Аня Ру
Немножечко потише
Аннотация
"...Я охвачена любовью, как массовыми беспорядками, как революцией, как чёрти чем, во мне куда-то бегут с чем-то наперевес, во мне тревожно и сладко, во мне неизлечимо, непоправимо, невыносимо, во мне маленькое сердце сжимается в предрасстрельной тоске."
"...Я охвачена любовью, как массовыми беспорядками, как революцией, как чёрти чем, во мне куда-то бегут с чем-то наперевес, во мне тревожно и сладко, во мне неизлечимо, непоправимо, невыносимо, во мне маленькое сердце сжимается в предрасстрельной тоске."
Когда не знаешь, с чего начать, начни с первого, что придет в голову. Вот сейчас, например, я выбирала шрифт, потому что с буквами у меня высокие отношения. У нас с ними изуверская любовь – я их чувствую, а они ломаются. Более того, не отпускают. Более того – заслоняют от меня весь настоящий мир…
Сейчас, когда я хожу по улицам, меня останавливают подвыпившие мужчинки в меховых шапках и просят улыбнуться. Мне это нравится. Давным-давно, когда у меня был жених по имени Дима, я обожала блистать одна в обществе четверых мужиков. Блистать – означало 8 Марта в качестве закуски к водке варить рис в чайнике (больше ничего не было ни из еды, ни из посуды). Зато, когда я доставала из пачки папироску, к ней тянулись сразу четыре зажигалки. Спустя много лет я наблюдала за этой игрой полов в кафе в Останкино. Никуда оно не денется, даже если на работу мы будем летать на сверхзвуковых самолетах и жрать пластиковую еду. Стоит женщине захотеть, сознание мужчины с легкостью делает прыжок на миллион лет назад. Даже если речь идет о банальном прикуривании…
Так вот. Недавно на Павелецкой ко мне подошла девочка с совершенно щенячьей улыбкой, с ориентацией, написанной бегущей строкой на лбу, и спросила, всегда ли я такая серьезная или умею улыбаться? Кроме ориентации, на лбу у нее была написана несчастная любовь. Мы разговорились. Я, как заправская гадалка, всё рассказала ей про нее саму – а история почти всегда одна, она любит ее, а та любит другую, и при этом они много лет дружат. Все. Все, со своими многочисленными скелетами в шкафах, дружат, а про скелетов благородно молчат. А потом этот шкаф как распахнется САМ, и как они вывалятся всей толпой! В общем, я посоветовала девочке не молчать, потому что многие вещи проходят мимо нас - потому что мы даем им пройти мимо…
Я сейчас смешная – постриглась коротко, хожу в вельветовой фриковской курточке, за спиной рюкзак, из кармана тянется проводок плеера, в ушах какая-нибудь глупость. Разговариваю сама с собой, кусаю губы, могу гомерически расхохотаться прямо посреди улицы. Я похожа на обаятельную сумасшедшую. Когда люди спрашивают у меня дорогу, я рассказываю очень подробно, где удобней перейти и где лучше свернуть. Люди постоянно спрашивают у меня дорогу. Я как-то не задумывалась об этом, пока на Новокузнецкой на меня не накинулись сто китайцев, которым я полчаса объясняла, как доехать до ВДНХ…
Мысли роятся. Почему-то вспоминаю, как заночевала в «доме колхозника», у Нелички. В этом коммунальном доме меня любят двое, она и Мариночка, а из третьей комнаты веет отчуждением, там я тоже один раз ночевала, но при других обстоятельствах. Господи, где я только не ночевала и на каких только собачьих диванчиках не спала! У меня какая-то особенная судьба, даже при наличии собственного дома, бывать оставленной на ночь и утром встречать безрадостное гостеприимство чужого дома, милые особенности душа и вчерашние носки и штаны. Еще одна моя судьба – болтаться на заднем сиденье в машине мужа (любовника) своей женщины (любовницы). Меня любезно подвозят куда мне надо. Даже если мне никуда не надо, а надо, чтобы женщина вышла из машины и обняла меня прямо на мосту. Или перелезла бы ко мне на заднее сиденье целоваться…
Утром у Нелички я очнулась, привычно подумала: «простите, а замок тоже я разрушил?», и пошла на кухню искать свежевыжатый сок. Но не нашла. В раковину были свалены свидетельства хорошо отмеченного дня рождения. В холодильнике было непривычно. В доме жили люди с разными гастрономическими пристрастиями. Питались они раздельно, в смысле – друг от друга…Я вспомнила, как у бабушки в холодильнике стояло блюдце с куском сала, из которого торчала щетина, и содрогнулась.
На дверце холодильника стояла банка с чем-то, похожим на варенье. Знаете, такое варенье, которое до скончания века нам будут присылать мамы в нашу страшную Москву – смородиновое или из райских яблочек. Я подумала, что морс – это лучше, чем просто вода, и принялась разглядывать банку.
- Это варенье из лепестков роз, - раздался за спиной спокойный Неличкин голос.
Я не удивилась. Чудны дела твои, Господи. Кто-то собрал лепестки роз и сварил из них варенье. Интересно, что это были за розы? Кто принес, кому? Или СПЕЦИАЛЬНО купили? «Дайте, пожалуйста, штук 10 роз. Какого цвета? Мне все равно. Мне для варенья». Интересный поворот…
Неличка стояла в проеме двери, в майке, сонная и взъерошенная.
- А нет ли свежевыжатого сока? – спросила я.
- Из свежевыжатого только вода из-под крана…- сказала Неличка.
Напившись свежевыжатой воды, я почувствовала, как сильно люблю этот дом, взъерошенную Неличку, спящую Марину…Спящая Марина! Я не могу уйти, не попрощавшись со спящей Мариной!
Я слышала что-то такое про то, как Марина спит. Что Марина, спя, может, к примеру, куда-то съездить на метро, там снять с дерева какого-нибудь кота или купить в супермаркете морошку, а потом вернуться обратно и утром не вспомнить. Просто будить ее и говорить «до свидания, Марина!» было бы верхом глумления. Поэтому я попросила у Нелли листок и написала Марине стишок. Он был нехитрый. Основной лейтмотив – «о, если бы ты была не спящей, стала бы тебе подругой!» Тихонько вошла в Мариночкину опочивальню. Марина опочивала.
- Марина, - позвала я, - Марина, дай мне, пожалуйста, 16 рублей…
16 рублей – это было внезапное озарение. Инсайт…
Марина вскочила и с закрытыми глазами метнулась точно к сумке. Там, во сне, она мучительно не хотела разбираться, какого хера мне понадобилось от нее 16 рублей, надо так надо, только, Боже, не проснуться…
- Марина…- пролепетала я, - Марина, нет, не надо, я пошутила…
Марина так же резко развернулась, кинулась обратно в кровать и стала бездвижимой. Я оставила стишок на полу и ретировалась…
В то утро от меня чуть было не ушла женщина. Но вместо этого мы поехали на рынок и купили 10 килограмм сахара. Потому что он всё время кончался…
Сахар я всё равно потом доедала одна.
Я сейчас такая, какой не была много лет, истеричная, меня душит ярость, а потом без промедления накрывает душераздирающая нежность. Меня мучает красота и бритвой режет жалость. Я охвачена любовью, как массовыми беспорядками, как революцией, как чёрти чем, во мне куда-то бегут с чем-то наперевес, во мне тревожно и сладко, во мне неизлечимо, непоправимо, невыносимо, во мне маленькое сердце сжимается в предрасстрельной тоске. Однажды я отвезла его, пульсирующее в глубокой заморозке, в еще одни гости, да так и оставила его там, в длинной тонкой ямочке, которую целовала ночью до изнеможения.
Меня звала та, которую я любила. Я уже чувствовала себя добычей, и выражение «небо с овчинку» висело у меня прямо над головой. Я понимала: ничего, ни одной лазейки. Я не смогу уехать. У меня не хватит сил не остаться. Я была уже слишком сильно ранена. Была микроскопическая, идиотическая надежда на то, что я принимаю желаемое за действительное, и она вовсе не собирается меня добивать. Идиотическая, потому что я всем нутром чувствовала, каким жарким безошибочным крюком она тянет меня к себе.
Меня трясло. Не мелко, как с перепою, а крупно, как в начальной стадии болезни Альцгеймера. В том, как справляться с волнением, я съела большую собаку. Меня могло затрясти на переговорах, в больших магазинах и перед свиданием. Я волновалась, когда приезжала мама. Нервы давно ни к черту, вместо них внутри какие-то порванные бельевые веревки.
С мамой мы традиционно пили коньяк, пока папа что-то сверлил или приколачивал. Мама как бы невзначай, но вместе с тем зорко искала во мне и вокруг меня признаки упадка. Меня это смущало. Мама считала, что Москва - это ужасная, переполненная тюрьма, поедающая силы ее детей, и мы здесь только работаем, нервничаем и пьем. В общем, она была права. Но по закону жанра, я должна была встретить маму довольной, состоявшейся и помытой под большое декольте. А у меня, черт возьми, дрожали руки. Я знала, что после первой рюмки коньяку дрожь пройдет, но эту первую рюмку надо было успешно донести до рта. Путем проб и ошибок я открыла для себя два правила – первое, перед приездом закидываться Новопасситом, и второе – пить коньяк только из широких бокалов. Я изящно обнимала бокал двумя руками, ставила локти на стол и справлялась с задачей.
Но сейчас меня просто било, и в груди настраивался целый струнный оркестр. Я опилась Новопасситом в лошадиной дозе и в электричке немного поуспокоилась.
Я не могла ни читать, ни слушать музыку. Мне было о чем подумать. Я ехала к женщине, вожделение к которой стало для меня постоянной величиной. Постоянной и абсолютно безнадежной. Оказывается, можно привыкнуть к определенному градусу кипения этой чертовой кастрюльки, в которую, стоит только любви появиться на горизонте, летит ум, честь и совесть нашей эпохи. Я заходила далеко, но никогда не дальше того известного плетня. Почему? В последнее время в поведении с женщинами я усвоила несложную манеру из анекдота про поручика Ржевского: «Поручик, как вы скажите красивой даме, что она вам приятна?» «Подойду и скажу – мадам! разрешите вас шпокнуть!» «Поручик, так же можно и по мордасам!» «Ну, ясное дело, сначала по мордасам, а потом шпокнуть!» У меня была возможность убедиться в абсолютной жизненности этого анекдота…
Но получить даже по теоретическим мордасам от этой женщины было для меня немыслимо. Убийственно было даже предложить, как она поднимет на меня свой недоумевающий взгляд, слегка отступит назад и спросит: «Что это было сейчас?». И меня отшвырнет до ближайшего леса, в котором я буду сидеть и плакать от собственной омерзительности.
Нет, в этой женщине было что особенное, неприступное, мучительное, ее хотелось обожать, говорить ей «Вы», неловко краснеть и быть абсолютно счастливой, если она обратилась в тебе с просьбой. Таким женщинам нужно потакать, забыв про дурацкие пушкинские советы, таких женщин красят морщинки, им идет возраст, от них потрясающе пахнет, и они могут одним взглядом устроить в твоей ничтожной душонке целую великую октябрьскую социалистическую революцию. Даже сами того не желая. А если желая – то, пожалуй, и гражданскую войну…
Начинался ноябрь, солнце остывало, хотя еще светило мягко. В электричке я замерзла. У меня был с собой коньяк, но пить его я постеснялась. Она ждала меня в машине. Когда я открыла дверцу, меня обожгла её улыбка - такого накала нежности, что во мне всё больно сжалось…
Водила она небрежно, как многие женщины, для которых вождение машины было просто способом быстрее добраться из одной точки в другую, а не актом инициации, как для некоторых мужчин.
- Я покажу тебе свой альпинарий, - рассеянно огорошила она меня, и тут же добавила: - пить будем?
По счастью, я знала, что такое альпинарий. Вообще, меня ничто не удивляло. Почему бы у женщины с такими бездонными глазами не может быть альпинария и почему бы ей не пить?
В дальнем углу маленького, но подробного и очень ухоженного сада с какими-то невиданными крошечными травками, нашелся вросший в землю мангал.
- Это уже много лет никому не нужно, - сказала она.
- А есть дрова? – спросила я.
Дрова нашлись. Мы вытаскивали их из бытовки, сталкиваясь руками и головами. Потом она ушла на рынок, и вместе со свежей зеленью купила мне теплые носки. Я потеряла дар речи. Я, понимаете, катастрофически недоласканная, и от таких вещей, как обыкновенные теплые носки, могу просто заплакать. Мы пили коньяк, курили и бесконечно разговаривали. Я наколола дров и растопила отсыревший за много лет мангал. Мне, тоже впервые за много лет, было хорошо, как этому мангалу.
Я, конечно, осталась. Нет-нет, честно собиралась домой, но была остановлена теплой рукой с кольцами на мизинце и указательном. Утром я спрошу у нее, почему именно так она носит кольца. Её это тронет…
Мне постелили в гостевой комнате. У дома была особенность – когда по железнодорожным путям шел товарный поезд, фундамент слегка, но ощутимо дрожал. С ним вместе дрожала моя кровать и особенно я. Кажется, сердце грохотало так оглушительно, что она должна была его услышать из детской. Она укладывала ребенка, а я лежала и ждала ее, уже пропащая в любом случае – придет она или нет.
Когда она вошла, я на ощупь искала на полу свой рюкзак. Кто-то прислал мне смс-ку. Я прочитала ее только утром – мне писали о том, что по телевизору начинается «Дневник его жены».
- Всё в порядке? – спросила она, и, не дожидаясь ответа, произнесла незнакомым, каким-то мучительным голосом:
- Мне тебя надо…
Была кромешная темнота, но она безошибочно нашла меня. Наверное, я дрожала так сильно, что даже в темноте можно было уловить эту вибрацию. Меня так ошеломили ее ладони и губы, что я всхлипнула, как от острой боли. Она была совершенно нестерпима. Я не знала, что поцелуи могут прожигать дыры в сердце, а подушечки пальцев обугливаться от прикосновений. Не знала, что любовь может клокотать в горле, не складываясь в человеческие звуки. Не знала, что одно маленькое слово, произнесенное тем самым мучительным ломким шепотом, может перевернуть меня, как лопатка для поджарки - еще живую трепещущую душу на райской жаровне. Она была такая, что мне было абсолютно не страшно шептать ей страшные вещи, о том, что я давно и жестоко влюблена, о том, что я помню, как она два года назад поцеловала меня в висок. О том, что она наиграется мною и, конечно, бросит. О том, что ей совершенно не надо в мою идиотскую жизнь.
Потом она заплакала - и я, наконец, свихнулась.
Никак не выпадет снег, никак не наметет сугробов, которые сделают всё это немножечко потише.