Cyberbond

Жизнь хрупка и безумна

Аннотация
Судьбы женщин вокруг гея — это ж почти всегда какой-то дурдом! На самом деле любая судьба дурдом, если вдуматься…





О том, что жизнь хрупка и безумна, мне живо напомнил пример одной милой, но странной женщины. Звали ее Натальей Николаевной, фамилии я не помню, да и не в этом суть.
 
Н. Н. была хрупкая, тоненькая, как птичьи лапки, женщинка, но в чертах ее имелось что-то кошачье и даже тигриное: ноздри очень сильно играли, глаза навыкате и — стоячие дыбом, как у писателя Гофмана, крашеные хной волосы.
 
Теперь она в сумасшедшем доме, доча туда ее определила, доча и не могла иначе: Н. Н. стала на нее бросаться с ножом, раздувая свои тигриные ноздри, а доча работает, на сиделку нет денег. Короче, дурка пожизненно.
 
А с Н. Н. мы ходили в Консерваторию, я и Андре[1], несколько лет подряд — последний раз в феврале месяце. Она хватала нас за руки и бурно, бурно на все реагировала. На нас — радостно, на других — враждебно, и даже чуть не сунула кулачком по лысому темени впереди сидевшей старушке, — старушка стала есть конфету во время симфонии, шуршала фантиком и не давала летать. Н. Н. чуть ее не убила, но мы подхватили ее за локти, — тогда обошлось без жертв.
 
А вот что мы слушали, вспомнить уже не могу (да и вам это надо ли?)
 
Первое, что делает в Консерве Андре — он в ней писает; простатит. Я стою среди клубов дыма в курилке, словно среди пожаров чужих здоровий, и жду его. А он всегда там вздернутый, с пафосом, наш Андре: Консерва — храм, и простатит в это время по боку…
 
А ведь это, как говорит одна моя тетушка, «здоровьичко»! И что за трагедия — вставить свечи в задницу? Я ведь вставил себе 20 штук — ничего. Писаю реже, к музыке приникаю всем сердцем, без позывов нелепых и унизительных.
 
Вы скажете: о чем он пишет! Сперва о сумасшедшей какой-то, теперь о своей моче.
 
Но жизнь хрупка и безумна — поэтому все в строку. Можно, как акын, гундеть на губе про любое, что под руку подвернется.
 
Потому что под руку поэту попадает не просто любое, а с божественным умыслом. Эх, был бы он, умысел этот, только поснисходительней!..
 
Но он не помышляет о нас и воздвигает в своих космических пустынях, что ему хочется.
 
А мне сейчас горестно и не спится, и вот я пишу то про свою мочу, то про несчастного человека, которого как бы ногтем поддели и выковырнули из сонма людей, — и нету его!
 
То есть, он где-то еще живет, но это уже не жизнь.
 
И все чаще в голову лезет, как близкие и просто знакомые — рядом, своими путями, прошли. Шли-шли, прошли, — и все вышли.
 
Мы — как стадо. Одно безумие.
 
Вот пример безумия вам еще…
 
*
Когда-то, в голодные 90-е, я жил с одной сумасшедшей женщиной. Познакомила нас Жули (см. рассказ ​"Девочки"​​​, — тогда мы с Жули еще как-то дружили).
 
Жули предупредила, что Надюша была в дурке. Но эти хиппи всегда обо всем самом важном говорят очень косвенно — к жизни относятся по касательной, чтобы она их слишком не потревожила.
 
Надюша оказалась миниатюрной девочкой, темно-красные волосы туго-натуго стянуты сзади гимназическим бантиком, в лице что-то от олимпийского медвежонка добродушное, изумленное, а конопушек — как на блине. Казалось, лицо ими пушится.
 
Наде я очень понравился; Надя в меня влюбилась. И хотя была на год старше, но совсем еще, именно — девочка, гимназистка, беспризорное существо: не прошедшее, не отставшее детство.
 
Отец ее умер, он был профессор. Мать никогда не работала, к тому же была больна и стара. С началом «реформ» они погрязли в такой нищете, так голодали, что у них на ногах язвы открылись. Вскоре мать умерла от рака, и Надя осталась совсем одна в двухкомнатной квартире на Ленинском проспекте, в точно таком же сталинском доме, как у меня, посреди руин былого благополучия.
 
Приезжая к ней, я всегда изумлялся: словно через всю Москву, через эту снежную серо-черно-желтую слякоть я перся, чтобы войти в знакомый подъезд — только не в трехкомнатную свою, а в двухкомнатную соседскую квартиру. И такую пустынно пустую, что там голосом можно было гонять шары из отчаяния.
 
Мы сидели с Надей на шатком диванчике начала 60-х, и все вокруг было из тех лет, хлипкое, колченогое, — все из раннего детства нашего, все кремовое и синее, как детское засыпание в летние бесконечные сумерки.
 
Блудить в этой детской казалось странным, словно я Свидригайлов какой-нибудь.
 
Это было и трогательно, и страшно: безумье большого города, безымянное и обыденное.    
 
И мне всё казалось (и теперь по разным поводам мнится), что каждому отведено заранее определенное число впечатлений, которые не преумножаются, а лишь по-разному повторяются, то согревая, то навевая уныние беспросветное. Они движутся мимо нас, как бусины, лишь им внятною чередой. То есть, почему именно они и почему в таком вот порядке — они-то знают, а мы знать не то, что не можем, а просто остерегаемся. Не нужно нам это знать.
 
До «главного» у нас что-то долго не доходило, Надя стеснялась, сбегала с рук. Потом всё же произошло, и она поведала мне свое страшное горе: какие-то родичи ее изнасиловали и вообще хотели отравить из-за жилплощади. Рассказав это, она тыкалась мне головой в грудь — так плод тычется в стенку чрева, проверяя, насколько он под защитой, насколько храним и любим, быть может.
 
А еще от Нади просто дикой скукой, как стужею, наносило, и на меня нападала такая тоска, что я из постели бросался звонить от нее знакомым, чтобы просто назло судьбе весело потрепаться. Я увлекался, и тогда она звала меня к себе густым странным басом, ревнуя.
 
Никак я не мог понять, зачем я весь этот маразм завел и как мне от него, дураку, избавиться.
 
Из-за стекол шкафа на меня смотрели огромные фото ее родителей, таких молодых, счастливых, приличных, из, наверно, поздних 40-х годов. Я старался не встречаться взглядом с этими четкими их зрачками, с их ласковым (хотя и с вопросительным знаком к грядущему) ликованием.
 
Из соседней — «моей» — квартиры заливалась злая собачка. Там жила злая соседка, которая Надю «терпеть не могла».
 
И вообще над Надей клубились какие-то тени — тени острых крыльев, острых клювов и острых когтей. Но все это было лишь фоном. «Я счастливая», — говорила она.
 
Я ушел, — просто ну сил моих больше не было!
 
Потом Жули сказала, что Надя опять в психушке. Я перся в дурку, была весна, цвели вишни и яблони — дым отечества самый сладостный. Но было не до того, было очень всё как-то безумно-бессмысленно, в никуда.
 
Врачиха в дурке уныло смотрела на меня, как на беспризорного еще идиотика. (Я: «У Нади ужасные родственники!» — Она: «Вы ей верите?..»); старшая медсестра была мощный, жизнерадостный гренадер и, наверное, лесбиянка.
 
Надя явилась в длинном сером халате, заляпанном кашей, говорила хриплым, чудовищным басом, несла сексуальный бред: Басаев в другом отделении, она его видела через решетку, но он ей сказал, что «ему пока не нужно»… То есть, она и с Басаевым, и с врачом, и с санитарами, которые ее сюда везли, — и смотрела на меня с жадным, но почти равнодушным ликованием валькирии, пролетающей над армиями мужчин покоренных, взыскующих.
 
Смотрела, как на ребенка, как на мальчика.
 
Я понял, что больше туда никогда не пойду, — ни за что!.. Ах, ну хватит!
 
*
Я так и не знаю, что сталось с Надей. Одна, сумасшедшая, в такой квартире, в такое безнадежное для нее, в страшное время…
 
Даже думать про это не хочется.
 
Жули тогда разоралась: «Ты что, жениться на ней не можешь?!» — «И что это будет за жизнь?» — тихо, покорно ответил я.
 
*
Дом скорби, в который потихоньку превращается этот текст, должен быть дополнен и этим вот экземпляром. Все в нашей конторе звали ее просто Танькой, Танюшником. Епифанова была именно «Танюшником» — сочетание балагана, гадючника и помойки.
 
Хилая, мелкая, угловатая, как подросток, она имела бледное, нервное и очкастое лицо зубрилы — тайного живодера.
 
Как старомодные дамы носили с собой ридикюль, так и Танюшник всегда таскалась по конторе с чайником, перевязанная по брюху допотопным клетчатым платом и в войлочных ботах почти в любое время года.
 
Я только что пришел на работу, считался молодым специалистом, в людях не разбирался. И Танюшник набросилась на меня. Поймите, однако, верно: Танюшник изливала мне душу. Душу она изливала часами, поливая при этом всех остальных. И если слово есть бог, то Епифанова решила заменить им для меня все доступное мироздание.
 
Я ей сонно, почти без чувств уж, внимал. Наконец, взбунтовался — и она сделала меня тотчас своим врагом.
 
Танюшник ненавидела всех, кто трезво видел ее, кто знал ей цену: ей нынешней, убогонькой, с этим чайником.
 
У нее часто возникала на лице судорога, и это раздражало, как признак оставшейся в ней человечности.
 
Однажды она пригласила нескольких нас в просмотровый зал, и долговязый Коля-механик, чуть растерянно усмехаясь, показал нам черно-белый фильмец.
 
Там Танюшник Епифанова была в фате, в дивном платье, — красавицей. И жених у нее оказался двухметровый блондин и летчик.
 
Включили свет. Таня сидела, гордая, царственная, светски любезная. Она готова была ответить на любые вопросы.
 
А нам все равно казалось: она ссимулировала какой-то бред.
 
Увы, Епифанова пала жертвою неудачных родов. Она родила ребенка ценой своего здоровья — в том числе и психического.
 
Короче, пленка не помогла. Епифанова все равно осталась для нас никчемным, но злобным Башмачкиным из финала «Шинели».
 
И все-таки ее, в общем, терпели — она же, со своей стороны, оказалась живучей. 
 
Был паритет, потом ее радостно, через 20 лет, «проводили» на пенсию.
 
Она жила в однокомнатной квартире с сыном — запойным пьяницей.
 
Где она теперь — кто бы знал?
 
Да и кому она интересна?..
 
*
Вообще я встречаю довольно много психованных, особенно среди женщин, и эти встречи сопровождают меня всю жизнь.
 
Наша новая редакторша Римма Васильевна Чингачгук походила на банку. Не на ту стеклянную банку с вареньем, о которой вы все, наверно, подумали, а на чугунную болванку, к которой швартуются корабли.
 
Она была квадратно-круглая коренастая брюнетка в костюмчике грубого мужского покроя и подчеркнуто, назойливо деловитая. Какие корабли швартовались к ней, можно было только догадываться. Потом все-таки выяснилось, что это были наши художники-концептуалисты и диссиденты всех мастей, спервоначалу принимаемые нами за дворников и бродяг.
 
Римма Васильевна выдавливала из себя слова с важной неповоротливостью долго остававшегося в запоре — с неповоротливостью почти мучительной. При этом все эти слова оказывались мудреными, из них Хайдеггер и когнитивный диссонанс были наипростейшими.
 
Когда я тоже пытался вставить в беседу свой очумелый животный мык, то всегда спрашивал позволения и слышал в ответ ее снисходительно-забубенное: «Валяйте!»
 
Своим пытливым правдолюбием и бодрой склонностью к разоблачениям Р. В. доводила начальство до белого каления, до истерик с серией беспомощных выкриков лядь-лядь-лядь, — и это посреди культурных ценностей нашей конторы!
 
После этого Р. В. на время успокаивалась и даже начинала сама страдать, что подавила в начальстве личность, а не пробудила ее — как надо бы!..
 
Со мной диссидентка сошлась на почве гороскопов, составила мой и заявила, что в прошлой жизни я жил во Франции и теперь должен познать ее ментальную противоположность — Россию.
 
Но сама Р. В. от природы была смешливой полухохлушкой и по неожиданным для меня поводам начинала часто-часто дышать, выдавая затем совершенно девичий и даже стыдливенький «хи-хи-хи!..». В том числе и на мои вполне ведь серьезные вопросы, — например, гомосек я все-таки или, может быть, пронесет?
 
— И меня тоже! — отвечала она, лукаво играя ямками на щеках и намекая то ли на свою ориентацию, то ли на бородатый один анекдот.
 
Именно Р. В. познакомила меня с известной в богемных кругах лесбиянкой Милой, которая учила тантрическому сексу — но это отдельная песнь, и не здесь, не здесь!..
 
Зато очень скоро я оказался единственным, кто мог в конторе затыкать гражданочку Чингачгук простым: «Ну конечно, Р. В.! Мне больше делать нечего, как только кнопки вам в чай пулять…»
 
Она начинала тотчас смеяться и прощала мне свое подозрение.
 
Все остальные ее боялись, а иные при встречах и прятались.
 
Потом у нее случился роман с правнуком одного святого, крестившего племена Крайнего Севера. Кто-то из них (то ли предок, то ли потомок) был геем, но роман все равно имел место и, наверно, счастливый. Потому что после одного из свиданий Римма Васильевна как-то особенно страстно помогала мне в проведении «круглого стола» на тему «Молодежь и отечественная духовная традиция: аспекты проблемы». Она активно, пригнувшись, бегала, среди слушателей и вообще была похожа на толстую черную мышь, проглотившую накануне зерна пшеницы молочной спелости.
 
Не в пример другим, она была тогда счастлива.
 
*
Ну, и здесь мне придется вспомнить ее непосредственную начальницу. Она тут вроде бы ни причем, никакой шизы, даже странно.
 
Никакой шизы, — но зато судьба, а это, наверно, еще печальнее!
 
Итак, Елена Сергеевна Цолльнер возглавляла редакторов, в том числе была шефиней и Танюшника, и мистической Чингачгук. И такое всегда было впечатление, что сперва ее вздели на копья, а потом посадили на щит и сказали: «Работай! Ты здесь одна это можешь, ты добрая…»
 
Елена Сергеевна была добрейшая женщина, но и умнейшая, из старинной немецкой московской семьи (ноги в третьей позиции), однако политизирована просто до ужаса. («Этот Ельцин! Он богатырь!») Как и всем в ее поколении, Е. С. нужно было во что-то верить. Чтобы был, наконец, мужчина — и не совок, а деятель…
 
При мысли об этом мне становилось страшно за Елену Сергеевну. Ее рыжеватые локоны, тонкость ее фигуры и эта непременная «третья позиция» — и взгляд серых немецких честных-пречестных глаз, сперва такой взыскующий, пристальный, но затем все более затравленный, подозрительный, отрешенный…
 
Она считала меня неисправимым — незаслуженно — пессимистом.
 
Порой Е. С. звонила мне в 12 ночи и утробным и трубным голосом, плача и пьяная, говорила:
 
— Валера! Ну зачем он (Ельцин) так? Ну зачем, почему он ТАКОЙ? А?.. Как все, Валера… Валера! Я опять напилась, как дура, мне стыдно, но я вам скажу правду сейчас, вы только не пугайтесь: вы — ГЕНИЙ! И не надо так! Так смотреть на жизнь! Жизнь — другая, хорошая… Вы понимаете? НЕ НАДО ТАК!
 
При слове «гений» я нервно дергал себя за яйца и утешал ее, и говорил, что жизнь, конечно, другая и всякая, и хорошая в том числе, а сейчас лучше лечь, выспаться, и черт с ней, Елена Сергеевна, с этой политикой!
 
Мне кажется, она была немного мною увлечена. И я — я как-то, опасаясь этих ее ночных утробных звонков, все же внутри ХРАНИЛ (охранял?) ее, берег, как кусочек России, «которую мы потеряли». И что-то еще про храм…
 
После своих долгих горьких отсутствий она чувствовала себя виноватой перед всеми, даже перед Танюшником. Что вот, мол, неделями на работу не выходит, но все ведь горит внутри — и почти, может, уже выгорело.
 
Даже третья позиция…
 
В начале осени 97 (кажется) года она умерла внезапно: оторвался тромб. В гробу Елена Сергеевна хитро, таинственно улыбалась.
 
День похорон был чудный:
 
Осень, прозрачное утро,
Небо как будто в тумане,
Даль из тонов перламутра,
Солнце холодное, раннее.
 
Я молча плакал, что больше никогда не увижу ее, даже раз в две недели. Зато она ото всего избавилась.
 
*
Да, жизнь хрупка и безумна. И если я вогнал вас в депрессию, то не отчаивайтесь! Даже в этом во всем бывают просветы, смешное, — а смех ведь лечит, не так ли?
 
Когда мама Андре сошла с ума, она часами разговаривала с собой на разные голоса — и так любезно, и именно на разные:
 
— Ох, милая! Какая шляпка! Вы прекрасно выглядите сегодня!
 
— Да, это я в ГУМе очередь отстояла полдня…
 
И тут вдруг врывался деловитый мужской басок:
 
— Это чешская или из «Балатона», скажите, товарищ, пожалуйста?
 
Андре летел в комнату, думая, что в квартиру проник посторонний.
 
Мать не замечала сына и светски щебетала в ответ:
 
— Нет, это из «Ванды», она — польская.
 
Конечно, Андре приходилось с ней круто, и он часто срывался. Мать замолкала.
 
Однажды он расчесывал свои длинные локоны, сверкая серебряными перстнями, — опаздывал на работу.
 
Мать подошла сзади, обошла его с одной стороны, с другой и густо, с угрозой почти, изрекла:
 
— У-у, женщина! И как только Андрюша с тобой живет…
 
 
[1] См. мой рассказ "С Новым гадом!""
Вам понравилось? 8

Рекомендуем:

Пятница

Сантименты

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

7 комментариев

+
1
Сергей Греков Офлайн 28 июня 2022 01:30
Можете смеяться, можете негодовать и даже проклинать - это сейчас становится модным, - но второго такого как Сайбер, - нет.
+
2
Cyberbond Офлайн 28 июня 2022 14:45
Цитата: Сергей Греков
Можете смеяться, можете негодовать и даже проклинать - это сейчас становится модным, - но второго такого как Сайбер, - нет.

Любого другого "второго такого" нет, на этом жизнь строится.
+
1
Сергей Греков Офлайн 28 июня 2022 15:05
Цитата: Cyberbond
Любого другого "второго такого" нет, на этом жизнь строится.


Как частное лицо, наверно, каждый уникален, но как писатель... Откуда тогда тонны как под копирку написанных произведений?
+
1
Thomas. Офлайн 30 июня 2022 01:57
Написано хорошо, вот только...
Банка по-флотски -- скамейка, а швартовы крепятся на приспособление, которое называется КНЕХТ.
--------------------
Пациенты привлекают наше внимание как умеют, но они так выбирают и путь исцеления
+
1
Cyberbond Офлайн 30 июня 2022 13:41
Цитата: Thomas.
Написано хорошо, вот только...
Банка по-флотски -- скамейка, а швартовы крепятся на приспособление, которое называется КНЕХТ.

Спасибо, учту.
+
2
Главный распорядитель Офлайн 5 июля 2022 22:20
Цитата: Сергей Греков
Можете смеяться, можете негодовать и даже проклинать - это сейчас становится модным, - но второго такого как Сайбер, - нет.

Согласна на все сто!)
+
1
Александр Кунц Офлайн 7 июля 2022 04:10
Цитата: Сергей Греков
Можете смеяться, можете негодовать и даже проклинать - это сейчас становится модным, - но второго такого как Сайбер, - нет.


И как Сайбербонд второго нет, и как Греков второго нет, и про некоторых других авторов так можно сказать.
А у уважаемого Сайбербонда я прочитал почти все, опубликованное здесь, и с наслажденим, но комментрировать не решусь, только вот так, опосредованно в двух словах -- потому как я валенок, и могу некорректно сформулировать что думаю)

Цитата: Сергей Греков
Любого другого "второго такого" нет, на этом жизнь строится.


Цитата: Сергей Греков
Как частное лицо, наверно, каждый уникален, но как писатель... Откуда тогда тонны как под копирку написанных произведений?


Если "под копирку", то это уже графоманство. Это же мы не учитываем и не сравниваем, так? Или существуют качественные, глубокие, хорошо написанные произведения, но "как под копирку"? Мне даже интересно стало.
Наверх