Оскар Уайльд

Телени, или Обратная сторона медали

Аннотация
Камиль де Гриё посещает благотворительный концерт пианиста, красивого иностранца -  Рене Телени. Восхищается  исполнителем и влюбляется в него с первого взгляда.
Знаменитый скандальный роман Оскара Уайльда. "Эротический роман... настоящая литературная сенсация. История любви двух молодых людей описана во всех психологических, анатомических и эротических подробностях..." (издательство "Аграф"). Гей-роман, классика гей-литературы.


— Расскажите мне всё с самого начала, де Грие, — перебил он меня. — Как вы с ним познакомились?
— Это произошло на большом благотворительном концерте, в котором участвовал и он. Хотя любительские представления — одно из множества бедствий современной культуры, я счёл своим долгом присутствовать, поскольку в числе патронесс была моя мать.
— Но он ведь не был любителем?
— Конечно, нет! Однако в то время он только-только начинал завоёвывать известность.
— Ну хорошо, продолжайте.
— Когда я подошел к своему stalle d’orchestre[1] он уже сел за рояль. Первым, что он сыграл, оказался мой любимый gavotte [2] одна из тех приятных, лёгких, изящных мелодий, что навевают запах lavande ambree[3] и напоминают о Люлли и Ватто[4], о напудренных дамах, одетых в желтые атласные платья и флиртующих со своими поклонниками.
— Что же было дальше?
— Доиграв пьесу, он несколько раз искоса взглянул на патронессу — так, во всяком случае, мне показалось. Когда он собрался встать, моя мать — она сидела сзади — похлопала меня веером по плечу и сделала одно из тех неуместных замечаний, которыми нам беспрестанно докучают женщины, так что к тому моменту, как я обернулся, чтобы поаплодировать, музыкант уже исчез.
— И что же случилось потом?
— Дайте подумать. Кажется, что-то пели.
— Но он больше не играл?
— Играл! В середине концерта он снова вышел на сцену. Кланяясь перед тем как сесть за рояль, он, казалось, искал глазами кого-то в партере. Именно тогда, по-моему, наши взгляды встретились впервые.
— Каким он был?
— Довольно высоким, худощавым молодым человеком двадцати четырех лет. Его короткие завитые волосы — прическа, введенная в моду актером Брессаном, — были необычного пепельного оттенка; как я узнал позже, он всегда слегка их припудривал. Как бы то ни было, его светлые волосы контрастировали с темными бровями и узкими усами. Лицо отличалось той здоровой теплой бледностью, какая, я полагаю, присуща в молодости многим артистам. Глаза его, обычно казавшиеся черными, были темно-синего цвета, и, хотя они всегда казались ясными и безмятежными, внимательный наблюдатель время от времени мог заметить в них тревогу и тоску, как будто музыкант вглядывался в ужасную тьму и видел смутные образы. Эти тягостные видения неизменно рождали на его лице выражение глубочайшей печали.
— В чем же была причина его грусти?
— Сначала всякий раз, когда я спрашивал его об этом, он лишь пожимал плечами и весело отвечал: «Вы никогда не видите привидений?». Когда мы сблизились, его неизменным ответом была фраза: «Моя судьба. Моя страшная, ужасная судьба!» Но затем, улыбнувшись и выгнув брови, он всегда напевал: «Non ci pensiam»[5].
— Но он же не был угрюмым и задумчивым?
— Нет, вовсе нет; просто он был очень суеверен.
— Как, по-моему, и все артисты.
— Или, вернее, все кто… в общем, подобные нам, ибо ничто не делает людей более суеверными, чем порок…
— Или невежество.
— О! Это суеверие совсем другого рода.
— Был ли в его взгляде какой-то особенный магнетизм?
— Для меня, конечно, был. Однако этот взгляд нельзя было назвать гипнотическим; он был скорее мечтательным, чем пронзительным или пристальным; и все же настолько проницательным, что с того самого момента, как я увидел музыканта, я почувствовал, что он может глубоко проникнуть в мою душу; и, хотя в выражении его лица не было ни капли чувственности, каждый раз, когда он смотрел на меня, я ощущал, как в моих венах вскипает кровь.
— Мне часто говорили, что он был очень красив; это правда?
— Да, его красота была удивительной и даже больше, — она была необыкновенной. Кроме того, одевался он хотя и безупречно, но слегка эксцентрично. Например, в тот вечер он вставил в петлицу бутоньерку из белого гелиотропа, хотя в моде были камелии и гардении. Он держался как настоящий джентльмен, но на сцене — равно как и с знакомцами — вел себя несколько высокомерно.
— Ваши глаза встретились — и что же дальше?
— Он сел и начал играть. Я посмотрел в программку: это была неистовая «Венгерская рапсодия» неизвестного композитора с такой фамилией, что язык сломаешь[6] тем не менее она совершенно меня очаровала. Вообще, ни в какой музыке эмоциональный элемент не имеет такой силы, как в музыке цыган. Понимаете, из минорной гаммы…
— Прошу вас, не надо специальных терминов, — я ноты-то едва разбираю.
— В любом случае, если вы когда-нибудь слышали чардаш, вы, должно быть, почувствовали, что, хотя венгерская музыка насыщена редкостными ритмическими эффектами, она режет нам ухо, поскольку весьма отличается от принятых у нас правил гармонии. Сначала эти мелодии возмущают нас, но постепенно мы покоряемся и, в конце концов, оказываемся у них в плену. К примеру, великолепные фиоритуры, которыми они изобилуют, определенно несут на себе отпечаток витиеватого арабского стиля и…
— Оставим в стороне фиоритуру венгерской музыки; продолжайте ваш рассказ.
— В этом-то и состоит трудность — музыканта невозможно отделить от музыки его страны; более того, чтобы понять его, нужно сначала почувствовать чарующую силу, сокрытую в каждой цыганской песне. Душа, однажды очарованная чардашем, всегда трепещет в ответ на эти магические ритмы. Обычно мелодия начинается тихим и спокойным анданте, напоминающим жалобные стенания брошенной надежды, затем постоянно меняющийся ритм, все убыстряясь, становится «необузданным, как прощальные слова влюбленных», и, нисколько не терял своей мелодичности, но постоянно приобретал новую мощь и торжественность, престиссимо, синкопированное вздохами, достигает пароксизма таинственной страсти, то незаметно переходя в скорбный плач, то внезапно взрываясь пронзительным звуком пламенного и воинственного гимна.
И по красоте, и по характеру сам он был воплощением этой чарующей музыки.
Я слушал его игру как завороженный; однако я едва ли мог бы определить, в чем была причина — в пьесе, в исполнении или в самом пианисте. Странные видения проносились у меня перед глазами. Сначала я увидел Альгамбру[7] во всем богатстве мавританской архитектуры — эти великолепные симфонии из кирпича и камня, столь похожие на замысловатые узоры цыганских мелодий. Неведомый мне доселе медленный огонь зажегся в моей груди. Я жаждал испытать могущество любви, что сводит нас с ума, толкает к преступлению, сполна прочувствовать губительную страсть живущих на земле под жгучими лучами, испить до дна чашу сладострастного любовного напитка.
Видение изменилось; вместо Испании я узрел бесплодную землю, залитые солнцем пески Египта, орошенные водами ленивого Нила, где стоял и безутешно плакал несчастный Адриан[8], навсегда потерявший юношу, которого так любил. Околдованный этой нежной музыкой, обостряющей все чувства, я начал понимать то, что раньше казалось мне таким странным, — любовь, что испытывал могущественный монарх к своему прекрасному рабу-греку, Антиною, который, подобно Христу, умер за своего господина. И тогда вся кровь из сердца бросилась мне в голову и затем стекла по венам, как расплавленное олово.
Потом видение перенесло меня в великолепные города Содом и Гоморру — таинственные, прекрасные и величественные. В тот момент игра пианиста зазвучала в моих ушах прерывистым шепотом вожделения и наполнила меня звуком волнующих поцелуев.
В самый разгар видения пианист повернул голову и посмотрел на меня долгим неподвижным взглядом — наши глаза снова встретились. Но кто же он: пианист, Антиной, а может, он — один из ангелов, посланных Богом Лоту [9]? Кем бы он ни был, его неотразимая красота совершенно покорила меня, и музыка, казалось, шептала:
Волнующая истома становилась все сильнее и сильнее; эта жажда была столь неутолима, что скоро переросла в боль. Из тлеющего огня разгорелось мощное пламя, и все мое тело дрожало и корчилось от безумного желания. Губы мои пересохли, я задыхался; суставы онемели, вены вздулись, но я сидел спокойно, как и вся толпа вокруг. Внезапно моя тяжелая рука легла на колено, и завладела кое-чем, и обхватила, сжала; от вожделения едва я в тот момент не лишился чувств. Рука двигалась вверх-вниз, сначала медленно, а затем быстрее и быстрее — в такт музыке. Голова у меня закружилась — по жилам несся поток кипящей лавы, и несколько капель пролилось наружу… я задыхался…
Неожиданно пианист с громом закончил пьесу под оглушительные аплодисменты всего театра. Я же не слышал ничего, кроме раскатов бури; я видел огненный град, губительный дождь из рубинов и изумрудов, обрушившийся на Содом и Гоморру, и он, пианист, стоял обнаженный в багровом свете, подставляя себя ударам небесных молний и адскому пламени. В своем безумии я узрел, как он вдруг превратился в Анубиса, египетского бога с пёсьей головой, а затем постепенно — в отвратительного пуделя. Я вздрогнул, меня затошнило, но он быстро обрел прежний облик.
У меня не было сил аплодировать; я не мог ни говорить, ни двигаться — я был совершенно истощен. Мой взгляд был прикован к артисту, который стоял на сцене и кланялся — равнодушно и презрительно взором, полным «Нежной и жадной страсти», он, казалось, искал меня, меня одного. Какое ликование пробудилось во мне! Но может ли он любить меня, меня одного? В единый миг ликование сменилось жгучей ревностью. «Неужели я схожу с ума?» — спрашивал я себя.
Я смотрел на него, и мне казалось, что на лице его лежит печать глубокой тоски; и — о ужас! — я увидел в его груди маленький кинжал и кровь, струящуюся из раны. Я содрогнулся, я даже едва не закричал от страха — видение было столь реальным. Перед глазами все плыло, меня тошнило; обессиленный, я упал в кресло и закрыл лицо руками.
— Какая странная галлюцинация. Интересно, что ее вызвало?
— Несомненно, это было Нечто большее, чем галлюцинация, — позже вы убедитесь в этом сами.
Когда я вновь поднял голову, пианиста уже не было. Я обернулся назад, и мать, заметив Мою бледность, спросила, не болен ли я. Я пробормотал что-то насчет ужасной жары.
«Выйди в фойе и выпей стакан воды», — сказала она.
«Нет, думаю, мне лучше пойти домой».
Я почувствовал, что не могу больше слушать музыку. Нервы мои расстроились настолько, что сентиментальная песня вывела бы меня из себя, а от еще одной пьянящей мелодии я лишился бы чувств.
Поднявшись, я почувствовал себя таким слабым и измученным, что, казалось, двигался как во сне. Так, не ведая, куда направляю стоны, я машинально пошел за идущими впереди людьми и через несколько минут обнаружил, что нахожусь в фойе.
В холле почти никого не было. В дальнем его конце несколько щеголей окружили молодого человека в вечернем костюме; сам молодой человек стоял ко мне спиной. В одном из собравшихся я узнал Брайанкорта.
— Что? Сына генерала?
— Именно.
— Я помню его. Он всегда весьма броско одевался.
— Совершенно верно. Например, в тот вечер, когда все джентльмены были в черном, он, наоборот, надел белый фланелевый костюм; как обычно, — очень открытый воротник в байроновском стиле и красный галстук от Лавальера, завязанный большим бантом.
— Да, у него была красивая шея.
— Он был очень красив, хотя лично я всегда старался его избегать. Он бросал такие страстные взгляды, что окружающие чувствовали себя неловко. Вы смеетесь, но это правда. Есть мужчины, которые смотрят на женщину, словно раздевают ее взглядом. Брайанкорт глядел так на всех. Я ощущал его взгляд всем телом, и это смущало меня.
— Но вы ведь были с ним знакомы, не так ли?
— Да, мы ходили в один Kindegarten [10], но я был на три года младше и всегда оказывался в другом классе. Как бы то ни было, заметив его, я хотел было уйти, но тут джентльмен в вечернем костюме обернулся. Это был пианист. Наши глаза снова встретились, и меня охватило странное волнение; околдованный его красотой, я не мог пошевелиться, а затем под действием этих чар, вместо того чтобы выйти из фойе, я медленно, почти неохотно, направился к группе. Музыкант, хотя и не смотрел пристально, все же не сводил с меня глаз. Меня с головы до ног била дрожь. Казалось, он медленно притягивает меня к себе, и, должен признаться, это чувство было таким приятным, что я полностью отдался ему.
В этот момент Брайанкорт, который меня еще не заметил, обернулся и, узнав, кивнул в своей обычной бесцеремонной манере. Глаза пианиста при этом засветились, и он что-то шепнул Брайанкорту; ничего не ответив, генеральский сын повернулся ко мне и, взяв за руку, сказал: «Камиль, позвольте представить вас моему Рене. Месье Рене Телени — месье Камиль де Грие».
Я поклонился, залившись краской. Пианист протянул мне руку; перчатки на ней не было. В волнении я снял обе перчатки и вложил свою обнаженную руку в его.
У него была идеальная мужская рука, — скорее крупная, чем маленькая, сильная, но мягкая, с длинными тонкими пальцами, и её пожатие было твердым и крепким.
Кто из нас не испытывал многообразия ощущений от прикосновения руки? Многие люди как будто сами создают температуру вокруг себя. В разгар зимы им жарко, они разгорячены, тогда как другие холодны, словно лед, даже во время летнего зноя. Некоторые руки сухи и шершавы, некоторые — постоянно холодны, влажны и липки. Есть руки полные, мягкие, мускулистые, а есть худые и костлявые. Пожатие одних напоминает железные тиски, другие же слабы, как тряпка. Существует искусственный продукт современной культуры, уродство наподобие ножки китаянки, всегда днем заключенное в перчатку, ночью часто подвергающееся припаркам и украшенное маникюром; они белы, как снег, и чисты, как лёд. Как сжалась бы эта маленькая бесполезная ручка от прикосновений костлявой, мозолистой, загорелой, испачканной рабочей руки, тяжким упорным трудом превращенной в нечто вроде копыта. Одни руки застенчивы, другие непристойно теребят вас; пожатие некоторых лицемерно и вовсе не таково, каким хочет казаться; есть руки бархатистые, елейные; есть руки священника и руки мошенника; открытая ладонь транжиры и сжатая в кулак лапа ростовщика. Кроме того, есть руки магнетические, словно бы имеющие тайное влечение к вашим рукам; простое их прикосновение приводит в трепет всю вашу нервную систему и наполняет вас радостью.
Как мне выразить все то, что я почувствовал при касании руки Телени? Оно воспламенило меня и в то же время — как это ни странно — успокоило. Насколько оно было приятнее и нежнее поцелуя любой женщины! Я словно ощутил, как его рука медленно и незаметно заскользила по всему моему телу; она ласкала губы, шею, грудь; я с головы до ног задрожал от восторга. Затем она спустилась к вместилищу чувств и страстей, и фаллос, вновь проснувшись, поднял голову. Я в самом деле чувствовал, что Телени овладевает мною, и был счастлив принадлежать ему.
В знак признательности за удовольствие, которое он доставил мне своим исполнением, мне хотелось сказать ему что-нибудь приятное, но какая фраза, пусть даже неизбитая, могла передать мое восхищение?
«Однако же, джентльмены, — произнес он, — боюсь, я отрываю вас от музыки».
«Лично я как раз собирался уходить», — вымолвил я.
«Значит, концерт вам наскучил?»
«Наоборот. Но, услышав, как играете вы, я больше не могу сегодня слушать музыку».
Музыкант довольно улыбнулся.
«Действительно, Рене, сегодня вы превзошли самого себя, — сказал Брайанкорт. — Никогда раньше не слыхал, чтобы вы так играли».
«И знаете почему?»
«Нет — если только причина не в том, что театр набит до отказа».
«О, нет! Просто, играя гавот, я чувствовал, что меня кто-то слушает».
«Кто-то?!» — переспросили молодые люди и рассмеялись.
«Вы думаете, среди французской публики, особенно на благотворительных концертах, много людей, которые слушают? Я имею в виду тех, кто слушает внимательно и воспринимает всей душой и всем сердцем. Молодые люди любезничают с дамами, а те изучают туалеты друг дружки; скучающие отцы либо думают о подъеме и падении акций, либо считают газовые лампы и прикидывают, во сколько обошлось освещение».
«И все же в такой толпе обязательно найдется внимательный слушатель, и не один», — сказал Одилло, адвокат.
«О да, разумеется! Например, барышня, что напевает только что сыгранную пьесу; но едва ли найдется более одного, — как бы это выразить? в общем, более одного сопереживающего слушателя».
«А что значит "сопереживающий слушатель”?» — спросил Куртуа, биржевой маклер.
«Человек, с которым как будто устанавливается связь; кто-то, кто, слушая, чувствует то же, что чувствую я, когда играю, у кого бывают те же видения…»
«Что?! Во время игры у вас бывают видения?» — удивлению спросил кто-то из стоявших рядом.
«Как правило, нет, но когда у меня находится сопереживающий слушатель — всегда».
«И часто у вас бывает такой слушатель?» — проговорил я, ощутив сильный укол ревности.
«Часто? О нет! Редко, очень редко, почти никогда, а если и бывает, то…»
«Что тогда?»
«Все равно не такой, как сегодня».
«А если у вас нет слушателя?» — спросил Куртуа.
«Тогда я играю механически и как-то банально».
«Вы догадываетесь, кто был вашим слушателем сегодня?» — сардонически улыбаясь, спросил Брайанкорт и плотоядно взглянул на меня.
«Конечно же одна из множества прекрасных дам, — промолвил Одилло. — Вы счастливчик».
«Да, — добавил кто-то, — хотел бы я быть вашим соседом за табльдотом, чтобы после того, как обслужите себя, вы передавали блюдо мне».
«Это некая прекрасная девушка?» — предположил Куртуа.
Телени пристально посмотрел мне в глаза, слабо улыбнулся и ответил:
«Возможно».
«Как вы думаете, вы когда-нибудь узнаете своего слушателя?» — осведомился Брайанкорт.
Телени вновь остановил взгляд на мне и еле слышно произнес:
«Возможно».
«Но каким образом вы раскроете эту тайну?» — спросил Одилло.
«Его видения должны совпасть с моими».
«Я знаю, каким было бы мое видение, если бы таковое мне явилось», — промолвил Одилло.
«И каким же?» — осведомился Куртуа.
«Две лилейно-белых груди с сосками, похожими на два розовых бутона, а ниже две влажные губки, словно розовые створки раковины, которые по мере пробуждения страсти раскрываются и впускают в сочный роскошный мир темно-кораллового цвета; и еще эти две пухлые губки должны быть окружены нежно-золотистым или черным пушком…»
«Хватит, хватит, Одилло, от вашего видения у меня слюнки бегут и язык жаждет почувствовать вкус этих губок», — проговорил биржевой маклер, сверкая глазами, как сатир; он явно был возбужден.
«Не это ли ваше видение, Телени?»
Пианист загадочно улыбнулся:
«Возможно».
«Что касается меня, — сказал один из молодых людей, до сих пор хранивший молчание, — то видение, навеянное "Венгерской рапсодией”, было бы либо о бескрайних равнинах и цыганских таборах, либо о людях в круглых шляпах, широких штанах и коротких жакетах, скачущих на горячих лошадях».
«Или об одетых с иголочки солдатах, танцующих с черноглазыми девушками», — добавил кто-то.
Я улыбнулся, подумав о том, насколько мои видения отличались от описываемых. Телени, наблюдавший за мной, заметил движение моих губ.
«Джентльмены, — сказал он, — видение Одилло было вызвано не моей игрой, а некой красивой девушкой, которую он пожирал глазами; что до ваших — то это просто реминисценции картин или балетов».
«Так какое же видение было у вас?» — спросил Брайанкорт.
«Я хотел задать вам тот же вопрос», — парировал пианист.
«Мое видение было похоже на видение Одилло, хотя и не во всем».
«Тогда, это, должно быть, была le revers de la medaille [11] оборотная сторона, — рассмеялся адвокат. — То есть два прелестных белоснежных холмика, а в глубокой впадинке — крохотное отверстие с темными краями, или, вернее, с коричневым ореолом».
«Ну хорошо, а теперь поведайте нам о своем видении», — настаивал Брайанкорт.
«Мои видения столь туманны и расплывчаты, они так быстро рассеиваются, что я не могу их запомнить», — уклончиво ответил музыкант.
«Но они прекрасны, не так ли?»
«И ужасны», — добавил он.
«Словно божественный труп Антиноя, плывущий по мрачным водам Нила при серебристом свете опаловой луны», — сказал я.
Все молодые люди посмотрели на меня с изумлением. Брайанкорт резко рассмеялся.
«Вы поэт или художник, — произнес Телени, глядя на меня из- под полуопущенных век. Он немного помолчал. — Вы правы, это действительно смешно; однако не стоит обращать внимания на мои фантазии, ибо в сочинении каждого художника всегда так много безумного». Глаза его были печальны; он метнув на меня быстрый неясный взгляд и добавил: «Когда вы узнаете меня лучше, то поймете, что во мне больше от безумца, чем от художника».
Он вынул сильно надушенный тонкий батистовый носовой платок и вытер пот со лба.
«А теперь, — сказал он, — не стану вас задерживать своими пустыми разговорами, не то патронесса рассердится, а я не могу позволить себе вызвать неудовольствие дам, не так ли?» — и он украдкой взглянул на Брайанкорта.
«Это было бы преступлением против прекрасного пола», — ответил тот.
«Более того, другие музыканты скажут, что я сделал это назло, ибо никто не наделен такой силой ревности, как любители — будь то актеры, певцы или музыканты, так что au revoir [12].
Затем, удостоив нас поклоном более низким, чем ранее — публику, он уже было собирался уйти, но снова остановился:
«Но вы, месье де Грие, вы сказали, что не собираетесь оставаться; могу я просить об удовольствии составить вам компанию?»
«С радостью», — отвечал я нетерпеливо.
Брайанкорт вновь иронично улыбнулся — почему, я понять пе мог. Потом он стал напевать мелодию из модной тогда оперетты «Мадам Ане»; я разобрал лишь слова "Il est, dit-on, le favori”[13], которые он намеренно выделил.
Телени, который слышал их так же хорошо, как и я, пожал плечами и что-то процедил сквозь зубы.
«У чёрного хода меня ждет экипаж, — сказал он, мягко взяв меня под руку. — Однако если вы предпочитаете пройтись…»
«Именно так — в театре ужасно душно».
«Да, очень душно», — повторил он, очевидно, думая о чём- то другом, и совершенно неожиданно, словно пораженный внезапной мыслью, спросил: «Вы суеверны?»
«Суеверен? — Его вопрос меня ошеломил. — Да, наверное».
«А я очень суеверен. Думаю, такова моя природа, — видите ли, во мне сильны цыганские черты. Говорят, что образованные люди не суеверны. Так вот, во-первых, я получил жалкое образование, а во-вторых, я полагаю, что, если бы мы действительно разгадали тайны природы, мы, возможно, смогли бы объяснить все те странные совпадения, что происходят постоянно».
Он внезапно замолчал, а потом спросил: «Вы верите в передачу мыслей, чувств?»
«Ну, я не знаю… я…»
«Вы должны верить, — сказал он решительно. — У нас ведь было одно и то же видение. Сначала вы увидели Альгамбру, сверкающую в огненных лучах солнца, не так ли?»
«Так», — ответил я удивленно.
«И вы подумали, что хотели бы позвать ту могущественную губительную любовь, что разрушает и тело, и душу? Не отвечайте. После этого — Египет, Антиной и Адриан. Вы были императором, я был рабом».
Потом, словно разговаривая с собой, он задумчиво добавил: «Кто знает, возможно, однажды я умру за вас!» И его лицо приобрело то милое смиренное выражение, какое бывает у статуй полубогов.
Я посмотрел на него с недоумением.
«О! Вы думаете, я сумасшедший, но я не сумасшедший, я всего лишь излагаю факты. Вы не чувствовали себя Адрианом лишь потому, что не привыкли к таким видениям. Несомненно, однажды все это станет вам понятнее. Что до меня, то вы должны знать — в моих венах течет азиатская кровь и…»
Но он не закончил фразы, и некоторое время мы шли молча. Затем он сказал: «Разве вы не видели, как во время исполнения гавота я оборачивался и искал вас глазами? Именно тогда я почувствовал вас, но не мог найти; вы ведь помните это?»
«Да, я видел, что вы смотрели в мою сторону, и…»
«И вы ревновали!»
«Да», — произнес я чуть слышно.
В ответ он с силой прижал мои руки к своему телу и, помолчав, добавил торопливым шёпотом: «Вы должны знать, что мне безразличны все девушки на свете, и всегда были безразличны; я никогда не мог любить женщину».
Мое сердце лихорадочно стучало; я задыхался, словно что-то схватило меня за горло. «Зачем он говорит мне это?» — спрашивал я себя.
«Разве тогда вы не ощутили запаха духов?»
«Запаха? Когда?»
«Когда я играл гавот; возможно, вы забыли».
«Подождите, вы правы — что это были за духи?»
«Lavande ambree».
«Точно».
«Запах, который безразличен вам и не нравится мне; скажите, какие духи вы любите?»
«Heliotrope blanc» [14]
Вместо ответа он вынул носовой Платок и дал мне понюхать его.
«Наши вкусы совпадают не так ли?» И он посмотрел на меня с такой жадной страстью, что от чувственного голода, отразившегося в его взгляде, у меня закружилась голова.
«Видите ли, я всегда ношу букетик цветов белого гелиотропа; позвольте подарить вам этот, чтобы сегодня ночью его запах напоминал вам обо мне, и, возможно, вы увидели бы меня во сне». И, вынув цветы из своей петлицы, он одной рукой вставил их в мою, а другой мягко обхватил меня за талию, крепко обнял и на несколько секунд прижался ко мне всем телом. Это мгновение показалось мне вечностью.
На губах я ощущал его горячее учащённое дыхание. Наши колени соприкоснулись и я почувствовал, как к моему бедру прижалось и стало двигаться что-то твердое.
В тот момент я был так взволнован, что едва устоял на ногах.
На мгновенье мне показалось, что Телени вот-вот меня поцелует, — его жесткие усы слегка щекотали мне губы, даря восхитительные ощущения. Но он лишь пристально смотрел мне в глаза, и взгляд его выражал дьявольское возбуждение.
Я почувствовал, как огонь его взгляда проникает глубоко в мою грудь и распространяется ниже. Кровь забурлила и запузырилась, как кипящая жидкость, и я ощутил, как мой предмет — что итальянцы называют «птичкой» и изображают в виде крылатого херувима — зашевелился в своей темнице, поднял голову, раскрыл крохотные губки и вновь испустил одну или две капли густой, животворной жидкости.
Но эти несколько слезинок не были успокоительным бальзамом; они показались мне каплями едкого, обжигающего вещества, вызывающими сильное, невыносимое раздражение. Меня истязали. Разум мой превратился в ад. Тело горело. «Он страдает столь же сильно?» — подумал я.
В этот момент он разжал объятия, и его рука безжизненно упала, словно у спящего.
Он отступил и вздрогнул, как от сильного электрического удара. На несколько мгновений он, казалось, ослабел, потом вытер влажный лоб и громко вздохнул. Все краски сошли с его лица, и он побледнел, как мертвец.
«Вы считаете меня сумасшедшим? — спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Но кто нормален, а кто безумен? Кто добродетелен, а кто порочен в нашем мире? Вы знаете? Я не знаю».
Я вспомнил своего отца и спросил себя с содроганием, не лишаюсь ли я рассудка.
Повисло молчание. Ни один из нас не произносил ни слова. Телени сплел свои пальцы с моими, и некоторое время мы шли молча.
Сосуды моего члена все еще были расширены, нервы — напряжены, семявыводящие каналы — переполнены, поэтому эрекция не пропадала, и я ощущал, как тупая боль распространяется по гениталиям и вокруг них, тогда как все остальное тело совершенно обессилело; и все же, несмотря на боль и усталость, было очень приятно спокойно идти, взявшись за руки, и чувствовать, что голова моего спутника едва ли не лежит у меня на плече.
«Когда вы впервые почувствовали мой взгляд?» — спросил он приглушенно через некоторое время.
«Когда вы вышли во второй раз».
«Точно; наши взгляды встретились, и между нами образовалась связь, похожая на то, как электрическая искра бежит по проводу, не так ли?»
«Да, неразрывная связь».
«Но вы ведь почувствовали меня до того, как я вышел на сцену, правда?»
Вместо ответа я крепко сжал его пальцы.
— Наконец я очнулся. Теперь я окончательно проснулся, и мать поведала мне, что, услышав мои стоны и крики, пришла посмотреть, не заболел ли я. Разумеется, я поспешил уверить ее, что чувствую себя превосходно, просто меня мучил кошмар. Она положила прохладную руку на мой пылающий лоб. Нежное прикосновение мягкой руки остудило жар, иссушающий мозг, и уняло огонь, бушующий в крови.
Когда я успокоился, она заставила меня выпить полный бокал сладкой душистой воды, приготовленной из цветов апельсинового дерева, и ушла. Я вновь забылся сном. Однако я несколько раз просыпался, каждый раз видя перед собой пианиста.
На следующий день, когда я проснулся, это имя по-прежнему звенело у меня в ушах, его шептали мои губы, и первые мои мысли были о пианисте. В воображении я видел его — он стоял там, на сцене, и кланялся публике, впившись в меня горящим взором.
Некоторое время я лежал в постели и в полудреме созерцал это сладкое видение — столь туманное и расплывчатое, — пытаясь вспомнить его лицо, черты которого перемешались с чертами нескольких знакомых мне статуй Антиноя.
Анализируя свои ощущения, я осознал, что мною овладело новое чувство — смутная тревога и волнение. Внутри меня было пусто, однако же я никак не мог понять, была ли это опустошенность сердца или ума. Я ничего не утратил и все же чувствовал себя одиноким, покинутым, и более того, чуть ли не осиротевшим. Я попытался разобраться в своем нездоровом состоянии, но мне удалось понять только одно — мои ощущения напоминали тоску по дому или по матери, с той простой разницей, что изгнанник знает, о чем тоскует, а я не знал. Это было нечто столь же неопределенное, как Sehnsucht[15] о котором немцы так много говорят и которое так мало чувствуют.
Образ Телени преследовал меня, имя «Рене» не сходило с моих губ. Я повторял его снова и снова десятки раз. Как сладко оно звучало! При этих звуках сердце учащенно забилось, кровь, казалось, стала горячее и гуще. Я медленно встал, но с одеванием не торопился. Я пристально посмотрелся в зеркало, но вместо своего отражения увидел Телени; за его спиной возникли наши слившиеся тени — такие, какими я заметил их на тротуаре накануне вечером.
В дверь постучал слуга; это снова заставило меня смутиться. Я увидел свое отражение в зеркале, и оно показалось мне отвратительным; впервые в жизни я котел быть привлекательным даже обворожительно красивым.
Постучавший в дверь слуга сообщил мне, что моя мать ждет в столовой и послала узнать, хорошо ли я себя чувствую. Имя матери напомнило мне о моем видении, и впервые в жизни мне захотелось не встречаться с ней.
— Но вы были с матерью в хороших отношениях, не так ли?
— Конечно. Несмотря на все ее недостатки, никто не любил меня так, как она, и, хотя у нее была репутация особы легкомысленной и любящей развлечения, она никогда обо мне не забывала.
— Когда я познакомился с ней, она произвела на меня впечатление по настоящему талантливой особы.
— Вы правы; при других обстоятельствах она могла бы стать женщиной исключительной. Очень аккуратная и практичная во всём, что касалось ведения дома, мать всегда находила довольно времени для всех дел. Если только ее жизнь не была подчинена тому, что мы обобщённо называем «моральными принципами», а точнее, христианским лицемерием; в этом был повинен мой отец, а не она. Возможно, когда-нибудь я расскажу вам об этом.
Когда я вошел в столовую, мать была поражена тем, как переменилось мое лицо, и спросила, не заболел ли я.
«Должно быть, у меня лихорадка, — ответил я. — Кроме того, жара столь утомительна».
«Утомительна?» — улыбнулась она.
«Разве нет?»
«Нет; наоборот, она очень бодрит. Посмотри, как поднялся барометр».
«Что ж, значит, мое нервное расстройство произошло из-за твоего концерта».
«Моего концерта?!» — улыбнулась мать и подала мне чашку кофе. Нечего было и пытаться его пробовать, мне сделалось дурно от одного его вида. Мать посмотрела на меня с тревогой.
«Ничего страшного, просто в последнее время кофе мне надоел».
«Надоел кофе? Ты никогда об этом не говорил».
«Разве?» — произнес я рассеянно.
«Выпьешь шоколаду или чаю?»
«А нельзя ли попоститься?»
«Можно, если ты болен или же совершил великий грех, который нужно искупить».
Я взглянул на неё и содрогнулся. Неужели она знает мои мысли лучше меня самого?
«Грех?» — сказал я с изумленным видом.
«Ну, даже праведники…»
«И что тогда? — перебил я; и, чтобы загладить надменность своего тона, мягко добавил: — Я не голоден, но дабы угодить тебе, я выпью бокал шампанского и съем печенье».
«Ты сказал — шампанского?»
«Да».
«В столь ранний час и на пустой желудок?»
«Хорошо, тогда я не буду есть вовсе, — ответил я раздраженно. Вижу, ты боишься, что я стану пьяницей».
Мать ничего не сказала и лишь несколько минут с сожалением смотрела на меня; ее лицо выражало глубокую печаль. Затем, не произнеся ни слова, она позвонила в колокольчик и велела, чтобы принесли вина.
— Но что же так огорчило ее?
— Позже я понял, что она испугалась, что я становлюсь таким же, как мой отец
— А что с ним случилось?
— Я расскажу вам о нем в другой раз.
Жадно выпив пару бокалов шампанского, я почувствовал, что бодрящее вино оживило меня, и тогда мы заговорили о концерте; хотя я жаждал расспросить мать, знает ли она что-нибудь о Телени, я не осмеливался произнести имя, которое все время вертелось у меня на языке — мне даже приходилось сдерживать себя, чтобы не повторять его постоянно. Наконец мать заговорила о нем сама; сначала она похвалила его игру, а затем его красоту.
«Как — ты находишь его красивым?» — спросил я резко.
«Разумеется, — ответила она, удивленно изогнув брови, — разве можно считать иначе? Все женщины видят в нем Адониса. Впрочем, ваш мужской взгляд на красоту своего пола настолько отличается от нашего, что иногда вы считаете ничем не примечательными тех, кем мы совершенно очарованы. В любом случае, этот юноша непременно будет иметь успех как артист, да и дамы будут в него влюбляться».
Услышав эти последние слова, я постарался принять равнодушный вид, но, как бы я ни пытался, сохранить спокойное выражение лица мне не удалось.
Увидев, что я нахмурился, мать добавила с улыбкой: «Что, Камиль, ты намерен стать таким же тщеславным, как какая-нибудь признанная красавица, которая слышать не может, как кем-то восхищаются, без чувства, что похвала другой женщине отнята у неё?»
«Женщины могут влюбляться в него сколько угодно, если хотят, — ответил я резко. — Ты прекрасно знаешь, что я никогда не гордился ни своей красотой, ни победами».
«Это правда, однако сегодня ты ведешь себя как собака на сене: какое тебе дело до того, влюбляются в него женщины или нет, тем более что это весьма способствует его карьере?»
«Но разве артист не может стать знаменитым благодаря одному лишь таланту?»
«Иногда может, — ответила мать со скептической улыбкой, — хотя и редко, и только если он обладает сверхчеловеческим упорством, чего одаренным людям часто недостает; а Телени…»
Мать не закончила фразу, но по выражению ее лица и особенно по уголкам губ ясно угадывалась ее мысль.
«И ты думаешь, что этот молодой человек настолько испорчен, что позволит, чтобы женщина содержала его, как…»
«Ну, это не совсем "содержание”, по крайней мере, он бы не смотрел на это в таком свете. Более того, он мог бы позволить помогать себе тысячей других способов помимо денег, а фортепиано было бы его gagne-pain[16]».
«Так же как сцена для большинства балерин; не хотел бы я быть артистом».
«О! Они не единственный тип мужчин, обязанных своим успехом любовнице или жене. Почитай "BelAmi” [17] и увидишь, что многие преуспевающие мужчины, и даже не одна знаменитая персона, обязаны своим величием…»
«Женщине?»
«Именно; всегда так: cherchez la femme[18]».
«Тогда этот мир отвратителен».
«Мы вынуждены жить в нем и должны брать из него самое лучшее, а не воспринимать все так трагично, как ты».
«Как бы то ни было, играет он хорошо. По правде сказать, я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь играл так, как он вчера вечером».
«Да, признаю, вчера он действительно играл блестяще или даже сенсационно; но надо также признать, что ты был нездоров и излишне впечатлителен, так что музыка, должно быть, оказала на твои нервы необычное действие».
«О! Ты думаешь, мне не давал покоя вселившийся в меня злой дух, и только этот искусный музыкант, как говорится в Библии, смог успокоить мои нервы».
Мать улыбнулась: «Ну, в наши дни все мы более или менее похожи на Саула, то есть всем нам время от времени не дает покоя злой дух». Лицо ее стало хмурым, и она замолчала — очевидно, на нее нахлынули воспоминания о моем отце; затем она задумчиво добавила: «И Саула действительно нужно было пожалеть».
Я не ответил ей. Я думал о том, почему Давид обрел благосклонность Саула. Потому ли, что «он был белокур, с красивыми глазами и приятным лицом»? Потому ли еще, что, как только Ионафан увидел его, «душа Ионафана прилепилась к душе его, и полюбил его Ионафан, как свою душу»?
Прилепилась ли душа Телени к моей? Суждено ли мне было любить и ненавидеть его, как Саул любил и ненавидел Давида? Как бы то ни было, я презирал себя и свое безумие. Я затаил злобу на музыканта, околдовавшего меня; но главное, я ненавидел всех женщин — это проклятье мира.
Неожиданно мать вырвала меня из мрачных мыслей. «Не ходи сегодня в контору, если тебе нездоровится», — сказала она, помолчав немного.
— Что?! У вас тогда было свое дело? Неужели?
— Да, отец оставил мне весьма прибыльное дело и отличного, очень надежного управляющего, который многие годы был душой нашего дома. Тогда мне было двадцать три, и мой пай в компании давал львиную долю доходов. Однако же должен сказать, что я не только никогда не ленился, но, наоборот, был довольно серьезен для молодого человека моих лет и, главное, моего положения. У меня было лишь одно увлечение весьма невинного свойства. Я любил старинную майолику, старинные веера и кружево… сейчас у меня прекрасная коллекция.
— Прекраснейшая из тех, что я когда-либо видел.
— Так вот, я, как обычно, отправился в контору, но, как ни старался, никак не мог сосредоточиться на работе. Образ Телени сливался со всем, чем бы я ни занимался, и все путал. Кроме того, у меня из головы не шли слова матери. Все женщины были в него влюблены, и он нуждался в их любви. Я попытался изгнать музыканта из своих мыслей. «Где хотение, там и умение, — сказал я себе, — так что скоро я избавлюсь от этого глупого, сентиментального наваждения».
— Но вам же это не удалось?
— Нет! Чем сильнее я старался не думать о нем, тем больше думал. Вам когда-нибудь случалось слышать обрывки полузабытой мелодии, постоянно звучащие у вас в голове? Идите куда угодно, слушайте, что хотите, но эта мелодия будет неотступно терзать вас. Вы уже не можете ни вспомнить ее целиком, ни избавиться от нее. Если вы идете в постель, она не дает вам заснуть; вы спите и слышите ее во сне; вы просыпаетесь, и первое, что слышите, — эта же мелодия. То же самое было и с Телени; он преследовал меня, его голос — столь сладкий и глубокий — постоянно повторял с неизвестным мне акцентом: «О Друг, душа тоскует по тебе».
Теперь его прекрасный образ всегда стоял перед моими глазами, прикосновение его нежной руки запечатлелось на моей, я даже чувствовал его ароматное дыхание на своих губах; время от времени я в страстном томлении протягивал руки, чтобы схватит его и прижать к груди, и галлюцинация была такой реальной, что вскоре мне уже казалось, что я чувствую его тело. Тогда возникала сильная эрекция, каждый нерв напрягался, и это едва не сводило меня с ума. Но хотя я и страдал, боль была сладостной.
— Простите, что прерываю вас, но неужели вы никогда не влюблялись до того, как встретили Телени?
— Никогда.
— Странно.
— Отчего же?
— В двадцать три года?
— Видите ли, я был предрасположен любить мужчин, а не женщин и, не осознавая этого, всегда боролся с наклонностями своей натуры. Действительно, иногда мне казалось, что я уже бывал влюблен, но, только встретив Телени, я понял, что такое настоящая любовь. Как все юноши, я полагал, что должен быть влюблён, и изо всех сил старался убедить себя, что потерял голову. Увидев однажды молоденькую девушку с веселым взглядом, я решил, что именно такой и должна быть настоящая Дульсинея[19]. Всякий раз, когда мы встречались, я не отходил от нее ни на шаг, а иногда даже пытался думать о ней в свободные минуты, когда нечем было себя занять.
— И чем же все закончилось?
— Закончилось все очень глупо. Это случилось примерно за год или за два до окончания Lycee[20]. Да, кажется, это было во время летних каникул; тогда я впервые путешествовал один.
Я был довольно застенчив и немного волновался и нервничал от того, что пришлось, торопясь и толкаясь, пробиваться сквозь толпу, чтобы купить билет, и стараться быть внимательным, дабы не перепутать поезд.
В итоге, сам того еще не осознав, я уселся напротив девушки, в которую, как я думал, был влюблен. И более того, вагон, в котором я оказался, был предназначен для прекрасного пола.
К несчастью, в этом же вагоне находилось существо, к которому сие название было никак не применимо, — хотя я не могу поклясться относительно ее пола, но даю слово, что прекрасной она не была. В сущности, насколько я помню, она представляла собой образец кочующей английской старой девы, облаченной в дожденепроницаемый плащ вроде ольстера[21]. Образчики таких чужеродных существ постоянно попадаются и на континенте и, думаю, повсеместно кроме Англии, ибо я пришел к заключению, что Великобритания производит их исключительно на экспорт. В общем, не успел я занять свое место, как…
«Монсер, — злобно сказала она на ломаном французском вперемешку с английским, — сет компартеман э предназначен для дам суль».
Думаю, она имела в виду seules[22], но в тот момент я был настолько сконфужен, что воспринял ее слова буквально.
«Dames soules! — Пьяных дам!» — проговорил я в ужасе, озираясь на всех остальных пассажирок.
Мои соседки начали хихикать.
«Мадам говорит, что этот вагон предназначен для дам, — сказала мать моей девушки, — разумеется, молодой человек не должен… не должен здесь курить, но…»
«О! если это единственное возражение, то я, разумеется, не позволю себе закурить».
«Нет, нет! — сказала старая дева — очевидно, она была шокирована. — Вуз екзи, уходите, у муа крие! Гард! — завопила она в окно. — Фэт уйти сет монсер!»[23].
Кондуктор появился в дверях и не просто вывел, а с позором вышвырнул меня из вагона, как будто бы я был вторым полковиником Бейкером.
Мне было так стыдно, я чувствовал себя таким униженным, что с моим желудком — а он всегда был весьма чувствительным — из-за пережитого шока случилось расстройство. Как только поезд тронулся, мне сначала стало не по себе, затем я почувствовал боль и урчание и, наконец, — ужасную нужду, настолько сильную, что мне с трудом удалось сесть на свое место и напрячься изо всех сил; я не смел шелохнуться, опасаясь последствий.
Некоторое время спустя поезд остановился, но ни один кондуктор не пришел, чтобы открыть дверь; я смог встать, но не увидел ни кондуктора, ни места, где мог бы облегчиться. Я судорожно размышлял над тем, что же мне делать, но тут поезд тронулся.
Единственным моим соседом оказался пожилой джентльмен который, велев мне устраиваться поудобнее, или, вернее, чувствовать себя свободнее, заснул и самозабвенно захрапел; так что я был все равно что один.
Я разработал несколько планов опорожнения кишечника, который с каждой минутой становился все менее управляемым, но только один или два из этих планов были выполнимы Однако ж я не мог привести их в действие, поскольку моя возлюбленная, находившаяся всего через несколько вагонов от меня, постоянно выглядывала в окно, и было бы совсем нехорошо, если бы вместо моего лица она вдруг увидела мою полную луну. По той же причине я не мог использовать шляпу в качестве того, что итальянец называют comodina[24], поскольку ветер дул в сторону девушки.
Поезд снова остановился, но лишь на три минуты. Что можно сделать за три минуты, особенно если испытываешь такую ужасную боль? Еще остановка — две минуты. Сжимаясь изо всех сил, я теперь мог подождать подольше. Поезд тронулся, а затем вновь остановился. Шесть минут. Сейчас или никогда. Я выскочил из вагона.
Это была загородная станция, очевидно, узловой пункт, и все выходили из вагонов.
«Les voyagers pour…, en voiture!»[25] — заорал кондуктор.
«Где туалет?» — спросил я его.
Он хотел впихнуть меня в поезд. Я вырвался и задал тот же вопрос другому служащему.
«Там, — ответил он, указывал на ватерклозет, — но поторопитесь».
Я кинулся к ватерклозету и влетел внутрь, не разбирал дороги. Я рванул дверь и распахнул ее настежь.
Сначала я услышал стон облегчения, за ним последовал всплеск и водопад, затем хриплый звук, и я увидел английскую девицу, сидящую на корточках на сиденье клозета.
Паровоз загудел, звонок зазвенел, кондуктор засвистел в свисток, поезд тронулся.
Я со всех ног бросился назад, забыв о последствиях и придерживая спущенные штаны, а за мной следовала разъяренная визжащая старая дева; я бежал от нее, словно цыплёнок от старой курицы.
— И что?
— Все смотрели из вагонных окон и смеялись над моими злоключениями
Через несколько дней я с родителями остановился на водах в пансионе Бельвю. Спустившись к обеду, я с удивлением обнаружил мою юную даму с ее матерью; они сидели почти напротив того места, которое обычно занимали мои родители. Увидев ее, я конечно же ужасно покраснел. Я сел, а она и пожилая дама обменялись взглядами и улыбнулись. Я нервно ерзал на стуле и в конце концов выронил из рук ложку.
«Что с тобой, Камиль?» — спросила мать, заметив, что я то краснею, то бледнею.
«О, ничего! Я только… только… то есть у меня расстроился желудок — прошептал я, не найдя в тот момент более подходящего предлога.
«Опять желудок?» — спросила мать вполголоса.
«Что, Камиль, болит живот?» — сказал отец в своей обычной бесцеремонной манере и, как всегда, громогласно.
Мое было так стыдно, я так расстроился, что мой пустой желудок начал издавать ужасающие урчащие звуки. Думаю, все, кто сидел за столом, хихикали, когда я вдруг услышал знакомый злобный визгливый голос: «Гаасон, демандэ тот монсер не парле кошонери за столом»[26].
Я взглянул в ту сторону, откуда раздался голос, и точно — там сидела англичанка — старая дева.
Увидев, что все уставились на меня, я готов был провалиться сквозь землю от стыда. Но я был вынужден это терпеть. Наконец долгий обед завершился. Я поднялся в свою комнату и больше в тот день своих знакомых не видел.
Назавтра я встретил на улице ту барышню с матерью. Когда она увидела меня, ее веселые глаза заблестели веселее, чем когда-либо. Я не смел даже взглянуть на нее, а тем более ходить за ней по пятам, как обыкновенно делал.
В pension[27] было еще несколько девушек, и вскоре она подружилась с ними, поскольку всегда и везде становилась всеобщей любимицей. Я же, наоборот, держался в стороне от всех, будучи уверен, что казус, случившийся со мной, не только всем известен, но стал популярной темой разговоров.
Однажды несколькими днями позже я после обеда сидел в огромном саду pension и, спрятавшись за кустами падуба, Предавался размышлениям о своих несчастьях; внезапно я увидел Риту — ее звали Маргаритой; она шла по соседней аллее вместе с несколькими другими девушками.
Едва я заметил ее, как она велела подругам идти вперед, а сама отстала от них.
Она остановилась, повернулась спиной к своим компаньонкам, подняла платье намного выше колен и продемонстрировала прелестную, хотя и худенькую ножку, обтянутую тугим черным шелковым чулком. Подвязка, прикреплявшая чулок к ее «невыразимым», развязалась, и девушка принялась ее завязывать.
Наклонившись пониже, я спокойно мог бы заглянуть ей между ног и рассмотреть то, что позволяла увидеть прорезь на панталонах, но мне и в голову не пришло это сделать. В действительности, эта девица всегда была мне безразлична, как и другие женщины. Я лишь подумал, что настал мой час встретиться с ней наедине и поклониться ей, не будучи осмеянным другими девушками. Я потихоньку выбрался из своего убежища и направился к соседней аллее.
Я повернул за угол — и что же я увидел! Предмет моего сентиментального восхищения сидел на корточках с широко раздвинутыми ногами, аккуратно подобрав все юбки.
— И вы наконец увидели…
— Мельком — розоватую плоть и еще струю желтой жидкости, направленную вниз и разливающуюся по гравию, пузырясь и пенясь, сопровождаемую стремительным журчанием многочисленных потоков, в то время как сзади, словно для того, чтобы приветствовать мое появление, раздался грохот, похожий на канонаду.
— И что же вы сделали?
— Разве вы не знаете, что мы всегда делаем то, чего делать не следует, и не делаем того, что нужно, — кажется, так говорится в Псалтыре? Так вот, вместо того чтобы ускользнуть незамеченным и спрятаться за кустом, откуда и рассмотреть устье ручейка, я, глупец, замер на месте, онемевший и ошарашенный. Дар речи ко мне вернулся только тогда, когда она подняла глаза.
«O, mademoiselle! Pardon!»[28] — сказал я. — Но я действительно не знал, что вы здесь… то есть что…»
«Sot… stupide… imbecile… bete… animal!»[29] — выпалила она с французской непринужденностью, поднимаясь и краснея, как пион. Затем она повернулась ко мне спиной и тут увидела кочующую старую деву, которая появилась на другом конце аллеи и поприветствовала девушку долгим «О!», похожим на звук трубы в тумане.
— И что?
— И моя единственная в жизни влюбленность в женщину прошла.
— Значит, вы никогда не любили, пока не познакомились с Телени?
— Никогда; по этой-то причине я некоторое время не совсем понимал, что чувствую. Однако позже, обдумав все, я пришел к заключению, что ощущал первые слабые любовные позывы еще задолго до встречи с ним. Но поскольку они всегда были направлены на мой собственный пол, я не осознавал, что это любовь.
— Какой-нибудь юноша ваших лет?
— Нет, меня привлекали взрослые мужчины — сильные, мускулистые образцы мужественности. Меня с детства тянуло к мужчинам боксёрского типа с огромными руками и ногами, с рельефными мышцами, с мощным телом — в общем, к грубой силе.
Моей первой любовью стал молодой Геркулес[30], мясник; он обхаживал нашу служанку — насколько я помню, она была хорошенькой. Это был здоровый мускулистый малый с жилистыми руками; выглядел он так, будто мог свалить быка одним ударом кулака.
Я часто сидел и тайком наблюдал за ним, подмечая мельчайшие изменения на его лице, в то время как он ухаживал за девушкой, и чувствовал почти такое же желание, какое ощущал он.
Как я хотел, чтобы он поговорил со мной, вместо того чтобы шутить с глупой служанкой! Я ревновал к ней, хотя она очень мне нравилась. Иногда он брал меня на руки и нежно гладил, но то бывало очень редко. Но однажды, когда он — видимо, в сильном возбуждении — изо всех сил пытался ее поцеловать, но так и не смог, он схватил меня и прижался губами к моим губам так жадно, как будто его мучила жажда.
Хотя я был всего лишь ребёнком, но, думаю, это действие вызвало эрекцию, потому что помню, как мой пульс сильно участился. Я до сих пор не забыл, какое испытывал наслаждение, когда, как кот, терся о его ноги, мостился меж его бедер, обнюхивал его, как собака, поглаживал и похлопывал его; но увы! он редко обращал на меня внимание.
Величайшей радостью в детстве для меня было смотреть, как мужчины купаются. Я едва сдерживался, чтобы не подбежать к ним; мне хотелось бы трогать их руками и целовать все их тело. Я терял самообладание, когда видел кого-нибудь из них нагим.
Фаллос действовал на меня так же, как, полагаю, он действует на страстную женщину; при виде его у меня текли слюнки, особенно если он был большим, полнокровным, с открытой толстой, мясистой головкой.
Тем не менее я не осознавал, что люблю мужчин, а не женщин. Что я ощущал, так это ту воспаленность мозга, которая зажигает в глазах огонь безумия, огонь страстного звериного восторга и неистового плотского желания. Я думал, что любовь это спокойный, непринужденный флирт в гостиной, что-то нежное, сентиментальное и эстетическое, совершенно не похожее на полную ярости и ненависти страсть, которая сжигала меня. Словом, скорее что-то успокаивающее, нежели возбуждающее.
— Значит, у вас никогда не было женщины?
— Были! Несколько; хотя скорее — по воле случая, чем по моей воле. Но все же для француза моих лет я начал жить довольно поздно. Моя мать — хотя и считалась весьма легкомысленной особой, любящей наслаждения, — заботилась о моем воспитании лучше, чем заботились бы многие серьезные, скучные, суетливые женщины; она всегда была очень тактична и внимательна. Поэтому меня никогда не отдавали ни в какой пансион; мать знала, что такие воспитательные заведения, как правило, являются рассадниками порока. Какой же студент — любого пола — не начинал свою жизнь с трибадии, онанизма или содомии?
Кроме того, мать опасалась, как бы я не унаследовал сластолюбивую натуру своего отца, и поэтому делала все возможное, чтобы уберечь меня от любых ранних соблазнов; и ей действительно удалось оградить меня от бед.
Так что в свои пятнадцать и шестнадцать я был намного невиннее любого из моих школьных приятелей; однако мне удавалось скрывать свое полное невежество, притворяясь распутным и blas; [31]
Когда речь заходила о женщинах — а такое бывало каждый день, — я многозначительно улыбался, так что вскоре мои приятели пришли к выводу, что «в тихом омуте черти водятся».
— И вы совершенно ничего не знали?
— Знал только, что вроде бы нужно вставлять и вынимать. Как-то раз — мне тогда было пятнадцать — я, скучая, бродил по саду и вышел на небольшой луг у дороги за домом.
Я шел по густой траве, мягкой, словно бархатный ковер, так что мои шаги не были слышны. Вдруг я остановился у старой, заброшенной собачьей конуры, часто служившей мне сиденьем.
Подойдя поближе, я уловил голос, доносившийся изнутри. Я наклонился и прислушался, затаив дыхание. Голос девочки сказал: «Вставь его, а потом вынь; потом вставь его снова и вынь; и так некоторое время».
«Но я не могу его вставить», — последовал ответ.
«Давай, сказал первый голос, — я широко раскрою свою щелку обеими руками. Засовывай его; проталкивай внутрь… дальше… еще дальше… насколько можешь».
«Ладно, только убери пальцы».
«Ну вот, он опять выскочил; давай, засунь его внутрь».
«Да не могу я. У тебя шелка закрыта», — пробормотал мальчишеский голос.
«Надави».
«А почему я должен его туда засовывать?»
«Ну, понимаешь, у моей сестры есть хороший друг, он — солдат; они всегда так делают, когда остаются одни. Ты что, не видел, как петухи прыгают на кур и клюют их? Так вот, то же самое, только моя сестра и солдат все целуются и целуются, так что у них на это уходит много времени».
«И он всегда его вставляет и вынимает?»
«Конечно; только в конце моя сестра всегда велит ему быть осторожным и не кончать в нее, чтобы не сделать ей ребенка. Так что, если хочешь быть моим хорошим другом, — а ты говоришь, что хочешь, — засовывай его, засовывай пальцами, если по-другому не можешь; но смотри, не кончай в меня, а то сделаешь мне ребёнка».
Я заглянул внутрь и увидел младшую дочь нашего садовника, девочку лет десяти-двенадцати; она лежала на спине, а по ней ползал маленький бездельник лет семи, изо всех сил стараясь применить её указания на практике.
Это был мой первый урок, и таким образом я получил смутное представление о том, что делают мужчины и женщины, будучи любовниками.
— И вам не хотелось узнать об этом побольше?
— Хотелось! Множество раз я мог бы поддаться соблазну и вместе с друзьями отправиться к каким-нибудь девкам, прелести которых они всегда восхваляли особенно низкими, гнусавыми, похотливыми голосами, странно дрожа при этом всем телом; но меня останавливал страх перед тем, что приятели, да и сами девушки, посмеются надо мною, ибо я оказался бы так же неопытен и несведущ в том, что нужно делать с женщиной, как сам Дафнис[32] — до того, как Ликенион проскользнула под него и тем самым посвятила его в таинства любви; однако же это посвящение едва ли сложнее, чем для новорожденного ребенка взять грудь.
— И когда же состоялся ваш первый визит в бордель?
— По окончании коллежа, когда таинственные лавры обвили наши лбы. Согласно традиции, мы должны были принять участие в прощальном обеде и шумном веселье, прежде чем разойдутся наши жизненные пути.
— Да, я помню эти веселые ужины Латинского квартала[33].
— Когда ужин закончился…
— И все были более или менее в подпитии…
— Именно так; было решено провести вечер в каком-нибудь доме ночных развлечений. Хотя я был довольно бойким и обычно готовым к любого рода шуткам, но все же чувствовал некоторое стеснение и с радостью ускользнул бы от моих друзей, вместо того чтобы подвергать себя их насмешкам и всем ужасам сифилиса; но как я ни старался, избавиться от них было невозможно.
Они назвали меня подлецом. Они вообразили, что я хочу провести вечер с любовницей, хорошенькой grisette[34] или модной cocotte[35] — слово horizontale [36] тогда еще не вошло в моду. Другие намекали, что я привязан к мамочкиному подолу и папа не разрешает мне брать ключ от входной двери. Третьи говорили, что я хочу пойти и, как грубо выразился Аретино [37], menarmi la rilla[38].
Понимая, что сбежать не удастся, я любезно согласился их сопровождать.
Некто Бью — юный по годам, но опытный, бывалый и, как старый кот, уже в шестнадцать лет потерявший глаз в любовной битве[39], - предложил показать нам жизнь тайных мест подлинного Латинского квартала.
«Сначала, — сказал он, — я отведу вас в одно место, где мы немного повеселимся; это нас взбодрит, и оттуда мы отправимся в другой дом, чтобы разрядить наши пистолеты или, вернее сказать, наши револьверы, потому что моя пушка — семизарядная».
При этих словах его единственный глаз блеснул от удовольствия, а брюки зашевелились изнутри. Мы все согласились с его предложением, особенно я, ибо был очень рад, что сначала смогу оставаться лишь наблюдателем. Но все же я задавался вопросом, что это за место.
Мы бесконечно долго ехали по узким, беспорядочно разбросанным улочкам, переулкам и проулкам, где в грязных окнах жалких домов виднелись нарумяненные женщины в ярких платьях.
Было поздно, закрылись все магазины, кроме лавок фруктовщиков, продающих жареную рыбу, мидии и картофель. Лавки изрыгали отвратительный залах грязи, жира и кипящего масла, который смешивался со зловонием выгребных ям и сточных канав, расположенных посреди улиц.
В темноте плохо освещенных, бойких улиц несколько cafû chantant [40] и пивных сигналили красными фонарями, и, проезжая мимо, мы чувствовали струи теплого спертого воздуха, отдающего алкоголем, табаком и кислым пивом.
Все эти улицы были забиты разношерстной толпой: подвыпившие мужчины с хмурыми уродливыми лицами, неряшливые ведьмы и бледные, преждевременно повзрослевшие дети — все оборванные, в лохмотьях, — которые распевали непристойные песни.
Наконец мы приехали в какой-то глухой, грязный переулок, где коляски останавливались перед низким насупленным домом, который, казалось, в детстве перенес водянку головного мозга. У дома была наружность сумасшедшего; к тому же стены, выкрашенные в желтовато-красный цвет и во многих местах облупившиеся, придавали ему вид больного, страдающего какой-то гадкой, омерзительной кожной болезнью. Этот отвратительный притон, казалось, предостерегал посетителя от болезни, процветавшей в его стенах и разлагавшей дом изнутри.
Мы вошли внутрь через маленькую дверь и поднялись по грязной, скользкой винтовой лестнице, освещенной дрожащим светом астматической лампы. Хотя мне было противно класть руку на перила, но подняться по этой мерзкой лестнице, не прибегнув к их помощи, было практически невозможно.
На первой лестничной площадке нас приветствовала седая уродливая старуха с обрюзгшим, но бледным лицом. Не знаю, что вызвало во мне такое отвращение, — может быть, ее воспалённые, лишённые ресниц глаза, может быть, злобное выражение лица, а возможно, её повадки, — но за всю свою жизнь я никогда не видел существа, столь похожего на упыря. Ее беззубый рот с отвисшими губами напоминал присосок полипа; он был грязен и покрыт слизью.
Она встретила нас множеством вульгарных любезностей и льстивых ласковых слов и проводила в безвкусно и крикливо убранную комнату, где слезящая керосиновая лампа проливала резкий свет на все окружающее.
Обстановку этой комнаты, смердящей мускусом и луком, составляли грязные занавески на окнах, несколько старых кресел и длинная, потрепанная, вся в пятнах тахта; но поскольку в те времена я обладал достаточно богатым воображением, то время от времени ощущал — или мне казалось, что ощущал, — запах карболовой кислоты и йода, хотя гадкая вонь мускуса заглушала все прочие зловония.
В этом притоне, согнувшись, лежали или, развалясь, сидели несколько — как их называют? — сирен? нет, гарпий!
Хотя я старался принять равнодушный и пресыщенный вид, моё лицо, должно быть, выражало весь испытываемый мною ужас. «И это один из тех восхитительных домов наслаждения, которых я слышал столько восторженных рассказов?» — спрашивал я себя.
Эти размалеванные Иезавели [41], мертвенно-бледные или обрюзгшие, и есть пафосские девы — прекрасные жрицы Венеры, чьи чары заставляют вас трепетать от восторга, гурии, на чьи грудях вы лишаетесь чувств и уноситесь в рай?
Друзья, увидев моё полное замешательство, стали надо мной смеяться. Я сел и попытался улыбнуться; выглядело это глупо.
Трое из этих существ сразу же подошли ко мне; одно обхватило меня за шею, поцеловало и хотело вонзить мне в рот свой мерзкий язык; другие принялись совершенно непристойно меня ощупывать. Чем сильнее я сопротивлялся, тем тверже было их намерение сделать из меня Лаокоона [42].
— Но почему своей они жертвой выбрали вас?
— Я не знаю; должно быть, потому, что я выглядел таким откровенно напуганным, а может быть, потому, что все мои друзья смеялись над моим искаженным ужасом лицом.
Одна из этих бедных женщин — высокая смуглая девушка, наверное, итальянка, — была явно больна чахоткой в самой последней стадии. Она была худа, как скелет, и все же, если бы не маска из белил и румян, покрывавшая ее лицо, следы былой красоты еще были бы различимы; глядя на нее теперь, человек, не привыкший к такого рода зрелищу, не мог не испытывать чувства глубочайшей жалости.
Вторая была рыжеволоса, костлява, ряба, пучеглаза и омерзительна.
Третья — старая, низкого роста, коренастая и ожиревшая просто пузырь с жиром. Она носила прозвище Cantiniure — Трактирщица.
На первой проститутке было платье цвета зеленой травы; на рыжей — платье, которое когда-то, вероятно, было синим; старая шлюха была в желтом.
Все эти платья, однако же, были изрядно испачканы и поношены. Кроме того, из-за огромных пятен, оставленных повсюду какой-то скользкой, липкой жидкостью, выглядели они так, словно по ним поползали все бургундские улитки [43].
Мне удалось отделаться от двух шлюх, что помоложе, но избавиться от Трактирщицы я никак не мог.
Увидев, что ее чары и все ее ласки не произвели на меня никакого впечатления, она попыталась пробудить мои вялые чувства более отчаянными средствами.
Как я уже сказал, я сидел на низкой тахте; она встала передо мной и до пояса задрала платье, выставив все свои скрытые до этого момента прелести. Впервые я увидел голую женщину, и она была просто отвратительна. Однако же теперь мне кажется, что ее красоту вполне можно было бы сравнить с красотой Суламифи[44], ибо шея ее была похожа на башню Давида, пупок напоминал круглый кубок, а живот — огромную кучу гниющей пшеницы. Волосы, начинающиеся у талии и ниспадающие до колен, были не совсем похожи на стадо коз — как волосы невесты Соломона, — но количеством, несомненно, не уступали большой черной овчине.
Её ноги — схожие с теми, что описаны в библейской песни, — представляли из себя две прямые массивные колонны, не имеющие ни малейших признаков икр или лодыжек. Все ее тело было единой огромной массой трясущегося жира. Если ее запах и не был в точности таким, как ароматы Ливана, то уж мускусом, пачули, несвежей рыбой и потом от неё несло; когда мой нос вошел в более тесный контакт с руном, возобладал запах тухлой рыбы.
С минуту женщина стояла передо мной, а затем приблизилась на шаг или два, поставила одну ступню на тахту и, раздвинув ноги, взяла мою голову в толстые, холодные, липкие руки: «Viens, mon cheri, fais minette a ton petit chat»[45]
Когда она произнесла это, я увидел, как раздвигается черная масса волос; две огромные темные губы сначала показались, затем раскрылись, и между этих раздутых губ, внутренняя поверхность которых имела цвет и вид лежалого мяса, я заметил что-то похожее на кончик собачьего пениса, находящегося в состоянии эрекции; это «что-то» вылезло наружу и теперь приближалось к моим губам.
Все мои школьные приятели расхохотались — почему, я не вполне понял, поскольку не имел ни малейшего представления, что такое minette и чего от меня хочет старая проститутка; не понимал я также и того, как можно столь омерзительные вещи обращать в шутку.
— Ну, и чем же закончился этот веселый вечерок?
— Принесли выпивку: пиво, крепкие наливки и несколько бутылок пенистой жидкости, именуемой «шампанское», которая явно не была продуктом солнечных виноградников Франции, и которую эти женщины поглощали в больших количествах.
Затем, не желая, чтобы мы ушли, так и не развлекшись, также дабы выудить еще несколько франков из наших карманов, женщины предложили показать нам несколько фокусов, которые они проделывали друг с другом.
Очевидно, это было редкое зрелище и именно то, за чем мы туда приехали. Мои друзья единодушно согласились. Тогда старый пузырь жира разделся догола и принялся трясти задом, убого имитируя восточный танец осы. Несчастная чахоточная последовал ее примеру и, едва дернувшись телом, выскользнула из платья.
При виде огромной массы дряблого свиного жира, колышущегося по обе стороны крестца, худая шлюха подняла руку и с силой ударила подругу по заду, но рука ее, казалось, утонула в нём, как в куске масла.
«Ах! — воскликнула Трактирщица. — Тебе нравится эта маленькая игра, не так ли?» И в ответ она с ещё большей силой стукнула подругу по заду.
Тогда чахоточная девушка принялась бегать по комнате, а Трактирщица — ковылять за ней в весьма неприятной манере; каждая старалась шлепнуть другую.
Когда старая проститутка проходила мимо Бью, тот отвесил ей звонкий шлепок ладонью; через некоторое время большинство студентов, видимо, сильно возбужденных этой маленькой поркой, последовали его примеру, и скоро ягодицы обеих женщин побагровели.
Трактирщице наконец удалось поймать свою подругу; она уселась и, положив девушку себе на колени, сказала: «Сейчас, дружочек, ты получишь столько, сколько твоей душе угодно». И, подкрепляя слово делом, она здорово отшлепала товарку; то есть била со всей силой, какую только позволяли ее пухлые ручки.
Наконец молодая женщина смогла встать, и обе принялись целовать и ласкать друг дружку. Потом они постояли, прижавшись друг к другу бедрами и грудями, после чего раздвинули густые волосы, покрывающие нижнюю часть так называемого холма Венеры, и, раскрыв свои толстые, темные, разбухшие губы, прижались клитор к клитору, и те затрепыхались от наслаждения. Затем женщины обхватили друг друга за талию, соединили рты и, вдыхая дурной запах изо ртов друг дружки и по очереди посасывая друг другу языки, начали с силой друг о дружку тереться. Некоторое время они тряслись, извивались и корчились, едва держась на ногах от экстаза.
Наконец чахоточная девушка обеими руками сжала зад подруги и, раздвинув ее огромные мясистые ягодицы, выкрикнула: «Une feuille de rose»[46]
Разумеется, ее слова сильно меня озадачили, и я задался вопросом, где она возьмет розовый лепесток, поскольку в доме не было заметно ни одного цветка; потом я стал раздумывать, что она станет с ним делать, если найдёт.
Но долго мучиться сомнениями мне не пришлось. Трактирщица проделала с подругой тоже, что и та проделала с ней самой. Затем две другие шлюхи подошли и опустились на колени перед раздвинутыми для них задами, засунули языки в маленькие черные отверстия анусов и принялись лизать их к удовольствию активных и пассивных проституток, а также — всех наблюдавших.
Кроме того, коленопреклонённые женщины вонзили свои указательные пальцы промеж ног стоявших проституток и начали с силой тереть у нижнего края губ.
Чахоточная девушка, которую целовали, гладили и лизали, бешено извивалась, пыхтела, всхлипывала и кричала от удовольствия, восторга и чуть ли не от боли, пока не дошла до такого состояния, что едва не упала в обморок.
За «Ane, la, la, assez, ane, c’est fait!»[47] последовали крики, вопли, односложные слова и восклицания, выражающие острое наслаждение и нестерпимое удовольствие.
«Теперь моя очередь» сказала Трактирщица и, растянувшись на низкой тахте, широко расставила ноги так, что две толстые тёмные губы широко раскрылись и обнажили клитор, который, будучи в состоянии эрекции, приобрёл такие размеры, что я, по своему невежеству, заключил, что эта женщина — гермафродит.
Ее подруга, gougnotte[48] — тогда я впервые услышал это слово, — которая еще не вполне пришла в себя, уткнулась головой промеж ног Трактирщицы и прижалась ртом к губам, а языком — к набухшему, красному, влажному, трясущемуся клитору, приняв такое положение, чтобы толстая шлюха могла ртом достать до ее собственной промежности.
Женщины извивались и дергались, терлись и шлепали друг дружку; их растрёпанные волосы разметались не только по тахте, но и по полу; они сжимали друг дружку, засовывали пальцы в отверстия подружкиных задниц, стискивали соски и вонзали ногти в мясистые части тел, ибо в чувственном неистовстве они были похожи на двух обезумевших менад, и лишь ярость поцелуев заглушала их крики.
Хотя их похоть, казалось, всё усиливалась, она, однако же, завладела ими полностью, и в жажде получить наслаждение толстая грубая старая шлюха обеими руками со всей силой вжимала в себя голову своей любовницы, как будто пыталась засунуть её себе в матку целиком.
Зрелище было поистине омерзительным, и я отвернулся, чтобы не видеть этого, но то, что меня окружало, выглядело ещё отвратительнее.
Проститутки расстегнули брюки у всех молодых людей, и некоторые трогали члены, ласкали яички или лизали зады; одна стояла на коленях перед юным студентом и жадно сосала его огромный мясистый фаллос; другая девушка сидела верхом на коленях молодого человека, подпрыгивала и вновь опускалась, словно находя в ходунке и, очевидно, участвуя в пафосских скачках; одной женщиной[49] обладали двое мужчин одновременно, один помещался спереди, другой — сзади. Там были и другие гнусности, но у меня не хватило времени, чтобы все рассмотреть.
Кроме того, многие молодые люди, которые, напившись шампанского, абсента и пива, уже были навеселе, когда пришли туда, почувствовали дурноту, начали икать; их затошнило и в конце концов вырвало.
В разгар этой тошнотворной сцены с чахоточной шлюхой сделалась истерика, она кричала и всхлипывала одновременно, тогда как толстая проститутка, которая возбудилась до предела, не позволяла ей приподнять голову и, уткнув ее нос туда, где прежде был язык, тёрлась о него со всей силой и вопила: «Лижи, лижи сильнее, не убирай язык, мне уже почти хорошо; вот, я кончаю, лижи меня, соси меня, кусай меня!». Но мертвенно-бледной бедняжке, находящейся на грани исступления, удалось ускользнуть
«Regarde donc quel con[50], - сказал Бью, указывал на эту массу трясущейся плоти между чёрными, покрытыми слизью, липкими волосами. — Я засуну туда колено и хорошенько её потру. Вот, смотри!»
Он стянул с себя брюки и уже собирался подкрепить слова делом, как вдруг раздался слабый кашель. За ним сразу же по следовал пронзительный крик, и не успели мы понять, что произошло, как тело старой толстой проститутки залилось кровь. Бледная как покойница, чахоточная бедняжка в припадке похоти повредила кровеносньий сосуд и теперь умирала… умирала.
«Ah! La sale bougre!»[51] — проговорила похожая на упыря женщина с бледным лицом. — Этой потаскухе конец, а она должна мне…»
Я не помню, какую сумму она назвала. А тем временем Трактирщица продолжала метаться в безумном, неуправляемом экстазе, корчась и извиваясь; наконец, почувствовав, как в её чрево течёт тёплая кровь и заливает разгорячённые органы, она запыхтела, завопила и задрожала от удовольствия — это была эякуляция. Таким образом, предсмертный хрип одной слился с пыхтением и бульканьем другой.
В этой неразберихе я ускользнул и навсегда исцелился от соблазна ещё раз посетить подобный дом ночных развлечений.
— Давайте вернёмся к нашему рассказу. Когда вы встретились с Телени в следующий раз?
— Нескоро. Дело в том, что, хотя меня непреодолимо влекло и нему, тянуло с неистовой силой, противостоять которой мне иногда удавалось с трудом, все же я продолжал избегать его.
Когда он давал концерты, я всегда ходил его послушать, или, вернее, посмотреть на него; я жил только в те быстротечные минуты, когда он был на сцене. Мой бинокль впивался в него, мои глаза с восхищением смотрели на его божественную фигуру, полную юности, жизни и мужественности.
Желание прижаться губами к его прекрасному рту, к его раскрытым губам было столь нестерпимым, что всегда заставляло мой пенис увлажняться.
Иногда пространство между нами, казалось, уменьшалось и сокращалось настолько, что я чувствовал, что могу вдыхать его тёплое ароматное дыхание, и более того, мне действительно казалось, что я соприкасаюсь с его телом.
Ощущение, рождённое всего лишь мыслью о том, что его кожа касается моей, возбуждало мою нервную систему до такой степени, что сила этого бесплотного наслаждения сначала порождала приятное оцепенение во всем теле, которое вскоре превращалось в тупую боль.
Сам он, видимо, всегда чувствовал моё присутствие в театре, поскольку его глаза неизменно искали меня, до тех пор пока не пробивались сквозь огромную толпу и не находили меня. Однако я знал, что в действительности Телени не мог увидеть меня ни в том углу, где я укрывался, ни в задних рядах партера, ни на галерее, ни в глубине ложи. И все же, куда бы я ни садился, его взгляд всегда был устремлён на меня. Ах, эти глаза! Бездонные, как тёмная вода колодца. Даже теперь, когда я вспоминаю их спустя столько лет, сердце моё трепещет и я чувствую, как при мысли о них начинает кружиться голова. Если бы вы их увидели, вы бы познали, что на самом деле такое эта жгучая истома, о которой всегда пишут поэты.
Одной вещью я по праву гордился. С того знаменательного вечера, когда состоялся благотворительный концерт, Телени играл если и не более виртуозно с точки зрения теории, то гораздо великолепнее и чувственнее, чем когда-либо прежде.
Теперь его сердце полностью изливалось в этих сладостных венгерских мелодиях, и все, чью кровь не сковал лед зависти и старости, были очарованы этой музыкой.
Его имя, таким образом, стало привлекать огромную аудиторию, и, хотя мнения музыкальных критиков разделились, газеты печатали о нем большие статьи
— И, будучи настолько в него влюбленным, вы находили душевную силу страдать, но все же не поддаваться искушению встретиться с ним?
— Я был юн и неопытен, а потому — добродетелен; ибо что есть добродетель, как не предрассудок?
— Предрассудок?
— А природа добродетельна? Разве пес, который с очевидным удовольствием обнюхивает и облизывает первую попавшуюся суку, забивает свои неискушенные мозги мыслями о добродетели? Разве пудель, который пытается отсодомировать ту маленькую дворняжку, что перебегает улицу, заботится о том, скажет о нем собачья миссис Гранди[52]?
Нет, в отличие от пуделей или юных арабов я был напичкан множеством разного рода ложных идей; так что, когда я понял, каковы мои настоящие чувства к Телени, я был потрясен, я был в ужасе; меня охватило смятение, и я решил подавить свои чувства.
Разумеется, знай я человеческую природу лучше, я бы покинул Францию, отправился на другой конец света, и Гималаи встали бы между нами стеной.
— И все лишь для того, чтобы поддаться естественному влечению к кому-то другому или к нему же самому, если бы вам неожиданно выпало встретиться много лет спустя.
— Вы совершенно правы. Физиологи говорят, что мужское тело изменяется раз в семь лет; страсти мужчины всегда остаются неизменны; пусть едва тлеющие, но они всегда — в его сердце; его натура нисколько не улучшается, ибо он не давал чувствам выхода. Он лишь обманывает себя и окружающих, притворяясь тем, кем на самом деле не является. Я знаю, что рожден содомитом; виноват мой организм, а не я.
Я прочел все, что смог найти о любви одного мужчины к другому. Этому гадкому преступлению против природы нас учили не только сами боги, но и все величайшие люди древности; даже сам Минос, кажется, вступал в связь с Тесеем[53].
Я же, конечно, смотрел на это как на нечто чудовищное, как на грех — по мнению Оригена[54], - намного более страшный, чем идолопоклонство. И все же мне пришлось признать, что даже после разрушения Содома и Гоморры мир продолжал процветать, несмотря на это отклонение от нормы, ибо в дни Великого Рима пафосские девушки слишком уж часто заменялись хорошенькими мальчиками.
Тогда-то и настало время появиться Христианству и вымести все ужасные пороки своей новой метлой. Позднее католицизм сжигал людей, засевающих бесплодное поле, — вернее, сжигал их изображения.
У священников имелись певчие, у королей — mignons[55], и если отпущение грехов получила целая армия священнослужителей и монахов, то надо признать, они не всегда были повинны в мужеложстве или в том, что разбрасывали свое семя на камни, хотя религия не предназначала их принадлежности для производства детей.
Что касается тамплиеров[56], то, если их и сожгли, то случилось это вовсе не по причине их педерастии, поскольку на это долгое время закрывали глаза.
Но что меня забавляло, так это то, что каждый пишущий обвинял всех вокруг в увлечении этой мерзостью; и только его народ был свободен от сего чудовищного порока.
Евреи обвиняли неевреев, неевреи — евреев, и все паршивые овцы, имеющие эту извращенную наклонность, всегда привозили ее — как сифилис — из-за границы. Я также прочел в одной современной медицинской книге, что пенис содомита утончается и заостряется, как у собаки, а человеческий рот перекашивается, если использовать его для гнусных целей; меня трясло от ужаса и омерзения. Один вид этой книги заставлял меня бледнеть!
Правда, с тех пор жизнь преподала мне совсем другой урок, ибо должен признаться, что знал десятки шлюх, да и много других женщин, которые пользовались ртом не только для того, чтобы молиться и целовать руку духовнику, но, однако же, я никогда не замечал, чтобы у них были кривые рты; а вы?
Что до моего хера — или вашего, — его крупная головка… но вы краснеете от такого комплимента, поэтому оставим эту тему.
В то время я терзался страхом, что совершил сей ужасный грех, пусть не в реальности, но в душе.
Религиозное учение Моисея, более точно изложенное в талмудическом законе, изобрело сутану, которую надлежало надевать при совокуплении.
Она окутывает все тело мужа, оставляя в центре лишь крохотную дырочку — какие бывают на штанишках маленьких мальчиков, — чтобы просунуть в нее пенис и, таким образом, дать ему возможность впрыснуть сперму в яичники жены, оплодотворяя её, но по возможности препятствуя плотским наслаждениям. Да-да! Но люди давным-давно скинули сутану, даже не попрощавшись, и пустили пыль в глаза, прикрыв свои фальконы «французским конвертиком»[57].
Да, но разве мы не рождаемся в тяжёлой сутане, то есть с этой нашей Моисеевой религией, дополненной невнятными заповедями Христа и доведённой до невозможного совершенства протестантским лицемерием; ведь если мужчина совершает прелюбодеяние всякий раз, когда смотрит на женщину, то разве я не прелюбодействовал всякий раз, когда видел Телени или просто думал о нем?
Были, однако, моменты, когда природа оказывалась сильнее предрассудков, и я был готов немедленно обречь свою душу на вечные муки и, более того, отдать тело на растерзание в адском огне за возможность убежать куда-нибудь на край земли, на какой-нибудь одинокий остров, где в абсолютной наготе я мог бы прожить с Телени несколько лет, предаваясь смертному греху и наслаждаясь волнующей красотой юноши.
И все же я решил держаться от него подальше, но стать его движущей силой, вдохновителем, сделать из него великого и знаменитого артиста. Что касается огня похоти, сжигавшего меня, что ж, если я не мог его погасить, то, по крайней мере, мог притушить.
Я страдал. Мысли мои днями и ночами были о нем. Мозг воспалился, кровь кипела, тело трепетало от волнения. Я ежедневно читал все газеты, дабы узнать, что о нем пишут; и как только глаза наталкивались на его имя, газета начинала дрожать в моих трясущихся руках. Если мать или кто-то другой упоминали его имя, я вспыхивал и затем бледнел.
Помню, какой приступ радости — не без примеси ревности — я испытал, когда впервые увидел его фотографию в витрине среди фотографий других знаменитостей. Я сразу же купил ее — не только для того, чтобы хранить ее как сокровище и души в ней не чаять, но еще и для того, чтобы на нее не смотрели другие.
— Что?! Вы так ужасно ревновали?
— Безумно. Держась поодаль, незамеченный, я ходил за ним по пятам после каждого концерта.
Обычно он был в одиночестве. Но однажды я увидел, как он садится в кеб, ожидающий у заднего входа театра. Мне показалось, что в коляске был кто-то еще — женщина, если я не ошибся. Я взял другой кеб и поехал следом. Экипаж остановилась у дома Телени. Я тут же приказал кучеру сделать то же самое.
Я увидел, как Телени вышел, подал руку даме, окутанной густой вуалью, и та выпрыгнула из экипажа и метнулась к открытой двери. Затем кеб уехал.
Я попросил своего кучера ждать всю ночь. На рассвете к дому подъехала и остановилась вчерашняя коляска. Мой возница поднял голову. Спустя несколько минут дверь вновь отворилась. Дама торопливо вышла, и её любовник помог ей сесть в коляску. Я поехал за ней и остановился там, где она вышла. Через несколько дней я узнал, кто она.
— И кто же?
— Дама безупречной репутации, вместе с которой Телени играл несколько дуэтов.
Той ночью, в кебе, мои мысли были настолько сосредоточены на Телени, что мое внутреннее «я», казалось, отделилось от тела и как тень следовало за мужчиной, которого я любил. Я, сам того не осознавая, погрузился в некий транс, и мне явилось отчётливое видение, которое, как это ни странно, совпало с тем, что в действительности делал и чувствовал мой друг.
Например, как только за ними закрылась дверь, дама сжала Телени в объятиях и поцеловала долгим поцелуем. Их поцелуй продлился бы еще несколько секунд, если бы Телени не начал задыхаться.
Вы улыбаетесь; да, полагаю, вы знаете сами, как легко задохнуться во время поцелуя, если губы не ощущают всей силы блаженной пьянящей страсти. Дама поцеловала бы его еще раз, но Телени прошептал ей: «давайте поднимемся в мою комнату; там нам будет безопаснее».
Вскоре они оказались в его жилище.
Дама робко огляделась и, увидев, что находится наедине с молодым человеком в его квартире, вспыхнула и совершенно смутилась.
«О! Рене, — проговорила она, — что же вы обо мне думаете?»
«Что вы горячо меня любите, — сказал он. — Разве нет?»
«Да, конечно; это неразумно, но я слишком сильно люблю вас».
И, сняв вуаль, она бросилась к своему возлюбленному и заключила его в объятия, покрывая поцелуями его голову, глаза, щёки и губы; те губы, поцеловать которые так жаждал я!
Прижавшись губами к его рту, она некоторое время вдыхала аромат его дыхания, а затем, сама пугаясь своей дерзости, коснулась его губ кончиком языка. Но скоро, набравшись смелости она просунула язык в рот мужчины и некоторое время вонзала и вынимала его, как будто таким образом соблазняла Телени померяться силой с природой. Этот поцелуй заставил женщину так дрожать от вожделения, что ей пришлось схватиться за Телени чтобы не упасть, ибо кровь бросилась ей в голову, и дама едва держалась на ногах. Наконец она взяла правую руку мужчины, неуверенно сжала её и положила на свою грудь, так чтобы он мог пощипать сосок. При этом она испытывала столь огромное наслаждение, что едва не теряла сознание.
«О, Телени! — проговорила она. — Я не могу! Я больше не могу!» И, прогнувшись вперед, она принялась со всей силой тереться о него.
— А что Телени?
— Как бы я не ревновал, я не мог не чувствовать, насколько его поведение в этот момент отличалось от того восторга, с каким он прильнул ко мне в тот вечер, когда вынул из своей петлицы букетик гелиотропа и вставил в мою.
Он скорее принимал ласки женщины, нежели дарил их сам. Как бы то ни было, дама была довольна, ибо считала музыканта робким.
Теперь она уже висела на нем, обхватив его одной рукой з талию, а другой за шею. Её нежные тонкие пальцы, украшенные кольцами, перебирали его вьющиеся волосы и гладили шею.
Он сжимал её груди и, как я уже говорил, пощипывал соски. Она пристально посмотрела ему в глаза и вздохнула.
«Вы не любите меня, — проговорила она наконец. — Я вижу это по вашим глазам. Вы думаете не обо мне, а ком-то другом».
И это было правдой. В тот момент он думал обо мне — с любовью и желанием. Эти мысли взволновали его; он заключил женщину в объятия и стал ласкать и целовать гораздо более страстно, чем прежде; Телени даже стал сосать ее язык, словно он был моим, а затем вонзил свой язык ей в рот.
Прошло несколько восхитительных минут, и на этот раз женщина отстранилась, чтобы перевести дыхание. «Нет, я была не права. Вы любите меня. Теперь я это вижу. Вы ведь не презираете меня за то, что я пришла сюда, правда?»
«Ах, если бы вы только знали, что я чувствую и как безумно люблю вас, милая!»
Она посмотрела на него полными желания и страсти глазами.
«Но всё же вы считаете меня распущенной, ведь так? Я прелюбодейка!» Она задрожала и закрыла лицо руками.
Он некоторое время с жалостью смотрел на нее, а потом мягко опустил её руки и поцеловал.
«Вы не знаете, как я старалась забыть вас. Но не смогла. Я вся горю. Моя кровь — больше уже не кровь, а килящее любовное зелье. Я ничего не могу с собой поделать, — сказала она и высоко подняла голову, как будто бросала вызов всему миру. — Вот я здесь, делайте со мной что хотите, только скажите, что любите меня, что не любите ни одну женщину, кроме меня, поклянитесь!»
«Клянусь, — проговорил он еле слышно, — что не люблю никакую другую женщину».
Она не поняла смысла его слов. «Скажите же мне это снова, говорите это часто; так сладко слышать это из уст того, кого обожаешь», — воскликнула она с неистовым пылом.
«Уверяю вас, что ни одной женщиной я не был увлечён так, как привлекаете меня вы».
«Не увлечён?» — произнесла она разочарованно.
«Я имею в виду, не любил».
«И вы можете в этом поклясться?»
«Хоть на кресте, если хотите», — улыбнулся он.
«И вы не думаете обо мне дурно из-за того, что я пришла сюда? Что ж, вы единственный, из-за кого я неверна мужу; впрочем, бог знает, верен ли он мне. И все же моя любовь не искупает моего греха, не так ли?»
Телени не отвечал. Он лишь смотрел на неё мечтательным взглядом и вдруг вздрогнул, словно пробудившись от гипнотического сна.
«Грех — единственное, ради чего стоит жить», — сказал он.
Дама изумленно посмотрела на него, но затем осыпала его поцелуями.
«Ну что ж, возможно, вы правы; это так; запретный плод сладок для взора, на вкус и на запах».
Любовники сели на диван. Когда они вновь оказались в объятиях друг друга, мужчина робко, почти неохотно просунул руку ей под юбки. Она схватила его за руку.
«Нет, Рене, умоляю вас! Нельзя ли нам остановиться на платонической любви? Разве этого недостаточно?»
«Для вас этого достаточно?» — спросил он чуть ли не презрительно.
Она снова прижалась губами к его губам и отпустила его руку. Рука, крадучись, заскользила вверх по ноге и остановилась на коленях, лаская их; но ноги были плотно сжаты, и рука не могла проникнуть между ними и попасть этажом выше. И все же она медленно пробиралась вверх, лаская женские бедра через тонкое льняное белье, и так, украдкой, достигла своей цели. Тогда рука скользнула в прорезь панталон и принялась трогать нежную кожу. Дама попыталась остановить Рене.
«Нет, нет! — сказала она. — Пожалуйста, не надо; мне щекотно».
Он собрался с мужеством и смело погрузил пальцы в копну прекрасных вьющихся волос, покрывающих эту часть тела.
Дама продолжала плотно сжимать бедра, особенно когда шаловливые пальцы дотронулись до края влажных губ. Однако эти прикосновения умиротворяюще подействовали на ее нервы, сопротивление ослабло, и она позволила кончику пальца пробраться по ее щели и даже пройтись по крохотной ягодке, высунувшейся, дабы поприветствовать его.
Через несколько мгновений дама задышала чаще. Она заключила Телени в объятия, поцеловала, а затем спрятала голову у него на плече.
«Ах, какое наслаждение! — воскликнула она. — Какой завораживающей силой вы обладаете!»
Он ничего не ответил, лишь расстегнул свои брюки, взял тонкую маленькую женскую ручку и попытался просунуть ее в ширинку. Женщина сопротивлялась, но так слабо, будто лишь просила помедлить. Вскоре она сдалась и смело схватила фаллос который теперь уже был тугим и твёрдым и похотливо шевелился, движимый внутренней мощью.
После нескольких минут приятных манипуляций губы любовников слились, и мужчина, не давая даме опомниться, легко повалил ее на тахту, приподнял ей ноги и задрал юбки, ни на мгновение не вынимая свой язык из ее рта и не прекращая щекотать трепещущий клитор, уже увлажненный каплями собственной росы. Затем, перенеся вес на локти, он расположился меж женских бедер. Возбуждение дамы явно возросло: губки дрожали, и не пришлось раскрывать их, когда он на них надавил, ибо они раздвинулись сами, чтобы впустить маленького слепого бога любви.
С первым толчком мужчина проник на территорию храма Любви, со вторым жезл вошел наполовину, с третьим достиг самого дна колодца наслаждения. Хотя дама и не была совсем юной, но едва ли она достигла возраста расцвета, и ее плоть была не только упругой, но и такой тугой, что он оказался совершенно зажат этими нежными губами; несколько раз повторив движения туда и обратно и каждый раз проникая всё глубже, мужчина обрушил на нее весь свой вес, поскольку обе его руки либо гладили ее груди, либо, проскользнув под нее, раздвигали ягодицы; наконец, решительно приподняв даму, он вонзил палец в отверстие ее зада, и таким образом, вошел в нее с обеих сторон, тем самым доставив ей ещё большее наслаждение.
Через несколько секунд этой маленькой игры дыхание его участилось, он запыхтел. Молочно-белая жидкость, копившаяся долгие дни, вырвалась наружу и обильными потоками устремилась в глубины женского чрева. Наполненная до краёв, женщина выражала наслаждение истеричными криками, слезами и вздохами. В конце концов силы иссякли; руки и ноги оцепенели, и она замертво упала на тахту; любовник же растянулся на ней, рискуя подарить графу — её мужу — наследника цыганских кровей.
Вскоре силы вернулись к нему, и он поднялся. Дама пришла в себя и тут же залилась слезами.
Бокал шампанского привёл обоих в менее мрачное расположение духа. Несколько сандвичей с мясом куропатки, запечённые в тесте омары, салат с икрой, еще несколько бокалов шампанского с глазированными каштанами и пунш, приготовленный из мараскина, ананасовой сои и виски, налитые в те же бокалы, скоро развеяли их уныние.
«Почему бы нам не избавиться от смущения, моя милая? — сказал он. — Я подам пример, можно?»
«Конечно».
Телени снял белый галстук — это сковывающее, неудобное и ненужное дополнение, изобретённое модой только для того, чтобы мучить мужчин, затем снял предмет, именуемый воротничком, потом — фрак и жилет и остался в рубашке и брюках.
«А теперь, моя милая, позвольте мне побыть вашей горничной».
Прекрасная женщина поначалу отказывалась, но после нескольких поцелуев сдалась; и постепенно на ней не осталось ничего из одежды, кроме сорочки из прозрачного крепдешина, шёлковых чулок синевато-стального цвета и атласных комнатных туфель.
Телени покрывал поцелуями её обнажённые шею и руки, прижимался щеками к густым черным волосам подмышек и притом щекотал ее. Эта забава доставила удовольствие всему телу женщины, и щель меж её ног вновь раскрылась, так что маленький нежный клитор выглянул наружу, словно хотел посмотреть, что происходит. С минуту Телени с силой прижимал женщину к груди; «Чёрный дрозд» — как называют его итальянцы — вылетел из клетки и рванулся в отверстие, готовое его принять.
Женщина страстно прильнула к любовнику, и ему пришлось её держать, ибо ноги её не слушались — столь сильное наслаждение она испытывала. Не выпуская женщину из объятий, он уложил ее на шкуру леопарда, расстеленную у его ног.
Теперь от робости не осталось и следа. Он стянул с себя одежду и надавил со всей мощью. Дама, дабы впустить его орудие глубже, обхватила Телени ногами с такой силой, что он почти не мог двигаться. Ему удавалось лишь тереться об неё, но этого было более чем достаточно, и после нескольких неистовых толчков ягодицами — ноги сжаты, груди сдавлены — он впрыснул в её тело кипящую жидкость, которая доставила ей спазматическое наслаждение. Она без чувств упала на леопардовую шкуру, а он откатился и застыл подле нее.
До сих пор я чувствовал, что мой образ всё время стоит у Телени перед глазами, хотя он наслаждается этой красивой женщиной — столь прекрасной, ибо она едва ли достигла возраста цветущей зрелости; но теперь наслаждение, подаренное ею, заставило его совсем забыть меня. Я возненавидел его за это. На мгновение я почувствовал, что хотел бы стать диким зверем — впиться когтями в его плоть, истязать его, как кошка истязает мышь, и рвать его на клочья.
Какое право он имеет любить кого-либо, кроме меня? Люблю ли я хотя бы одно существо на свете так, как люблю его? Могу ли я наслаждаться кем-то другим?
Нет, моя любовь — не плаксивая сентиментальщина. Она безумная страсть, овладевающая телом и раскалывающая мозг!
Если он может любить женщин, почему тогда он ласкал меня, обязывая любить его, делая из меня существо, презренное в собственных глазах?
Я корчился от гнева, до крови кусал губы. Я впивался ногтями в свою плоть. Я кричал от ревности и стыда. Я желал лишь одного — выпрыгнуть из кеба и позвонить в дверь.
Это состояние длилось несколько мгновений; затем я стал думать, что он сейчас делает, и мною опять завладело видение. Я видел, как Телени очнулся от сна, в который погрузился, охваченный восторгом.
Проснувшись, он взглянул на даму. Теперь я видел её отчетливо, — думаю, что я мог смотреть на нее только его глазами.
— Но вы ведь спали в кебе и видели всё это во сне, так?
— Нет же! Все было так, как я говорю. Спустя некоторое время я рассказал ему свое видение, и он признал, что всё произошло именно так, как мне пригрезилось.
— Но как это возможно?
— Я говорил вам уже, что между нами была тесная мысленная связь. Это вовсе не удивительное совпадение. Вы улыбаетесь, смотрите недоверчиво; а вы посмотрите, что делает «Общество медиумов», и моё видение перестанет вас изумлять.
— Ну хорошо, оставим это; продолжайте.
— Очнувшись, Телени взглянул на свою любовницу, лежавшую подле него на шкуре леопарда. Она спала крепко, как человек, побывавший на банкете и напившийся крепких напитков, или как ребенок, который, вдоволь насосавшись, удовлетворенно растягивается у материнской груди. Это был глубокий сон цветущей жизни, а не безмятежная неподвижность холодной смерти. Кровь, как весенний сок молодого деревца, поднималась к раскрытым пухлым губкам женщины, из которых через равномерные промежутки времени вырывались тёплое, ароматное дыхание и едва уловимый шум, такой, какой слышит ребёнок, когда прижимает к уху раковину, — звук дремлющей жизни.
Груди стояли, словно разбухшие от молока, а торчащие соски, казалось, просили ласк, которые она так любила; все ее тело трепетало от ненасытного желания.
Бёдра её были обнажены, и на густых, кудрявых, агатово-чёрных волосах, покрывающих промежность, застыли жемчужинки молочно-белой росы.
Такое зрелище пробудило бы страстное, непреодолимое желание в самом Иосифе[58], единственном целомудренном еврее, о котором мы когда либо слышали. Однако Телени, опершись на локоть, смотрел на неё с тем отвращением, какое мы испытываем, глядя на кухонный стол, покрытый требухой, объедками и бокалами с остатками вин, подававшихся на банкете, где мы только что досыта наелись.
Он смотрел на нее с презрением, какое мужчина испытывает к женщине, только что доставившей ему удовольствие и унизившей себя и его. Более того, он был к ней несправедлив — он ненавидел её, а не себя.
Я снова почувствовал, что он любит не её, а меня, хотя она заставила его на несколько минут забыть обо мне.
Она, казалось, ощутила на себе его холодный взгляд, вздрогнула и, думая, что спит в постели, попыталась укрыться. Но рука, нащупывающая простыню, схватила и задрала рубашку, таким образом, лишь еще больше раскрывшись. От этого дама проснулась и заметила укоризненный взгляд Телени.
Она испуганно огляделась и попыталась полностью прикрыть своё тело. Затем она обвила рукой шею молодого человека.
«Не смотрите на меня так, — проговорила она. — Неужели я вам так отвратительна? О! Я это вижу. Вы презираете меня. — И её глаза наполнились слезами. — Вы правы. Зачем я поддалась? Зачем я не устояла перед любовью, мучившей меня? Увы! не вы меня, а я вас добивалась. Я за вами ухаживала. И теперь вы чувствуете ко мне лишь отвращение. Это так, скажите мне? Вы любите другую женщину! Нет! Скажите, что это неправда!»
«Это неправда», — искренне ответил Телени.
«Да, но поклянитесь».
«Я уже клялся, по крайней мере, пытался это сделать. Что толку клясться, если вы мне не верите?»
Хотя страсть погасла, Телени было искренне жаль эту красивую молодую женщину, которая, потеряв голову от любви к нему поставила под угрозу само своё существование, чтобы броситься в его объятия.
Разве найдется мужчина, которому бы не льстила любовь высокородной, богатой и красивой женщины, забывшей о том, что она замужем, дабы насладиться несколькими мгновениями блаженства в его объятиях? Ну почему женщины всегда влюбляются в мужчин, которые к ним безразличны?
Телени изо всех сил старался её успокоить, вновь и вновь повторял, что женщины его не интересуют, уверял, что навсегда останется ей верен за ту жертву, что она принесла; но жалость — не любовь, и нежность — не страсть.
Потребности были более чем удовлетворены; её красота потеряла всю свою привлекательность; любовники все целовались и целовались; он вяло водил руками по её телу от задней части шеи до глубокой впадины меж округлых холмов, словно присыпанной снегом, тем самым даря женщине восхитительные ощущения; он ласкал ей груди, сосал и покусывал крохотные выпуклые соски, а его пальцы погружались глубоко в теплую плоть, укрытую под массой черных блестящих волос. Она сгорала, задыхалась, трепетала от наслаждения, а Телени, хотя и выполнял свою работу мастерски, оставался холоден.
«Нет, я вижу, вы не любите меня; это невозможно, чтобы вы — молодой человек…»
Она не закончила фразы. Телени почувствовал ядовитые стрелы её упреков, но остался безучастен, ибо от колкостей фаллос не становится тверже.

Она взяла безжизненный предмет в тонкие пальцы. Она тёрла и мяла его. Она даже катала его меж нежных ладоней. Но он был как кусок теста. Она вздохнула так жалобно, как, должно быть, в подобных случаях вздыхала любовница Овидия[59]. И дама поступила так, как много веков назад поступала та женщина. Она наклонилась, взяла кончик вялой плоти губами — этот мясистый кончик, похожий на крохотный абрикос, округлый, сочный и сладкий. Скоро он весь оказался у неё во рту. Она сосала его с таким явным удовольствием, как будто была изголодавшимся ребенком, припавшим к груди кормилицы. Когда он двигался внутрь и обратно, она искусно щекотала языком крайнюю плоть, касалась нёбом крохотных губ.
Фаллос хотя и сделался несколько тверже, но оставался мягким и вялым.
Знаете, наши невежественные предки пользовались способом, называемым nouer les aiguillettes[60], - то есть сделать мужчину неспособным выполнять приятную работу, предназначенную ему природой. Мы, просвещенное поколение, отбросили столь грубые суеверия, и все же наши невежественные предки были иногда правы.
— Что?! Уж не хотите ли вы сказать, что верите в такую глупость?
— Может быть, это и глупость, как вы говорите, однако это факт. Загипнотизируйте человека, и увидите, можете вы иметь над ним власть или нет.
— Но вы же не гипнотизировали Телени?
— Нет, но мы были связаны каким-то таинственным духовным родством.
В тот момент я чувствовал тайный стыд за Телени. Будучи неспособной понять ход его мыслей, женщина, казалось, смотрела на него как на молодого петуха, который, громко прокричав раз или два на рассвете, сорвал голос и теперь издавал лишь слабые, хриплые, кудахтающие звуки.
Более того, я сочувствовал этой женщине; я думал о том, как разочарован был бы я, окажись на её месте. И я вздыхал, чуть слышно повторяя: «Если бы только я был на её месте».
Столь яркий образ, возникший в моей голове, тут же отразился в мозгу Рене, и он подумал: а что, если бы вместо губ этой дамы перед ним были мои губы… и его фаллос сразу же стал твёрдым и пробудился к жизни; головка разбухла от крови; это была не просто эрекция, он едва не изверг семя. Графиня — а дама была графиней — сама удивилась этой внезапной перемене и остановилась, обретя желание. Она знала, что «Depasser le but, c’est manquer la chose»[61]
Телени же стал опасаться, что, если лицо любовницы будет у него перед глазами, мой образ совершенно рассеется, и тогда, как бы красива она ни была, он не сможет выполнить работу до конца. Он начал с того, что стал покрывать ее поцелуями, а затем ловко перевернул. Она поддалась, не понимая, что от нее требуется. Он согнул её послушное тело и поставил её на колени, так что она явила собой прекрасное зрелище.
Это великолепная картина возбудила Рене до такой степени, что до той поры вялое орудие предстало во всей своей величине и твердости и в страстном порыве подпрыгнуло так, что ударилось о пупок.
На мгновение Рене захотелось ввести его в крохотное отверстие, которое если не является источником жизни, то наверняка — источником наслаждения; но он воздержался. Он даже устоял перед искушением поцеловать его или вонзить в него язык. Вместо этого он склонился над женщиной и, расположившись меж ее ног, попытался просунуть головку между разбухших от трения губ.
Как ни широко были раздвинуты её ноги, из-за массы густых волос, покрывавших губы, мужчине сначала пришлось раскрыть их пальцами, потому что мелкие завитки спутались, словно хотели преградить вход. Разобрав волосы, он надавил своим орудием, но сухая распухшая плоть не впускала его. Клитор оказался прижатым и заплясал от восторга. Телени взял его в руку и стал нежно и ласково потирать и похлопывать у верхнего края губ.
Дама затрепетала и принялась с наслаждением тереть себя, стонать, истерично всхлипывать. И когда любовник ощутил, что омыт восхитительными слезами, он глубоко вонзил своё орудие, крепко обхватив даму за шею. После нескольких сильных толчков ему удалось ввести весь жезл до основания, и он проник в самый отдаленный тайник её чрева настолько глубоко, что женщина почувствовала сладостную боль, когда он коснулся шейки матки.
Следующие десять минут, — которые показались ей вечностью, — она продолжала пыхтеть, трястись, задыхаться, стонать визжать, орать, смеяться и плакать в припадке безумного восторга: «О! О! Я чувствую его! Еще… еще… быстрее… быстрее. Да! Вот так! Хватит! Все!»
Но любовник её не слушал и продолжал погружаться и выходить из неё со все возрастающей мощью. Она молила его остановиться, но, поняв тщетность своих просьб, снова начала двигаться с удвоенной энергией…
Поскольку она стояла к нему a retro[62], все его мысли сосредоточились на мне; узкий проход, стиснувший его пенис, и приятное возбуждение от прикосновения к шейке матки давали ему такие невыразимые ощущения, что он удвоил силу толчков и вонзал свое твёрдое орудие с такой мощью, от которой хрупкая женщина сотрясалась под его ударами. Она едва удерживала равновесие под напором грубой силы. Но вдруг шлюзы семявыводящих каналов открылись, и Рене излил струю кипящей жидкости в глубинный тайник её чрева.
Настал момент исступления. Все мускулы женщины принялись сокращаться, сжимая и поглощая его страстно и жадно; и после нескольких коротких спазмов оба упали без чувств, всё еще не разъединившись.
— Так заканчивается Послание!
— Не совсем так, ибо девять месяцев спустя графиня родила прелестного мальчика…
— Который, разумеется, был похож на отца? Разве не все дети похожи на своих отцов?
— И все же этот ребенок не был похож ни на графиню, ни на Телени.
— Тогда на кого же, черт возьми, он был похож?
— На меня.
— Вздор!
— Как вам угодно. Но в любом случае старая развалина граф очень гордится своим сыном; он обнаружил явное сходство между своим единственным наследником и портретом одного из предков. Он всегда указывает своим гостям на этот атавизм. Говорят, что, когда он с самодовольным видом начинает со знанием дела распространяться по этому поводу, графиня пожимает плечами и презрительно поджимает губы, словно она в этом не уверена.
— Вы не рассказали мне, когда же вы с Телени встретились и как произошла ваша встреча.
— Имейте немного терпения, и вы всё узнаете. Вы понимаете сами, что, увидев, как на рассвете графиня выходит из его дома, переполненная ощущениями и эмоциями, я захотел избавиться от своей преступной страсти.
Иногда мне даже удавалось убедить себя, что Рене мне безразличен. Но как только я начинал думать, что любовь прошла, ему стоило лишь посмотреть на меня, и она захлёстывала меня с ещё большей силой, наполняя сердце и лишая рассудка. Я не находил покоя ни днем, ни ночью.
Тогда я решил не видеть его больше и не ходить на его концерты. Но решения влюблённых — как апрельский дождь, и в последний момент незначительного предлога бывало достаточно, чтобы я дрогнул и передумал.
Кроме того, я беспокоился, не встречается ли он и не проводит ли ночи с графиней или с кем-то еще.
— И что же, её визиты повторялись?
— Нет. Неожиданно вернулся граф, и они с графиней отправились в Ниццу.
Однако вскоре я увидел — я всегда был на страже, — как Телени выходит из театра с Брайанкортом. В этом не было ничего странного. Они шли под руку по направлению к квартире Телени.
Я плёлся следом за ними, держась на некотором расстоянии. Я ревновал к графине, но к Брайанкорту я ревновал в десять раз сильнее.
«Если он собирается проводить каждую ночь с новым любовником или любовницей, — думал я, — тогда зачем он говорил мне, что его сердце тоскует по мне?»
И все же в глубине души я был уверен, что он любит меня, что все другие романы — каприз, что его чувства ко мне — нечто большее, чем влечение плоти, что это настоящая, идущая от сердца, искренняя любовь.
Подойдя к дверям дома Телени, молодые люди остановились и стали разговаривать.
Улица была безлюдна. Лишь время от времени появляли запоздалые прохожие, сонно тащившиеся домой. Я остановился на углу и сделал вид, что читаю объявление; на самом деле наблюдал за двумя молодыми людьми.
Вдруг мне показалось, что они прощаются, ибо я увидел, к Брайанкорт протянул обе руки и схватил руки Телени. Я задрожал от радости. «Все же я был несправедлив к Брайанкорту, мелькнула у меня мысль, — разве все мужчины и женщины должны быть влюблены в пианиста?»
Однако моя радость длилась недолго: Брайанкорт притянул Телени к себе, и их губы встретились в долгом поцелуе — поцелуе, от которого мне было больно и горько. Затем дверь дома Телени отворилась, и молодые люди, перекинувшись несколькими словами, вошли внутрь.
Когда я увидел, что они скрылись за дверью, слезы ярости, боли, разочарования хлынули из моих глаз. Я скрежетал зубами, я до крови кусал губы, я топал ногами; я ринулся бежать как безумный, остановился на мгновение перед закрытой дверью и принялся барабанить по бесчувственному дереву, дабы выплеснуть гнев. Наконец услышал шаги и пошел прочь. Полночи я бродил по улицам и на рассвете, измученный морально и физически, вернулся домой.
— А ваша мать?
— Матери тогда не было в городе. Она была… но о её приключениях я расскажу вам как-нибудь в другой раз — уверяю вас, они того стоят.
Наутро я твердо решил больше не ходить на концерты Телени, не следовать за ним по пятам, забыть его совершенно. Мне следовало уехать из города, но я полагал, что нашел иное средство избавления от этой ужасной страсти.
Наша горничная недавно вышла замуж, и моя мать — по каким-то своим резонам — взяла себе в услужение деревенскую девчонку лет шестнадцати или около того, которая, как ни странно, выглядела моложе своих лет, ибо деревенские девушки обычно выглядят гораздо старше своего настоящего возраста. Хотя я не считал ее красивой, её обаяние, казалось, покорило всех. Не скажу, что в ней было нечто деревенское, ибо это сразу же вызовет у вас смутные ассоциации с чем-то неуклюжим и нескладным; она же была быстрой, как воробей, и грациозной, как котёнок; но она была полна сельской свежести, я бы даже сказал, сладости, как клубника или малина, что растет в мшистых чащах.
Глядя на неё в городском наряде, вам всегда казалось, что вы когда-то видели её в ярком тряпье с красной косынкой на плечах; в ней была грация неприрученной косули, которая стоит под ветвистым зелёным деревом, окруженная кустами шиповника и ржавой розы и готовая умчаться прочь при малейшем шорохе.
Она была гибка и проворна, как мальчишка, и её вполне можно было бы принять за мальчика, если бы не многообещающая округлая упругая грудь, выпирающая под платьем.
Хотя девушка, казалось, знала, что ни одно её движение не остается незамеченным, однако не только не обращала внимания на восторги, но даже и сердилась, если кто-нибудь выражал их вслух или жестами.
Горе бедняге, не умевшему сдерживать чувства; очень скоро девушка давала ему понять, что у прекрасного свежего шиповника есть и острые шипы.
Из всех окружавших её мужчин я был единственным, кто не обращал на неё ни малейшего внимания. Как и все женщины, она не вызывала во мне никаких чувств. Так что я был единственным мужчиной, который ей нравился. Тем не менее ее кошачья грация, мальчишеские повадки, придающие ей сходство с Ганимедом <a l:href="#n_63" type="note">[63]</a>, были мне приятны, и, хотя я прекрасно знал, что не испытываю к ней ни любви, ни даже интереса, все же я надеялся, что смогу относиться к ней хорошо и, может быть, даже с нежностью. Будь у меня к ней хотя бы влечение, думаю, я зашел бы так далеко, что женился бы на ней; это было бы лучше, чем стать содомитом и иметь неверного любовника, которому нет до меня дела.
«Разве не могу я испытать с ней хоть малого удовольствия, — спрашивал я себя, — только чтобы успокоить чувства и убаюкать воспалённый мозг?»
И всё же какое из двух зол было большим: соблазнить бедную девушку, тем самым разрушив её жизнь и сделав её матерьо несчастного ребёнка, или поддаться страсти, уничтожающей и тело, и душу?
Наше благородное общество закрывает глаза на первый грешок и содрогается от ужаса, узнав о втором. А поскольку это общество состоит из людей благородных, то, полагаю, благородные люди, составляющие наше добродетельное общество, правы. Какие у них основания так думать, я не знаю.
Я был истерзан, и жизнь казалась невыносимой. Больше так жить я не мог.
Усталый и измученный бессонной ночью, разгорячённый от переживаний и абсента, я вернулся домой, принял холодную ванну, оделся и позвал девушку в свою комнату.
Увидев мое изнурённое, бледное лицо, ввалившиеся глаза, она пристально на меня посмотрела и произнесла: «Вы больны, сэр?»
«Да, мне нездоровится».
«А где вы были ночью?»
«Где я был?» — спросил я с презрением.
«Да; вы не пришли домой», — сказала она с вызовом.
В ответ я нервно рассмеялся.
Я понимал, что такую натуру, как она, нужно подчинять себе сразу, а не приручать постепенно. Я схватил её в объятья и прижался губами к её губам. Она попыталась высвободиться, и сделала это скорее как беззащитная птичка, хлопающая крыльями, чем как кошка, выпускающая коготки из бархатистых лапок.
Она извивалась в моих руках и при этом тёрлась грудями о мою грудь, а бёдрами — о мои ноги. Но я продолжал держать её в тисках; я целовал её, прижимался пылающими губами к ее губам, вдыхая её свежее, здоровое дыхание.
В первый раз в жизни её целовали в губы, и, как она сказал мне потом, это ощущение привело в трепет всё её тело, словно по нему пропустили сильный электрический ток.
Я и сам видел, что у неё кружилась голова и перед глазами всё плыло от возбуждения, которое мои поцелуи вызывали в её нервах
Когда я хотел засунуть ей в рот свой язык, её девичья скромность взбунтовалась; девушка сопротивлялась и ни за что не хотела его впустить. Потом она говорила, что ей показалось, что в рот засунули кусок раскалённого железа, и у неё было ощущение, как будто она совершает ужаснейшее преступление.
«Нет, нет, закричала она, вы меня задушите! Вы меня убьёте, отпустите меня, мне трудно дышать, отпустите, или я позову на помощь!»
Но я был настойчив, и вскоре мой язык по самый корень оказался у неё во рту. Я поднял её на руки — она была легка как пёрышко — и положил на кровать. Тогда трепещущая птичка из беззащитной голубки превратилась в когтистого остроклювого сокола, который дрался изо всех сил, царапал и кусал меня за руки, угрожал выцарапать мне глаза и колотил меня, что было мочи.
Ничто не стимулирует удовольствие больше, чем сопротивление. Кратковременная борьба, несколько обжигающих шлепков и пощёчин воспламенят любого мужчину, так же как хорошая порка разогреет кровь лучше, чем любой афродизиак, даже в немощном старике.
Борьба возбудила девушку столь же сильно, как меня, и всё же как только я повалил её на кровать, она тотчас кубарем скатилась на пол; но я был готов к её уловкам и тут же оказался сверху. Однако она выскользнула из-под меня как угорь и одним прыжком очутилась у двери. Но дверь была заперта.
Произошла еще одна драка; теперь я твёрдо решил овладеть девушкой. Будь она покорна, я велел бы ей уйти, но сопротивление сделало её желанной.
Я сжал её в объятиях. Она извивалась и пыхтела, и все наши члены тесно соприкасались друг с другом. Я просунул ногу меж её бёдер; наши руки переплелись, а её груди трепетали и бились о мою грудь. Все это время она осыпала меня ударами, и каждый, казалось, воспламенял и её, и меня.
Я сбросил сюртук. Пуговицы на жилете и брюках еле держались, воротник рубашки оторвался, сама рубашка превратилась в лохмотья, руки были исцарапаны в кровь. Глаза девушки блестели как у рыси, губы налились похотью, теперь она сопротивлялась не ради защиты своей девственности, а ради удовольствия, которое доставляла ей борьба.
Я прижался губами к её рту и почувствовал, как всё девичье тело задрожало от восторга, и даже на мгновение — но только на мгновение — я ощутил, как самый кончик её языка проник мне в рот, и она словно обезумела от наслаждения. Она была похожа на менаду при первом посвящении.
Я действительно возжелал её, но мне было жаль принести её на алтарь любви так сразу, ибо эту милую игру стоило повторить.
Я снова поднял девушку на руки и положил на кровать. Как она была прелестна! Ее пышные, волнистые, растрепавшиеся в борьбе волосы локонами разметались по подушкам. Чёрные весёлые глаза с короткими, но густыми ресницами горели фосфоресцирующим огнем, пылающее лицо было забрызгано моей кровью, раскрытые трепещущие губы возродили бы к жизни даже вялый фаллос старого дряхлого monsignore[64].
Я прижал её к кровати и несколько минут любовался ею. Казалось, это девушку раздражало, и она ещё раз попыталась высвободиться.
Крючки и петли на её платье оторвались, и сквозь вырез проглянула нежная плоть, позолоченная палящим солнцем жатвы, и две округлые груди; а вы ведь знаете, насколько эта мимолетная картина привлекательнее демонстрации всей той плоти, что выставляется на балах, в театрах и в борделях!
Я разорвал все преграды. Я сунул одну руку ей за пазуху, а второй попытался проникнуть под платье, но юбки так плотно обмотали бёдра, а бёдра были столь плотно сжаты, что раздвинуть их было невозможно.
После множества сдавленных криков, больше похожих на крики раненой птицы, после множества рывков и толчков с моей стороны и царапанья и кусанья — с её, моя рука наконец добралась до обнажённых колен и скользнула вверх по бёдрам. Ноги были не полными, но плотными и мускулистыми, как у акробата. Рука проникла в то место, где ноги соединялись, и наконец я нащупал редкий пушок, покрывавший холм Венеры.
Бесполезно было и пытаться ввести указательный палец меж губ. Я слегка погладил девушку. Она пронзительно кричала и просила пощады. Губы внизу немного раскрылись. Я попытался ввести палец.
«Мне больно; вы меня царапаете!» — кричала она.
В конце концов, её ноги разжались, я задрал ей платье, и она залилась слезами — слезами страха, стыда и досады.
Мой палец замер. Убирая его, я почувствовал, что он тоже орошен слезами, слезами вовсе не горькими.
«Ну что ты, не бойся!» — сказал я, обхватив её голову руками и осыпая её поцелуями, — Это была шутка. Я не хотел тебя обидеть. Ну вот, ты можешь встать. Можешь уйти, если хочешь, Я не стану удерживать тебя против воли».
И я просунул руку меж её грудей и стал пощипывать крохотные соски, размером не крупнее сочной, сладкой дикой земляники, которой веяло от девушки. Она задрожала от волнения и восторга.
«Нет, — проговорила она, даже не пытаясь встать, — я в вашей власти. Можете делать со мной, что хотите. Больше я не могу сдерживаться. Но помните, если вы меня погубите, я убью себя».
Когда она это говорила, глаза её светились такой искренностью, что я вздрогнул и отпустил ее. Разве я смог бы простить себе, если бы из-за меня она покончила с собой?
Однако бедная девушка смотрела на меня с такой нежностью и страстью, что было ясно — она не могла бороться со всепожирающим огнём, охватившим ее. Разве не было моим долгом дать ей испытать тот иступленный восторг, то блаженство, которого она жаждала отведать?
«Клянусь тебе, что не обижу тебя, сказал я. — Не бойся и не кричи».
Я поднял её грубую льняную рубашку и заметил крошечную щель между двух коралловых губ, оттенённых мягким, шелковистым чёрным пушком. Их цвет, блеск и свежесть придавали им сходство с раковинами, которых так много на берегах Востока.
Ни прелести Леды, заставившие Юпитера обернуться лебедем, ни красы Данаи, раздвинувшей бедра, чтобы принять в глубины чрева горячий золотой дождь, не могли быть соблазнительнее губ этой девушки.
Повинуясь законам собственной внутренней жизни, они раскрылись, обнажив крошечную ягодку, спелую и сочную, — каплю росы, окрасившуюся багрянцем меж алых лепестков распускающейся розы.
Я на секунду прижал её языком, и девушка забилась в иступлённых конвульсиях от жгучего удовольствия, о котором даже и не мечтала. Через мгновение мы вновь были в объятиях друг друга.
«О Камиль, — проговорила она, — вы не знаете, как я вас я люблю!»
Она ждала ответа. Я закрыл ей рот поцелуем.
«Ну, скажите же мне. Вы любите меня? Вы можете любить меня хоть чуть-чуть?»
«Да», — произнес я еле слышно, ибо даже в такой момент мне трудно было заставить себя солгать.
С секунду она смотрела на меня.
«Нет, вы меня не любите».
«Но почему?»
«Не знаю. Я чувствую, что совсем вам безразлична. Скажите, разве это не так?»
«Ну, если ты так думаешь, как я могу убедить тебя в обратном?»
«Я не прошу вас на мне жениться. Я ни за что бы не стала ничьей содержанкой, но если вы действительно меня любите…» Она не закончила фразы.
«И что тогда?»
«Неужели вы не понимаете!» Она спрятала лицо у меня за ухом и еще крепче прижалась ко мне.
«Нет».
«Ну, если вы меня любите, я — ваша». И что мне было делать?
Я не хотел овладевать девушкой, которая предлагала себя столь безоговорочно, но разве не глупо было бы отпустить её, не удовлетворив её страсть и моё желание?
— Да, к тому же все эти разговоры о самоубийстве — полная чепуха.
— Не такая уж чепуха.
— Ладно-ладно, что же вы сделали?
— Я? Пошел на компромисс.
Целуя, я уложил её на бок, раздвинул крошечные губки и вдавил кончик фаллоса меж ними. Они раскрылись, и мало-помалу внутрь вошла часть головки, а потом и вся головка целиком.
Я мягко нажал, но фаллос, казалось, был зажат со всех сторон, а впереди он натолкнулся на непреодолимую преграду. Как бывает при вбивании гвоздя в стену, когда острие упирается в камень, и, если упорно стучать молотком, затупляется конец, а затем гнётся сам гвоздь, так и моё орудие при сильном надавливании сминалось и гнулось. Я корчился в поисках выхода из этого тупика.
Девушка застонала, но скорее от боли, нежели от удовольствия. Я чувствовал себя так, словно двигался ощупью в темноте; я сделал ещё один толчок, но мой таран лишь ещё больше расплющил головку об эту твердыню. Я стал подумывать, не лучше ли было положить девушку на спину и пробить себе дорогу настоящим боевым порядком, но, отступая, я почувствовал, что вот-вот кончу — нет, не вот-вот, а прямо сейчас, ибо я залил её всю густой животворной жидкостью. Бедняжка, она ничего не почувствовала, а если почувствовала, то совсем немного; я же, пережив нервное расстройство, истощенный ночным рысканием по улицам, без сил упал подле неё. С минуту девушка смотрела на меня, затем вскочила, как кошка, схватила выпавший из моего карман ключ и одним прыжком оказалась за дверью.
Я был слишком измучен, чтобы бежать за ней, и через несколько секунд крепко заснул. Впервые за долгое время я погрузился в глубокий, безмятежный сон.
Несколько следующих дней я пребывал в относительном спокойствии. Я даже перестал ходить на концерты Рене и посещать его излюбленные места. Я уже начал думать, что через некоторое время смогу относиться к нему безразлично, а потом и вовсе забуду его.
Я так жаждал, так неистово стремился немедленно стереть его из памяти, что само мое страстное желание мешало мне добиться цели. Я так боялся, что не смогу его забыть, что сам этот страх рождал его образ в моей душе.
— А ваша девушка?
— Если не ошибаюсь, она чувствовала ко мне то же, что я чувствовал к Телени. Она сочла своим святым долгом избегать меня и даже пыталась презирать, ненавидеть меня, но это ей не удавалось
— Ненавидеть? Но за что же?
— Кажется, она понимала, что если и оставалась всё ещё девственницей, то только потому, что я был к ней равнодушен. Я испытал с ней некое удовольствие, и мне этого было более чем достаточно.
Влюбись я в неё и лиши её девственности, она бы лишь ещё больше полюбила меня за ту муку, которую я ей причинил.
Когда я спросил её, неужели она не благодарна мне зато, что пощадил её девственность, она просто ответила: «Нет!» — и это было весьма решительное «нет».
«К тому же, — добавила она, — вы ничего не сделали просто потому, что не могли ничего сделать».
«Я не мог?»
«Нет».
Вновь началась борьба. Она снова оказалась в моих объятиях, и мы дрались как два боксера-профессионала — с той же ожесточенностью, но с несомненно меньшим мастерством. Она была мускулистой чертовкой; её никак нельзя было назвать слабой. Кроме того, она начала понимать, какую пикантность победе придает борьба.
Я наслаждался ощущением её трепещущего тела; и, хотя она мечтала отдаться мне, я с большим трудом сумел наконец поцеловать её в губы.
Мне стоило немалых усилий уложить её на кровать и засунуть свою голову ей под юбки.
Женщины — глупые создания, напичканные нелепыми предрассудками; эта неискушенная деревенская девчонка сочла честь, которую я собирался оказать ее половому органу, чем-то вроде содомии.
Она называла меня грязным животным, свиньей и прочими приятными эпитетами. Она корчилась и извивалась, пыталась ускользнуть от меня, таким образом лишь усиливая свое удовольствие.
В конце концов она так зажала мою голову меж бедер и с такой силой надавила на неё обеими руками, что, даже если бы я захотел убрать язык от её пылающих губ, мне пришлось бы весьма постараться.
Однако же я остался там и продолжал щекотать и лизать маленький клитор, пока он не начал молить о пощаде и пока его слёзы не убедили её в том, что этим наслаждением нельзя пренебрегать; я понял, что это единственный способ убедить женщину.
Когда вся внутренняя поверхность была обильно умащена моим языком и увлажнена потоками жгучего наслаждения, кода девушка вкусила иступленного восторга, который девственницы могут дарить друг другу, не причиняя боли и не нарушая печати невинности, её удовольствие заставило моего петушка громко закукарекать. Я высвободил его из мрачной темницы и загнал в тёмную пещеру.
Мой клотик весело вошел внутрь, но вдруг остановился. Следующий мощный толчок принёс мне больше боли, нежели наслаждения, ибо сопротивление оказалось столь сильным, что мой поршень едва не сломался. Узкие упругие стенки вагины растянулись и стиснули его, словно тугая перчатка, но гименальная ткань не порвалась.
Я спрашивал себя, зачем глупая природа соорудила такую преграду на пути наслаждения? для того ли, чтобы самовлюблённый жених думал, что он является первооткрывателем неизведанных земель? Но неужели он не знает, как искусно акушерки чинят замки, открытые адюльтерными ключами? Или для того, чтобы сделать из этого религиозную церемонию и позволить сорвать этот бутон какому-нибудь святому отцу, что давно уж стало одной из множества привилегий духовенства?
Бедная девушка чувствовала себя так, как будто в неё вонзили нож, и всё же она не кричала и не стонала, хотя глаза были полны слез.
Ещё толчок, ещё одно усилие — и завеса храма[65] разодралась бы надвое. Но я вовремя остановился.
«Мне можно взять тебя или нет?»
«Вы уже меня погубили», — ответила она тихо.
«Ещё нет. Ты всё ещё девственница — я ведь не негодяй. Просто скажи, можно мне взять тебя или нет?»
«Если вы меня любите, я — ваша, но если вы делаете это только для минутного удовольствия… хотя делайте что угодно, но клянусь, что убью себя, если вы меня не любите».
«Так всегда говорят, но никогда не делают».
«Увидите».
Я вынул фаллос из пещеры, но, перед тем как позволить девушке подняться, нежно пощекотал её кончиком, даря огромное наслаждение за ту боль, что причинил ей.
«Так мне можно было взять тебя или нет?» — спросил я.
«Дурак», — по-змеиному прошипела она и, выскользнув из моих объятий, скрылась.
«Подожди, в следующий раз ты узнаешь, кто дурнее», — отозвался я, но она меня уже не слышала.
— Должен признать, вы вели себя как новичок. Полагаю, однако, в следующий раз вы взяли реванш.
— Мой реванш — если это можно так назвать — был ужасен.
Наш кучер, молодой, крепкий, широкоплечий и мускулистый малый, который прежде тратил свою любовь на лошадей, влюбился в эту девушку, тонкую, как веточка падуба.
Он всеми способами честно пытался ухаживать за ней. Его прежняя сдержанность и новорожденная страсть смягчили всё, что было в нём грубого. Он засыпал девушку цветами, лентам и всякими безделушками, но она с презрением отвергала все его подарки.
Однажды он сделал ей предложение. Он дошел до того, что решил подарить ей дом и клочок земли, имевшиеся у него в деревне.
Она изводила его своим презрением и тем, что воспринимала его любовь как оскорбление. В его глазах было непреодолимое желание, в её глазах — пустота.
Доведённый до бешенства её безразличием, он силой попытался получить то, чего не мог добиться любовью, и был вынужден признать, что прекрасный пол не всегда слаб.
После неудавшейся попытки девушка стала мучить его еще сильнее. Встречая его, она прижимала ноготь большого пальца к верхним зубам и производила слабый щелчок.
Кухарка, питавшая тайную любовь к этому сильному, мускулистому молодцу, и, видимо, подозревавшая, что между девушкой и мной что-то есть, очевидно, сообщила ему о своих догадках и тем самым вызвала в нем необузданньий приступ ревности.
Уязвленный до глубины души, парень едва ли понимал, чего в нём больше — любви или ненависти, и нимало не заботился о том, что с ним станется, лишь бы удовлетворить свою страсть. Нежность, пробужденная в нём любовью, отступила перед сексуальной энергией самца.
Он тайно проник к девушке в комнату — а может быть, его провела кухарка — и укрылся за старой ширмой, которую убрали туда вместе с другим хламом.
Он намеревался оставаться в укрытии до тех пор, пока она не заснет, а потом забраться к ней в постель и, nolens volens [66], провести с ней ночь.
Прождав в смертельном беспокойстве некоторое время — ибо каждая минута казалась ему часом, — он наконец её увидел.
Войдя в комнату, девушка закрыла дверь на ключ. От радости парень задрожал всем телом: во-первых, она явно никого не ждала и, во-вторых, была теперь в его власти.
Он всё прекрасно видел сквозь две дыры, проделанные им в ширме. Девушка готовилась ко сну: распустила волосы и вновь завязала их слабым узлом; сняла платье, корсет, юбки и всё нижнее бельё, оставшись в одной рубашке. Затем с глубоким вздохом она взяла четки и стала молиться. Он сам был человеком религиозным и с радостью начал бы повторять за ней слова молитвы, но, как ни пытался, не смог пробормотать и нескольких слов — все его мысли были заняты девушкой.
Полная луна заливала комнату мягким светом, который падал на обнаженные руки девушки, на округлые плечи и маленькие холмики грудей, раскрашивая их во все оттенки опала и придавая им атласный блеск и янтарное сияние. Льняная рубашка складками струилась по её телу с мягкостью фланели.
Охваченный благоговейным страхом, парень не шевелился; он не сводил с неё глаз, сдерживая хриплое разгорячённое дыхание и глядя на неё с той неотступной напряженностью, с какой кошка наблюдает за мышкой или охотник- за дичью. Он весь, казалось, превратился в зрение.
И вот девушка закончила молитву, перекрестилась и встала с колен. Подняв правую ногу, чтобы взобраться на довольно высокую кровать, она продемонстрировала кучеру стройные, красивые ноги, маленькие, но округлые ягодицы, а наклонившись и поставив колено на кровать, — нижнюю часть широко раскрытых губ.
Однако кучеру некогда было их рассматривать. Одним кошачьим прыжком он оказался на девушке. Она лишь слабо вскрикнула, но он уже сгрёб её в объятия.
«Отпусти! Отпусти! Или я позову на помощь».
«Зови сколько хочешь, милая. Никто не сможет помочь тебе раньше, чем ты станешь моей, и, клянусь девой Марией, я не уйду из этой комнаты, пока не натешусь тобой. Если этот boure[67] может тобой пользоваться, то и я буду. Если же он этого ещё не сделал, — что ж, в конце концов лучше быть женой бедняка, чем шлюхой богача; а уж ты-то знаешь, хочу я на тебе жениться или нет.
Говоря это и сжимая её одной рукой, словно тисками, другой рукой он пытался повернуть её голову к себе[68], чтобы добраться до губ, но, увидев, что это не удается, повалил девушку на кровать. Держа её за шею сзади, он просунул вторую руку ей между ног и сжал её промежность своей сильной ладонью.
Приготовившись заранее, он забрался меж её раздвинутых ног и начал вдавливать свое орудие в нижнюю часть полураскрытых губ.
После моей попытки они были распухшими и сухими, и большой набухший фаллос соскользнул и уткнулся в верхний угол. Как сгибающаяся под тяжестью пыльцы тычинка от поцелуя лишающего девственности ветерка разбрасывает свою ношу на раскрытые яичники, так набухший, переполненный фаллос, едва коснувшись крошечного клитора, выпустил струю молодого семени не только на него, но обрызгал и всё вокруг. Девушка почувствовала, что её живот и бёдра залиты тёплой жидкостью, и ей показалось, что жидкость обжигает, словно жгучий едкий яд. Она скорчилась, словно от боли.

Но чем сильнее девушка сопротивлялась, тем большее удовольствие испытывал парень; о восторге говорили его стоны и хрипы, которые, казалось, поднимались к горлу от самого паха. Он на минуту остановился, но его орган не утратил ни силы, ни твёрдости. Брыкания девицы лишь сильнее распалили его. Положив огромную руку ей между ног, он приподнял её повыше и, грубо прижимая к кровати, вдавил мясистую головку. Губы, залитые скользкой жидкостью, легко раскрылись.
Теперь это едва ли был вопрос дарения и получения наслаждения. Это была та дикая, всепоглощающая страсть, какую самец проявляет во время обладания самкой. Вы можете убить его, но он не выпустит добычу из лап. Парень прорывался со всей мощью грузного быка. Одно усилие — и головка оказалась меж губ, еще одно — и внутрь вонзилась половина ствола, но тут же была остановлена всё ещё целой, хотя и сильно растянутой девственной плёвой. Почувствовав препятствие у входа в вагину, он возликовал и восторженно осыпал голову девушки поцелуями. «Ты моя, — кричал он радостно, — моя до смерти, моя во веки веков».
Девушка, должно быть, сравнила его дикий восторг с моим холодным безразличием и всё же попыталась закричать, но он закрыл её рот рукой. Девушка укусила его, но он этого не заметил. Не обращая внимания на боль, которую причинял ей, не замечая перегрузки, которую вынужден был выдерживать пленник, заключенный в узкой клетке, парень со всей силой сжал девушку и с последним мощным толчком не только проник в вульву, но прошёл сквозь нее. Столь прочная плёва бедной девушки разорвалась, фаллос вошёл глубоко в вагину и скользнул к шейке матки.
Девушка издала громкий, пронзительный крик, крик боли и страдания, который в тишине ночи разнесся по всему дому. Не обращая внимания на шум, вызванный в доме девичьими криками, не замечая хлещущей крови, кучер восторженно погружал и вынимал свое копье в рану, и его стоны наслаждения смешивались с её жалобными рыданиями.
Наконец он вынул свое гибкое орудие. Девушка была свободна, но лишилась чувств.
Я поднимался по лестнице, когда услышал крик. Хотя я не думал о бедняжке, мне сразу же показалось, что это её голос. Я взлетел по лестнице, бросился в квартиру и в коридоре натолкнулся на бледную, трясущуюся кухарку.
«Где Кэтрин?»
«У себя в комнате, н-наверно».
«Тогда кто кричал?»
«Я… я не знаю. Может быть, она».
«Так почему же ты не пришла ей на помощь?»
«Дверь заперта», — произнесла кухарка с ужасом.
Я кинулся к двери и навалился на неё всем своим весом. «Кэтрин, открой! Что случилось?»
Услышав мой голос, бедняжка пришла в себя. Еще одним мощным ударом я сломал замок. Дверь распахнулась.
У меня хватило времени, чтобы увидеть девушку в запачканной кровью рубашке. Распущенные волосы растрепались. Глаза горели бешеным огнем. Лицо исказили боль, стыд и безумие. Она была похожа на Кассандру, изнасилованную воинами Аякса[69].
Она стояла у окна. Её взгляд с кучера переместился на меня, полный ненависти и презрения.
Теперь она узнала, что такое любовь мужчины. Девушка бросилась к окну. Я побежал к ней, но она меня опередила и выпрыгнула из окна. Ни я, ни кучер не успели ей помешать. Хотя я схватил её за край рубашки, одежда порвалась под весом тела, и я остался с клочком в руке.
Мы услышали глухой удар, крик, несколько стонов, потом тишина.
Девушка оказалась верна своему слову.
Ужасное самоубийство служанки не выходило у меня из головы несколько дней и после еще некоторое время мучило и беспокоило меня. Я не был казуистом и потому задавался вопросом, не было ли и моей вины в том, что девушка совершила столь безрассудный поступок; я пытался хоть как-то компенсировать несчастье кучера и делал все, что мог, чтобы вытащить его из беды. Кроме того, я привязался к этой девушке и действительно старался полюбить ее, так что эта смерть сильно меня расстроила.
Мой управляющий, — скорее это он распоряжался мною, а не я — им, — заметив, как расшатались мои нервы, убедил меня отправиться в короткую деловую поездку, которую иначе ему бы пришлось предпринять самому.
Все эти обстоятельства принудили меня перестать думать о Телени, который в последнее время полностью завладел моими мыслями. Посему я заключил, что совершенно забыл его, и уже поздравлял себя с победой над страстью, заставившей меня презирать себя самого.
Вернувшись домой, я не только сторонился его, но даже старался пропускать упоминания его имени в газетах; более того, если я видел его на уличных афишах, то отворачивался, хотя это имя сильно притягивало меня, настолько я боялся подпасть под его чары. Но долго ли я мог избегать его? Разве не свела бы нас снова малейшая случайность? И что тогда?…
Я убеждал себя, что его власть надо мной исчезла и что он не сможет обрести ее вновь. Дабы удвоить свою уверенность, я решил при первой же встрече с ним сделать вид, что с ним не знаком. Кроме того, я надеялся, что он уедет из города, если не навсегда, то хотя бы на некоторое время.
Вскоре после моего возвращения мы с матерью отправились в театр. Мы сидели в ложе, как вдруг дверь отворилась и в проёме появился Телени.
Увидев его, я ощутил, как побледнел, а затем зарделся; ноги мои подкосились, сердце заколотилось с такой оглушительной силой, что грудь готова была разорваться. На мгновение я почувствовал, что все мои благие намерения пошли прахом, но тут же возненавидел себя за слабость и, схватив шляпу и едва поклонившись молодому человеку, выбежал из ложи, словно безумный, предоставив матери извиняться за мое странное поведение. Не успел я выскочить из ложи, как меня потянуло обратно, и я едва не вернулся, чтобы молить о прощении. Только стыд помешал мне сделать это.
Когда я вернулся, мать с досадой и удивлением спросила, почему я был так груб с музыкантом, которого все радушно принимают и высоко ценят.
«Если не ошибаюсь, два месяца назад вряд ли кто-то мог с ним тягаться, — сказала она, — но теперь, когда пресса ополчилась на него, ему даже не кланяются».
«Пресса ополчилась на него?»
«Что?! Неужели ты не читал, с какой злобой его критикуют в последнее время?»
«Нет. У меня были дела поважнее пианиста».
«В последнее время он не в форме. Его имя несколько раз появлялось на афишах, но он не выступал. Кроме того, на последних концертах он играл очень посредственно и скучно — ничего общего с прежним блистательным исполнением».
Словно чья-то рука сжала мне сердце, но я изо всех сил постарался сохранить безразличный вид.
«Жаль, — произнес я равнодушно, — но, полагаю, дамы утешат его и тем самым затупят наконечники газетных стрел».
Мать пожала плечами и презрительно скривила губы. Либо она угадала кое-какие мои мысли, либо поняла, как горько я сожалею о том, что дурно обошелся с молодым человеком, которого — бесполезно было продолжать скрывать это или лгать самому себе — я всё ещё любил. Да, любил больше, чем раньше, любил до безумия.
На следующее утро я просмотрел все газеты, где упоминалось его имя, и обнаружил — возможно, с моей стороны тщеславно так думать, — что с того дня, когда я перестал ходить на его концерты, он играл отвратительно, и в конце концов критики, некогда бывшие снисходительными, восстали против него, стремясь внушить ему должное чувство ответственности перед публикой и перед самим собой.
Примерно через неделю я вновь пошел слушать его игру.
Когда он вошел, я удивился перемене, произошедшей в нем за столь короткое время: он был не только изможден и подавлен, но бледен, худ и выглядел больным. Казалось, за эти несколько дней он постарел на десять лет. В нем произошла та же перемена, какую мать по моем возвращении из Италии заметила и во мне, но она, разумеется, приписала ее недавно полученному шоку.
Когда Рене вышел на сцену, несколько человек попытались ободрить его аплодисментами, но тихий шепот неодобрения и едва различимое шипение, последовавшее за ним, сразу же остановили эти слабые попытки. Музыкант, казалось, был презрительно равнодушен и к тем, и к другим звукам. Он с безразличием сел, словно человек, измученный лихорадкой, но, как потом утверждал один из музыкальных критиков, в его глазах тут же загорелся огонь искусства. Он искоса взглянул на публику. Это был ищущий взгляд, полный любви и благодарности.
Он начал играть и играл не как если бы это было для него утомительно, но так, как будто изливал переполненную душу; музыка лилась словно трель соловья, который, стремясь пленить подругу, выплескивает потоки восторга в полной решимости завоевать её или умереть, отдав все силы искусству импровизации.
Не стоит и говорить, что светлая грусть его песни целиком захватила меня и заставила трепетать толпу.
Музыка стихла, и я поспешил уйти — откровенно говоря, я надеялся встретить его. Пока он играл, во мне происходила мощная борьба между сердцем и рассудком; охваченные огнем чувства вопрошали у холодного разума, какой смысл бороться с неукротимой страстью? Конечно, я готов был простить Рене все свои муки, ибо имел ли я право злиться на него?
Когда я вошел в фойе, он был первым, вернее, единственным, кого я увидел. Чувство неописуемой радости наполнило все мое существо, и сердце, казалось, рванулось навстречу юноше. Но внезапно весь мой восторг схлынул, кровь застыла в жилах, а любовь сменилась гневом и ненавистью. Рене держал под руку Брайанкорта, который бурно поздравлял его с успехом и льнул к нему, как плющ к дубу. Глаза Брайанкорта встретились с моими; его взгляд был полов восторга, мой — источал испепеляющее презрение.
Увидев меня, Телени тут же высвободился из когтей Брайанкорта и подошел ко мне. Ревность ослепила меня; я сухо и холодно поклонился ему и прошел мимо, не замечая протянутых ко мне рук
Я услышал тихий шепот присутствующих и, проходя мимо музыканта, краем глаза увидел, что он был оскорблен, что он то краснел, то бледнел, что гордость его была уязвлена. Несмотря на вспыльчивость характера, он лишь безропотно кивнул, словно говоря: «Будь по-вашему», — и вернулся к Брайанкорту, просиявшему от удовольствия.
«Он всегда был невежей, лавочником, спесивым parvenu[70]! — сказал Брайанкорт довольно громко, так, чтобы я услышал. — Не обращайте на него внимания».
«Нет, — отозвался Телени задумчиво, — это моя вина, а не его».
Он не понимал, как истекало кровью мое сердце, когда я вышел из фойе, как при каждом шаге оно рвалось назад, как хотел я вернуться и при всех броситься ему на шею и молить о прощении.
С минуту я колебался, не пойти ли к нему и не протянуть ли своей руки. Увы! Часто ли мы поддаемся горячим сердечным порывам? Разве вместо этого мы не следуем советам расчетливого, замутненного понятием долга, холодного рассудка?
Было еще рано, но я некоторое время стоял на улице и ждал, не выйдет ли Телени. Я решил, что, если он будет один, я подойду и попрошу у него прощения за грубость.
Вскоре он появился в дверях с Брайанкортом.
Моя ревность вспыхнула вновь. Я резко повернулся и пошел прочь. Больше я не хотел его видеть. Завтра я сяду в первый же поезд и уеду — куда угодно, прочь из этого мира, если это возможно.
Это состояние длилось недолго; гнев понемногу улегся, любовь и любопытство заставили меня остановиться. Я огляделся; их нигде не было; и все же я направил свои стопы к дому Телени.
Я немного вернулся, заглянул в соседние улицы; Телени и Брайанкорт исчезли.
Теперь, когда он исчез из вида, стремление найти его усилилось. Возможно, они пошли к Брайанкорту. Я поспешил к его дому.
Вдруг мне показалось, что вдалеке я увидел две похожие фигуры. Я ринулся за ними, как безумный. Я поднял воротник пальто, надвинул на уши мягкую фетровую шляпу, дабы не быть узнанным, и пошел по противоположной стороне улицы.
Я не ошибся. Они свернули в переулок; я — за ними. Куда они направляются, чего ищут в этом глухом районе?
Чтобы не привлекать их внимания, я останавливался у афиш, замедлял, а потом ускорял шаг. Несколько раз я замечал, как соприкасались их головы, потом Брайанкорт обнял Телени за талию.
Всё это было для меня горше желчи и полыни. И все же у меня было одно утешение — я видел, что Телени уступает ухаживаниям Брайанкорта, но не ищет их.
Наконец они вышли на N-скую набережную, столь оживлённую и днем и тихую ночью. Там они, казалось, искали кого-то, поскольку то и дело оглядывались, всматриваясь в прохожих и изучая людей, сидящих на лавках вдоль набережной. Я продолжал идти за ними.
Мысли мои были заняты настолько, что я не сразу заметил что рядом со мной идет неизвестно откуда появившийся мужчина. Я занервничал, ибо мне показалось, что он не только старался идти рядом, но и пытался привлечь мое внимание; он напевал и насвистывал обрывки мелодий, покашливал, прочищал горло и шаркал ногами.
Я слышал эти звуки словно сквозь пелену и не обращал на них внимания. Все мои мысли были сосредоточены на двух фигурах впереди. Мужчина же продолжал идти рядом, но вдруг резко повернулся и пристально посмотрел на меня. Я все это видел, но не придал этому никакого значения.
Он помедлил, дал мне пройти, затем ускорил шаг и вскоре опять шел рядом. В конце концов я взглянул на него. Несмотря на холод, одет он был легко: короткий черный бархатный жакет и узкие светло-серые брюки, обрисовывающие форму бедер и ягодиц, как трико.
Когда я взглянул на него, он снова пристально на меня посмотрел и улыбнулся пустой, бессмысленной, идиотской улыбкой, похожей на гримасу raccrocheuse[71]. Не переставая смотреть на меня зовущим, плотоядным взглядом, он направился на соседнюю улицу Веспасьен.
«Что во мне такого особенного, что парень так пожирает меня глазами?» — пробормотал я задумчиво.
Однако я не обернулся и продолжал идти, не обращая на него внимания и устремив взгляд на Телени.
Когда я проходил мимо следующей лавки, кто-то снова стал шаркать ногами и прочищать горло, очевидно желал заставить меня обернуться. Я обернулся. Увидев, что я смотрю на него, парень не то расстегнул, не то застегнул брюки.
Вскоре я опять услышал приближающиеся сзади шаги; человек подошел ко мне вплотную. Я почувствовал сильный запах духов — если ядовитый запах мускуса или пачули можно назвать духами.
Проходя мимо, человек слегка до меня дотронулся и извинился; это был мужчина в бархатном жакете или его Дромио[72]. Он снова пристально посмотрел на меня и ухмыльнулся. Глаза его были накрашены, щёки слегка нарумянены. Бороды не было видно вовсе. На мгновение я засомневался, мужчина это или женщина, но когда он вновь остановился перед колонной, я совершенно убедился в его половой принадлежности.
Еще один человек, тряся ягодицами, жеманной походкой прошел из-за одного из этих pissoirs[73]. Это был старый, жилистый, глуповато ухмыляющийся мужчина, сморщенный, как побитый морозом пепин. Щеки его ввалились, а выступающие скулы были багровыми; он был выбрит и пострижен и носил парик из длинных светлых, соломенного цвета локонов.
Он шел, приняв позу Венеры Медичи, — то есть одна рука лежала на промежности, а другая — на груди. Старик не только вел себя с деланной скромностью, но в нем была чуть ли не девичья застенчивость, что придавало ему вид зазывалы-девственника.
Проходя мимо, он не смотрел на меня прямо, а лишь бросал косые взгляды. Навстречу ему шел рабочий — сильный, крепкий парень, мясник или кузнец. Старик, очевидно, проскользнул бы потихоньку мимо него, но рабочий его остановил. Я не слышал их разговора, поскольку хотя они и стояли всего в нескольких шагах от меня, но говорили тем шепотом, который столь характерен для любовников. Видимо, предметом их беседы был я, ибо рабочий обернулся и пристально посмотрел на меня. Они расстались.
Рабочий прошел шагов двадцать, потом резко повернулся и направился назад по тому же тротуару, по которому шел я, вероятно желая встретиться со мною лицом к лицу.
Я взглянул на него. Это был здоровяк с крупными чертами лица — прекрасный образец самца. Проходя мимо меня, он сжал свой мощный кулак, согнул мускулистую руку в локте и сделал несколько вертикальных движений туда и сюда, похожих на работу поршневого штока, входящего и выходящего из цилиндра.
Некоторые знаки настолько ясны и выразительны, что не нуждаются в пояснении. Жест рабочего был именно таков.
Теперь я понял, кем были все эти ночные тени. Почему они так упорно на меня смотрят? И что означают все эти уловки, которыми они пытаются привлечь мое внимание? Может быть, мне всё это снится? Я оглянулся. Рабочий остановился и повторил свою просьбу в иной форме. Он сжал левый кулак, сунул указательный палец правой руки в отверстие, образованное пальцами левой руки, и стал двигать им взад-вперед. Жест был грубым и недвусмысленным. Я не ошибся. Я поспешил прочь, размышляя о том, в самом ли деле Содом и Гоморра были уничтожены огнем и серой.
Став старше, я узнал, что в каждом большом городе есть свои места — площадь или парк — для подобных развлечений. А что полиция? Полиция смотрит на это сквозь пальцы до тех пор, пока не будет совершено какое-нибудь чудовищное преступление, ибо перекрывать жерла вулканов весьма небезопасно. Поскольку публичные дома с проститутками-мужчинами запрещены, приходится терпеть существование подобных мест свиданий, иначе все вокруг превратится в современные Содом и Гоморру.
— Что?! Такие города существуют и в наши дни?
— Конечно! С возрастом Иегова стал опытнее. Он научился понимать своих детей лучше, чем во дни оны, и либо Он стал истинно терпимым, либо, как Пилат, умыл руки[74] и совсем отвернулся от них.
Сначала я почувствовал глубокое отвращение, увидев, как этот старый мальчик на содержании снова проходит мимо меня, с предельной скромностью убирает руку с груди, засовывает костлявый палец себе в рот и двигает им в той же манере, в какой рабочий двигал рукой, пытаясь при этом придать своим движениям девичью застенчивость. Как я узнал позже, он был pompeur de dard[75] то есть я назвал бы его «спермососом». Это было его специальностью. Он занимался этим из любви к ремеслу, и многолетний опыт сделал из него настоящего мастера своего дела. Во всех других отношениях он, по-моему, жил отшельником, и позволял себе только одну слабость — тонкие батистовые носовые платки с кружевом или вышивкой; ими он обтирал орудия своих поклонников после того, как заканчивал работу.
Старик направился к реке, явно приглашал меня на полуночную прогулку в тумане под сводами моста или в каком-нибудь ещё глухом углу или закоулке. Оттуда вышел еще один мужчина; он оправлял одежду и чесал зад, как обезьяна. Несмотря на то, что эти люди вызывали у меня чувство гадливости, картина была для меня настолько новой, что, должен сказать, я весьма ею заинтересовался.
— А как же Телени?
— Я был так поглощен наблюдениями за полуночными странниками, что совершенно потерял из виду и его, и Брайанкорта. Но вдруг я снова увидел их.
С ними был молодой, щеголеватого вида сублейтенант-зуав и стройный смуглый юноша, по-видимому, араб.
Их встреча не была похожа на любовную. Солдат развлекал друзей, оживленно о чем-то болтал, и по нескольким словам, долетевшим до меня, я понял, что тема беседы была интересной. Когда они проходили мимо скамеек, расположившиеся на них парочки слегка подталкивали друг друга локтем, будто были знакомы с путниками.
Проходя, мимо них, я вжал голову в плечи и спрятал лицо в воротник. Я даже прикрыл лицо носовым платком. Но, несмотря на все принятые мной меры предосторожности, Телени, казалось, узнал меня, хотя я шёл, не обращая на него ни малейшего внимания.
Я слышал их весёлый смех; в моих ушах всё ещё звучало эхо гадких слов; изнеженные, женоподобные мужчины бродили по улицам, пытаясь соблазнить меня своими отвратительными уловками.
С тяжёлым сердцем, разочарованный, полный ненависти к себе и к ближним, я поспешил прочь. Я спрашивал себя, чем я лучше всех этих почитателей Приапа, погрязших в пороке. Я тосковал по любви человека, для которого значил не больше, чем любой из этих содомитов.
Было поздно, и я шел, в точности не зная, куда приведут меня ноги. Чтобы добраться до дому, мне не нужно было переходить через мост, тогда зачем же я это сделал? Я обнаружил, что стою на середине моста и бессмысленно смотрю в пустое пространство.
Река, словно серебристый пролив, разделяла город на две части. С обеих сторон из тумана поднимались огромные мрачные дома; расплывчатые очертания куполов, смутные контуры башен, окутанные туманной дымкой гигантские шпили, дрожа, взмывали к облакам и растворялись в тумане.
Внизу блестела холодная, открытая всем ветрам, шумная река; она все убыстряла и убыстряла свое течение, как будто раздражаясь тем, что не может превзойти в скорости саму себя, и, закручиваясь в крошечные буруны, терлась о своды, преграждавшие ей путь, а затем злобными вихрями уносилась прочь; темные опоры моста черными, как смоль, клочками отражались в сверкающих, покрытых рябью водах.
Глядя на эти беспокойные танцующие тени, я видел мириады огненных змееподобньх эльфов, скользящих между ними; они подмигивали мне, манили к себе, кружась и качаясь на гребнях реки и искушая меня обрести покой в этих дающих забвение водах.
Они были правы. Под этими темными сводами, на мокром мягком песчаном дне кружащейся в водовороте реки должно быть покойно.
Какими глубокими, какими бездонными казались эти воды! Окутанные легким туманом, они были полны очарования бездны. Почему бы мне не найти в них тот бальзам забвения, который единственно мог облегчить головную боль и унять огонь в груди?
Но почему нет? Не потому ли, что Всемогущий запретил самоубийство в своих заповедях? Как, когда и где? Своим огненным перстом, когда произвел coup de theatre[76] на горе Синай? Если так, то зачем он посылал мне испытания, которые я не в силах выдержать? Разве отец станет искушать возлюбленное дитя своё ослушаться только для того, чтобы насладиться своей карой? Разве мужчина станет лишать невинности собственную дочь не из похоти, а затем лишь, чтобы бросать ей злобные — упреки в нецеломудрии? Если такой человек и существовал когда-либо, он был создан по образу и подобию Иеговы.
Нет, жить стоит только тогда, когда жизнь приносит радость. В тот момент она была мне в тягость. Страсть, которую я старался потушить и которая тлела во мне, вспыхнула с новой силой и овладела мною целиком. Это преступное чувство можно было побороть только другим преступлением. В моем случае самоубийство было не только позволительным, но достойным похвалы и даже героическим.
Что говорится в Евангелии? «Если глаз твой…» — и так далее.
Все эти мысли кружили в моей голове, как маленькие огненные змейки. Из тумана, словно возникший из дымки ангел света, Телени, казалось, пристально смотрел на меня своим глубоким, печальным, задумчивым взглядом; внизу стремительные воды звали меня сладким манящим голосом сирены.
Я почувствовал, как закружилась голова. Я терял сознание. Я проклинал этот прекрасный мир — этот рай, который человек превратил в ад. Я проклинал наше полное предрассудков общество, которое в лицемерии лишь процветает. Я проклинал нашу вредоносную религию, которая накладывает вето на все чувственные наслаждения.
Я уже взбирался на парапет, решив обрести забвение в этих мрачных, как Стикс[77], водах, как вдруг в меня крепко вцепились две сильные руки.
— Это был Телени?
— Да. «Камиль, любовь моя, душа моя, вы с ума сошли?» — произнес он, задыхаясь.
Мне все это снится? Неужели это он, Телени? Кто он — мой ангел-хранитель или демон-искуситель? Я окончательно сошел сума?
Эти мысли промелькнули одна за другой и совершенно сбили меня с толку. Однако через мгновение я понял, что это не сон и я не сошел с ума. Передо мною стоял Телени — из плоти и крови, ибо мы крепко сжимали друг друга в объятиях, и я чувствовал его всем телом. Я очнулся от ночного кошмара.
Пережитое мною нервное напряжение и наступившая затем слабость и, кроме того, его крепкие объятия породили во мне ощущение, что наши тела прочно соединились и слились в единое целое.
В этот момент я испытал очень странное чувство. Хотя мои руки блуждали по его голове, шее, плечам, рукам, я совершенно не ощущал; мне даже казалось, что я трогаю свое собственное тело. Наши пылающие лбы были прижаты друг к другу, и вздувшиеся трепещущие вены казались мне моим собственным неровно бьющимся пульсом.
Инстинктивно, даже не ища друг друга, наши губы единодушно слились. Мы не целовались, но наше дыхание вернуло к жизни оба наши существа.
Некоторое время я был как в тумане; я чувствовал, как угасали силы, но обладал достаточной энергией, чтобы понять, что ещё жив.
Внезапно всё моё тело сотряслось, словно от мощного удара; от сердца к мозгу хлынул обратный поток. Каждый мой нерв трепетал; казалось, меня с головы до ног кололи острые иглы. Мы отстранились друг от друга, но теперь наши губы соединились с вновь пробужденным вожделением. Наши жаждущие слияния рты прижались друг к другу и принялись тереться друг о друга с такой неистовой силой, что из них начала сочиться кровь; казалось, эта влага хлынула из наших сердец, дабы в этот священный момент справить свадебный обряд древних племен — единение двух тел — через причастие не символическим вином, но самой кровью.
Некоторое время мм пребывали в состоянии всепоглощающего исступления, с каждой секундой испытывая все более восхитительное, сводящее с ума наслаждение от поцелуев; они доводили до безумия, разжигая пламя, которое невозможно было укротить, и возбуждая голод, который невозможно было утолить.
Эти поцелуи были квинтэссенцией любви. Все, что было в нас возвышенного — сама наша сущность, — поднималось с наших губ как пары эфирной, пьянящей, божественной жидкости.
Затихшая, смолкшая природа, казалось, затаив дыхание, наблюдала за нами, ибо на земле ей редко доводилось — если вообще доводилось — видеть столь исступленное блаженство. Я был подавлен, сломлен, разбит. Земля плыла у меня перед глазами, уходила из-под ног. У меня больше не было сил стоять. Я чувствовал дурноту и слабость. Я умирал? Если так, то смерть — самый счастливый момент в нашей жизни, ибо такое наслаждение нельзя испытать дважды.
Долго ли я был без сознания? Не могу сказать. Знаю только, очнулся средь бури; вокруг бурлила вода. Понемногу я пришёл в себя и попытался высвободиться из его объятий.
«Оставьте меня! Оставьте меня в покое! Почему вы не дали умереть? Этот мир мне отвратителен, так зачем влачить жизнь, которую я ненавижу?»
«Зачем? Ради меня».
Потом он стал нежно шептать на своем незнакомом мне языке какие-то волшебные слова, которые врезались мне в душу. Затем он добавил: «Мы созданы друг для друга природой; зачем же противостоять ей? Я могу обрести счастье в вашей и только в вашей любви. Не только мое сердце, но моя душа томится по вашей душе».
Собрав все свои силы, я оттолкнул его и отшатнулся сам. «Нет, нет! — закричал я. — Не искушайте меня; я этого не выдержу. Лучше дайте мне умереть».
«Да будет воля твоя, но мы умрем вместе, чтобы хотя бы в смерти быть неразлучными. Существует жизнь после смерти; может быть, хоть там мы сможем соединиться, как Франческа Данте и ее возлюбленный Паоло[78]. Вот, — сказал он, разматывая шелковый шарф, завязанный вокруг пояса, — давай привяжемся им плотно друг к другу и прыгнем в воду».
Я взглянул на него и содрогнулся. Такой молодой, такой красивый — и я должен его убить! Образ Антиноя — каким я видел его, когда впервые слушал игру Телени, — возник передо мною.
Он крепко завязал шарф на талии и собирался опоясать им меня.
«Давайте».
Жребий был брошен. Я не имел права принимать от него такую жертву.
«Нет, — промолвил я, — будем жить».
«Жить, — отозвался он, — и что тогда?»
Некоторое время он молчал, словно ожидал ответа на вопрос, не оформленный в слова. В ответ на его немой призыв я протянул к нему руки. Он — будто испугавшись, что я ускользну от него, — сжал меня в объятиях со всей силой необузданного желания.
«Я люблю вас! — зашептал он. — Я безумно люблю вас! Я больше не могу без вас жить».
«Я тоже, — ответил я чуть слышно, — я тщетно пытался избавиться от своей страсти, но теперь отдаюсь ей, отдаюсь не покорно, а с радостью и нетерпением. Я ваш, Телени! Я счастлив быть вашим, только вашим, вашим навсегда!»
В ответ я услышал лишь хриплый, сдавленный крик, вырвавшийся из самых глубин его души; глаза его вспыхнули огнем; желание превратилось в неистовую страсть, страсть дикого зверя, поймавшего свою жертву, страсть одинокого самца, нашедшего наконец подругу. Однако в его пыле было нечто большее; в нем была душа, рвущаяся навстречу другой душе. Это было томление чувств и безрассудное упоение разума.
Можно ли было назвать похотью этот нестерпимый, неугасимый огонь, охвативший наши тела? Мы впились друг в друга с такой жадностью, с какой голодный зверь вцепляется в пожираемую им еду. Мы целовались со всё возрастающей ненасытностью, и мои пальцы перебирали завитки его волос и гладили нежную кожу его шеи. Мы плотно прижимались друг к другу ногами, и его фаллос, находившийся в состоянии сильной эрекции, терся о мой, не менее твердый и непреклонный. Мы, однако, непрерывно меняли позы, дабы как можно крепче прильнуть друг к другу всем телом, и целовали, обнимали, сжимали, поглаживали и кусали друг друга; и так, стоя на мосту среди сгущающегося тумана, мы, должно быть, походили на две проклятые души, обреченные на вечные муки.
Десница Времени замерла; и мы, наверное, продолжали бы распалять друг в друге неистовство желания до тех пор, пока совершенно не лишились бы чувств, — ибо оба находились на грани безумия, — если бы не одно пустячное событие.
Запоздалый кеб, изнуренный дневным трудом, медленно тащился восвояси. Кучер спал на козлах. Бедная, измученная кляча, голова которой свисала чуть ли не до колен, тоже дремала; может быть, ей снился никем не прерываемый отдых, свежескошенное сено и сочные цветущие пастбища ее юности. Даже монотонный стук колес нагонял сонливость своим мягким, равномерным, медлительным похрапыванием.
«Идемте ко мне, — сказал Телени тихим, дрожащим от волнения голосом. — Идемте в мою постель», — добавил он мягким, приглушенным, умоляющим тоном любовника, желающего, чтобы его поняли без слов. В ответ я лишь сжал его руки.
«Вы пойдете?»
«Да», — прошептал я едва слышно.
Этот тихий, нечленораздельный звук был горячим выдохом безумного желания; это односложное слово выразило радостное согласие выполнить его пылкую просьбу.
Он окликнул проезжающего мимо извозчика, однако разбудить его и объяснить, чего мы от него хотим, удалось не сразу.
Садясь в кеб, первое, о чем я подумал, было то, что через несколько минут Телени станет моим. Эта мысль подействовала на мои нервы как электрический ток, и я задрожал с головы до ног.
Мне пришлось проговорить слова: «Телени станет моим», — чтобы поверить в это. Он, казалось, понял беззвучное шевеление моих губ, потому что сжал мою голову руками и принялся осыпать меня поцелуями. Затем, словно почувствовав угрызения совести, он спросил: «Вы не раскаиваетесь?»
«Как я могу?»
«И вы будете моим, и только моим?»
«Я никогда не принадлежал никакому другому мужчине и никогда не буду».
«Вы всегда будете любить меня?»
«Вечно».
«Мы отдадимся друг другу, это и будет нашей клятвой», — сказал он.
Он обнял меня и прижал к груди. Я обхватил его руками. В мерцающем, тусклом свете каретных фонарей я видел, как его глаза загорелись огнем безумия. Губы его, пересохшие от долго подавляемой чувственной жажды, от скрываемого желания обладания, с болью и мукой потянулись к моим губам. Мы снова вбирали существо друг друга через поцелуй, поцелуй еще более крепкий, — если такое возможно, — нежели предыдущий. Какой это был поцелуй!
Плоть, кровь, мозг и эта неясная, неуловимая часть нашего существа, казалось, слились воедино в этом не поддающемся описанию поцелуе.
Поцелуй — нечто большее, чем первый чувственный контакт двух тел; это выдох двух влюбленных душ.
Но преступный поцелуй, которому долгое время сопротивляешься, с которым борешься, а значит, жаждешь его, — нечто большее; он сладок, как запретный плод; это горячие угли на губах, это факел, что ярко пылает и превращает кровь в расплавленный свинец или горячую ртуть.
Поцелуй Телени сильно возбуждал меня, и я нёбом чувствовал его чудесный вкус. Нужна ли была клятва, когда мы отдавались друг другу в таком поцелуе? Клятва — это обещание губ, которое может быть забыто и часто забывается, а такой поцелуй остается с вами до самой смерти.
В то время как наши губы сливались в поцелуе, рука Телени медленно и незаметно расстегнула мои брюки и, крадучись, проскользнула в прорезь, инстинктивно отодвигая все преграды, пока не добралась до твердого, напряженного, ноющего фаллоса, который пылал, словно раскаленный уголь.
Это сжатие было нежным, как прикосновение ребенка, искусным, как ласки шлюхи, и сильным, как хватка фехтовальщика. Едва он дотронулся до меня, я вспомнил слова графини.
Как все мы знаем, некоторые люди привлекают нас больше, чем другие. И более того, тогда как одни притягивают, другие отталкивают нас. От пальцев Телени — по крайней мере, мне так казалось — исходили мягкие, гипнотические, приносящие наслаждение флюиды. Даже простое прикосновение к его коже заставляло меня трепетать от восторга.
Моя рука робко последовала примеру его руки, и, должен признаться, удовольствие, которое я испытал, лаская его, было необыкновенным.
Наши пальцы почти не двигали кожу пенисов, но нервы были столь напряжены, возбуждение достигло такой степени, а семенные каналы наполнились настолько, что мы почувствовали, как семя переливается через край. На мгновение меня пронзила острая боль где-то у корня пениса, вернее, внутри самого ствола, после чего сок жизни начал медленно-медленно вытекать из семенных желез; он проник в округлое расширение уретры, поднялся по узкой трубке, подобно тому, как ртуть поднимается в столбике термометра, а вернее, как раскаленная лава — в кратере вулкана.
Наконец он достиг вершины; отверстие широко раскрылось, крошечные губки раздвинулись, и, из них начала сочиться густая, вязкая, жемчужного цвета жидкость. Это был не стремительный поток, а огромные, появляющиеся через некоторые промежутки времени горячие капли.
С каждой каплей, вытекающей из тела, меня все сильнее охватывала дрожь, которая становилась просто невыносимой; она началась с кончиков пальцев рук и ног и, особенно, с самых глубинных клеток мозга. Костный мозг в позвоночнике и во всех костях, казалось, растопился, и когда другие потоки — либо циркулирующие с кровью, либо стремительно несущиеся по нервным волокнам, — встречались в фаллосе (этом маленьком орудии из мышц и кровяных сосудов), меня била ужасная дрожь; это была конвульсия, уничтожающая и дух, и плоть, это были трепет и восторг, которые в большей или меньшей степени испытал каждый, — дрожь, зачастую слишком сильная, чтобы быть приятной.

Страницы:
1 2
Вам понравилось? 41

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

4 комментария

+
2
Сергей Греков Офлайн 24 мая 2018 18:23
То ли это очень плохой перевод, то ли вообще подделка и писал отнюдь не Уайльд, но мне этот странный опус категорически не нравится!
+
2
Rasskasowa Офлайн 25 мая 2018 01:27
Цитата: Сергей Греков
То ли это очень плохой перевод, то ли вообще подделка и писал отнюдь не Уайльд, но мне этот странный опус категорически не нравится!

Может даже у известных авторов есть странные или не совсем удачные опусы?
+
2
Сергей Греков Офлайн 25 мая 2018 08:12
Цитата: Rasskasowa
Цитата: Сергей Греков
То ли это очень плохой перевод, то ли вообще подделка и писал отнюдь не Уайльд, но мне этот странный опус категорически не нравится!

Может даже у известных авторов есть странные или не совсем удачные опусы?

Всякое бывает, конечно, только тут все это и на Уайльда-то непохоже, разительно отличается язык от остального, им написанного. Больше похоже на современную мистификацию.
+
2
Сергей Греков Офлайн 20 ноября 2018 01:06
Еще раз перечел с отвращением: никакой это не Уайльд!!!
Наверх