Cyberbond
«Засыпает поселок Сокол…»
Аннотация
Мне всегда было интересно представить, как из одной эпохи видится другая. Например, из начала 20 века — наши 70-е? И еще — это признание в любви местам детства и юности — московскому поселку художников «Сокол», нашим когда-то таким милым улицам Левитана, Алабяна.
Мне всегда было интересно представить, как из одной эпохи видится другая. Например, из начала 20 века — наши 70-е? И еще — это признание в любви местам детства и юности — московскому поселку художников «Сокол», нашим когда-то таким милым улицам Левитана, Алабяна.
«Гаснут лампочки в доме высоком,
Засыпает поселок Сокол».
(«Простая песенка», которую пела незабвенная ее поколением Ружена Сикора)
Часы в гостиной внизу пророкотали с сипами трижды — скорей, вопросительно, чем утверждая, — но Мелентий проснулся. Вот уже месяц он просыпался каждую ночь в три часа, в самую глухую пору, и слушал, как за околицей поселка художников Сокол воют волки, будто здесь глухой лес, а не окраина беспокойной Москвы.
Волки выли разливисто, нагло и крайне разнообразно. Мелентию казалось, что он стал понимать оттенки их этой речи. Ведь волки наверняка не просто так, тупо, воют на черное в блестках звезд и снежинок небо — они общаются. Сакий так и говорит: волки — о б щ а ю т с я.
Сакий знает много таких-то слов: вроде б обычных, русских — ан, непривычно поставленных, не туда приспособленных. Ясное дело: художник, не ему, Мелентию-горемыке, чета. Это он, Мелентий (горемыка), лишь по названию хозяин этой земли, исходил ее в бесшумных лапоточках не одну тыщу верст. Если б не Сакий, ночевал бы Мелентий и нынче где-нибудь в ночлежке или на паперти, а не на простынях, как барин — как будто он т о ж е Сакий…
— Я Исаак, — в первые недели знакомства терпеливо поправлял его Сакий. — И фамилия у меня самая распространенная еврейская: Диверсант. А Сакий — то ли неприлично звучит, то ли и вовсе уж по-церковному…
— Исак — больно букыв много. Сакий — оно как-то по-русски способнее, — авторитетно возражал, почти поучал Мелентий.
Художник вздыхал. Лишь бы (думалось) его фамилию Мелентий пореже использовал. Отец в Гомеле может рассуждать философски среди своих:
— Если есть на свете банкир Соломон Бриллиант — боже ж мой, почему бы не быть и художнику Исааку Диверсанту?!..
Здесь, в Москве, эти штучки не пройдут, доводов не услышат, а вот сущность странной фамилии очень даже запомнят — и намотают на ус, на будущее!
Исаак изо всех сил старался, чтобы фамилия его ассоциировалась только с хорошим, талантливым и… удобным властям. Рисовать он начал еще в гимназии. Считался и в Школе искусств лучшим рисовальщиком. Правда, первые его картины из римской и библейской истории полнились дамами с откормленными лицами подвядших кокоток Макарьевской ярмарки. Впрочем, раскупали яркие, праздничные эти полотна охотно; явились связи, заказчики и среди великих князей.
— Жаль, что еврей. А какой бы художник был!.. — высказался один из них.
Лишь господин Репин Илья Ефимович (впрочем, из казаков) качал кудрявой седеющей головой, но как-то на вернисаже не утерпел — подскочил к очередной Диверсантовской «Фрине» и сложил длинные пальцы в рамку. В рамке, совсем рядом с голой попой красавицы, но вне ее, полный тепла и легких отсветов зелени. серел кусочек ствола масличного дерева — до того живой, что казалось, по коре играют блики настоящего солнца:
— Вот куда вам надо следовать, милсдарь! А нагие афедроны оставьте пану Семирадскому воспевать!
Исаак Диверсант вздрогнул, как от удара плети, и побледнел. Словно Репин сковырнул корку с давней раны в его душе.
Год нигде он не появлялся, так что судачили:
— Неужели — еврей — и запил?..
Осенью в Петербурге Исаак Диверсант выставил только два небольших пейзажа. Оба тотчас купил Павел Третьяков, а великие князья решили, что с Диверсантом, увы, покончено.
Теперь лето проводил он в Плесе, осенью отчитывался перед публикой небольшими лирическими пейзажами, обычно весенними и осенними. Их пронзительную нарядность критики находили «чахоточной», но публика сходу влюблялась в до боли знакомое. Сравнивая крымские кипарисы и подмосковные березки (главный объект поклонения Диверсанта в 1890-е), известный писатель Мамин (сибиряк) заметил не без горчащей гордости, что наша «Серая Шейка (т. е. березоньки) все-таки «диверсантистей». Чехов украсил Диверсантовыми «Стогами» каминную полку ялтинской своей дачи. Картина «Днестр в лунную ночь» наделала шуму в самом Париже.
Несмотря на славу и богатство, Исаак Ильич оставался беспокойным черненьким, маленьким, почти жалкеньким человечком, одиноким и даже затравленным. В потертом бархатном пиджачке не во всякий бы ресторан пустили его. Диверсант сносил это с привычным унылым смирением. Он был «Диверсант» — и этот крест нес с некоторой даже истовой верой в справедливость своей участи. Она была для него почти так же непреложна, как и талант.
Рубеж двух веков в очередной раз сломал Диверсанту хребет: он встретил Мелентия Раздольева. Встретил там же, в Плесе, на пристани. Мелентий с баржи сгружал арбузы. И такой он был в работе верткий и цепкий, и так блистали-ходили наработанные мышцы в прорехах его рубахи, что Исаак Ильич обмер, а после замер на целый, наверно, час. Мелентий, яро сверкнув белыми зубами, протянул ему непомерный арбуз:
— Возьми, баринок! А то глазами весь товар наш упишешь…
— У п и ш у?.. — вздрогнул, как бы проснувшись, Исаак Ильич.
— Ну, слопаешь. Больно жадно глядишь! Аж хруст стоит…
— Послушайте, вы знаете, я художник, — заторопился, засмущался тут Диверсант. — Я… я… Вы не могли бы мне немножечко попозировать?
Мелентий бывало прищурился:
— И сколь, барин, положишь за то?
— Ну-у… три рубля довольно ведь?
Мелентий глянул на него с интересом, однако тотчас отвел глаза:
— А пятерку бы?..
— Пойдемте!
— Да что делать-то? — все-таки уточнил Мелентий.
— Рисовать буду вас. У вас… фигура античная. И лицо выразительное. Я устал от пейзажей, знаете ли. Нужны новые пути, новые лица…
Мелентий не стал пока дальше рядиться. Потрясенный легкостью козырного заработка, бродяга последовал за Диверсантом, который почти бежал впереди него — и прочь, прочь, прочь от себя.
Мелентий Раздольев, круглый сирота с задатками пьющего херувима, не смел удачу спугнуть. Он споро вздымал лапотками румяную вечернюю пыль, маясь смутной догадкой. Жизнь-то уже повидал. «Чего ж, всяко люди живут… Всяко ж бывало уже…». Мелентий прикидывал. Да что там — и в с п о м и н а л…
В Плесе они провели остаток лета и начало осени. Мелентий приоделся: завел сапоги гармошкой, прикупил балалайку и фуражку с лакированным козырьком, и «спинджак», и розовую, в крапинку, блескучую косоворотку. Вид у него сделался совершенно «фольклорный», — так сказала одна меценатка, встретив обоих уже в Москве.
— Рада, рада за вас, Исаак Ильич! Вы обрели, наконец-то, почву… — добавила дама, любезно щурясь.
— «Намекает, что я еврей…» — с горечью подумалось Диверсанту. Но горечь его стала теперь прозрачной, легкой, как морщинка на летнем пруду. «В сущности, я ведь счастлив!» — признался себе художник.
Его большой дом на Соколе, в местности дачной, тогда сельской совсем, сделался надежной пристанью для Раздольева. Тот блаженствовал, но держал себя веско, сдержанно. Молодой статный красавец Мелентий тоже не лыком был шит: знал, к примеру вот взять, много сказаний, песен; много и повидал в скитаньях своих. Заметил тотчас, что скабрезности смущают Сакия ажник до слез — и пустился для него в лирику с мистикой пополам.
— А еще мужики говорят: живет на полянке за той-то дубравой старуха особая. Потолок у ней ледяной, дверь скрипучая, за шершавой стеной — тьма колючая, — сбился вовсе уж на поэзию, зашелся, заокал по-заонежьи Мелентий. — Как шагнешь за порог — всюду иней. А из окон — покос синий-синий.
— Какой же покос, если иней?!
— Ну понос… Однако он, тоже верно, не синий… Эх, запутал ты меня, Сакий! Хороший ты человек, а жизни не знаешь…
— «Намекает!..» — нежно, ластясь, грустил Диверсант. И смотрел на пламя в камине, которое древним, диким костром трещало, готовое вырваться за решетку.
Да, глубоко повлияли Мелентиевы сказания на творчество Исаака нашего Ильича. Среди берез и осин на картинах его явились сказочные мотивы: зачарованные блондинки в кокошниках, избушки на курьих разлапистых ножках, богатыри — упитанные и грозные.
Искусствоведы до сих пор спорят о значении символов, особенно образа Серого Волка, который то там, то сям, часто навязчиво и не к месту, появлялся на Диверсантовых полотнах того, Раздольевского, периода. Многие усматривают в этом влияние первой русской революции и одного из видных ее участников — кузена художника — известного революционера и провокатора Евно Прейскуранта.
Узнал этого жирного наглеца и Раздольев. Евно явился поздним сентябрьским вечером. Отдуваясь, он впер, прижав к брюху, некий ящик — впрочем, столь странный, что при виде его Мелентий даже присел.
— Неси осторожно, дурак! — пихнул ему в руки ящик Евно. — Аккуратней: взорвешь…
Он принял Мелентия за слугу.
Затаив дыханье, Мелентий внес ящик в гостиную.
— Вот еще провода к нему! — Евно сунул в руки Сакию толстый моток.
— Евно, мы ж договаривались!.. — вскрикнул Сакий.
— Ты — Диверсант? Или ты гой?! — рявкнул Евно и хозяином шагнул к столу.
Он плюхнулся в кресло, туго пукнул и щелкнул пальцами в направленье Раздольева:
— Коньяку и кофе сообрази быстренько!
Мелентий убрался за дверь. Приник к ней. Голоса доходили глухо.
— Евно, я же просил! Зачем, зачем ты всегда так делаешь?..
— Затем, Исак, что революция. Или ты, Исак Диверсант, не хочешь помочь революции?..
— Ах, зачем мне ваша эта революция — я художник!
— Послушай, Исак! Не валяй дурака! Всю жизнь ты хочешь быть больше русским, чем любой Ваня. А между тем, фамилия твоя Диверсант. И ты н и к о г д а от этого от отвертишься! Ты жалкий жид в глазах дебелой нынешней русской власти, но и будущая власть, молодая и злая, не пощадит тебя, мой Исак! О. как же не пощадит!.. Так не лучше ли прожить хоть час гордым творцом судьбы — своей и этой страны, чем всю жизнь ползать по полу за чужими объедками?
— Евно, ты так говоришь: это какой-то ведь жест отчаянья, ты прости…
— Это трезвое понимание хода вещей, Исак! Не будь таки идиётом! Ты думаешь: на худой конец, ты сбежишь в свой Париж? Но и туда ведь придут и скажут тебе: «Исак Диверсант, вылезай-ка из-под кровати! Ты раскрыт, и ты больше в этой нашей жизни не нужен! Ты слишком уж Вечный Жид! Ты везде лишний. Еврей — прощай! Пиф-паф!»
Евно лающе, хрипло захохотал.
— Так что ж ты торопишь приход этих «новых»?!.. — вскричал Сакий в отчаянии.
— Затем, Исак, чтобы жить с е й ч а с, а не вчера или завтра. Впрочем, мы это уже обсудили. Когда ж кофе принесет твой холуй?!
— Я сам сделаю тебе кофе, не мучай его. И поскорей уходи, Евно! О, пожалуйста!
— Ты всегда был трус, Исак! У тебя неправильная фамилия. Вот моя фамилия правильная: я беру деньги и с охранки, и с этих «новых». Я Евно Прейскурант, а ты, Исак, — ты всегда был ничтожеством, талантливым, но увы! Перестань причитать ты, женщина! Делай кофе, неси коньяк. Это, кстати, коньяк? Коньяк… Кофе, кофе давай! И я ухожу. А ящик не трогайте!
Прощаясь, Евно, хорошо таки датенький, притянул к себе Мелентия за косоворотку и ткнул пальцем в сторону Сакия:
— Парень! Сделай ему погром, ты слышишь?! Иначе он так и останется — боже, прости мою маму! — глупым художником…
И Прейскурант растворился в моросливой осенней тьме.
Тотчас Сакий запер гостиную на ключ:
— Не надо туда! Больше пока нам туда — ах! — и незачем…
Раздольев послушно перекрестился.
…Вот мы и возвращаемся в ту ночь, когда Мелентий проснулся. Волчий вой ввинчивался в мозг все настойчивей, был все ближе, разнообразней, отчетливей. И вдруг оборвался. В наступившей теперь тишине Мелентий услышал странный всписк. Нет, это был не Сакий: он спал рядом, мирно посапывая. Странное дело: натура нервическая, Сакий отличался глубоким и сладким сном.
Мелентий почувствовал свистящую тоску — тоску навеки покинутого.
Всписк повторился, и внизу вдруг бдзынькнуло стекло.
Тоска так сжала Мелентия, что он рад был бы сейчас любой встрече. Он схватил с ковра на стене старую саблю и, замирая от ужаса, вышел на площадку лестницы. Внизу чернел провал прихожей.
Придерживая саблю — чтоб не стукала по ступеням — Раздольев спустился на первый этаж. Дверь гостиной была заперта, но оттуда, из щели под ней, наносило ледяным сквознячком. А главное — свет. Свет сочился в щель вместе с морозным воздухом. Там кто-то высвистывал мелодию сурово-меланхоличную. Кажется, даже и напевали… Ну да, хрипотца натруженного привычной иронией баритончика:
Парня в горы тяни — рискни! —
Не бросай одного его,
Пусть он в связке одной с тобой —
Там поймешь, кто такой.
— «Душевно поет! — одобрил Раздольев. — Прямо как про нас с Сакием… Хоть он, конечно, яврейского племени да и малость чудной, но человек-то хороший очень и, главное, шибко ведь денежный… Или нечистый водит меня? А?..»
На всякий случай Мелентий перекрестился. Перебирая босыми ступнями по холодному полу, подкрался к двери.
— «Что ж вор — в дом влез и песни играет? И не таится ведь, ирод!..» — подумалось с уважением.
Мысли проносились в голове серыми, точно волки, тенями.
Раздольев приник глазом к замочной скважине. Сперва он увидел дымчатый дрожащий свет. Затем глаз обвык, и вот уже открылось яркое как бы окно. В нем мелькал цветастый, но и серый, как чину его и положено, волк, а также серый нахальный зайчишка.
Не очень оба и настоящие. Настоящие волки сидели вкруг того волшебного окна в ящике, что принес Прейскурант, и внимательно, молчаливо наблюдали, склонив набок длинноушастые головы.
Деялось много разного, пестрого в том окне. Сперва Мелентий креститься не успевал, а после подрегатывал даже в голос.
Эко ведь «новые»! Умеют, а?!.. Может, вступить в эти в «новые» — «большаки», что ли, «сесеры»[1]?.. Смотреть задарма кину на дому, как волки вот делают. Эх, картинки-то залихватские!.. Может, она права, ихняя эта самая революция? А радость-то, радость-то, господи!.. Чисто дитячья, до смеху жестокая, цветастая, что майский медовый луг. Эк он волка-то! И поддел, и наддал, и домом совсем задавил! Аль живехонек?..
Мелентий весь приник к двери, словно он просочился в замочную скважину. Раздольев забыл, что сам-то он есть бродяга беспачпортный, нахлебник, но и наставник бестолкового Сакия. Мелентий был теперь одновременно и Волком лихим в ярких, прекрасных трусах, и Зайкой, умным и шустреньким тоже в ярких прекрасных вроде бы штаниках, — и как оба они, он стал неуловим, неистребим; стал бессмертен! А как богато живут эти там все зверюшки-то! Рай, а не жись у них. Вот за что борются эти «новые» — чтобы и люди стали так же неистребимо шустры и размашисто беззаботны! Чтобы весь народ на этом… на пляжу бы сидел!
— «В «большаки», в «большаки» подамся теперь! И Сакия спроворю с собой!» — почти молился Мелентий. Волки вон молча смотрят, их, зверей, проняло, а он-то ведь по образу Божию деланный!.. Ему прямая дорога в тот мельтешливый рай.
— Ну погоди-и-и!.. — взвыл напоследок Волк. И окошко захлопнулось.
Звери молча, явно под впечатлением, но дисциплинированно через разбитое окно покинули помещение. И вот уже вдалеке раздалось их длинное, с грозными перекатами тоскливое «пение».
Мелентий нехотя и будто во сне поволокся в спальню. Что-то мешало ему, било по ноге. Ай — сабля, бля!.. Он бросил ее на лестнице. Отшвырнул с досадой, как все свое прошлое.
Сакий мирно посапывал.
— «Эх ты, шпендрик!» — подумал Раздольев с превосходством теперь посвященного. И грубо повалился рядом, не заботясь, что может ведь разбудить.
Сон Мелентию случился теплый и ласковый. Вот идут они лениво и беззаботно с Сакием вдоль невысоких дачных заборчиков. Сирень сизо, бело бурлит, бушует вокруг. Они бредут аж хмельные от счастья до слез. И выходят с поселка-то к высокому бескрайнему домищу, инда дворцу цареву[2]. И на боку его синяя табличка висит.
— «Улица художника Диверсанта»! — читает торжественно, жмурясь от удовольствия, Сакий.
— «Ле-ви-та-на», — по слогам поправляет прочитанное Мелентий. И крякает — то ли с досады, то ли насмешливо.
— Неправда, врешь ты все, — ласково возражает ему Сакий. — Нет такого художника!..
Гаснет перламутрово высь над непомерными откосами дома. Зажигаются в нем лукавые кое-где огоньки…
Стоя под небом счастья, не таясь, Диверсант и Мелентий целуются.
30.12.2019
[1] Эсеры.
[2] Огромный «сталинский» дом возле поселка художников Сокол.