Валентин Гофман
Одним днём меньше
Аннотация
Юный художник, одинокий и разочарованный в себе, пытается решить, что ему делать со своей жизнью.
Юный художник, одинокий и разочарованный в себе, пытается решить, что ему делать со своей жизнью.
One day less to be living.
Les Misérables
Приятно просыпаться на каникулах с осознанием того, что никуда не надо идти и ничего не надо делать.
Печально просыпаться с осознанием, что нет ни цели, с которой можно выйти из дома, ни места, куда хотелось бы пойти, ни человека, с которым можно было бы встретиться. И нет ни смысла, ни желания что-либо делать: даже просто встать с кровати. Зачем?
Впрочем, можно и не вставать: Альберт, как обычно, проснулся в дикую рань – ещё на рассвете. Он совершенно не выспался и едва ли проспал хотя бы три часа за эту ночь. Вот уже второй год его мучила жестокая бессонница.
В окне слабо серело пасмурное небо: сегодня снова обещали грозу. Август выдался дождливым. Альберт приготовился ещё несколько часов лежать без сна, глядя в окно, на серый рассвет.
В ясную погоду небо было безумно живописным. В последние месяцы Альберт не раз поднимался с кровати и писал его по-сырому*, хотя всегда боялся акварели. Но пытался пересилить себя, приучить к работе с капризным материалом. Старался поймать оттенок цвета, переливы тонов, передать этот сочно-розовый пожар, но больше – свет, рассеянные лучи солнца, ощущение движения облаков в вышине…
А затем с отвращением комкал испорченную бумагу (можно было бы пустить на палитры – но не хотелось вспоминать, что на обратной стороне… нет, лучше даже мельком не видеть это позорище), отправлял в мусорную корзину, убирал краски и снова ложился в постель. А потом мама удивлялась, откуда берутся пятна акварели на наволочке.
…Сегодня небо было не менее прекрасным: светло-жемчужный перетекал в сизый, а над дальними крышами сгущались тучи оттенка мокрого асфальта. Не было яркого многоцветия – зато были сырые чернильные разводы, плавные, мягкие переходы близких и контрастных тонов: белые комки ваты перемешивались с размокшими обрывками дешёвой серой бумаги и кляксами предгрозовой синевы. Альберт такого в жизни бы не написал, даже пытаться не стоило. Слишком просто – и потому невыполнимо.
«Не быть мне вторым Тёрнером», – с тоской вздохнул про себя Альберт. И, похоже, никем не быть. Даже графика, когда-то удававшаяся ему лучше всего, теперь совсем не выходила – так что и на Дюрера не получалось замахнуться…
– Хватит! – зашипел на себя Альберт. – Нашёл на кого равняться, вот самомнение… Ещё даже училище не закончил, великий живописец.
Альберт попытался отвлечься от неприятных мыслей, открыв книгу на телефоне (ещё прошлой осенью начинал читать «Мориса» и всё никак не мог закончить – то времени не было, то настроения), но отвлекаться получалось только от чтения. Буквы расплывались, строки шли волнами, мысли не хотели собираться в кучу, измученные бессонницей глаза закрывались сами собой.
Наконец он отложил телефон и уставился в постепенно светлеющий потолок. Под веки будто песка насыпали – даже моргать было больно. Но сон не приходил.
Альберт не следил за временем, сигналом к подъёму ему служили мамины шаги, шум воды в ванной и звон посуды. Если мама встала – значит, и ему можно подняться, изображая жаворонка.
Он выполз на кухню, глядя на мир одним глазом – второй не хотел открываться. Слегка кружилась голова. На кухне пахло кофе и поджаренным хлебом, и Альберта замутило: вчера он не ужинал, а желудок требовал пищи.
Жаль только, аппетита не было.
– Я не буду завтракать, не голодный, – проскрипел Альберт не своим голосом. Глотнул воды прямо из графина, пытаясь унять тошноту. – И обед можешь тоже на меня не готовить.
Мама разом насторожилась, отвернулась от плиты, упёрла руки в бока:
– Что ещё за голодовка? Может, мне вообще тебя не кормить, ты солнечным светом будешь питаться? Хотя какое тут питание… – добавила она, глядя в окно.
– Я сейчас рисовать пойду, это на весь день. Пообедаю где-нибудь…
– Ну да, в такую погоду только рисовать. По-сырому.
– Ты всегда меня понимаешь! – вдохновенно соврал Альберт, наконец-то разлепляя веки. От этого самого «по-сырому» затошнило с новой силой, но мама не заметила. Она лишь покивала, скептически поджав губы, и села завтракать.
На самом деле рисовать не особо хотелось. Просто и сидеть в четырёх стенах уже не было сил – Альберт не мог придумать себе дела, чтобы отвлечься, хоть чем-то занять мозги. Читать не получалось, кино смотреть – тоже, а драить комнату и всю квартиру третий раз за неделю – вызывать у мамы ненужные вопросы. Оставалась прогулка под видом пленэра. И ещё где-то в глубине души теплилась надежда, что в этот раз получится изобразить хоть что-нибудь.
***
В комнату вежливо постучали (у Альберта ушёл не один год, чтобы добиться от мамы этой вежливости). Мама пришла с двумя пиджаками и вопросом:
– Какой к этому платью лучше, а, художник?.. – И тут же сменила тон, укоризненно склонила голову к плечу: – Саш, ну что это такое? – От ненавистного имени Альберта слегка передёрнуло. – Ты на помойку собрался? Оделся бы по-человечески, не позорился!
Мама всегда кривилась при виде старых, застиранных джинсов с далеко не дизайнерскими потёртостями, а уж безразмерную серобуромалиновую толстовку и вовсе давно порывалась выбросить. Альберт же яро отстаивал своё право выглядеть по-идиотски. Эта старая толстовка была его любимой: тёплой, мягкой и полностью скрывающей фигуру, а заодно и вечно мёрзнущие кисти рук.
– Ма, я на пленэр иду, а не на свидание, – резонно возразил Альберт. – Тебе очень хочется с приличной одежды краски отстирывать? Эту хоть не жалко.
Мама не выглядела убеждённой. Альберт не удержался от колкости:
– Ну я же художник, я так вижу! Бежевый пиджак лучше, – быстро добавил он, чтобы избежать дальнейших пререканий. – И надень тот янтарный комплект, тебе очень идёт.
– Подлиза. – И всё же мама смягчилась: – Хоть бы иногда о собственной внешности думал, а то уже соседи шепчутся, что я тебя в чёрном теле держу.
– Но мы-то знаем, что это не так. – Альберт пожал плечами. – Ты меня всем обеспечиваешь и позволяешь одеваться так, как мне удобно. Поверь, я очень благодарен, что ты не пытаешься насильно паковать меня во что-то «приличное». И вообще ты лучшая мама на свете, – Альберт чмокнул польщённую маму в нос, аккуратно выставляя её из комнаты, – но ты уже опаздываешь на работу.
Альберт не соврал ни единым словом – он и в самом деле любил свою маму. И понимал, что при всей её сверхзаботливости она всё же давала ему достаточно свободы. Не так много, как Альберту хотелось бы, но и не слишком мало. Она просто не желала отпускать сына от себя. Старалась как можно сильнее задержать его взросление.
Мама не позволяла Альберту даже думать о переезде на съёмную квартиру или в общежитие: «Доживёшь до совершеннолетия – тогда и поговорим, а пока живи дома. Плохо тебе здесь, что ли? На всём готовом-то?» – говорила она.
До совершеннолетия оставалось несколько месяцев. А пока – живи на всём готовом и под постоянным присмотром, как младенец. Отчитывайся о каждом шаге и не смей даже заикаться о самостоятельности – ты же такой неприспособленный, да и зачем торопиться взрослеть?
«Ты домой из училища приползаешь полумёртвый, даже обед готовить ленишься. Какой переезд? Чтобы ты себя голодом заморил?» И Альберт сдавался. В сущности, ведь мама была права. У него едва хватало сил на домашнюю работу, к тому же зимой он постоянно болел.
И что-то ему подсказывало, что, заведи он разговор о переезде после совершеннолетия, мама отложит срок уже до окончания учёбы. Исключительно из любви к несамостоятельному и слабому во всех отношениях ребёнку.
«Ты же художник, вот и думай о высоком, о творчестве. Пользуйся моментом, пока я твой быт обеспечиваю».
Мама, ненавидевшая свою работу бухгалтером, была счастлива, что её сын выбрал творческую профессию. Она поддерживала этот выбор, никогда не считала его глупостью, чем-то неподходящим, несерьёзным…
Как же она будет разочарована. Из её сына выходил совершенно никчёмный художник. Абсолютно никакой.
Впрочем, это ещё полбеды. Ещё сильнее она разочаруется, когда – если – узнает, что никаких долгожданных внуков у неё не будет – как и невестки. Если Альберт когда-нибудь наберётся смелости сообщить маме, что девушки его не привлекают и не привлекали никогда.
Он не надеялся, что мама это поймёт и примет – она ведь даже слушать его доводы не хотела, и после нескольких бесплодных споров о ненормальности и аморальности геев Альберт стал избегать этой темы. Ему страшно было даже представлять, как он будет объясняться с консервативной и нетерпимой мамой, доказывая, что его влечения – не блажь и не болезнь.
Уже сейчас, когда он думал об этом, его с головой накрывало чувство вины. Но разве он должен винить себя за то, что таким родился?
***
Альберт давно не добавлял в Сеть новых артов, хотя специально для этого когда-то создал страницу под вымышленным именем. Публиковал там свои рисунки, иногда эскизы, небольшие комиксы – в основном про однополую любовь. Нескольким десяткам людей его творчество даже нравилось. Только вместо того, что было бы не стыдно показать людям, в последнее время получалась мазня, на которую Альберт не мог смотреть без отвращения.
В этом году он всё чаще слышал от преподавателей:
– Неплохо, но ты можешь и лучше. И почему так мрачно? У тебя какие-то проблемы?
Альберт что-то мямлил в ответ, неопределённо поводя плечами, и получал совет пить витамины и хорошенько отдохнуть на выходных.
Витамины он не пил – всё равно не помогли бы, – а отдохнуть не давала бессонница.
Этюдник оттягивал плечо. Погружённый в свои мысли, Альберт шёл по городу без определённой цели. Опустив голову, обходил лужи, но не смотрел на светофоры; на одном перекрёстке его едва не сбили, а затем оглушили истеричными гудками и обматерили от души. Альберт не обиделся, даже вежливо извинился.
В конце концов, устав от бесцельного шатания по улицам, он забрёл в богом забытый неухоженный сквер. Покружил по разбитым асфальтовым дорожкам и остановился в дальнем углу, у засохшего ясеня с целой стаей ворон на голых ветках.
«Неживое рисовать легче, – вспомнились слова преподавателя, – оно не дышит». Этот ясень тоже не дышал, только вороны копошились в его кроне, временами взлетая, оглашая сквер хриплыми криками. «Как трупные мухи», – подумалось на секунду, и Альберт тут же затряс головой, выбрасывая оттуда тошнотворное сравнение.
Отойдя подальше от дерева, Альберт устроился прямо посреди дорожки: достал раскладной стул, поставил этюдник… Долго выбирал между углём и акварелью, в итоге взял чёрный соус**, мгновенно измазавший пальцы.
Дерево было мёртвым, и рисунок выходил таким же – топорным и плоским, без глубины. Сухие ветви царапали небо, как скрюченные пальцы, вороны казались механическими, искорёженными заводными жестянками. Отражение в огромной луже, растёкшейся между ясенем и этюдником, было неправдоподобно чётким и глянцевым.
И всё же Альберт упорно добил неудачный пейзаж. Растушевал фон чёрными пальцами, смазал нарисованную лужу, изображая рябь на воде. В нижнем углу мелко подписал дату и опустил руки. Одеревеневшие пальцы уже не чувствовали холода.
Повернув голову, Альберт увидел ворону. Птица, похоже, наблюдала за его работой, и сейчас пристально рассматривала результат. Радовало, что это ворона, а не попугай: Альберту точно не нужны были комментарии, о своей бездарности он знал и сам.
– А может, я просто не хочу уже рисовать? – спросил он у вороны, вытирая руки влажной салфеткой. И сам же ответил: – Да нет, хочу. Зачем-то же всё ещё пытаюсь. Но не могу. Или могу, но… не могу. Раньше ведь мог, а сейчас всё только хуже и хуже. Что со мной не так?
Ворона смотрела на него одним глазом, склонив голову набок. Топорщила жёсткие перья. Через полминуты гляделок каркнула громко и требовательно – будто ждала подношения.
В рюкзаке нашлась ополовиненная пачка крекеров; их остатки Альберт отдал вороне.
Птица довольно клевала печенье в некотором отдалении, пока Альберт пытался зарисовать её угольным карандашом. Наброски выходили угловатыми и кривыми, изломанными, почти сюрреалистическими, будто он не ворону рисовал, а химеру из страшных сказок. Или неумело сложенную, а затем смятую в кулаке фигурку оригами.
Скоро к печенью слетелось ещё с полдюжины птиц, и Альберт поспешил убраться подальше, пока ему не снесли этюдник и не выбили крылом глаз.
Решая, куда пойти дальше, он долго стоял посреди сквера. Тот вдруг оказался совершенно пустым, тоскливым и как будто призрачным – затуманенным, без чётких теней, словно растушёванный набросок углём. Наверняка в солнечную погоду он выглядел приветливей и ярче, но сейчас Альберту остро захотелось уйти от этой мутной серости, от мёртвого ясеня и шумных птиц.
И снова он шатался по городу, не поднимая глаз от асфальта. Когда ноги начали гудеть от ходьбы, а тяжесть этюдника показалась невыносимой, Альберт упал на скамейку в незнакомом пустом дворике и долго сидел там без движения, сутулясь и разглядывая шнурки своих ботинок.
Сосредоточиться на тянущей боли в спине и плечах не выходило. В голове бродили печальные мысли о бесталанности и безнадёжном будущем.
«Твоя бездарность не позволит тебе зарабатывать творчеством, – размышлял Альберт. – Да даже если забыть про талант – есть кое-что поважнее: чтобы получать деньги, нужно работать регулярно и продуктивно. А ты за все каникулы нормального пейзажа изобразить не смог».
Альберт мечтал иллюстрировать книги – «Мориса» или «Портрет Дориана Грея», или «Белую гвардию», или стихи Гумилёва и Лорки. Альберт восхищался иллюстрациями Врубеля и Тенниела, Билибина, Доре и Рэкхема… и Рафаэля Янсена – своего знакомого в Сети.
Рафаэль… Вот уж кто умел творить регулярно и превосходно. Профессиональный иллюстратор, автор гомоэротических артов и комиксов, живущий в Питере. Образованный, талантливый до умопомрачения, много рассказывающий о нидерландском и немецком Ренессансе. Дружелюбный и какой-то… тёплый, что ли? Добрый, всегда поддерживающий и понимающий. Единственный человек, которому можно было излить душу.
Такой же анонимный, как Альберт, с вымышленным именем, без единой реальной фотографии… Альберт почти ничего о нём не знал – ничего личного. Он даже не мог быть уверен, что Рафаэль действительно мужчина. Впрочем, не всё ли равно?
Альберт часто пытался представить, как мог бы выглядеть Рафаэль. Едва ли ему было меньше тридцати и больше сорока, и едва ли он был похож на тех изящных, чувственных красавцев, которых рисовал, хотя Альберту хотелось верить, что он красив. Единственное, в чём Альберт был убеждён – у Рафаэля непременно должны быть добрые и тёплые глаза, наверняка тёмно-зелёные или светло-карие, и ласковая, ободряющая улыбка. И голос – обязательно мягкий и глубокий: именно так в голове Альберта звучали текстовые сообщения, которые присылал ему Рафаэль.
Альберт восхищался им: его талантом, умом, дружелюбием, энергичностью, снова талантом… Каждой новой работы Рафаэля, каждого его сообщения или комментария Альберт ждал, словно подарка.
Совершенно не зная Рафаэля, точнее, зная только творческую сторону его личности, Альберт был по уши влюблён в него. Давно и безнадёжно.
Как это жалко – быть влюблённым в человека, которого сам себе придумал.
И что только этот прекрасный человек нашёл в Альберте? Почему с ним общался, интересовался творчеством, выслушивал постоянное нытьё и нелепые подростковые рассуждения?
– Из жалости, конечно, ты ведь только её и заслуживаешь, – ответил себе Альберт. – Ну, и ещё презрения, но он для этого слишком добрый.
Достав скетчбук и карандаши, Альберт в очередной раз попытался изобразить Рафаэля – таким, каким его видел.
Чуть удлинённый овал лица, высокие скулы, впалые щёки. Не слишком резкие, но и не мягкие черты, скорее строгие и простые, чем изящные. Лучики морщин в уголках больших глаз, носогубные складки – следы частых улыбок. Длинноватый тонкий нос с горбинкой. Губы не слишком полные, но и не тонкие, с приподнятыми уголками. Прямые волосы (скорее всего, русые или светло-каштановые) аккуратно подстрижены, уложены на косой пробор, несколько прядей падают на высокий лоб. Лёгкая улыбка, открытый и ласковый взгляд…
Таким Альберт представлял себе Рафаэля. Изобразить же получалось куда хуже – черты выходили грубыми и резкими, из глаз и улыбки пропадало тепло и веселье, чересчур глубокие тени прибавляли возраста, и на вид человеку с портрета было лет пятьдесят вместо предполагаемых тридцати-сорока. Но Альберт не выбрасывал эти рисунки – твёрдо решил однажды всё же перенести на бумагу образ из своей головы, и как можно точнее. Следовало учиться на своих ошибках.
Только для этих неудачных портретов Альберт завёл отдельный скетчбук, изрисованный уже наполовину.
Однажды он попросил Рафаэля прислать своё фото – из любопытства. Тот предложил ему подать пример. Альберт отказался: посоветовал просто вообразить толстого прыщавого подростка в безвкусной одежде.
И соврал: он, наоборот, всегда был слишком тощим, угловатым и тщедушным, а последние пару лет – уже и не таким прыщавым… Правда, одевался ужасно, ненавидя своё тело и лицо. Украшать всё равно было бесполезно – значит, следовало изуродовать. Исключительно из отвращения к себе. Это было то, чего он заслуживал.
Худоба не добавляла Альберту привлекательности. Он не был стройным и изящным, утончённым, женственным – это всё определения красивого. Альберт был невзрачным, костлявым и нескладным, сутулым, не умеющим управлять собственным телом. Он стыдился себя: своей неуклюжести, уродливой фигуры, нездоровой кожи, слишком резких черт лица с явной асимметрией, тусклых глаз с воспалёнными веками…
Хотелось содрать с себя кожу, перекрутить всё тело, как конструктор, вылепить себя заново, а лучше просто развоплотиться, стать невидимым и неслышимым, но при этом иметь возможность творить…
Впрочем, в последнее время творчество ему не удаётся. Может, и к чёрту его?
Но если не рисование, то что?
«А ничего, – прошелестел в голове давно найденный ответ. – Выключить сознание, стереть себя из реальности, не мучиться самому и не мешать другим».
На такие мысли он Рафаэлю ещё не жаловался… А ведь добрая половина их переписки – нытьё Альберта: жалобы на проблемы в учёбе, на бесконечный ларингит зимой, на погоду, на одногруппников и преподавателей, на неудачные эксперименты в творчестве…
Впрочем, он писал далеко не обо всём – опомнившись, бил себя по рукам, убеждая, что Рафаэля пора оставить в покое. Часто Альберту хотелось написать о чём-то слишком личном, поделиться мыслями, не предназначенными для посторонних, задать волнующие вопросы… И каждый раз он себя одёргивал, стирал написанное. Навязываться, да ещё выставляя себя идиотом с полудетскими рассуждениями, было стыдно. Тем более было стыдно грузить человека проблемами, которые не имели к нему никакого отношения.
Листая работы Рафаэля, уже изученные до мельчайших деталей, Альберт восхищался, завидовал и тосковал, а ещё – просто безумно хотел написать Рафаэлю хоть о чём-нибудь. Наконец, устав бороться с собой, он открыл переписку.
«Чем занимаешься?» – набрал он медленно, промахиваясь мимо нужных букв. Спохватившись, добавил приветствие. Перечитал, поморщился, стёр нелепое сообщение. Через несколько минут размышлений перефразировал: «Над чем сейчас работаешь?»
И тоже удалил, не отправляя. Рафаэль никогда не делился планами и замыслами – предпочитал делать подписчикам сюрпризы. Конечно, он бы вежливо ушёл от ответа, и на этом разговор затух бы сам собой…
Мёрзнущие, непослушные пальцы безотчётно набрали:
«Мы могли бы встретиться когда-нибудь».
Альберт поставил точку – и стёр всё предложение. Как он вообще додумался до такого бреда? «А Рафаэлю это надо? И что тебе даст эта встреча, даже если он согласится? Лишний повод для ненависти к себе…»
А что было бы, если бы они встретились?
Альберт, и без того неуклюжий и зажатый, стал бы и вовсе деревянным. Не мог бы ни двинуться, ни даже слово сказать – обязательно запнулся бы, закашлялся, сорвался в фальцет… И что бы Рафаэль делал с ним, таким несуразным? Тактичный, иногда по-доброму насмешливый, понимающий и чуткий Рафаэль…
Перед глазами замелькали словно кадры из немого кино – только плёнка была окрашена в рассветно-розовый.
Альберт видел крепкие, жилистые руки с выступающими венами, обнимающие его со спины, нежно гладящие грудь и живот. Рафаэль выше и шире в плечах, он прижимается сзади – весь горячий, его дыхание обжигает затылок и шею… Широкие ладони с длинными пальцами настойчиво, но не грубо проникают под толстовку, греют, бережно растирая грудь круговыми движениями, и у Альберта подгибаются колени, когда кончики этих пальцев случайно – а затем намеренно, снова и снова – задевают затвердевшие, чувствительные соски.
Руки Рафаэля сухие и тёплые, слегка шершавые. Его губы ласково целуют шею, загривок, влажно прихватывают мочки ушей… Рядом с ним – таким горячим, таким совершенным и желанным – Альберта бросает в жар и дрожь, кровь приливает к лицу и паху, дыхание сбивается, и сердце стучит как сумасшедшее.
Низкий, чуть хрипловатый голос мягко шепчет над ухом: «Алик…», короткий выдох шевелит отросшие волосы на виске. От безумного жара некуда деться, нечем дышать, по телу разливается предательская слабость. Рафаэль говорит что-то ещё – Альберт не слышит из-за шума крови в ушах, но чувствует кожей движение чужих губ. Прикосновения рук всё напористей, объятия крепче…
Невозможно терпеть.
Альберт съёжился, обхватил себя за плечи, до боли сжимая острые лопатки – и в той фантазии он сжался, опустив голову, оттолкнул горячие руки. И всё схлопнулось, померкло – ни розового цвета, ни немого кино.
И в мыслях, и в реальности Альберта замутило – не то от голода (он так и не пообедал), не то из-за отвращения к себе. Он глубоко задышал, унимая волну тошноты, поднимающуюся по пищеводу. Рукавом вытер испарину со лба, судорожно сглотнул кислую слюну. Он снова дрожал – теперь от холода и ощущения какой-то липкой мерзости, поселившейся в душе.
Но всё ещё дико тянуло написать Рафаэлю – что угодно, хотя бы даже бессмысленное «привет». Вдруг Рафаэлю есть что рассказать, вдруг он захочет поделиться чем-нибудь… Он так мало говорил о себе – то есть, конечно, не слишком мало, но Альберту всё равно не хватало. Альберт так плохо его знал…
Он даже набрал сообщение – бессмысленное «привет», глупое «как дела?», совсем уже лишнее «много думаю о тебе»… И стёр, не отправляя.
«Молчи, сойдёшь за умного», – чётко проговорил про себя Альберт.
Минуты две он развлекался, набирая строку разноцветных сердечек, стирая их и снова набирая в другом порядке. Почти медитация расслабляла. Наконец, успокоившись, Альберт закрыл диалог – решил, что ничего толкового всё равно не напишет, а значит, незачем отвлекать человека от дел.
Через минуту телефон завибрировал. Альберт подскочил от неожиданности и выронил его на асфальт, чудом не разбив. Увидев сообщение от Рафаэля, он ощутил одновременно и радость, и раздражение – всё самоуспокоение полетело к чёрту.
«Собирался тебе написать и всё жду, пока ты своё сообщение допишешь. Как ни открою вкладку, светится: «набирает сообщение». Вернее, светилось, уже перестало. Ты мне целую депешу строчил? И где она?»
Собирался написать? О чём? Зачем? Сердце словно подпрыгнуло в груди, Альберта бросило в жар. Неужели Рафаэль сам иногда вспоминает о нём?.. Ничего, скоро он пожалеет, что вспомнил.
Тяжело вздохнув, Альберт признался:
«Хотел поныть, на жизнь пожаловаться. Передумал».
«Жалуйся, я разрешаю. Легче станет».
И Альберт вновь стал набирать сообщения онемевшими пальцами. Отправлял их сразу, не перечитывая – не давая себе передумать опять. Внутри всё трепетало и горело от смешанных чувств – одновременно благодарности и стыда.
«Я разучился рисовать, каждая работа выходит хуже предыдущей, техники никакой…»
«У меня нет идей».
«Бессонница достала. Засыпаю в час ночи, просыпаюсь в пять утра, и всю ночь сон прерывистый. Валерьянка не помогает, маме говорить боюсь – затаскает по врачам».
«Устал от маминой опеки. Бесит моя неприспособленность и мягкотелость, я даже возразить не могу».
«Чувствую себя никчёмным, никому не интересным и не нужным, вызывающим только презрение».
«Не хочу жить. Не вижу будущего и своего места в нём. Не представляю, что мне делать в этой жизни».
«Постоянно думаю о смерти».
«Чувствую отвращение к себе – и чужое, и своё».
«Буквально чувствую, что тупею с каждым днём. Ничего не запоминаю, не соображаю, перечитываю простые предложения по десять раз, чтобы понять…»
«Презираю себя».
«Моё творчество никому не нужно и не интересно».
«Я ничтожество».
«Не вижу смысла жить дальше».
На этом Альберт выдохся, понимая, что уже начал повторяться. Пальцы тянулись к экрану – написать ещё больше: про безответную любовь, про то, что он вынужден скрывать свою ориентацию от всех, кроме виртуальных анонимных знакомых, про то, что не может показать половину своих рисунков никому, кроме верных подписчиков в Сети… Про то, что влюблён в Рафаэля…
Ну это уж слишком.
Мысленно ударив себя по пальцам, Альберт заблокировал телефон и отложил в сторону. Руки мелко тряслись, как и всё тело, дыхание было поверхностным, прерывистым – так обычно начинаются истерики?
Он уже жалел, что поддался разрешению вывернуть душу наизнанку. Впрочем, он всё равно написал далеко не всё… И даже то, что написал, не объяснил – всего лишь перечислил страхи и навязчивые мысли, не говоря, откуда что взялось. Конечно, Рафаэль неизбежно решит, что Альберт – просто истеричный подросток со спятившими гормонами и разжижением мозга. И будет прав.
Когда телефон завибрировал, оповещая о новых сообщениях, Альберт не сразу разрешил себе его взять. Прятал замёрзшие ладони в рукава, сжимал их между бёдер и долго сидел так, скукожившись, втянув голову в плечи, как нахохлившаяся ворона. Будто бы пытался согреться, а на деле – боялся ответов.
Рафаэль отвечал избирательно:
«Мне кажется, ты преувеличиваешь. Ты просто устал. Естественно, и с памятью и соображением возникают проблемы – ты же не спишь, мозг не отдыхает нормально. Проблемы со сном надо лечить, так что лучше расскажи маме, не бойся так. Врачи не кусаются».
«Про никчёмность и нелюбовь к себе – это нормально для твоего возраста, правда. Переживёшь – будешь вспоминать с улыбкой, каким был идиотом и как мало понимал в себе и в жизни».
«Ты прекрасно рисуешь, я-то знаю, о чём говорю. Кто тебя так раскритиковал? Откуда вообще этот бред? Есть же люди, которым твоё творчество нравится, и их много – прислушайся к ним».
На последнее Альберт вяло огрызнулся:
«У них отвратный вкус и никакого представления об изобразительном искусстве».
«У меня тоже?» – от экрана мобильного повеяло укоризной.
«А ты меня из жалости терпишь и хвалишь», – написал Альберт, но тут же стёр сообщение. Они так вообще разругаются… Лучше промолчать.
Рафаэль прождал несколько минут. Потом, видимо, понял, что ответа не будет, и вскоре от него прилетело новое сообщение:
«В общем, кончай хандрить, я не верю, что у тебя всё настолько плохо. Ты просто устал, это бывает. Творческие люди – они такие, да: постоянно в себе сомневаются и разочаровываются, но творить не перестают, потому что иначе не могут. А у тебя ещё и возраст такой – я то же самое проходил в семнадцать, поверь. (Все проходили, кто-то раньше, кто-то позже.) Мне тоже было трудно. Но я собрал волю в кулак и продолжил учиться и работать над собой. Отдохни, отвлекись чем-нибудь, влюбись, наконец… тогда и идеи сразу появятся (безотказный вариант)».
Влюбись… Альберта разобрал нервный, визгливый смех. С ближайшего дерева взлетела, тяжело хлопая крыльями, вспугнутая ворона.
Альберт всё смеялся и не мог успокоиться. Скоро из глаз потекли слёзы, а он не унимался, пока неприятный, больной смех не перешёл в рыдания. Тогда Альберт подтянул колени к груди, спрятал в них лицо, заглушая всхлипы, и долго сидел так, тихо плача, вжимая голову в плечи и отчаянно жалея себя.
***
Начал накрапывать дождь. Вытерев глаза рукавами, Альберт поднялся и не спеша пошёл домой, в тепло – подальше от туманных скверов, охрипших ворон и облезлых жёстких скамеек.
Где-то на полпути дождь перестал, но Альберт понял это не сразу – только когда пришло новое сообщение от Рафаэля, он заметил, что на экран телефона ничего не капает.
«Я через неделю в отпуск ухожу. Хочешь – приезжай ко мне в Питер? Хоть на пару дней. Сменишь обстановку, на город полюбуешься… Каждый художник просто обязан побывать в Питере!»
«Меня не пустят, я ещё маленький», – без сомнений ответил Альберт. Он бы и не решился обратиться к маме с такой просьбой.
«Ну хочешь, я к тебе приеду? Только скажи, куда».
«У нас тут не на что смотреть».
Альберт только что убедил себя, что никакая встреча им не нужна и только всё испортит. Зачем Рафаэль пишет всё это, травит душу? Он что, издевается?..
Рафаэль скептически усмехнулся – Альберт различил эту усмешку через экран и тысячи километров:
«И это мне говорит художник?»
И через полминуты:
«Может, я на тебя посмотреть хочу».
«Не на что».
Ясно ли по тексту сообщения, что фраза должна звучать с нажимом? Ясно ли, что пора закрыть тему?
«Ну как хочешь. Передумаешь – свистни».
Равнодушие. Разумеется, он предлагал не всерьёз, Альберт ни на секунду в этом не усомнился.
«Зачем я тебе вообще нужен? – с тоской подумал он. – Нет под рукой кого-то более стоящего? Или пожалеть больше некого? Или неловко просто перестать со мной общаться, вот и приходится терпеть навязчивого подростка?.. И зачем тогда давать надежду? Зачем вот это всё?»
Стоит прекратить всё самому. Запретить себе писать Рафаэлю, вообще не напоминать о своём существовании. Не мучиться и его не мучить. Перестать чувствовать стыд за свои никому не нужные излияния…
«Просто не заходи на его страницу. Не открывай переписку. Не читай его комментарии, не смотри его арты, просто забудь о том, что вы знакомы. Ты же не будешь писать незнакомцу?»
Лишь через несколько минут повторения этой мантры Альберт осознал, что стоит у перехода и мешает другим – его то и дело пихали локтями, проходя мимо, задевали сумками и пакетами. Спохватившись, он шагнул на дорогу – но тут чья-то рука грубо схватила его за капюшон, рванула назад. Перед носом промелькнул борт маршрутки.
– Куда прёшь на красный! – рыкнул спаситель густым басом. – Жить надоело?
– Я дальтоник, – буркнул Альберт, не без труда вырывая капюшон из железной хватки.
Запоздало посетила мысль, что если бы не этот человек, Альберт сейчас был бы размазан по проезжей части. Но единственное, что колыхнулось внутри – сожаление, что этого так и не случилось.
***
Альберт долго стоял под душем, отогревался, выкручивая горячий кран всё сильнее. От жары начала кружиться голова, перед глазами поплыли ядовито-розовые пятна. И в этом жарко-розовом мареве ему снова мерещились чужие руки – гладящие чувствительную кожу спины, вместе со струями воды спускающиеся от лопаток к пояснице и ниже…
Зажмурившись до боли в глазах, Альберт выключил воду. Фантомные руки исчезли.
После парильни, устроенной Альбертом в ванной, воздух в квартире показался ледяным – облизал разгорячённое тело, пустив по коже табун мурашек. Альберт поспешил одеться.
От долгого таскания тяжестей ныли плечи и спина. На одном плече, где висел этюдник, Альберт обнаружил свежую ссадину от резко съехавшего ремня – заработал её, когда его дёрнули за капюшон на переходе.
Воспоминание вызвало мешанину эмоций – стыд, раздражение, обида… И ни капли благодарности. Альберт ведь не просил его спасать, но кому-то захотелось побыть рыцарем в сверкающих доспехах, защитником слабых и скорбных головой.
Но тут же пришло раскаяние и злость уже на себя. Человек действовал из лучших побуждений, а может, и подумать не успел – сделал всё автоматически. И, в сущности, Альберт обижался зря. Не мог же незнакомец знать, что творится у него в голове.
«Всё он сделал правильно, – неохотно признал Альберт. – Человек за рулём не виноват в том, что мне жить не хочется, но ему потом с этим жить: с мыслью, что он меня убил или покалечил. И по судам его затаскают однозначно. Пассажиры и другие пешеходы могут пострадать…»
И другая мысль пришла вслед за этой: «Ну, собьют меня – хорошо, если насмерть; нет – придётся помучиться, восстанавливаться, может, даже инвалидом стану… В таком состоянии довести дело до конца будет труднее».
Вероятность выжить и стать инвалидом пугала до дрожи и тошноты. Остаться поломанным, слабым, ограниченным в движениях и творчестве, пожизненно зависимым от чужой заботы… Нет, надо найти другой способ. Такой, чтобы сработал быстро и наверняка. И никого бы этим не потревожить.
Быстро и наверняка – можно лечь под поезд, но там же машинист… Чем машинист поезда хуже автомобилиста? Зачем ему подкладывать такую свинью?
Лёжа на кровати и разглядывая потолок, Альберт флегматично перебирал в голове варианты – уже не в первый раз.
«Вскрыть вены? Долго… Если спасут – поставят на учёт в психушке, а ещё будут проблемы с моторикой: наверняка ведь поврежу сухожилия. А спасти могут, очень даже вероятно. И что мне тогда делать с непослушными руками? Что я смогу ими написать?
Таблеток наглотаться? Тоже небыстро, да и нет у нас таких таблеток, чтобы прям наверняка. Какое-нибудь сильное снотворное без рецепта не продадут. Отравиться отравлюсь, но не насмерть. А потом тот же учёт в психушке, пожизненные проблемы со здоровьем… И бесконечный присмотр.
Повеситься? На чём, чтобы точно выдержала и верёвка, и то, к чему она привязана? И на нормальной высоте, чтобы сразу – хрусть и не задыхаться… Без боли (это слишком страшно). И чтобы вытащить не успели.
Можно выйти из окна. Седьмой этаж – по идее, должно хватить? И боль почувствовать не успеешь.
Или нет, лучше подстроить случайность, чтобы меньше травмировать маму. Она ведь наверняка будет себя винить за мой суицид…»
Какую бы случайность подстроить? Причём так, чтобы никто больше не пострадал. Пойти гулять поздно вечером? Вдруг повезёт нарваться на маньяка с ножом или пистолетом… Специально подкарауливать у дороги пьяных водителей, которых не жалко подставить? Сунуться к стае голодных собак – или просто к бешеной собаке? Но это уж совсем не «быстро и безболезненно»…
Альберт никогда не мог похвастаться богатой фантазией, и в этот раз она снова его подвела.
«У меня ещё есть время об этом подумать», – успокоил он себя.
Но что будет с мамой? С доброй, заботливой (иногда чересчур), любящей мамой, для которой Альберт – единственная радость в жизни? Что будет с ней, когда она останется одна?
Разве он может так с ней поступить, проявить такую чёрную неблагодарность?
А что бы подумал Рафаэль, если бы узнал? Если бы ему кто-нибудь сообщил… А кто бы ему сообщил, почему Альберт исчез из Сети? Некому… Интересно, скучал бы он, переживал? Догадался бы о правде?
Но что бы он подумал, если бы знал наверняка? Решил бы, что Альберт – трус и слабак, истерик?
Однажды Рафаэль сказал, что самоубийство не решает проблемы, что это не выход. В первом Альберт с ним согласился, во втором – нет. Выход, ещё какой: уйдёшь и не вернёшься. К тому же, хоть самоубийство не решает проблем, оно всё же от них избавляет… Но лишь одного. Зато другим создаёт новые.
Альберт не хотел создавать проблем ещё больше, чем уже создал.
Поднявшись с кровати, он долго бродил по комнате из конца в конец, не зная, чем себя занять, как отвлечься от угнетающих мыслей.
Наконец он остановился у окна. К вечеру небо на западе прояснилось, высокие дома и облака на востоке отражали жёлто-рыжий солнечный свет. Внизу, ближе к земле, быстро темнело, небо же разгоралось всё ярче – оранжевыми, красными, малиновыми полосами. Солнце, отражаясь в окнах верхних этажей, слепило глаза.
Открыв окно, Альберт высунулся из него по пояс – хотелось более широкого обзора. Вскоре шея затекла от неудобной позы, и Альберт опустил взгляд вниз, во двор. Там уже зажигались фонари.
Снова закружилась голова. Двор, казалось, медленно приближался – или притягивал, манил в густеющую темноту с тускло-рыжеватыми огнями… Но Альберт встряхнулся, резко выпрямился; переждав головокружение, чётко проговорил себе вслух:
– Нельзя. – И добавил мысленно: «Мама не переживёт».
Падать нельзя. Но просто посидеть на подоконнике, свесив одну ногу наружу, – можно.
***
На этот раз мама вошла без стука – временами она забывала о вежливости.
– Куда высунулся, седьмой этаж! – От резкого окрика Альберт чуть не вывалился из окна, но всё же удержался, рефлекторно вцепившись в подоконник, и покорно позволил затащить себя обратно в комнату.
– Любуюсь закатом. Смотри, какие отсветы на облаках.
– Любоваться можно и не вылезая наружу. Не смей меня больше так пугать, или я на все окна решётки поставлю! – пригрозила мама, захлопывая створку.
– Я бы тебя не испугал, если бы ты постучала, – с укоризной заметил Альберт. – Я же столько раз просил…
– А я всё не могу понять, что ты от меня скрываешь. – Мама с трудом сдерживалась, чтобы не повысить голос. – Чем ты за закрытой дверью занимаешься?
– Творчеством. Учёбой. Чем угодно, и это только моё дело. Мне нужно личное пространство! – Альберт уже устал объяснять маме такие элементарные вещи. Так же, как устал в панике закрывать вкладки с фотографиями обнажённых мужчин в соблазнительных позах или в объятиях других обнажённых мужчин.
Но даже после множества споров и убеждений мама в упор его не понимала:
– А собственная комната – не личное пространство?
– Нет, если в неё в любой момент могут войти.
Мама явно была обижена, и Альберт ощутил лёгкий укол вины, но себя он чувствовал правым и отступать не собирался. К счастью, мама не стала продолжать спор и просто позвала сына ужинать.
Альберт жевал картошку неохотно, хотя мама прекрасно готовила. Только аппетита всё не было, да и чувство голода быстро прошло, и доедал Альберт уже через силу. Конечно, мама это заметила, спросила расстроенно:
– Саш, ну что с тобой такое? Опять не ешь ничего, хмурый весь… Я невкусно готовлю? Нет? Тогда что случилось? Проблемы какие-то?
– Никаких проблем.
– Влюбился, что ли? – Альберт крупно вздрогнул, густо покраснев, и этим сразу же выдал себя. Мама заулыбалась, спросила вкрадчиво: – И кто она?
Альберт молчал, угрюмо глядя в стол. Врать не хотелось, к тому же рано или поздно правда всплывёт всё равно. Но и правду не откроешь… Или всё-таки стоит её открыть? Сказать прямо: мама, я гей! Я влюблён в мужчину намного старше меня, но я никогда его не видел и вряд ли увижу, хотя сегодня он предлагал мне встречу…
Вот после такого у Альберта как раз и останется единственный выход – в окно.
Мама истолковала его молчание проще:
– Ладно, не буду лезть. Твоё дело. А то опять начнёшь про своё личное пространство… Но ты же знаешь, что всегда можешь со мной поделиться чем угодно.
– Знаю, – подтвердил Альберт, вставая из-за стола. Затем молча вымыл посуду и ушёл к себе.
Снова подошёл к окну, но на подоконник садиться не стал – только опёрся на него руками, прислонившись лбом к холодному стеклу. Долго стоял так, наблюдая, как в окнах соседних домов загораются и гаснут огни, движутся беспокойные тени. Старался не смотреть вниз, куда так и манил розовато-рыжий свет фонаря, выхватывающий округлый кусок асфальта – как мишень.
«Потом, – сказал себе Альберт, отходя от окна. – Подожди, пока всё станет совсем плохо – вот тогда расскажешь о своей ориентации, и можно будет умереть с чистой совестью. После такого мама точно не расстроится, что сына больше нет…»
Прерывисто вздохнув, Альберт влепил себе пощёчину за эту мысль. Какой бы нетерпимой ни была его мать, он для неё родной, любимый, единственный. Может, она и не примет его, не поймёт, осудит, но уж точно не обрадуется его смерти.
«Значит, молчи и живи. Умереть всегда успеешь».
Значит, завтра он снова проснётся на рассвете – низачем и ни для чего. Будет бессмысленно портить бумагу, ненавидеть себя, болтаться в пустоте и думать о смерти. И снова ляжет спать вечером, чтобы проснуться утром, и опять, и опять – пока не представится возможность умереть, никому этим не помешав. Или пока его жизнь не оборвётся сама собой.
Остаётся лишь надеяться, что таких пустых и серых дней ему отмерено немного.
*По-сырому – техника в акварельной живописи: краска наносится на смоченную водой бумагу.
**Соус – мягкий графический материал в форме мелков.
5 комментариев