан этим долгом. Ты вернешься, чтобы вновь служить ему.
— Он мой господин и всегда им останется. Можешь ли ты снять с его плеч сегодняшнюю печаль?
— Он пытается сдержать собственное огненное колесо. Стоит лишь ослабить хватку… Увы, богам нелегко освободиться от божественности. — Каланос расплел ноги и в следующий миг уже стоял, готовый идти. Кольца змеи даже не шелохнулись.
Александр все еще читал. Войдя к нему, я позвал:
— Аль Скандир, Каланос скучал по тебе. Быть может, ты примешь его ненадолго?
— Каланос? — Царь бросил на меня взгляд из тех, что пронзают насквозь. — Каланос никогда не скучает. Это ты привел его.
Я опустил глаза.
— Да, введи его. Если подумать, он — единственный, кого я могу сейчас видеть, кроме тебя.
Проведя философа мимо стоявших на посту стражников, я ушел. И даже не пытался подслушать. Магия исцеления — вещь тонкая, и я страшился разрушить ее чары.
Отойдя подальше, я наблюдал за пологом, прикрывавшим вход, и вошел не ранее, чем увидел покидающего шатер Каланоса. Александр знаком дал понять, что видит меня, но пребывал в глубоком раздумье, так что я сидел тихо. Когда внесли ужин, царь пригласил меня разделить его, как и днем раньше. Некоторое время мы ели в молчании, но потом Александр спросил:
— Ты когда-нибудь слыхал об Архуне?.. Вот и я тоже не слыхал, до нынешнего вечера. В стародавние времена он был царем индов и великим воителем. Однажды, перед началом битвы, он плакал, уже забравшись в боевую колесницу: не из страха, но от того, что честь обязала его биться с собственным родичем. И тогда, совсем как это описано у Гомера, бог вошел в плоть его возничего, и бог обратился к Архуне.
Александр умолк, и мне пришлось переспросить: что же сказал воину бог?
— Много чего. Они оба пропустили сражение. — На какое-то мгновение Александр расплылся в улыбке, но тут же посерьезнел вновь. — Бог сказал: «Архуна, ты рожден воином и должен выполнить свое предназначение; но ты должен делать это без сожаления или радости, ты не должен вкусить от плодов дел своих».
— Разве возможно такое? — спросил я. Меня поразила серьезность, с которой Александр повторял все это.
— Наверное. Человек, выполняющий приказы, способен просто делать свое дело, не радуясь и не огорчаясь. Пожалуй, я знавал таких воинов — и хороших притом, — хотя все они ценили слово похвалы. Но для того, чтобы вести людей вперед, чтобы воспламенить их сердца, чтобы наделить их мужеством — это в первую очередь, без мужества они ни на что не способны! — чтобы ясно увидеть цель и не знать отдыха, прежде чем достичь ее, — для этого требуется стремление посильнее, чем желание остаться в живых.
— Аль Скандир, на свете столько вещей, которые ты ценишь превыше собственной жизни… И твоя жизнь — это все, что у меня есть.
— Огонь сжигает, милый мой перс, и все-таки ты поклоняешься ему. Я тоже. Я возложил на костер страх, боль и нужды тела… И как же красиво они горели!
— Воистину, я поклонялся именно этому огню, — ответил я.
— Но Каланос хочет, чтобы я возвратил пламени все, что оно дало мне: честь, славу среди Нынешних и будущих поколений, само дыхание бога, что шепчет мне в уши: «Ступай дальше, не медли».
— И все же он оставил своих друзей, чтобы последовать за тобою.
— Чтобы освободить меня, как он говорит. Но бог дал нам руки… Если бы он хотел, чтобы мы постоянно сидели, сложа их на коленях, у нас не было бы пальцев.
Я рассмеялся. Александр же продолжал, даже не улыбнувшись:
— О, Каланос — настоящий философ. Но… Как-то раз мы вместе проходили мимо умиравшей собаки, которую бессердечные люди забили почти до смерти. Ее сломанные ребра торчали наружу, и она изнемогала от жажды. Каланос упрекнул меня, когда я обнажил меч, чтобы прекратить страдания бедного пса. Я должен был позволить собаке до конца пройти выбранный ею путь… И все же сам он не способен навредить ни единому живому существу.
— Странный человек. Но в нем все-таки есть нечто такое, за что его нельзя не любить.
— Да. Мне понравилась наша беседа, и я рад, что ты привел его… Завтра я выслушаю провидцев. Если предзнаменования для перехода реки окажутся благими, людям придется еще раз хорошенько подумать. — Даже сейчас он все еще пытался ухватить за обод собственное огненное колесо.
— Да, Аль Скандир. Тогда ты точно будешь знать, что уготовлено для тебя богом. — Я решил отчего-то, что эти мои слова не повредят ни мне, ни ему.
На следующее утро притихшие македонцы окружили прорицателя. Жертвенное животное отчаянно брыкалась, что само по себе было дурным знаком. Когда внутренности вынули из тела и возложили в руки Аристандра, стихло даже обычное глухое бормотание; люди молча смотрели, как тот изучает лоснящуюся темную плоть, медленно поворачивая ее в руках. Повысив голос, дабы слышали все, провидец объявил, что знаки неблагоприятны во всех отношениях.
Александр поник головой. Он вернулся в шатер, пригласив следовать за собой трех высших полководцев. Там он обратился к ним и теперь уже вполне спокойно сказал, что не пойдет против воли богов. Вскоре после этого царь, собрав друзей и старейших из Соратников, попросил передать это всей армии. Никто не был многословен. Они были благодарны царю, и каждый понимал, чего стоило ему это решение. Александр уселся за свой стол вместе с военачальниками и занялся разбором плана обратного перехода; какое-то время в шатре царило обычное рабочее спокойствие. И лишь потом послышался далекий рев.
В то время я еще не слыхал, как настоящее, глубокое море обрушивает на берег свои, огромные волны, но тот звук, заполонивший лагерь, весьма напоминал шум прибоя. Когда он приблизился, я расслышал в общей стихии отдельные радостные восклицания. С грустью слушал я, какое удовольствие воины находят в боли Александра. Затем, подойдя совсем уже близко, они стали звать царя. Я спросил: не открыть ли полог шатра?
— Да, — отвечал Александр. — Давайте поглядим, в каком они настроении теперь.
То были македонцы; целая тысяча. Когда он вышел из шатра, крик поднялся до небес. Грубыми и ломкими от подступающих слез голосами они прославляли своего царя, радуясь и торжествуя. Многие вздевали ввысь руки, как то делают греки, обращаясь к своим богам. Они карабкались на плечи друг другу, лишь бы увидеть его. Один из старых воинов, покрытый множеством шрамов, пробился сквозь толпу и рухнул на колени:
— О царь! Непобедимый Александр! — Похоже, этот человек чему-то научился за долгие годы сражений и походов. — Лишь ты сам сумел одержать над собою победу, и то — из любви к нам. Да вознаградят тебя боги! Живи долго, и пусть слава твоя не меркнет!
Он вцепился в протянутую Александром ладонь и поцеловал ее. Царь поднял воина с колен и хлопнул его по плечу. Еще немного постоял он у входа, принимая благодарность и пожелания добра, после чего вошел внутрь.
Любовница вернулась, все еще изнемогая от любви. Но первая ссора между любящими всегда ложится на их чувства неизбывной тенью. В былые времена, мне кажется, Александр расцеловал бы того старца.
Пришла ночь. Царь пригласил нескольких друзей на ужин. На его рабочем столе все еще лежали планы перехода через реку; воск еще не разглажен на табличках, хотя и перечеркнут парой резких взмахов бронзовым стилосом. Ложась спать, Александр был тих; я отчетливо представил себе, как он всю ночь ворочается с боку на бок. Поставив ночной светильник на место, я встал на колени у изголовья.
— Я пойду за тобою до самых далеких берегов этого мира, хотя бы они лежали в тысяче лиг отсюда…
— Лучше оставайся здесь, со мною, — ответил мне Александр.
Он даже не подозревал, насколько измаялось без любви его тело, но я знал это точно. И взял немного горевшего в нем огня, который, будучи заперт в печи, постепенно опалял ему сердце. Да, пусть даже я не мог привести к Александру Гефестиона, той ночью царь был рад мне. Убедившись, что сон его крепок, я ушел в свой шатер, — но не раньше.
23
Желая достойно отметить конец путешествия, Александр выстроил двенадцать алтарей в честь двенадцати греческих богов, — да такие высокие, что они, скорее, походили на крепостные башни. Вкруг стен вились широкие лестницы для жрецов и жертвенных животных; ритуалы вершились наедине с небесами. Даже если царя вынудили поворотить назад, он устроил пышные торжества.
ак и задумывал, Александр дал воинам отдохнуть — со всеми состязаниями, играми и представлениями. Добившись желаемого, люди от души праздновали свою удачу. Передохнув, мы двинулись обратно — переходя через реки, мы направлялись к провинции, в которой Гефестион навел порядок ради царя Пора. Он выстроил там новый город и оставался в нем, ожидая Александра.
Они долгое время провели наедине. Делать мне было нечего, и я разыскал Каланоса, чтобы расспросить философа о богах Индии. Тот поведал мне кое-что, после чего объявил с улыбкою, что я уже заметно продвигаюсь на Пути. И все же я ничего ему не сказал.
Гефестион потрудился на совесть, что и говорить. Провинция содержалась в отменном порядке, ибо все должности распределялись справедливо и мудро; к тому же Гефестион поддерживал наилучшие отношения с царем Пором. У него был особый дар к подобным пещам. Однажды, задолго до моего появления в македонском лагере, Александр завоевал Сидон и предоставил Гефестиону выбрать этому краю нового царя. Поспрашивав здесь и там, тот выяснил, что последний отпрыск старой царской династии, давным-давно лишенный персами права на трон, все еще жил где-то в городе — нищий, словно загнанная в подпол крыса, он зарабатывал на пропитание, нанимаясь батрачить В чужих садах. Но вдобавок этот человек был известен В округе честностью и добрым нравом, и Гефестион возвел его на трон. Благородные богатеи признали решение справедливым, предпочтя видеть на троне нищего, чем кого-то из своего круга, и царь правил как нельзя лучше. Умер он много лет спустя и был оплакан всеми своими подданными. О да, Гефестион был мудрым человеком.
Другой приятель Александрова детства, Неарх, худощавый и жилистый выходец с Крита, тоже был страшно занят. Он неизменно принимал сторону Александра во всех его ссорах с отцом и разделил С ним тяготы изгнания. Александр никогда не забывал подобные вещи, и, командуя царской флотилией, пока македонцы не покинули берега Срединного моря, Неарх пошел на восток как обычный воин, но теперь вновь обрел воду, которую его народ любит более всего на свете. Ныне он воссоздал флот Александра на берегах Гидаспа. Царь намеревался спуститься по реке к Инду и далее к морю. Если он не отправился к Внешнему океану на восток, по крайней мере, он мог увидеть его, двигаясь на запад.
Воины, надеявшиеся идти домой прямо через Хибер и Бактрию, теперь вдруг осознали, что им предстоит маршем следовать за изгибами рек, бок о бок с флотом. Тамошние народы еще не сдались на милость Александра, а лазутчики наперебой расписывали их как яростных воителей. Войско вовсе не обрадовалось новостям, но Александр заявил, будто надеялся, что они позволят ему уйти из Индии, а не бежать оттуда сломя голову. Царь стал раздражительнее с тех пор, как воины заставили его возвращаться, и, поглядев на него, они умолкли. По крайней мере, они шли теперь в родные края.
До самого последнего времени Александр полагал, что Инд — если следовать за его руслом достаточно долго — рано или поздно впадет в Нил. И здесь, и там растут лотосы; в обеих реках живут крокодилы… Недавно какие-то местные жители уверили его в обратном, но, по словам самого Александра, там все равно найдется на что посмотреть.
Старый Кен умер здесь от лихорадки; ему так и не пришлось вновь увидеть Македонию. Александр сдержал свое слово и никогда не вменял в вину этому верному воину его открытую речь на совете; теперь он устроил ему достойные героя похороны. И все же глубоко внутри что-то переменилось. Вера многоглавой любовницы дала трещину. Влюбленные залатали прореху, ибо нуждались друг в друге; они еще любили, но не могли забыть давнишней ссоры.
Лето вступило в свои права чуть раньше обычного, и на видном теперь песчаном берегу реки стоял вновь отстроенный царский флот. Он сам по себе был настоящим чудом: длинные военные галеры на двадцать-тридцать гребцов, круглобокие лодчонки всех размеров и форм, большие плоскодонные баржи для перевозки лошадей…
Я сразу же нашел взглядом царскую галеру и уже прикидывал, не найдется ли в ней немного свободного места? Возьмет ли Александр с собою меня? То было боевое судно; не решит ли царь, будто не нуждается ни В ком, кроме стражей? Если же я отправлюсь сушей, кто знает, когда нам доведется увидеться вновь? И потом, я окажусь под началом Гефестиона… Он должен был следовать по левому берегу, ведя с собою большую часть армии, весь лагерь, слонов и гарем в придачу. Конечно, он не опустился бы до того, чтобы выказать мне свое презрение, но я решил, что путешествовать сушей все равно невыносимо. Кроме того, я вспомнил еще кое о чем: прежде я никогда не оказывался там, где была бы Роксана, но не было бы Александра. Гефестион мне не страшен, но я вовсе не чувствовал подобной уверенности, думая о ней.
Отчаивался я напрасно. Когда я нашел в себе сипл спросить Александра, он ответил:
— Конечно, если тебе хочется. Почему бы нет? Все привыкли к моим персидским манерам, так что никто не удивится. Ты умеешь плавать?
— О да, Аль Скандир, я уверен, что смогу. В ответ он лишь рассмеялся:
— Ничего, я тоже не умею.
На рассвете царь Пор и немалая часть его подданных собрались, чтобы проводить нас в путь. Корабли, вытянувшиеся на волнах реки в длинную цепь, нельзя было охватить одним взглядом. Галера Александра шла первой; царь стоял на носу, с венком на власах после приношения жертвы богам. Вверяя судьбу людей и судов во власть стихий, Александр воззвал к отцу своему Амону, к повелителю вод Посейдону, к Гераклу и Дионису, равно как и к самим рекам, по которым нам предстояло плыть, ибо греки все же поклоняются священным водам, хотя и не боятся осквернять их (я и сам стал довольно беспечен в этом отношении). При каждом возлиянии Александр бросал в реку золотую чашу вместе с налитым в нее вином. В судах вокруг нас все затянули победную песнь, и ее подхватили армии на обоих берегах; ржали кони, трубили слоны. И затем, под ритм запевал, когда широкая гладь реки еще была залита холодным серым утренним светом, мы двинулись вниз по течению.
Из всех даров Александра (которые были велики и числом, и щедростью) один из лучших — то, что он взял меня с собою на реку. Я повторяю это и сейчас, уже повидав праздники на Ниле. Первыми шли обильно украшенные боевые галеры, чьи ряды весел хлопали, точно крылья; затем пестрое скопление прочих судов и лодчонок. По берегам маршировали длинные воинские колонны — тяжело вооруженные фаланги, конница, повозки, раскрашенные слоны… И рядом с ними бежали, чтобы не терять нас из виду, тысячи индов, явившихся поглазеть на чудо. Кони, плывущие на баржах, сами по себе были удивительным зрелищем. Пораженные инды бежали, вплетая свои голоса в пение наших запевал, пока по берегам не выросли отвесные утесы, застывшие на страже у теснин. Пеших воинов мы потеряли из виду и не слышали уже ничего, кроме эха, возвращавшего нам наши собственные песни, да криков обезьян, прятавшихся где-то в густой зелени, качаемой ветерком…
Для меня путешествие было сказкой, какую не услышишь на базаре. Александр стоял на носу галеры и, схватившись за высокий гребень на голове деревянной носовой фигуры, вглядывался вперед. Ему удалось разжечь пламя рвения, охватившее нас всех. Я перестал волноваться при мысли о том, что любые слова, сказанные на галере, сразу становятся общим достоянием, что спать царь мог только в крошечном закутке на корме, что мы едва сумеем коснуться рук друг друга — и не более того — до самого конца путешествия. Бросившись в еще неведомый мне мир, я открыл для себя ту часть души Александра, о которой знали воины его армии — но не я. Все вокруг звенело и вибрировало от одного его присутствия. Можно потерять счет времени, живя в этом чуде. Дни радости…
Мы все еще были вне вражеских земель и часто выбирались на сушу с тем, чтобы местные вожди могли засвидетельствовать Александру почтение. Царя усаживали на увитый цветами трон и устраивали в его честь конные представления, танцы (часто неплохие) И пение, казавшееся мне схожим с завываниями рыночных бродяг. А затем мы вновь пускались по течению, помахав на прощанье войскам, оставшимся на берегу.
«За все хорошее надобно платить», — всегда говорил Александр. Река сузилась, и течение с силой по-влекло нас вперед. Поначалу далекий и слабый, понемногу стал слышен приглушенный рев на порогах — там, где встречаются воды двух рек.
Нас уже предупредили, что между скал, где Гидасп встречается с Акесином, удвоенные речные воды бурлят в водоворотах. О шуме нас, однако, никто не предупредил. Приблизившись к порогам, наши гребцы сбили ритм попросту из страха, но галеры вес равно рванулись вперед. Глава гребцов Онесикрит проорал им, чтобы не останавливались, а, напротив, гребли сильнее; все мы оказались бы мертвецами, развернись галера против течения… Напрягая плечи, гребцы вновь налегли на весла. Навигатор, не смолкая, выкрикивал рулевому все новые команды, а рядом с ним стоял Александр, с полуулыбкой взиравший на белые от пены волны.
В тугих объятиях реки я запомнил только скорость, смятение и мертвенный ужас, к счастью, сковавший меня и лишивший способности кричать. Однажды ввязавшись в подобную гонку, никто не способен спасти себя, даже Александр. Не без удивления я понял, что возношу молитву неведомому богу: пускай, когда мы оба утонем, нас не разлучит судьба и позволит вновь родиться вместе. А потом мы проскочили пороги, и гребцы все опускали и поднимали весла, хотя весь нижний их ряд был уже переломан… Ни в одной сказке не сыскать волшебных превращений без каких-нибудь суровых испытаний, выпадающих на долю героя. Все корабли прошли пороги благополучно, за исключением двух столкнувшихся, но нам все равно удалось спасти многих воинов. Едва мы нашли удобное место на берегу, Александр приказал разбить лагерь. Чудесная песня подошла к концу. Мы приближались к рубежам земли маллов, чьи города не желали подчиниться Александру и вовсю готовились к войне. Этим народом правили жрецы — люди, совсем не похожие на Каланоса, неустанно уверявшего нас, что сам он вовсе не жрец, а богоискатель. Маллийским жрецам подчинялись даже воины… Они объявили Александра и всех нас нечистыми варварами. Все маллы питают отвращение к любой нечистоте, которой становится все, на что ни укажут их жрецы. У нас в Персии есть рабы, но мы вовсе не считаем их «неприкасаемыми»; здесь же люди низких занятий или же покорившейся им расы настолько нечисты (хотя никто не владеет ими как рабами), что ни жрец, ни воин не станут есть пищу, оскверненную их тенью. Но эти люди жили скромно, в отличие от Александра. Если одна тень не чиста, что тогда сделает его правление?
То был последний еще не покорившийся народ, живший по дороге на запад; Александр должен был завоевать маллов, прежде чем повернуть к Персии. Только они одни стояли между ним и владычеством над Индией от Беаса до устья Инда. Александр распрощался с мечтой о берегах океана, и теперь Индия осталась для него всего лишь препятствием, которое следовало устранить раз и навсегда. Волшебство реки было разрушено; восторженный мальчик на носу корабля, первым спрыгнувший на сушу, превратился в разъяренного демона, сжигавшего самый воздух своим дыханием.
Войско Гефестиона Александр выслал вперед за пять дней до собственного похода — с тем, чтобы встретить маллов, которые бежали бы при слухах о приближении самого царя. Люди Птолемея следовали за нами на расстоянии трех дней пути — с тем, чтобы ловить тех, кто бежал назад в надежде оказаться в безопасности. Когда ловушка была устроена, Александру оставалось лишь подкрасться к жертве.
Мы шли по пустыне целую ночь и весь день, чтобы застать врасплох маллов, считавших подобный подвиг невозможным. То был трудный, но относительно короткий переход. Для сна нам осталась почти целая ночь. На рассвете Александр вывел конницу к первому маллийскому городу.
Это было не особенно далеко от нашего лагеря, так что я выехал посмотреть.
Городские стены были сложены из земляных кирпичей; в полях трудились земледельцы. На дорогах маллы расставили сторожевые заставы, чтобы остановить Александра, но никто не следил за пустыней, откуда еще никогда не являлся неприятель.
Послышались громкие боевые кличи; конница рассыпалась по полям. Люди были вооружены одними лишь крестьянскими орудиями. Сверкая рассветным маревом, мечи косили маллов, словно урожай ячменя.
Я полагал, что Александр призовет их сдаться, как делал это всегда. Но они уже отказали ему, а царь никого не спрашивал дважды.
Он вернулся вечером, после штурма крепости, покрытый пылью и кровью. Пока войско отдыхало и утоляло голод, Александр отдавал приказы выступать в ночной поход, дабы захватить следующий город прежде, чем туда доберутся новости. Сам он так и не успел толком вздремнуть… Свет, воссиявший на реке, обернулся жгучим пламенем.
Так и продолжалось. Даже когда все инды уже узнали, кто он такой, они отказывались покориться. Александр пленил множество из них — тех, что сдавались на милость победителя; впрочем, многие бились до конца или сжигали себя в собственных домах. Наши воины тоже рассвирепели. Они — более даже, чем сам царь, — желали покончить с Индией; они не хотели слышать о каких-то восстаниях, которые могут вспыхнуть за их спинами и заставить повернуть назад. Они вообще не стали бы брать пленных, если б не приказ самого Александра.
Война есть война. Будь я по-прежнему с Дарием, я только радовался бы его удачам и тому, что царь столь бесстрашно бросается прямо в гущу сражения. Ведь я поражался Александру. Не тому, что он убивал, а тому, что чаще он предпочитал не делать этого; даже теперь он позволял женщинам и детям свободно убраться прочь. Но я оплакивал его мечту, рассыпавшуюся в горький прах.
На этот поход македонцы вовсе не рассчитывали и потому сражались не с задором, но с остервенением. Когда Александр вошел в шатер, чтобы приготовиться к короткому ночному отдыху, его лицо показалось мне осунувшимся.
— Мы разрушили стену, — поведал он. — Воины всегда бежали к бреши, чтобы оказаться там первыми еще до того, как осядет пыль… Сегодня я уж думал, они так и будут ходить кругами, ожидая, чтобы кто-нибудь другой бросился вперед. Подбежав, я удерживал пролом в одиночестве, пока они не устыдились.
Конечно, опомнившись, они последовали за своим царем и взяли город. Но лоб Александра вновь прорезали морщины.
— Аль Скандир, это всего лишь усталость духа. Когда мы вернемся в Персию, твою и мою страну, все снова будет хорошо.
— Да, это уж точно. Но нам не нужны волнения на границах, и люди прекрасно это понимают. Я не требую от воинов слепой покорности. Мы все — македонцы. Я всегда рассказываю им, что именно нам предстоит сделать и зачем. Придется попотеть, но все это скоро кончится. Пока они справляются… Как и ты.
Он поцеловал меня — просто из доброты. Нет, Александр не нуждался в подсказках страсти, чтобы благодарить за любовь.
Наутро мы маршем прошли падший город, наполненный криками пернатых хищников, воняющий плотью, гнившей под раскаленным солнцем, да отвратительной гарью из обуглившихся домов, где инды сжигали себя. В сердце своем я вознес молитву премудрому Богу, чтобы тот освободил Александра от всего этого, да побыстрее.
С молитвами следует обращаться крайне осторожно. Нельзя быть самонадеянным, говоря с богами!
Следующий город оказался покинутым жителями, когда Александр подтянул к нему войско. Нам же царь передал весть, что собирается броситься вдогонку бежавшим и лагерю велит следовать за ним.
Когда идешь за армией, проводники не нужны. Мы приблизились к реке, и вода у брода была уже вспенена копытами лошадей. На дальнем берегу была битва: повсюду лежали мертвые, будто некие странные плоды земли, потемневшие в своей зрелости по сравнению с бледной зеленью трав и кустарника. Слабый сладковатый запах уже разносился по окрестностям; было жарко. Я как раз делал глоток из своей фляги, когда заслышал совсем неподалеку слабый стон. То был инд, немногим моложе меня самого, и его рука тянулась к воде. Он был обречен; внутренности юноши свешивались из раны, но я все-таки спешился и дал ему напиться. Те, кто правил конями рядом со мною, осведомились: не помрачился ли мой рассудок? И вправду, зачем делать что-то подобное? Подозреваю, инд всего лишь чуть дольше прожил, мучимый болью.
Вскоре мы нагнали несколько повозок с запряженными в них волами, присланных Александром с тем, чтобы забрать наших убитых и раненых. Над ранеными были устроены навесы от солнца, а рядом с ними ехал на своем ослике водонос. Александр всегда заботился о своих людях.
Погонщики рассказали, что в поле собрались пятьдесят тысяч маллов. Александр как-то сдерживал их одною своей конницей, пока не подошли лучники и пешие воины; тогда враг бежал к укрепленному городу, который непременно предстанет нашим глазам за пальмовой рощицей… Царь окружил его и отдал приказ располагаться на отдых, готовясь к ночи.
Еще до заката мы пришли к круглому, землистого цвета городу маллов, с зубчатыми стенами и приземистой башней внутренней цитадели. Вокруг раскатывали повозки с разобранными шатрами, сновали рабы, повара распаковывали свои кули да котлы, копали ямы для очагов и доставали решетки, стремясь побыстрее накормить людей добрым ужином после легкого дневного рациона. Александр трапезничал с высшими военачальниками — Пердиккой, Певкестом и Леоннатом, — планируя завтрашнюю атаку.
— Нет нужды поднимать людей до рассвета. У пехоты был сегодня долгий марш; у конницы — сражение…
Хороший сон и хороший завтрак приведут их в норму, а уж тогда — за дело!
Ночью, когда Александр готовился ко сну, я взглянул на его роскошные доспехи, отполированные оруженосцами до блеска. На его новый панцирь… Царь заказал его уже в Индии, из-за несусветной жары, — он был намного легче старого, с нашитыми на индскую ткань пластинками. Как если бы прежде царь недостаточно выделялся из общей толпы воинов, новый панцирь был ярко-алым, с золотым львом на груди.
— Аль Скандир, — сказал я, — если завтра ты наденешь старый панцирь, я смогу выскоблить этот. После битвы он, право, нуждается в хорошей чистке.
Царь обернулся ко мне, приподняв брови и широко улыбаясь.
— Ах ты, персидский лис! Думаешь, я не знаю, о чем ты? Ну нет… Людям надо показать, слов для них мало… — Александр мог сказать это и ранее, но теперь в его голос проскользнула нотка досады. Потом он положил ладонь на мое плечо. — Не пытайся удержать меня, даже из любви. Я скорее предпочту смерть… Ну же, перестань хмуриться; ты что же, не хочешь видеть издалека, где я и что делаю?
Он прекрасно спал, как и всякий раз перед битвой. Помню, он говорил, что оставляет все на усмотрение бога.
Утром нового дня, после восхода, они сомкнули кольцо вкруг города; поближе подъехали повозки с лестницами, таранами и катапультами, а также с инструментами для земляных работ. Какое-то время все мы следили за тем, как Александр разъезжает вдоль колонны: и верно, даже на таком расстоянии царя можно было узнать по алому панцирю да серебряному шлему.
Потом царь сошел с коня и пропал в общей массе воинов, столпившихся у стены. Вскоре они растворились в ней, верно, пробуя ворота на прочность.
Войско подтягивалось поближе, разбирая и унося лестницы. Вершины стен, только что забитые индами, вдруг опустели.
Чтобы видеть лучше, я направился к городу совершенно один: в лагере мало кто оставался, кроме рабов; все те, кто следовал за войском, ушли с Гефестионом. Нет, защитники не собирались сдаваться. Маллы бежали к своей внутренней цитадели и укрылись в ее стенах. Спрятанные за низкими лачугами города, македонцы осаждали их снизу.
Я увидел, как на темном фоне стены появилась светлая полоска — лестница, быстро нашедшая должный упор и застывшая у крепости. Затем на ней я заметил яркое алое пятнышко, резво взбиравшееся ввысь и вскоре достигшее зубцов стены; там оно раскачивалось, дергаясь и мечась в сражении, и затем выпрямилось, застыв в одиночестве на самом верху.
Александр рубил врага мечом; один инд пал, другого царь столкнул вниз ударом щита. По лестнице поднялись еще трое, спеша встать рядом с Александром и сражаться вместе с ним. Инды отшатнулись. Лестница была забита карабкавшимися македонцами: да, Александр вновь подал им пример. Но внезапно, подобно обломкам скал во время камнепада, все они рухнули вниз и пропали из виду: лестница попросту не выдержала веса воинов.
Я подъехал ближе, едва соображая, что делаю. Четверо, кажется, стояли на стене целую вечность, осыпаемые стрелами и копьями защитников. Потом Александр пропал, спрыгнув вниз, на ту сторону.
На один короткий миг остальные трое застыли в оцепенении (подозреваю, они не верили собственным глазам), после чего последовали за ним.
Не ведаю, сколько времени прошло, прежде чем македонцы вновь штурмовали стену; возможно, ровно столько, сколько потребно для того, чтобы очистить и съесть яблоко — или умереть десять раз. Они рванули вверх: на плечах друг у друга, по лестницам, становясь на пики… Они перевалили через стену и пропали, я же повторял себе, что не должен ожидать, будто сразу увижу Александра.
С той стороны на стену поднялось несколько человек, несших что-то алое. Очень медленно они уложили драгоценный груз на носилки и скрылись из виду. Я не заметил, чтобы алое пятнышко хотя бы шевельнулось.
Изо всех сил я хлестнул коня и галопом помчался к городу.
Нижний город был пуст: здесь не лежали мертвецы и вообще все казалось мирным; на плоских крышах зрели тыквы… Впереди, со стороны цитадели, доносились крики победителей и стоны умирающих, но все это почти не тревожило мой слух.
У двери лачуги, на улице неподалеку от осаждаемых стен, стояли трое юных телохранителей, заглядывавших внутрь. Я протиснулся меж ними и вошел.
Щит, на котором принесли Александра, лежал в лужице крови на земляном полу. Царя уложили на грязную крестьянскую кровать — и над ним застыли Певкест и Леоннат. В дальнем углу сгрудились другие телохранители. По хижине носились цыплята…
Лицо белее мела, но глаза открыты. В левом боку, где яркая алая ткань заметно потемнела, торчит длинная толстая стрела.
Она двигалась и замирала, и снова двигалась в такт дыханию.
Губы Александра были раздвинуты, пропуская внутрь, вопреки боли, ровно столько воздуха, сколько требовалось для жизни. Дыхание тихонько свистело — но не в горле, а в ужасной ране. Стрела угодила в легкое.
Я встал на колени у изголовья. Царь ушел уже чересчур далеко, чтобы осознать мое присутствие. Певкест и Леоннат подарили мне по короткому, ничего не выражавшему взгляду каждый. Рука Александра разжалась и тронула древко. Он сказал:
— Выдерните ее.
Леоннат, почти столь же бледный, отвечал:
— Да, Александр. Но сначала нам нужно снять доспех.
Я часто держал панцирь в руках и знал, какими прочными были нашитые на него пластины. Обычная стрела не могла пробить отверстие; она пробуравила, продавила его… Конечно, ее выпустили не из лука.
— Не стойте столбами, — шепнул Александр. — Режьте древко…
Нащупав пояс, он вытащил свой кинжал и попытался пилить, но закашлялся. Изо рта хлынула кровь; стрела вздрогнула в боку. Жизнь отхлынула от лица Александра, но стрела по-прежнему, хоть и едва заметно, двигалась в ране.
— Быстро, — сказал Певкест, — пока он еще не пришел в себя. — Взяв кинжал, он принялся скоблить твердую палку.
Пока лезвие вгрызалось в дерево, а Леоннат придерживал древко стрелы, я расстегнул пряжки панциря. Александр очнулся, когда Певкест все еще пилил стрелу, но ни разу не шелохнулся, хотя шипы ворочались в ране.
Древко треснуло и раскололось, оставив острый обломок длиною с ладонь. Я вытянул из-под Александра панцирь, и мы стащили его прочь, несмотря на то что неровности древка продолжали цепляться за острые края пробитой в пластине дыры. Певкест разрезал окровавленный хитон. Багровая рана на бледной плоти открывалась и закрывалась; воздух тихонько шипел, проходя сквозь нее. Иногда она замирала; Александр старался сдержать кашель.
— Во имя бога, — шепнул он, — дерни, и покончим с этим.
— Мне придется резать, чтобы добраться до зубьев, — сказал Певкест.
— Тогда режь, — ответил Александр и прикрыл глаза.
Певкест глубоко вздохнул:
— Покажите мне все ваши ножи.
У моего оказался самый острый кончик; я купил его в Мараканде. Певкест ткнул им рядышком с древком и потянул в сторону от раны. Я зажал голову Александра меж своими ладонями — раздираемый страшной болью, он вряд ли осознавал это.
Певкест отложил лезвие, покачал стрелу из стороны в сторону, сжал зубы и дернул. Из раны выскочил толстый железный наконечник, оснащенный жуткими шипами; затем хлынул темный кровавый ручеек…
— Спасибо, Певкес… — Александр недоговорил. Голова его откинулась, и он замер, точно мраморное изваяние. Вообще ничто не двигалось в его теле, кроме ручейка крови, но и тот вскоре иссяк.
Двери хижины осаждали люди, и я слышал, как крик о гибели царя распространился по округе.
В Персии мертвого следует оплакать, задрав лицо к небесам и испуская дикие вопли: этому крику не помешать, это как слезы. Но Александра я почтил, как и было должно, тишиною. Во мне просто ничего вдруг не осталось — даже сил крикнуть.
Воинам, до сих пор сражавшимся в цитадели, кричали, что царь умер. Шум битвы, не прекращавшийся все это время, вдруг удвоился. Можно было подумать, будто всех нечестивцев и грешников на свете вдруг погрузили в воды Огненной Реки. Впрочем, в тот момент я не был в состоянии воспринимать его.
— Подождите, — сказал Леоннат.
Нагнувшись, он поднял с грязного пола куриное перо и положил на губы Александра. Мучительный миг оно лежало там без движения, но затем самый кончик его дрогнул.
Я помог им перевязать рану тем, что мы смогли отыскать. Слезы хлестали из моих глаз, и на сей раз я не остался в одиночестве.
Наконец мы решились приподнять Александра и подсунуть под его неподвижное тело носилки. Медленно ступая, телохранители понесли его прочь. Я шел следом, и, когда мы покинули крестьянскую лачугу, что-то перелетело через стену цитадели и ударилось в грязь у моих ног. То был трехмесячный индский младенец с перерезанной от уха до уха шеей.
Там, наверху, воины все еще считали Александра погибшим. Они взимали с индов плату за его жизнь и старательно смывали с себя позор. Во всем городе не осталось ни одной живой души.
Два дня Александр лежал в открытых ладонях смерти, потеряв почти всю кровь из своих жил. Стрела расщепила ребро; будучи слишком слаб, чтобы поднять руку, он предпочитал язык жестов, чтобы только не сбивать дыхание. Ему пришлось заговорить лишь однажды — с врачевателем, который не хотел оставлять его; царь приказал ему отправиться осмотреть раненых. Я понял знак; ему не требовались слова, чтобы говорить со мною.
Телохранители помогали, чем могли; славные парнишки, только здорово нервничали. Я спросил одного, выведя из шатра:
— Зачем он сделал это? Из-за того, что воины мешкали?
— Я не уверен. Наверное, да. Они были неповоротливы, подтаскивая лестницы. Тогда Александр схватил одну, приставил к стене — и сразу же залез на самый верх.
Рана, вся в рваных лохмотьях и кровоподтеках, к счастью, не загноилась. Но по мере того как она затягивалась, сухожилия пристали к ребрам. Каждый вдох резал Александра, словно ножом, и тогда, и много времени спустя. Сперва кашель причинял ему такую боль, что приходилось прижимать к боку обе руки, сжимая рану. До конца своей жизни Александр страдал, стоило ему вдохнуть поглубже. Он старался это скрыть, но я-то видел.
На третий день он уже мог говорить — правда, немного; ему дали пригубить вина. И только тогда явились полководцы, чтобы выбранить царя за безрассудство.
Конечно, они были правы. Великое чудо, что ему удавалось остаться невредимым, пока не была выпущена стрела. Александр бился и дальше, но вскоре упал без чувств. В его шатре стоял старый щит, привезенный из Трои, которым его закрывал Певкест; я часто ловил взгляд царя, устремленный на него. Брань он выслушал терпеливо; он был виноват, ибо люди, забравшиеся на стену вслед за ним, тоже оказались в ловушке, когда рухнула лестница. Один из них погиб, и Александр был в ответе за эту смерть. Но он поступил, как задумал, и заставил воинов следовать своему примеру. Любовница все еще была верна ему; спешка, с которой люди бросились за царем, и надломила лестницу. Этого Александр предвидеть, конечно же, не мог.
Леоннат поведал ему о бойне, чтобы показать царю преданность воинов. Александр переспросил: «Что, женщин?.. И всех детей тоже?» — втянул в себя изрядный глоток воздуха и закашлялся кровью. Леоннат был храбрым воином, но соображал туговато.
На четвертый день, когда я поправлял подушки, чтобы царь мог лечь поудобнее, вошел Пердикка. В момент ранения Александра он бился на дальней стороне городской стены, а теперь, обладая наивысшим рангом, получил командование. Высокий человек с густыми темными бровями, одновременно и осторожный, и решительный. Александр верил ему.
— Александр, ты пока не в состоянии продиктовать письмо, и поэтому я написал его сам, если ты не против. Это весть Гефестиону, чтобы он распространил ее по армии. Как по-твоему, ты можешь просто подписать его?
— Конечно, могу, — сказал Александр. — Но не буду. Зачем беспокоить их напрасно? Поползет слух, будто я уже умер… Нет, хватит.
— К несчастью, слух этот вполне мог добраться до них. Кажется, его уже разнесли… Кое-кто считает, будто мы держим твою смерть в тайне.
Опершись на правую руку (левой он схватился за рану), Александр почти сел на постели. Я увидел, как на чистой повязке расплывается красное пятно.
— Что, и Гефестион думает так же?
— Вполне вероятно. Я послал ему депешу, но послание, подписанное твоей рукою, могло бы окончательно уверить их, что ты жив.
— Прочти мне письмо. Выслушав, царь сказал:
— Прибавь еще, перед тем как я подпишу его, что через три дня я приеду к ним сам.
Пердикка опустил густые брови:
— Лучше не стоит. Когда ты не явишься, будет еще хуже.
Рука Александра сжала простыню. Красное пятно на повязке все росло.
— Пиши, тебе говорят. Если я сказал: «приеду» — значит, приеду.
И приехал, ровно через неделю после ранения.
Я снова оказался на реке, вместе с ним. На корме галеры поставили маленький шатер для царя. Хотя до воды было совсем недалеко, покачивание носилок вконец вымотало Александра, и теперь он лежал, вновь уподобившись мертвому. Я же вспоминал его стоящим на носу, с венком на золотых волосах.
Путь занял две ночи и три дня. Как бы я ни старался, галера лишена всяких удобств; кроме того, Александр постоянно ощущал толчки весел, хотя ни разу не пожаловался. Я сидел рядом, веером отгоняя слепней и мух, меняя повязки на его огромной, наполовину покрытой струпьями ране и думая: «Ты делаешь это ради Гефестиона».
Теперь-то мне ясно, что он отправился бы в любом случае. Царь не называл имени верховного военачальника или наследника на случай своего ранения или гибели в бою. Не то чтобы Александр совсем не думал о смерти — с мыслью о ней он жил постоянно, — нет, он просто не хотел давать одному человеку такую огромную власть и тем самым делать ее предметом общей зависти. Он прекрасно понимал, что творится сейчас в лагере, пока царя считают умершим. Там были трое великих полководцев — Кратер, Птолемей и Гефестион — и каждый с равными правами на верховное командование; войска отлично понимали это, сознавая также, что в случае гибели Александра инды восстанут против них и впереди, и позади. Если б я спросил тогда, зачем ему плыть, Александр ответил бы как обычно: «Это необходимо». Но я вспоминал голос, произнесший: «Что, и Гефестион думает так же?» — и меня снова и снова охватывала прежняя тоска.
Когда впереди показался лагерь, уже вечерело. Александр дремал. Как было приказано заранее, навес был снят, чтобы царя увидели сразу. Он уже был с ними, со своей армией: весь берег, насколько хватало глаз, был запружен ждавшими галеру воинами. Когда же они увидали, как он лежит без движения, из глоток вырвался неистовый горестный вопль, быстро прокатившийся по всему лагерю. Если бы в Сузах умер Великий царь, его не могли бы оплакать лучше. Но вовсе не обычай вырвал этот стон из македонцев: его исторгла общая скорбь.
Он проснулся. Я видел, что Александр открыл глаза. Он понимал, что означает этот дикий шум на берегу: теперь они почувствовали, каково остаться без него. Я не виню Александра за то, что он медлил, дав им прочувствовать глубину этой потери. Галера почти подошла к причалу, когда он поднял руку и помахал ею.
Они ревели, выкрикивали приветствия и просто хохотали. Шум стоял оглушительный. Что до меня, то я глядел во все глаза на трех военачальников, ждавших у причала. Я видел, чей взгляд царь встретил первым.
Александра ждал паланкин с навесом. Когда к нему поднесли носилки, царь остался недоволен и, повернувшись, сказал что-то, чего я не расслышал в грохоте общей радости, все еще оставаясь на галере. Мне показалось, с паланкином что-то не так. Конечно, все всегда делается неправильно, когда приходится полагаться на кого-то другого, подумалось мне. Что там на сей раз?
Сходя по трапу, я заметил коня, которого уже вели к царю.
— Так-то лучше, — заявил Александр. — Теперь вы уж точно увидите, жив я или умер.
Кто-то подставил ладони, помогая ему сесть на коня, и Александр взлетел в седло, где застыл выпрямившись, как на параде. Полководцы шли рядом; я надеялся, они додумаются последить за тем, чтобы он не упал. До прошлого вечера он всего только раз поднялся на ноги — для того, чтобы помочиться.
Потом подбежали воины.
Они нахлынули огромной вопящей волной, пропахшей застарелым потом, въевшимся в кожу под солнцем Индии. Военачальников оттеснили, словно те были простыми крестьянами, мешавшими на пути. К счастью, конь Александра имел самый спокойный нрав. Воины цеплялись за ноги царя, целовали кайму его хитона, благословляли его или просто пялились, подобравшись ближе. Наконец нескольким телохранителям удалось прорваться сквозь толпу — они знали, единственные на этом берегу, его подлинное состояние. Расталкивая сборище, они повели коня прямо к приготовленному для Александра шатру.
Я пробивался сквозь давку, точно кошка, застрявшая под воротами. Воины были настолько возбуждены, что даже не замечали, как гнусный перс пихает их что есть мочи. Я слышал уже довольно рассказов тех, кто видел боевые раны в грудь, о том, что человек будет жить, пока не попытается встать. Потом раненый выплевывает немного крови и моментально падает замертво. Примерно в двадцати шагах от шатра, когда я почти уже догнал его, Александр натянул поводья.
«Он понимает, что сейчас упадет», — подумал я и быстрее заработал локтями.
— Остальной путь я пройду, — сказал он. — Просто чтобы каждый видел своими глазами: я еще жив! Так он и сделал. Двадцать шагов превратились в пятьдесят, ибо воины буквально рвали его на части, хватали за руки, тянули к себе, желая Александру здоровья и счастья. Они срывали цветы с ближайших кустов — эти вощеные индские цветы с тяжелым, приторным запахом — и бросали ему. Кто-то похитил цветочные гирлянды из местных храмов… Александр держался прямо, широко улыбаясь. Он никогда не отвергал любви.
Наконец Александр вошел в свой шатер. Лекарь по имени Критодем, сошедший с галеры вместе со мною, поспешил вслед за ним. Выскочив обратно и увидев меня рядом, он сказал:
— Рана кровоточит, но не сильно. Из какого только материала он создан?
— Я пригляжу за ним, едва уйдут полководцы.
С собою я привез суму со всем необходимым. Птолемей и Кратер вышли довольно скоро. Теперь, подумалось мне, начинается настоящее ожидание.
Толпа бесновалась у шатра. Кажется, они воображали, что Александр сейчас будет принимать их, но стражник не давал им подойти близко. Я ждал.
Вершины пальм окрасились черным на фоне закатного неба, когда из шатра вышел Гефестион.
— Багоас где-то здесь? — спросил он у стражи. Я выскочил вперед.
— Царь начинает уставать; ему хотелось бы устроиться на ночь.
«Начинает уставать! — думал я. — Ему следовало лечь еще час назад».
Внутри было жарко. По обыкновению, Александр полулежал на подушках. Подойдя, я поправил их. Рядом с кроватью стояла чаша для вина.
— О, Аль Скандир! — взмолился я. — Ты же знаешь, что лекарь запретил тебе пить вино, если идет кровь…
— Так, ерунда. Кровь уже не течет.
Царь нуждался в отдыхе, а не в вине. Я уже послал за водой, чтобы обтереть его губкой.
— Что ты делал с этой повязкой? — спросил я. — Смотри, она сбилась набок!
— Так, ничего, — отвечал Александр. — Гефестион хотел посмотреть на рану.
Я просто ответил:
— Не лги мне. Она присохла.
Смочив ткань, я снял ее, протер губкой грудь Александру, помазал рану мазью, наложил чистую повязку и послал за ужином. Александр едва мог есть, настолько он устал за день. Закончив, я тихонько устроился в углу; он привык засыпать, когда я сижу где-то рядом.
Немного спустя, уже в полудреме, Александр глубоко вздохнул. Я тихо подошел ближе. Губы его шевелились. Я подумал уже, что он просит меня позвать Гефестиона, чтобы тот посидел у его ложа, — но он шепнул лишь:
— Еще столько работы…
24
Мало-помалу Александр поправлялся. В лагерь прибыли посланники маллов, желавшие договориться о сдаче. Царь потребовал привести ему тысячу заложников, но, когда те прибыли, счел это знаком доброй воли и отпустил всех до единого.
Из индских земель явились процессии, нагруженные дарами: золотые чаши, наполненные жемчугом, сундуки из редкостных пород дерева, полные пряностей, расшитые балдахины, золотые ожерелья с рубинами, слоны… Чудеснейшим же из подарков были ручные тигры, вскормленные с человеческих рук еще в ту пору, когда были слепыми котятами, — они важно расхаживали взад-вперед на серебряных цепях. Александр счел их более царственными животными, чем даже львы, и заявил, что и сам хотел бы взрастить одного такого, если б у него хватило времени должным образом заботиться о питомце.
Ради каждой встречи с послами ему приходилось подниматься с постели и усаживаться на трон, как если бы он чувствовал себя превосходно. Послы всегда говорили долго и витиевато, и каждую речь требовалось переложить на греческий; затем Александр отвечал, и его слова также перетолковывались. Потом он принимал дары… Я боялся, что тигры учуют запах его крови.
Рана высохла, хотя по-прежнему вселяла в меня ужас одним своим видом. Однажды утром царь — довольный, словно ребенок, вынувший изо рта молочный зуб, — со словами «Смотри-ка, что я вытащил» показал мне огромный осколок ребра. После этого боль уже не была такой острой, но кожа все еще приставала к сухожилиям, те — к костям и, как сказал врачеватель, к легкому внутри. Силы возвращались к Александру постепенно, и еще долго от боли он не мог глубоко вдохнуть или поднять руку, — что, однако, не удерживало его от работы, скопившейся за время похода.
Вскоре после нашего прибытия в царский шатер явилась Роксана; она приехала в своем занавешенном паланкине, дабы приветствовать своего повелителя и осведомиться о его здоровье. Александр позже сказал мне, что Роксана делает заметные успехи в греческом; ему показалось, она была исполнена заботы, мягка и кротка. Я уже слышал, что, когда разнесся слух о его гибели, истошные вопли согдианки оглушили половину лагеря. Быть может, то была искренняя скорбь; с другой стороны, Роксана по-прежнему оставалась бездетна и могла вовсе не иметь ребенка, если бы Александр и впрямь погиб.
Миновал месяц. Александр уже встал на ноги, и мы вновь доверились реке, двинувшись туда, где она сливается с Индом. То была воистину царская процессия. Поток широк и спокоен; царь взял с собою одних пеших воинов десять тысяч, не считая всадников и их лошадей. Водную гладь гордо рассекали корабли с раскрашенными парусами и с разрисованными глазами на крутых бортах; корму каждого судна резчики украсили золоченым орнаментом — частью греческим, частью индским. И чудесно было видеть Александра вновь взирающим вперед, стоя на носу царской галеры.
Там, где встречаются воды двух рек, Александр узрел замечательное место для нового города — и разбил лагерь. Он все еще нуждался в отдыхе. Мы пробыли там большую часть зимы; было неплохо, хоть я и не переставал скучать по привычному для глаз виду холмов. Когда разнеслась весть, что Александр встал лагерем, к нам начали приезжать люди — причем некоторые прибывали аж из самой Греции. И все-таки один из гостей застал нас врасплох: то был Оксиарт, отец Роксаны. Он прибыл со своим старшим сыном, донельзя озабоченный государственными делами. По словам Оксиарта, его беспокоило какое-то восстание в Бактрии. Сам же я твердо верю, что проделать долгий путь его убедило желание проверить, не готовит ли его дочь скорое появление внука, нового Великого царя?
Во время индских походов у Александра редко выдавалось время побыть вместе с Роксаной, даже если бы царю того хотелось. Полагаю, Оксиарт придерживался того мнения, что, коли есть желание, время найдется. Теперь Александр объявил, что вполне здоров, и даже совершал конные прогулки («Просто немного покалывает в боку, надо только чуточку смягчить рану мазью»), а потому не мог объяснять немощью отсутствие интереса к гарему. Вот уже несколько недель, если говорить правду, царь чувствовал себя до такой степени неплохо, что мог бы заниматься любовью с кем-нибудь, кто был бы осторожен и мягок. В общем, визит Оксиарта так ничем и завершился, не считая короткого путешествия по реке, чтобы взглянуть на крокодилов. Не ведаю, что именно там говорилось, хоть я и был на галере: главное — вовремя уйти, чтобы не встревать в споры родственников.
Расставаясь, Александр подарил тестю сатрапию. Она лежала у предгорий Парапамиса — далеко на востоке, на самом краю Бактрии, и к тому же вдали от царских городов Персии. Оксиарт должен был разделить правление с македонским военачальником, которому, как я подозреваю, отправили просьбу занять чем-нибудь согдианца и не выпускать за пределы сатрапии.
С пришествием весны Александр был готов двинуться на запад, к океану, но на пути его лежала страна жрецов-правителей, уже вступивших в тяжелую, кровопролитную войну с ним. Все народы, свободно признававшие власть царя, Александр привечал как близких друзей, — но ежели впоследствии, стоило ему отойти подальше, они восставали, то легкого прощения ожидать не приходилось. Он не терпел вероломства. Поначалу Александр был вынужден переложить ведение длительных осад на плечи своих полководцев, но бездействие пожирало его, подобно болезни; что и говорить, царь бывал груб даже со мною. Долго так продолжаться не могло. Он вновь и вновь бросался в битву, возвращаясь измотанным настолько, что буквально падал на кровать; всякий раз, когда ему приходилось действовать левой рукой, закрываясь щитом или натягивая поводья, это беспокоило затянувшуюся рану. Лекарь дал мне немного масла, смешанного с соком трав, дабы я каждый вечер смазывал ее. В то время лишь так мои руки могли приносить царю удовольствие, ибо Александр слишком уставал для чего-то большего.
Оставляя очередной город, царь снова разделил армию надвое: Кратер должен был покинуть нас и вернуться в Персию через Хибер, по дороге следя за спокойствием Бактрии. С собою он взял старых и покалеченных воинов, слонов и гарем. Не имею понятия, как встретила эту весть Роксана; вероятно, она почувствовала себя гораздо лучше, узнав, куда отправляется сам Александр. Нельзя сказать, чтобы за прошедшую зиму Александр совсем забыл о гареме, но, так или иначе, признаков скорого появления на свет нового Великого царя пока не было видно.
Не так давно я и сам был бы отправлен с ними одним мановением руки. Теперь Александру это просто не приходило в голову. И даже будь я способен предвидеть то, что ждало нас впереди, я не избрал бы себе иного пути.
Лето настало прежде, чем пограничные области сдались Александру, его волей были основаны новые города и порты, а сами мы двинулись к океану.
Царь не стал грузить на корабли всю армию (он всего лишь намеревался узреть чудо Внешнего океана), но и тогда нас можно было назвать флотом. Александр успел отдохнуть от сражений, основать речной порт и теперь был исполнен нетерпеливого рвения.
Пред устьем Инда даже Окс — всего лишь речушка. Оно само по себе казалось нам морем, пока мы не вдохнули первый ветер. Могучее дыхание океана едва не опрокинуло наши корабли; мы еле успели пристать к берегу прежде, чем кто-нибудь утонул бы. Мне же подумалось, что океан, так или иначе, мог встретить Александра чуточку радушнее.
Корабельные плотники потрудились на славу, заделывая пробоины, и мы двинулись дальше с навигаторами-индами. Не успели они заверить нас, что океан совсем рядом, как ветер подул снова; мы бросились к берегу и укрепили суда. И вода вдруг ушла.
Она уходила и уходила. Корабли остались лежать высоко на берегу в грязных лужах, причем некоторые накренились на песчаных откосах. Никто не знал, что и подумать; это казалось нам самым ужасным знамением из всех, какие только бывают. Всю свою жизнь проведя в борьбе со стихиями вод, наши мореходы и гребцы со Срединного моря не видели ничего подобного. Они страшились штормов, но шторм был лишь сильным ветром, тогда как это…
Бывшие с нами люди из Египта заявили, что, если это — то же, что бывает с Нилом, тогда мы можем остаться здесь на полгода, подтаскивая суда к ушедшей воде. Никто не мог добиться толкового ответа от говоривших на местном наречии индов; они показывали знаками, что вода вернется, но мы не были в состоянии понять, когда именно. И разбили лагерь, приготовившись к долгому ожиданию.
Вода вернулась с наступлением темноты. Волна за волной, она плескалась все ближе и ближе, поднимая сидящие на мели корабли, сталкивая их боками. Мы приготовились убрать лагерь с их дороги, не имея ни малейшего понятия, далеко ли придется бежать. Вода же остановилась в том самом месте, где мы увидели ее вначале, но на следующее утро отступила снова. И, как мы узнали, найдя наконец толмача, способного понять россказни индов, океан поступает так дважды в день. Что бы ни говорили в Александрии, клянусь, это не базарная сплетня. Всего только в прошлом году один финикиец, заплывавший за Столбы в Иберию, поведал мне, что там происходит то же самое.
Плотники снова занялись латанием кораблей, и вскоре пред нашим жадным взором предстал наконец раскинувшийся во всем своем величии океан. На краю земли Александр принес жертвы своим богам-покровителям, и мы вышли в море.
Легкий ветер подгонял нас, а небо слепило глаза голубизною. Синевато-серая океанская вода казалась гораздо темнее морской, с невысокими волнами, бросавшими в нас клочья хрустальной пены. На своем пути мы миновали два острова, и тогда уже ничто не стояло меж нами и самым концом мира.
Вдосталь наглядевшись на океанский простор, Александр принес в жертву Посейдону двух быков. На мой желудок океан подействовал весьма странно: при запахе крови мне пришлось броситься к борту. И там я узрел серебристую рыбу, тонкую, всего с ладонь длиной: она поднялась из воды и полетела, скользя по воздуху. Не опускаясь к воде, она одолела, должно быть, расстояние броска копьем, а затем вновь скрылась в волнах. Никто не видел ее, кроме меня, и никто не поверил мне, кроме Александра. Впрочем, даже он воспротивился тому, чтобы внести виденное мною знамение в описание нашего плавания. Клянусь Митрой, мой рассказ — чистая правда.
Быков сбросили за борт для бога. Александр не просто благодарил его за возможность насладиться видом океана; он испрашивал снисхождения к своему старому другу Неарху и ко всему флоту. Они собирались выйти в море и двинуться вдоль берегов от Инда к Тигру, выискивая города на побережье или подходящие места для постройки новых портовых поселений. Александр полагал великим свершением для всего человечества нахождение прямого пути из Персии в Индию, минуя долгие и полные опасностей караванные тропы.
О прибрежных землях говорили, что они голы и безжизненны, и потому Александр хотел провести армию вдоль берегов океана, оставляя флоту запасы пищи и выкапывая колодцы по дороге. Конечно же, он пожелал принять на себя все трудности перехода. Мы, персы, предупреждали, что эта земля известна своими пустынями и что даже сам Кир познал здесь немало невзгод.
— Инды говорят, — поведал ему я, — будто Кир выбрался из пустыни в обществе всего семерых своих воинов. Впрочем, инды могут и приукрашивать, ведь Кир намеревался завоевать их.
— Ну что же, — усмехнулся Александр, — он был великим человеком. И все-таки мы зашли немного дальше, чем он.
В поход мы выступили в середине лета.
Кратером мы оставили немалое воинство, но с нами по-прежнему шла целая армия из людей самых разных племен в сопровождении женщин, шедших за воинами вместе со всеми детьми, а также примкнувших к нам финикийцев. Они надеялись избегнуть опасностей торгового пути, не ведая, с чем мы сами можем столкнуться в нехоженой земле, и сочли, что прокладка новых дорог стоит сопряженных с нею невзгод.
Восточная Гедросия — страна специй и благовоний. Нард с пушистыми гроздьями рос под нашими ногами, словно ни на что не годная трава, а воздух наполнял его терпкий, странный аромат. Смола на мирровых стволах сверкала на солнце, подобно янтарю. Рощицы высоких деревьев роняли на нас благоуханные бледные лепестки. Когда же холмы и долы этой чудесной страны начали отставать от нас, постепенно пропадая вдали, то же сделали и финикийцы. Они остались среди благовоний. Им рассказали, что именно ждет нас за пределами этой приветливой земли.
Усыпанные ароматными цветами кусты сменились колючками; о зеленых долинах мы теперь лишь вспоминали со вздохом, копаясь в сухой земле или безуспешно разыскивая ручьи: попадавшиеся нам русла были либо вообще безводны, либо — если нам везло — по ним бежала струйка, едва наполнявшая чашу. Лабиринты мягких скал были изрезаны ветрами и обретали жуткие формы разрушенных крепостей с зубчатыми стенами или же чудищ, запрокинувших разверстые пасти в беззвучном рыке. На равнинах, усыпанными мелкой каменной крошкой и небольшими валунами, нам приходилось бить собственные ноги, чтобы поберечь коней; потом мы брели по сухой грязи, выжженной солнцем до трещин и покрытой белесым слоем соли. Ничто не росло здесь, но что может вырасти без дождя на голом камне?
Сперва нам все же удавалось отыскать воду где-нибудь неподалеку, а обозные отряды добывали пищу, заходя в глубь страны. Александр послал Неарху кое-какие запасы, приказав найти для его людей воду и оставить все на берегу. Вернувшись, воины поведали, что устроили на побережье знак, который привлечет внимание гребцов, но не нашли удобного места для пристани. Никто не жил здесь, кроме жалких созданий, тощих и немых, подобно диким зверям, с ногтями, более похожими на острые когти хищников. Единственной пищей этих людей (если то были люди) оставалась рыба, ибо земля не давала никакого урожая. В мелких лужицах они черпали солоноватую воду с отвратительным запахом, которой нельзя было бы напоить и собаку; видно, влага в сырой рыбе не давала этим людям погибнуть от жажды.
Мы шли все дальше и достигли песков. В те два месяца я часто повторял себе: если только я выживу, то сотру эти муки из своей памяти, ибо даже воспоминания о подобных лишениях непросто вынести. И все же сейчас я напрягаю память, восстанавливая один день за другим. Александр ушел от нас; и каждое мгновение, когда он еще был со мною, обретает ценность утерянного сокровища. Да, даже те страшные дни.
Шли мы по ночам. Когда солнце поднималось высоко, никто не мог бы долго продержаться на марше. Разведчики отправились вперед на верблюдах, чтобы найти очередной ручеек или же яму с водою, которых мы должны были достигнуть во что бы то ни стало — или же умереть. Иногда мы набредали на оставленные знаки еще до рассвета, но все чаще и чаще опаздывали — по мере того, как силы наши иссякали, а лошади падали замертво.
Отступившие назад зловещие нагромождения разъеденного ветрами камня казались теперь приветливыми оазисами по сравнению с обжигающим песком. Дневной жар пропитывал сухой воздух, не слабея даже по ночам. Песчаные барханы были слишком длинны, чтобы пытаться обойти их; при подъеме по такому склону на каждые два шага вверх приходился один вниз, но при спуске пешие воины могли скользить. Мы же, всадники, одолевали их шаг за шагом, пока у нас еще были кони, разумеется. Они теряли силы прежде людей: жалких колючек и давно высохшей травы не хватало, чтобы поддерживать в них силы раз за разом достигать воды. Кони не долго оставались добычей стервятников: с той поры, как обозные отряды стали возвращаться с пустыми руками, падшая лошадь превращалась в пиршество.
Мой Лев упал на полпути вверх по песчаной дюне. Я пытался заставить его подняться, но он лег, чтобы уже не встать. Возникнув словно из-под земли, к нам подскочила целая шайка пеших воинов с мечами и ножами.
— Дайте ему умереть! — крикнул я, вспомнив о муле, которого разорвали на куски прежде, чем тот успел испустить дух.
Я показал им кинжал, и они решили, что я собираюсь оставить мясо себе… Этим кинжалом я сделал жертвенный надрез на шее коня, вскрывая вену. Не думаю, что Льву было очень больно. Потом я взял немного мяса для себя и своих слуг; им я отдал большую часть. Мы, служившие самому царю, ели не больше Александра — тот же скудный армейский рацион, — но, по крайней мере, никто не крал эту малость друг у друга.
Мулы исчезали, едва только поблизости не оказывалось ни одного военачальника; ради их мяса воины раздавали собственное добро. Конники укладывались спать рядом со своими лошадьми. Я же слишком поздно узнал об этой предосторожности, и державшийся еще на ногах Орикс пропал, пока я спал. Я не просил у Александра другого коня; лошади теперь предназначались только для воинов.
Двигаясь дальше пешком, я часто наталкивался на Каланоса, вышагивавшего по пустыне, подобно тощей длинноногой птице. Философ отказался оставить Александра и уйти с Кратером; в краю камней он принял от царя пару сандалий. В закатный час, когда все остальные цеплялись за сон, пытаясь насладиться последними минутами отдыха перед снятием лагеря, я видел его сидящим со скрещенными ногами, устремившим взор на заходящее солнце. Александр справлялся с усталостью или же скрывал ее; Каланос, кажется, не уставал новее.
— Попробуй угадать, сколько ему лет, — как-то предложил мне Александр. Я сказал: пятьдесят с небольшим. — Ты ошибаешься, ему уже за семьдесят. Он говорит, что за всю свою жизнь ни разу не болел.
— Удивительный человек, — отвечал я. Философ был счастлив, думая только о своем боге и ни о ком другом, тогда как Александр работал, словно ослик дровосека, думая о всех нас сразу. Я слишком хорошо умел читать в его мыслях; царь клял себя за то, что мы угодили в эту геенну по вине его нетерпения, ибо он не захотел дождаться наступления зимы, прежде чем тронуться в путь.
На исходе третьей недели, когда уже никто не замечал идущих рядом, а переставлял ноги как мог, со мною заговорил один из воинов:
— Пусть царь завел нас сюда, но, во всяком случае, он потеет вместе с остальными. Теперь Александр возглавляет колонну пеший.
— Что? — вздрогнул я. О, если бы я мог не поверить! Но воин сказал правду.
Мы разбили лагерь часа через два после восхода, рядышком со звонким ручьем, в котором журчала настоящая вода. Я поспешил к нему с царским кувшином, прежде чем идиоты рабы могли испортить воду своими грязными ногами. В этом на них никак нельзя полагаться.
Александр вошел в шатер, прямой как палка. Уже наполненная, его чаша стояла наготове. Царь застыл у входа, едва только полог упал у него за спиной, скрыв от глаз воинов, и прижал обе ладони к ране в боку. Глаза его были закрыты. Я поставил чашу и подбежал, вообразив, что сейчас он упадет. Какое-то время он просто стоял, опершись на меня, но затем выпрямился вновь и отошел к своему креслу, где и принял из моих рук питье.
— Аль Скандир, как ты мог?
— Я делаю только то, что должен. — На эти простые слова у него ушло три вздоха.
— Хорошо, ты сделал это. Обещай, что в последний раз.
— Не будь ребенком. Я должен делать это каждый день, начиная с сегодняшнего. Это необходимо.
— Давай выслушаем лекаря. — Я забрал у него чашу: вода проливалась на царские одежды.
— Нет! — Найдя в искалеченных легких еще немного воздуха, Александр добавил: — Ходьба идет мне на пользу. Она расслабляет мускулы. И хватит об этом, я слышу шаги.
Они явились со своими горестями и вопросами, царь разобрал все до единого. Потом пришел Гефестион, принесший Александрову долю общего рациона—с тем, чтобы вместе подкрепиться в эти жаркие рассветные часы. В тот момент я не доверил бы здоровье Александра никому, но смирился. Позже я обнаружил, что царь все-таки поел и даже сделал глоток вина. Ему помогли улечься; он даже не проснулся, когда я растирал горящий шрам маслом, которое мне дал врачеватель. Я прятал снадобье от рабов, опасаясь, что они сожрут его.
С того дня Александр сам вел армию и задавал общий темп, будь то по песку или камням, короткий или длинный переход… Каждый шаг причинял ему боль, а к утру ходьба превращалась в пытку. Царь жил только усилием воли.
Это видел каждый; боль выжигала на нем свои особые отметины. Воины знали его гордость, но они понимали также: так он наказывает себя за страдания остальных. Они простили Александра, его дух питал всех нас.
Освобождая царя от одежд в нараставшем пекле нового дня, я поймал себя на мысли: сумеет ли он вернуть себе жизненные силы, что капля за каплей вытекают сейчас из его жил? Наверное, уже тогда я знал ответ.
Александр страдал еще и из-за флота, идущего морем вдоль этих суровых берегов. Даже сейчас он посылал пищу на берег. Начальник отряда вернулся, чтобы сказать: воины сломали печать по дороге и съели все без остатка. Выпрямившись на раскладном стуле, Александр ответил:
— Передай этим людям, я объявляю им выговор за неповиновение, но извиняю их голод. И если мулы тоже пропали, молчи; я не хочу слышать. С сегодняшнего дня… — он сделал паузу, чтобы отдышаться, — пропавшие мулы считаются охромевшими… Порой следует придерживать карающую длань.
Люди стали умирать. Пустячные болячки оказывались смертельными. Они просто падали в ночной тьме, иногда молча, а иногда — выкрикивая свои имена в надежде, что какой-нибудь друг услышит и подставит плечо. Впрочем, ночами нас охватывала глухота. Чем ты поможешь гибнущему, ежели и сам едва держишься на ногах? Я видел воинов с детьми на закорках и понимал, что женщина этого человека — жена или наложница — погибла. Правда, чаще первыми погибали именно дети. Помню, я слышал детский плач во тьме; наверное, ребенка просто оставили умирать в этой пустыне, но я просто продолжал переставлять ноги, как и прежде. У меня было только одно дело, и я не мог заниматься ничем другим.
Однажды мы пришли к широкому речному руслу со светлым ручейком на дне, свежим и холодным, — добрая горная вода. Переход оказался коротким: мы пришли к реке еще затемно, и у нас было время разбить лагерь в ночной прохладе. Александр приказал поставить шатер на прибрежном песке, дабы слышать журчание потока. Он едва вошел, как всегда полумертвый от усталости, и я протирал ему лицо, спеша успеть до прихода просителей, когда начал приближаться странный шум — нечто среднее меж цокотом сотен копыт и ревом толпы. Какое-то время мы вслушивались, недоуменно повернув головы на звук; потом Александр вскочил на ноги, крикнул: «Бежим!» — и выволок меня из шатра, ухвативши за руку. Потом мы и вправду побежали. По речному руслу к нам стремительно приближалась громада темной, почти черной воды. Рев, который мы услыхали вначале, был шумом сталкивающихся и дробящихся обломков скал.
Александр кричал, предупреждая остальных. Вокруг нас люди карабкались на берег, но я не оглядывался по сторонам, пока мы не забрались повыше. Оттуда я видел, как царский шатер взлетел вверх, подброшенный ударом, пропал под слоем воды и показался вновь, мелькая в грязных струях. «Масло все еще со мною», — подумал я и ощупал суму. Александр старался успокоить дыхание после бега. Потом раздались крики.
Другие тоже расположились на отмели. Женщины натянули скромные навесы и занялись приготовлением скудного ужина, оставив выживших детей плескаться в ручье. Волна унесла почти всех, из нескольких сотен спаслись лишь единицы.
То был самый кошмарный день того страшного похода; осиротевшие воины рыскали вокруг, пытаясь найти тела, но, как правило, втуне. Все остальные, смертельно устав после ночи пути, занимались тем же, прикрываясь от палящего солнца. Шатер Александра оказался выброшен где-то неподалеку, его разостлали для просушки. Все его имущество исчезло бесследно. Проведя многие часы на ногах, он уснул в шатре Гефестиона. Я же в то время обходил всех его друзей, умоляя поделиться хоть чем-нибудь: у Александра не осталось ни единой смены одежды! Кое-что из того, что мне удалось заполучить, было куда лучше его собственных одеяний — царь путешествовал налегке. Хорошо еще, что телохранителям Александра удалось спасти от стихии хотя бы его оружие.
Той ночью мы не пошли дальше — из-за усталости; кроме того, надо было схоронить мертвых. Если смерть настигает человека в Гедросии, то лучше уж умереть рядом с водою.
Хоть сам я в ту пору был молод и мускулы танцовщика хорошо служили мне, я все равно чувствовал, как ночь от ночи убывают силы. Счет времени я потерял уже давно, думая только о том, чтобы в очередной раз поставить одну ногу впереди другой; рот был полон пыли, поднятой идущими вокруг. Ночь наступала как раз в тот момент, когда более всего на свете мне хотелось лечь и остаться лежать навечно. Потом я вспоминал, что со мною — целебное масло, которое немного помогало царю, и что, если я упаду, утром меня, беззащитного, найдет свирепое солнце. Поэтому я заставлял себя вставать и идти дальше, разрываясь между любовью и страхом.
Переходы становились все длиннее, ибо наш шаг понемногу замедлялся. Александр продолжал вести нас всю ночь и в раскаленной печи начавшегося утра. Ложась, он редко говорил что-то; меж нами поселилось глубокое понимание, и ему не было нужды тратить дыхания на слова. Иногда мне приходилось заставлять его раздеться и умыться, прежде чем лечь спать; он бранил меня, на что я с гневом огрызался, словно сварливая нянька, препирающаяся с ребенком; наши споры не значили ровным счетом ничего, разве что давали Александру отдых после многочасовой необходимости носить маску спокойствия. Отдохнув, он всегда благодарил меня.
По уверениям людей, которых мы высылали вперед, середину пути мы давным-давно миновали. Недавно Александр послал небольшой отряд на верблюдах — найти первые признаки зелени и какой ни на есть провиант. Больше мы о них не слыхали. Все шло своим чередом, и каждый переход становился все длиннее, глубже и глубже врезаясь в дневной жар прежде, чем мы достигали воды. Однажды мы так долго не могли найти ее, что Александр приказал остановиться прямо на солнце — с тем, чтобы отставшие смогли дотащиться до остальных и не сгинуть в пустыне. Мы разбили лагерь у старого речного русла, давно пересохшего. В колодце, у которого мы останавливались прошлой ночью, воды было так мало, что ее попросту не осталось про запас. Царь сидел на горячем булыжнике в сплетенной из соломы шляпе, защищавшей его от губительных лучей. Птолемей стоял рядом и, как мне показалось, спрашивал его о самочувствии, ибо царь выглядел ужасно: высохший, с заострившимися чертами, он истекал потом. Даже издалека я видел, как тяжело вздымается его грудь.
Кто-то спросил: «Где царь?» — и я махнул рукой в его сторону. Мимо прошел македонец, сопровождаемый двумя фракийцами, один из которых прижимал к себе перевернутый воинский шлем. В нем плескалась вода — не много, всего несколько глотков. Должно быть, они нацедили ее в какой-нибудь трещине в сухом русле, спрятавшись за камнями от остальных. Благословенны будь боги, подумалось мне. Я изнемогал от жажды, но не настолько, чтобы не желать увидеть, как выпьет воды Александр.
Покрытые татуировками фракийцы шли рядом, обнаженными мечами защищая сокровище. У царя не было более преданных воинов, хотя они выглядели настоящими варварами, со своими неряшливыми рыжими шевелюрами. Александру пришлось отучивать их приносить отрубленные головы врагов в уповании на ответную щедрость царя, но они даже не прикоснулись к воде. Поднявши свое оружие, они подбежали к Александру; первый встал на колени и с широкой улыбкой на запыленном, покрытом синими потеками лице протянул шлем.
Александр принял его. Несколько мгновений он смотрел внутрь, опустив голову. Не думаю, чтобы многих из нас колола в тот миг зависть, сколь бы мы ни были иссушены сами. Воины прекрасно видели состояние Александра.
Потянувшись вперед, царь положил ладонь на плечо фракийцу и, сказав ему несколько слов на их языке, покачал головой. Потом он встал и, подняв шлем, выплеснул из него воду, как это делают греки, совершая ритуал возлияния пред своими богами.
Колонну охватило глухое гудение, в то время как рассказ передавался от воина к воину. Что до меня, сидевшего на камне прямо посреди пустого русла, то я просто плакал, закрыв лицо руками. Наверное, люди решили, что я плачу из-за бессмысленной траты воды… Минуту спустя я обнаружил слезы на своих ладонях и слизал их все, высунув распухший, сухой язык.
Мы более не разбивали лагерь у воды, когда порою достигали ее. Жажда была чересчур велика; люди резвились бы прямо в потоке и замутили его или же лопнули, не в состоянии остановиться. В то утро мы разбили шатры в стороне от сухого русла. Я уложил Александра на кровать, чтобы обтереть его губкой. На лице царя застыла радостная улыбка — так смеются черепа над земными страданиями.
— Аль Скандир, — сказал я, — человека, подобного тебе, еще не знали люди.
— О, это было необходимо, — отозвался царь, улыбаясь.
Он сделал бы то же, даже если бы ему грозила смерть. Эта цена не была для него чересчур велика.
— Ты нуждался в воде не меньше моего, — добавил Александр. — Сегодня ты выглядишь уставшим.
Возможно, он видел больше, чем я знал сам. Несколько ночей спустя, в предрассветном часу, я думал только об одном: «Идти дальше не могу». Эта мысль звучала настолько ясно, преследуя меня, словно кто-то повторял мне это вслух, снова и снова.
На рассвете песок какое-то время еще сохранял немного ночной прохлады. Я набрел на сухой куст, который прикрыл бы мне голову, когда поднимется солнце. Не спрашивайте, отчего я оттягивал собственную смерть; кажется, это заложено в человеческой природе. Так хорошо вдосталь отдохнуть… Я смотрел, как мимо медленно тащится наша длинная колонна. Я не окликал их, как делали прочие. Лишь одно я мог бы сказать этим людям: «Простите меня».
Я лежал, наслаждаясь праздностью, пока восток не воспылал тусклым, мерцающим свечением. К тому времени я почувствовал себя лучше и принялся думать: что я здесь делаю? Не сошел ли я с ума? Надо было идти.
Поднявшись, я отыскал след колонны. Какое-то время я чувствовал себя почти свежим и был вполне уверен, что сумею догнать остальных. Перевернув флягу, я постучал по донышку на случай, ежели там осталась хотя бы капля, уже зная, что выпил все досуха еще вчера. Песок был тяжел и глубок. Он вонял людьми и лошадьми; яростно гудели мухи, взлетевшие с него, чтобы пить мой пот. С гребня очередной дюны я увидел облако пыли, рассеивающееся далеко впереди. Солнце поднималось все выше. Силы оставили меня.
Там был обломок скалы — пропеченная красная глина, изъеденная непогодой. Солнце еще не успело дойти до зенита, и обломок отбрасывал крошечную тень. Все мое тело горело сухим огнем, ноги изменили мне… Я вполз туда и замер, пряча в песке лицо. Вот она, твоя могила, думал я, ты предал Александра. Ты заслужил свою смерть.
Вокруг царила тишина. Тень от скалы над моей головой таяла, но еще не исчезла, когда я услышал хриплое дыхание коня и подумал: «Первым является Безумие». Голос звал меня по имени: «Багоас!»
Я повернул голову. Рядом стоял Гефестион, глядящий вниз, на меня. Его осунувшееся лицо было совершенно белым от пыли, и вообще он весьма походил на мертвеца. Я спросил:
— Почему ты пришел за моей душою? Я не убивал тебя.
При каркающем звуке моего голоса Гефестион опустился на колени и протянул мне воду:
— Только чуть-чуть. Не все сразу.
— Твоя вода, — прошептал я, охваченный стыдом.
— Нет, я из лагеря, — терпеливо отвечал он мне. — Там ее полно. Вставай, мы не можем сидеть тут весь день.
С трудом ему удалось поставить меня на ноги и довести до коня.
— Я поведу его в поводу. Если мы усядемся вдвоем, он издохнет.
Я чувствовал, как подо мною ходят кости бедного животного, даже сквозь тряпичное седло; и ведь конь уже прошел свою дневную норму… Как и сам Гефестион. Он шел, натягивая поводья, и хлестал коня, когда тот останавливался. В голове у меня прояснилось. Я сказал:
— Ты пришел сам?
— Я не мог послать воина.
Конечно, не мог, в конце подобного марша. Никто не возвращался за отставшими. Если ты отстал — значит, отстал.
С вершины следующей дюны, до которой мы добрели, я увидал окружавшую реку чахлую зелень и темную россыпь лагеря. Гефестион разделил меж нами еще немного воды, после чего протянул мне флягу:
— Допивай. Теперь уже можно.
Я вновь боролся с собою, пытаясь заговорить. В Сузах меня научили облекать признательность в изысканные слова, но сейчас я смог выдавить лишь:
— Теперь я понимаю…
— Тогда постарайся не отставать от колонны, — буркнул Гефестион. — И присматривай за царем. У меня теперь хватает другой работы.
Из-за моей слабости в то утро никто не служил Александру. Оруженосцы, старались, как могли, но перед ними ему всегда приходилось сохранять лицо, чего бы то ни стоило. Царь беспокоился обо мне и даже пощупал мою голову, пытаясь понять, не получил ли я солнечный удар. Уступив велению чести, я поведал ему о своем спасителе, — и Александр ответил лишь:
— Это Гефестион; он всегда был таким.
Словно вновь задернулись занавеси, скрывавшие священную гробницу от нечестивого взора. Таково было мое наказание. Я-то понимал, что заслужил его, хотя царь вовсе не желал меня уязвить.
На следующий день, едва мы устроили привал, поднялся ветер.
Прежняя неподвижность воздуха сама по себе была пыткой, но и ветер не принес с собою прохлады или свежести; один лишь песок, песок, песок… Он забирался под пологи, сыпался в щели, громоздился сбоку, пока у каждого из шатров не выросла своя маленькая дюна. Замотав лица, конюхи поспешили укутать морды лошадям. Песок скрипел на зубах, забивал уши, оставался в складках одежды, в волосах… Ветер немного стих; проснувшись, мы не знали, что делать — знакомые дюны изменили форму, а все отметины, указывавшие путь к воде, исчезли. Песчаные волны проглатывали без остатка сухие стволы деревьев, — что уж говорить о нескольких вкопанных в песок ветках.
Наш колодец почти занесло песком. Я уж думал, это и есть конец всему. По крайней мере, сейчас я буду где-то поблизости от Александра, даже если царь захочет встретить смерть вместе с Гефестионом.
Я должен был догадаться, что сидеть сложа руки в ожидании смерти — вовсе не в характере моего господина. В маллийской цитадели, лежа со стрелою в боку, он пронзил мечом инда, пришедшего забрать его оружие. Поэтому теперь он собрал в своем шатре военный совет.
— Мы потеряли дорогу, — признал он. — Поэтому нам придется отыскивать ее самим. Единственный путь, в котором можно быть уверенным, это путь к морю. Мы двинемся туда на восходе, вот что мы сделаем.
За несколько часов до рассвета он выехал в сопровождении тридцати всадников; именно столько лошадей, способных вынести путешествие, удалось сыскать. Чтобы видеть направление, им пришлось идти при свете дня. Они растворились в темноте за ближайшей дюной, унося с собою все наши жизни.
Той ночью многие вернулись. Александр отослал их обратно, видя, что кони не справляются. Сам же царь продолжал путь с десятью сотоварищами.
На закате следующего дня, красном в песчаной пыли, мы увидели их черные тени на горизонте. Когда они приблизились, Александр показался мне вовсе исхудавшим, боль избороздила его лицо морщинами… Но он улыбался. И все мы впились в его улыбку, словно она прогоняла смерть.
Пятеро из десяти погибли в дороге; с оставшейся пятеркой он продолжал путь. Выехав на гребень очередного бархана, они увидали море, а у границы воды — то, о чем еще ни разу не докладывали разведчики: зеленую траву, которая не растет, если в почве нет пресной воды. Спешившись, они принялись копать, в то время как лошади просовывали меж ними морды, поводя ноздрями. Александр первым добрался до воды, и она оказалась свежей.
Ночью мы все отправились к морю. Александр вел нас, указывая колонне дорогу. Спасение совсем рядом, и он мог позволить себе править конем.
Морская гладь походила на полированное железо, но оно было влажным, и самый вид его освежил нас. Между кромкой воды и поросшими тростником дюнами была узкая полоска зелени, где невидимые ручейки впадали в океан.
Пять дней мы шли по ней, и легкий морской ветерок охлаждал нашу кровь; поэтому мы шагали днем, останавливаясь для того, чтобы выкопать колодец и напиться. Вечерами мы купались в море. Это было столь прекрасно, что я отбросил всю персидскую благопристойность и даже не заботился о том, видит ли кто-нибудь, как устроены евнухи. Мы все были подобны играющим детям. По зелени можно было судить, что мы вот-вот выйдем к дороге.
Потом стала появляться пища. Наши посланники не погибли; они достигли гедросского города на северо-западе, и оттуда весть обошла всю округу. Пришел первый караван — тяжело груженные верблюды. Начиная свой поход, мы смогли бы перекусить, не более того, но теперь честно поделенная на всех пища составила целое пиршество. Теперь нас было куда меньше. Часто делая остановки, мы чувствовали, как возвращаются силы. И наши лица уже казались менее изможденными, когда мы одолели последний переход на подступах к гедросскому граду.
Радушие этих мест ослепило нас: зерно и мясо, фрукты и вино, присланные из Кармании, чудесной страны, лежавшей впереди. Мы отдохнули, наелись и напились вволю; мы просто кожей впитывали здоровье, излучаемое буйной зеленью вокруг. Даже к Александру начала возвращаться прежняя стать, а на щеках его вновь играл румянец.
— Кажется, моя армия уже сможет насладиться отдыхом, — сказал он и двинул нас в Карманию легким, почти прогулочным шагом.
Пир на каждом привале и вдоволь вина; Александр посылал вперед обозный отряд, чтобы пища уже дожидалась нашего появления. Кто-то — Птолемей или Гефестион — изобрел план, чтобы заставить царя отдохнуть. Ведя тонкую игру, они не объявили Александру, что, судя по его виду, ему требуется отдых, а предложили, чтобы он, после всех свершений и выпавших на его долю испытаний, последовал примеру Диониса. Две колесницы были связаны вместе с положенным сверху помостом с кушетками, зелеными венками и красиво расшитым навесом. Прибывшие из города добрые кони весьма украсили все сооружение — и Александр не стал отказываться. Там, внутри, было достаточно места для него самого и одного-двух друзей; по дороге его шумно приветствовали войска… Из всего этого потом сотворили множество лживых рассказов с упоминанием каких-то совсем уж нелепых вакхических увеселений; но все они сводятся именно к тому, о чем поведал вам я. Дружеские уговоры, и только они, принудили Александра ехать не в седле, а на подушках.
На свежих лугах, у сладких ручьев, под тенистыми деревьями мы поставили лагерь. Царь сказал мне тогда: «Давно я не видел тебя танцующим».
Да, я возмутительно долго не пробовал танцевать. Но я был молод; сила возвращалась в мои жилы столь же легко и быстро, как вода растворяется в вине. С каждым новым днем мои упражнения все более напоминали удовольствие, а не пытку. И, кроме того, танец избавил меня от опасности переедать; в то время это было нашим общим бичом, особенно опасным для евнухов. Однажды набранный жирок непросто скинуть. И сейчас еще, пусть даже молодость моя давно минула, мне как-то удается не располнеть. Я думаю о своем господине. Не желаю услышать, как люди шепчут за моей спиною: «Да неужто этого увальня любил великий Александр?»
Были выровнены дорожки для бегунов, отгорожено поле для представлений, которые устраивали искусные наездники и им подобные умельцы. Певцы и актеры, танцоры и акробаты стекались со всех окрестностей. Все радовались и смеялись — все, кроме Александра, получавшего ужасающие вести о том, чем занялись его сатрапы и властители, прослышав, будто он умирает от раны где-то в Индии. В самой Гедросии сатрап оказался продажен и к тому же слаб в управлении. Он был македонцем; на его место Александр поставил перса. Главное же — пока люди отдыхали и пировали, — царь ожидал Кратера с его частью армии. Преступные сатрапы прочих областей могли и подождать.
Более прочего Александр был огорчен отсутствием вестей от Неарха. Мы ничего не знали о судьбе флотилии, шедшей вдоль того страшного берега; галеры давным-давно должны были появиться в порту, и, ежели все они погибли, эту ношу Александр готовился нести вечно.
Появились Кратер и толпы шедших с ним; наш лагерь вновь обратился в подобие города. Роксана была в добром здравии. Александр немедля нанес визит в гарем, но и вышел оттуда также без промедления.
В толчее я наткнулся на искавшего меня Исмения. Заказав вина, мы устроились под навесом таверны и обменялись рассказами о своих странствиях.
— Я всегда знал, — заявил он, — что твои кости прекрасны, но тебе, право, следует нарастить на них хоть что-нибудь. А царь, Багоас! Он выглядит… Ну, не постаревшим, но подавленным…
— О, он поправляется, — быстро отвечал я. — Ты бы поглядел на него с месяц тому назад… — И поспешно заговорил о чем-то другом.
Как раз в это время в наш лагерь примчался в своей колеснице правитель области, раскинувшейся чуть далее вдоль берега, спеша сообщить: нашему флоту удалось спастись, и Неарх скоро прибудет сам.
Александр расцвел, словно бы крепко спал всю последнюю неделю, и осыпал правителя подарками. Никто не знал тогда, что этот человек, чья глупость сочеталась с жадностью, не предложил прибывшим помощи в том, чтобы поставить корабли в доки, и не дал им коней. Он просто рванул к Александру из опасения, что кто-то другой может обогнать его с этой радостной вестью и получить награду. Прошли дни; Александр выслал за Неархом отряд, но воины не нашли мореходов. К правителю, все еще гостившему при дворе, были приставлены воины, следившие за каждым его шагом. Александр выглядел более измученным, чем прежде, и выслал еще один отряд. На второй день воины вернулись, привезя с собою двух иссохших людей, чьи тела были подобны плетям из недубленой кожи, с почти черным загаром: то были Неарх и его старший помощник. Первый отряд не признал их, даже когда они спросили об Александре.
Царь шагнул вперед, чтобы обнять друга детства, и заплакал. Видя их состояние, он решил даже, что эти двое — единственные, кто сумел выжить. Когда же Неарх поведал Александру, что весь флот, все его люди целы, царь плакал вновь, но уже от радости.
Много превратностей и приключений выпало им, и все они описаны в книге Неарха. Рожденные на Крите крепки и выносливы: он выжил после многолетних путешествий, чтобы изложить для потомков свои воспоминания. Если вы хотите услышать о гигантских китах, уплывающих в ужасе от звука походной трубы, или о звериных повадках одичавших Пожирателей Рыбы — отправляйтесь прямо к нему. Неарх знает десятки подобных историй.
Спасение Неарха и его флота было отмечено небывалым празднеством; Александр понемногу начинал походить на себя самого. Он принимал друзей и чествовал богов долгими торжествами, за коими следовали пирушки. Целая толпа актеров, жонглеров и прочих искусников явилась с Кратером, так что веселье можно было организовать с соблюдением правил и приличий.
Были и игры, разумеется. В конных состязаниях, как правило, побеждали персы (кстати, Александр подарил мне двух превосходных карманийских лошадей); непревзойденными бегунами оказались греки, с гордостью хваставшие, как ловко они управляются со своими ногами. Первыми лучниками были фракийцы. Все союзники Александра блеснули своим особым искусством. Но теперь мы были почти что в Персии, и, видя, как царь с удовольствием отмечает изящество, свойственное моему народу, я понимал: теперь он наш.
Потом начались театральные постановки, все до единой — в греческом стиле. Я до сих пор не могу привыкнуть к маскам. Когда же я признался царю, что предпочел бы видеть живые лица, он ответил, что согласился бы со мною, если бы эти лица хоть немного напоминали мое. Весь последний месяц я посвятил тому, чтобы научить израненное тело Александра, привыкшего скрывать боль, расслабляться и находить в объятиях удовольствие. Требовалось лишь немного заботы; Александр словно помолодел на несколько лет, когда я ослабил натянутые в нем струны.
После театральных действ были назначены музыкальные состязания. На следующий день — танцы.
Всего претендентов на победу было девять или десять танцоров из разных земель, от Греции до Индии; некоторые танцевали очень даже неплохо. «Нет, на сей раз мне не стать героем дня, — думал я. — Что же, тогда я попросту станцую для него. Если царю понравится, для меня не будет награды выше».
Я пришел на состязание прямо из бассейна, устроенного рядом, ко всеобщей радости. Одеяние мое было белым с зеленой каймою, и, взяв в руки небольшие бубенцы, я попытался представить в танце горный поток. Потом река бросалась из стороны в сторону, убыстряя ход у порогов, плавные изгибы. Потом я присел на землю, взмахнув руками в попытке объять море.
Александру, кажется, понравилось. Но, по-моему, его армия также пришла в восторг. Уже повидав прекрасные танцы противников, я был поражен разгулявшимся на трибунах восторгом.
Инда, вышедшего последним, я полагал основным соперником; он представлял Кришну, играющего на флейте. Мальчуган из Суз тоже сразил меня своими отточенными движениями… Говоря по правде, я не представлял себе, кто из нас получит венок. Если мой танец был не лучше некоторых других, то, на мой вкус, он был и не хуже; более того, Александр, по своему обыкновению, не пытался склонить судей в чью-либо пользу. Но армия рискнула.
Ради него, разумеется. Не думаю, чтобы мой танец так уж понравился всем, кто его видел; я не ластился к публике, не плел интриги, не продавал своего влияния. Зато я уже многие годы был рядом с Александром; наверное, эти суровые воины растрогались, видя, что наша любовь выдержала испытание временем. Царь страдал, и они хотели сделать его счастливым; они следили за выражением его лица, пока я танцевал. Они сделали это ради него.
Венец был сотворен из золотых лавровых листьев тончайшей чеканки, с такими же тонкими лентами. Александр возложил его на меня и, вправив ленты в пряди моих волос, сказал:
— Ты прекрасен. Не уходи, садись рядом. Я присел на край помоста рядом с царским троном, мы улыбались друг другу. Армия хлопала в ладоши, била сандалиями в пол, и кто-то голосом Громовержца рявкнул вдалеке:
— Чего ждешь? Поцелуй его!
Я опустил голову в замешательстве. Это заходит уже слишком далеко — я не был вполне уверен, как именно Александр воспримет такое предложение. Теперь крик обошел уже весь театр, и я почувствовал, как он коснулся моего плеча. Как и я, эти воины прошли с ним немало дорог; царь мог отличить любовь от дерзости. Он обнял меня и дважды крепко расцеловал. Судя по аплодисментам, армии это понравилось куда больше, чем какие-то танцы.
Хорошо, что знатные персидские дамы не посещают публичные представления, как это позволяют себе гречанки. Весьма нескромный обычай.
Той ночью Александр сказал мне:
— Ты вернул себе прежнюю красоту, потерянную в пустыне. Теперь ты прекраснее, чем прежде.
В общем-то, дело нехитрое, если тебе двадцать три, а ты до сих пор не получил ни единой раны. Александр хотел сказать: как хорошо чувствовать в конце дня, что в тебе есть еще жизнь, которой можно поделиться с другими.
Я раздул в нем огонек желания и насытил его, не требуя взамен слишком многого; как я добился этого, осталось моей тайной. Александр не догадался, сколь я был осторожен. Он был доволен минувшим днем, — вот и все, что имело для меня хоть какое-то значение; после он сразу уснул.
Когда я поднялся, покрывало сползло на пол, но Александр даже не шелохнулся. Я поднял светильник повыше и оглядел его. Царь лежал на боку.
Спина его была гладкой, словно у ребенка; враги наносили ему раны спереди. Нет такого оружия — режущего, колющего или метательного, — что не оставило бы на нем своей отметины. Торс Александра казался белым рядом с опаленными солнцем конечностями; прошло немало времени с тех пор, как он в последний раз занимался упражнениями — нагой, в обществе друзей, — так потрясшими меня когда-то. По ребрам тянулся страшный узловатый шрам; даже теперь, в первые минуты сна, брови царя еще не успели разгладиться. Веки Александра покрывала сетка крохотных морщинок — они казались чужими, старческими на этом лице отдыхающего юноши. Власы уже не так сияли, как прежде; серебряные нити превратились в прядки с тех пор, как мы ступили в Гедросию. Александру было тридцать два года.
Я потянулся за покрывалом, но мне пришлось отшатнуться, дабы слезы не разбудили царя, упав на его разгоряченное тело.
25
Чтобы дать отдых прошедшему пустыню войску, Александр послал его в Персиду под началом Гефестиона; им следовало идти по дорогам, ведшим вдоль берегов, где с пришествием зимы должна была установиться мягкая, приятная погода. Сам же царь, по обыкновению, занялся накопившимися делами. С маленьким отрядом — по большей части конным — он двинулся в глубь страны, к Пасаргадам и Персеполю.
Оставайся я с Дарием во дни мира, я бы досконально знал эти места, царственное сердце моей страны. Но я не бывал здесь, в отличие от Александра. Он встал ранним утром и вместе со мною совершил прогулку на холмы — с тем, как сказал Александр, чтобы еще раз вдохнуть чистый воздух Персиды. Я вдохнул его полной грудью и молвил:
— Аль Скандир, мы дома.
— Воистину. Я тоже.
Он устремил взгляд к далекой горной цепи, чьи вершины уже покрыли белые шапки первых снегопадов.
— То, что я сейчас скажу, услышишь только ты один. Сохрани это в своем сердце. Македония была страною моего отца, эта страна — моя.
— Нет для меня дара драгоценнее, — отвечал я. Свежий ветерок овевал холмы; дыхание наших коней клубилось в прохладном воздухе. Александр продолжал:
— В Пасаргадах мы остановимся в доме, принадлежавшем самому Киру. Странно, что ты — его потомок, и все-таки именно я первым покажу тебе его гробницу. Я жду этого мига с нетерпением, хотя мне и нелегко бывать здесь. К счастью, мы оба худы: вход там столь узок, что даже тебе придется пройти боком. Должно быть, его наполовину заложили, опасаясь грабителей, сразу, как пронесли тот огромный золотой саркофаг… Сейчас бы он ни за что не прошел. На возвышении вкруг саркофага до сих пор лежат вещи, собранные в дорогу; по царству мертвых; ты увидишь мечи Кира, его одежды — те самые, что он носил при жизни, драгоценные ожерелья. Люди дали ему хорошие дары; должно быть, его любили. Я тоже добавил кое-что, ведь это Кир показал мне, что значит «царствовать».
Конь под Александром забеспокоился, устав от медленной ходьбы.
— Иди смирно, — прикрикнул царь, — а не то отдам тебя Киру… Я повелел приносить ему в жертву одного коня в месяц; мне сказали, таков древний обычай.
Потом мы опустили поводья и помчались галопом. Лицо Александра светилось, волосы его развевались на ветру, глаза горели… Когда позже он сказал мне, что не чувствовал боли — всего лишь покалывание в боку, я даже почти поверил. Персида был добра к нему. Нас ждут дни счастья, думал я тогда.
Дворец Кира, выстроенный в строгости старого стиля, был тем не менее красив и просторен. В его прочной кладке чередовались черные и белые камни. Сразу бросались в глаза белые колонны, выступавшие вперед. Ранним утром на следующий день после нашего прибытия Александр отправился вторично навестить гробницу героя.
Ехать пришлось недалеко, по царскому парку. С нами было несколько друзей (многие ушли с Гефестионом), но меня Александр держал рядом с собою. Запущенный парк одичал, но все равно радовал глаз, наряженный в осеннее золото. Давно не пуганная дичь почти вовсе не обращала внимания на проезжающих мимо людей. Гробница была устроена в тенистой рощице. Побывав здесь в прошлый раз, Александр приказал провести сюда воду — и трава была зелена.
Маленький дом Кира стоял на небольшом цоколе, окруженный простою колоннадой. Над входом были выбиты персидские слова, которые я не мог прочесть. Александр сказал:
— Я спрашивал о надписи в прошлый раз. Она гласит: «ПРОХОЖИЙ, Я — КИР, СЫН КАМБИ-ЗА. Я ОСНОВАЛ ПЕРСИДСКУЮ ИМПЕРИЮ И ПРАВИЛ АЗИЕЙ. ПОМНИ ОБО МНЕ». — Голос Александра едва заметно дрожал. — Что ж, давай войдем.
Он поманил стоявших в отдалении магов. Когда они пали ниц перед царем, мне показалось, я видел промелькнувший на их лицах страх. Рощица совсем заросла, и вообще парк содержался из рук вон скверно. Александр жестом предложил магам отпереть узкую старую дверцу, сколоченную из какого-то темного дерева, с бронзовыми скобами. Один из магов принес на плече огромный деревянный ключ, и тот легко повернулся в замке. Отперев дверь, маг с поклоном отступил.
— Идем, Багоас, — произнес Александр с улыбкой. — Ты иди первым, ведь Кир был царем твоей страны.
Царь взял меня за руку, и мы проскользнули в тень. Единственным источником света в гробнице оставался узкий дверной проем; я стоял плечо к плечу с царем, ничего не видя после яркого дня снаружи, и вдыхал древние благовония и сухой запах плесени. Внезапно Александр выдернул руку и резко шагнул вперед:
— Кто сделал это?
Двинувшись ему вослед, я задел за что-то ногою. То была кость человеческого бедра.
Теперь я видел. Вот стоит помост, обобранный до нитки. Золотой саркофаг, уже без крышки, лежит прямо на полу. Над ним явно поработали топоры — видимо, грабители старались отколоть от царского гроба куски, которые прошли бы в узкую дверь, Рядом рассыпаны кости великого Кира.
В гробнице потемнело, когда Певкест — мужчина довольно плотный — попытался пробраться внутрь, и стало светло вновь, когда он прекратил свои попытки прежде, чем по-настоящему застрял. В гневе Александр и сам лишь с трудом сумел протиснуться к свету. Он просто побелел от ярости, а волосы на его затылке стали дыбом. Взгляд его горел воистину смертоносным пламенем; по-моему, даже ударив Клита, царь не был столь разъярен.
— Позовите сторожей! — гаркнул он, задыхаясь от гнева.
Покуда их искали в стоявшем неподалеку домишке, все желающие (те, кто мог протиснуться в проем) посетили гробницу и с жаром описывали царящее внутри разорение тем, кто не способен был убедиться в том самостоятельно. Александр стоял, сжимая кулаки. Смотрители парка бросились к его ногам и распростерлись в пыли.
Будучи единственным персом у гробницы, я перетолковывал царю их речи. Хоть и были эти люди потомками жреческих семей, по природе своей оба были невежественны, а страх лишил их остатков здравомыслия. Им ничего не известно, они никогда не входили в гробницу, они не видели никого, кто вошел бы туда. Должно быть, воры проникли внутрь ночью (притом, что удары их топоров пробудили бы и мертвеца)… Они ничего не знают, совсем ничего.
— В темницу их, — сказал Александр. — Я все же узнаю правду.
Он позвал меня, дабы я толковал их признания. Но ни огонь, ни клещи не могли вырвать из этих людей какой-либо другой рассказ; не преуспела и дыба; Александр велел прекратить пытку прежде, чем полопались бы суставы.
— Как по-твоему, — спросил он у меня, — лгут они или говорят правду?
— Я думаю, Александр, они попросту нерадивы и боятся сознаться. Быть может, они напились или ненадолго отлучились от гробницы… А может статься, кто-то подстроил все это.
— Да, возможно. Ежели так, тогда они достаточно поплатились. Отпустите их.
Негодные сторожа захромали прочь, радуясь, что так легко отделались: любой персидский царь посадил бы обоих на кол.
Александр послал за архитектором Аристобулом, сопровождавшим царя в его первый визит к гробнице и переписавшим сокровища, унесенные Киром в страну мертвых. Ему было велено заменить саркофаг и уложить бедные кости в должном порядке. И вот Кир вновь лежал в золоте, владея драгоценными мечами, коими, впрочем, никогда не бился с врагами, и богатыми ожерельями, коих, правда, не носил при жизни. Александр дал ему золотую корону и приказал заложить дверь одним большим камнем, дабы никто не побеспокоил Кира впредь. Прежде чем каменщики приступили к работе, царь постоял внутри, наедине прощаясь со своим учителем.
Грубым приветствием встретила нас Персида. Но самая горькая встреча была впереди: мало-помалу Александр узнавал, что сотворили со страною люди, попечению которых он доверил ее. По глупости своей, они уповали на то, что Александр никогда не вернется, дабы спросить с них отчета.
Некоторые остались преданы царю, но прочие вели себя подобно деспотам на землях, оставленных их заботам. Они грабили богатых, а бедняков обратили в ходячие скелеты своими непомерными поборами. Они припоминали давние споры с людьми, не нарушившими никакого закона, и гноили их в темницах. Они собирали себе целые армии, повинующиеся не обычаю или закону, а одному только слову своего господина.
Один мидийский владыка объявил себя Великим царем. Другой сатрап выкрал у менее знатного властителя дочь, обесчестил ее и отдал рабу.
слышал, как говорили потом, будто Александр обошелся с этими людьми жестоко. Расскажите это кому-нибудь, кто не видел того, чему стал свидетелем я, когда мне было десять лет от роду.
Истинно, рука царя делалась тем тверже, чем больше доказательств попадало на его стол. Верно и то, что некоторое время спустя он стал карать преступников в самом начале: по словам Александра, он знал, как выглядит будущий тиран, и провидел все его поступки; он предпочитал свергать их сразу же, едва только те выказывали первые знаки будущей тирании, чем позже с трудом выправлять свою оплошность. Если кто-то и был недоволен, то отнюдь не крестьяне и не мелкие властители, наподобие моего собственного отца. То, что Александр не позволял даже собственной расе угнетать мой народ, вызывало повсюду немалое удивление. Царь отсутствовал столь долго, что люди позабыли, каков он.
Пока Александр был в Индии, один из любимейших друзей его детства, некий Гарпал, коего царь оставил казначеем в Вавилоне, разбрасывал золото, будто индский князь, разодел своих наложниц, как цариц, и бежал с деньгами, едва прослышав о возвращении Александра. Эта новость уязвила царя больнее, чем восстания бывших врагов.
— Мы все верили ему. Даже Гефестион, не доверявший Филоту. В изгнании ему всегда удавалось развеселить нас. Конечно, в ту пору у меня нечего было красть. Наверное, Гарпал и сам не знал, каков он на самом деле.
В любом случае Александр имел все причины для недовольства прежде, чем новый сатрап Персиды явился по царскому зову.
«Новым» он был оттого, что захватил сатрапию. Перс, которому Александр вверил ее, умер полгода тому назад; говорили, что от болезни, хотя, вполне возможно, из-за отравленной пищи. Теперь к Александру явились послы, принесшие длинное письмо: узурпатор якобы отправлял царю одно послание за другим, но не получал на них ответа и тем временем присматривал за сатрапией, не зная никого другого, кто сумел бы справиться с этим.
Я был с Александром в его верхних покоях, когда он, прочитав письмо, швырнул его на пол.
— «Сумел бы справиться»? С чем же? С убийствами, грабежом и того хуже? Этот человек правил сатрапией подобно волку в зимнюю стужу; повсюду я слышу одни жалобы. Любого, кто заступал ему путь, он предавал смерти безо всякого суда. Наживался даже на царских могилах… — Брови Александра сошлись на переносице; он вспомнил о Кире. Возможно, маги действительно молчали оттого, что боялись чьего-то гнева более царского. — В общем, у меня уже хватает свидетелей. Пусть едет. Право, я хотел бы взглянуть на этого Орксинса… Что такое, Багоас?
— Ничего, Аль Скандир. Не знаю. Не могу вспомнить, где я слышал это имя. — Оно звучало подобно эху какого-то кошмарного сна, забытого наутро.
— Может, он жестоко обращался с тобою, пока ты был с Дарием? Скажи, если только вспомнишь что-нибудь.
— Нет, — ответил я. — Во дворце меня не обижали.
О своей прежней жизни я поведал Александру лишь то, что меня купил некий ювелир, обращавшийся со мною скверно. Узнав об остальном, Александр не испытал бы ничего, кроме жалости, но я хотел похоронить свое прошлое, забыть о нем навсегда. Теперь я спрашивал себя, не мог ли Орксинс оказаться каким-то ненавистным клиентом? Впрочем, ранг властителя был слишком высок, а охвативший меня ужас — глубже. «Может, мне приснилось его имя?» — спрашивал я себя. Меня действительно мучили дурные сны, пока я был рабом.
Той ночью Александр сказал мне:
— В этой кровати могут спать слоны. Останься и составь мне компанию.
Минули годы с той поры, как он спал в царской опочивальне персов. Мы довольно быстро уснули, и сны снова ввергли меня в давно забытый кошмар. Я проснулся с криком на устах, в объятиях Александра.
— Посмотри, ты со мною, все хорошо. Что такого могло тебе присниться?
Я вцепился в него, подобно ребенку, каким был во сне.
— Мой отец. Отец без носа. — Внезапно я подскочил в постели и уселся, содрогаясь. — Имя! Я вспомнил имя!
— Какое имя? — Александр пристально смотрел на меня; он всегда очень серьезно относился к сновидениям.
— Имя, что он назвал мне, когда его тащили на смерть. «Орксинс, — вот что он сказал тогда: — Запомни имя. Орксинс!»
— Приляг и постарайся успокоиться. Знаешь, ведь это я рассказывал тебе сегодня о негодяе Орксинсе. Наверное, поэтому тебе и приснилось это имя.
— Нет, я помню, как отец произнес его. Он кричал чужим голосом, потому что ему отрезали нос… — Меня вновь передернуло.
Александр укрыл меня и согрел. Помолчав немного, царь сказал:
— Это не совсем обычное имя, но ведь могут быть и другие Орксинсы. Скажи, ты узнал бы того человека?
— Был один властитель из Персеполя. Если это и есть Орксинс, я узнаю его.
— Тогда слушай. Будь рядом, когда я приму его. Я спрошу: «Багоас, ты написал то письмо?» Если мы говорим о разных людях, отвечай «нет» и уходи. Если это все-таки он, скажи «да» и останься. Обещаю, он узнает тебя прежде, чем умрет. Мы в долгу перед духом твоего отца.
— Таково было его последнее желание — чтобы я отмстил.
— Ты любил отца. По крайней мере, в этом тебе повезло… Ну, будем спать. Теперь он знает, что услышан, и не станет более тревожить тебя.
На следующий день сатрап явился со всею помпой, словно его уже утвердили в чине. Он приблизился к трону, где Александр восседал в своих персидских одеждах, и с немалой грацией пал перед ним ниц. У него всегда были отточенные манеры. Борода его поседела, и, кроме того, Орксинс отрастил себе брюшко. Сатрап произнес цветистую речь о том, как не по своей воле получил провинцию, все во имя царя и соблюдения порядка в стране.
Спокойно выслушав его, Александр поманил меня:
— Багоас, ты уже написал то письмо, о котором мы говорили?
— Да, о повелитель. Ты можешь быть совершенно уверен, — отвечал я без запинки.
Посему я был там, когда Орксинса обвинили во множестве убийств и разбое. Странно, что он запомнился мне близким другом отца, которому все верили и кого любили. Он и сейчас оставался прежним, с таким изумлением слушая упреки в свой адрес, что даже я едва не засомневался, тот ли это Орксинс. Потом Александр застал сатрапа врасплох, подтвердив обвинения чьим-то свидетельством. Тогда лицо Орксинса переменилось; сейчас я едва ли узнал бы его.
Вскоре его допросили. Родственники жертв Орксинса пришли со своими свидетельствами; многие в лохмотьях, ибо отцы их были убиты как раз из-за богатств, коими владели. Потом говорили хранители царских гробниц Персеполя — те, что не противились сатрапу; остальные были мертвы. Дарий Великий принес Орксинсу наибольшую выгоду, но и могила Ксеркса тоже была обставлена отнюдь не бедно. Сатрап обобрал даже моего собственного господина, лишив скромных вещей, собранных ему в дорогу. Я поведал о том, что видел в Сузах. Орксинса нельзя было обвинить в надругательствах над костьми Кира, ибо не удалось отыскать очевидцев; впрочем, особой разницы уже не было.
В конце Александр сказал:
— Себя избрал ты, чтобы стать пастырем своего народа. Будь ты ему добрым пастырем, сегодня ты покинул бы мой дворец с почестями и подарками. Но ты был хищной тварью — и умрешь, как подобает зверю. Уведите его… Багоас, ты можешь говорить с ним, если хочешь.
Когда Орксинса вели мимо меня, я коснулся его руки. Даже в ту минуту в нем еще теплилось презрение к евнухам. Я сказал:
— Помнишь ли ты Артембара, сына Аракса, своего друга, у которого ты гостил и которого предал, когда умер царь Арс? Я — его сын.
Признаться, я уже не чаял, что это будет значить для него хоть что-то после всех прочих обвинений. Но от рождения преступник был в достаточной мере наделен гордостью, чтобы ощутить досаду. Орксинс оттолкнул мою руку; он попрал бы меня ногами, если б только мог.
— Стало быть, это тебе я обязан смертью? Надо было догадаться и купить у тебя помилование. Что ж, былые времена возвращаются вновь. Евнух правит страною.
Александр произнес с трона:
— И евнух повесит тебя, ибо он — лучший мужчина, чем ты сам. Багоас, оставляю казнь на твое попечение. Проследи, чтобы все было сделано завтра же.
Невелика премудрость. Человек, в чьи обязанности входило приглядывать за казнями, устроил все сам и лишь обернулся ко мне за приказом вздернуть мерзавца. Орксинс извивался и корчился на высокой виселице против широкого неба Пасаргад. С великим стыдом я понял, что нахожу это зрелище отвратительным и не могу насладиться им, как должно. Это было отступничеством пред памятью отца и неблагодарностью пред Александром. В сердце своем я воззвал:
«Милый отец, прости мне, что я не воин и принял свой жребий, не ропща. Вот умирает человек, предательски убивший тебя и укравший у тебя сынов твоего сына. Благослови меня, отец». Должно быть, он дал мне благословение, ибо никогда впоследствии не возвращался ко мне в моих снах.
Птолемей занес в книгу лишь то, что Орксинс был повешен «особо выбранными людьми, по приказу Александра». По-моему, он полагает, что из-за упоминания моего имени повествование о казни потеряло бы законный вид. Не важно. Он не слыхал о той ночи, когда мой господин вытащил из меня, еще мальчишки, рассказ о злоключениях детства. Александр не нарушал своих обещаний, как о том пишет сам Птолемей.
Страпию он отдал Певкесту, спасшему царю жизнь в городе маллов. После смерти Орксинса никто даже не упрекнул Александра в том, что он не назначил перса на его место. Впрочем, царь не допустил ошибки. Певкест полюбил страну, он понимал нас и ценил уклад нашей жизни. Он даже носил наши одежды, которые весьма ему шли. Он часто практиковался в персидском, разговаривая со мною. Он справедливо правил сатрапией, столь же любимый, сколь ненавидим был Орксинс.
Мы двинулись к Персеполю. Александр жил бы там все это время, не будь знаменитый дворец сожжен. Почерневшие руины на широкой террасе мы увидали еще издалека, и Александр разбил свой шатер в открытом поле неподалеку; я выскользнул прочь, дабы своими глазами узреть, что осталось нам от чудес, гибель которых оплакивал Бубакис.
Носимый ветром, песок уже почти поднялся по ступеням царской лестницы, украшенной конными фигурами — целой кавалькадой властителей. Статуи воинов чинно маршировали к оставшемуся без потолка тронному залу, где одно лишь солнце правило ныне, передвигаясь меж причудливыми колоннами, вырезанными в форме цветов. В комнатах гарема в беспорядке лежали обрушившиеся обугленные балки; во внутреннем садике в толстом слое старой золы росло несколько запутанных, перекошенных розовых кустов. Я вернулся в шатер и ничего не сказал о том, где побывал. Много времени минуло с тех пор, как молодые македонцы пировали здесь, забавляясь факелами.
Ночью Александр сказал мне:
— Увы, Багоас. Если б не я, сегодня мы спали бы в куда более удобной постели.
— Не оплакивай дворца столько лет спустя, Аль Скандир. Ты выстроишь новый, еще прекраснее, и устроишь большое пиршество, как сделал это Кир.
Он улыбнулся в ответ. Но разорение могилы Кира не давало ему покоя; царь был из тех, кто свято верит в знамения. Ныне же благородные кости дворца, черные и покореженные на фоне кровавого заката, вновь пробудили в нем печаль.
— Помнишь, — спросил я, — ты поведал мне, что пламя было подобно божественному водопаду, стремившемуся ввысь? Как столы были уставлены роскошными яствами из огня?..
Я уже собирался добавить: «Нет огня без пепла, Аль Скандир», но тень задела меня, и я захлопнул рот.
Мы выступили к Сузам, где собирались воссоединиться с армией Гефестиона. Горные ущелья встретили нас холодом, но воздух был мягок, а простор пейзажей заставил мое сердце забиться в восторге. Александр тоже был счастлив; он вынашивал какой-то новый план, о котором пока не рассказывал. Я видел, как горели его глаза, и терпеливо дожидался, когда же он поделится со мною.
Как-то вечером царь вошел в шатер, озабоченный и хмурый. На мой вопрос он отвечал:
— Каланосу плохо.
— Каланосу? Да он в жизни ничем не болел. Даже в пустыне он чувствовал себя превосходно.
— Я послал за ним сегодня утром, мне хотелось поговорить. Мой посланник вернулся ни с чем: Ка-ланос просил меня прийти к нему.
— Он послал за тобою? — Признаюсь, это известие потрясло меня.
— Попросил как друга. Я пошел, конечно. Он сидел, медитируя, как обычно, только опершись о ствол дерева. Обычно он встает при моем приближении, хотя и знает, что это не обязательно. Но сегодня попросил меня присесть рядом, потому что ноги отказались повиноваться ему.
— Я не видел его после Персеполя. Как же он шел сегодня?
— Кто-то одолжил ему ослика. Багоас, он словно постарел. Увидев его впервые, я и помыслить не мог, что философ так стар, иначе не позволил бы ему идти за мною. Семидесятилетний старец не может в одночасье сменить все привычки, не причинив себе вреда. Ведь он долгие годы жил в мире, когда каждый новый день походил на прежний.
— Каланос пошел из любви к тебе. Он говорит, ваши судьбы пересекались и прежде, в какой-то иной жизни. Он говорит… — Я умолк, овладев собою и сбавив темп.
Александр вскинул голову:
— Продолжай, Багоас. Наконец я ответил:
— Он говорит, что ты — падший бог.
Александр застыл, сидя на краю кровати. Он раздевался, чтобы принять ванну, и как раз расшнуровывал сандалию; помня о нашей любви, он никогда не позволял мне снимать с него обувь, ежели только не был ранен или смертельно устал, когда любой друг оказал бы ему эту простую услугу. Подняв брови, царь сидел на кровати обнаженный, обхватив руками ногу, погрузившись в мысли. Стянув наконец сандалию, он сказал:
— Я хотел уговорить его пойти и попытаться уснуть, но он должен был завершить медитацию. Надо было приказать ему… Но я оставил Каланоса там, где нашел. — Это я мог понять. Александр не хотел нарушать покоя философа. — Мне совсем не понравилось, как он выглядит. Каланос уже слишком стар, чтобы испытывать его силы. Завтра я пришлю к нему лекаря.
Тот явился, чтобы сообщить: у Каланоса опухоль где-то во внутренностях, и философу следует продолжать путешествие в повозке вместе с прочими хворыми. Инд отказался, заявив, что это мешало бы медитации и вдобавок тупая скотина (так назвал он собственное тело) если не желает подчиняться, то, во всяком случае, не будет командовать им. Александр дал Каланосу смирную лошадку и вечерами, после каждой остановки, отправлялся справиться о здоровье философа; тот с каждым разом становился все тоньше и слабее. Другие также заботились о заболевшем друге — Лисимах, к примеру, был весьма привязан к старику. Порою Александр говорил с Каланосом с глазу на глаз. Как-то вечером царь вернулся к шатру настолько потрясенный, что это заметили все его друзья, но не открыл рта, пока мы не остались наедине. Только тогда он сказал:
— Каланос вознамерился умереть.
— Аль Скандир, мне кажется, боль терзает его, хоть он и молчит.
— Боль! Он собирается сжечь себя на костре.
Я вскрикнул от ужаса. Такое потрясло бы меня и на площадке для казней в Сузах. К тому же это осквернение божественного пламени!
— Я чувствовал то же, что и ты. Каланос говорит, на его родине женщины предпочитают такую смерть разлуке с умершими мужьями.
— Россказни мужчин! Я видел, как это сотворили с десятилетней девочкой, и она хотела жить. Ее крики заглушались музыкой.
— Некоторые добровольно идут на это. Каланос говорит, что не желает пережить собственную жизнь.
— Разве он не сможет исцелиться?
— Врачеватель ничего не говорит толком. Старик не желает придерживаться режима… Я не смог отказать ему прямо; он тут же попытался бы сделать это сам. Если откладывать день за днем, он может и поправиться — нельзя отбрасывать такую возможность, сколь бы мала она ни была. Впрочем, сам я в это не верю; по-моему, я видел на его лице печать смерти… Но одно знаю точно: если он умрет, то умрет, как умирают цари. Если мы и вправду живем по нескольку жизней, он царствовал прежде.
Александр походил еще немного и тихо проговорил напоследок:
— Я буду там, как подобает другу. Но я не смогу на это смотреть.
Так мы дошли до Суз. Странное то было ощущение — вновь пройти по знакомым улицам. Дворец ничуть не изменился; даже некоторые старые евнухи, не ушедшие с Дарием, до сих пор суетились вокруг него. Узнав, кто я, они сочли меня большим хитрецом, не иначе.
Самым странным было снова стоять в тени от светильников под золотою лозой и видеть эту голову на подушках. Даже инкрустированный ларец встал на прежнее место, на столик у кровати. Глянув вниз, я увидел, что Александр не сводит с меня глаз. Выдержав мой взгляд, он протянул ко мне руку.
Потом он спросил:
— Лучше, чем тогда?
Он даже не мог дождаться, пока я не скажу это сам, полагая, что обязательно нужно спросить. В каких-то предметах Александр был наивен, словно малое дитя.
Дворик с фонтаном и птицами в клетках также остался, каким был. За ним ухаживали с прежним рвением. Александр сказал, это место — как раз для Каланоса. Инд лежал в маленькой комнате, созерцая садик через проем входа. Всякий раз, когда я приходил навестить философа, он просил меня открыть еще одну клетку. У меня не хватило духу сказать, что птицы эти — заморские и вряд ли выживут на воле. То было последнее его удовольствие — смотреть, как они улетают прочь.
Армия Гефестиона со всеми слонами появилась В Сузах незадолго до нас самих. Александр поведал друзьям о желании Каланоса и приказал Птолемею устроить погребальный костер с царской роскошью.
Сооружение напоминало огромный диван, устланный знаменами и гирляндами из цветов; внизу же, щедро пересыпанные арабским ладаном, были слоями уложены смола, и терпентинное дерево, и сухие дрова, и все, что только могло давать быстрое и сильное пламя.
На площади перед дворцом, где со времен Дария Великого проводились все значительные церемонии, навытяжку встали Соратники с глашатаями и трубачами. Одну сторону площади занимали слоны, недавно заново раскрашенные, в расшитых блестками тканях и с вызолоченными бивнями. Большего не мог бы желать и сам царь Пор.
Александр самолично отобрал людей для погребальной свиты. Самые статные персы и македонцы На самых высоких конях, при всем оружии; затем — носильщики с дарами, коих хватило бы и на царскую гробницу: одежды, украшенные каменьями и жемчугом, золотые кубки, вазы со сладким маслом и подносы специй. Все их следовало положить на возвышение, чтобы они сгорели вместе с Каланосом. Александр появился в колеснице Дария, затянутый в белое в знак траура. Лицо его с заострившимися чертами казалось странно неподвижным. Думаю, он устраивал все это великолепие не только с тем, чтобы почтить Каланоса, но и в надежде отвлечься от печальных дум.
Наконец появился живой мертвец: четверо дюжих македонцев несли на плечах его паланкин. Великолепного нисайянского жеребца, коим Каланос должен был править, но оказался слишком слаб, чтобы подняться в седло, вели рядом — его должны были принести в жертву у костра.
На груди философа висел большой цветочный венок, подобный тому, какие инды надевают в день свадьбы. Когда он приблизился, все мы услышали, что старик поет.
Каланос все еще пел хвалу своим богам, когда его положили на украшенный помост. И тогда, что показалось странным даже на этих необычных похоронах, к мертвецу подошли друзья, желавшие проститься.
Вся армия Александра была здесь — полководцы и простые воины, инды, музыканты, слуги… Носильщики принялись складывать свою ношу у подножия костра. Каланос улыбнулся и сказал Александру:
— В этом вся твоя доброта — ты позволил мне проститься с друзьями и оставить им подарок на память обо мне.
Он раздал все: коня — Лисимаху, одежды и прочее — всем тем, кто хорошо знал философа и сблизился с ним за время похода. Когда я взял сухую ладонь в свои руки, Каланос подарил мне золотой кубок персидской работы, формою схожий со львом, сказав:
— Не страшись, ибо выпьешь до самого дна, и никто не отнимет у тебя этой доли.
Последним подошел Александр. Мы отдалились из уважения, когда он склонился над помостом, чтобы обнять старца. Но Каланос сказал ему тихо — и только те, кто стоял совсем близко, расслышали:
— Нет нужды прощаться. Мы встретимся в Вавилоне.
Теперь отступили все. Вбежали факельщики — целый отряд, чтобы огонь разгорелся быстрее. Когда поднялись языки пламени, Александр велел трубить победный клич. Взревели рога, закричали воины, погонщики крикнули слонам, и те подняли хоботы и протрубили салют, каким приветствуют царей.
Александр всегда был внимателен и старался не задеть гордости тех, о ком заботился. Будучи уверен, что никакой старик на свете не снесет эту палящую боль без крика, царь удостоверился, что никто не сможет расслышать его. Когда огонь загудел, он опустил голову и более не смотрел на костер. Но я могу засвидетельствовать, что Каланос просто лежал со сложенными на груди руками, когда цветы вокруг него обращались в пепел. Он не потерял самообладания и не открыл рта. Я смотрел лишь до тех пор, пока пламя не пожрало его, но и те, кто видел все до самого конца, согласны в том, что философ так и не шелохнулся.
Каланос заставил Александра обещать, что смерть его будет отмечена не трауром, но пиршеством, хотя сам философ, не притрагиваясь к вину, никогда не пировал в обществе македонцев. В ту ночь все они были немного навеселе, то ли от ужаса, то ли от скорби, — а может, от того и от другого. Кто-то предложил устроить состязание пьяниц, наподобие погребальных игр, и Александр обещал награду. Думаю, победитель выдул два галлона, не меньше. Многие лежали без чувств до самого утра, на кушетках или же на полу. Скверный способ провести холодную зимнюю ночь в Сузах. Победитель умер от простуды, и вместе с ним — еще несколько человек; так что, в конце концов, Каланос увел с собою больше, чем просто коня.
Александр судил состязание, а не участвовал в нем; в опочивальню он пришел на собственных ногах, уже начиная трезветь и вновь погружаясь в уныние.
— Что он хотел сказать? — вопросил меня царь. — «Мы встретимся в Вавилоне…» Он собирается родиться в Вавилоне? Как же я узнаю ребенка?
26
На следующий день Александр спросил меня:
— Ты ведь еще не видел царицу Сисигамбис, правда?
Это имя показалось мне давно забытым, словно пришедшим из старой сказки. Она была персидской царицей-матерью, которую Дарий оставил в плену у Исса.
— Нет, — отвечал я, — она оказалась в твоем лагере прежде, чем я начал служить царю.
— Хорошо. Я хочу, чтобы ты встретился с нею ради меня. — Я совсем позабыл, что именно в Сузах он оставил мать Дария с юными принцессами вскоре после того, как умерла сама царица. — Если бы она помнила тебя при дворе, это бы не сработало, сам понимаешь. Но раз вы не встречались прежде, я бы хотел послать к ней очаровательного юношу, после всех этих безликих писем и даров… Помнишь, в Мараканде ты помог мне выбрать для нее цепочку с бирюзой? Она чудесная женщина. Ты не разочаруешься, встретившись с ней. Передай ей мою любовь и уважение; скажи, мне не терпится повидать ее, но все дела мешают… Спроси, не окажет ли она мне честь, приняв через часок? Да, и передай ей вот это.
Александр показал мне лежащее в ларце ожерелье, усыпанное индскими рубинами.
Я направился в гарем. Когда я был здесь в последний раз, Дарий вышагивал впереди, а я следовал за ним, вдыхая аромат его умащенных благовониями одежд.
У входа в покои царицы, где я оказался впервые, мне пришлось подождать, пока не явится исполненный достоинства старый евнух, чьей задачей было осмотреть меня и решить, стоит ли пропускать такого посетителя внутрь. Он говорил со мною вежливо, даже взглядом не дав понять, что знает, кто я такой, хотя этим людям, разумеется, известно все. Старик провел меня коридором с залитыми солнцем решетчатыми стенами, затем через переднюю залу, где сидели дородные матроны, коротавшие время за разговорами или игрой в шахматы. Поцарапавшись в дверь, он назвал мое имя и имя приславшего меня, после чего удалился с поклоном.
Царица-мать сидела выпрямившись в высоком кресле с плоской спинкой, положив руки на подлокотники; на резных бараньих головах, которыми они заканчивались, лежали ее пальцы — хрупкие и длинные, словно искусно выточенные из слоновой кости. На ней были темно-синие одежды с вуалью того же цвета, закрывавшей тонкие седые волосы. Лицо Сисигамбис показалось мне бесцветным — лицо старой белой соколицы, неподвижно сидящей в своем неприступном гнезде на вершине утеса. Вокруг прямой ее шеи лежала цепочка с бирюзой, привезенная из Мараканды.
Я распростерся пред нею с тем же волнением, с каким впервые пал ниц перед Дарием. Когда я поднялся, она заговорила высоким, надтреснутым от возраста голосом:
— Как поживает мой сын и наш царь?
Я утратил дар речи. Давно ли это с нею? Тело Дария передали ей, чтобы мать украсила его для похорон. Почему никто не предупредил Александра, что старуха совсем выжила из ума? Если я осмелюсь открыть ей правду, она может впасть в неистовство и либо разодрать мне лицо этими длинными костяными крючками, либо разбить свою голову о стену.
Древние глаза свирепо буравили меня из-под морщинистых век. Царица моргнула раз или два — быстро, как это делает сокол, вдруг лишившийся колпачка. Взгляд ее источал нетерпение, но мой язык по-прежнему отказывался повиноваться. Сжав одну из ладоней в кулак, она обрушила ее на подлокотник.
— Я тебя спрашиваю, мальчик, как поживает мой сын Александр? — Ее темный пронзительный взгляд встретился с моим, и она прочла мои беспорядочные, растерянные мысли. Запрокинув голову, она уперла затылок в высокую спинку кресла. — У меня только один сын, и он — царь этой страны. Других сыновей у меня никогда не было.
Каким-то чудом я опомнился и, вспомнив о своем воспитании, передал ей послание Александра в надлежащих словах, после чего встал на колени и протянул подарок. Подняв рубины обеими руками, Сисигамбис воззвала к двум престарелым служанкам, сидевшим у окна:
— Посмотрите, что прислал мне мой сын! Испросив разрешения коснуться сокровища, они поворачивали камни в морщинистых ладонях, вознося восхищенные похвалы щедрости царя. Я же стоял на коленях с ларцом в руках, ожидая, пока кто-нибудь не догадается забрать его у меня, и вспоминал сына царицы, которого та безжалостно стерла из своей памяти.
Должно быть, он обо всем догадался, бежав от Исса; кто, зная ее, мог бы не догадаться? Ему оставалось лишь помнить о том, что теперь его место занял кто-то другой… В садике с фонтаном я тихо наигрывал на арфе, чтобы смягчить горе, которое только сейчас мог понять. Вот что обернуло его гнев против бедняги Тириота! Знал ли Дарий, что царица отказала своим спасителям у Гавгамел? Возможно, ему просто побоялись открыть истину. Хорошо, что им так и не удалось встретиться вновь; бедный человек, у него и без того хватало горестей.
Вспомнив обо мне, царица-мать подала служанке знак взять у меня ларец.
— Поблагодари моего господина царя за этот прекрасный дар и скажи, что я приму его с радостью.
Когда я вышел, она все еще перебирала рубины, разложив их на коленях.
— Ну что, ей понравилось? — спросил Александр с таким нетерпением, словно был ее любовником. Я сказал, что царица весьма обрадовалась подарку. — Мне дал эти рубины царь Пор. Слава богам, она сочла их достойными себя. Вот тот царь, что мог бы вести твой народ, если бы только бог сотворил ее мужчиной. Мы оба знаем это и понимаем друг друга.
— Хорошо также и то, что бог сотворил ее женщиной, иначе тебе пришлось бы убить ее.
— Да, в этом смысле я избавлен от великих страданий. Как она выглядит? Мне нужно сказать ей кое-что важное. Я хочу взять в жены ее внучку.
Я не смог скрыть изумления, и Александр ясно читал его на моем лице.
— Скажи-ка, тебе это нравится больше, чем в прошлый раз?
— Александр, это доставит радость всем персам. Александр не видел Стратеру со дня битвы у Исса, когда, еще будучи ребенком, она прятала лицо в одеждах матери. Настоящий государственный брак: Александр желал воздать честь моему народу и взрастить новую царскую династию; он помнил, что в таком случае в жилах его потомков будет течь кровь не только самого Дария, но и кровь Сисигамбис. Что до Роксаны, то и в качестве второй жены ее положение будет выше, чем она того достойна; Дарий никогда не сделал бы ее чем-то большим, чем просто наложницей… Оставив все эти мысли при себе, я поспешил пожелать Александру счастья.
— О, но это еще не все!
Мы были в садике с фонтаном: тихий уголок, где всегда можно было скрыться от послов и чиновников. Александр подставил горсть под прохладные струи и смотрел, как брызжет вода, разбиваясь о ладонь. Он улыбался.
— А теперь, Аль Скандир, поведай мне секрет. Я давно вижу, как ты носишь его в себе.
— О, я так и знал! Теперь можно рассказать. Это будет не просто моя свадьба; это будет брак обоих наших народов.
— Воистину так, Аль Скандир.
— Нет, подожди. Все мои друзья, все полководцы, лучшие из моих Соратников, все они возьмут в жены персидских красавиц. Я всех наделю приданым, и мы все вместе устроим один большой пир в честь женитьбы. Что скажешь?
— Аль Скандир, никто другой не смог бы задумать что-либо подобное. — Чистая правда, бог мне свидетель.
— Я придумал это еще в походе, но надо было подождать, пока мы не встретимся с остатком армии. Ты ведь понимаешь, надо объявлять всем женихам сразу…
Да, я отлично понимал, отчего Александр не мог поделиться со мною секретом. Как мог он поведать мне о свадьбе Гефестиона прежде, чем о ней узнал бы жених?
— Я долго прикидывал, — сказал он, — сколько пар могут поместиться в пиршественном зале. И решил, что восемьдесят.
Вновь найдя в себе силы говорить, я пробормотал, что, кажется, он рассудил верно.
— Все мои воины, которые пожелают взять в жены персиянок, тоже получат подарки. Тысяч десять согласятся, как мне кажется.
Улыбаясь, он играл с солнечными струями фонтана, расплавленным золотом бежавшими с его руки.
— Мы устроим нечто великое, смешаем два добрых вина — и они дадут поистине бесценный напиток, мы нальем его в огромную чашу любви наших народов. Гефестион возьмет сестру Стратеры. Я хочу, чтобы его дети приходились мне сородичами.
Кажется, царь почувствовал, что скрывается за моим молчанием.
Взглянув мне в лицо, он подошел и обнял меня:
— Прости меня, милый мой. Не только детей порождает любовь. «Сыны мечты» — ты помнишь? Мы с тобою произвели их на свет: полюбив тебя, я впервые познал радость любви к твоему народу.
После этих его слов я избавился от скорби, исполняя свою роль: надо было созвать невест и их матерей, отнести дары и рассказать всем участникам об особенностях церемонии. Меня хорошо принимали в гаремах; если у кого-то и были собственные планы, прежде чем Александр замыслил свою грандиозную свадьбу, никто не возразил мне. Конечно же, царь выбрал для самых благородных невест лучших из македонцев; если им кого-то и предпочитали, пришлось смириться. Один человек, даже самый великий, не в состоянии удержать в голове все детали. Принцесс я не видел, но Дрипетида вряд ли могла разочаровать Гефестиона; ее род славился потомственной красой. За все эти годы я ни разу не слыхал, чтобы у него была хотя бы одна любовница, но если Александр просит всего лишь о племянниках, нет сомнения, Гефестион с радостью подчинится.
Некоторые глупцы, чьи имена не стоят того, чтобы их запоминать, писали впоследствии, будто Александр проявил небрежение к моему народу, ибо ни один персидский властитель не получил в жены македонскую девушку. Откуда их было взять? Мы находились в Сузах; с нами были лишь наложницы да шлюхи, следовавшие за лагерем. Можно лишь догадываться, что сказали бы благородные дамы, матери македонских невест, если бы им предложили отправить невинных дев в постели к неведомым «варварам»… Но зачем тратить слова, отвечая на подобную чепуху?
Александр намеревался превратить свадьбу в самый грандиозный праздник за все время своего правления. Еще за недели до торжества каждый ткач, резчик и золотых дел мастер в Сузах работали и днем, и ночью. Я не пошел посмотреть, процветает ли мой прежний хозяин. Навозная куча, в которую меня некогда швырнули, отнюдь не манила к себе.
После возвращения царя искусные ремесленники, артисты и художники прибывали сюда даже из самой Греции; новости о предстоящем празднестве заставили их спешить со всех ног. Один из новоприбывших, прославленный флейтист по имени Эвий, вызвал пустяковый спор, который и впрямь остался бы простым недоразумением, если б вовлеченные в него и без того уже не были в ссоре. Так начинаются войны — меж народами, как и меж людьми. Так произошло и с этими двумя, Эвменом и Гефестионом.
Эвмена я знал, но лишь на расстоянии: он служил главой секретарей на протяжении всего царствования Александра, а заступил на сей значительный пост еще по приказу его отца. Он был греком и даже выкроил себе время, чтобы сразиться с индами, и не без успеха. Эвмен был сорокапятилетним мужчиной, убеленным сединами и наделенным недюжинным умом. Не ведаю, отчего они с Гефестионом никогда не ладили, но догадываюсь, что история их обоюдной неприязни восходит к юности Гефестиона. Быть может, Эвмен считал, что этот мальчишка слишком много на себя взял, полюбив принца Александра; может статься, он питал к нему отвращение подобно тому, как питал его и ко мне. Я старался не замечать, ибо знал: Эвмен не смог бы мне навредить, даже если бы захотел. Гефестион же относился к нему иначе: когда он благополучно привел армию в Сузы, Александр сделал Гефестиона хилиархом — так греки зовут высшую должность в государстве, сродни Великому визирю у нас, персов. По влиянию он уступал одному лишь царю. Занимаясь делами, Гефестион был справедлив и неподкупен, но при этом, помимо прочего, весьма ревностно относился к собственному званию.
Никто не мог задеть его гордость безнаказанно. Это началось еще в Индии, когда Гефестион переболел желтухой. Все лекари твердят, что пить вино нельзя еще долго после болезни, но попробуйте-ка удержать македонца от неизменной чаши за ужином. Кроме того, его характер отличался завидным постоянством — в любви так же, как и в обиде.
С персами Эвмен неизменно бывал вежлив, ради Александра, но еще и потому, что наши манеры во многом поддерживали формальность. Например, перс из порядочной семьи попросту не может поскандалить с кем-то на улице. Мы травим друг дружку, хорошенько все обдумав, или же приходим к соглашению, чтобы впредь не нарушать договора. Македонцы же, не имеющие понятия о самообладании, мгновенно вскипают и долго могут вопить друг на друга во всю мощь своих глоток.
Этот флейтист, Эвий, был другом Гефестиона и частенько гостил у него в былое время, которого я, конечно же, не застал. Потому именно Гефестион взял на себя заботу о том, куда поселить музыканта и чем развлечь его. Сузы потихоньку заполнялись народом; жилище, которое Гефестион присмотрел для Эвия, уже заняли слуги Эвмена, и потому Гефестион выставил всех их на улицу, особенно не церемонясь.
Эвмен — как правило, очень спокойный и уравновешенный человек — явился к хилиарху, сотрясаясь от гнева. Перс сказал бы ему, что все это — ужасная ошибка, которую, увы, уже не исправишь; Гефестион же заявил, что Эвмен обязан предоставлять жилье почетным гостям, как и любой другой на его месте.
Эвмен, чей ранг все-таки был немногим ниже, отправился прямиком к Александру, которому лишь с трудом удалось сохранить мир. Я твердо знаю, что флейтиста переселили в другое место: я сам занимался этим по просьбе царя. При желании я мог бы подслушать разговор Александра с Гефестионом, но в памяти у меня вновь всплыла пустыня — и я ушел.
Если, как я полагаю, Александр советовал Гефестиону испросить у Эвмена прощения, он счел подобный поступок ниже своего достоинства и не последовал совету. Вражда потихоньку тлела. Мелкая перебранка из-за пустяка; зачем припоминать ее? Я делаю это лишь потому, что конец ее отравил чистую скорбь моего повелителя и свел его с ума.
Ну а пока, не обладая даром предвидения, я больше не думал об их ссоре; насколько могу судить, Александр тоже постарался выкинуть ее из головы, с новой энергией занявшись делами, коих становилось все больше. Он часто навещал мать-царицу, виделся также и с будущей невестой. Мне он открыл тогда, что Стратера лицом пошла в мать, что она кроткая, скромная девушка. В нем вовсе не было того жара, что иссушал царя изнутри после первой встречи с Роксаной. Я не решился спросить, как она приняла новости.
Настал день пиршества. Дарий Великий, быть может, и видал подобную роскошь; во всяком случае, никто из живущих не мог этим похвастать. Вся площадь перед дворцом превратилась в один огромный павильон; в центре стоял шатер женихов — из чудесной ткани, с кистями из золотой нити, с золочеными же колоннами. Вкруг шатра — навесы для гостей. Свадьба была полностью устроена по персидским обычаям, в шатре невест парами расставлены золоченые кресла. Наши женщины воспитываются в скромности, а потому невесты войдут, лишь когда будут подняты заздравные кубки, — женихи возьмут их за руки, подведут к креслам, сидя в которых пары выслушают свадебную песнь, после чего невесты вновь оставят пирующих. Их отцы, конечно же, будут на свадьбе. Александр попросил меня помочь рассадить их и занять беседой; ему хотелось, чтобы я посмотрел на церемонию. Он надел митру и царское одеяние с длинными рукавами. Говоря по правде, его полугреческое платье шло ему куда больше; это же требовало стати Дария, чтобы выглядеть в нем по-настоящему величественно. Впрочем, в Персии все мы помним поговорку: рост царя — это рост его души.
Чтобы толпа гостей пониже рангом не пропустила все от начала и до конца, снаружи шатра были расставлены глашатаи, которым надлежало трубить в рога, когда будут провозглашаться здравицы. Им предписывалось также повторять все тосты и особо объявить, когда в шатер войдут невесты.
Все шло как по маслу. В присутствии тестей, представлявших благороднейшие семьи Персии, женихи сдерживали себя в вине и даже не кричали друг другу через весь стол.
Никаких падений ниц. Александр наделил всех отцов рангом царских сородичей, что позволяло им поцеловать его в щеку. Так как у него самого тестя не было, эту роль взял на себя Оксатр, выглядевший весьма изящно в праздничной одежде, хоть ему и пришлось нагнуться для поцелуя.
Царь возгласил тост за невест; женихи выпили за здоровье отцов, а те оказали им ответную честь, после чего каждый выпил за царя. Протрубили рога, возвещая появление невест. Отцы встретили их и за руки подвели к женихам.
Если не вспоминать о землепашцах, вы редко встретите в Персии мужчину и женщину, идущих рядом. Что бы там ни говорили греки, нигде на свете вы не найдете такой красоты, какой озарена наша знать, чьи достоинства ковались столь долго и тщательно. Краше всего смотрелась первая пара — Оксатр со своею племянницей, рука об руку. Александр встал, приветствуя их, и принял руку своей невесты. Действительно, Дарий передал собственную красоту детям. Равно как и стать: Стратера была выше Александра на добрую ладонь.
Царь провел невесту к ее почетному месту рядом с троном, и вся разница мгновенно пропала. Он видел ее в покоях матери-царицы, и его находчивости можно только завидовать: Александр повелел укоротить ножки кресла, предназначенного для Стратеры.
Конечно же, им пришлось пройтись вместе, когда новобрачные парами стали расходиться. Я почти слышал его голос, повторяющий: «Это необходимо». (Много дней спустя я нашел обувь, в которой царь был на свадьбе, заброшенную в какой-то темный угол. Подошвы оказались подбиты войлоком на два пальца. Александр не пользовался подобными ухищрениями, принимая у себя гиганта Пора.)
Гефестион с Дрипетидой составили славную пару, оказавшись почти равными в росте.
Пиршество, затянувшись, продолжалось всю ночь. Я встретил старых друзей и даже не вспомнил, что собирался делать вид, будто разделяю общее веселье… Минули годы с той поры, как Александр впервые въехал в Сузы, пощадив город. За время похода сам царь стал легендой, тогда как здесь его именем вершились неслыханные несправедливости. Теперь горожане узнавали Александра заново. В Сузах еще помнили Кира, равно как и то, что он не осквернил святынь покоренных мидян, не обесчестил их знать и не поработил их землепашцев, а был царем обоим нашим народам. Великим чудом почитали здесь Александра — пришедшего с запада чужака, оказавшегося новым Киром. Я старался запоминать все, что говорилось за столами, дабы позже пересказать царю. Александр добился желанной цели.
Несомненно, он добился не меньшего и на брачном ложе. Стратеру поселили в царских покоях, но посещения Александра превратились в простые визиты вежливости гораздо быстрее, чем это произошло с Роксаной. Действительно, несколько дней спустя он навестил и согдианку. Возможно, для того лишь, чтобы исцелить ее уязвленные чувства, но я не уверен. Как сказал он сам, Стратера была кроткой и скромной девушкой; Александр же поклонялся огню. Роксана носила в себе пламя, даже если оно нещадно чадило. Вскоре; он пресыщался ею, но время от времени она все же вновь притягивала его к себе. Мать царя, Олимпиада, эта царственная мегера, все еще поносила его регента в каждом своем послании. Александр мог во гневе швырнуть ее письмо в угол, но вместе с ответом отправлялся и подарок, подобранный с любовью. Видимо, и впрямь есть что-то в старой поговорке о том, как мужчины избирают себе жен.
Александр достиг, чего хотел. Да — на земле моего народа.
Я был даже слишком счастлив. Раз или два, проходя мимо, я ловил на себе тяжелые взгляды македонцев, но разве не всегда завидуют тем, кого награждают своей любовью цари? Зависть эта коснулась и Гефестиона, а ведь он стоял куда выше, чем я сам. Мне и в голову не приходило, что персы по-прежнему ненавидимы, пока я не увидел Певкеста, разъезжавшего на коне в нашем традиционном одеянии. Мой народ, уже знавший цену этому человеку, приветствовал его, и тогда, едва он проехал мимо, я случайно услышал разговор двух македонцев. «Он же вылитый варвар, разве не отвратительно? Как царь может поощрять все это? И раз уж о том зашла речь, неужто царь так никогда и не опомнится?»
Про себя я отметил лица обоих, равно как и их звания. Совесть не стала бы мучить меня, если бы я решился поведать об их дерзости Александру. Но мой рассказ только причинил бы ему боль, не сослужив службы. Ведь он надеялся изменить не слова, а сердца подданных.
Вскоре Александру стало ведомо, что македонское войско уже завязло в долгах по пояс, а кредиторы требуют возврата денег. С поживой, завоеванной в походе, все они должны быть богатыми, точно князья, но они не имели понятия о том, что значит «торговаться», как это понимаем мы, персы. А потому платили двойную цену за все, что покупали, ели, выпивали или же укладывали в постель. Услыхав об этом несчастье, Александр объявил, что оплатит все счета, как если бы он еще не достаточно потратился на свадебные подарки. Вперед вышло лишь несколько человек. Вскоре военачальники отважились поведать царю правду: люди боялись, будто он хочет узнать, кому из них не хватает обычного содержания.
Александр еще не бывал таким расстроенным с того самого дня в Индии, когда его войско отказалось двигаться вперед. Как они могли подумать, что царь способен солгать им? Он не мог понять, хотя я мог бы рассказать, в чем дело. Чем ближе он становился к нам, тем больше отдалялся от собственного народа. Потому он приказал выставить в лагере столы для расчета и наказал казначеям не записывать ни единого имени. Любой воин мог принести долговую расписку и получить по ней деньги безо всяких записей в книге; сей великодушный жест обошелся Александру в десять тысяч талантов. Я думал, это заставит македонцев захлопнуть рты хотя бы ненадолго.
Весна только начиналась, хотя у реки уже можно было вдохнуть запах распускающейся зелени. Скоро раскроются лилии… Когда одним ранним утром мы отправились на берег с Александром, он посмотрел на холмы и спросил:
— В какой стороне был твой дом?
— Вон там, у скалы. Серое пятно, похожее на утес, — наша сторожевая башня.
— Хорошее место для крепости. Может, подъедем поближе и посмотрим?
— Я увижу слишком много, Аль Скандир.
— Тогда не смотри в ту сторону. Лучше послушай, какую весть я приготовил тебе. Помнишь, лет пять назад я говорил, что собираю войско из персидских мальчиков?
— Да. Мы были тогда в Бактрии. Неужели минуло только пять лет?
— И впрямь кажется, что больше. Мы многое успели… — Действительно, за тридцать лет Александр прожил три полных жизни. — В общем, пять лет прошло. Они всему выучились и движутся сюда.
— Чудесно, Аль Скандир. — Шесть лет, как я повстречал его; тринадцать — с той поры, как я покинул те далекие стены в седле воина, везшего голову моего отца.
— Да, наставники весьма довольны их успехами… Ну, кто быстрее до тех деревьев?
Галоп стряхнул с меня печальные мысли, как на то и рассчитывал Александр. Когда мы остановились, позволив коням передохнуть, царь сказал:
— Тридцать тысяч, и всем по восемнадцать лет. Кажется, нам предстоит великолепное зрелище.
Новая армия вошла в Сузы семь дней спустя. Александр повелел установить высокий помост на террасе дворца, откуда он сам и его полководцы могли наблюдать за парадом новых войск. Из-за городских стен, где остановились лагерем юноши, до нас донесся призыв македонского рога: «Конница, вперед!»
Они построились в гиппархии. Вооружение македонское, зато на добрых персидских конях, не на греческих ничтожествах. Первыми скакали уроженцы Персиды.
В македонском платье или нет, персы есть персы. Их командиры не стали искоренять те мелочи, что придавали нашим конникам особую стать: расшитые замысловатыми узорами седла, девизы на кирасах, вымпелы на македонских копьях, сверкающие уздечки, цветы, заткнутые в шлемы… И у каждого — персидский лик.
Не думаю, что все они пошли в обучение по доброй воле, но теперь они уже научились гордиться своей выучкой. Каждый отряд гарцевал к площади с копиями наизготовку, замедлял шаг, выступая под музыку, разворачивался перед царским помостом, салютуя пиками; демонстрировал владение оружием, салютовал вновь и легким галопом удалялся, уступая площадь едущим вослед.
Все Сузы явились посмотреть: на стенах и крышах не было лишних мест. Подходы к площади запружены македонцами. Прежде никто не осмеливался оспаривать у них право называться лучшей армией, которую когда-либо видел свет. Но эти юноши осмелились и легко могли сравняться с ними в доблести. В отличие у македонцев, у персов было чувство стиля. Как и у самого Александра.
Когда долгое представление подошло к концу, царь выступил вперед, сияя, и заговорил с персами из числа своих телохранителей — Оксатром, братом Роксаны и одним из сыновей Артабаза. Через всю площадь поймал он мой взгляд и улыбнулся. Лег он поздно, ибо долго сидел за вином и разговорами, как обычно делал, бывая чем-нибудь доволен.
— Никогда прежде я не видел столько красоты в один день. Впрочем, что удивляться? Ведь я выбирал лучших. — Александр мягко потянул меня за волосы. — Знаешь, как я называю этих мальчиков? Я зову их своими Наследниками.
— Аль Скандир, — сказал я, помогая царю снять хитон, — ты называл их так при македонцах?
— Почему нет? Их сыновья тоже станут моими Наследниками. А что такого?
— Не знаю. Ты ничего не отнял у них. Но им не нравится, если мы выказываем превосходство.
Он встал, одетый лишь в свои многочисленные рубцы, и отбросил назад волосы; вино не отупило, а лишь зажгло его.
— Ненавидеть превосходящих тебя — значит ненавидеть богов! — Александр говорил столь громко, что стоявший у двери страж заглянул посмотреть, все ли в порядке. — Великолепие следует приветствовать всюду, среди чужих народов, на дальнем краю земли! Как можно принижать его? — Развернувшись, он заходил по комнате. — Я нашел превосходство в Поре, хотя его черное лицо поначалу казалось мне странным. И в Каланосе. Я нашел его среди твоего народа, и из уважения к нему я вешал персидских сатрапов на одной жерди с македонцами. Если бы я показал, что считаю преступления присущими персам, это могло бы вызвать презрение ко всем вам;
— Да. Мы древняя раса. Мы понимаем такие вещи.
— И не только, — заявил Александр, прекращая свою пламенную речь и открывая мне свои объятия.
Греки писали, что в те дни он неожиданно стал слишком уж вспыльчив. Неудивительно. Он хотел стать Великим царем — не только на словах, но и на деле; но что бы Александр ни делал, его собственные воины всякий раз бывали недовольны. Лишь немногие друзья понимали, что им движет (признаю, среди них был и Гефестион). Остальные, пожалуй, предпочли бы видеть его повелителем расы рабов, а себя — хозяевами помельче. Нет, они не скрывали своих мыслей насчет нового войска Александра. И потом, царь уставал быстрее, нежели прежде, пусть даже рана в боку уже зажила; впрочем, он скорее выбрал бы смерть, чем признался бы в том.
Говорят, мы испортили Александра своим угодничеством, постоянно лебезя перед ним; только неотесанным болванам могло показаться, что так и было. Мы знали, что благодаря нам царь научился цивилизованным манерам и вежливому обхождению. Персы, которым было бы дозволено выбранить царя или в чем-то упрекнуть его, сочли бы Александра низкорожденным варваром безо всякого понятия о собственном достоинстве, служить которому они посчитали бы зазорным. Объясняю только для невежд. В Персии это разумеет любой дурак.
Чем мы не угодили этим людям? От Александра они получили свадебные подарки и приданое; он уплатил за них долги; для них он устроил большой парад со множеством прекрасных наград за мужество и верную службу. И все же, едва царь ввел в число своих Соратников нескольких действительно отличившихся персов, этот его шаг был встречен с негодованием. Если Александр бывал вспыльчив и резок с ними, они того заслуживали. На себе я не испытал ничего подобного.
Весна была в самом разгаре; Александр решил провести лето в Экбатане, как и прочие цари до него. Большая часть войска, ведомая Гефестионом, должна была выступить в марш через долину Тигра к Опиде, откуда через проходы в горах вели хорошие, прочные дороги. Сам Александр, желавший увидеть что-нибудь новое, что могло оказаться полезным впоследствии, отправился в Опиду по воде. В тех краях Тигр теряет свой злобный напор; это было приятное путешествие по неустанно извивавшемуся потоку, мимо пальмовых кущ и плодоносных полей, где волы без устали вращали водяные колеса. По мере нашего плавания Александр приказывал избавлять реку от множества загромождавших путь древних плотин, еще в незапамятные времена превратившихся в руины. Тем временем мы бездельничали, спали на воде или же на берегу, как желал того Александр. То был отдых от двора, от тяжкого ежедневного труда и постоянной бессмысленной злобы. Зеленые, мирные дни…
Где-то в конце путешествия, пока воины крушили очередную старую плотину, мы причалили у тенистых зарослей над узким речным притоком. Александр полулежал на корме под полосатым навесом; я положил голову на его колени. Некогда он непременно оглянулся бы по сторонам, дабы убедиться, что поблизости нет македонцев; ныне же он поступал как хотел, и они могли себе думать что угодно. В любом случае рядом не было никого, чье мнение хоть чуточку заботило Александра. Запрокинув голову, он глядел на качавшиеся вверху пальмовые листья и лениво играл моими волосами.
— В Опиде мы окажемся на царской дороге на запад, и я отправлю домой старых вояк. Армия потрудилась на славу, а ведь еще в Индии она едва не стонала от усталости. Верно говорит Ксенофонт, полководец может сносить те же трудности, но для него это — другое. Их слезы тронули меня. Упрямые старые дураки… Но упрямые и в бою. Если они, уже отправившись по домам, вдруг будут созваны снова, это сделает кто угодно, но не я.
Армия вошла в город прежде нас. Опида — городок средних размеров, с желтыми домиками из глиняных кирпичей и, как во всяком поселении вдоль царской дороги, с непременным каменным жилищем для царя. В равнинах становилось жарко, но мы не собирались задерживаться. Во время перехода армии ничего серьезного не приключилось — разве что Гефестион с Эвменом всю дорогу продолжали ссориться.
Их вражда нарастала постепенно, впервые проявившись еще перед Сузами. В Кармании, желая подновить флот, Александр попросил у друзей ссуду, обещая отдать долг, когда они вместе достигнут столицы. Их деньги, по крайней мере, благополучно миновали пустыню и позже были возвращены с прибылью. Но Эвмен был скуп, и когда Александру принесли его пожертвование, царь с иронией возвестил, что не станет грабить бедняка, и отослал деньги обратно. «Интересно, — сказал он мне той ночью, — сколько ему удастся спасти из огня, если его шатер вдруг загорится?» — «Стоит попробовать, Аль Скандир», — отвечал ему я. Царь был тогда навеселе, мы оба смеялись; я бы в жизни не подумал, что он сделает это. Шатер вспыхнул на следующий день. К сожалению, он сгорел так быстро, что в огне пропали царские записи и важные письма. Деньги вынесли уже в виде слитков. Около тысячи талантов, разумеется. Александр рассудил, что Эвмен и без того пострадал от шутки, и не стал вторично просить его о ссуде. Не могу сказать, решил ли Эвмен, что пожар — дело рук Гефестиона… После истории с флейтистом Эвмен сделался до невозможности подозрителен: ежели случалось ему наступить на собачье дерьмо, он даже в этом подозревал Гефестионову проделку.
Двигаясь к Опиде, они не скрывали вражды и потихоньку стали обрастать сторонниками. Едва ли это делалось намеренно. Гефестиону не было в том никакой нужды; по-гречески осторожный, Эвмен старался не втягиваться в опасные предприятия. Никаких ссор или скандалов, но те, кто невзлюбил персидские манеры Александра и знал, что его друг во всем его поддерживает, без особых уговоров переходили на сторону противника Гефестиона.
К тому времени, как мы добрались до Опиды, Эвмен уже начинал беспокоиться. Он явился к Александру и, поведав царю, как огорчает его сей разрыв, объявил, что готов к примирению. Прежде всего он хотел избежать обвинений в упрямстве, если ссора будет тянуться и дальше. К чему и шло; однажды Эвмен вспылил, и Гефестиону уже не забыть слов, сказанных во гневе. Он действительно редко не подчинялся воле Александра, но будучи теперь великим государственным мужем, сам заботился о своих делах. Александр никак не мог приказать Гефестиону проглотить оскорбление. Если же царь просил об этом как об услуге, ему было отказано. Гефестион, не разговаривавший с Эвменом вот уже полмесяца, хранил молчание. А вскоре иные заботы отвлекли нас от их ссоры.
На огромной площадке Александр повелел возвести большой помост, с которого собирался обратиться к войскам. Он хотел рассчитать старых воинов, назвать причитавшуюся каждому сумму и отдать последний приказ о марше к Срединному морю. Ничего особенного. Я решил посмотреть и залез на крышу оттого лишь, что больше мне нечем было заняться, а я всегда предпочитал скорее видеть Александра, чем не видеть его.
Воинство заполонило всю площадку, вплоть до самого помоста, вокруг коего уже стояли стражи. Полководцы подъехали по специально оставленной для них дорожке и заняли свои места; последним появился царь. Отдав стражнику коня, Александр вскочил на помост и стал говорить.
Прошло еще не слишком много времени, когда воины принялись размахивать руками. Уплата за верную службу была баснословно велика — и я решил, что они просто радуются своей удаче.
Внезапно Александр спрыгнул с помоста и, пробившись через стражу, принялся расхаживать среди простых воинов. Я увидел, как он вцепился в одного из них обеими руками и потянул к стражникам, которые тут же обступили провинившегося. Полководцы протискивались поближе к царю. Он продолжал бродить среди воинов, указывая на некоторых, и не поднялся на помост, пока их (всего около десятка) не построили и не увели прочь. Только тогда Александр обошел вокруг, поднялся по ступеням и, выйдя вперед, продолжал говорить.
Больше никто не поднимал рук. Поговорив еще немного, царь сбежал по лестнице, вспрыгнул на коня и галопом помчался к своему каменному жилищу. Полководцы последовали за ним, едва успев вспрыгнуть на своих коней.
Я поспешил вниз, чтобы оказаться в царских покоях заранее и услышать, что именно произошло на плацу. Дверь распахнулась; Александр рявкнул стоявшему снаружи стражнику:
— Никого! Ни по какому делу. Понял меня? Царь влетел в комнату, с силой хлопнув дверью, прежде чем страж смог бы прикрыть ее. Меня он поначалу не заметил; бросив один-единственный взгляд на его лицо, я предпочел молчать. Александр был раскален добела, его блестевшее от пота утомленное лицо пылало гневом. Губы двигались, повторяя сказанное перед армией. Мне удалось расслышать лишь самый конец:
— Да, и расскажите своим домашним, как вы бросили меня, поручили заботам иноземцев, которых сами же завоевали. Вне сомнения, это создаст вам немалую славу среди людей и обеспечит благословение небес. Убирайтесь.
Александр запустил свой шлем в угол и принялся за панцирь. Я шагнул вперед, чтобы помочь ему с пряжками.
— Сам справлюсь, — он раздраженно оттолкнул мои пальцы. — Я сказал, никого не впускать!
— Я был внутри. Что случилось, Александр?
— Ступай и выясни. Лучше уходи, сейчас я за себя не ручаюсь. Позже пришлю за тобой. Иди.
Я оставил его дергать ремешки и ругаться вполголоса.
Немного подумав, я направился в комнату царских телохранителей. Здесь только что появился тот из них, что держал под уздцы коня Александра, и я присоединился к сразу окружившей его толпе.
— То был мятеж, — рассказывал он. — Любого другого они бы просто-напросто убили. А, Багоас! Ты видел царя?
— Он не желает говорить. Я сидел на крыше и все видел. Что такого он сказал им?
— Ничего! То есть он объявил об освобождении ветеранов, благодарил их за мужество и верность. Все очень красиво и правильно. Он только собирался перейти к выплатам, когда кто-то из остающихся принялся кричать: «Отпусти нас всех!» А когда он спросил, что они хотят этим сказать, они принялись орать наперебой: «Мы тебе больше не нужны, это все проклятые ублюдочные варвары»… Ох, прости, Багоас.
— Продолжай, — сказал я. — Что потом?
— Кто-то завопил: «Отправляйся к своему отцу — к тому, что с рогами. Может, он пойдет за тобой». Александр не мог перекричать всех и поэтому спрыгнул вниз, в самую середку, — и давай арестовывать зачинщиков.
— Что? — изумился кто-то. — Сам, в одиночку?
— Никто и пальцем его не задел. Жутко было смотреть. Словно он и впрямь бог. У Александра был меч, но он к нему даже не притронулся. Они подчинялись, словно покорные волы. Знаете почему? Я знаю. Это из-за его глаз.
— Но потом он заговорил вновь, — подсказал я.
— А, ты видел? Он убедился, что арестованных увели, а потом забрался на помост и оттуда поведал воинам об их судьбе. Начал с того, что Филипп поднял их из грязи, когда они еще носили козьи шкуры… Это что, правда?
Стражник из наиболее благородной семьи ответил ему:
— Мой дед рассказывал, что только властители носили плащи. Он говорил, по этому можно было судить о человеке.
— А иллирийцы — они действительно совершали набеги в Македонию?
— Дед говорил, на ночь крестьяне прятались в крепостях.
— Ну, царь сказал, что Филипп сделал их повелителями всех тех народов, что прежде убивали их из отвращения, а когда умер, то оставил в казне шестьдесят талантов, немного золотых и серебряных чаш, а также пятьсот талантов долгу. Александр занял еще восемь сотен, с чем и пересек море, чтобы воевать в Азии. Вы слыхали об этом? Да, потом он напомнил им обо всем, что было позже, и напоследок сказал вот что: «Пока я вел вас, никто не был убит при отступлении». Он сказал, если кому-то хочется домой, то все они могут уйти хоть сегодня же — и хвастаться этим, когда доберутся, и доброй им удачи. Вот что он сказал им.
Один из наиболее юных предложил:
— Давайте пойдем к нему и расскажем, что чувствуем мы.
Стражники часто говорили так, будто были хозяевами Александру. Я всегда считал это забавным.
— Он никого не впустит, — заявил я. — Он выставил даже меня.
— Он плачет? — спросил самый мягкосердечный.
— Плачет? Да он разгневан не хуже раненого льва! Держите свои головы подальше от его пасти.
Свою я берег до самого вечера. Александр не желал видеть никого из друзей, даже Гефестиона. Ссора последнего с Эвменом все продолжалась; думаю, Александр еще не успел простить этого. Слуги, принесшие трапезу, были выставлены, как и все прочие. Раненый лев не желал лечиться.
Ночью я отправился посмотреть, принял ли он ванну. Стражи, конечно, пропустили бы меня, но я боялся навлечь львиный рык на них самих, а потому попросил объявить обо мне. Изнутри раздался стон:
— Поблагодарите его, но не впускайте.
Про себя я отметил благодарность, которую не получил прежде; повторил попытку наутро — и был допущен.
Александр все еще зализывал раны. Вчерашний гнев, устоявшись, обратился глубокой обидой. Он только об этом и говорил. Я побрил, искупал и накормил царя. Все остальные пока что оставались за дверью. Александр передал мне большую часть своего обращения к армии — пламенные, яростные слова; слишком хороши, чтобы держать при себе. В этом он походил на женщину, вновь и вновь оживлявшую в памяти последнюю ссору с любовником, слово за словом.
Как раз после завтрака в двери поскребся стражник:
— Царь, пришли македонцы из лагеря, они просят дозволения говорить с тобой.
Александр переменился в лице, хотя нельзя сказать уверенно, что глаза его загорелись. Он едва заметно наклонил голову.
— Спроси их, — сказал он, — что они до сих пор делают здесь, если покинули меня еще вчера? Передай, что я никого не принимаю; я занят тем, что готовлю всем им замену… Пусть забирают свои деньги и убираются с глаз долой. Багоас, ты не сыщешь мне инструменты для письма?
Весь день он работал за столом, перед отходом ко сну был задумчив. В глазах его что-то сверкало, но он не желал делиться. На следующее утро Александр послал за своими полководцами. С этого момента дворец кишел военачальниками — по большей части персами. Вся Опида бурлила, словно потревоженное осиное гнездо.
Македонский лагерь все еще был набит воинами. Не желая оказаться разорванным в клочья, я старался обходить его стороной, выискивая более подходящие места для прогулок. Суматоха была неописуемая, и вскоре я уяснил, в чем дело. Александр собирал новую, исключительно персидскую армию.
Речь не шла о нескольких новых частях, вроде Наследников. Все основные полки македонской армии — Серебряные Щиты, Соратники-пехотинцы — набирались из персов. Только главные македонские полководцы и самые верные друзья Александра оставались при прежних должностях. Даже сами Соратники должны были стать персами, по крайней мере наполовину.
В первый день были оглашены приказы. На второй военачальники приступили к работе, а Александр наделил рангом царской родни всю персидскую знать, имевшую его при Дарии; теперь все эти люди могли целовать его в щеку, вместо того чтобы падать ниц. К их числу он добавил восемьдесят македонцев, сыгравших вместе с ним свадьбу.
В пыли, что поднялась снаружи, впору было задохнуться. В покоях Александр в своем персидском облачении принимал присягу от вновь назначенных персов, то и дело подставляя щеки для поцелуев. Я наблюдал, спрятавшись в тень, и думал: «Теперь он весь наш, без остатка».
Было очень тихо; мы все знаем, как подобает вести себя в присутствии владыки. Нараставший на террасе шум звучал тем отчетливей: тяжелый звон, будто гремело сваливаемое в кучу железо, и явная тоска в македонских голосах, по обыкновению отнюдь не приглушенных.
Шум становился все громче. Македонские военачальники переглядывались меж собой и украдкой бросали испытующие взгляды на Александра. Царь вновь наклонил немного голову и, послушав, продолжал говорить как ни в чем не бывало. Я выскользнул из зала выглянуть в окно наверху.
Терраса была заполонена ими, причем те, кому не оставалось места, ждали на площади. Все с пустыми руками, ибо успели сдать оружие. Они стояли перед вратами дворца, потерянно шушукаясь. Более всего они походили сейчас на собак, вырвавшихся на волю и бежавших в лес, но вернувшихся домой, чтобы обнаружить запертые на ночь двери. Скоро, подумал я, они скорбно завоют, запрокинув головы.
И разумеется, очень скоро они принялись оглушительно взывать, подобно потерянным душам: «Александр! Александр! Александр, впусти нас!»
Он вышел. Исторгнув громкий вопль, все как один попадали на колени. Самый ближний к царю воин с плачем вцепился в подол его персидского одеяния. Александр молчал; он просто стоял и смотрел на них.
Они вымаливали прощение. Никогда больше не повторят они обидных слов. Осудят подстрекателей. Останутся на этом самом месте и будут ждать, пока он не простит их и не пожалеет.
— Значит, таковы теперь ваши слова. — Александр говорил резко, но мне показалось, я расслышал в его голосе еле заметную дрожь. — Тогда что заставило всех вас собрать Ассамблею?
Вступил новый хор. Тот, что держался за край царских одежд (теперь я видел, он был из военачальников), сказал: «Александр, ты называешь персов своими родичами. Ты позволяешь им целовать себя. Кто из нас когда-нибудь удостаивался такой чести?»
Это его точные слова, клянусь вам.
Александр бросил ему:
— Встань.
Подняв македонца с колен, он обнял его. Бедняга, не знавший этикета, запечатлел на его щеке неуклюжий поцелуй, но вам стоило послушать радостные вопли!
— С этой минуты вы все — мои родичи, каждый из вас. — Голос Александра дрогнул, уже без всяких сомнений. Раскинув руки, царь шагнул вперед.
Я перестал считать, сколькие же пробирались к нему, чтобы поцеловать. Щеки Александра блестели: возможно, они попробовали на вкус его слезы.
Весь остаток дня Александр провел, заново распределяя должности полководцев между персами и македонцами, — и ни один персидский военачальник не потерял при этом лица! Кажется, это не доставило царю больших усилий. Я верю, что все это было задумано им с самого начала.
Александр лег в постель, смертельно уставший за день, но на лице его играла улыбка триумфатора. Что ж, он заслужил это.
— Они передумали, — радостно сообщил мне царь. — Так я и знал. Мы все-таки давно уж вместе.
— Аль Скандир, — позвал я, и он обернул ко мне свою улыбку. Слова уже плясали на кончике моего языка, так что я едва не сказал: «Я видел величайших гетер Вавилона и Суз. Я видел самый цвет ремесла, жриц любви из Коринфа. Я думал, что и сам чему-то научился на поприще искусства. Но венок победителя твой».
Как бы там ни было, нельзя быть совершенно уверенным, что тебя поймут верно; и потому я сказал Александру:
— Кир мог бы гордиться подобным свершением.
— Кир?.. Ты навел меня на мысль. Что бы Кир сделал сейчас на моем месте? Он объявил бы о празднике Примирения.
Царь устроил этот грандиозный пир прежде, чем старые воины отправились по домам. Праздник ничуть не уступал свадьбе, разве что навесы остались в Сузах. Посреди площади у дворца был сооружен огромный помост, откуда все девять тысяч гостей могли бы видеть царский стол, за которым вместе с Александром сидели главные вожди македонцев и персов, а также лидеры всех союзников. Греческие прорицатели и наши маги вместе воззвали к богам. Все бывшие на пиру получали равные почести, разве что по обе руки от Александра сидели македонцы. Он не мог отказать старой, прощенной любовнице — после всех этих слез и поцелуев.
Сам я, конечно, с восторгом ожидал перемен. При настоящем персидском дворе царский фаворит, даже если он не берет взяток, окружен большим уважением. Никто не позволит себе оскорбить его. Тем не менее положение такого фаворита казалось бледной тенью в сравнении с тем, что я уже имел. Нет, я не горевал, что Гефестион сидел на пиру рядом с царем; то было формальное право хилиарха. Он не воспользовался празднеством Примирения, чтобы упрочить по-прежнему хрупкий мир с Эвменом. Я думал: Аль Скандир знает, ему не пришлось бы просить меня понапрасну.
Поэтому, когда под звуки труб царь поднял большую чашу и призвал богов наделить нас всеми возможными благами, но прежде прочих — согласием меж македонцами и персами, я выпил с ним от чистого сердца и выпил снова: за надежду, вновь воссиявшую на его лице.
Все идет прекрасно, думал я тогда. И уже очень скоро мы отправимся в холмы. Вновь, столько лет спустя, я увижу великие стены прекрасной Экбатаны.
27
Ветераны былых сражений отправились домой, наделенные любовью и деньгами. Вел их Кратер. В Македонии ему предстояло взять на себя регентство; Антипатр же должен был занять его место.
Высокая дворцовая политика. Александр объявил, что Кратер заслужил свой отпуск по болезни. Между тем поговаривали, что царь сам нуждался в отдыхе от бесконечных интриг и препирательств меж: собственной матерью и регентом, которые могли завершиться пролитием крови; по мнению других, Александр счел, будто Антипатр слишком долго правил страною, словно царь. После стольких лет он и впрямь мог возомнить себя царем — но то были всего лишь пустые догадки. Антипатр был верен Александру, но все это время он ожидал, что тот вот-вот вернется. «Он что-то слишком стал зазнаваться», — вот слова самого Александра.
В последней речи, произнесенной перед отправкой воинов домой, царь сказал: «Я оказываю вам честь, доверяя вас Кратеру, моему самому верному стороннику, кого люблю, словно собственную жизнь». Самому верному?.. Это сошло достаточно гладко в прощальной речи, состоявшей из сплошных благодарностей.
Вполне возможно, что, отказавшись пожать руку Эвмену, Гефестион впервые отверг просьбу Александра. Теперь с каждым днем положение все усложнялось. Эвмен снизошел до того, чтобы первым предложить примирение; ни один муж его ранга, однажды отвергнутый, не выйдет вперед вновь. Встречаясь, они обменивались холодными взглядами; порознь они делились своими думами о противнике с любым, кто бывал готов пересказывать их направо и налево.
По всей вероятности, вы думаете теперь: вот, Багоас, твой шанс. Любой, кто привык к жизни при дворе, скажет так. Не столь давно я и сам сказал бы то же самое; теперь я молчал. Александр — воитель, о котором ныне люди рассказывают легенды, он был особенным человеком. У Ахилла должен быть свой Патрокл. Ахилл мог любить свою Брисеиду, но Патрокл — его друг до самой смерти. У их могил в Трое Александр приносил жертвы вместе с Гефестионом. Нанесший рану Патроклу погибнет от руки Ахилла. Эвмен понимал это; он знал обоих с мальчишества.
Итак, вместо того, чтобы рассказывать царю о ссоре, подогревая его гнев, я старательно делал вид, что вообще ни о чем не ведаю. Легенда стала частью жизни Александра. Сама его кровь несла ее по жилам. Если кто-то собирался нанести удар этой легенде, пусть то будет Гефестион, но не я. И потом, я еще не забыл то страшное утро в пустыне.
Двор выехал в Экбатану. Стратера осталась в Сузах, под присмотром бабушки. Роксану Александр захватил с собою.
По дороге мы стали свидетелями целого представления. Мидийский сатрап по имени Атропат, слыхавший о суде, который Александр учинил над прочими сатрапами, приготовил ему маленькое развлечение. Когда царь впервые проезжал этой дорогой, он спрашивал о древней расе амазонок, упомянутой Геродотом, — сохранилось ли где-нибудь их племя? Атропату нечего было ответить, и он, должно быть, вынашивал свою идею с тех самых пор.
Как-то утром звонкий клич рога пронесся по горной долине, где мы стали лагерем. К нам скакал небольшой отряд юных всадниц, изысканно вооруженных круглыми щитами и маленькими секирами. Предводительница соскочила с лошади и, салютовав Александру, объявила, что они присланы Атропатом. Ее правая грудь, совсем небольшая, была обнажена, как в легендах. Левую прикрывал хитон, и потому нельзя было судить о ее размере.
Вернувшись к своему отряду, бравая предводительница приказала начать весьма стремительное и живое представление. Наши воины, пожиравшие глазами все эти нагие груди, радостными криками едва не сорвали себе глотки. Александр повернулся к Птолемею:
— Атропат, наверное, совсем выжил из ума. Воительницы? Да это обыкновенные девчушки. По-твоему, они похожи на шлюх?
— Нет, — отвечал Птолемей, — их выбирали за внешность и за верховое искусство.
— За какого же дурачка он меня принимает? Так, мы должны увести их из лагеря прежде, чем воины набросятся на бедняжек. Багоас, сделай мне одолжение.
Скажи им, мне так понравился их парад, что я хотел бы взглянуть на него еще разок. Гидарн, ты можешь найти мне эскорт из трезвых, немолодых мидян? И быстро?
Девушки были еще прекраснее, раскрасневшись после скачки; воины облизывались, словно псы за закрытой кухонной дверью. Когда юные всадницы сызнова начали свое представление, они вновь принялись подбадривать их свистом и криками. В великой спешке Александр собрал подарки. Он избрал украшения, а не оружие, но царские дары все равно были приняты с величайшей благодарностью, и под всеобщий стон седовласые мидяне ускакали прочь со своими подопечными.
Мы разбили лагерь в нагорных лугах Нисы, издавна слывших пастбищами для царских табунов. Племенных кобыл оставалось еще около пятидесяти тысяч, хотя бессчетное их множество было угнано отсюда за годы войны. Кони обрадовали Александра, и он приставил к табунам особую охрану, равно как и отобрал нескольких подававших надежды жеребят. Одного он отдал Эвмену. Если дар был вознаграждением за готовность примириться с Гефестионом и средством излечить уязвленную гордость, на словах не было сказано ничего. Гефестион же, ставший причиной нынешней ссоры, и сам мог разгадать смысл подарка. В любом случае, так его истолковали сторонники Эвмена, на все лады склонявшие старую поговорку о том, что гордыня не доводит до добра.
Я своими глазами видел список гостей и потому говорю достоверно: тем вечером Александр собирался пригласить Гефестиона на ужин, вместе с несколькими старыми друзьями. Он был бы обходителен с ним на глазах у всех, разглаживал бы ему перышки, стараясь показать — Патрокл все еще оставался Патроклом.
В тот день Гефестион столкнулся с Эвменом нос к носу, прямо в лагере.
Не могу судить, вышло это намеренно или же случайно. Я выезжал полюбоваться табунами и как раз возвращался; крик спорщиков я заслышал задолго до того, как подъехал. Гефестион заявил, что греки лодырничают уже сотню лет, что Филипп побивал их везде, где только встречал, и что сам Александр обнаружил, будто их единственным оружием остались языки; уж ими-то они владеют на славу. Эвмен отвечал, что чванливые хвастуны вообще не нуждаются в языках: их собственная вонь достаточно красноречива.
Обе толпы свистели и улюлюкали; людей все прибавлялось, и я понял, что скоро начнется кровопролитие. Уже слыша шелест извлекаемых из ножен мечей, я поворотил коня, чтобы скакать прочь, но заслышал бешеный бой копыт, громом прокатившийся издалека и застывший совсем рядом. Раздался один-единственный яростный окрик, и все прочие звуки смолкли. Александр, за спиною которого маячил оруженосец, восседал на коне, глядя вниз, сжимая челюсти. Ноздри его вздулись, справляясь со вспышкой гнева. В наступившей тишине явственно слышалось позвякивание сбруи.
Долгая пауза кончилась. Гефестион и Эвмен шагнули вперед, заговорив одновременно: каждый осуждал противника.
— Молчать!
Я спрыгнул с коня и, держа его под уздцы, постарался затеряться в толпе. Мне не хотелось, чтобы мое лицо запомнилось кому-нибудь, учитывая быстро надвигавшуюся бурю.
— Ни слова. Оба. — Скорость, с какой Александр прискакал к месту ссоры, отбросила его волосы назад, открыв брови; прическа его была скорее коротка, в уступку летней жаре. Глаза Александра побледнели, а гнев исказил линию бровей, подобно сильной боли. — Я требую дисциплины от тех, кого назначаю ее поддерживать. Вам надлежит вести моих воинов в битву, а не в драку. Оба вы заслуживаете остаться без языков и замолчать навечно. Гефестион, это я сделал тебя тем, кто ты есть. И не за упрямство.
Глаза их встретились. Было так, словно я увидел обоих истекающими кровью, свободно изливавшейся по каменным лицам.
— Приказываю немедленно прекратить ссору. Под страхом смерти. Если этот запрет окажется нарушен, вас обоих будут судить за измену. Зачинщик понесет обычное наказание. Смягчать его я не стану.
Толпа затаила дыхание. У нас на глазах царь не просто отчитал двух великих полководцев, что само по себе неслыханно. Все воины вокруг были македонцами и помнили легенду об Ахилле.
Мечи тихонько заскользили обратно в ножны.
— В полдень, — сказал Александр, — вы оба явитесь ко мне. Пожмете друг другу руки и поклянетесь в примирении, которого будете придерживаться взглядом, словом и деянием. Это понятно?
Поворотив коня, он умчался прочь. Я выскользнул из толпы, не решаясь взглянуть в лицо Гефестиону, который мог видеть меня. И потому не заметил, как он поскакал вослед Александру.
Той ночью он пригласил обоих на ужин. Жест прощения — но равный, для Гефестиона и Эвмена. Особая милость к Патроклу, надо полагать, была отложена до лучших времен.
Я не видел Александра, пока не пришло время одеваться. Все оказалось даже хуже, чем я думал. Царь выглядел осунувшимся и не проронил почти ни слова, так что и я не решился открыть рот. Но, расчесывая ему волосы, я все же охватил ладонями голову Александра и прижался к ней щекою. Глубоко вздохнув, он устало прикрыл глаза:
— Меня вынудили так поступить. Иного выхода не было.
— Есть раны, страдать от которых могут лишь цари, во имя общего блага. — Я провел немало времени, обдумывая, как высказать то, за что Александр простил бы меня после.
— Ты прав. Так и есть.
Мне хотелось обнять Александра, шепча, что я никогда не заставлю его так страдать. Но я помнил, что они с Гефестионом сумеют всего лишь заштопать новую прореху, не более. Что дальше? И кроме того, утро в пустыне… Поэтому я просто поцеловал своего господина и продолжал причесывать его.
Ужин закончился рано. Мне показалось, Александр побоялся, что, напившись, они начнут все сначала. Но царь замешкался в своем шатре, вместо того чтобы лечь; потом накинул темный плащ и вышел.
Я видел, как он прикрывал лицо складками: он не хотел, чтобы люди видели, куда он направляется, хотя наверняка подозревал, что я обо всем догадался. Александр отсутствовал не слишком долго. Надо полагать, они с Гефестионом, по обыкновению, замяли свои обиды; впоследствии это стало ясно всем. Но если б все шло, как желал того Александр, ночь не закончилась бы так, как она закончилась, когда он вернулся ко мне. Ничего не было сказано словами, однако и без слов можно сказать многое — возможно, слишком многое. Я любил его и ничего не мог с этим поделать.
Время проходит, стирая камни в пыль… Еще три или четыре дня мы оставались в лагере, рядом с табунами высоких лоснившихся коней. Гефестион с Эвменом обращались друг к другу тихо и подчеркнуто вежливо. Александр ездил с Гефестионом выбирать ему лошадь. Они вернулись, смеясь, как бывало раньше, — можно было вздохнуть с облегчением, ежели не знать, чего им это стоило. Времени не под силу исцелить их любовь, думалось мне. На это способно лишь желание забыть. «Смягчать наказание я не стану». Один знает, что эти слова вырваны у него силой, другой же — лишь то, что они сказаны. Уже ничего нельзя изменить или уладить за разговором. Но они столько времени провели вместе, что согласились предать забвению разлад: это необходимо, другого выхода нет.
Мы шли по горным перевалам на восток, в Экбатану.
На сей раз снега не было, и могучие стены блестели яркими цветами, словно драгоценные ожерелья на шее горы. В высоких просторных комнатах нас встретил не дождь со снежной крошкой, но приятный студеный ветерок. Ставни оказались убраны; Экбатана была летним дворцом, и здесь ждали царя. Прекрасные ковры устилали царские полы. Светильники из потемневшего серебра или золоченой бронзы свисали с увитых золотыми листьями балок в той опочивальне, где Дарий ударил меня по лицу, а я, плача, угодил прямо в руки Набарзану.
По зеленым холмам бежали шустрые потоки; воздух дышал высотой. Теперь я смогу прокатиться по ним: мы собирались пробыть здесь все лето.
Ночью Александр вышел на балкон, дабы охладить затуманенную вином голову. Я стоял рядом. Ящики с растительностью благоухали цветами лимона и розами, чистый ветер овевал нас, спустившись с самих вершин. Царь сказал мне:
— Впервые я попал сюда, преследуя Дария. Зима была в разгаре, но я сказал себе: «Когда-нибудь вернусь».
— Я тоже. Когда я еще был с Дарием и ты преследовал нас, я сказал себе то же самое.
— И вот мы оба здесь. Наши мечты порой творят чудеса. — Александр глядел на сверкавшие звезды, вынашивая новые мечты, как поэт вынашивает песню.
Я видел знаки. Что-то пожирало его изнутри. Царь был рассеян и возбужденно ходил по комнате, сдвинув брови; тем не менее я всегда мог отличить новую мечту от новой задачи, требовавшей решения. Не стоило спрашивать, рано или поздно Александр откроет мне свои думы.
Это случилось как-то утром, так рано, что я был первым, кто узнал о причине его задумчивости. Я нашел Александра, совершенно нагого, вполне проснувшимся и разгуливавшим из угла в угол, чем он, наверное, занимался еще с темноты.
— Аравия, — заявил он, едва увидев меня. — Только не внутренние ее части, а побережье: достаточно убедиться, что племена не совершают набегов на порты. Да, нам нужно побережье; и ведь никто не ведает его протяженности на юг или на запад. Подумай только. Мы можем устроить гавани вдоль Гедросии, раз теперь уже знаем точно, где можно найти воду. От Кармании — вверх по Персидскому морю, это легкое плаванье. Но нам нужно обогнуть Аравию. Поднявшись по Аравийскому заливу — этот-то отрезок хорошо изучен, — попадаем в Египет. А оттуда (ты слыхал когда-нибудь?) прямо в Срединное море ведет канал, вырытый в незапамятные времена. Его нужно почистить и расширить, и все. Обогнув Аравию, если только это возможно, корабли смогут преодолеть весь путь от Инда, и не только до Суз — в Александрию, Пирайю, Эфес. Города, вырастающие из малых поселений, деревни там, где не было вообще ничего; бедные дикари, вроде Пожирателей Рыбы Неарха, станут настоящими людьми; все великие народы смогут обмениваться лучшими товарами, делиться мыслями… Море — чудесная дорога, на которую человек едва лишь ступил.
Мне приходилось почти что бежать, чтобы все услышать и не отстать.
— Теперь Италия. Муж моей сестры погиб там, сражаясь; ему стоило подождать меня. Их придется побыстрее призвать к порядку, иначе это западное племя, римляне, захватит все до последнего клочка. Хорошие воины, как я слышал. Надо будет оставить им прежнюю форму управления… Можно будет набрать из них новые войска, с которыми я продвину империю дальше на запад, вдоль Северной Африки. Мне не терпится узреть геркулесовы столбы; кто знает, что лежит за ними?
Он говорил и говорил. Порою обрывки его мечтаний возвращаются ко мне, но потом я вновь теряю их; вижу одно лишь лицо Александра в холодном утреннем свете, уставшее и тускло сияющее, потертое, подобно старому золоту… Блеск глубоких темных глаз, сверкающих в полутьме, подобно огню, зажженному на алтаре. Взъерошенные волосы — поблекшие, но по-прежнему мальчишеские — и сильное послушное тело, позабывшее о множестве полученных ран, готовое принять на себя задачи еще одной, уже третьей жизни, мерящее комнату шагами, словно уже ступив на новый путь…
— Вавилон должен стать столицей, в самом центре. Порт будет принимать по тысяче галер зараз… Мы двинемся туда сразу же, чтобы все начать, готовить флот для Аравии… Ты чем-то огорчен?
— Только тем, что придется покинуть Экбатану. Когда мы едем?
— О, мы останемся здесь и дождемся холодов. Наше лето мы не отдадим никому. — Александр обернулся взглянуть на горы и, наверное, вышел бы нагим на балкон, если б я не набросил ему на плечи халат. — Что за место для праздника! Мы непременно устроим большое празднество, прежде чем покинем Экбатану. Пора отблагодарить Бессмертных.
Наше лето осталось с нами.
На холмах, под бегущими облаками, с лаем гончих; в розовых садах с лотосами в запрудах; в высоком зале, чьи колонны обиты золотом и серебром, где под звуки флейт я танцевал свой Танец Реки; в огромной опочивальне, где я некогда был пристыжен, а ныне любим, — каждый день и каждую ночь я повторял себе: «Ничего не пропущу. Не дам уснуть глазам, или ушам, или своей душе, или чувствам, никогда не забуду: здесь, сейчас — я счастлив». Ибо новый поход продлится долго. Кто знает, вернемся ли мы когда-нибудь?
Да, премудрый Бог наделяет нас предчувствиями, но не слишком ясными; так он дарует предвидение птицам, что ожидают наступления зимы, но не прозревают ту морозную ночь, когда упадут в сугроб со своей заснеженной ветки, чтобы уже не очнуться.
Александр сразу же начал выстраивать в цепочку планы строительства флота и великого порта в Вавилоне, заранее рассылал приказы. Он хотел исследовать северную часть Гирканского моря: проследить, приведет ли прибрежный путь в Индию. Кроме того, он рассмотрел множество государственных дел, которые Дарий препоручил бы кому-нибудь другому; обычай гласил, что в Экбатане царь только отдыхает. Когда я поведал о том Александру, он выказал удивление и заявил мне, что не занимается ничем другим; еще никогда в жизни он не бездельничал, как теперь.
Ровно год назад, прошлым летом, мы шли через пустыню в Гедросии. Окуная ладонь в пруд с лотосами, я думал: «Я счастлив. Пусть же ни одно мгновение не пролетит мимо без моей благодарности, без поцелуя».
Как-то ночью я спросил царя:
— Счастлив ли ты, Аль Скандир?
— А как по-твоему? — улыбнулся он в ответ.
— О, ну да, конечно. Я имел в виду, здесь, в Экбатане?
— «Счастлив»? — сказал Александр, пробуя слово на вкус. — Что есть счастье? — Он обнял меня, притянув к себе. — Достичь давней цели, исполнить затаенную мечту — да, это счастливый миг. Но, кроме того, когда ум и тело напряжены в едином порыве, в усилии, когда нет времени задуматься, что будет в следующую минуту… Оглянешься потом, вспомнишь, как это было, — и вот оно, счастье.
— Ты ведь никогда не угомонишься, не успокоишься, правда, Аль Скандир? Даже здесь?
— Успокоиться? Когда еще столько предстоит сделать? Надеюсь, нет.
Александр уже планировал осеннее празднество и передал весть о нем в Грецию. Целые караваны акте-ров и поэтов, певцов и кифаристов уже спешили к нам. Царь не стал приглашать атлетов.
— В былые дни, — говорил он, — они были всесторонне развитыми людьми, героями своих городов во дни войны; теперь же, после многих упражнений, они превратились в простые машины для победы на состязаниях. Катапульта способна забросить камень намного дальше, чем это по силам воину, но катапульта ни на что не годна, кроме метания камней. Если такие люди одержат верх над воинами, это будет нелепо. Не хочу, чтобы мальчики видели такое.
«Мальчики» теперь означало лишь одно. Когда бывалые ветераны покинули нас, возвращаясь к своим женам и оставив позади, как это делают воины, всех тех женщин, что шли за ними, стойко перенося все тяготы пути, Александр принял детей под свою опеку. Он не позволил бы им страдать в Македонии как нежеланным ублюдкам; их следовало воспитать теми, кем они были: наполовину персы, наполовину македонцы, часть той гармонии, которой царь принес жертву на свадебном пиршестве в Сузах. Те из мальчиков, что уже достаточно подросли, чтобы оставить матерей, были отданы в обучение и пришли в Экбатану вместе с царским двором; иногда Александр ходил взглянуть, как они упражняются.
Порой он проходил и решетчатыми коридорами гарема. Роксана была для него острым соусом — тошнотворный, если наполнить им целое блюдо, по капельке здесь и там он все же разжигает аппетит, заставляя снова отведать этот вкус. Меня это ничуть не смущало.
Лето быстро летело в прохладной зелени холмов; розы отдыхали, набираясь сил перед порою осеннего цветения. Какой-то из минувших дней многое переменил. Радость разгладила морщинки на лице Александра; он ни о чем не мог говорить подолгу, не вставляя: «Гефестион думает…» или «Гефестион сказал…». Где-то (должно быть, на верховой прогулке в горах) они разбили стену, бросились друг к другу в объятия, снова превратились в Ахилла и Патрокла; они постепенно начали забывать о былой размолвке.
Умудренный тяжким опытом своего обучения, я ничего не сделал, чтобы помешать им, и ныне никто не сможет поставить мне в укор какой-либо злой умысел. Как всегда, я схоронил слова «скажи, что любишь меня больше всех на свете» глубоко в своем сердце. Я берег то, чем владел, и не зарился на чужое. Александру не было нужды пытаться забыть те ночи, когда он только поворачивался ко мне и видел, что я все понимаю. Я не замарал легенды о великих любовниках.
Когда легенда возродилась вновь, в прежнем блеске величия, я испытал облегчение — неожиданно для себя самого. Александр не остался бы самим собой, утратив ее. Он так долго жил в напряжении, стойко перенося большие и малые раны, в трудах и заботах, что тревожить корни всей его жизни было бы преступлением.
Надо полагать, Гефестион понимал это; он вовсе не был глупцом. В сердце своем он, я думаю, все еще любил Александра и чувствовал, что должен сдерживаться в ссоре с Эвменом, будь тот прав или не прав. То же чувствовали македонцы по отношению к персам. То же чувствовал и я, но мне хватало благоразумия держать это при себе. Ревновать Александра бессмысленно: его любили многие, он же никогда не отталкивал чужой любви.
Даже в холодном воздухе Экбатаны, работая «всего» за двоих, царь по-прежнему уставал быстрее, чем бывало до ранения. Я радовался, что эта, другая его рана понемногу затягивалась. Он отправится в Вавилон хотя бы немного отдохнувшим — туда, где настоящая работа только начнется.
На золотых шестах с фигурными навершиями были подняты флаги. Вырос целый городок из шатров, предназначенных для артистов. Почистили и выровняли беговые дорожки. Архитекторы возвели театр с машинами для подъема в воздух богов и явления из-под сцены мертвецов, которым такое значение придают греческие поэты. Теттал, любимый актер Александра, был встречен с распростертыми объятиями и поселен в лучший шатер. Они все прибывали и прибывали, затапливая нас, — флейтисты, мальчики из театральных хоров, художники, раскрашивавшие сцены, певцы и танцоры, ораторы и акробаты, первоклассные гетеры и дешевые шлюхи, среди коих попадались и евнухи, столь бесстыдно и пышно разодетые, что мне становилось не по себе при одном взгляде на них. Повсюду сновали торговцы, предлагая лакомства и безделушки, одежды, благовония и, конечно же, вина.
Да, вино лилось рекою — и во дворце, и за его крепкими стенами. Каждый вечер устраивались пирушки в честь новоприбывших артистов или друзей Александра. Патрокл вернулся, и царь отдался веселью. В последние ночи мне уже не удавалось уложить его спать трезвым. Впрочем, он никогда не напивался до бесчувствия, зная, что на следующий день ему предстоит судить состязания. Друзья же Александра весьма часто не могли покинуть пиршественной залы без посторонней помощи. Живя среди македонцев, к этому быстро привыкаешь.
Когда я помогал царю облачиться в торжественное одеяние для состязания хоров, он сказал мне: — Гефестиону что-то нездоровится, у него жар. Некогда Александр вообще не заговаривал со мной о нем; теперь он делал это часто, памятуя о так и не высказанных нами тайных думах. Я ответил, что мне жаль Гефестиона, но я надеюсь, это всего лишь простуда и он скоро поправится.
— Должно быть, он хворал уже вчера, сам того не подозревая. Мне стоило пить поменьше… — Александр вышел, и грянули трубы.
На следующий день Гефестиону стало хуже, у него начались рези в животе. Сколь бы ни был занят Александр, он все свободное время проводил рядом с ним. Ахилл всегда сам накладывал повязки на раны Патрокла. Он пригласил к Гефестиону самого известного лекаря в Экбатане, грека по имени Главкий; как Александр сказал мне позже, он дал врачевателю несколько советов. Действительно, царь и сам немного владел искусством врачевания — его учил Аристотель, да и сам Александр старался расширять свои познания. Было решено, что больному не следует есть твердой пищи. Жрецам было приказано принести жертвы, моля богов об исцелении.
На третий день Гефестиону стало совсем худо. Он ослаб, как дитя, говорил бессвязно и буквально пылал жаром, как рассказал мне Александр. В тот день были назначены комедии и фарсы. Александр не стал смотреть их и вышел из комнаты больного только для того, чтобы вручить призы. Когда вечером я спросил у него о новостях, он ответил:
— По-моему, Гефестиону лучше. Он неугомонен и капризен, это добрый знак. Он силен, он справится… Жаль, что пришлось огорчить актеров, но это было необходимо.
В тот вечер устраивалась очередная пирушка, но Александр ушел рано, чтобы проведать Гефестиона; вернувшись, он объявил, что тот спит и выглядит почти нормально. Наутро Александр посетил все представления и состязания без исключений: его отсутствие сильно расстроило комедиантов. Вечером он нашел Гефестиона сидящим в подушках и спрашивавшим еды.
— Хотелось бы мне, — сказал он позже, — послать ему что-нибудь вкусное после ужина. — Александру очень нравился этот приятный обычай. — Но рези в животе оставляют слабость в кишках; я часто видел это подле Окса. Главкию приказано кормить его с ложки.
Гефестион все еще не покидал постели (хотя ему и вправду полегчало, если не считать небольшого жара по ночам), когда завершились состязания артистов и начались игры.
Александр любил искусства, но игры были предметом самой близкой его заботы. Он руководил почти всеми приготовлениями, а потом, награждая победителей венцами, всегда вспоминал о их прежних заслугах на поле брани и в других играх. За подобные вещи его и любила армия. После двух или трех дней атлетических состязаний пришла пора для мальчиков.
не посещал игры мужчин, считая лучшим времяпрепровождением бывать в шатрах у актеров, но все же явился на стадион посмотреть, как побегут мальчики: я хотел увидеть юное поколение, взращиваемое Александром. Конечно, потом он захочет поговорить о них.
Они выглядели здоровыми, ибо хорошо питались с той поры, как он забрал их к себе; смешение наций, но все лица — с македонской примесью; вне сомнения, когда они немного подрастут, мы увидим и индские черты. Самыми красивыми были, разумеется, персидские полукровки. Я сидел как раз напротив Александра, по другую сторону беговой дорожки. Промаршировав мимо, они уходили с лицами, зажженными его улыбкой.
Мальчики выстроились в линию; загудели трубы — и они помчались. В уступку персидской благопристойности на них были крошечные набедренные повязки. Милое зрелище, подумал я и перевел глаза на Александра. Возле трона происходило нечто странное: какой-то посланец стоял рядом и говорил с царем. Тот вскочил. Ступени за троном были запружены людьми; Александр растолкал их прежде, чем те могли уступить дорогу. Он почти шел по сидящим… Царь исчез, и те, кто был рядом с ним, поспешили вослед, с трудом одолевая крутые ступени.
Я тоже карабкался вверх, покинув место. Я должен знать, что случилось. Ему может потребоваться моя помощь… То, что я сидел на другой стороне стадиона, задержало меня, и когда я достиг дворца, царские покои оказались пусты. Только тогда я обо всем догадался. Я поднялся по лестнице и повернул по изогнутому коридору; не было нужды спрашивать дорогу. Еще со ступеней я услыхал ужасный вопль скорби, от которого зашевелились волосы на моем затылке.
Никто не охранял дверей, но снаружи стояло несколько человек, чьих лиц я не разглядел. Проскользнув меж ними, я вошел, никем не замеченный, словно домашний пес. Прежде я ни разу не был в комнате Гефестиона. Она оказалась уютной, с обитыми красной тканью стенами и с полочкой для серебряных сосудов. Запах болезни царил здесь, а сам Гефестион лежал на кровати, запрокинув лицо, с открытым ртом. Кто-то закрыл ему глаза. Александр почти лежал поперек его тела, сжимая в объятиях, прижавшись ртом к его лицу. Царь поднял голову и вновь испустил этот жуткий вопль, после чего уронил лицо в волосы мертвеца.
Немного подождав, Пердикка осторожно (его мучили жалость, стыд и… да, уже тогда — страх) позвал: — Александр…
Тот оглянулся, и я ступил вперед, не беспокоясь уже, видит меня кто-нибудь или же нет. Царь и прежде оборачивался ко мне, находя в моих глазах понимание… Сейчас его взгляд прошел прямо сквозь меня, совершенно пустой: казалось, для него я вообще никогда не существовал. Потерянный взгляд, чужой, одержимый.
Я взирал на эту странную комнату, которой мне уже никогда не забыть; я стоял в ней, подобно не оплаканному и не похороненному мертвецу, выброшенному голым в ночную темень. Я взирал на кровать, отягощенную страшным грузом, на висящие по стенам драпировки с изображениями гордых оленей и лучников, на серебряные кувшины, на пустую чашу для вина, опрокинутую набок, и на блюдо с пощипанной курицей.
Совершенно неожиданно для всех нас Александр оказался на ногах и уставился на вошедших, будто мог умертвить сейчас любого из них, ничуть не заботясь, кого или за что.
— Где лекарь?
Птолемей оглянулся, чтобы спросить у слуг, но те давно уж разбежались.
— Должно быть, отправился смотреть на игры. Отступив к двери, я почувствовал, что за спиною у меня кто-то стоит. То был сам врачеватель, едва вошедший, только что узнавший о непоправимом. Александр метнулся к Главкию через всю комнату, подобно хищному зверю в прыжке, схватил его и затряс:
— Убийца! Почему ты оставил его? Почему позволил есть самому?
Язык лекаря заплетался, но ему все-таки удалось выдавить, что Гефестион шел на поправку и что он сам приказал подать ему куриный бульон.
— Повесить! — рявкнул царь. — Увести и повесить.
Сейчас же.
Пердикка глянул на Птолемея; тот кивнул, не отрывая взгляда от Александра. Лекаря уволокли прочь стражники Селевка. Царь же вернулся к постели, долго смотрел на нее и рухнул вниз — туда, где лежал и прежде. Мертвое тело сотрясалось от его рыданий.
К дверям подходили и подходили государственные мужи, только что узнавшие новость. Те, что были внутри, могли лишь беспомощно переглядываться. Певкест коснулся моего плеча и шепнул по-персидски:
— Иди поговори с ним.
Я покачал головой. Сердце мое умирало в муках, ибо Александр мог возненавидеть меня за то, что я остался жить.
И потому я убежал прочь — через весь город, сквозь вонь и толчею базара, мимо уличных женщин, которых замечал, только расслышав их смех за спиною. Я бежал в поле, в лес, сам не зная куда. Холодный ручей, в который я ступил, пробудил меня и заставил оглянуться на город: солнце садилось, и раскрашенные стены блистали своими чудесными красками. Неужели я улизнул, когда сама плоть моего господина была изранена? Теперь, когда он повредился в уме и мог причинить мне боль в своем безумии? Неужели именно теперь я предал его? Бросить хозяина в такую минуту не мог бы и пес.
Вечерний сумрак подступал все ближе. Одежды мои оказались порваны, а руки покрывали царапины от шипов, которых я не помнил. Даже не подумав привести себя в приличный вид, я вернулся, чтобы застать у двери все тех же людей. Внутри — мертвая тишина.
Двое или трое вышли, чтобы поговорить в стороне, и Птолемей тихо сказал:
— Мы должны вытащить его отсюда, пока нет запаха, или он совсем потеряет рассудок. Возможно, и к лучшему.
— Значит, силой? — переспросил Пердикка. — Иначе он не двинется с места. Мы должны сделать это вместе: сейчас не время просить кого-то одного.
Так и не замеченный, я ушел. Ничто не могло заставить меня войти, дабы Александр обратил взгляд с мертвого лица на подушках на мое, живое. Я затаился в его комнате и ждал.
Когда привели Александра, он шел сам, молча. Затем друзья окружили царя и говорили, выражая скорбь и восхваляя умершего — по-моему, впервые за день. Глаза Александра перебегали с лица на лицо так, словно он был загнан в угол и видел смертельные острия копий. Вдруг он крикнул ни с того ни с сего:
— Лжецы! Все вы ненавидели Гефестиона, все завидовали ему! Уходите.
Переглянувшись, они вышли, оставив Александра стоять посреди комнаты в измятом царском облачении, надетом в честь сегодняшних игр. Стон вырвался у него, словно все раны, перенесенные молча, вдруг обрели голос. Потом он медленно повернулся и увидел меня.
Я ничего не мог прочитать по его лицу. При Александре не было оружия, но и сами руки его оставались очень сильны. Шагнув вперед, я встал на колени, потянулся к руке царя и поцеловал ее.
Какое-то время Александр смотрел вниз, на меня, отстраненным взглядом, после чего сказал:
— Ты оплакивал его.
Я не сразу сообразил, что он видит мои изорванные шипами одежды, расцарапанное лицо и руки. Ухватившись за край одной из прорех, я рванул — и разорвал свое одеяние сверху донизу.
Опустив руку, Александр запустил пальцы мне в волосы и, потянув назад, уставился мне в лицо. Мои глаза сказали ему: «Я буду ждать, пока ты не вернешься. Если останусь жив. Если я не родился для того, чтобы служить тебе и погибнуть от твоей руки…» Казалось, целую вечность он оглядывал меня помутившимся, безумным взором, ухватив за волосы. Потом он сказал:
— Ты нашел Гефестиона, когда умирал Буцефал. Ты почитал его за друга с тех пор, как он спас тебя в пустыне. Ты никогда не желал ему смерти.
Я вознес хвалу умершему, стоя на коленях, цепляясь за руку Александра. То было мое признание, хотя царь не догадывался о том. Я приветствовал неудачи своего соперника, ненавидел его добродетели. Теперь я с внутренней болью вытащил их оттуда, где схоронили их мои потаенные желания, и выложил перед Александром, словно трофеи, обагренные моей собственной кровью. Гефестион вышел победителем в нашем споре. Победителем и останется.
Глаза Александра бесцельно блуждали по комнате. Он не слышал и половины из того, что я говорил ему, выпустил мои волосы, вернувшись к одиночеству. Отойдя к кровати, он упал на нее и закрыл лицо.
Весь следующий день он просто лежал там, не принимая утешений. Не позволив мне позаботиться о нем, Александр не выставил меня, однако, из комнаты; он редко замечал мое присутствие. Военачальники действовали по собственному усмотрению — они отменили оставшиеся игры, приказав сменить развевающиеся знамена на траурные венки. Селевк, державший лекаря под стражей и не спешивший его вешать на тот случай, если царь одумается, не решился переспросить — и все-таки вздернул незадачливого врачевателя. Бальзамировщики, вовремя найденные и приглашенные к Гефестиону, занялись им. В нашем лагере было немало египтян.
Ночью, не осознавая, что делает, Александр принял из моих рук немного воды. Не спрашивая дозволения, я принес несколько тюфяков и спал в его комнате, у стены. Утром я видел, как царь очнулся от недолгого, тяжелого сна и продолжал вспоминать… В тот день он плакал, словно только что узнав о смерти друга. Как если бы его оглушили палицей, и только теперь он начал шевелиться, понемногу приходя в себя. Однажды Александр даже поблагодарил меня за что-то, но выражение его лица показалось мне странным, и я не решился обнять его.
Следующим утром царь проснулся прежде меня. Когда я оторвал голову от подушки, он стоял с кинжалом в руке и безжалостно кромсал свои волосы.
Несколько первых мгновений я думал, что он совсем потерял рассудок и следующим движением перережет кому-нибудь горло, себе или мне. В нынешние времена греки кладут на погребальный костер всего один локон… Потом я вспомнил Ахилла, остригшего свои волосы ради Патрокла. Поэтому я разыскал в царских вещах маленький ножик для стрижки и сказал:
— Позволь, я помогу тебе. Я все сделаю так, как ты хочешь.
— Нет, — вскричал Александр, пятясь. — Нет, я должен сделать это своими руками!
Нетерпение, однако, не дало ему справиться с затылком, и он все же разрешил мне помочь, желая поскорее покончить с этим. Пробудившись ото сна, с горящими глазами, он выбежал прочь из комнаты, словно бы оставляя за собою огненный след.
Царь спросил о Гефестионе — бальзамировщики погрузили тело в ванну с селитрой. Александр осведомился, казнен ли лекарь (Селевк был предусмотрителен), и приказал приколотить тело к кресту. Он велел остричь гривы всем армейским лошадям в знак траура. По его приказу золото и серебро были содраны со стен Экбатаны, а все цвета закрашены черным.
Я следовал за ним, где только мог, на тот случай, если царь вовсе потеряет способность думать и превратится в малое дитя. Я знал, Александр безумен. Но он по-прежнему мог судить о том, где он и с кем разговаривает. Ему не прекословили; лекарь Главкий висел на кресте, черный от собравшегося воронья.
Вскоре после этого на площади перед дворцом появилась богато украшенная погребальная колесница, увешанная венками и гирляндами, порождение скорби и траура. Александра достигла весть о том, что друзья умершего желают посвятить свои приношения. Царь вышел взглянуть. Первым был Эвмен; он посвятил все свои доспехи и оружие, которые были весьма ценными. За ним следовала целая процессия; явились все те, кто сказал хотя бы слово поперек Гефестиону за прошедшие пять лет.
Александр спокойно смотрел на это, подобно ребенку, понимавшему, что ему лгут, и не поддавшемуся очевидному обману. Он пощадил их не за притворство, но из-за их раскаяния и страха.
Когда они покончили с дарами, вышли все те, кто действительно любил Гефестиона. Я был удивлен, увидев, как много отыскалось таких.
Весь следующий день Александр готовил ритуал похорон. Они должны были состояться в Вавилоне, новом центре его империи, где мемориал Гефестиона стоял бы вечно. Когда-то Дарий, взыскуя мира после падения Тира, предложил в уплату за мать, жену и детей десять тысяч талантов. На Гефестиона Александр собирался потратить двенадцать.
Это успокоило его — необходимость совершать приготовления, выбирать архитектора для постройки огромного костра, планировать погребальные игры, в которых должны были состязаться три тысячи человек. Во всем Александр был точен и благоразумен.
В вечерние часы он заводил со мною разговоры о Гефестионе — так, словно воспоминания были в силах оживить мертвого. Чем они занимались в детстве, что друг говорил о том или об этом, как именно он обучал своих собак… И все-таки я чувствовал: что-то остается невысказанным; отворачиваясь, я кожей ощущал его взгляд. Я все понимал. Александр раздумывал над тем, что, приняв меня, он огорчил Гефестиона, что это следует исправить… Он тихо отстранил бы меня, наказывая себя самого, просто чтобы сделать прощальный подарок мертвецу. Он сделал бы это сразу, едва только приняв решение.
Мое сознание бежало, словно загнанный охотниками олень, едва соображающий, что бежит. Я сказал Александру:
— Хорошо, что Эвмен и прочие сделали посвящения. Теперь Гефестион примирился с ними… Он позабыл гнев, свойственный смертным. Из всех людей на земле ты один остаешься с ним, бессмертный, подобно ему самому.
Александр отступил на шаг, оставив в моих руках полотенце, и так сильно вдавил кулаки в глазницы, что я даже испугался, как бы он не повредил себе глаза. Не ведаю, что явилось ему в той искрящейся темноте. Убирая руки от лица, он проговорил:
— Да. Да. Да. Это очевидно. Иначе и быть не может. Я уложил его в постель и собирался выйти, когда он сказал, с тою же сухой серьезностью, с какой планировал игры:
— Надо будет завтра же послать людей к оракулу Амона.
Я что-то ответил и ушел, еле переставляя непослушные ноги. Какой новый толчок дал я его безумию? Говоря о бессмертных, я думал по-персидски: души праведников, благополучно перебравшиеся в Страну Вечного Блаженства по ту сторону Реки Испытаний. Но Александр — он думал по-гречески. Он собирался просить оракула сделать Гефестиона богом.
Я бросился на свою кровать с плачем. Решение принято, Александр не отступится. Я думал о египтянах, древнейшем народе, презрительном и насмешливом ни протяжении всей своей долгой истории. Они посмеются над ним, думал я, они посмеются над Александром. Потом я вспомнил: царь уже божество, сам Амон признал его сыном. Без Гефестиона он не может вынести даже бессмертие.
Столь тяжелы были мои страдания, столь совершенна скорбь, что они выжгли мой разум, оставив его пустым, и я уснул.
На следующий день Александр избрал жрецов и послов, вручил им подношения богу. Посланцы от-правились в путь днем позже.
Сразу после этого царь совершенно успокоился; безумие выветривалось день ото дня, хотя все мы продолжали жить в страхе. Друзья Александра сделали пожертвования на похороны. Эвмен дал более прочих, вне сомнения вспоминая о сгоревшем шатре; он по-прежнему старался обходить стороной пути Александра.
Чтобы скинуть с плеч печаль, я выехал в холмы. Оттуда, оглянувшись, я увидел прекрасные стены Экбатаны ободранными, голыми, лишенными древней роскоши; семь кругов зловещей черноты. И заплакал вновь.
28
Время проходит, и все в этом мире проходит вместе с ним. Александр ел, начал спать, встречаться с друзьями. Он даже принимал у себя просителей. Обрезанные волосы понемногу отросли. Порой царь заговаривал со мною об обычных, повседневных вещах. Но он не отозвал своих посланников, не развернул их с полпути к Сиве.
Осень перешла в зиму. Минуло то время, когда цари привыкли покидать летний дворец, отъезжая в Вавилон. Чтобы приветствовать Александра, туда уже направились бесчисленные посольства со всех концов империи и из-за дальних ее границ.
Египтяне показали все свое искусство, бальзамируя Гефестиона. Он лежал в золоченом гробу, на помосте, обитом драгоценными тканями, в одном из наиболее торжественно обставленных залов дворца. Вокруг него были разложены военные трофеи и дружеские приношения. Его не стали пеленать бинтами, класть в саркофаг или закрывать лицо маской, как делают здесь, в Египте. Тело, над которым потрудились мастера, даже не обернутое, сохранит жизнеподобные черты на многие века… Александр часто навещал его.
Однажды он взял с собою и меня — ибо я достойно оплакал смерть его друга — и поднял крышку гроба, чтобы я мог взглянуть. Гефестион лежал на золотом шитье, в остром аромате благовоний и селитры; он вспыхнет свечою, когда наступит пора сжечь его тело в Вавилоне. Лицо оставалось красивым и было строгим в неумолимости сжатых губ, цвета потемневшей слоновой кости. Скрещенные на груди руки покоились на обрезанных прядях волос Александра.
Время шло. Когда Александр уже мог говорить с друзьями, его военачальники, в своей воинской мудрости, принесли ему лечебное питье, чья сила превосходила все мои старания. Птолемей пришел к царю с вестью: коссаянцы явились получить положенную дань.
То было племя знаменитых разбойников, жившее в горах где-то меж Экбатаной и Вавилоном. Караванам, желавшим пройти той дорогой, приходилось ждать, пока торговцев не соберется достаточно для того, чтобы нанять маленькую армию для охраны. Кажется, набеги совершались на все, что двигалось по перевалу, включая и царские повозки, пока не было решено ежегодно, в середине осени, откупаться от коссаянцев сумой, полной золотых дариков. Оговоренное время минуло, и разбойники послали спросить, что сталось с их данью.
Александрово «что?» прозвучало почти как в старые времена.
— Дань? — переспросил он. — Пусть подождут. Будет им дань.
— Это очень трудная страна, — озадаченно проговорил, почесывая щеку, умница Птолемей, — их крепости похожи на гнезда орлов. Оху так и не удалось справиться с разбойниками за все эти годы.
— А мы с тобой справимся, — твердо отвечал Александр.
Он выступил против коссаянцев, не прошло и недели. Царь сказал, что всякий разбойник, павший от его руки, будет посвящен Гефестиону, как это делал Ахилл с троянцами у погребального костра Патрокла.
Я собрал свои вещи, даже не спросившись. Царь больше не бросал на меня те скрытые взгляды; он взял меня, ибо не рассматривал иной возможности, я же только того и ждал. В своем сердце я смирился с тем, что он может уже никогда не возлечь со мною, чтобы не огорчить ненароком дух Гефестиона. Весь этот траур понемногу превратился в привычку. Я смогу жить, только если буду рядом с моим господином.
В горах Александр разделил войско, поручив одну часть Птолемею, а вторую возглавив сам. Там, наверху, уже стояла настоящая зима. Мы были армейским лагерем, как в горах великого Кавказа, и двигались налегке от одной крепости к другой. Каждую ночь Александр приходил в свой шатер, не скорбя более, но полный дум о дневном марше или осаде. На седьмой день похода он впервые рассмеялся.
Хоть все коссаянцы были грабителями и убийцами, без которых человечество могло лишь вздохнуть спокойнее, я опасался (ради Александра, разумеется), что царь устроит жуткую, диктуемую безумием резню. Но он пришел в себя. Конечно, он убивал врагов там, где битва взывала об этом; возможно, Гефестион был доволен, если только мертвые и впрямь так обожают кровь, как поет о том Гомер. Но Александр захватывал пленных, не отступая от своего обычая, и пленял вождей, чтобы ставить свои условия оставшимся на свободе. Мысль его работала ясно, как прежде. Он видел каждую козью тропу, ведущую к очередному орлиному гнезду; его военные хитрости и сюрпризы были виртуозны. А ведь ничто не излечит творца лучше собственного его искусства.
После одной блестящей победы он устроил в своем шатре ужин для военачальников. Еще перед тем, как явились гости, я беспечно сказал ему: «Аль Скандир, тебе надо подровнять волосы», — и он позволил мне поправить неровные концы. В ту ночь он выпил немало и опьянел. Царь не делал этого со дня смерти Гефестиона: вино могло утопить его чистую скорбь. Теперь он пил за победу, и, помогая ему добраться до постели, я чувствовал облегчение в своем сердце.
Мы двинулись к следующей крепости. Александр выставил осадные линии. Первый снег коснулся вершин белой кистью, и люди жались поближе к кострам. Огни сверкали на царских одеждах, когда он вернулся в шатер и привычно приветствовал стоявших на страже юношей. Когда я внес ночной светильник, он притянул меня к себе, поймав за руку.
В ту ночь я не предложил ему изысков своего искусства — или не больше, чем вошло в мою плоть и кровь; во мне была одна только нежность, из которой удовольствие рождается само, питаемое ею, как цветы питаются пролившимся накануне дождем. Мне пришлось зарыться лицом в подушку, дабы скрыть слезы радости. На спящем челе Александра я видел морщины — отметины безумия, боли и бессонницы, но то были всего лишь следы свежих ран, уже затянувшихся и превращающихся в старые шрамы. Лик царя говорил об умиротворении.
Я думал тогда: Александр возродит легенду об Ахилле, он отольет ее в вечной бронзе. Он будет верен ей, даже если проживет втрое больше. Полк Гефестиона всегда будет носить его имя, кто бы им ни командовал. Сам же он вовеки останется любовником Александра, никто и никогда не услышит: «Я люблю тебя больше всех прочих». Но в гробнице не поселится никто, кроме легенды; сам Гефестион станет шипящим синим пламенем, а затем — прахом. Пусть он живет отныне на Олимпе, среди бессмертных, пока мое место здесь.
Я тихонько собрался и вышел, стараясь не разбудить Александра. Он возьмет новую крепость на рассвете; у него не будет лишнего времени, чтобы обдумать план осады.
За всю нечистую историю коссаянцев еще никто не преследовал их в разгар зимы. Последние крепости сдались под угрозой голодной смерти, в обмен на свободу пленников. Вся война отняла сорок дней, не более. Александр расставил гарнизоны в крепостях вдоль переходов, уничтожил все прочие — и война окончилась. Караваны потекли непрерывной струйкой. Царскому двору было приказано собраться и последовать за своим господином в Вавилон. Твердые красные почки уже украсили голые кусты, сбрасывавшие с себя снег.
Если бы не охватившее царя безумие, он зимовал бы там, внизу, где было не так холодно. Он мог бы заняться созданием нового порта и флотилии, надобных для похода на Аравию. Теперь он направлялся в Вавилон, когда любой прежний царь Персии подумал бы о Персеполе. Всю войну с коссаянцами несметные толпы посольств ожидали его, сгорая от нетерпения.
Они пришли, когда Александр встал лагерем по ту сторону Тигра. Он готовился встретить их, исполненный царственной власти, но никто не сумел бы хорошо приготовиться к такому нашествию.
Послы явились не просто из разных концов империи, но из стран всего известного мира — из Ливии, с короною африканского золота; из Эфиопии, с зубами гиппокампов и слоновьими бивнями невероятных размеров; из Карфагена, с ляписом, и жемчугом, и благовониями; из Скифии, с гиперборейским янтарем… Огромные беловолосые кельты явились с северо-запада, смуглые этруски — из Италии; пришли даже иберийцы из-за Столбов. Все они восхваляли Александра, называя повелителем Азии, они привезли споры из городов, бывших далеко за пределами границ его империи, с тем, чтобы испросить его мудрого решения. Они пришли с дарами, посоветовавшись с оракулами, как то делают греки перед путешествием к самым почитаемым храмам своей страны.
Действительно, в наше время само лицо Александра изменило лики богов. Поглядите на что угодно, на статуи или картины. Весь мир помнит сегодня его глаза.
То, что эти люди явились увидеть царя во всем величии, помогло Александру справиться с болезнью. После всего, что он пережил, греки шептались, будто судьба его вышла за пределы человеческого жребия, а потому боги прониклись завистью. Одному из таких греков я отвечал: «Говори за себя. Наш царь велик и не ведает зависти; он правит, осиянный светом и славою. Вот почему мы поклоняемся ему через огонь». Нечего удивляться, отчего это у греков завистливые боги, — сей народ и сам исполнен зависти.
Целых три дня у Александра не было ни единой свободной минуты, чтобы отдаться горестям. Ум его был возбужден: царь вспоминал о Сиве и думал о западных землях, чьи народы увидел впервые. Но что-то в его лице постоянно менялось, как если бы печаль касалась вдруг его плеча, спрашивая: «Ты забыл обо мне?»
В речных долинах всходы уже окрасили зеленью плодородные, жирные земли. На горизонте проступили черные стены Вавилона, когда к нашему последнему лагерю подскакал одинокий путник. То был Неарх, прибывший прямо из города. Хоть трудности походов оставили на нем свою печать, сейчас можно было судить о его подлинном возрасте — едва за сорок. Мне он сразу показался озабоченным. О нет, подумал я. Только не теперь, когда царю едва стало лучше! В общем, я остался выслушать Неарха.
Александр тепло встретил старого друга, осведомился о его здоровье и о делах флота; потом просто сказал:
— А теперь расскажи мне, что случилось.
— Александр, речь о халдейских жрецах, астрологах.
— Что такое? Я потратил целое состояние, чтоб они заново отстроили храм Зевса-Бела. Чего им еще не хватает?
— Дело не в том, — сказал Неарх.
Пусть я не мог видеть его из своего укрытия, мое сердце все же замерло: отважный моряк Неарх никогда прежде не ходил вокруг да около.
— Тогда в чем же? — терпеливо спросил Александр. — Что могло произойти?
— Александр, халдеи читали мне по звездам, прежде чем мы ушли в Индию. Все вышло так, как они говорили… В общем, недавно я снова побывал у них. Они предвещают нечто такое… от чего я совсем растерялся. Послушай, Александр, я ведь знал тебя, еще когда ты был таким вот крохой. Мне ведом день твоего рождения, место, час — все, что им нужно. Я попросил прочесть для тебя звезды, и они говорят, что прямо сейчас Вавилон таит опасность. Халдеи собираются выйти тебе навстречу, предупредить. Для тебя этот город — что подветренный берег, говорят они. Несчастливый. Вот почему я здесь.
Небольшая пауза. Потом — тихий голос Александра:
— Что ж, я в любом случае рад тебя видеть. Скажи, они закончили храм?
— Нет, едва только заложен фундамент. Не знаю почему.
Царь рассмеялся:
— Зато я знаю. Они таскали из казны деньги на возведение храма с тех самых пор, как Ксеркс сровнял его с землей. Должно быть, теперь халдеи — самые богатые жрецы на всем свете. Они думали, я не вернусь, и решили, что так может продолжаться вечно. Неудивительно, что они не хотят впускать меня в город.
Неарх прочистил горло:
— Ну, этого я не знал. Но… они поведали, что меня ждет испытание водой, царское уважение, а затем — свадьба на девушке чужого народа. Помнишь, я говорил на пиру?
— Они прекрасно знали, что ты — мой друг, а в придачу наварх моего флота. Чудесно! Пошли ужинать.
Александр выделил Неарху шатер для ночлега и завершил работу, назначенную на день.
Когда царь лег, я наклонился над ним, и он шепнул, глядя вверх:
— Мой прекрасный соглядатай! Не будь таким мрачным, тебе это не к лицу.
— Аль Скандир! — Я упал на колени рядом с кроватью. — Делай то, что советуют халдеи. Не думай о деньгах, пусть они оставят их себе. Они не прорицатели и не нуждаются в чистоте сердец, но их познания велики. Всякий скажет тебе.
Александр потянулся ко мне и пробежал по моим локонам пальцами.
— Вот как? Каллисфен тоже многое знал.
— Халдеи не могут лгать. Вся их слава — в правдивых предсказаниях. Я жил в Вавилоне и говорил со всякими людьми в домах танцев.
— Правда? — Александр легонько потянул меня за волосы. — Ну-ка, рассказывай дальше.
— Аль Скандир, не ходи в город.
— Ну что с тобою делать? Залезай, ты не уснешь в одиночестве.
Халдеи пришли говорить с ним на следующий день.
Они явились в священных одеяниях, чей покрой не менялся веками. Благовония сжигались перед ними; их жезлы были усыпаны звездами. Александр встретил астрологов в своем парадном облачении — в македонских доспехах. Им как-то удалось убедить его уединиться с ними, отойти в сторонку, дабы никто, кроме толмача, не слыхал разговора. У халдеев свой тайный язык, а вавилоняне к тому же не сильны в персидском; но я надеялся, что толмач поймет как раз достаточно, чтобы убедить Александра передумать.
Назад царь вернулся с серьезным выражением на лице. Он не был из тех, кто слепо считает, что бог может иметь одно лишь имя — то, что было открыто человеку еще в детстве.
Халдеи упрашивали Александра идти на восток, в Сузы. Но все мечты, надежды и неотложные, дорогие его сердцу дела сходились в Вавилоне: новый порт, завоевание Аравии, похороны Гефестиона… Царь все еще сомневался в добрых намерениях астрологов. Старый Аристандр, который толковал для него знамения, уже умер.
В любом случае царь заявил, что, поскольку запад неблагоприятен, он обойдет город вокруг и вступит в него с востока, через Южные врата.
Восточных врат в Вавилоне нет — и вскоре мы уже знали отчего. Обогнув город, мы угодили в топь — растянувшееся, насколько хватало глаз, питаемое Евфратом болото, полное коварных мелких озер. Александр мог бы сделать круг пошире, даже если для этого пришлось бы дважды переходить Тигр и возвращаться к Евфрату. Но он сказал нетерпеливо: «Довольно. Я не собираюсь прыгать с кочки на кочку, подобно болотной жабе, только чтобы доставить удовольствие халдеям». В городе ждали посольства — и царь знал, что глаза всего мира сейчас устремлены на него. Быть может, именно поэтому все вышло так, как вышло. Он вернулся обратно, зайдя с северо-запада.
Но Александр и тогда не спешил входить в город, намереваясь разбить лагерь на берегу реки. Потом он услыхал, что к Вавилону движутся новые послы, на сей раз из Греции.
Как всегда навязчивый, Анаксарх поспешил напомнить ему, что греческие мыслители более не верят в знамения. Это уязвило гордость Александра.
Дворец давно был готов принять его. Когда Александр въехал в городские врата в колеснице Дария, над его головой дрались вороны — и один пал мертвым под копыта его коней.
Как бы там ни было, вопреки всем знамениям, первые встретившие царя новости сулили жизнь и удачу. Согдианская жена Александра Роксана двинулась из Экбатаны прямо в дворцовый гарем. Когда царь навестил ее, выяснилось, что та носит ребенка.
Она знала и прежде, еще в Экбатане, и сказала ему, что ждала, желая увериться. Между тем истина — и я ничуть не сомневаюсь в том, что говорю, — была проста: как раз тогда Александр был безумен, и Роксана боялась сообщить ему новость, которая привела бы его к ней.
Царь сделал все приличествующие моменту подарки и послал добрую весть отцу согдианки. Сам же встретил ее тихо. Быть может, он уже смирился с мыслью, что Роксане не зачать от него, и надеялся в скором будущем взрастить наследника от Стратеры. Возможно, впрочем, что думы его были совсем о другом.
Когда он поведал мне эту новость, я вскричал:
— О Аль Скандир! Живи долго, чтобы увидеть его победы!
Я обхватил Александра обеими руками, словно бы обладал властью бросить вызов небожителям. Мы долго простояли, молча обнявшись, понимая друг друга. Наконец Александр сказал:
— Если бы я женился в Македонии, как того хотела моя мать, прежде, чем идти в Азию, мальчику сейчас было бы двенадцать. Но у меня не было времени. Его никогда не хватает.
Поцеловав меня, он ушел.
Всякий раз, когда я не мог быть рядом с Александром и видеть его, разлука превращалась в мучительную пытку. Я наблюдал, как он ходит по роскошным залам, знакомым мне с детства. Тогда я приехал сюда с легким сердцем. Теперь же страх и печаль пожирали меня, подобно болезни. Почему он послушал халдеев, внял их предупреждению — и затем пренебрег им? Это из-за Гефестиона, думалось мне. Это он тянется к Александру из страны мертвых.
«Жить следует так, — сказал мне царь давным-давно, — словно проживешь вечно, но как если бы каждое мгновение твоей жизни могло оказаться последним». Сразу по прибытии Александр повелел копать великий порт и строить флот для похода к аравийским берегам, назначив командовать Неарха. Сейчас в Вавилоне была весна — столь же жаркая, как лето в Сузах. Александр возвращался со строительства порта на коне, истекая потом, и сразу спешил к царским купальням. Ничто во всем дворце не доставляло ему большего удовольствия. Ему нравились прохлада стен и резные ширмы, за коими виднелась река, просторный бассейн с его небесно-лазурными плитками и с золотыми рыбками на них. Он плавал здесь, и вода развевала ему волосы.
Но всюду его преследовали мысли о Гефестионе. Пришла пора возводить костер.
Флот и новый порт уже строились. У Александра появилось время заняться иными приготовлениями, и уже очень скоро он не думал ни о чем, кроме похорон. Безумие ненадолго вернулось. Проснувшись средь ночи, он говорил разумно, но очень скоро вновь погружался в свой сон наяву. Сны Александра были демонами. Он изгонял их, и понемногу они повиновались.
Десять фарлонгов городской стены Александр повелел разобрать наполовину и выровнять до квадрата. Так была воздвигнута огромная платформа. Подножие будущего костра выложили красивыми плитками. На нем, все выше и меньше, этаж за этажом, рядами строились новые ступени. Каждый ярус — с резными скульптурами, столь прекрасными, словно им предстояло навечно украсить город. Внизу — носы кораблей с лучниками и воинами величиною более настоящих; затем факелы в двадцать футов длиною, украшенные орлами и змеями; потом сцена охоты на диких зверей, блиставшая позолотой. Еще выше — военные трофеи, сразу и македонские, и персидские; для того чтобы показать — оба наших народа воздают почести умершему. А наверху — мне трудно описать — слоны, львы, гирлянды из цветов… Где-то в вышине укреплены статуи крылатых сирен, полые внутри; в них должны были прятаться певцы, коим следовало исполнить погребальную песнь незадолго до того, как все сооружение будет подожжено. Громадные стяги малинового цвета свисали с каждого яруса. Внутри была размещена лестница — с тем, чтобы мертвого можно было с почестями вознести на самую вершину. Ни одного царя не хоронили так с начала мира, думал я. Александр замыслил все это словно для себя самого. Я смотрел ему в лицо — глаза, обращенные к вершине костра, горели изнутри тихим помешательством — и ничего не мог поделать, не решаясь даже прикоснуться к нему.
Погребальная колесница прибыла из Экбатаны в сопровождении Пердикки. Гефестион лежал на ней, как и в том большом зале, спокойный и торжественный. Александр все чаще ходил взглянуть на тело; скоро его не станет. Медий из Лариссы, бывший ему другом, заказал знакомому обоим скульптору бронзовый образ Гефестиона и подарил Александру. Тот принял дар с такой радостью, что и прочие друзья, стремясь превзойти один другого, заказывали маленькие статуи из золота, слоновой кости или же из алебастра. Скоро комната была полна ими; Гефестион был повсюду, куда я ни отвернул бы взгляд. А я-то воображал: стоит зажечь огонь — тут ему и конец!
Однажды, будучи один, я взял в руку лучший из образов и пристально вгляделся в него, думая: «Кто ты такой? Что ты такое? Зачем ты делаешь это с моим господином?» Александр появился за моей спиною и с таким гневом рявкнул: «Поставь на место!» — что я едва не уронил статуэтку. Сотрясаясь от страха быть изгнанным, я как-то смог поставить ее и обернулся. Царь спросил немного спокойнее:
— Что ты здесь делаешь? Я отвечал:
— Он был дорог тебе. Я пытаюсь понять. Александр прошелся по комнате и, застыв в углу, тихо проговорил:
— Он знал меня.
И ничего больше. Я был прощен; Александр не хотел напугать или поранить. Я спросил — он ответил.
Они родились в одном месяце, на одних и тех же холмах, среди одного народа, во власти одних и тех же богов… Они жили под одной крышей с четырнадцати лет. Воистину, если они с Александром казались нерасторжимым целым, до какой же степени я был чужаком для них?
Время пройдет, думал я. Они могли перенести долгую разлуку в походе. Вскоре смерть Гефестиона тоже станет казаться такой разлукой, не более. Если у нас будет время.
Пришел назначенный день. В предрассветном сумраке люди окружили платформу: в одном ряду стояли военачальники и принцы, сатрапы и жрецы, знаменосцы и глашатаи, музыканты… Раскрашенные слоны… У ступеней пылали жаровни, стояли столы, заваленные приготовленными факелами.
Носильщики подняли тело Гефестиона по скрытой внутри лестнице. Когда они достигли верха — маленькие, будто игрушечные фигурки — и положили тело на помост, запели крылатые сирены: слабые голоса скорби донеслись до нас с небес. Они спустились, не прекращая печальной песни, и факелы были зажжены у жаровен.
Помост с телом Гефестиона стоял на колоннах пальмового дерева; пространство между ними было забито просмоленным деревом и сухой соломой. Александр ступил вперед — один, с факелом.
Он был так возбужден, что безумие, казалось, сдалось под натиском эмоций. Певкест, видевший Александра, когда тот продолжал сражаться с маллийской стрелою в боку, позже сказал мне, что выражение на его лице было тем же самым. Слоны подняли хоботы и затрубили.
Царь бросил факел. Языки пламени рванулись вверх. Его примеру последовали друзья; факелы посыпались к подножию страшной пирамиды; огонь подпрыгнул, преодолевая решетки первого яруса, к носам кораблей. Уже тогда пламя ревело.
Изнутри костер заполняло дерево. Ослепительное, жаркое пламя рванулось вверх по спирали, проглатывая корабли, и лучников, и львов, и орлов, и щиты, и гирлянды… Наверху оно окутало тело и взметнулось еще выше острием огромного огненного копья на фоне бирюзы рассветного неба.
Когда-то, на огненном пиру в Персеполе, они вместе с Гефестионом взирали на эту пляску, стоя рядом, плечом к плечу.
Какое-то время огненная башня стояла во всем своем пугающем, ослепительном блеске; потом ряд за рядом, ярус за ярусом, она стала проваливаться вниз, внутрь себя самой. О платформу ударился деревянный орел с горящими крыльями; сирены упали внутрь; тело пропало, словно его и не было. Дерево и тяжелые резные скульптуры с шумом летели вниз, оставляя за собою слепящий след из множества искр выше любых деревьев. Весь погребальный костер уподобился одному гигантскому факелу, прогоревшему до основания, — и при его свете я видел одно лишь лицо…
Взошло солнце. Весь наш строй стоял, оглушенный жаром и печальной красою не виданного прежде зрелища. Когда не осталось ничего, кроме красных угольев и белого пепла, Александр отдал приказ расходиться. Он отдал его сам, без подсказок. Я уж думал, сначала полководцам придется разбудить его…
Когда царь повернулся, чтобы уйти, к нему придвинулись жрецы в парадных одеждах всех храмов города. Александр коротко отвечал им и прошел мимо. Жрецы показались мне расстроенными, и я догнал одного из царских стражей, бывших рядом. Я спросил, чего хотели от царя эти люди?
— Они просто спрашивали, нельзя ли вновь разжечь священные огни в храмах. Александр сказал: нет — до заката.
Я глядел на него, не веря собственному слуху. — Огни в храмах? Он приказал погасить их?
— Да, в знак скорби. Багоас, ты скверно выглядишь. Наверное, из-за жары. Идем сюда, в тень. Что, в Вавилоне это что-нибудь означает?
— Это делается, если только умирает сам царь.
Молчание сковало нам губы. Наконец страж сказал:
— Но когда он отдавал приказ, жрецы должны были поведать ему об этом.
Я поспешил во дворец, надеясь застать Александра одного. Если зажечь огни теперь, мы все еще могли отвратить знамение… Неужели же прежних знаков не хватало ему, чтобы теперь Александр сам создавал их?
Но царь уже собрал множество людей и заканчивал готовить погребальные игры. Мрачные лица персов сказали мне, что и другие пытались убедить его. Старые дворцовые евнухи, за всю свою жизнь лишь трижды видевшие огни погашенными, шептались меж собою и косились в мою сторону. Я не подходил к ним. Храмы простояли во тьме до заката. Весь день Александр потратил на приготовления к играм. Уже не особенно много оставалось сделать, но он, кажется, просто не мог остановиться.
Игры и состязания продолжались добрую половину месяца. Все лучшие актеры из греческих земель побывали в Вавилоне. Я ходил на все представления, в основном для того лишь, чтобы видеть лицо моего господина; только одна из пьес вспоминается мне теперь — «Мирмидоняне», которую Теттал и прежде играл для Александра. Пьеса посвящена Ахиллу и смерти Пат-рокла. Теттал и сам потерял недавно близкого друга, умершего за время путешествия из Экбатаны. Он перенес свою утрату стойко, будучи все-таки актером. Александр сидел и взирал на сцену, но по глазам можно было судить, что разум его блуждает где-то совсем в иных краях. Я узнал этот взгляд. Я уже видел его, когда Певкест пилил древко стрелы, застрявшей в легком Александра.
Казалось, музыка помогла ему совладать с болью; Александр словно отпустил сам себя, пока играли кифаристы. Когда все закончилось, царь устроил маленький ужин для победителей и каждому из них нашел нужные слова. Возможно, думалось мне, этот грандиозный огонь выжег из него последние остатки безумия.
Александр вновь начал посещать будущий порт. Он устроил состязание для гребцов и предложил им призы. Потом прибыли греческие посольства.
Они явились воспеть хвалу благополучному возвращению Александра с самого конца мира, привезли с собою дары: золотые царские короны и венки изысканной и утонченной работы искусных ювелиров, а также свитки, описывающие деяния великого Александра. Даже завистливые афиняне явились, полные лживых комплиментов. Царь понимал, конечно, что они лгут. Но в ответ он подарил им статую Освободителей, привезенную из Суз, чтоб афиняне вновь водрузили ее в своей цитадели. Показывая свой дар послам, он словно бы случайно указал на кинжалы и поймал мой взгляд.
Последнее посольство явилось из Македонии.
Оно весьма отличалось от прочих. Регент Антипатр, которого должен был сместить Кратер, послал к Александру своего сына, дабы тот защитил отца.
Все время регентства, все эти годы, начавшие отсчет с гибели царя Филиппа, царица Олимпиада ненавидела его, желая, на мой взгляд, только одного — править самой. Зная ее клеветническую натуру, нечего удивляться, что Антипатр решил, что все ее письма к сыну в конце концов приведут к тому, что Александр задумает вершить суд над ним. За десять лет он ни разу не встречался с Александром и не мог знать, как именно тот относится к писаниям своей матушки. Даже если отчаяние наконец довело его до крайней меры, приходится только удивляться, что у Антипатра недостало разумения не посылать к Александру своего сына Кассандра, если только регент все еще был верен царю.
Что бы Александр ни рассказывал мне о своем детстве, в этих историях постоянно возникал сей юноша — и всякий раз царь отзывался о нем с не поблекшим за годы отвращением. Они возненавидели друг друга с первого же взгляда и пронесли эту ненависть через все годы учения; однажды они просто подрались. Причина того, что Кассандр остался в Македонии, заключалась лишь в том, что Александр не хотел терпеть его в своей армии.
Впрочем, Кассандр помог своему отцу подавить какое-то восстание в Южной Греции и справился со своею задачей весьма неплохо; вне сомнения, теперь оба они надеялись, что сей славный подвиг послужит ему лучшей рекомендацией. Он прибыл после стольких лет, словно чужой человек; вот только Александр и этот незнакомец возненавидели друг друга с первого взгляда, как некогда в детстве.
Кассандр был самонадеянным рыжеволосым мужчиной, чье лицо украшали бледные веснушки и старомодная македонская борода. К тому же, разумеется, он не имел ни малейшего представления о жизни царского двора Персии. Признаюсь, я уже позабыл, что подобные ему люди еще где-то существовали.
Вне сомнений, зависть сотрясала его, сводя с ума. Тронный зал дворца был недавно обставлен заново для приема посольств; вкруг самого трона большим полукругом были расставлены кушетки с серебряными ножками, где во время приемов имели право сидеть дорогие царскому сердцу друзья — как македонцы, так и персы. Возвращение к древним традициям приема послов позволяло всему царскому двору встать за спинкою трона, а мое собственное место было сбоку от Александра. Потому я был там, когда Кассандр вошел, чтобы приветствовать царя. Пока все мы ожидали появления Александра, я заметил, как Кассандр посматривал на нас, евнухов: в его взгляде было столько желчи, что можно было подумать, мы — нечто вроде вредоносных паразитов.
Прием шел не слишком гладко. Из Македонии прибыли и другие посланцы, оказавшиеся истцами, принесшими жалобы на регента. Кассандр чересчур поспешно объявил, что все эти люди явились издалека затем лишь, чтобы скрыть свою неправоту за невозможностью доказать ее прямо на месте. Мне кажется, по меньшей мере одна жалоба была послана Александру самой царицей Олимпиадой. Только один человек на всем свете мог бы осудить ее в разговоре с Александром, и этот человек был уже мертв. Царь попросил Кассандра подождать, пока он не примет нескольких персов.
Какие-то варвары вперед него? Я видел, как Кассандр вскипел от ярости. Он шагнул назад, и персы, не получившие ранга царских родичей, пали ниц пред Александром.
Кассандр фыркнул. Не верно, как говорят некоторые, будто он рассмеялся в голос. Он все-таки был послом, которому вскоре предстояло продолжить переговоры. Неправда также и то, что Александр якобы ударил его головою о стену. В том не было нужды.
Истина в том, что насмешка Кассандра прозвучала вполне открыто; полагаю, гнев сделал его беспечным.
Он повернулся к своему спутнику, вошедшему вместе с ним, и указал пальцем, чтобы тот обратил внимание на особенно смешную деталь. Александр подождал, пока персы встанут, поговорил с ними и дал им разрешение уйти. Потом он сошел с трона, одною рукою ухватил Кассандра за волосы и уставился в его перекошенное лицо.
Я подумал: все, сейчас царь убьет его. По-моему, Кассандру пришла на ум та же мысль. Но все не так просто; это было превыше царской власти, превыше слова, сказанного оракулом Амона… Александр прошел сквозь огонь и тьму, и теперь ему всего-навсего было достаточно сделать это видимым. Кассандр смотрел на него, как птичка смотрит на подползающую змею, белый от чистого ужаса одного человека пред другим.
— Ты можешь идти, — сказал ему Александр.
Путь до дверей не мог показаться Кассандру близким. Должно быть, он понимал, что страх клеймит не хуже тавра, и все мы — нелюди, достойные одной лишь насмешки, — видели его столь же ясно, как если б оно было выжжено на его лбу.
Позже, оставшись наедине с Александром, я сказал:
— Ненависть, подобная этой, может быть опасна. Почему ты не отправишь его домой, в Македонию?
Царь отвечал мне:
— Ну нет. Кассандр вернется и заявит Антипатру, что я — его смертный враг. Он убедит его восстать, а Кратера убьет, едва тот войдет в город, и приберет Македонию к рукам. Антипатр может послушать сына, если решит, будто я угрожаю его жизни. И потом, мой регент — не из глупцов. Если бы я желал ему зла, я вряд ли держал бы при себе его второго сына в качестве виночерпия, не так ли? Мой регент слишком долго был регентом — и все, ни больше и ни меньше. Нет, пока Кратер не попадет в Македонию, Кассандр останется в Вавилоне, под моим присмотром… Гефестион тоже не мог его выносить.
В былые дни я умолял бы царя тихонько убрать этого человека с дороги. Я знал теперь, что Александр никогда не сделает ничего, что впоследствии не сможет признать своим деянием. Многие годы я сокрушался, что не осмелился взять это на себя. Меня и сейчас мучает мысль: одним маленьким фиалом с ядом я мог бы оборвать ту убийственную ненависть, что преследует моего господина даже после смерти; я мог бы спасти его мать, его жену и сына, которого я никогда не видел, но который оставил бы нам нечто большее, нежели просто память об Александре.
Настало лето. Все персидские цари давно уже отдыхали бы в Экбатане, но я-то знал: Александр в жизни не заставит себя вновь проехать в те ворота. Мне оставалось лишь радоваться, что теперь он постоянно бывал занят флотом и строительством причалов в новом порту. Четыре месяца минуло с тех пор, как халдеи вышли из города, чтобы предупредить Александра о грядущей беде. Я забыл бы об их пророчестве, если бы не возносящийся все выше храм Бела.
Вскоре мы ненадолго оставили город. Каждый год, когда таяли снега, река выходила из берегов ниже по течению, и жившие там ассирийцы всякий раз терпели лишения от ее разливов, живя поэтому в достойной сочувствия бедности. Александр хотел поставить там дамбы и прорыть каналы, чтобы река дала этим людям возможность освоить новые поля. Это было всего лишь небольшое путешествие по реке, но я не мог нарадоваться тому, что Александр наконец-то выбрался из сулившего недоброе города.
Царь всегда любил реки. Корабли скользили в зарослях камыша, достигавшего человеческого роста; навигаторы-ассирийцы знали все речные каналы и ответвления назубок. Иногда над нашими головами сплетались тенистые кроны огромных деревьев, и мы плыли под ними, словно по пронизанной солнцем зеленой пещере; иногда в открытых заводях мы прокладывали свой путь по сплошным зарослям белоснежных лилий; в этих местах река имела множество рукавов. Александр стоял на носу и порою брался за руль. На нем была та самая сплетенная из соломы шляпа от солнца, которую он носил в Гедросии.
Поток расширился меж плачущих ив, грустно покачивавших нависшими над водою ветвями. Среди них стоял скверно обтесанный каменный столб с еле заметными с реки, траченными временем и непогодой фигурами крылатых львов и быков с человечьими ликами. Когда Александр спросил о них, корабельщик из Вавилона отвечал ему: «О Великий царь, это могилы правителей древних времен, ассирийцев. Здесь они хоронили своих мертвых».
С этими его словами налетевший вдруг порыв ветра сорвал с головы Александра шляпу и бросил ее за борт. Ее пурпурная лента — символ царской власти — отвязалась и была унесена прочь. Отлетев к берегу, она застряла в камыше.
Наше судно скользило далее само по себе; гребцы подняли весла. По всему кораблю пронесся вздох благоговейного трепета. Один из гребцов, быстрый в движениях смуглый парень, нырнул с борта, в несколько сильных гребков подплыл к берегу и отвязал ленту. Он постоял там, сжимая ее в руке и раздумывая об илистой воде, после чего завязал ее на собственной голове, чтобы оставить сухою. Александр принял ее со словами благодарности. Мы двинулись дальше; царь молчал, а я едва сдерживался, чтобы не закричать в голос. Царский венец побывал на могиле и вслед за этим оказался повязан вкруг головы какого-то гребца!
Завершив работу, Александр вернулся в Вавилон. Мне хотелось выть и бить себя в грудь при одном только виде черных стен.
Когда царь поведал прорицателям о новом знамении, они отвечали ему в один голос: голову, что носила ленту, необходимо тотчас же отделить от тела.
— Нет, — твердо сказал им Александр. — Он желал мне добра и сделал только то, что на его месте сделал бы всякий. Его можно наказать, если боги жаждут искупления, но не бейте его слишком сильно, а потом пришлите ко мне.
Когда гребец явился, царь дал ему талант серебра. Мы вернулись в Вавилон, где судьба не сулила ничего, кроме процветания и благополучия. Певкест с гордостью провел парад армии из двадцати тысяч персидских воинов. Его провинция содержалась в отменном порядке; народ любил его как никого прежде. Александр похвалил друга за рвение (и глашатаи объявили о том горожанам), после чего занялся планами устройства нового персо-македонского войска. Никто не возражал; даже македонцы начали подозревать, что персы могут быть неплохими воителями.
Кое-какие наши слова уже прочно вошли в их собственную речь.
Пришел долгожданный день возвращения царского посольства из Сивы.
Александр принял своих послов в тронном зале, где вокруг него на серебряных кушетках расселись Соратники. Церемонно и медленно глава послов развернул папирус Амона. Бог отказался разделить с Гефестионом божественность, но тот по-прежнему оставался в числе бессмертных. Друг Александра был объявлен смертным героем, за свои подвиги взятым на небо.
Александр был вполне доволен. После того как первая волна его безумия схлынула, он догадался, наверное, что бог не захочет сделать большего. Помимо того, Гефестиону все еще можно было поклоняться. Во все города империи были направлены приказы о строительстве нового храма или алтаря. (Здесь, в Александрии, я часто прохожу мимо огороженной пустой площадки на острове Фарос. Подозреваю, бывший в то время сатрапом Клеомен присвоил себе все деньги.) Гефестиону следовало молиться и приносить жертвы, в его силах было защитить просителя от напастей. Все официальные договоры заключались его именем, рядом с именами богов.
(Храм Гефестиона, который должен был стоять в Вавилоне, был задуман в греческом стиле, с лапифами и кентаврами на фризе. Место, отведенное под его строительство, также пустует. Не думаю, чтоб хотя бы один камень всех этих священных построек был возложен на другой. Что же, Гефестион не должен гневаться. Он получил свою жертву.)
Александр устроил для послов пир в честь дарованного Гефестиону бессмертия. Другими гостями были друзья, которые могли бы понять. Сам Александр лучился радостью, восседая на пиру. Можно было подумать, все знамения позабыты.
Несколько дней впоследствии он был занят, приглашая архитекторов и рассматривая чертежи новых храмов. Он навестил Роксану, которую нашел здоровой и сильной; согдианки спокойно относятся к своей беременности и не делают из нее большого события. Затем Александр вновь занялся планами устройства нового смешанного войска.
Это сулило перемены во всех частях нынешней армии. Подготовившись заново распределить командование, Александр призвал во дворец военачальников, дабы сделать необходимые назначения. Он встретил их в тронном зале; сейчас он прекрасно понимал, что для персов означает правильно построенная церемония. За спинкою трона собрался весь царский двор. Лето было в полном разгаре, стояла нестерпимая жара. Где-то посреди церемонии Александр объявил перерыв и пригласил друзей во внутренние покои, чтобы сделать по глотку холодной воды с вином и лимоном. Они не могли отсутствовать долго; смысла уходить не было, и все мы продолжали стоять за пустым троном и кушетками, тихо разговаривая о каких-то пустяках.
Мы не видели вошедшего, пока он не оказался среди нас. Мужчина в грязных обносках — обычный воин среди многих тысяч, если б не его лицо. В ясно читавшемся на нем безумии все мы были для него невидимы; он не представлял себе, что делает… Мы не успели даже двинуться с места, а он уже сидел на троне.
Мы испуганно таращились на него, не веря собственным глазам. То было самое ужасное из всех знамений, какие только можно вообразить; вот почему на протяжении всей истории нашего народа это всегда оставалось государственным преступлением. Кто-то из нас бросился вперед, чтобы стащить его с трона, но старики завыли, предупреждая остальных. Царство будет обескровлено и останется вообще без мужчин, если евнух освободит трон. Они стали причитать, бия себя в грудь, а все прочие присоединились к общему скорбному хору. Стенания быстро притупили мой разум, и я уже ни о чем не мог думать.
Стражники в дальнем конце зала пробудились от нашего крика и, прибежав в ужасе, стащили преступника с помоста. Он тупо пялился вокруг, явно не понимая, из-за чего поднялся такой шум. Сопровождаемый друзьями, к нам вышел Александр, в недоумении спросивший: что здесь происходит?
Один из стражников поведал ему и показал на дурачка. То был простой воин, уксианин, насколько я помню. У нас царь ничего не спрашивал — полагаю, наш вопль был достаточно красноречив.
Подойдя к преступнику, царь вопросил:
— Зачем ты сделал это?
Тот стоял, моргая, без тени уважения, будто бы перед простолюдином. Александр сказал:
— Если кто-то послал его, я должен знать, кто это был. Не допрашивать без меня.
Обратившись к нам, он молвил:
— Тише. Вполне достаточно крику. Прием продолжается.
Он закончил назначать военачальников — безо всякой спешки, без небрежности.
На закате он явился в свою комнату сменить одежду. Теперь, оказавшись в Вавилоне, мы возобновили весь ритуал. Я держал митру. Прочитав мольбу в моих глазах, Александр отослал остальных, едва это было пристойно. На мой еще не высказанный вопрос он ответил:
— Да, мы пытали его, но я остановил это. Бедняга ничего не знает, не помнит даже, зачем явился во дворец. Он говорит, что попросту увидел красивое кресло и решил отдохнуть в нем. Ему грозил военный суд за постоянное неповиновение; конечно, он попросту не понимал приказов. Я убежден, что он — обычный сумасшедший, и мне этого довольно.
Царь говорил холодно и спокойно. Кровь застыла в моих жилах. Я жаждал услыхать, что воин был кем-то подослан, что за ним прячется какой-то обман или заговор. Впрочем, один-единственный взгляд, которым я окинул лицо Александра, ответил на все мои вопросы. Это истинные знамения — те, что никем не подстроены.
— Аль Скандир, — позвал я, — этого человека придется умертвить.
— Уже сделано. Закон есть закон; к тому же все прорицатели говорят, это необходимо… — Александр отошел к столику с вином, наполнил чашу и дал мне выпить. — Ну, улыбнись же, ради меня. Боги сделают то, что сочтут нужным. А пока мы еще поживем…
Я проглотил вино, словно лечебное питье, и попытался улыбнуться. Из-за ужасной жары Александр носил тонкое белое одеяние из индской ткани, в складках которого тело читается столь же ясно, как в тех одеждах, что высекают скульпторы. Поставив чашу, я обнял его. Как всегда, Александр словно бы светился изнутри. Он казался мне неутолимым и неиссякающим, как само солнце.
Когда царь вышел, я оглянулся на статуэтки из золота, и бронзы, и слоновой кости, мрачно взиравшие на меня со своих подставок. «Оставь его в покое! — сказал я им. — Неужели ты не можешь остановиться? Ты умер из-за собственной оплошности, нетерпения, жадности. Неужели ты настолько не любишь его, чтобы требовать к себе? Оставь его мне, ибо я люблю его больше, чем ты». Все они посмотрели на меня и тихо ответили: «Да, но я знал его».
Из Греции прибыли новые послы, увитые венками и гирляндами, словно совершали паломничество к обиталищу бога. Вновь они короновали Александра; золотая оливковая ветвь, золотые усики ячменя, золотой лавр, золотые полевые цветы… Я и сейчас еще вижу его в каждой из этих корон.
Несколько дней спустя кто-то из друзей Александра напомнил ему, что после всех этих триумфов царь так и не отпраздновал победу над коссаянцами (победа эта была столь полной, что Александр принял несколько тысяч бывших разбойников в собственное войско). Друзья заявили, что царь давненько не устраивал шествий с музыкой и танцами, а пир в честь Геракла уже не за горами.
Они не хотели причинить зло. Худшие из друзей искали благосклонности; лучшие в доброте своей стремились подарить царю спокойный, радостный праздник, напомнить ему о славе и помочь забыть о печалях. Боги могут сотворить что им угодно из всех наших желаний и побуждений.
Александр объявил о пире, принес жертвы Гераклу и каждому воину своей армии выставил по чаше вина. Шествие началось на закате.
Стояла знойная вавилонская ночь. С едой было покончено довольно быстро. Я приготовил, с несколькими друзьями Александра, небольшой сюрприз: танец македонцев и персов, по четверо с каждой стороны: поначалу вроде как война, потом — дружба. Мы были наги, если не считать шлемов и юбок либо штанов. Александру танец пришелся по душе, и он пригласил меня сесть рядышком и разделить с ним вино в золотой чаше.
Лицо Александра пылало; ничего удивительного, в ночной духоте и после нескольких чаш вина, но блеск в его глазах мне чем-то не понравился. Не так давно я протирал его губкой, чтобы смыть пот, но ночь, разумеется, была теплой. Когда царь обнял меня, его тело показалось мне горячее воздуха.
— Аль Скандир, — прошептал я, стараясь, чтобы меня не услышали, — у тебя, по-моему, жар.
— Ерунда. Здесь просто слишком душно. К тому же я собираюсь уйти сразу после песнопения с факелами.
Вскоре, подхватив горящие факелы, они с песнями вышли в сад, чтобы освежиться первыми дуновениями ночной прохлады. Выскользнув из толпы, я направился в опочивальню, чтобы проследить за приготовлениями ко сну. Когда песня понемногу стала стихать, я вздохнул с облегчением. Вошел Александр. Останься я наедине с ним, я сказал бы: «В постель, и не возражай мне», но перед царским двором всегда старался придерживаться формальностей. Поэтому я просто шагнул вперед, чтобы принять венец. Одеяние оказалось влажным от пота, и я видел, как Александра знобило.
— Просто разотри меня и сыщи что-нибудь потеплее.
— Господин мой, — проговорил я, — ты ведь не собираешься куда-то идти посреди ночи?
— Да, Медий пригласил нескольких старых друзей выпить и поговорить. Я тоже обещал заглянуть…
Мой взгляд истекал немой мольбою, но Александр улыбнулся в ответ и покачал головой. Он был великим царем, решения которого нельзя оспаривать перед двором. Эти законы — в нашей крови; никто из нас не в состоянии преступить их, не проявив непозволительной дерзости… Протирая царя губкой, я поглядывал на расставленные вокруг изображения Гефестиона, думая: почему ты сейчас не здесь? Только ты мог бы сказать ему: «Не дурачься, Александр. Ты отправишься в кровать, даже если мне придется затолкать тебя туда. Багоас, беги к Медию, скажи ему, что царь не может прийти…»
Но статуи молча стояли в героических позах; Александр облачился в греческое одеяние из мягкой шерсти и вышел, сопровождаемый факельщиками, в коридор с львиным фризом.
Прочим я сказал:
— Все вы можете уйти. Я подожду царя и позову, если ваше присутствие будет необходимо.
В комнате стоял диван, на котором я обычно спал, если Александр возвращался поздно; его шаги всегда пробуждали меня. Сегодня, впрочем, я долго не мог сомкнуть глаз и видел, как луна вскарабкалась на небо. Когда Александр вернулся, петухи уже кричали, приветствуя утро.
Царь показался мне уставшим, раскрасневшимся, да к тому же и шел нетвердо. Он пил вино от заката и до рассвета, но сейчас был в хорошем настроении и вновь похвалил мой вчерашний танец.
— Аль Скандир, я гневаюсь на тебя: ты ведь знаешь, при лихорадке нельзя пить.
— О, все уже прошло. Я говорил тебе, ничего страшного. Сейчас лягу и высплюсь… Пошли окунемся — ты всю ночь провел здесь в своих одеждах.
Первые лучи солнца сияли сквозь резные ширмы, пели птицы. Бассейн освежил меня, но не снял сонливость; уложив Александра в постель, я отправился к себе и проспал до самого вечера.
Тихо войдя в опочивальню, я видел, что Александр уже проснулся, но не спешит встать, ворочаясь. Я подошел ближе и коснулся его лба.
— Аль Скандир, твоя лихорадка вернулась.
— Ерунда, — твердо отвечал он мне. — У тебя холодные руки, не убирай их.
— Я прикажу принести ужин. Речная рыба сегодня особенно хороша. И как насчет лекаря?
Лицо Александра окаменело, и он отвернул голову, сбрасывая мою руку.
— Никаких лекарей. На них я уже насмотрелся. Нет, я сейчас встану. Медий приглашал меня на ужин.
Я спорил, умолял, но царь проснулся раздраженным и нетерпеливым.
— Говорю тебе, ерунда. Болотная лихорадка, она отпустит меня в три дня.
— Не суди по вавилонянам, они привыкли к своему климату. Жар — это всегда скверно. Почему ты не можешь позаботиться о себе? Мы ведь не на войне.
— Если ты не прекратишь нянчиться со мною, я устрою войну. Мне бывало и хуже, когда я целыми днями носился по горам. Пойди скажи, что мне нужно одеться.
Я хотел бы, чтоб Александр ужинал с кем угодно, но не с Медием, которого ничуть не заботило чужое здоровье. Медий с азартом поддерживал Гефестиона в ссоре с Эвменом и лишь усугублял ее, как я слышал, ибо имел на редкость острый язык, и некоторые из его насмешливых изречений передаются сейчас от имени самого Гефестиона. Нет сомнений, скорбь Медия была искренней, но он отнюдь не медлил, желая использовать выгоду, которую принесла ему смерть друга. Язык Медия умел изливать как уксус, так и мед, и он всегда смешил Александра, любившего остроумные беседы. Не плохой человек, но и не особенно хороший.
Когда Александр вернулся с пирушки, я уже клевал носом. Судя по небу, было недалеко за полночь, и я обрадовался, что царь вернулся ко мне так рано.
— Я оставил их заканчивать ужин и ушел, — заявил он. — Жар немного поднялся. Освежусь в бассейне — и спать.
Когда я помогал ему разоблачиться, то не мог не заметить, что дыхание Александра было неровным, словно бы он долго бежал.
— Давай я лучше просто протру тебя губкой, — предложил я. — По-моему, сейчас тебе не стоит купаться.
— Окунусь, и мне сразу полегчает.
Александр не хотел слышать уговоров и отправился в бассейн в купальном халате. Впрочем, он не задержался в воде надолго. Я вытер его и едва успел накинуть халат ему на плечи, когда Александр заявил мне:
— Пожалуй, я посплю прямо тут, — и двинулся к скамье у кромки воды.
Забежав вперед, я заслонил ее собою. Тело Александра сотрясалось в жестоком ознобе, его зубы щелкали.
— Найди мне теплую простыню, — сказал он.
В Вавилоне, посреди лета, в полночь! Я сбегал в царские комнаты и вернулся с зимним плащом.
— Это сойдет, пока не кончится приступ. Я согрею тебя.
Я накрыл Александра плащом, набросил сверху собственную одежду, после чего залез внутрь и сжал его в объятиях. Александр содрогался от холода — прежде я не видел, чтобы человека так колотила дрожь, хотя кожа оставалась горячей. «Ближе», — просил он, словно бы мы, нагие, согревали друг друга посреди метели. Прижавшись к нему, я слушал внутренний голос, но пророк, сказавший в Экбатане: «Сохрани это в сердце своем», сейчас молчал. Он не добавил: «Никогда больше».
Озноб прекратился, разгоряченный Александр стал потеть, и я оставил его. Он сказал, что заснет здесь, где воздух посвежее, — я же оделся и разбудил хранителя опочивальни, чтобы тот послал в бассейн все необходимое для Александра и какой-нибудь тюфяк — для меня. Перед рассветом лихорадка отступила, и я сомкнул глаза.
Проснулся я под звук его голоса. Бассейн был наполнен людьми, на цыпочках обходившими мою постель. Александр только что поднялся и приказывал позвать сюда Неарха. «Зачем ему Неарх?» — недоумевал я, совсем позабыв за прочими заботами, что уже подходило время путешествия в Аравию. Александр просто-напросто думал о делах на нынешнее утро.
Он ушел в опочивальню, чтобы одеться; потом лег на диван, ибо лишь с трудом мог держаться на ногах. Когда явился Неарх, Александр осведомился: все ли готово к принесению жертвы для безопасного плавания? Встревоженный состоянием Александра, Неарх отвечал ему: да, все готово, и спросил, кому царь поручит принести жертву вместо себя?
— Что? — переспросил Александр. — Я все сделаю сам, разумеется. Я отправлюсь в порт в паланкине, потому что не очень хорошо себя чувствую; кажется, сегодня — последний приступ.
Протесты Неарха он решительно отклонил:
— Милость богов позволила тебе благополучно вернуться из опасного плавания по океану. Я принес тогда жертвы ради тебя — и был услышан. Сейчас я сделаю то же самое. Это необходимо.
Его снесли к воде, под навес, хранящий от убийственного солнца Вавилона, и Александр сам совершил возлияния богам, встав и пройдя несколько шагов. Вернувшись, он едва коснулся заказанного мною легкого обеда, но тут же призвал Неарха, всех военачальников и делавшего заметки писца. Четыре полных часа он обсуждал с ними маршрут, склады и корабли.
Дни шли. Лихорадка не оставляла Александра. Царь намеревался, когда корабли двинутся в путь, возглавить небольшую армию, которая следовала бы берегом, разведывая подходящие места для портов и пристаней; поэтому ему пришлось отложить плавание. Каждое утро Александр встречал меня радостной вестью: сегодня ему лучше. Каждый день его приносили к дворцовому алтарю, где он совершал утренние молитвы; с каждым разом он был все слабее; каждый вечер его терзал нестерпимый жар.
Опочивальня теперь была полна народу, приходившего и уходившего. По дворцу бродили ожидавшие приказов полководцы. Хотя крепкие стены хранили от жалящих лучей, Александр мечтал о траве, о древесной сени и приказывал переправить его через реку, в царские сады. Там он лежал в тени, прикрыв глаза, рядом с фонтаном, плескавшимся в порфировой чаше. Иногда он посылал за Неархом и Пердиккой, чтобы говорить с ними о будущем походе; иногда — за Медием, чтобы послушать сплетни и остроты, поиграть в кости. Медий гордился своим положением и неизменно утомлял Александра, задерживаясь слишком долго.
Другие дни Александр проводил за резными ширмами бассейна. Его постель ставили у самой воды; царю нравилось охлаждать свой жар в купании, вытираться досуха, сидя на выложенной голубыми плитками кромке, и возвращаться на чистые простыни ложа. Он далее спал здесь, в прохладе, слушая сквозь тонкие стены журчание реки, плескавшейся в окаймлении берегов.
Я не оставлял его на попечение Медия, или полководцев, или кого-либо еще. Я с легкостью сбросил с себя дворцовые обязанности; старик, которого я недавно сменил, с радостью принял их на себя. Свое парадное платье я променял на простую льняную одежду, подходящую для слуги. Как глава евнухов опочивальни я должен был бы отлучаться от Александра по ежедневным делам, требовавшим моего присутствия. Теперь же всякий, кто приходил, видел рядом с царем всего лишь персидского мальчика с опахалом или с чашей, приносящего свежие простыни, когда Александра охватывал озноб, протиравшего царя губкой и менявшего ему одежды или просто сидящего невдалеке, на небольшой подушке у стены. Я был в безопасности: никто не завидовал моему положению теперь; один лишь человек на свете мог бы отнять его у меня, но этот человек давно был белым прахом на небесном ветру…
Отослав великих государственных мужей, царь оборачивался ко мне, встречая понимающий взгляд. Я держал под рукою одного-двух рабов, которые могли что-то принести-унести, но все нужды Александра оставил своим заботам. Поэтому люди попросту не замечали меня, как не замечали подушек или кувшина с водой. По старому обычаю, во дворец присылали свежую родниковую воду, которая всегда была излюбленным напитком персидских царей. Она освежала Александра, и я смотрел за тем, чтобы на столике у постели, в земляном охлаждении, всегда стоял полный кувшин.
Ночью я раскладывал свой тюфячок как можно ближе к царскому ложу. До воды он мог достать сам; если требовалось что-то еще, я всегда знал о том заранее. Порою, если лихорадка не давала ему уснуть, Александр говорил со мной, вспоминая тяготы старых походов и былые раны, чтобы доказать: скоро, очень скоро он одержит верх над болезнью. Он никогда не вспоминал о скверных, суливших смерть знамениях, как никогда не говорил о сдаче посреди продолжающейся битвы. Болея уже с неделю, он все еще убеждал меня, что не более чем через три дня пустится в новый поход.
— Сперва я могу отправиться и в паланкине; выйдем, как только спадет мой жар. Эта лихорадка — ерунда по сравнению с тем, что я переносил прежде.
Друзья уже перестали просить Александра впустить лекаря.
— Мне не нужно дважды заучивать один и тот же урок. Багоас помогает мне не хуже любого врачевателя.
— Я бы с удовольствием помог, если б ты только позволил, — говорил я, когда все эти люди выходили. — Лекарь заставил бы тебя отдохнуть. Но ты думаешь: «Лекарь? Нет, это всего лишь Багоас» — и поступаешь как хочешь.
В тот день Александр вновь отправился в паланкине совершать жертвоприношение ради благополучия армии. Ему впервые пришлось служить богам, не вставая с ложа.
— Воздать почести богам необходимо. Ты должен хвалить меня за послушание и покорность, мой милый тиран. Мне хотелось бы выпить немного вина, но я даже не прошу о нем.
— Пока рано. Здесь, на твоем столе, лучшая вода во всей Азии. — Когда царя навещал Медий, я не отходил ни на шаг из страха, что этот дурак принесет ему вино.
— Да, вода чудесная. — Александр осушил чашу; он всего лишь поддразнивал меня.
Когда его охватывало игривое настроение, я уже знал: у него жар. Но этим вечером лихорадка трясла его меньше обычного. Я возобновил свои мысленные клятвы, обещая отдать богам все, что у меня есть, в обмен на его выздоровление. Когда Александр выступил против скифов, знамения были скверными, но принесли лишь тяжкую болезнь. Я спал, вновь охваченный надеждой.
Разбудил меня голос Александра. Было все еще темно — часы ночной стражи.
— Почему ты не растолкал меня? Мы потратили половину ночи. Что ты наделал! Раньше полудня мы не дойдем до воды. Почему никто не разбудил меня?
— Аль Скандир, — взмолился я, — это был сон. Мы вовсе не в пустыне.
— Выставь охрану у лошадей. Про мулов забудь. С Буцефалом все в порядке?
Глаза Александра смотрели прямо сквозь меня. Я обмакнул губку в теплую воду реки и протер ему лицо.
— Посмотри, это я, Багоас. Так лучше? Царь оттолкнул мою руку со словами:
— Вода? Ты с ума сошел? Воинам нечего пить! Он бредил в жару в то время, когда обычно ему становилось легче. Я потянулся к чаше на краю стола.
Она была полна лишь наполовину, и даже в темноте я увидел, что жидкость не прозрачна. Вино. Кто-то был здесь, пока я спал.
Едва владея своим голосом, я тихо спросил:
— Аль Скандир! Кто принес вино?
— У Менедаса есть вода? Ему надо дать первому, у него лихорадка.
— У нас у всех есть вода, правда-правда. — Я выплеснул чашу и, ополоснув ее, налил туда воды из большого кувшина.
Александр жадно выпил ее.
— Скажи, кто дал тебе вина?
— Иоллий.
Что могло это значить? Так звали царского виночерпия. В бреду Александр мог только это и подразумевать. Но с другой стороны, Иоллий приходился братом Кассандру.
Я отошел, чтобы спросить у ночного стража-раба, и нашел того спящим. Я никого из них не просил служить и днем, и ночью, как делал это сам. Потому я оставил его там, где он был: предупрежденный заранее, он мог избегнуть кары.
Александр неспокойно дремал, ворочаясь до самого утра. Лихорадка не отпустила его, как было всегда в это время. Когда царя отнесли к алтарю и вложили ему в руку чашу для возлияния, она так тряслась, что половина пролилась прежде, чем он сумел опрокинуть ее над алтарем. Эта перемена произошла после того, как Александр глотнул вина. Клянусь, он уже поправлялся, когда это произошло.
Уснувший раб ничем не смог ответить на мои гневные вопросы; должно быть, он проспал всю ночь.
Царский двор последовал моему приказу, и раб получил порку освинцованной плетью. Стражники, стоявшие той ночью на часах, тоже ничего не знали; допрашивать их было не в моей власти. Охранять бассейн куда сложнее, чем опочивальню: кто-то мог забраться сюда со стороны реки.
Тот день был мучительно жарким. Александр попросил отнести его к фонтану в саду, в тень дерев. Только там можно было поймать хотя бы слабое дуновение ветерка. Я заранее набил летний домик всем, что могло ему понадобиться. Укладывая царя на ложе, я расслышал новый хрип в его дыхании.
— Багоас, ты не поможешь мне чуть-чуть приподняться? Что-то свербит меня здесь, — Александр прижал руку к боку.
Он был обнажен, если не считать тонкого покрывала. Ладонь его закрыла рану от маллийской стрелы, и, кажется, именно тогда я понял все.
Найдя несколько подушек, я уложил Александра повыше. Отчаяние было бы предательством, пока он продолжал сражаться. Он не должен заметить его в моем голосе, в нежности моих рук…
— Не стоило мне пить вина. Сам виноват, это я попросил тебя. — Он задыхался даже после нескольких слов и вновь зажал рану.
— Я не давал тебе вина, Аль Скандир. Ты не помнишь, кто сделал это?
— Нет. Нет, оно просто стояло в чаше. Я проснулся и выпил.
— Может, Иоллий принес?
— Не знаю, — Александр прикрыл глаза.
Оставив его отдыхать, я уселся неподалеку, прямо на траву. Но царь отдыхал для того лишь, чтобы говорить снова. Отдышавшись, он послал за главой телохранителей. Я сходил и жестом пригласил его. Александр сказал ему:
— Общий сбор. Всем военачальникам собраться… во внутреннем дворике… ждать приказов.
Тогда я понял, что и он сам тоже начал догадываться.
«Он не станет устраивать прощание, — думал я, качая опахалом, чтобы охладить Александра и отогнать от его ложа докучливых мух. — Он не сдастся. И я тоже не должен сдаваться».
С переправы пришли друзья, явившиеся осведомиться о здоровье царя. Я встретил их, чтобы предупредить: ему сложно говорить. Когда они приблизились, Александр прошептал:
— Пожалуй… я бы… вернулся.
Позвали носильщиков. На пароме люди обступили паланкин, но Александр, обведя их взглядом, позвал:
— Багоас!
Кому-то пришлось уступить мне место.
Царя сразу же отнесли в опочивальню, где крылатые позолоченные демоны охраняли огромное ложе. Давным-давно, в иной жизни, я готовил его для другого царя.
Мы подняли Александра на высокие подушки, но резкие хрипы в его дыхании не желали смолкать. Если царю бывало что-нибудь нужно, он говорил со мною, не напрягая голоса, как привык делать это, пока рана была свежей. Он знал, я пойму.
Несколько часов спустя в опочивальню вошел Пердикка: он хотел напомнить, что военачальники все еще дожидаются приказов, собравшись во внутреннем дворе. Александр сделал знак ввести их, и они набились в опочивальню. Царь махнул рукой, приветствуя друзей. Он набрал воздуху, чтобы сказать что-то, но вместо этого закашлялся кровью. Последовал знак удалиться; все поспешили выйти, но только когда последний из военачальников покинул опочивальню, Александр прижал ладонь к старой ране.
После всего этого полководцы привели лекарей, уже не спрашивая позволения. Явились трое. Каким бы он ни был слабым, все они дрожали от страха, вспоминая участь Главкия, но Александр молча страдал под напором их пальцев, сжимавших запястье, пока один из лекарей слушал дыхание, приникнув ухом к царской груди. Царь внимательно наблюдал за тем, как они переглядывались. Когда ему принесли питье, он выпил его до дна и немного поспал. Один из лекарей остался в опочивальне, и я тоже смог отдохнуть, не более часа-двух, зная, что понадоблюсь ему ночью.
Ночь принесла новый приступ лихорадки. Никто уже не хотел оставлять Александра на одно лишь мое попечение; трое Соратников сидели рядом, храня его покой. Один из лекарей присел у изголовья, но Александр поднял руку и держал меня за плечо, так что лекарь вскоре вышел.
То была долгая ночь. Соратники дремали в креслах. Царь кашлял кровью, после чего уснул ненадолго. Где-то около полуночи его губы зашевелились. Я склонился послушать. Он сказал:
— Не прогоняй его.
Я оглянулся, но никого не увидел.
— Змей, — шепнул Александр, указывая в темный угол. — Не причиняйте ему вреда. Он послан мне.
— Никто не тронет его, — успокоил я, — под страхом смерти.
Александр опять уснул. Я поцеловал его в лоб и не стал ничего говорить. Царь улыбнулся во сне и затих.
Утром он узнал меня и понял, где находится. Военачальники вновь вошли и встали, окружив ложе. Хриплое дыхание Александра разносилось по всей комнате, пока он переводил взгляд с одного лица на другое. Он прекрасно понимал, что это может значить.
Выступив вперед, Пердикка склонился над ним: — Александр, мы все молим богов сохранить тебя на долгие годы. Но если божеская воля в ином, кому ты оставишь свое царство?
Александр осторожно покашлял, собираясь сказать что-то вслух. Он начал — я твердо в это верю — произносить имя Кратера, но горло сдавило, и конец имени слился с новым приступом кашля. Пердикка выпрямился и пробормотал другим: — Он говорит — сильнейшему.
Кратерос, кратистас. Звучание слов похоже; более того, имя Кратера как раз и означало «Сильнейший». Этот человек, ни разу не подорвавший доверие Александра, направлялся сейчас в Македонию. По моему собственному убеждению, царь хотел сделать его регентом еще не родившегося ребенка или даже царем, если родилась бы девочка. Но Кратер был далеко отсюда, и никого здесь не волновала его дальнейшая судьба.
Я и сам мало задумывался о ней тогда. Что такое Македония? Какое мне дело, кто там правит? Я взглянул на своего господина: не обеспокоило ли его, что Пердикка неверно истолковал его волю? Но Александр просто не слышал. Пока он лежал здесь в мире, мне все было едино. Если бы я оспорил мнение Пердикки, меня могли увести от царского ложа. И я прикусил язык.
Отдышавшись, Александр вновь поманил к себе Пердикку и затем, стащив с пальца перстень с резной царской печатью, изображавшей Зевса на троне, протянул другу. Он избрал заместителя на то время, пока сам слишком слаб, чтобы править. Это не значило ничего более.
Сидя у кровати, я молчал, как подобает персидскому мальчику, и видел, как военачальники переглядывались, уже примеряя на себя власть и прикидывая, какое направление примет политика, бросая косые взгляды на перстень.
Он видел. Глаза его были устремлены куда-то мимо пришедших, но зрачки двигались; я знаю, он все видел. Решив, что виденного достаточно, я заслонил собою остальных, склонившись над Александром с губкой. Он глядел на меня с тонкой улыбкой, словно мы только что разделили меж собою какой-то секрет. Я возложил свою ладонь на его руку; на пальце Александра остался светлый ободок — там, где перстень с печатью хранил кожу от солнца.
В спальне было бы тихо, если б не тяжкие хрипы его дыхания. В наступившем безмолвии я услыхал идущий снаружи глубокий вздох, многоголосый шепот, движение огромной толпы… Птолемей вышел взглянуть. Когда прошло несколько минут, а он еще не вернулся, Певкест последовал за мим. Потом вышли все прочие, но вскоре появились снова. Пердикка позвал:
— Александр. Снаружи стоят македонцы, все воины до последнего. Они… Они пришли увидеть тебя. Я сказал, что это сейчас невозможно, ты слишком болен, но они не уходят. Как ты думаешь, если я впущу сюда двух-трех человек, не больше, только для того, чтобы они рассказали остальным, сможешь ли ты вынести это?
Глаза Александра широко распахнулись. Он закашлялся вновь. Пока я держал у его рта полотенце, он сделал рукою жест, означавший: «Подожди, я сейчас». Откашлявшись, царь сказал: — Всех. Каждого.
На чьем бы пальце ни находился сейчас перстень, царь был по-прежнему тут. Пердикка вышел.
Александр посмотрел на меня. Я передвинул подушки, чтобы поднять его повыше. Кто-то открыл заднюю дверцу, чтобы люди выходили, минуя царское ложе. Бормочущие голоса приблизились. Певкест поглядел на меня с теплой улыбкой и чуть наклонил голову. Он всегда был вежлив со мною, поэтому я внял ему. Сказав Александру: «Скоро вернусь», я вышел через заднюю дверь.
Они пришли проститься — как воины с полководцем, как македонцы со своим царем. Теперь, в эту последнюю минуту, они имели право не видеть персидского мальчика, сидящего ближе к Александру, чем любой из них.
Спрятавшись в алькове, я наблюдал, как они проходят мимо, один за другим — поток, который, казалось, никогда не кончится… Они плакали, или говорили что-то глухим шепотом, или же просто глазели в недоверии, словно бы узнав, что завтра солнце уже не поднимется на востоке.
Они шли и шли. Время бежало, и день клонился к полудню. Я слышал, как один из воинов шепнул другому, выходя:
— Он приветствовал меня глазами. Говорю тебе, он узнал меня.
Другой сказал:
— Он сразу вспомнил меня и даже пытался улыбнуться.
Совсем молодой воин с горечью пролепетал:
— Он взглянул — и мне показалось, что мир рушится.
Пожилой отвечал ему:
— Нет, парень, мир не рухнет. Но одни лишь боги ведают, где мы проснемся завтра.
Наконец все они вышли, и я вернулся. Александр находился в том же положении, как я и оставил его — все это время он лежал на подушках, подняв лицо, и ни один воин не прошел мимо без его приветственного взгляда. Теперь он казался мертвым, если б не тяжелое дыхание. Я подумал: «Они выпили последние силы, остатки его жизни, и ничего не оставили мне. Да пожрут их собаки!»
Приподняв его голову, я поправил подушки, чтобы Александру легче дышалось. Он вновь открыл глаза и улыбнулся. Чего бы это ему ни стоило, царь не стал бы просить у своего бога-хранителя ничего иного, кроме возможности проститься со своими соратниками. Как мог я негодовать? И я изгнал гнев.
Полководцы стояли в стороне, пока воины шли мимо. Птолемей вытирал глаза. Пердикка, помедлив, вновь шагнул к кровати:
— Александр. Когда боги примут тебя в свой круг, в какие дни нам следует приносить тебе жертвы?
Не думаю, что полководец ждал какого-то ответа; просто хотел — если все еще мог быть услышан — сделать царю подарок, которого тот заслуживал. Александр слышал и вернулся к нам, словно всплыв с большой глубины. Улыбка все еще не покинула его уст, когда он шепнул: — Во дни счастья. Затем он прикрыл глаза и вернулся туда, где был прежде.
Весь тот день он не поднимал головы с высоких подушек, лежа меж позолоченных демонов с распростертыми крыльями. Весь день к его постели приходили великие мужи империи, а вечером привели отягощенную ребенком Роксану. Она кинулась на кровать, бия себя в грудь и терзая волосы, завывая так, словно бы царь уже умер. Я видел, как дрожали веки Александра. С Роксаной я заговорить не решился, ибо видел полный ненависти взгляд, который она метнула в меня у входа; тогда я шепнул Пердикке:
— Он может услышать. — И евнухи вывели ее из опочивальни.
Порой мне удавалось разбудить Александра и дать ему глоток воды; порой он, казалось, засыпал, чтобы более не проснуться, и мои попытки оставались тщетны. Но я все же чувствовал его присутствие и думаю, он чувствовал мое. Про себя я снова и снова повторял: «Нет, я не стану просить небеса о каком-либо знаке; пусть моя любовь не беспокоит царя, но, если богу угодно, пусть он знает о ней; ибо любовь для него — жизнь, и он никогда не отталкивал ее».
Пала ночь, и слуги зажгли светильники. Птолемей стоял у кровати и смотрел вниз, вспоминая Александра, мне думается, ребенком в Македонии. Пришел Певкест; он сказал, что с несколькими друзьями собирается держать бдение в его честь во храме Сераписа. Александр привез культ этого бога с собою, возвратившись из Египта; это один из ликов возродившегося Осириса. Певкест хотел спросить оракула, не исцелит ли Александра бог, если царя принесут в святилище.
Человеку свойственно надеяться даже в самую последнюю минуту. Когда колышущийся свет двигался по неподвижному лицу Александра, дразня меня тенями жизни, я ждал какого-то обещания от бога. Но если не разум, то тело мое все понимало, все знало, со всем смирилось. Смерть Александра отяготила меня, и я не мог поднять руку — слишком та была тяжела, словно вылепленная из сырой глины.
Ночь прошла в напряжении. Я давно не спал и порою пробуждался от дремоты, касаясь головой подушки Александра. Всякий раз я смотрел на него, пытаясь понять, жив ли он. Но царь продолжал спать, вдыхая воздух быстрыми неглубокими глотками, прерываемыми тяжкими вздохами. Светильники побледнели, когда рассветное небо показало нам очертания высоких окон. Дыхание Александра вдруг изменилось, и что-то шепнуло мне: «Он здесь, рядом с тобой».
Я придвинулся ближе и, сказав: «Я люблю тебя, Александр», поцеловал его. Мне все равно, думал я, чей голос он услышит. Пусть будет так, как он того хочет.
Волосы мои опустились ему на грудь. Александр открыл глаза; его рука шевельнулась, и коснулась пряди, и пробежалась по ней пальцами.
Он узнал меня. Я клянусь перед ликами богов. Это со мною он простился, уходя.
Остальные, видя его движение, поднялись на ноги, — но он уже ушел, переступив порог в конце своего пути.
Певкест тихо вошел в двери; Птолемей и Пердик-ка отошли встретить его. Он сказал им:
— Всю ночь мы провели в святилище и наутро пошли к оракулу. Бог говорит, ему лучше остаться здесь.
Когда дыхание Александра замерло, евнухи принялись завывать, оплакивая господина. Наверное, я тоже плакал. Наши крики разнеслись далеко за пределы дворца, пронеслись по городским улицам… Не было нужды объявлять о смерти царя. Когда мы убрали из-под него высокие подушки и положили прямо, стоявшие на страже телохранители вошли, и в отчаянии стояли вокруг, и вышли в слезах.
Александр умер с закрытыми глазами и ртом, в мире, словно бы спал. Волосы его остались взъерошенными после метаний в жару, и я причесал их, осторожно распутывая узелки, как если бы он по-прежнему был с нами. Потом я поднял голову, ожидая увидеть толпу великих мужей, заполнившую опочивальню, ибо кому-то следовало отдать приказ о похоронах и о том, как надлежит поступить с телом. Но все эти люди уже вышли. Мир разбился, и осколки лежали горсткой золота, которая достанется сильнейшему. Все они поспешили собрать их.
Какое-то время спустя дворцовые евнухи стали беспокоиться, не понимая, кто теперь царь. Один за другим, они выходили, чтобы узнать новости… Поначалу я даже не замечал, что остался наедине с Александром.
Я остался, ибо не мог подумать о каком-то другом месте, где мне следовало бы быть. Кто-нибудь придет, думалось мне. Он мой, пока его не заберут от меня. Я убрал покрывало и взирал на раны Александра, которые знал по прикосновениям в темноте, и накрыл его снова. Потом я сел на пол у кровати и опустил на край голову… Кажется, я уснул.
Помню косые лучи заката. Никто не явился. Воздух в опочивальне был тяжел от жары, и я подумал: «Они скоро должны прийти, ибо его тело не вынесет промедления». Но ни дуновения порчи не исходило с царского ложа; казалось, Александр всего лишь спит.
Жизнь всегда была сильнее в нем, чем в любом другом человеке. Я напрасно потревожил его, пытаясь послушать сердце; дыхание не замутило зеркальца, но где-то глубоко внутри его душа могла медлить, готовясь к разлуке, но еще не уйдя прочь. Я говорил с нею, зная, что уши Александра не услышат меня, но что-то, возможно, услышит.
— Уходи к богам, непобедимый Александр. Пусть Река Испытаний будет ласкова к тебе, как молоко, и омоет тебя светом, а не огнем. Пусть мертвые простят тебя; ты даровал людям больше жизней, чем причинил смертей. Бог сотворил быка, чтобы тот питался травою, льва же — нет; и один только бог может рассудить их. Любовь никогда не оставляла тебя; найди же ее и там, куда уходишь.
И тогда я вспомнил Каланоса, распевавшего гимны на ложе, увитом цветами. Я подумал: «Он сдержал свое слово. Он принес в жертву бессмертие, чтобы родиться вновь. В мире прошел он сквозь огонь, и теперь он здесь, чтобы провести Александра через Реку». Сердце мое вздохнуло с облегчением, зная, что Александр не остался один.
В застывшей вокруг меня тишине шум многих голосов, возникший где-то во дворце и быстро приближавшийся, показался мне внезапным раскатом грома. В окружении нескольких воинов и царских стражей в опочивальню вбежали Птолемей и Пердикка. Кто-то крикнул: «Закройте двери!» — и их захлопнули с треском. Снаружи кто-то ломился внутрь, раздались крики… Пердикка и Птолемей призвали своих людей защитить тело царя от предателей и притворщиков. Меня едва не смяли обступившие ложе воины. Начиналась война за осколки мира; эти люди собирались сражаться за владение телом Александра, словно бы он стал теперь вещью, символом, вроде митры или трона. Я обернулся к нему, и, увидев, что он по-прежнему лежит в спокойствии, тихо снося все это и не противясь, — вот тогда я наконец понял, что Александр и вправду умер.
Завязался бой и полетели дротики. Я встал, чтобы закрыть Александра собою, и одно из копий задело мне плечо. Сей шрам остается на мне и поныне: единственная рана, которую я когда-либо получил во имя моего господина.
Вскоре они о чем-то договорились и вышли вместе, дабы продолжить свой спор снаружи. Обмотав руку полотенцем, я ждал, ибо нельзя было оставлять тело без всякого ухода. Я возжег ночной светильник, поставил у изголовья и оставался рядом с возлюбленным, пока утром не пришли бальзамировщики и не забрали его у меня, дабы сохранить навечно.
2 комментария