Капитан А.
От Волги до Дона
Аннотация
Март 1944 года, лагерь для военнопленных на северном Урале. Молодой лейтенант, признанный негодным к службе из-за ранения и пленный солдат вермахта работают вместе в лагерной библиотеке.
Март 1944 года, лагерь для военнопленных на северном Урале. Молодой лейтенант, признанный негодным к службе из-за ранения и пленный солдат вермахта работают вместе в лагерной библиотеке.
Примечания автора: Песня «От Волги до Дона» написана в 1951 году, но автору очень хотелось использовать именно ее. Так же есть другие неточности и условности, не влияющие на сюжет.
========== 1. ==========
В Москве уже бежали ручьи по улицам и птицы пересвистом праздновали окончание холодов и голода, а здесь, на северном Урале, лежали сугробы в человеческий рост и белые шапки оттягивали вниз ветви вековых елей. Весной даже не пахло. Только поверхность снега стала чуть ноздреватой и кое-где покрылась корочкой льда, это и были первые признаки приближающейся оттепели.
Иван, хромая сильнее прежнего, шел по узкой тропе, протоптанной в снегу. Его палка проваливалась в снег, и на ногу приходилось нагрузка куда больше обычного. Но хоть не холодно, и то хорошо. Пока ехал сюда, наслушался про сорокоградусные морозы до апреля и про то, что чай в стакане замерзает, стоит его на стол поставить. В лагере было пусто – все работали, но спрашивать дорогу Ивану необходимости не было – и так все ясно, как махнули ему от КПП на эту тропинку, так он по ней и идет. Комендант лагеря и охрана, надо думать, вон в тех двухэтажных бараках живут, значит и ему туда же.
Он толкнул тяжелую деревянную дверь, обитую войлоком. Остановился, озираясь – коридор тянулся в обе стороны: выкрашенные синей краской стены, лампы под потолком, истертые доски пола.
– Там веничек лежит, – крикнул кто-то из-за ближайшей полуоткрытой двери. – Веник! Лежит! Ферштейн? Сколько раз можно повторять…
Иван обернулся, но кроме него, в коридоре никого больше не было.
– Вы это мне?
– Ну, ты ж валенки не обстукал, как заходил! Значит, тебе. Ты ж свой, русский, так чего валенки не стучишь, а? Из нового наряда, что ли? Я думал, из хора кто…
Иван взял куцый веник и обмел им заснеженные валенки. Зря сразу не догадался, что может натоптать. Когда он разогнулся, перед ним стоял невысокий плотный мужичок лет сорока с жесткими рыжеватыми усами и наголо бритым черепом. Под расстегнутой безрукавкой из овчины виднелась гимнастерка, но звание Иван определить не смог. Выпрямился, чуть пристукнул друг об друга подошвами валенок.
– Здравствуйте! – протянул мужик. – Товарищ Истомин, Иван Александрович? Это вы у нас, значит, по художественной части? А я Антипин. Старшина Антипин, вроде как завхоз здесь, ну и так, по всем вопросам, значит, тоже ко мне.
– Точно так, – улыбнулся Иван. – Истомин. Только я не совсем по художественной, а…
– Знаю, знаю, – махнул рукой Антипин. – Политинформацию будешь среди бойцов и прочих сотрудников проводить. Дело важное. Ну и библиотеку тебе поручим. Заходи, давай, ко мне в кабинет, чаю выпьем. Замерз, небось? Тут, парень, не Москва тебе… Сибирь!
Антипин говорил много и быстро, и так же проворно двигался, несмотря на грузность и кажущуюся неповоротливость. Самовар он держал горячим, и Иван не успел раздеться и присесть на шаткий стул, как Антипин поставил перед ним стакан чаю в красивом железном подстаканнике, придвинул блюдце с колотым сахаром. Сам сел напротив, с шумом прихлебнул из стакана и снова заговорил. Товарища Истомина они ждали еще вчера, он даже на станцию посылал рядового с лошадью, кто ж знал, что поезд так надолго встанет на разъезде под Веселовкой. Ну, хоть и с приключениями, а хорошо, что добрался товарищ. Ногу-то на фронте повредил?
– Да, – ответил Иван. – Три месяца как. Вот, комиссовали… условно годен. Значит, к вам. Пока.
– А что это пока? – возмутился Антипин. – У нас тут хорошо, а толковых офицеров нет, все на фронте, фашистов бьют, значит, – он хмыкнул. – А тут тоже люди нужны, и чтобы с понятием были, а то присылают кого попало и потом творится черт знает что, не лагерь, а бардак. Пока начнете, а там и художественной частью займетесь
Иван кивнул. Он не был уверен, что он «с понятием» и в любом случае собирался через несколько месяцев повторно проходить комиссию. Как же там без него ребята? Никак. Но Антипину это знать было совсем необязательно.
За стеной неожиданно громко и раскатисто заиграл баян, Иван от неожиданности вздрогнул и обернулся.
– Это у нас хор репетирует напротив, – махнул рукой Антипин. – К празднику. Бездельники… нарочно поют как попало, чтобы репетиций побольше ставили. Ну и Майков опять же, готов целыми днями репетировать.
– От Волги, до Дона в широких степях, – зазвучал, перекрывая музыку, звонкий, сильный голос и Иван успел удивиться, откуда здесь русский запевала, если бы тот не споткнулся на последнем слове. Степьях. Значит, немец.
Ночные туманы лежат на холмах.
От Волги до Дона, казачьей реки
На этом месте уже вступил хор и наваждение рассеялось – пели пленные немцы хоть и старательно, но «не по-нашему». Чужие слова, чужой язык. Потом снова вступил солист.
– Что, хорошо поет? – сказал Антипин. – Ну, за лишнюю пайку кто угодно запоет. В хор попасть – это у них вроде высшей награды.
– Кто это? – спросил Иван. Раз уж ему быть «заодно по художественной части», то хорошо бы знать. И откуда русский знают?
– Хеннеберг это, Вальтер или Вернер, не помню. Солист наш очередной. Майков его выбрал, вот, поет пока. – Антипин почему-то скривился, будто говорил о чем-то неприятном. – Они тут у него и поют, и в театре играют. Артисты. Русский они не знают. Вызубрили песню, и только. Посмотреть хочешь? Пойдем-ка.
Он, не дожидаясь ответа, резво поднялся, вышел в коридор и, приоткрыв дверь напротив, поманил Ивана.
Пение звучало теперь громче, несколько человек довольно слаженно, хоть и без особого огонька выводили про казачью степь. Иван подошел, встал рядом с Антипиным. Музыка прервалась, голоса тоже смолкли, но Антипин замахал руками и крикнул:
– Пойте, пойте, это я товарищу Истомину показываю…
Баянист снова сыграл вступление.
От Волги до Дона…
Иван заглянул в комнату. Примерно с десяток немцев стояло рядком, у стены, а еще один, с баяном, сидел на табурете, поставив ногу на березовое поленце. Напротив хора, развалившись на скамейке, сидел офицер НКВД и отбивал такт рукой по колену. Немцы были самые обычные – Иван их уже навидался в тылу: старых и молодых, белобрысых, темных и рыжих, в потертой форме с заплатами, а то и в штатском, растерявших всю былую самоуверенную наглость. Правда, эти все были совсем молодые парни, наверное, они поют лучше. А может, с ними работать проще.
Солист стоял чуть впереди и глядел прямо перед собой, в дальнюю стену, словно вообще ничего не видел, и ему было все равно. И напряженное, застывшее лицо тоже было, как у незрячего.
Соленый суглинок, седые пески
От Волги до Дона, казачьей реки.
Разбужены степи, железо гремит…
У него были светлые, но какие-то тусклые волосы, стриженные над ушами и сзади по-армейски коротко, пустые серые глаза и бледные, обветренные губы. Нижняя то ли треснула посередине, то ли была разбита. Худые руки опущены вниз, сжимают форменную пилотку. Одет он, как и остальные, был в военную форму вермахта, но на локтях топорщились неумелые заплатки из другой ткани.
– Вы сдохли, что ли, уже? – послышался резкий голос и пение оборвалось. Говоривший резво поднялся со своей скамейки.
– Плохо, плохо. Нихт гуд, шлехт! Радостнее надо петь. Фройде. Ферштейн? Фройде!
Он прошел мимо строя, на Антипина с Иваном даже не взглянув, и взмахнул рукой:
– Еще раз, сначала, и чтоб я радость слышал! Без ужина оставлю всех, скоты. Приготовились, и…
Они вышли. За спиной Ивана снова раздалось: «От Волги до Дона», и сейчас ему ясно послышалось «до дома». От Волги, значит. А ведь многие из них там были. Прошли от Дона до Волги, сжигая все позади себя, превращая цветущий край в пепелище.
– Вот такой у нас хор, а это был сам товарищ Майков, значит. Вы еще познакомитесь, как они закончат. Руководит у нас здесь досугом… можно и так сказать. Пока. Переводят его, говорят, скоро, так что придется и вам поработать, пока замену не пришлют. Ну, там видно будет. Еще есть оркестр у нас свой. Ну и художника я тебе пришлю, тебе ж нужно будет оформлять библиотеку и там… наглядные пособия рисовать, плакаты опять же. Найдем художника, найдем, – бубнил Антипин.
Иван кивнул. Он очень устал и хотел только одного – поскорее оказаться дома. Точнее, в той комнате, которая станет ему домом на ближайшие полгода.
С Майковым Иван познакомился на следующий день, и не только с ним – небольшая администрация лагеря устроила в честь прибытия Истомина целый праздник с угощением и музыкой. Граммофон играл «Синий платочек» и «Утомленное солнце», и все мужчины по очереди танцевали с тетей Пашей и Любой – поварихами с пищеблока. Истомин предпочел бы пригласить Анну Васильевну, лагерного врача, но та сказала, что больше не танцует. «Муж у нее, два месяца назад…» – шепнул ему на ухо Антипин.
Ивану выделили отдельную комнату в доме администрации – угловую, и потому холодную, но на фронте приходилось и не так мерзнуть, так что он не жаловался. Тем более что почти все время Иван проводил в «Доме культуры» – так назывался административный барак на территории лагеря, а он отапливался прекрасно. Здание было добротным, хоть и неказистым с виду, и Антипин утверждал, что осталось оно еще от того, другого лагеря, который был здесь до сорок первого года и потом полным составом переведен куда-то на восток.
Библиотека здесь была скудной, и большинство книг оказалось на русском языке, что делало ее малопригодной для военнопленных. Но Истомин рассудил, что читать не мешает и охране, и несколько дней занимался сортировкой книг по стеллажам и созданием учетного журнала. На видное место выставил сочинения Маркса на немецком и стихи, а пустые полки решил завесить потом самодельными агитационными плакатами и стенгазетой, для создания которых Антипин и обещал ему художника.
Если бы не эта, новая для него, работа, и не хор, который пел за соседней стеной по несколько часов в день, Иван бы снова начал тонуть в том гнетущем чувстве тоски и одиночества, которое съедало его в госпитале. Голос же Вальтера или Вернера Хеннеберга завораживал его настолько, что слушать репетиции Иван согласен был часами, хоть репертуар и оказался однообразен. Майков, видимо, относился к категории тех, кто добивается идеального выполнения любой задачи, и потому пытался довести пусть четыре песни, но до совершенства. Иногда он оставался допоздна, запираясь с Хеннебергом в актовом зале и Антипин, которому почему-то это очень не нравилось, кривился и морщился, оставляя ему ключи.
Как-то Иван спросил, чем так плохи репетиции, ну, кроме того, что не положено оставаться наедине с пленным без охраны. Антипин снова скривился так, будто съел что-то кислое, и буркнул из-под усов, чтобы Иван не лез в это дело и не связывался с Майковым, себе дороже. «Сам понимаешь, желающих попасть в теплое место много, а Майков такой один. А связываться с ним никто из нас не станет, а то, как бы не оказалось вперед, что ты да я, сами кругом виноваты». Истомин не понял ничего, кроме того, что завхоз намекает на какие-то нечистые махинации. В принципе, с пленных мало чем можно было поживиться, но получают же некоторые их них деньги и посылки из дома. Правда, это не немцы, а румыны, но черт его знает.
Он только больше уверился в этом предположении, когда через несколько дней вместо голоса Хеннеберга услышал другой. Антипин на это только рукой махнул:
– Не первый раз. Нарепетировались, значит.
– Этот длинный поет хуже, у него же слуха нет, – сказал Иван, сам не слишком в этом разбиравшийся.
– Главное, чтобы энтузиазм был, а слух… это у нас необязательно. Не консерватория, поди. Вот так и в жизни оно всегда – то ты в малине песни поешь, а завтра уже на лесоповале.
Хеннеберга Иван встретил спустя неделю. Тот медленно брел мимо «Дома Культуры», опустив голову и прижимая к груди левую руку. Ладонь до самых пальцев была замотана свежими бинтами, и они резко выделялись на фоне грязно-серой шинели. Значит, из медпункта идет, возвращается в барак. А ходят они тут все медленно, силы берегут, да и куда теперь торопиться.
– Эй, стой! – окликнул его Иван. Хеннеберг остановился, не оглядываясь, потом медленно развернулся и подошел к нему. Встал, опустив голову и уставившись куда-то на валенки Ивана.
– Ты… рисовать умеешь? – спросил Иван, запоздало подумав, что тот может и не понять, а как это будет по-немецки, он не знал. Школьный курс давно вылетел у него из головы, оставив на память только рассказ про Анну и Марту, которые шпарцирен и баден. Рисованием эти две дурехи на страницах учебника не занимались.
– Was? – переспросил Хеннеберг, поднимая голову. У него были голодные, прозрачные глаза и синие от холода губы. – Рьисовать?
– Да, рисовать. Писать красками. Шрайбен кисточкой. Понимаешь?
Хеннеберг покачал головой. То ли не умеет, то ли не понял.
– Пойдем, покажу о чем речь, сразу поймешь, – Иван взял его за плечо и подтолкнул к двери. Раз Майкову можно забирать кого угодно для хора, то и он ничем не хуже. К тому же, с такой рукой Хеннеберг все равно не выйдет на работу в ближайшие дни.
Они двинулись по коридору, немец шел впереди, не оборачиваясь, Иван следом. У двери Хеннеберг встал и чуть посторонился, дожидаясь, пока Иван отопрет дверь.
В библиотеке было жарко натоплено, березовые дрова в печке давали сухое ровное тепло. На полу лежал раскатанный во всю длину рулон красной материи – будущий транспарант, который повесят над центральным входом. Иван не собирался ничего рисовать, он лишь примерялся пока, хватит ли выделенного Антипиным, или нужно сразу просить еще.
– Раздевайся, здесь тепло, – сказал Истомин, вешая свой тулуп на гвоздь и снимая портупею. Он уселся на жесткую кожаную кушетку, служившую ему иногда и постелью, если спал здесь днем. После фронта он все никак не мог выспаться, просыпаясь по ночам от собственного крика и пытаясь поднять взвод в атаку. – Как тебя зовут?
– Вальтер Хеннеберг, – ответил тот. Потом начал неловко, одной рукой, расстегивать пуговицы на шинели. Медленно, очень медленно. То ли не хотел этого делать, то ли успел где-то сильно замерзнуть. Иван его не торопил.
– Что с рукой?
– А? – Хеннеберг нахмурился, подбирая слова. – Ударил. Сегодня.
– Чем?
– Топором. Йохан ударил топором. Думал – дрова, но ударил меня.
– Ясно, – сказал Иван. Кто бы ни был этот Йохан, либо он толком не умеет держать топор, либо Хеннеберга задело совсем немного: пальцы у того все были на месте, да и кровь на бинтах выступила еле заметным пятнышком. Либо Вальтер Хеннеберг врет. И склонялся Иван именно к последнему. Потом можно будет уточнить в медпункте, что там с ним такое. Возможно, если бы не эта ложь, то Иван не стал бы начинать. Но теперь он словно чувствовал себя свободным, и мог проверить, наконец, что же такое Майков делает со своими артистами, что приводит Антипина в такую ярость. Если здесь, в лагере, процветают неуставные отношения, или вымогательство, или еще что, то как раз Иван мог бы решить эту проблему раз и навсегда. Майков ему не друг и не товарищ, оставаться здесь он тоже не собирается, следователей НКВД не боится.
– Мне нужен художник, – медленно сказал Иван. – Который будет рисовать. Здесь, в тепле. Вместо работы. Лишний паек и все такое. Понимаешь?
Хеннеберг кивнул:
– Да, херр офицер.
– Майков сказал мне про тебя, – тут Иван уже вступил на скользкую дорожу, но, видимо, попал: у немца дернулся угол рта и глаза на мгновение широко расширились. – И я решил, что это мне подходит. Что ты для него делал, пока пел в хоре?
Вальтер Хеннеберг молчал, глядя прямо перед собой и лицо у него снова было таким, каким Иван его увидел в первый раз – застывшим и бледным.
– Ну? – спросил Иван, уже злясь на себя за этот дурацкий допрос. Может, он половины слов не понимает.
– Делать? – глухо переспросил Вальтер.
– Да, делать. Что ты для него делал?
Хеннеберг снял расстегнутую шинель и бросил ее на пол у входа, там, где стоял. Сделал два шага к диванчику, на котором сидел Истомин, остановился, пристально глядя на него. Первый раз за все время, что он был здесь, Иван видел, чтобы кто-то из военнопленных не отводил глаз, но вызова в этом взгляде не было. Потом Хеннеберг словно что-то решил для себя, вздохнул и пробормотал:
– Na, gut…
И почти сразу опустился перед Иваном на колени. Истомин даже вздрогнул. Вот оно что, значит… денщика себе завел Майков, прислугу. Сейчас этот Хеннеберг начнет снимать с него валенки, потом китель почистит, чаю принесет. Позор какой для советского офицера, с пленных-то что взять, выкручиваются, как могут, чтобы поесть лишний раз. Но пока он собирался остановить Хеннеберга, тот, даже не притрагиваясь к валенкам, приподнял край его гимнастерки и начал быстро расстегивать брюки. Иван тупо смотрел на него, вспоминая, как будет по-немецки «что ты делаешь?» или «валенки», мысли стали какими-то тягучими и неповоротливыми. В чувство его привели только чужие холодные пальцы, которые сунулись дальше в его ширинку, нащупывая отверстие кальсон. Голову Хеннеберг склонил низко, почти касаясь лбом его ремня, и тут Иван, чувствуя, как щеки словно наждаком продрало, наконец, пнул немца в грудь, отшвыривая от себя. Это было что-то чудовищное дикое и стыдное, что едва сейчас не произошло, и сама мысль о том, что собирался сделать Хеннеберг, никак не умещалась у Ивана в голове. Он даже сказать ничего не мог, только задыхался от ярости и стыда. От злости на себя, на этого дурака, на подонка Майкова.
Хеннеберг сидел на полу, растеряно глядя на Ивана, потом что-то пробормотал неслышно.
– Was… Was machst du?! – Иван сам не знал, откуда у него это вылетело, не иначе, как со злости вспомнил, чему в школе учили.
– Делаю, – по-русски ответил Хеннеберг, прижимая к животу раненую руку. – Что для него делал. О… о…
Он вдруг подавился, еле сдерживая смех, зажал рот ладонью. Плечи у него дергались. – Entschuldigung… я нье хотел. Я нье понял.
– На здоровье, – буркнул Иван, торопливо застегивая брюки. Доигрался, провокатор, в следователя. Некоторые вещи действительно лучше не знать.
Смех у Хеннеберга был скорее похож на истеричное всхлипывание, чем на реальное веселье, и Истомин, подойдя, тряхнул его за плечо:
– Давай, забыли это? И тебе лучше, и мне.
– Забыли, – повторил Вальтер, с трудом переводя дыхание. – Да.
Он встал и, подняв с пола свою шинельку, начал просовывать больную руку в рукав. Истомин стоял рядом, мучаясь от желания помочь, но, во-первых, тот был все-таки фашист, хоть и пленный, а во-вторых, после того, что только что случилось, он еще не решил, как себя вести. Надо было думать.
Хеннеберг остановился на пороге и, снова глядя в пол, спросил:
– Могу идти, херр офицер?
– Да, – сказал Иван. – У вас же ужин скоро. Иди. И… приходи после ужина.
Хеннеберг поднял на него удивленные глаза.
– Рисовать-то надо, – сказал Иван. – Я зачем тебя звал?
– Я плохо умею, – чуть улыбнувшись, сказал Хеннеберг. – Рьисовать.
– Тут не Третьяковка, – он вспомнил слова Антипина про хор и консерваторию. – Справишься.
========== 2 ==========
Истомину пришлось отдельно предупреждать Антипина, что художника он нашел и потом говорить с начальником охраны. Тот только плечами пожал:
– Мне-то что. Пусть хоть рисует, хоть пляшет там у вас, главное, чтоб на проверках стоял тут и ночевал в казарме. Отмечу его, договорились.
Пришел Хеннеберг сразу после вечерней проверки, неуверенно постучал. Иван почему-то вздрогнул, хоть и ждал его. Крикнул:
– Заходи. Открыто там.
Хеннеберг протиснулся через полуоткрытую дверь – он словно старался сделать все, чтобы двигаться как можно тише, и аккуратно прикрыл за собой створку. Сейчас он шел из столовой, поэтому не выглядел таким замерзшим, как утром, но вид в этом драном шарфе у него все равно был нелепый. Иван молча смотрел на него.
Вся эта история с Хеннебергом и Майковым при всей ее омерзительности никак не шла у него из головы. Он уже несколько часов ловил себя на том, что постоянно думает о том, как это вообще происходило. Сам ли Хеннеберг согласился, чтобы получить место в хоре, или Майков его заставил. И снова, и снова стояло у него перед глазами, как Вальтер опускается перед ним на колени, наклоняется…
Иван смотрел на переминавшегося с ноги на ногу немца, не зная, что сказать, и, наконец, нашелся:
– Дров принеси, пока не разделся. Дрова для печки. Не хватит нам.
– А, – понимающе кивнул Хеннеберг, тоже словно обрадовавшись.– Jawohl. Дрова… момент.
Он торопливо вышел и Иван получил еще несколько минут, чтобы подумать.
Когда-то он считал, что не сможет сдержать себя, если увидит пленного немца. Не в прицеле винтовки, не в виде темной фигуры, вскинувшейся над окопом, чтобы швырнуть гранату, не на кадрах кинопленки, навсегда запечатлевшей их холеные, наглые лица. А вот просто рядом, напротив себя. Как живого человека. Оказалось – может. Когда они конвоировали первых трех военнопленных, взяв их прямо на окраине деревни у сломавшегося мотоцикла, он чувствовал к ним только гадливое, брезгливое любопытство. А потом и оно прошло.
Хеннеберг же, как и остальные заключенные лагеря, был и подавно другим. Иван не видел его на фронте, и представить себе этого не мог. Вот он стоял сейчас перед ним, худой, изможденный, явно испытывающий и стыд за все содеянное и страх, и непонятно, чего больше. Как он выглядел год или два тому назад? Шел ли он через Украину, распевая «Хорст Вессель», расстреливал ли женщин и детей на краю рва, жег ли школы? Иван не мог сложить эти две картинки. Если бы перед ним стоял молодцеватый солдат вермахта в начищенных сапогах и с автоматом на ремне, наверное, было бы проще.
И вообще, слишком он много думает о Хеннеберге, как о человеке. Наверное, это из-за утреннего происшествия, но ведь даже если Майков – подонок и заставлял того делать такие вещи, это не значит, что Хеннеберг хороший парень и можно забывать о том, кто он есть. С другой стороны он сам, как советский человек и комсомолец, должен быть выше личной мести. Он же не Майков, все-таки.
Вошел Хеннеберг, на этот раз с большим шумом – ему пришлось толкать дверь спиной, так как руки были заняты дровами. Он быстро глянул на Ивана, словно ожидая еще каких-то распоряжений, но тот молчал, и Вальтер вывалил все у печки, потом, действуя одной рукой, начал зачем-то складывать их в аккуратную маленькую поленницу.
– Да брось, все равно сожжем, – не выдержал Иван, глядя, как Хеннеберг бережет вторую руку и при этом продолжает работать.
– Что? – переспросил тот. – Брось?
– Ничего, хватит, говорю. Как же ты поешь тогда, если русский толком не знаешь?
– Я толком знаю, – ответил Хеннеберг, продолжая стоять на коленях у печки. – Абер… ээ… но плохо. А песни знаю хорошо.
– Ясно, – сказал Иван. – Раздевайся, больше дров не надо. А у нас много работы.
Сперва Истомин поручил ему то, что считал простой задачей для Хеннеберга и сложновыполнимой для себя – написать на полосках ватманской бумаги таблички для стеллажей: «Стихи», «Классическая проза» и т.д. на немецком языке. Русские варианты этих надписей он сделал сам еще вчера и теперь выложил перед Вальтером, как образец, и выдал ему школьный русско-немецкий словарик.
Хеннеберг послушно кивнул, сел за стол и начал аккуратно вычерчивать карандашом линии для того, чтобы буквы получились ровными. Он не спрашивал, как некоторые из охранников, на кой сдались в лагере Пушкин и Гете и кому взбредет в голову читать книжки после тяжелого рабочего дня.
Сам же Иван сел на пол, возле расстеленного полотнища, и снова начал прикидывать, как разместить на нем надпись. Он взял кусочек мела и попробовал начать писать, но крупные буквы почти сразу поползли наверх, а отметить линию по линейке, как Хеннеберг, Иван не мог. Он бросил мелок, перевернул полотно на чистую сторону и с ненавистью посмотрел на него. Почему он в школе так не любил ни рисование, ни черчение? Полезные же были предметы.
– Верьевка, – вдруг сказал Хеннеберг, оторвавшись от своей писанины. – Kleine… маленький верьевка нужен.
– Зачем?
– Я… – он развел руками. – Я не знаю, как объяснять. Я показывать лучше.
Иван, заинтересовавшись, нашел для него моток шпагата. Хеннеберг отмотал примерно метра три и начал тщательно натирать веревку мелом.
– Я понял, – кивнул Иван и забрал у него мел, двумя руками это делать было куда удобнее. – Хорошо придумал.
Потом они вдвоем натянули белый от мела шпагат и отбили при помощи него две линии вдоль всего полотна. Ползая рядом по полу, раз или два они столкнулись плечами, и тогда Хеннеберг на мгновение замирал, словно ожидал окрика или удара, потом извинялся, прибавляя неизменное «херр офицер».
– Слушай, хватит уже. Какой я тебе «хер»? – Иван даже разозлился. – Я лейтенант Истомин, ну или товарищ Истомин. Или Иван называй, мне все равно, лишь бы не «хером».
– Иван не буду, – помотал головой Хеннеберг. – Я знаю. Всех русских зовут Иван. Das ist Witz… как это по-русски… шутка.
– Меня действительно зовут Иван и это не шутка, – хмыкнул Истомин. – Договорились?
– Да, – Хеннеберг посмотрел на него и первый раз улыбнулся. Глаза его уже не казались бесцветными и пустыми, а лицо от пребывания в жарко натопленной комнате раскраснелось.
Иван почему-то смутился, торопливо поднялся с пола и сказал:
– Вас там ужином покормили, а советский офицер до сих пор сидит голодный, потому что работает на благо повышения общей культуры. Это, я считаю, нечестно. Так что давай-ка, вставай.
Хеннеберг напряженно слушал его, пытаясь понять, о чем речь, но последнее слово прозвучало, как приказ, и он поднялся.
– Я идти? В казарму? – спросил он.
– Нет, ты идти на скважину и принести воды. На вот, – Иван сунул ему в руку железный чайник без крышки. – Давай, только полный набери.
Он отвернулся, ища свою трость и Хеннеберг, проследив его взгляд, молча нагнулся и подал ее. А потом вышел, накинув на плечи шинель и помахивая чайником.
Когда он вернулся, Иван вскрывал ножом банку с тушенкой. Там же, на столе, лежали ломти хлеба, вареные яйца и сало в пергаментной бумаге. Сало и яйца были из соседней деревни, с которой у Антипина и коменданта лагеря установились вполне деловые отношения: мужиков в ней осталось мало, все либо старики, либо дети, либо инвалиды, так что иногда несколько военнопленных с конвоем отправлялись в Лыково помогать по хозяйству. Немцам это считалось за обычный рабочий день, и обедом их тоже кормили в деревне, куда обильнее и вкуснее, чем в лагерной столовой. Разумеется, Антипину в благодарность тоже кое-что перепадало.
– Чайник ставь на печку, – сказал Иван, не оборачиваясь. – И… садись за стол.
Хеннеберг пристроил чайник на печурку, закрыл крышкой, а потом застыл, не дойдя до стола.
– Что?
– Садись, говорю. Немен зи платц, так вроде?
– А… мошно? – Вальтер продолжал стоять, но при этом со стола глаз не сводил.
– Я что, при тебе в одного есть буду? – обиделся Иван. – Садись.
Хеннеберг торопливо сел, сложил руки на коленях, словно хотел показать, что он воспитанный человек и раньше хозяина есть не начнет.
Иван сперва не собирался угощать немца, но сейчас не жалел, что передумал. Все-таки благородство по отношению к бывшему противнику – это качество сильного человека, и осознавать себя таким было приятно. Да и чем дольше они находились рядом, тем меньше Хеннеберг был похож на врага, даже в этой форме. А еще он устал все время быть один, тут даже еле-еле лопочущий по-русски фашист за товарища сойдет.
– Ты зачем на фронт пошел? – спросил Иван. – Вы там что, не видите, что Гитлер ваш палач и псих? Есть же там у вас нормальные люди, которые это понимают?
Вальтер молчал, потом медленно произнес, спотыкаясь на каждом слове:
– Ich habe… твадцать один… Jahre alt. Я был… mobilisiert. Поздно.
– Мобилизирт? – переспросил Иван. – А, понятно. Повестка тебе пришла из военкомата, и ты пошел, так? А удрать не мог? Сказать себе: «Не буду я за фашистов драться»?
– Не мог, – коротко ответил Хеннеберг, словно понял всю его фразу.
– Ладно, – буркнул Иван. – Давай поужинаем без этих разговоров. Тушенку ты ведь будешь? Бери. И сало вот, нарезанное уже. Давно видел его последний раз, а?
Он поставил на стол открытую банку и воткнул в нее нож. Вальтер помедлил, потом осторожно, двумя пальцами, взял кусочек сала и потянул к себе. Но оно оказалось недорезанным до конца и вслед за единственным кусочком потащилось на шкурке еще несколько. Хеннеберг покраснел и смущенно задышал – в его планы явно не входило отхватывать себе сразу полшматка сала. Протянул руку за ножом, но Иван его опередил, резанул по шкурке, оставляя Вальтеру пару кусочков.
– Спасибо, – с достоинством сказал тот.
– Битте шён, – так же в тон ответил Иван, они встретились взглядами и рассмеялись.
Зашумел, закипая, чайник и Хеннеберг вскочил за ним раньше, чем успел подняться Иван. Но тот забрал у него кипяток и сам аккуратно налил в заварочный чайник с отбитым носиком.
– Вот, как в лучших домах Лондона.
– Да, чай хорошо, – согласился Хеннеберг, сглатывая и снова убирая руки под стол. – Такой холод.
– У вас там был чай? На фронте? – спросил Истомин. – Вы его пьете у себя в Германии?
Хеннеберг кивнул.
– Да… быль. Und Kaffee… не знаю, как по-русски.
– Кофе, я понял.
– Ja. Я люблю… больше. Но чай это хорошо.
– А петь где ты выучился? Здесь, в лагере?
Хеннеберг как-то сразу помрачнел, видимо, разговоры о его участии в хоре никаких хороших воспоминаний не вызывали. И сейчас Иван его понимал.
– Нет, – сказал, наконец, Вальтер. – Не здесь. Я пел там… у себя в Германия.
Иван кивнул и придвинул ему стакан с чаем, но Хеннеберг не закончил.
– Я хотел просить, – с усилием выговорил он. – Херр офицер…
– Иван, – быстро поправил Истомин.
– Да, Иван. Richtig. Я хотел просить… не говорить никому. Не говорить херр Майков тоже.
– Не говорить о чем? – посмотрел на него Иван. – Мы же договорились с тобой – забыли. Я ничего не видел, ты ничего не делал. Как я могу кому-то сказать, раз ничего не было.
Вальтер Хеннеберг посмотрел ему в глаза с такой благодарностью, что Иван даже покраснел. Сам-то он ничего не забыл и забыть никак не получалось.
– Ешь давай. – буркнул он. – Голодный ведь, я вижу.
Хеннеберг тоже покраснел, но спорить не стал, тем более, что действительно глаз не сводил с того, что лежало на столе. Он взял ломоть хлеба, пристроил на него свои два кусочка сала и начал есть, быстро, глотая огромными кусками, и видно было, как он старается сдерживаться и делать это медленнее.
Они потом еще долго говорили – Иван как-то приноровился понимать короткие неуклюжие фразы, которыми изъяснялся по-русски Хеннеберг и почти не переспрашивал. Да и тот как-то расслабился после сытного ужина и даже начал жестикулировать, объясняя то, для чего ему не хватало слов. Хеннеберг оказался родом из Дрездена, и там у него остались мать и младшая сестра, от которых он, понятное дело, давно не получал вестей. Отец у него был ветераном предыдущей войны, вернулся оттуда совсем больной и умер, когда Вальтеру было десять лет, в тридцать третьем. Потом он работал, чтобы помочь матери, и как-то, по его словам, очень там у них плохо было с работой и с деньгами, но потом стало лучше. Жить лучше, и не так голодно.
Иван помолчал. Не спрашивать же его о евреях, о погромах, о захвате Польши, о Ленинграде и других городах, о разоренной Родине. Либо скажет, что не знал, либо что выполнял приказ. И ведь неплохой парень…
– Ты работал перед войной? – наконец, спросил Иван, понимая, что пауза затянулась.
– Да. Я быль… Der Fahrer. Как это? – И Хеннеберг показал, что крутит баранку автомобиля.
– Шофер это.
– Да. Шофер. Возил ортсгруппенлейтера. Потом нас, всех, кто его возил, забрали. На фронт. А я болел, очень сильно, почти умирал тогда. Lungenentzündung. И меня забрали потом, зимой.
Иван не понял, чем он там болел, но подумал, что да, серьезно прижали немцев, раз они отнимают личных шоферов у своих партийных шишек и отправляют на фронт условно годных. Он прикрыл глаза. За все воздастся сполна. Так что Хеннебергу еще повезло, отсидится в лагере до конца войны.
– Закругляйся и давай рисуй, – резче, чем собирался, сказал он. – Работы много, времени мало.
========== 3 ==========
За два следующих дня они вдвоем смогли закончить большой транспарант. Рисовать Хеннеберг умел не лучше Ивана, зато оказался очень аккуратным и изобретательным – и несколько часов расчерчивал на полотне сложную сетку, чтобы потом легко нарисовать по ней ровные буквы. А на третий и четвертый день Хеннеберг не пришел – весь «артистический состав» отправили на заготовку леса, потому как вот-вот должен был прийти грузовой вагон и сроки поджимали. Иван понял, что за эти несколько дней привык к тому, что Хеннеберг рядом и без него было как-то пусто и безрадостно. Он даже думал поговорить о возвращении помощника с начлага, в конце концов, тот ранен и работать хорошо все равно не может, но он уехал куда-то в район, а с заместителем его Иван был знаком очень плохо. Вторым замом был Майков, а с ним разговаривать по поводу Хеннеберга было и вовсе невозможно.
Приходилось пока работать одному и надо сказать, получалось у него все гораздо медленнее, чем раньше. Да и охоты особой не было, так что Иван теперь чаще ходил по лагерю, разрабатывая ногу, или сидел в гостях у Антипина, слушая фронтовые байки с финской, где тот воевал и даже был ранен.
Начальственный крик Майкова Иван услышал даже сквозь плотно заклеенные и закрытые окна. Тот распекал кого-то – либо охрану, либо военнопленных, отсюда было не разобрать, и продолжалось это довольно долго. Иван, найдя в этом лишний повод оторваться от библиотечного каталога, вышел на крыльцо «дома культуры», достал из кармана сигареты, а потом замер, так и не открыв пачку.
Шесть человек, раздетых до нижнего белья, босых, стояли, выстроившись в шеренгу, а их вещи грудой лежали на утоптанном снегу. Это выглядело так дико и несуразно, что Иван сперва даже не понял, что происходит и кто это вообще такие. А потом разглядел белобрысую макушку Хеннеберга, и долговязую фигуру Бауэра, которого трудно было с кем-то перепутать. Сцена казалась тем более странной, потому как ни один из них не вел себя как, собственно, замерзающий – не топтался на месте, не обхватывал себя руками за плечи. Они стояли ровно, вытянувшись и опустив руки по швам, и на левой ладони Хеннеберга белела повязка.
Майков, одетый в овчинный тулуп и валенки, только без шапки, прошелся вдоль строя, что-то негромко сказал. Никто не шевельнулся.
– Хорошо, – теперь Иван его слышал. – Подождем. Я не тороплюсь. А вот вы сдохнете тут все, ясно? Ферштейн?
Шеренга молчала. Иван торопливо сбежал с крыльца, крикнув на ходу:
– Алексей Сергеевич! Вы что, что здесь происходит?
Майков обернулся к нему. Белые от ярости губы, темные, запавшие глаза, только белки сверкают, как у взбесившейся лошади. Он был пьян, но не настолько, чтобы не понимать, что делает, было там что-то еще. Он несколько секунд смотрел на Истомина, словно не узнавал.
– А, Ваня… – наконец медленно проговорил он. – Здесь происходит укрывательство беглого. Сбежал сегодня один из шестого отряда, вот пособники его. Молчат. Решили героически замерзнуть за великую Германию. Ничего, сейчас заговорят…
Он растянул губы в улыбке.
– Померзнут же к черту! – сказал Иван. – Как потом…
– А все просто. Напишем рапорт, что пытались бежать и замерзли в лесу. Трупы предъявим, если до такого дойдет. Но нет, ничего с ними не сделается… если женщина, одна, босая, пешком в соседнюю деревню добиралась, да с малым ребенком на руках.
– Какая женщина? – непонимающе переспросил Иван. – Алексей Сергеевич, вы…
– Женщина… да жена моя. Тося. Босая бежала, по снегу. Ноги, говорят, в кровь были изрезаны, когда нашли ее. Малого на руках держала, собой закрывала от ветра. Дом-то пожгли… и одежду всю забрали. Мерзли они без ее шубки да платка, ублюдки. Вот теперь пусть померзнут… как Тося моя. Как…
Он продолжал что-то бессвязно бормотать, но стоило кому-то из немцев пошевелиться, Майков мгновенно поднял пистолет:
– Стоять, сука! Пока не скажете, куда делся Рауш, будете, суки, тут мерзнуть.
– Ich wеise nicht… – пробормотал кто-то из строя. – Bitte…
Иван чуть не застонал от беспомощности. А потом еще раз посмотрев на замерзающих людей, на Майкова, который сейчас, похоже, мог видеть перед глазами только свою погибшую жену, и думать лишь о ней, быстро повернувшись, зашагал в сторону санитарного пункта. Он бы побежал, но без трости это было совершенно невозможно, нога сразу разболелась и хромал он так, что сейчас ни один врач не признал бы его даже условно годным.
Анна Васильевна поняла его сразу, словно то, что, задыхаясь и морщась от боли, пытался объяснить Иван, уже здесь случалось не один раз. Она поднялась, натянула поверх халата полушубок.
– Ваня, я сейчас попробую его увести. Он… много выпил?
– Не знаю. Я не видел. Вы только осторожнее, у него пистолет в руках.
Она остановилась на пороге, посмотрела на Ивана и печально улыбнулась:
– Он не станет стрелять. В меня – не станет. Вы должны понять, он… болен. Тяжело болен, хоть это и незаметно. Я пойду, догоняйте.
Она торопливо вышла и, на ходу накидывая на плечи платок, пошла по тропинке к «дому культуры». Иван проводил ее взглядом и заторопился следом, он-то совсем не был уверен, что Майков не станет стрелять. Оступаясь на узкой тропинке и проваливаясь в снег, он сильно отстал, и вышел на расчищенную площадку, когда врач уже подошла к Майкову и немцам.
О чем они говорили, он не слышал, только видел, что она приблизилась вплотную и после нескольких слов крепко взяла Майкова под локоть. Тот стоял, словно в нерешительности, но Анна Васильевна что-то говорила ему, настойчиво заставляя смотреть себе в глаза. Наконец, она протянула руку и Майков медленно, нехотя отдал ей оружие. И сразу же Иван споткнулся, словно напряжение, отпустившее его в этот момент, заодно было тем, что заставляло его идти, несмотря на боль.
Анна ласково погладила Майкова по плечу и, продолжая что-то говорить, повела за собой. Тот, тоже весь какой-то поникший, покорно шел, еле переставляя ноги.
– Ваня, – быстро сказала она, когда они поравнялись. – Скажи им, чтобы немедленно одевались… и, если у кого-то обморожения, пусть идут… ох, ко мне же сейчас никак нельзя. Пусть на кухню идут греться пока. Я потом их найду.
– Я тоже, – глухо сказал Майков. – Каждого… найду. И за Тосю мою…
– Пойдем, пойдем. Нужно выпить. Нам обоим, – Анна Васильевна снова потянула его вперед. – Тебе за Тосю, мне за Леонида моего. Пойдем…
Майков слушал ее и кивал, глаза у него были при этом совершенно мертвые.
Иван дохромал до пленных, которые не понимая, что происходит, тем не менее, продолжали стоять как есть, хоть и сбившись в тесную кучу.
– Одевайтесь, быстро, – сказал он и показал на их одежду. – Быстро, быстро. И… ты, ты и ты идите на кухню. Там согреетесь. Ты и ты в третий барак. Туда. А ты… со мной.
Последние слова были сказаны Хеннебергу. Можно было, конечно, отправить его на кухню отогреваться, а потом уже не его было бы это дело, а Анны Васильевны. Но непонятно, когда еще она сможет уложить Майкова спать, а Хеннеберг же болел чем-то раньше. Еще помрет. Или голос потеряет.
Тот тупо посмотрел на Ивана, словно перестал понимать и те русские слова, которые знал раньше. Потом нагнулся, подобрал свою одежду и начал кое-как просовывать руки в рукава кителя. Пальцы у него почти не гнулись, пуговицы не попадали в петли.
– Ох, черт… – сказал Истомин, нагнулся, поставил перед ним валенки. – Ноги туда! Быстро.
Короткие приказы Хеннеберг явно понимал лучше. Иван накинул ему на плечи его шинель, сам подобрал штаны и какие-то тряпки-обмотки.
– Давай, топай. Окоченеешь тут, пока одеваться будешь. Вы тоже, идите грейтесь, там оденетесь, потом. Быстро, быстро.
При последних словах Вальтер вздрогнул, будто его ударили по спине и зашагал быстрее, почти побежал, путаясь в полах расстегнутой шинели.
– Вояка, – пробормотал Иван. – Свалился на мою голову.
В теплой библиотеке он вытряхнул Хеннеберга из валенок и шинели, заставив сесть на лавку у печки. Тот подчинился, по-прежнему не говоря ни слова, только зубы у него еле слышно стучали друг о друга. Иван кинул ему тяжелый овчинный тулуп – подарок Антипина, потом снял со стены жестяное ведро.
– Повезло тебе, что я чайник вскипятил, – сказал он Вальтеру. – Сейчас я тебя лечить буду, как меня мама лечила. Я маленький был, как набегаюсь на горках или на катке, домой такой же возвращался. Так она меня сперва по заднице газетой отходит, а потом греет. Драть я тебя не буду, а вот ноги пропарю. Горчицы, жаль, нет… хотя… сейчас я у завхоза нашего спрошу.
Он, подобрав трость, вышел и вернулся через несколько минут с горчичным порошком. Хеннеберг с некоторой тревогой посмотрел, как Иван высыпает его в ведро, заливает кипятком и холодной водой.
– Давай-ка, – сказал Истомин, двигая к нему ведро. – Ноги туда. А я еще воды согрею. Там теплая она, тебе после мороза в горячую нельзя, а потом кипятку подбавим.
– Was? – тихо прошептал Хеннеберг.
– Ноги туда, я тебе говорю.
Он подчинился, зашипев от боли сквозь зубы, когда синюшно-белые пальцы ног коснулись воды.
– Терпи, сейчас отойдет и лучше будет.
– Ich… Я знал. Я знаю. Моя мать так делать. Когда я мальчик был, – простонал Хеннеберг.
– О, видишь… матери, они в этом вообще хорошо понимают. Запахнись в тулуп и сиди, грейся. Я сейчас дров подкину.
Он присел у печки, вкладывая в нее расщепленные полешки. Иван пытался понять, на кой черт он притащил сюда Хеннеберга и возится с ним, словно со своим, но кроме полной уверенности, что поступает правильно, никаких аргументов у него не было. Майков может сколько угодно мстить за семью, сражаясь с теми, кто погубил его жену, видя их в каждом пленном немце. Он же говорил, что потом партизаны перебили в той деревне всех, но вот легче ему не стало. Но если они все станут делать так, то получится, что нет разницы между ними и врагами, которые пришли на их землю. Война окончательно смешает всех, как перемешала она мертвых обеих армий с землей и друг с другом, не разберешь иногда, где кто. Ну, так хоть живые должны отличаться. Ему не сложно, у него семья жива, он может за себя и за Майкова относиться по-человечески к тем, кто, может, и вовсе этого не заслуживает.
А еще Иван знал, как это мучительно больно – стоять босиком на снегу, он сам не один раз обмораживался, и сейчас, когда он смотрел на Хеннеберга, у него самого заболели пальцы на ногах и заломило руки.
– Ну как, лучше? – спросил он. – Согрелся?
– Да, – с усилием выговорил Вальтер. – Согрелся. Но холодно. Очень.
Его начала колотить крупная дрожь, зубы стучали, дыхание было прерывистым.
– Это пройдет. Ну-ка, давай добавим горячего.
Иван, плеснув в ведро свежего кипятка, посмотрел на бледного до синевы Хеннеберга и вздохнул.
– Похоже, полумерами не обойдемся. Ну, сиди пока.
Когда Вальтер перестал клацать зубами, а вода остыла, Иван кинул ему его валенки, предусмотрительно убранные поближе к печке:
– Обувайся и иди сюда. Рубашку снимай.
– Что?
– Раздевайся, снимай рубашку. Черт, не знаю я, как это по-немецки. Водкой тебя разотру.
7 комментариев