Егор Стриевский

Другие люди

Аннотация
Основные события романа разворачиваются в Москве с 1998 по 2001 год. Испытав к своему тридцатилетию все причитающиеся влюбленности, обманы и разочарования, Ян встречает, наконец, давно загаданного человека и небывалую любовь. Он боится своего чувства и даже пытается спрятать и смирить его, но его юный возлюбленный постепенно осознавая, кем является сам и кем может стать для него Ян, с решимостью и отвагой встает на защиту их общей судьбы. И они добиваются своего права быть вместе. В общем, это история любви двух очень красивых, необычных, талантливых и хороших людей со счастливым концом. И, конечно, это сказка…

«Нетрадиционные отношения» автор описывает совершенно обычно, но при этом не сдерживает своё перо, примеряясь к общепринятым литературным канонам. Поэтому некоторые страницы повести могут показаться опасным нарушением утверждаемых ныне норм и приличий. Но может быть, и в этом есть дополнительное достоинство книги, как документа ещё одной ушедшей эпохи, ещё одной безуспешной попытки обрести свободу.


Всё реальное в этой книге является вымыслом. 
Всё невероятное полностью соответствует действительности.
 
Nunc scio[1]
 
 
I.
Все всегда звали его Яник. И мама всегда звала его так, только по-разному произнося первый слог – протяжно и мягко, когда хвалила или ласкала, коротко и резко, когда ругала или наказывала, и отец, всегда одинаково, никогда не повышая голоса, и бабушка, особенно певуче, с легким ударением на второй слог, чуть-чуть по-французски, и старшая сестра, которая любила его сурово, ревниво и трепетно, и дворовые ребята, которые почему-то не придумали для него, как почти для всех, особого прозвища, и потом в школе... Прозвища вообще не приставали к нему, наверное оттого, думал он уже много позже, что он не был ничем особенно приметен, не выделялся ни в хорошую, ни в плохую сторону. И ещё он удивлялся, как легкомысленно и безответственно люди относились к именам, раз и навсегда называя что-то прежде не бывшее и теперь явившееся на свет, даже не представляя, сколь многое в жизни определит имя! 
Ещё когда мать носила его, в семье уже шли споры. Если девочка – особых разногласий не было. Первая дочь была Вера, второй суждено было бы стать Надеждой. А мальчик... Мальчиков давно ни у кого не водилось. И у маминой родной сестры, и у двоюродных сестер, и у папиных сестер – родной и двоюродной, у всех рождались только девочки. По теории вероятности должен, должен был наконец случиться мальчик! Бабушка, не объясняя причин, страстно хотела, чтобы его назвали Иваном: «Ну послушайте же, как будет чудно, мы станем звать его Иви…». Бабушка Варвара Николаевна всегда была авторитетом непререкаемым, её мнение было решающем на любом семейном совете, которые случались, впрочем, весьма редко, потому что к моменту рождения Яника семья давно рассредоточилась по городу, и собиралась только по большим праздникам – на Новый год, на Пасху, на день рождения дедушки Вени в июле и на Октябрьские. Так что совет шёл, в основном, по телефону, что не лишало его накала нешуточных страстей. Тихо, но истерически протестовала мама: в семье давным-давно был мальчик Ванечка, её двоюродный брат, и он родился слабеньким, прожил всего полгода и умер от воспаления легких... Иррациональный страх, что её сын может повторить чужую судьбу из-за имени, был сильнее любых доводов. В результате переговоров, полушутливых, полусерьезных, пришли к компромиссу: вспомнив польское корни с прабабушкиной стороны его нарекли Ян – Ян Евгеньевич Аргунов.
Может быть, всё сложилось бы иначе, да наверняка сложилось бы иначе, если бы его назвали Владимиром, Георгием или, скажем, Денисом... Ему очень хотелось быть Денисом в детстве, потому что Денисом звали мальчика из их дома, и этот мальчик был предметом его тайной и светлой зависти. Денису всё удавалось с первого раза, и прыжок через глубокую канаву, где в непросыхающей тине жутко топорщились битые бутылки и ржавые железяки, и пронзительный, в два пальца свист, от которого закладывало уши и срывались с балконных откосов голубиные семьи, и ещё много всего, что никак не получалось у маленького Яника. Денис был веселым, дерзким, ловким и отважным. О нем шушукались девчонки, делано хохоча и поводя ясными выпуклыми глазами, его выбирали первым, когда делили дворовую братву на команды для игр, у него был высокий, чуть хриплый голос, и когда он орал, разворачиваясь к футбольным воротам: «На меня! Пасуй! Серый!» – Янику до стона хотелось, чтобы он выкрикнул его, его имя...
Но его имя звучало сверху, когда открывалась форточка на четвёртом этаже и нянька высовывалась распаренным от кухонного жара лицом и звала: «Яник, домой, обедать!»
Обед – это было святое. Как и вся еда. Он родился тощеньким, болезненным, и первые полгода своей жизни орал, не переставая. Это был ужас, кошмар для мамы и для всего дома. Шестилетнюю Веру бабушка, давно обитавшая на Кутузовском проспекте со своим вторым мужем, просто забрала к себе. Мама с Дунечкой, которая жила в семье двадцать шесть лет и была хуже, чем родная, забываясь по очереди лихорадочным коротким сном, стоически выносили это орово, то трубное и требовательное, то тягуче-безнадежное. Врачи сменяли один другого, детская, да и вся квартира была пропитана запахами аптеки и отчаяния, у мамы не было молока и сил, у папы времени и денег, и только дедушка Вениамин Александрович Зимин, профессор и доктор технических наук, легонько потирая ладони одна об другую, вносил умиротворение и благосостояние в их дом. Дедушка, впрочем, почти всё время проводил на даче, готовился к лекциям в ватных штанах и ушанке, потому что была зима, дом был холодноват, а дрова дед экономил. 
Поорав полгода, Яник глянул однажды большущими серыми глазами на всё это безобразие и умолк. Он умолк так неожиданно и бесповоротно, что вместо облегчения породил новые страхи, впрочем, совершенно беспочвенные. Конечно, он переболел всеми положенными детскими болезнями, рос хрупким, домашним ребенком, но главным испытанием от младенчества до отрочества стала для него истовая, ничего не прощающая тревога мамы за его здоровье. Соглашаясь в теории, что ребенка нужно закаливать, мама и Дунечка тем не менее постоянно поддевали ему штанишки, рубашечки, носочки и шарфики. Купание происходило в тропических условиях, когда из-за пара в ванной нечем было дышать, проветривание квартиры превращалось в тактическую военную операцию, когда его сложным, выверенным маршрутом перемещали из комнаты в комнату. Наверное, поэтому, как только он смог сам распоряжаться собой, Ян стал ходить по дому в одних трусах и не закрывал форточку даже в сильный мороз. 
И всё же основным было питание. Его детская худоба доводила маму до слёз, и заставляла изобретать самые фантастические и недешевые способы его подкормить. Нельзя сказать, чтобы у Яника был плохой аппетит, он лопал, что давали, не особенно капризничал, но еда не задерживалась в его тельце. Постепенно увеличивающееся количество поглощаемой им еды возмущало сестру, которой нравилась его хрупкость. Сама она всю жизнь без особого успеха пыталась худеть, и каждое утро взвешивалась на втиснутых в уборную старых чугунных медицинских весах, отчего дни четко делились на хорошие, с убывшими граммами, и плохие, с прибывшими… Она отстаивала право Яника быть тощим, надеясь – вдруг он не пойдёт в семейную породу, где все, и по отцовской и по материнской линии, были людьми крупными и основательными.
И точно, в семейную породу он не пошёл. Он не пошёл ни в какую породу, ни в детстве, ни в отрочестве, ни в юности не был похож ни на кого из родственников. Пока он был совсем мал, играли в игру «что у Яника от кого». Глазки от мамы, серенькие, ручки от дедушки, маленькие, волосики от папы, светленькие… Но он рос, и становилось понятно, что и глаза серые – не мамины, и рука, впрямь узкая, – не от деда, и потемневшие волосы – не в отца.
Кроме звучной фамилии, от отца к Янику не перешло ничего, ни отменного здоровья, ни напора, ни жестокого прищура глаз. Отец вообще оставался в семье Зиминых чужим, пришлым, к нему так и относились, вежливо, но настороженно. Он частенько посмеивался над их мягкотелой интеллигентностью, что, впрочем, не мешало широко пользоваться представившимися возможностями: авторитетом и знаниями Вениамина Александровича, обширной библиотекой и ещё той особой культурной атмосферой дома, которая приподнимала и облагораживала всё, что так или иначе попадало в его орбиту. 
Дочь Евгений Аргунов любил, удивлялся её суровому упорству, заметному уже с первых нежных лет, её серьезности, преданности семье и неколебимой вере в порядок и справедливость. Рождение сына, как ни странно, мало что изменило. К той поре отношения с женой стали почти ритуальными, и его всё больше тянуло прочь, тем более что его первая студенческая любовь Дина Брайнина развелась с мужем и их давно возобновившиеся встречи становились всё более частыми и регулярными. По существу, он уже жил на два дома, и сам бы не мог сказать, какой главный. Так что маленький Яник не вызвал у Евгения отцовского трепета, тем более, что он, мягко говоря, в его породу не пошёл.
Кроме сестры, радовалась этому ещё бабушка. Когда при ней заводили разговор о фамильном сходстве (а вернее, несходстве), она туманно улыбалась и поднимала брови. Варвара Николаевна вообще была всегда элегантной, немного загадочной, от нее пахло французскими духами, и её платья, хотя и шитые у московской портнихи, тоже были в чем-то парижскими. Она не скрывала своего возраста, но никому и в голову бы не пришло спросить, сколько ей лет, настолько она была вне времени. Никто в семье не называл её «мама», «тетя» или «бабушка», а только Вава, Вавушка, даже дочь. Кроме того, она была дамой светской, потому что второй её муж Дмитрий, журналист, публицист-международник хрущевской оттепели, жуир и бонвиван, как он сам про себя говорил, «мужчина импузантный и гурманически развитый», веселый, большой, яркий, много ездил по стране и за границу, вращался в сферах, ходил на приемы в посольства и в Кремль. Все мелкие и средние члены разветвленного семейства его обожали, и тоже никогда не называли дедушкой или дядей, а всегда – «Дидим». Старшие относились к Дидиму с уважением, понимая его очень непростую позицию либерала на партийной службе, и через бабушку частенько пользовались его немалыми возможностями в решении бытовых вопросов. 
Вава к Янику была пристрастна. Что она в нем видела, о ком, глядя на него, вспоминала – не уточнялось, но именно с Яником она связывала свои надежды на возрождение в семье трепетной художественной струи. Она сама была натурой артистической, играла, пела, мечтала когда-то о театральной карьере, но теперь реализовывала эти мечты в детских развивающих играх. На семейных праздниках, особенно на Новый год, все дети, то есть многочисленные сестры и один Яник, привлекались к участию в домашнем концерте. Это было топтание робкими пальчиками по клавишам фортепьяно, в меру фальшивое пение и чтение стихов, когда взрослые, умильно скучая, по очереди подсказывали детям забытые или перевранные бессмертные строки. Когда Янику исполнилось три года, пришло время и ему впервые выступить. Вава разучила с детьми по ролям песенку «Жил-был у бабушки серенький козлик». Сестры вели главные партии, а Янику в шапочке с трогательными рожками поручена была роль козлика, которого бабушка очень любила. Он и должен был сообщить об этом зрителям. Но когда Вава после бравурного проигрыша сделала ему энергичный знак глазами, головой и плечами, Яник, стоя перед разукрашенной ёлкой, рядом с горкой завернутых в цветную бумагу подарков, которые по традиции вручались после концерта, восторженно и громко пропел: «Вавушка Яника очень любила!» и сестры, под общий дружный смех, послушно подтвердили: «Вот как, вот как, очень любила!» С тех пор и повелось – что бы бабушка ни делала для него, какие бы подарки ни привозила из дальних и ближних зарубежных стран, сестра всегда одинаково и ревниво комментировала: «Ну конечно, Вавушка Яника очень любила…»
В свой срок Яника стали учить языкам и музыке. Оплачивал уроки дедушка, никогда не жалевший денег на хороших учителей и говоривший, что затраты на образование – лучшее помещение капитала. Мальчик был замечательно способный и столь же замечательно ленивый. Поскольку давалось ему всё легко, уроков он не делал, и с малых лет привык полагаться на интуицию и импровизацию. То, что было мило в младенчестве, стало проблемой в школьные годы, но несмотря на это, учился Яник прилично, хотя в школу ходил с пятого на десятое, так как любой намек на простуду немедленно запирал его в четырех стенах. Эти стены профессорской квартиры в старом, довоенной постройки доме в Сокольниках, были для Яника его миром, космосом, вселенной. Квартира, которую когда-то заселяла многочисленная родня, а потом постепенно пустевшая, была по московским масштабам огромной, в пять комнат, с окнами на две стороны, с выходившим на парк балконом невероятной величины, где летом можно было расставить стол на двенадцать человек, о чем часто вспоминала бабушка… Только почему-то никогда этого не делали, и на памяти Яника балкон был всегда наглухо законопачен во избежание сквозняков, пыли и ещё из опасений, что ребёнок может упасть… Но и внутри было достаточно хорошо. Помимо детской с игрушками, была ещё комната родителей, где в тайных углах Яник сперва искал конфеты, а потом и початые бутылки сладкого вина, и был кабинет дедушки Вени, до потолка уставленный книжными шкафами. Эти богатства Яник тоже открывал постепенно, от сказок и детских приключений, от Дюма, Дойла, Стивенсона до Стендаля, Мопассана, Флобера, а ещё замечательных, без купюр, изданий Рабле и «Тысячи и одной ночи», и Апулея, и Петрония… И роскошных фолиантов «Сокровища музеев мира». 
Когда Яника заключали дома с подозрениями на возможные осложнения, он оставался один. Дунечка была не в счет. Ей хватало забот по кухне и уборке. Накормленный (святое!), Яник был предоставлен сам себе. Он должен был час извлекать звуки из рояля (мама могла проверить, спросив у Дунечки, играл ли Яник), но качество и содержание звуков оставалось на его совести. Дни, когда не приходила англичанка и француженка, целиком принадлежали ему. Он читал, мечтал… и дрочил. Эту радость он открыл довольно рано, часто валяясь в постели с легкой температурой, и оттачивал до совершенства разнообразием методов: кроме рук, в ход шли все отверстия и щели, в которые проникал, постепенно вырастая, его пенис. Он исследовал разницу ощущений от шёлка, бархата и шерсти, грубость свернутого в трубку коврика и нежность мыльной губки, резкую, требовательную боль, когда он втыкался меж диванных подушек, и другую, тягучую, томительную, сладкую, когда он заставлял себя сдерживаться по часу, лишь слегка щекоча свой кончик щетинками старой зубной щетки. Он делал всё это так часто и привычно, что совершенно расслабился, и однажды попался. Случилось это в ванной, где он, лежа в облаках шампуня, то прятал, то являл, как Афродиту из пены морской, свой основательно набухший член. Ванная в старом доме была с высокими окошечками, выходившими в коридор, и вот мать, обеспокоенная его долгим купанием, залезла на табуретку и заглянула. 
Яник хорошо запомнил этот случай и потом, уже взрослым, всё пытался понять, что же, собственно, так напугало и рассердило маму? Она закричала, и Яник, увидев её пунцовое лицо в окне под потолком, чуть не захлебнулся, поскользнувшись в мыльной воде. Мама упала со своей табуретки и стала биться в запертую дверь, требуя открыть немедленно. Поскольку мокрый и голый Яник открыть немедленно не мог, последовал истерический допрос, чем он там занимается. «А что я сделал?» – находчиво завопил Яник, и поставил маму в тупик. Сказать, что сын занимался онанизмом, мамино воспитание не позволяло. Потом Янику долго не разрешали запираться в ванной, как будто в другом месте он это делать не мог… 
Суть же была в том, что в доме никогда, ни при каких обстоятельствах не упоминали ничего, связанного с сексом. Мама не могла вымолвить «этих слов», и считала необходимым воспитывать Веру так же. Дедушка Веня, интеллигент в третьем поколении, никак не афишировал свою личную жизнь, которая проходила далеко за пределами их квартиры. Отец, конечно, был тот ещё кобель, но с мамой старался быть подчеркнуто заботливым и предупредительным, полагая неразумным расшатывать семейную лодку. Так они и жили, уважая мамину стыдливость и не произнося ни слова о том, что постепенно становилось для Яна главным и всепоглощающим. 
Но вот что странно: когда мама стала тяжко и протяжно болеть и он после большого перерыва вернулся в старую квартиру, неожиданно, после многих лет разобщения между ними восстановилась надолго утраченная близость, и он рассказывал ей обо всём, ничего не тая и не стыдясь, и она, стараясь отвлечься от своей боли и своего одиночества, чего-то, быть может, и не понимая и не пытаясь разобраться, жалела и утешала его, и совсем не смущалась ни «этих слов», ни того, что с ними было связано…
Мама лежала на диване, рядом был маленький столик, где едва помещались стаканчики и коробочки с лекарствами и всем, что могло ей понадобиться в разный час, и ещё маленький колокольчик, которым она могла позвать домашних, что случалось крайне редко, но всегда давало ей ощущение надежности, и вот Ян присаживался на краешек, и рассказывал ей о своем, а она слушала, а потом тянулась к нему слабыми невесомыми руками, брала его голову, укладывала легонько себе на грудь, гладила волосы, целовала в макушку, и говорила: 
– Это пройдёт, это пройдёт, ты не грусти, ты же счастливый, у тебя всё будет хорошо, потому что тебя все любят…
– Да кто меня любит, вот только ты, – шептал Ян.
– Нет, тебя все любят, ты же хороший, добрый, умный, способный, нельзя тебя не любить.
Ян вздыхал, потому что это было, в общем, справедливо (не то, что он был добрый, умный и способный, хотя он, пожалуй, и в этом не сомневался, а то, что его любили), он не ощущал не-любви к себе, но при этом ему казалось, что та общая приязнь, с которой к нему относились весьма многие, была вызвана не столько его личными достоинствами или особенностями, а скорее отсутствием видимых недостатков, его умением обходить острые углы, не ссориться, быть приятным. Ему казалось, что он не способен вызвать ни в ком сильное чувство, и поэтому не мог удержать тех, кого случалось полюбить ему, отдаваясь этой любви без остатка, самоотреченно в ней растворяясь. А мама повторяла:
– Тебя ещё много будут любить, Яник!
Яник… Может быть, всё дело было в его имени. Мягкое, безобидное, удобное, безопасное, оно рождало отношение покровительственное и чуть несерьезное, оно не предполагало бурных страстей и само по себе определяло стиль отношений, поэтому, когда он вдруг бунтовал и брыкался, это вызывало недоумение и даже возмущение, как будто он делал что-то ему не свойственное, даже неприличное.
Вот и Марина стала звать его Яником уже со второй их встречи.
Познакомил их Хан. Журналист, писатель, преподаватель, психолог, Александр Александрович Ханин был знаменит тем, что делал, как он сам говорил, только то, что ему было интересно. А поскольку интересовало его всё на свете, то и сфера его деятельности была так обширна и многообразна, что столкнуться с ним можно было практически всюду. Родовая его фамилия была Ханнин, но лишнее «н» потерялось в исторических катаклизмах. Маленький, черненький, стремительный, он рассекал любое людское скопище, будь то степенные кучки делегатов партийного съезда, научной конференции или толпа студентов в университетском коридоре, и всегда в его кильватере следовало несколько человек, на этот момент им опекаемых. Хан непрерывно и бескорыстно занимался судьбой самых разных людей, помогал, чем мог, и поэтому рядом с ним тоже всегда было много разных и интересных. Некоторые отдалялись со временем, некоторые оставались надолго, некоторые навсегда, даже если общение постепенно становилось прерывистым и перерывы эти всё увеличивались. Ещё Хан был известен своим пунктиком по поводу имен: всех и всегда, невзирая на возраст и степень дружеской близости, он звал на «вы» и по имени-отчеству, и следил за тем, чтобы и его звали правильно, не как-нибудь «Сан-Саныч» а полностью, Александр Александрович, считая это проявлением уважения и внимания к собеседнику. Так к нему и обращались, а за глаза все и всегда звали «Хан». Да и то, похож он был на восточного хана: категоричный, самолюбивый и капризный, при всех своих обширных познаниях и связях он во многих отношениях оставался совершенным ребенком.
Хан был вдовец. Женился он романтически, очень рано, чуть не в 19 лет на женщине старше себя и с ребенком. Теперь его взрослая дочь мучилась в очень неудачном, тягучем, скандальном браке, а сын-школьник жил с ним вместе в холостяцки неряшливой, но по-своему уютной квартире, с прогнувшимися от обилия книг полками, и ещё с неимоверным количеством газет и журналов, которые росли зыбкими стопками на не слишком чистом полу. Сын был до смешного похож на Хана, такой же маленький, черненький, глазастый и кучерявый. Хан был с сыном воинственно строг, но души в нем не чаял, о чем сын знал доподлинно, и к отцовским строгостям относился с великодушным снисхождением.
Ян познакомился с Ханом, когда вел в журнале его публикацию – цикл статей по психологии делового общения, предмета тогда ещё нового и небывалого. Хан восхитился интеллигентностью Яна, неожиданной в новом агрессивном и зубастом журнальном сообществе, и тут же начал уговаривать его больше писать. Он всех уговаривал писать, потому что это было естественным средством самореализации и полезно даже в смысле психогигиены. «Больше пишешь, меньше грешишь», шутил он. Поскольку сам он писал непрерывно, легко было предположить, что он совершенно безгрешен. Ян, которому в ту пору было двадцать три, отнекивался, хотя ему, как всякому, льстило внимание опытного и успешного коллеги. Он стал часто наведываться к Хану домой, поскольку оказалось, что и жили они совсем рядом, семь минут пешком. Хан не пил спиртного, а народу к нему захаживало немало, поэтому всегда на столе было много недорогих сладостей и горячий чайник. Чайник был горяч, но заварка проливалась по нескольку раз, превращаясь постепенно в то, что дедушка Веня называл «писи сиротки Хаси». Придя в третий или четвёртый раз, Ян решительно поставил на кухне большую жестянку с цейлонским чаем и сказал: «Александр Александрович, вы меня простите, но чай это не жидкость, а напиток. Давайте я заварю». Хан изумился, умилился, захохотал, и с тех пор всегда цитировал Яна, а чай наливал крепчайший и свежий.
Конечно, Ян довольно быстро сообразил, что интерес Александра Александровича к его персоне объяснялся не одной только интеллигентностью и предполагаемой талантливостью: молодых людей в кильватере у Хана было однозначно больше, чем девушек. Ян, много и подробно рассказывая о себе, благо Хан с удовольствием вызывал на такие разговоры, тактично не интересовался его личной жизнью, но однажды, во время задушевной беседы, когда горячая рука слишком неслучайно легла ему на бедро, Ян потянулся за сигаретой, встал и сказал смущенно:
– Александр Александрович, мы же не хотим ничего испортить, правда?
– Ни в коем случае, Ян Евгеньевич! – сказал Хан, и больше ни разу не дал повода для подобного смущения. Потом они, встречаясь и прощаясь, уже вполне дружески обнимались и даже целовались, но лишь спустя много лет Хан как-то мимоходом бросил Яну: «А ведь вы, наверное, и не могли себе представить, как я был в вас влюблен…» И в самом деле, влюбленность Хана, который был старше его на двадцать лет, казалась в ту пору Яну немыслимой и смешной. 
Но он продолжал дружить с ним, делая поверенным в своих творческих планах и личных драмах. Хватало и того, и другого. Времена менялись, но Ян по-прежнему мог почти в любой день и час позвонить Хану и приехать, и потом, пересидев всех самых поздних посетителей, говорить полночи… Ян слишком привык к этому, и хотя нельзя сказать, что не ценил, но всё же до определенной степени беззастенчиво считал такие отношения чем-то само собой разумеющимся: «Ну, раз я ему нравлюсь…» 
Вот так, в очередной раз напросившись к Хану на чай, Ян и встретил Марину.
Яну недавно исполнилось тридцать, и он целый год был в жуткой депрессии после того, как Рустам женился на своей финской тёлке. Пяйви и в самом деле была похожа на тёлку – большая, медленная, мягкая, жаркая. Когда Рустам начал с ней трахаться, он рассказывал Яну, что самой большой проблемой был её запах – острый деревенский запах прелого сена. Дочка весьма состоятельных родителей, Пяйви, ещё молочно юная, стажировалась в представительстве крупной фирмы, увидела Рустама на презентации рекламной кампании, одним из авторов которой он был, и сомлела. Рустама её обожание слегка тяготило, но он обожателям никогда не отказывал. История эта, поначалу забавлявшая Яна, развивалась неторопливо, совершенно по-фински обстоятельно, и завершилась стремительной свадьбой за три недели до окончания срока пребывания Пяйви в Москве.
– Ты же понимаешь, это для меня реальный шанс спокойно уехать! Узником совести теперь не прикинешься, а здесь я больше не хочу, – кипятился Рустам, убеждая сам себя. – Ну сколько можно в говне полоскаться, ты же видишь, искусство здесь теперь никому не нужно, а на эту рекламу дебильную больше нет сил. Она любит меня без памяти, мы переедем в Швецию потом, или в Голландию, мы уже говорили, а там откроются совсем другие возможности, я же для них какая-никакая экзотика, и выставки будут, и заказы… Я и тебя вытяну, не думай!
– Но ты-то её не любишь, как же так можно, что же, врать всю жизнь? – кричал Ян, потому что спокойно говорить на эту тему они уже не могли.
– Почему врать? Почему врать? Я тоже по-своему её люблю, немножко, да ей много не надо, и она всё понимает, ты же знаешь…
– Да ничего она не понимает, и ничего я не знаю! 
– Яник, ну что ты, как маленький. Да и потом, что тебе-то? Так я мотаюсь, в Москве бываю раз в месяц, и так буду приезжать, может, ещё и чаще. И ты к нам, ну разве плохо?
– Ну правильно, я к вам… Сам знаешь, я от мамы не могу уехать… Нет, тебе просто на меня плевать, уже давно, и давай не будем друг друга обманывать, и поставим точку!
Ян очень хотел, чтобы Рустам его разубедил, он ждал, он уверен был, что разубедит. Но Рустам вдруг сказал:
– Ну, давай.
И уехал.
Конечно, ничего на этом не кончилось, и Рустам приезжал потом, и останавливался у них, и постепенно Ян привык к этому и даже простил Рустама, постарался понять и простить, и отношения стали ровными и отчасти даже более тёплыми, чем прежде, но тогда Ян неожиданно резко повзрослел, даже внешне, и сломалось в нём что-то, казавшееся прежде прочным и неизменным.
Он пришёл к Хану несчастный, голодный и оттого злой. Он чувствовал себя катастрофически, безнадежно одиноким, и хотя избавить от этого одиночества его никто не мог, выговориться очень хотелось. Хан открыл ему не сразу и, извинившись, предупредил:
– Я не один, но это даже хорошо, вам будет интересно познакомиться.
Ян заволновался, но войдя в кабинет Хана, опешил: на диване, поджав длинные ноги в джинсах, с сигаретой в далеко в откинутой руке, сидел, склонившись над журналом, тонкий подросток. Просторный свитер грубой домашней вязки скрывал очертания фигуры, и только когда подросток повернулся к нему, чтобы поздороваться, Ян понял, что это девочка. Подойдя ближе и пожимая поданную руку, Ян разглядел, что с «девочкой» он погорячился: чуть увядшая кожа, а ещё больше – цепкий, жёсткий взгляд выдали прожитые годы. Хан представил их друг другу, сказав, что Марина Владимировна – отчасти его ученица, театральный критик, сейчас пишет статью о психологии отношений в актерском коллективе, а Ян Евгеньевич – его редактор, издатель, и вообще умнейший и талантливейший человек. 
Некоторое время Ян сидел и курил молча, почти не прислушиваясь к разговору, разглядывая Марину и пытаясь разобраться в своих ощущениях – был ли он огорчен или рад такой компании. Как бы там ни было, в Марине ему всё понравилась – и большие тёмные глаза, и живой, подвижный рот, и шапка коротких тёмных волос, и резко очерченная линия скул, и стройность, и легкость тела.
Речь шла о том, как сложно создать продуктивную, товарищескую атмосферу в новой складывающейся труппе.
– Актер по природе своей эгоистичен, как любой творческий человек, но кроме того ещё и психически лабилен и оттого капризен, подвержен перепадам настроения, не склонен рационализировать своё поведение, это важно для работы над ролью, но всё это весьма негативно сказывается на отношениях внутри коллектива, – говорил Хан.
– И добавьте сюда ещё его амбивалентность, и поэтому даже в мужчинах очень сильно проявляется, так сказать, женское начало, а в женщинах, естественно…
«Мужской конец», – подумал Ян, усмехнувшись.
– …естественно, это качество ещё и гипертрофируется.
– Да, в театре трудно отыскать типичных мужчин и женщин – даже если это удачные роли, ведь по своей сути актеры очень, очень двойственны, да к тому же ведь им важно нравиться, они очень хотят нравиться, а это качество…
– Да скажите просто – блядское, не ошибетесь!
Они засмеялись, и Ян тоже.
– Вот и получается, что в театре нужно строить отношения, как в борделе. Режиссер как бандерша, груб, циничен, и в то же время как мать родная: и поцеловать, и приласкать, и защитить, и утешить, если надо…
– Наверное, поэтому героическое в театре обычно выглядит плакатно, а бордель всегда совершенно органичен, – неожиданно для себя вставил Ян.
Хан понимающе улыбнулся, а Марина поглядела удивленно.
– Да, пожалуй…
– Особенно, в постановке Виктюка.
Марина нахмурилась.
– Почему Виктюка? Нет, я не понимаю, отчего все считают Виктюка чуть не аморалистом? Это какая-то распространенная ошибка! Вы просто видите, что хотите видеть! Каждый понимает в меру своей испорченности, знаете ли. Нет, постойте, – заторопилась она, видя, что Ян готов возражать, – ведь у него не только «Служанки», а есть «М. Баттерфляй». Что, там атмосфера борделя? Ведь нет! Хотя ситуация так богата возможностями! Вообще, все эти переодевания, травести, это же так привычно театру! Но вот обратите внимание: обычно женщины играют мужские роли очень старательно и совершенно серьезно, а мужчина в роли женщины – всегда комедия, всегда смешно…
– Ну, с точки зрения психологии, это объяснимо: традиционно считается, что женщина как бы возвышает себя изображением мужчины, а мужчина, изображая женщину, унижается… – вставил Хан.
– Как бы то ни было, но у Виктюка всё не так! И пусть в «Служанках» всё притворно, нарочито, пышно, как в публичном доме, и это действительно карикатура женственности, то уже в «Баттерфляй» комическое у него связано как раз с Рене, с обыкновенным мужчиной, а образ Баттерфляй – трагический, и это вообще, можно сказать, идеальная женщина, как её сыграл Курмангалиев, это вам не Тутси, это чудо, потрясающее чудо, вот вам божественное воплощение андрогинности!
– Да ладно, уж и андрогинности! – неуверенно заступился Ян за Курмангалиева, с которым был знаком.
– Ну, боитесь андрогинности, хорошо, пусть будет божественный артистизм! Но я-то не об этом. Вы его «Лолиту» видели? Видели? Ведь я помню, чего тогда ждали! Что будет ходить по сцене обаятельный интеллектуал и рассказывать, как он растлил малолетнюю девочку, и всё это в шелках и бархате, с пластическими изысками и фейерверками, чтобы польстить, извините, репродуктивным органам… 
Хан хмыкнул, Ян хрюкнул, а Марина завелась:
– Да, да! И суть свою кобелиную не скроете! Хотели, хотели поглядеть, как он наведет эстетическую тень на плетень, а плетень-то криминальный, потому что речь идет о том, как старый развратник девочку изнасиловал!
– Марина, помилуйте! «Развратник», «изнасиловал»! Это же всё-таки литература…
– Нет, не помилую! Литература! Сейчас по всему миру эти сексуальные маньяки ходят толпами! И браво, Виктюк! Вот ваш аморалист, ваш эстет отказывается от всякой эстетизации, от какой бы то ни было двойственности, дуализма, отказывается от самого артистизма! Вот вам артистичный Виктюк! Никакого сладострастия духа! Никакой артистически-демонической игры! Никакого оправдания и сочувствия!
Ян удивленно глянул на Александра Александровича. Что-то в этой неожиданной отповеди чувствовалось личное, вовсе не театральное.
– Я думаю, сочувствия у Виктюка было бы больше, если бы это была не Лолита, а, например, Маноло…
– Да при чем тут это, не намекайте… И тем более, тем более!
– Мне, честно говоря, «Лолита» не слишком понравилась, вымученная она какая-то, полёта в ней нет, впрочем, у Виктюка вообще всё тяжеловато, пластично, но тяжело…
– Полёта? Полёта? Вот, вот! Ну, не стыдно? Где вы хотите полёта? Виктюк, он вам как раз показывает, что не все имеют право летать!
– Ну, вниз, в бездну-то каждый может! – попытался пошутить Ян.
 – Ах, вы в бездну хотите? Ну, попробуйте! Конечно, есть прекрасные образцы искусства, заглянувшего в бездну, но всё-таки есть разница между Набоковым и Манном! Хорош бы был Ашенбах, если бы он не мучился, не умирал, а увез бы своего красавчика Тадзио куда-нибудь в Уругвай, да и предавался там утехам запретной любви!
Ян поперхнулся, а Хан, желая разрядить обстановку, примирительно заметил:
– Ну, теперь уж и не запретной, теперь и в Уругвай не надо, всё можно дома… Слава богу, теперь к однополой любви отношение более терпимое.
Марина поморщилась:
– Да при чем тут любовь! Понятное дело, любовь зла… Только Майкл Джексон какой-нибудь у меня всё равно симпатии не вызывает. По мне, так лучше Боря Моисеев, по крайней мере он напрочь лишает гомосексуализм ореола романтического превосходства, исключительности гениев – Чайковский там, Уайльд… А тут глянешь на этого нежного упыря, и ничего, кроме легкого отвращения к пороку и его детям испытать невозможно. Лучшая пропаганда добродетели!
– Ну не надо так серьезно, Боря Моисеев – это же просто маска, символ!
– Да пусть, пусть! К счастью, ему подражать невозможно, – засмеялась Марина. – Потому что так неистово-сладко любить мужчин нельзя. Это их развращает!
Яну этот разговор был и интересен, и неприятен. Он пытался понять, почему, несмотря на то, что слова Марины его коробили, она сама, тем не менее, ему нравилась.
– Знаете, Марина, впервые у критика встречаю такое отношение к Виктюку. Ну, оправдательное, причем не с эстетической точки зрения, а с точки зрения нравственности… – сказал Ян, ироничным тоном предлагая более легкомысленное продолжение беседы. – Мне он как моралист всё же не кажется достаточно оригинальным, да и точно ли он такую цель перед собой ставит? Ему всё-таки интереснее решать выразительные задачи, он, знаете ли, любит это всё…
– Да мало ли что он любит! Это не так важно. Важно, что получается, потому что талант, он…
– Он и ошибается талантливо?
– Да, и ошибается. 
– Жаль только, что у него всё немножко чересчур… Мне кажется, талант – это прежде всего чувство меры. Излишества может позволить себе только гений.
Марина оценила.
– Но ведь всё-таки талант? Талант? 
– Да… вот ведь – талантливый человек с дурным вкусом…
Они опять посмеялись и наконец решили пить чай. Ян вспомнил, что уже пришёл голодным, попросил чего-нибудь съесть, и Хан очень естественно отправил Марину на кухню:
– Марина Владимировна, вы всё знаете, где что, похозяйничайте? Ну? – спросил он, когда Марина за дверью загремела чашками. – Как вам?
– Александр Александрович, в каком смысле «как»? Неглупая, очень пристрастная, не очень счастливая, по-моему.
– Но симпатичная?
– Симпатичная, – согласился Ян.
– А судьба у неё непростая, тут вы правы. Была безумная любовь, но семьи не получилось, остался ребёнок, крутится одна, как может, но пишет, много пишет, и главное, ей интересно жить, хотя трудно, и одиноко, но взгляд открытый, и в характере, по-моему, есть лёгкость, и нежность…
– То есть, к вам нежность? – усмехнулся Ян.
– И ко мне, и уж к вам тем более будет нежность, если захотите.
Ян укоризненно покачал головой:
– Александр Александрович, вы что это? С каких это пор?
– Ни с каких! Поверьте, это вас ни к чему не обязывает, пообщайтесь, не отказывайтесь сразу.
– Да я и не отказываюсь.
– Ну и не отказывайтесь, ей сейчас очень нужна поддержка, просто внимание, доброжелательное внимание, вы понимаете?
К такому призыву Ян остаться равнодушным не мог, и когда Марина вошла с тарелкой бутербродов он встал:
– Подождите, Марина, давайте я помогу. Чайник вскипел? Я сам заварю, – улыбнулся он Хану.
В тесной кухне они, смеясь, долго искали одинаковые чашки и блюдца, Ян показывал, как можно тонко нарезать лимон, но упустил его из влажных пальцев, и они ловили лимон на столе, а потом на полу, и когда Ян, выпрямляясь, случайно дотронулся низом живота до Марининого бедра, он внезапно ощутил тёплую волну. Они вернулись в комнату, нагруженные посудой, и были уже вместе, а не каждый сам по себе, и Хан посмотрел на них очень внимательно. Во время чаепития беседа была лёгкой, оживлённой, Марина рассказывала неизбежные театральные байки, Ян острил, смеялся и поймал себя на том, что немножко рисуется, и радовался, когда Хан отвлекался на телефонные звонки.
Около одиннадцати Марина сказала, что ей пора, и Ян тоже поднялся.
– Я, пожалуй, пойду, провожу вас…
– Вы же хотели что-то обсудить, – со значением заметил Хан.
– Да это не к спеху, поздно уже, Александр Александрович.
– Ну, смотрите, вы знаете, я вам всегда рад…
Ян с Мариной дошли до метро, чуть замешкались при прощании и в самый последний момент всё же обменялись телефонами.
Ян решил, что позвонит ей. Вспоминая вечер, он понял, что с Мариной ему было легко, что несмотря на разницу взглядов и оценок, было что-то их объединившее, что-то естественное, очень простое. Отметив это, он не стал разбираться, что это было. Ему не хотелось признаваться, что это естественное и простое на самом деле было ощущение, что он Марине понравился. Решив позвонить, он тем не менее медлил, выбирая удобный момент, хотя понимал, что выбирать совершенно нечего. И в результате первой позвонила она.
– Ян, здравствуйте, это Марина, мы с вами…
– Здравствуйте, Марина, как хорошо, что вы позвонили, а я вот всё собирался, но так и не решился, без повода…
– Ну, а у меня как раз есть повод. Хочу вас в театр пригласить. Вы, наверное, не видели «Горе от ума», Олег Меньшиков поставил, это очень любопытно, если вы, конечно, Меньшикова любите…
Меньшиков Яну нравился, и они пошли.
Спектакль показался Яну простоватым по трактовке и перегруженным в деталях, хотя Чацкий был хорош, впрочем, он на себя и ставил. Пьесу Ян любил и знал почти наизусть, даже сам играл Репетилова в студенческом театре, так что был готов к обсуждению. Но заметив случайно, как Марина смотрит на Меньшикова, восторженными ревнивыми глазами, понял, что обсуждения затевать не стоит. Когда последние зрители отхлопали и одарили героя цветочными охапками, они молча постояли в гардеробной очереди, вышли и медленно пошли по улице. Была в вечере какая-то незаконченность, недоговорённость, и Ян, увидев полутёмное пустое нутро «Французской кофейни» предложил:
– Давайте зайдём, выпьем по чашечке?
Марина, очнувшись, решительно взмахнула рукой:
– Что вы, перестаньте чудить, тут чашка кофе стоит, как бутылка коньяка!
Но Ян только улыбнулся и распахнул перед ней дверь.
– Значит, выпьем коньяка.
Он усадил Марину в уютном углу, взял себе эсперссо, а ей капуччино и ещё маленькие печенья с корицей, и по рюмке «Курвуазье». Теперь уже Марина смотрела на него с улыбкой.
– Вы что, часто вот так, или для меня стараетесь?
– Стараюсь. Не часто, но не потому что не могу, а потому что не с кем. И нужно же хоть как-то вас поблагодарить за этот вечер.
– Глупости, благодарить не нужно, а впрочем, спасибо.
Кофе, печенье и коньяк – всё были хорошим. И Марина окончательно вернулась откуда-то к нему. 
– А почему не с кем?
– Такая полоса, наверное. Время разбрасывать и уклоняться…
– И ненавидеть?
– Ну, не настолько. Хотя… – Ян пожал плечами.
– Нет уж, пожалуйста, хотя бы из вежливости.
– «Не образумлюсь, виноват…» – парировал Ян цитатой.
– А как вам, в самом деле? Я в Меньшикова просто влюблена.
«Заметно», – подумал Ян.
– Вот ведь не было его здесь лет пять, он сам, как Чацкий, странствовал, и без него, честное слово, пусто, пусто на русской сцене, и место его никто не занял… Я уверена, это он про себя ставил. Умный бесконечно, и наивный по-детски, восторженный и преданный… И как талантлив, как талантлив! А какая речь, как слово звучит, просто вспомнишь стариков Малого!
– Марина, вы не можете помнить стариков Малого. 
– Ян, перестаньте, вы же понимаете, о чем я.
– Понимаю, простите. Просто я ревновать начал.
Марина ласково удивилась:
– Ян, ну что вы, это же шутка, я надеюсь?
– Давайте притворимся, что шутка.
Марина посмотрела на Яна особенно и проникновенно:
– А давайте притворимся, что нет?
Ян помолчал.
– Знаете, в определенный период жизни всё, что ни пишешь, ставишь, так или иначе получается про главное. Ну, что у кого главное. У одного деньги, у другого успех, у третьего… Вот у Меньшикова главное в спектакле, во всём этом – любовь. Я прав?
Марина загорелась.
– Ну конечно! Конечно! Вы поняли? Всё остальное не так важно, главное, что он хочет сказать, это про то, что любовь предавать нельзя, себя предавать нельзя, не поддаваться этой Германновской «умеренности и аккуратности». Он один там живой, остальные все мертвецы ходячие, предавшие себя, и Софья первая… И знаете, он пришёл, чтобы сказать нам простые, простые вещи, такие простые, что потом не знаешь, как с ними жить дальше, если не забыть. Что надо ждать, хоть три года, хоть тридцать, хоть триста, ждать человека, которого любишь, и не жить с тем, что подвернётся под руку, а ждать, и верить…
Это было так внезапно, так созвучно с тем, что испытывал Ян, что мучило его, что бродило в нём, что он хотел сказать – не Марине, но вот ведь, вышло так, и наверное, не случайно, не напрасно, раз она, именно она произнесла, угадала – и Ян, поддаваясь порыву, нагнулся к ней, взял её ладони, поднес к губам, поцеловал сначала одну, потом другую, а потом положил в эти ладони лицо, ощутив их душистую прохладу.
Когда он поднял голову, он сразу поймал её взгляд, светящийся, нежный, всё понимающий.
– Господи, Яник, какой же ты… какой ты хороший!
 
Позже он смог более или менее разобраться в том, что произошло. Он признал, что многое придумал сам, многое преувеличил, что не было уж такого особого понимания, и света, и нежности, а больше простой симпатии и опыта, что их общность была зыбкой, а разница основательной, и что их отношения, предполагавшие вполне предсказуемое развитие, не обещали ни простоты, ни естественности. Он почуял всё это, и стала расти в нём неуверенность и тревога, и ещё предчувствие, что он, скорее всего, обманывает себя, а уж Марину – наверняка. И всё же они стали встречаться, как-то совсем по-детски: гуляли, смотрели кино, ходили в театр, на концерты, сидели в кафе, им нравились одни и те же фильмы, и музыка, и книги они читали одинаковые, и вообще Марина была одного с ним круга, воспитанная девочка из интеллигентной семьи, и если они не углублялись в театральные споры, то легко соглашались во всем. С Мариной Яну не надо было ничего из себя изображать, ему было удобно в тепле её приязни, и она, казалось, ничего не требовала, не ждала от него. Он не расспрашивал о её прошлой жизни, отчасти потому, что не хотел встречных вопросов, его радовало, что эта новая страница его судьбы никак не была связана с той, бывшей прежде. 
Несколько раз они приходили к Хану, вместе, и Хан многозначительно поднимал бровь, а Ян делал вид, что не замечает этого особенного взгляда и старался вести себя естественно, никак не подчеркивал их с Мариной близости и не оставался с Ханом наедине.
Он довольно скоро заметил, что многие запомнившиеся и заинтересовавшие его слова и мысли были не совсем Маринины, а вычитаны из статей других театральных критиков, что её взгляды не так уж оригинальны, а круг интересов не столь широк. Но при этом она была неглупа, остроумна, привлекательна, и Ян долго не мог понять, почему он почти всегда чувствует её настороженность и подозрительность. И ещё – чем он её мог интересовать и почему у нее, по-видимому, не было мужика?
Он провожал её до дома в Ясенево, и сидя рядом в вагоне метро он легко держал её руку, а потом, наконец, они поцеловались на прощание, и поцелуй этот сразу получился долгим, чувственным, и тогда Ян обнаружил, что ошибся: Марина ждала, но не торопила. Его это слегка отрезвило, но с ней было хорошо, и он переставал томиться от одиночества и думал – а почему нет? А что, если всё должно было прийти именно к этому, и именно это и было суждено, после всего, после страданий, после разочарований и ошибок? 
Когда Марина, прощаясь, сказала: «Прости, что не зову к себе, у меня ребёнок спит», – он понял недвусмысленность этого не-приглашения и даже огорчился отсрочке того, что должно было последовать. И всё же к себе он её не повёл, решив ждать. Несколько раз он ещё провожал её, и всё дольше и горячее получались поцелуи, и рука его уже сама собой нашла дорогу к её телу, и вот однажды Марина сказала: «Пойдём, – и, отвечая на немой вопрос, добавила: – Кетя у бабушки».
Он волновался, конечно. И от страха всё получилось не плохо. Он не ощутил большого восторга, но чувство освобождения было полным и от этого, и от благодарности за свою свободу он поцеловал Марину уже совсем по-другому, и если захотеть, этот поцелуй можно было посчитать признанием в любви. Всё было не совсем так, не совсем правильно, не слишком честно и это сперва очень мучило его, но он смог уговорить себя, потому что Марина была похожа, так немыслимо, так неоправданно похожа на его третью любовь, несбывшуюся, как и две первые.
 
Первый раз он влюбился, когда ему было восемь. Поскольку соседней районной музыкальной школе мама не доверяла, а далеко возить его не хотела, музыкой он занимался дома, тем более, что преподавательница, учившая ещё и сестру, была просто замечательная. Гаянэ Вартановна относилась к своим подопечным совершенно по-матерински, восторгалась успехами, обижалась на неприлежность, но при этом была учителем от бога, умея даже у самых тупеньких развить если не талант, то музыкальное чувство, так что незамысловатые пьески Гедике и Майкопара начинали звучать, как колокольчики. Для того, чтобы ученики сознавали серьёзность занятий, в конце года Гаянэ Вартановна устраивала настоящий экзамен, принимать который приглашала своего хорошего знакомого, профессора Гнессинки. Экзамен устраивали на дому у кого-нибудь из учеников, и в тот год, когда Янику предстояло экзаменоваться впервые, мама предложила их квартиру, несмотря на хлопоты и волнения с этим связанные: всё-таки учеников разного возраста набиралось больше дюжины, младшие приезжали с мамами, а после экзамена всегда устраивался чай.
Яник экзамена совсем не боялся, играл он для своего второго класса очень хорошо, и предвкушал необычное событие. Воскресным весенним утром начали собираться ученики. Многие были уже знакомы по прежним годам и общались, объединенные общим волнением. Девочки составляли подавляющее большинство и не особенно интересовали Яника. Было много пышных юбок, больших бантов и задранных носов. Мальчиков оказалось всего двое. Один тощий черный очкарик, очевидно очень талантливый, держался особняком. А второй, лет двенадцати, веселый, дурашливый, дружелюбный, когда все начали усаживаться на принесенных стульях и табуретках, плюхнулся на диван, потеснил девчачью команду и, поманив Яника, похлопал по освобожденному пространству рядом с собой.
– Садись сюда!
Яник втиснулся между мальчиком и стенкой.
– Ты кто?
– Яник, – сказал Яник и посмотрел снизу на мальчика.
– А я Игорь. Я уже четвёртый год занимаюсь. Ты что играешь?
– Черни этюд. И ещё из «Детского альбома».
– Молодец!
В комнате возникла суета, потому что пришла последняя опоздавшая девочка, и чья-то мама, привычно распоряжаясь, сказала:
– Так, подвиньтесь немножко, чтобы Лена могла сесть!
Все подвинулись, и Игорь, стараясь устроиться поудобнее, перекинул руку Янику через плечо. Что случилось, Яник не понял. Но что-то случилось. Нога Игоря прижималась к его ноге, и мальчишеский бок дышал рядом с его громко застучавшим сердцем. Вошёл профессор, все встали, а Яник думал только о том, чтобы сесть обратно, и чтобы Игорь снова положил руку ему на плечо. Начался экзамен, Яника вызвали третьим, и он сыграл, наверное, хорошо, потому что ему похлопали, но он думал только о том, чтобы снова сесть рядом с Игорем. Вызвали Лену, она поднялась с дивана, и стало свободнее, а Яник думал только о том, что он не хочет, чтобы Игорь отодвигался от него. Потом играл Игорь, играл легко, хоть и с ошибками, но они его не смущали, он досадливо встряхивал головой и продолжал, кидая весёлые пальцы на непокорные клавиши. Девочки расселись на диване, и рядом с Яником места больше не было, так что, когда Игорь закончил, он, оглядев комнату, сел на освободившийся стул у двери и подмигнул Янику. А Яник чувствовал так, словно у него отняли что-то самое важное, самое любимое. Последним играл черный мальчик, играл блестяще, очень сложный взрослый репертуар, и все шушукались, и мамы в коридоре говорили, что, если бы не болезнь, из-за которой мальчик не мог учиться в консерватории, он наверняка стал бы лауреатом какого-то конкурса. Потом объявляли оценки, и Яник получил пять, а Игорь – четыре, потом был чай, и роняли на пол домашнее печенье, и у Яника не получилось сесть с Игорем рядом, а потом все стали благодарить профессора, и чья-то мама дала ему белый конверт, и все стали прощаться, и всё кончилось. 
Ночью у Яника поднялась температура, он метался и кричал, и мама говорила, что она так и знала, что эти сборища до добра не доводят, и что в дом занесли инфекцию. Утром температура упала, никакой инфекции не проявилось, и все решили, что дело было в волнении, и мама сказала, что, в любом случае, больше никаких экзаменов, пока Яник не вырастет и не окрепнет… Яник заплакал. И решил, что обязательно вырастет и окрепнет, и сможет тогда сидеть рядом с Игорем, прижавшись к его жаркому боку, и чувствовать его легкую руку у себя на плече.
Эта детская влюбленность растаяла, оставив тонкий след, никак не пересекавшийся с более земными дачными играми. Играл Яник с кузинами. Его двоюродные сёстры, дочери маминой сестры и папиного брата, удивляли несходством. Папина, Ирина, была лихая, озорная, часто задиравшая Яника и словом и делом, но он её любил больше, чем мамину, Ольгу, тихую, обидчивую и податливую. Ирина была старше Яника на полгода, Ольга – на год. Они редко собирались все разом, обычно месяц жила одна, месяц другая. Дача у Зиминых была старая, бревенчатая, тесноватая из-за огромной печки, выходившей боками во все комнаты. Комнаты были проходными, «удобства» в виде аккуратной дощатой будки – во дворе, так что прелести подмосковной жизни присутствовали во всей красе. Уютной и светлой была только огромная веранда, где, собственно, и проходила вся общественная жизнь: здесь питались, играли в карты, разгадывали кроссворды, смотрели старенький черно-белый телевизор, который принимал, и то с натугой, всего две программы. Сестра Вера дачу ненавидела молча и люто, приезжала только в случаях крайней неизбежности, вроде дня рождения дедушки Вени или маминого нездоровья. Яник не думал, нравится ли ему дача, но выбора у него ещё не было, так что все летние месяцы он проводил там, всегда с Дунечкой, частично с мамой и совсем мало с папой, когда у них совпадал отпуск. Подросший Яник некоторое время недоумевал, почему мама с папой никогда не отдыхали вместе, но в то время это вопросов не вызывало. Кто дачу любил, так это дедушка Веня. У него была своя отдельная малюсенькая холодная комната, тогда как прочие заполняли оставшееся пространство по ситуации. Кроме письменного стола и кровати в комнате ничего не помещалось, даже одежда висела на крючках, прибитых к стене, но дедушка чувствовал там себя вполне комфортно. Профессорский отпуск был длинным, и дедушка целиком проводил его в Ашукино. Он не принимал никакого участия в садовых работах, которые время от времени затевала мама, считавшая, что на даче обязательно должно что-то расти. Дед предпочитал природу в её естественном состоянии, но зато он с удовольствием и очень тщательно выполнял традиционно мужские дела: столярничал, слесарил и чинил всё, что выходило из строя. Кроме университета, у него был за плечами автомеханический техникум, и он не забыл приобретенные там навыки, которые старался передать по наследству. Дачная жизнь предоставляла для этого прекрасные возможности, и под его руководством Яник тоже постепенно учился строгать, пилить, сверлить и забивать гвозди. Ездил дед на дачу и зимой, каждое воскресенье, хоть на пару часов, проверить мышеловки. Борьбу с мышами он считал принципиально важным делом: наверное, не мог простить мышам погрызенные и попорченные запасы, которые закупались каждой весной в стратегических количествах.
Яник ещё не мог сознательно ценить окружающей красоты, дивного воздуха и облагораживающего влияния расположенной рядом знаменитой Тютчевской усадьбы, и больше всего любил на даче мансарду, совсем не приспособленную для жилья, тёмную, удушливо жаркую в тёплые дни и промозгло сырую в холодные. Дед всегда хотел обустроить это пропадающее помещение, но руки так и не дошли, и мансарда надолго стала королевством Яника, королевством совершенно островным, потому что забраться туда можно было только по пристроенной снаружи лестнице. Мама очень не любила, когда Яник играл там, один или с кузинами, но запретить не решалась, только проверяла, чем они там занимаются, медленно взбираясь по крутым ступеням. Когда сердце у нее окончательно разладилось, прекратились и проверки. 
В тот раз играли в разведчиков. Разведчик (Яник) встречал связную (Ольгу). Яник был в плаще и дедовой кепке. Он казался себе высоким и красивым. Ольга была в своем сарафанчике и в маминой шляпке. Мансарда была низкая и завалена старой мебелью, но казалась бескрайней, это был пустырь на краю города, и там разведчик встречал связную и передавал шифровку, но почему-то получилось, что он был в связную влюблен («А давай, как будто он в неё влюблен...») и, передав шифровку, завлекал в ближайший подъезд и начинал обнимать. Подъездом был старый шкаф, куда Яник с Ольгой с трудом втиснулись, и он обнимал её, изображая страсть, а она постанывала, изображая страсть, и у него начал вставать. До сих пор это было детским табу, и когда играли в докторов, и Яник был пациентом, а кузины его лечили, вырезали аппендицит, то полностью никогда не раздевали, только старательно закручивали его трусишки в тугие узкие жгутики. Прикосновение их деловитых пальцев было возбуждающим, и однажды Яник, поправляя скрутку, как бы случайно высвободил свой членик, и кузины вскинулись возбужденно («Ой, было видно!») – но это было давно, два года назад, а теперь всё было по другому, и Яник уже полюбил мучить своего дружка по два-три раза в день, и вот он твердел в трусах и Яник не отстранился, а прижал живот к Ольгиной ноге, и, в логике этой игры, потянулся к её губам, и почувствовал её невольный ответный жар и острый запах... Игра как-то вдруг умерла. Янику стало противно. Ольга стояла рядом, и это была уже не подружка по детским шалостям, а что-то новое, странное и чужое. Повисла неловкость, и Яник, скрывая охватившую его панику, сказал благородно-смущенным голосом: «Давай, больше не будем так играть...» Ольга с готовностью, понимающе закивала, и остаток дня Яник был по отношению к ней подчеркнуто галантным.
С наступлением осени уроки музыки продолжались, и Гаянэ Вартановна переживала, что Яник мало занимается, потому что у него был талант, и относилась к нему со смущавшей его нежностью, дарила подарки, а как-то раз позвала в гости, в большую коммунальную квартиру на Арбате, кормила смешными малюсенькими котлетами и компотом, а потом повела кататься на речном трамвайчике по Москве-реке. Из разговоров взрослых Яник знал, что у Гаянэ Вартановны много лет назад умер маленький сын, а больше детей так и не было. 
Когда Янику исполнилось четырнадцать, Гаянэ Вартановна, уже хворавшая, сказала, что теперь ему нужно заниматься с другим, серьезным преподавателем, и он стал ездить к симпатичному дядьке со странным именем Герард, длинному, с бархатным низким голосом, постоянно ронявшему пепел с сигарет, которые плясали в его длинных, беспокойных пальцах. Ещё через два года, когда Яник уже играл ноктюрны Шопена, Wohltemperierenklavier Баха и прелюды Дебюсси, Герард позвонил маме и сказал, что, если Яник начнет, наконец, работать серьёзно, он сможет подготовить его в консерваторию, а так их занятия теряют смысл, и ему обидно тратить свое время и мамины деньги. На этом закончилось его музыкальное образование. 
И всё же через несколько лет Ян получил от Гаянэ Вартановны ещё один удивительный урок. Как-то раз он вынул из почтового ящика адресованную ему открытку, на которой резким почерком, знакомым по бесконечным отметкам на нотных листах («Здесь legato!», «Пальцы!» «Учи!!!») было написано, что Гаянэ Вартановна Айвазян скончалась, и что, позвонив по указанному телефону, можно справиться о времени похорон. У Яна волосы встали дыбом, но он позвонил, и узнал, что действительно старенькая учительница умерла, и поскольку хотела хоть чем-то облегчить почти слепому мужу хлопоты, связанные с её уходом, заранее приготовила и платье, и купила вино и водку для поминок, и отложила денег, и ещё надписала открыточки всем любимым ученикам, зная, что мужу будет трудно и некогда позаботиться об этом.
На старом армянском кладбище собралось много людей, и незнакомые прежде, они чувствовали себя родственниками, и слёзы были у многих на глазах, и Ян сразу увидел Игоря, он был всё такой же дурашливый, хотя и печальный. Ян подошёл к нему, но тот, конечно, его не узнал, потом, вроде, вспомнил, пожал руку, покачал головой и спросил:
– Ты как, играешь?
– Играю, так, для себя…
– А я совсем перестал, и инструмента даже нет… А тетка была замечательная.
На поминках они сели рядом, выпили, ходили вместе курить на лестницу, и Ян всё время пытался воскресить то, испытанное им в детстве ощущение от впервые осознанного чужого прикосновения. Но так и не смог.
Второй раз, уже по-настоящему, Яник влюбился в девятом классе, когда в их школу перевелся Майк Чижевич. Имя Миша совсем ему не подходило, он был поджарый, жёсткий, и темные глаза рыскали под густыми бровями, как два зверька. Несмотря на небольшой рост, он казался старше остальных мальчишек. Он пришёл в их класс посреди первой четверти, и учительница литературы, дойдя до его фамилии в журнале, сказала, недобро усмехнувшись: «А… Мальчик с прошлым!» 
Таинственное прошлое Майка заворожило всех. Девочки встрепенулись, как от звука боевого рога, а мальчики нахмурились, почуяв возможное нешуточное соперничество. Самые отпетые хулиганы готовы были признать в нём своего, и обступили, приглашая в братство. Яник, ясное дело, был в другой компании, интеллектуальной, обеспеченной и, в общем, уважаемой, но не влиятельной. Он с завистью смотрел на оживленный разговор Майка с «братвой», и вдохнув, попрощался с надеждой подружиться. Но, к его удивлению, Майк, поговорив, отошёл от братвы, не спеша определяться в предпочтениях, и вообще первые дни держался в стороне. Как-то бродя по школьному двору на большой перемене, Яник увидел за гаражом Майка, собиравшегося закурить. Они встретились взглядами, и Майк протянул ему пачку.
– Будешь?
Яник серьезно не курил, только баловался чуть-чуть, но отказаться не мог. Майк поднес ему огонь в горсти, затянулся по-взрослому. Они постояли молча. Курил Майк привычно и красиво. 
– Ты что, самый умный здесь? – ни с того, ни с сего спросил Майк, и в вопросе не было издёвки, а только желание разобраться.
– С чего это? – удивился Яник.
– Так, показалось. Ни к кому не лезешь.
– Да нет. Я со всеми, в общем, нормально.
– Ну вот, я и говорю, самый умный… Ладно, пойдём.
Они вошли в класс вместе, встреченные недоуменными взглядами.
Так началась их странная дружба. Майк был красив. Но больше всякой красоты притягивала его сдержанность и отчужденность. Ходили слухи, что в той школе у него то ли был секс с училкой, то ли он пырнул старшеклассника ножом и только по большому блату его отмазали от колонии. Отец Чижевича был, действительно, сотрудником МИДа и до десяти лет Майк вообще жил с родителями в Будапеште. Подкатывались к нему с вопросами, но Майк отмалчивался. Удивительнее всего было его нежелание общаться с девчонками в ту пору, когда только у самых робких не было какого-никакого романа. Даже у Яника имелась подружка, из параллельного класса, самоотверженно в него влюбленная. У Майка не завелось никого, и никому не проходило в голову на эту тему пошутить, такое чувствовалось в нем грозящее взрывом напряжение. В школе они особенно не общались, но Майк стал опекать Яника, хотя тот и не нуждался в опеке, его не задирали. Майку нравилось вдруг возникать с ним рядом, оберегая своим присутствием от слишком панибратского тычка или грубой шутки. Хотя сам он мог вдруг налететь на него сзади, обхватить за шею, и даже повалить. Потом он протягивал руку и легко поднимал его, помогал отряхнуть пыль с куртки и джинсов и заглядывал в лицо, чтобы удостовериться, что Яник не сердится. Яник не сердился. Он любил Майка беззаветно, отчаянно и безнадежно. Майк заходил к нему после занятий, потому что Яник жил рядом со школой, а Майк на другом конце города, они готовили уроки, то есть так считалось, а на самом деле болтали, вернее, болтал Яник, а Майк больше слушал и смеялся, лишь изредка вставляя несколько фраз. Потом Майку пора было ехать домой, и он мрачнел, резко прощался и уходил, никогда не оборачиваясь. 
Уже незадолго до летних каникул Яник, измученный, издерганный неутоленной своей любовью, решился. Он послал Майку письмо, на английском и без подписи, всего несколько строк, где главными были слова «I love you. I need you. I want you»[2]. Четыре дня, пока шло письмо, Яник ходил, сам не свой, и наконец на пятый день Майк сказал ему:
– Я зайду к тебе сегодня.
Он пришёл, достал из сумки конверт и протянул его Янику.
– Возьми, и никогда не пиши никому таких писем.
Яник полетел в пропасть и ещё на лету успел спросить:
– Почему?
– Потому что нельзя давать другим такую власть над собой.
Майк сел на широкий подоконник и, глядя в окно, сказал:
– Знаешь, почему меня перевели?
– Нет, никто не знает.
– Будешь молчать?
– Буду, – уверенно ответил Яник, и как ни странно, действительно никогда и никому не рассказал эту историю.
А история была простой и жуткой. Влюбилась в Майка девочка, да так влюбилась, что не сводила с него глаз, преследовала всюду, унижалась, пресмыкалась перед ним, снося общие насмешки и вежливое его равнодушие. И вот во время школьного вечера она затащила Майка в пустой коридор, открыла окно и сказала, что раз он её не любит, она прыгнет. И прыгнула. Майк пытался её удержать, но не смог, только кусок платья остался в кулаке. Девочка упала с четвёртого этажа на газон и не разбилась насмерть, но покалечилась сильно. Почему Майка посчитали виноватым, трудно было сказать, но из школы ему пришлось уйти, и дома мать с ним практически перестала разговаривать. 
Ошеломленный Яник не знал, куда деваться, а Майк, посидев ещё минуту молча, слез с подоконника, положил Янику руки на плечи и, глядя прямо в глаза, сказал:
– Ты хороший, Яник, я всё понимаю, не думай. Просто я не могу теперь никому позволить себя любить.
Эх, Майк, как будто кто спрашивает твоего позволения! Это ты самому себе не позволяешь любить, и как же ты станешь жить без этого? Наверное, так сказал бы Ян, если бы мог тогда говорить. Но он только глотал слёзы и шептал его имя.
А потом Майк исчез. Молчал его телефон, возвращались письма. Лишь на традиционном сборе через несколько лет Ян узнал, что Майк поступил в военное училище, попросился в Афган и погиб за месяц до вывода наших войск, так и не пустив никого в своё сердце, кроме маленького осколка РГД-5.
Эти две любви Ян хорошо запомнил, но они минули в отведенный им срок. Третья любовь осталась на всю жизнь, хотя тогда, в неполные восемнадцать, он этого себе и представить не мог, думал, что это всего лишь глупая мечта, которая заняла его, пока в жизни не случится чего-то настоящего, он посмеивался над ней, и никогда никому о ней не говорил, но бывали моменты растерянности, отчаяния и тоски, когда только она одна, эта его любовь, кажется, и спасала. 
Он только что, не без помощи дряхлевшего, но всё ещё влиятельного Дидима, поступил на журфак, и не знал, куда девать себя до начала занятий. И тут его лучший школьный друг Юра, один из немногих, проучившихся с ним школе от первого класса до последнего, позвонил и пригласил поехать в Прибалтику. Его отец, крупный хозяйственник, договорился с филиалом их завода в Калининграде, чтобы сын, блестяще прошедший по конкурсу в МГИМО, отдохнул в роскошном по тем временам ведомственном пансионате на Куршской косе. Отдохнул не один, а с кем захочет. Юра захотел с Яном и ещё одним их одноклассником, Костей, тоже, в общем, другом, хотя и не таким близким. Ян никогда в Прибалтике не бывал, но сомневался, уж слишком муторно у него было на душе. Убедила его мама, хоть и не знавшая причин, но хорошо видевшая следствия его душевных мук. 
– Поезжай непременно, путешествие – самое милое дело, чтобы встряхнуться, впечатления новые, люди, да и море, это всегда бодрит.
– Меня и так бодрит. Особенно с утра, – мрачно заметил Ян, но согласился.
Куршская коса поразила Яника чрезвычайно. Широкая полоса песчаного берега, совершенно пустого, сосны, причудливо гнутые балтийским ветром, горбатые дюны, одновременно невозмутимые и таящие невнятную тревогу – всё это очень соответствовало его настроению. Вся зона считалась приграничной, пускали туда только по пропускам, поэтому вокруг было непривычно безлюдно. Ян тогда ещё не знал, что в Прибалтику ехать имеет смысл не меньше, чем на месяц, иначе можно так и не дождаться хорошей погоды. За десять дней, которые они там провели, выдалось всего два относительно ясных дня, море было холодным, так что недостаток пляжных удовольствий возмещался бильярдом, картами, заигрыванием с девицами, вечерними танцами, и всему сопутствовавшей выпивкой. Юра и Костя, соревнуясь в мужских доблестях, поставили целью провернуть по молниеносному курортному роману, и это отдаляло их от Яна, делало грубее и как-то примитивнее, так что он старался не задерживаться в их обществе и уходил в дюны, утопал босыми ногами в белом песке и упивался своей тоской и одиночеством.
В тот день неожиданно выглянувшее солнце вмиг нагрело мелководье. Кемпинги, санатории и пансионаты выплеснули свою начинку на пляж, и оказалось, что людей не так уж и мало. Море дружелюбно подкатывало к ногам тихую волну, самые бесшабашные, закаленные и озабоченные обнажились. Ян, не решившись лезть в воду, побродил по берегу и даже попинал мяч в странной разновозрастной компании, поболтал с симпатичной толстой теткой, приглядывавшей за двумя мелкими внуками, и когда подошло время обеда, нехотя потянулся вслед за всеми по единственной дороге, прошивавшей косу вдоль берега. Постепенно по тропинкам и разветвлениям люди сворачивали с дороги к местам своего обитания, а Ян всё шёл дальше, пока впереди него не осталось всего несколько редких путников. Он шёл, и наконец понял, что давно смотрит на парнишку в линялых джинсовых шортах, который шагает метрах в пятидесяти от него. Сперва между ними было много народа, потом всё меньше, а теперь не осталось никого. Парнишка был как бы вместе то ли с отцом, то ли с братом, но шёл сам по себе. Рубашку он нес в руке, и время от времени отмахивался ею от надоедливой мухи. Ян помимо воли прибавил шагу, чтобы оказаться поближе, и тут парнишка остановился, чтобы вытряхнуть из кроссовки залетевший туда камешек. Он попрыгал на одной ноге, натягивая туфлю, а потом присел, чтобы завязать шнурок. Ян был уже совсем близко и, поднимаясь, парнишка встретился с ним взглядом. Взгляд скользнул, не задержавшись, но Яна как обожгло. 
Встреча. Ян уже знал, что это такое. Он навсегда запомнил первую, случившуюся за три года до того, ему ещё не было пятнадцати. Он уже всё понял про себя, принял и был готов к мукам и одиночеству. Он ехал в поезде с дачи, один, летом, сидел у окна и взгляд его привычно выхватывал из проносившегося мимо пространства симпатичных мальчишек. Невинное удовольствие это было тем большим, что не сулило никаких волнений, не требовало никаких действий и соответственно, не приносило никаких угрызений совести или недовольства собой. Этот... и может быть этот... а может быть тот... Поезд замедлил ход, проезжая очередную станцию без остановки, и Ян увидел мальчишку на велосипеде, который ждал у переезда. Одной ногой он стоял на земле, другая была перекинута через раму, голова повернута навстречу проносящимся окнам, но смотрел он не на них, а в конец состава, чтобы тут же, как только мелькнет последний вагон, ринуться на другую сторону железной дороги. Отделил ли поезд его от остальной компании, или просто спешил он по своим мальчишеским важным делам, но тело его было в напряженной готовности. И при этом взгляд его, который Ян успел поймать, был удивительно спокойным, как будто он сознательно и полностью использовал эту вынужденную паузу для отдыха. Он был симпатичный, короткие рваные шорты – всё, что на нем было, кроме кроссовок – едва прикрывали загорелые, в свежих царапинах ноги, спутанные длинные волосы падали на лоб, Ян всё это отметил, но не это было главным. Главной была молнией пронзившая пространство встреча. Встреча с кем-то предназначенным, особенным, родственным. Он был готов. И он ждал... 
Потом Ян часто испытывал эту потребность – послать другому призывный сигнал. Этот сигнал не имел ничего общего с поиском партнера или стремлением познакомиться. Только одно: вот я. Я увидел тебя. Я выделил тебя из всех. Это ничего не значит и ни к чему не зовет. Просто я знаю, что ты тут. Конечно, эти встречные не запоминали его, часто не обращали на него внимания, порой даже не замечали. Но иногда был ответный взгляд. И в этом взгляде Ян читал мгновенно проносившиеся вопрос, удивление, тревогу – и узнавание. Конечно, эти встречи не имели никакого продолжения. Они не подразумевали его, они были мимолетны, как запах, но были так существенны для Яна, они восхищали его и волновали, немного печально, предощущением какого-то особого смысла и знания. 
Но так стало потом, позже, когда в его жизни уже много чего смешалось, когда он пережил, и не раз, и радость, и разочарование, а теперь, на пустой солнечной дороге, Ян увидел свою судьбу. Что в парнишке было особенного, Ян не мог сказать, да и не думал об этом. Просто он узнал его. Узнал всё то, что высматривал в каждом мальчишеском лице, что проглянуло, наконец, в одном бережно хранимом рисунке. Это никак не было связано ни с Игорем, ни с Майком, это было другое, главное, и это было не желание получить, а потребность отдать. И Ян только сказал, сказал самому себе:
– Привет.
Но парнишка откликнулся, легко улыбнувшись:
– Привет! – и побежал догонять далеко ушедшего своего спутника.
Ян стоял, глядя ему вслед, и прощался, и в то же время лелеял восторженно заполнявшее всё внутри ощущение счастья. «Это он! Я люблю его. Господи, как я люблю его!» Он всё смотрел, а парнишка, добежав до мужчины, оглянулся и махнул рукой, и Ян ещё успел заметить обхватившую его запястье черную полоску.
До отъезда оставалось два дня. Юра и Костя были недовольны, потому что их шманцы с девицами не обещали никакого завершения, вчерашние школьники не смогли тех всерьез заинтересовать. Костя стал как-то неожиданно зло прикапываться к Яну, высмеивая его целомудрие, Юра его защищал, но лениво и снисходительно, а Яну было наплевать. Утром, несмотря на вернувшуюся непогоду, он убежал на море и целый день бродил по опустевшему пляжу, не надеясь ни на что и ожидая чуда. Маленькое, но чудо всё же произошло: когда отчаявшийся Ян свернул на любимую тропку в дюнах, он увидел цепочку следов, пошёл по ней, она вывела его обратно на дорогу, и на обочине он увидел порванный черный кожаный ремешок. Ян поднял его и вопреки всякой логике принял, как прощальный подарок. 
Неподвластная разумным объяснениям любовь буквально свела Яна с ума. Он думал только об этом парне, вспоминал каждый его жест, каждую черточку лица и тела, и скудость реальных воспоминаний обрастала вымышленными подробностями. Он назвал его Денисом, Денькой. Единственное произнесенное ими слово превратилось в долгие беседы, которые они вели, сидя рядом в поезде, лежа без сна на жестких вагонных полках. Они вместе пили чай, ели пирожки, которые Ян купил на станции – купил по две штуки, себе и ему, и не дал сожрать вечно голодному Косте. Юра заметил его странное состояние, его рассеянную улыбку, обращенную в никуда, губы, шевелившиеся в немом разговоре, спросил:
– Ты что? Стихи, что ли, сочиняешь?
Но Ян только усмехнулся, покачав головой. Стихи об этом он написал гораздо, гораздо позже.
Вернувшись в пустую, летнюю, жаркую, потрескивавшую паркетом квартиру, и оставшись один, он стал разговаривать с Денисом вслух, накрыл стол на двоих, наливал вторую чашку чая, мылся с ним под душем, и наконец лег с ним в постель. Что было той ночью, Яну было трудно вспоминать. Присутствие Дениса было таким реальным, что глядя утром на скомканные и слипшиеся простыни, нельзя было и предположить, будто он здесь спал один. Они любили друг друга так неистово, так самозабвенно, что Ян стонал и орал за двоих, он выкрикивал его и свое имя, он задыхался от страсти, почти теряя сознание от оглушающего стука в висках. Он шептал своё и его имя, признаваясь в такой безбрежной нежности, такими словами, которых и не знал прежде в своем словаре. Проснувшись с рассветом на мокрой от слёз подушке, Ян на мгновение испугался наступившего отрезвления, но, повернув голову, увидел рядом в солнечном луче счастливое лицо Деньки, и засмеялся, и обхватил подушку обеими руками и снова любил его, любил, любил, любил…
Через несколько дней, немного опомнившись, Ян стал заново придумывать их жизнь. 
Внезапно он сообразил, что представляет себя гораздо старше Дениса, вдвое старше своих реальных семнадцати. Он был взрослым, опытным и сильным. Потому что знал, что должен защищать своего мальчика – хотя тот не нуждался в защите, должен оберегать его – хотя тот и так был сильным, должен быть рядом с ним – хотя тот не боялся одиночества. 
Ян в своих мечтах был богат и хотел порадовать Дениса своей виллой, машиной, яхтой, но мальчик, отдавая всему этому дань, больше всего любил вечером валяться с ним на пушистом ковре перед камином с тлеющими угольями, и ветерок с моря, долетавший через раскрытое настежь окно, перелистывал страницы позабытой книги. 
Они много путешествовали. Они были всюду – в горах (хотя Ян не очень любил снег), у лесного озера, на Востоке и в Африке, но чаще у моря, и никогда в городах. Странно, но рядом почти не было других людей – люди мешали, и были не нужны им, только несколько милых давних знакомых, которые появлялись, чтобы подчеркнуть своим уходом, как же им хорошо вдвоем. 
Ян не знал, как назвать себя. Пошлое слово «любовник» из французского романа пахло женщиной и не могло иметь к ним отношения. Ян не знал, как им жить дальше, и поэтому отправил Дениса в престижную закрытую школу. Они стали переписываться. Конечно, он писал письма за них обоих, и посылал Денькины по почте на свой адрес, и вынимая из ящика конверт, волновался так, словно на самом деле не знал, что там внутри. Ян скрывал, как страдает от разлуки, гораздо больше мальчика, который был увлечен новыми друзьями и вообще был легким, смешливым, открытым, и всё никак не мог понять, почему Ян упек его в такую даль, как будто он не мог грызть науки где-то под боком. А Ян боялся. Боялся своей безумной любви, которая могла причинить Денису беду и боль. 
Постепенно безумие это ослабело, Ян более или менее вернулся к обычной жизни, но время от времени, когда становилось уж особенно одиноко, он перечитывал письма, повязывал вокруг запястья кожаный ремешок и разговаривал с Денькой. Иногда ему хватало нескольких слов, сказанных своему отражению в стекле, когда он ехал в универ, сдавленный ранними, угрюмыми и скверно пахнущими пассажирами метро.
Первые два года он учился, как все. Завел несколько более или менее близких приятелей, двух подружек, прогуливал лекции, списывал на экзаменах, играл в студенческом театре и даже успел стать членом факультетского бюро комсомола. Но однажды… После театральной репетиции к нему подошёл помреж Сережа, длинный, нескладный, заметно манерный парень и спросил, не хочет ли он присоединиться к их компании, которая собирается в субботу на квартире у приятеля. «Мне кажется, тебе будет интересно», – сказал Сережа многозначительно. Ян спросил, кто будет, и Сережа назвал двух студийцев, один из которых, действительно, был Яну смутно симпатичен.
Собираясь на вечеринку, Ян волновался. Он придирчиво рассматривал себя в зеркале, долго не мог решить, что надеть, хотя выбора-то большого и не было. Он чувствовал, что этот день что-то менял в его жизни, и спрашивал себя – хочет ли он, готов ли к этой перемене. Спрашивал совершенно напрасно. Он знал, что хочет, и что давно готов.
Комната в коммуналке удивила темнотой, прокуренностью и теснотой, и тем не менее человек десять чувствовали себя в ней, как дома. Ян слегка поплутал в Покровских переулках и опоздал, так что смог заметить, как его ждали. Позже он и сам не раз испытывал схожий острый и недолгий интерес к каждому новому лицу, но тогда явное внимание к его персоне смутило и польстило. Кстати была и принесенная им бутылка, ему тут же налили штрафную, и он выпил, много, в надежде, что уйдет сковывавшее его напряжение. Разговор оживился, быстро сползая от искусства к привычному хабальству. Ян вертел головой, пытаясь разобраться во взаимоотношениях и своих впечатлениях заодно. Он не запомнил имен, только одно врезалось, Кирилл, потому что он был самым ярким, и Ян следил больше всего за ним, но Кирилл явно был занят другим мальчиком, и в очередной раз взглянув в их сторону, Ян впервые увидел, как два парня целуются взасос. Сережа вполголоса вводил его в курс, часто повторяя, как он рад, что Ян теперь в их компании, Ян боялся и ждал, что к нему буду клеиться, но ничего такого не было, и когда хозяин, на которого Ян почти не обратил внимания, самый взрослый, вежливый и сдержанный, сказал: «Господа, без четверти! Определяйтесь, кто куда!» – стал поспешно прощаться. Он вышел на свежий воздух то ли с облегчением, то ли разочарованный, но быстрые шаги сзади заставили обернуться. Его догонял Кирилл.
– Эй, не беги так! Ещё успеем.
Они пошли рядом. 
– Хорошо, что мы там с тобой не начали общаться, – сказал Кирилл. – Много бы сказали глупого и лишнего. 
– Я думал, ты как бы занят, – сказал Ян.
– А я как бы не думал, – сказал Кирилл. – К тебе?
Ян кивнул, не представляя последствий. 
Они вошли, стараясь не шуметь, но мама всё равно услышала, она никогда не засыпала, пока Яна не было дома, и позвала в открытую дверь:
– Яник, ты? Зайди, пожалуйста.
Ян подтолкнул Кирилла в свою комнату и заглянул к маме.
– Привет, ты как? Я с приятелем, он переночует у меня.
Это было так просто, так неожиданно просто, что Ян сам удивился. Вопросы будут потом, утром, – что за приятель, и почему он остался, – но это тоже будет просто, и положит начало длинному периоду маленького ежедневного вранья.
Сложнее было с Кириллом. Когда Ян вернулся в комнату, тот уже снял свитер и рубашку и стал сразу раздевать его. Конечно, они были довольно пьяные оба, и всё же Ян к такой прямолинейности был не готов. Но Кирилл, не давая ему опомниться, прижался всем телом и стал целовать, умело, долго, жадно. В голове поплыло, и Ян даже не смог оценить великодушие прозвучавшего вопроса: «Ну что, вас ист дас, или дас ист вас?» 
…Когда Кирилл, поцеловав его напоследок, тихо и ровно засопел, Ян стал разглядывать его и разбираться в том, что произошло. Осмотр был вполне утешительным, чего нельзя было сказать об ощущениях. Это должно было случиться, говорил себе Ян, это давно должно было случиться. И если это не смогло случиться с тем, кого бы выбрал он, пусть это случилось с тем, кто выбрал его. Но всё же, устраиваясь рядом с Кириллом, впервые рядом с парнем, впервые после настоящего секса, Ян прошептал: «Прости меня, Денька!» – и не был уверен, что получит прощение.
На следующей репетиции Сережа встретил его блудливой улыбкой и сказал:
– С премьерой вас!
Ян вспыхнул, развернулся и чуть было не убежал, но Сережа, сообразив, что переборщил, стал долго покаянно извиняться и заодно рассказал, что Кирилл – номер раз в их компании и известен тем, что не пропускает ни одного симпатичного парня, что трахнуться с Кириллом – это как бы знак качества, но что рассчитывать на его внимание больше одного раза редко кому удавалось. Ян, который не испытывал до этого к Кириллу особенной нежности, неожиданно для себя обиделся, хотя потом они с Кириллом не раз встречались и поддерживали вполне дружеские отношения, и Ян, вспоминая ту первую ночь, должен был признать, что Кирилл вполне заслуживал свой первый номер, и что ему, по большому счету, сильно повезло: не каждому на старте достается такой умелый, опытный и привлекательный сексуальный партнер.
Через пару дней Ян получил через Сережу новое приглашение в ту же коммуналку, и пошёл, несмотря на внутреннее сопротивление. Однако на этот раз гостей было мало, и он смог как следует познакомиться с хозяином. Анатолий Иванович, искусствовед и эрудит, оказался «дамой приятной во всех отношениях», совершенно не претендовал на Яна в смысле секса, но с удовольствием разговаривал с ним на разные темы, приобщая и к новинкам мировой культуры, и к специфике московской голубой тусовки, которая в ту пору ещё не имела своих клубов и дискотек, и растекалась по частным квартирам, делившимся на «салоны» и блядушники. Деление было, конечно, относительным. Блядушники оправдывали свое название сполна, но и салоны тоже имели мощный сексуальный подтекст. Постепенно Яник перебывал почти во всех, и к концу сезона (или учебного года, в терминах прошлой жизни) обнаружил, что записная книжка его преобразилась. Прежде чистенькие пустые странички, куда аккуратно были вписаны немногочисленные родственники, старые школьные и новые студенческие приятели, теперь пестрели десятками адресов и телефонов, редко записанными им самим, иногда в комнатной полутьме, иногда под уличным фонарем или на коленке в метро, но чаще вписанные чужой рукой, разными ручками, карандашами и фломастерами, крупным или мелким, ровным или корявым почерком. Алфавитный порядок уже не соблюдался, и искать телефон приходилось, перелистывая страницу за страницей, смутно припоминая, когда и в каких обстоятельствах была сделана нужная запись. Всё это не значило, что собственно сексуальная жизнь Яника была столь уж насыщенной. Конечно, за полгода у него сменилось десятка полтора партнёров, некоторые не оставляли после себя никаких воспоминаний, с другими получались непродолжительные романы. Но ничего не происходило. 
К тому времени сестра уже третий год была замужем за Алексеем Риккертом, казахстанским немцем, талантливым, упорным и грубоватым, решившим жениться на ней, и женившимся. Умный, спортивный, сочетавший немецкую точность и русское чувство юмора, Алексей сначала Яна заинтересовал, но его увлеченность футболом, преферансом и математикой не сулила им ничего общего. К тому же очень скоро рождение близняшек, Даши и Маши, так сдвинуло центр тяжести в доме, что он перевернулся вверх дном. Пеленки, коляски и детское питание, заполнившие прихожую, коридор, кухню и ванную, раздражали Яна, потому что стало неудобно принимать гостей. На семейном совете было решено, что «молодые» получат вторую комнату, традиционную «детскую», где до тех пор жил Ян, отец с мамой переедут в гостиную, а сам он переселится бывшую комнату родителей, расположенную ближе всего к входной двери. Рояль перетащили в самую большую комнату, тридцатиметровый кабинет деда, но Яна это не огорчило, он уже почти не играл, не до того было. Он провел к себе особый звонок, чтобы его поздние гости не будили и не пугали домашних. В семье более или менее смирились с его беспутной жизнью. После нескольких долгих разговоров на повышенных тонах, столкнувшись с его ожесточенным упорством жить так, как он хочет, папа стал пожимать плечами, мама качала головой, сестра старалась не обращать внимания на то, что ей, занятой детьми, было труднее всего не замечать: походы его ночных посетителей в ванную и на кухню. Риккерт, после первого недоумения, не зло, но откровенно посмеивался над ним, и только дедушка Веня, как всегда, оставался неизменно доброжелателен и осторожен в оценках. И только с ним Ян очень редко, но всё же разговаривал на отвлеченные, философские темы о смысле жизни, о предназначении человека и о любви. 
Любви так и не было. В любой компании он сразу видел того, кто был ему нужен. Он ждал именно его внимания, но не делал никаких усилий, чтобы его завоевать, потому что должен, должен же тот сам оценить его, особенного и непохожего на других. И он никогда не делал первый шаг. Ему казалось, он был слишком горд для этого. На самом деле он боялся. Боялся быть отвергнутым. Так случилось в первый раз с Кириллом, так и повелось: никогда не выбирал он, всегда – его, но те, кому нравился он, редко его привлекали, те же, к кому его тянуло, казалось, не обращали на него внимания. Каждый раз Ян с трепетом ждал – вот оно, случится. Он сам был готов полюбить каждого раз и навсегда, но почему-то оказывалось, что другому это ни к чему. Или к чему, но не с ним. И постепенно у Яна стало возникать мучительное ощущение, что он какой-то не такой, неправильный, что он никому не нужен, весь, какой он есть, и не сможет быть нужен так, как кто-то нужен ему. Он спрашивал себя, почему он, умный, интересный, талантливый, интеллигентный, а главное, способный любить всем своим существом, может не понравиться? Он вглядывался в своё отражение, рассматривал всё вместе и части по отдельности, и незаметно убедил себя, что он некрасивый, несексуальный, непривлекательный. Каждый следующий разрыв был страшнее прежнего, и Ян плакал, сжимая зубы, бился головой в подушку и страдал…
Его очередной, Олежка, студент-медик, был тощий, непредсказуемый и опасный. Густые светлые волосы, часто немытые, потому что он жил в общежитии и вообще не очень следил за собой, прикрывали удивительно яркие зеленые глазищи, плутоватые и жадные. Когда Яник увидел его на очередной тусовке, он тут же решил: вот оно! Но, как всегда, сделал вид, что ничего не случилось, потому что Олег не обратил на него особого внимания, хотя и взял телефон. Поэтому, когда через пару дней поздно вечером он позвонил, Ян удивился очень. Олег сказал, что хотел бы зайти. Ян сказал, заходи, и, открыв дверь, обомлел: Олежка стоял с букетом темно-бордовых роз, штук пятнадцать, не меньше. Первый раз Ян получал цветы. Первый раз вообще, и тем более от парня. Это было так неожиданно, так непохоже на то, что он думал о Олежке, что Ян даже растерялся. И из-за этой растерянности всё и случилось. Для Олега дарить цветы было всего лишь привычным жестом, а Ян вообразил романтическую влюбленность, и влип. Через две недели Олежка предложил снять вместе квартиру, у него был вариант, правда, у черта на рогах, в Выхино. Эта первая съемная квартира, пустая и чужая, оказалась для Яна мучительным воплощением вранья, измен и скандалов. То, что Олежка каждый раз старался с ним помириться, Ян принимал как свидетельство любви, хотя тому просто не хотелось возвращаться в общагу. Нет, он относился к Яну неплохо, и трахался с ним иногда, но ничего особенного это для него не значило: он продолжал чувствовать себя совершенно свободным и обильно разнообразил личную жизнь. Сначала он старался скрывать это, а потом, после очередного выяснения отношений, махнул рукой – будет, как будет. 
Как-то раз, чувствуя себя особенно несчастным и брошенным, Ян пришёл в хорошо знакомую покровскую коммуналку днем. Анатолий Иванович, служивший в институте искусствознания и имевший библиотечные дни, часто работал дома. Ян забился в темный угол, и когда хозяин стал настойчиво допытываться о причинах его тоски, его прорвало:
– Толечка, ну, скажи, ну неужели все вот такие?
– Какие?
– Вот такие, жестокие, безжалостные… Что, все бляди?
Анатолий посмеялся.
– Не все… Но многие.
– Толечка, ну как так можно, что я ему сделал? Почему он, прямо у меня на глазах, ведь знает же, как я его… Только вчера с ним отношения выясняли, он прощения просил… И вот, на следующий же день, берет эту шлюшку за жопу, и уводит…
Анатолий подсел поближе, обнял, положил его голову на плечо, совершенно по-матерински погладил:
– Ну, давай я тебя пожалею…
– Пожалей меня, Толечка! Ну почему, почему со мной так?
– Яник, с тобой не легко, в самом деле. Ты ведешь себя, как будто тебе всё равно, безразлично даже, а потом в такие дебри лезешь, мучаешь, требуешь чего-то…
– Я мучаю? – изумился Яник. – Я требую? Да мне ничего не нужно, я сам всё готов отдать, только пусть это серьезно, пусть навсегда!
– То есть прямо-таки навсегда?
– А как иначе? Какой смысл иначе?
Анатолий Иванович вздохнул. 
– Смысл? Да какой уж тут смысл, если в койку охота.
– В койку? И всё?
– Ну, согласись, что это уже кое-что.
– Не соглашусь. Нет, конечно, если оба хотят так – пожалуйста, но если говоришь, что любишь…
– Да кто ж не говорит, что любит? Все говорят. Это уж как водится. «Сменит не раз младая дева мечтами робкия мечты…» Ты сам-то разве не такой?
– Я? Я такой? Что ты хочешь сказать?
Анатолий помолчал в сомнении.
– Ну, ладно. Знаешь, кто вчера у меня тут ревел?
– Кто?
– Мишка.
– Какой… А, Мишка! И что?
– Ничего. Ревел, и знаешь, почему?
– Почему?
– Из-за тебя, Яник!
Яник изумился, совершенно искренне.
– Из-за меня? Да что я ему сделал?
– Ну вот! Что сделал… Ты с ним целовался?
– Ну, целовался, мы танцевали, пообжимались немножко, но это же в шутку!
– Для тебя в шутку, а Мишка в тебя влюблён, между прочим. И он думал, что ты его целовал, потому что тоже… А ты его бросил посреди дороги, и даже не попрощался. А у него сердце вдребезги.
– Да как мы там целовались! Вдребезги… – Ян нахмурился, заволновался, пытаясь вспомнить, что в его поведении можно было расценить как ответное чувство. Мишка ему совсем не нравился, то есть он был ничего, но именно ничего для Яна и не значил, и главное, он пошёл с ним танцевать, а потом ушёл в темный коридор, потому что Олежка в этот момент кадрил другого. 
Яну стало стыдно, он представил себя на месте Мишки, и пожалел его. «Надо будет извиниться, – подумал он, – и как-то объяснить… А что объяснить? И куда такое объяснение может завести?» Ян почувствовал себя ещё несчастнее, хотя сознание, что он кому-то разбил сердце, немножко щекотало самолюбие. Да что там, не немножко, сильно щекотало!
– И что же мне делать, Толечка?
Анатолий глядел на него с усмешкой.
– Ничего не делать, что же тут сделаешь… Просто пойми, что твои поступки не всегда воспринимаются адекватно, и попробуй так же оценивать чужие… Ты ведь умненький мальчик, и быстро это всё пройдешь, быстрее, чем многие. И любовь свою настоящую встретишь, сразу говорю, не на всю жизнь, но настоящую. 
– А Олежка не настоящая? Точно?
– Не настоящая. Точно. Я скажу, когда будет настоящая. 
– Скажешь?
– Скажу.
Яник улыбнулся, хотя в глазах ещё были глупые детские слёзы.
– Спасибо, Толечка, дай я и тебя поцелую.
И Яник поцеловал Анатолия, но когда почувствовал, что поцелуй получается уж слишком долгим и серьезным, осторожно высвободился. Анатолий отпустил его с явной неохотой, и сказал:
– Ну вот, теперь я Мишку вполне понимаю. Ты так целуешься, мерзавец, что хочешь, не хочешь, а подумаешь, что влюблен.
Временами Олежка становился особенно насмешливым, даже жестоким, старался обидеть Яна, сделать ему больно. Ян никак не мог понять, что его жжет, но то, что есть у Олежки какая-то тайная мука, чувствовал. Однажды Олежка вернулся часа в три ночи, очень пьяный и злой. Ян ждал его возвращения, растравляя себя предполагаемыми подробностями, но когда Олежка ввалился в дверь, даже ничего не сказал. Тот сразу пошёл в ванную, до отказа открыл оба крана, разделся, не обращая на Яна никакого внимания, и плюхнулся в ещё мелкую лужицу. Ян сидел на корточках рядом. И вот, пока ванна наполнялась, Олежка ни с того, ни с сего стал рассказывать. Он любил. Уже четыре года, темно и безнадежно любил своего однокурсника, красавца и бабника. Они были как бы друзьями, и тот принимал эту дружбу, держал Олежку на коротком поводке, делая вид, что не понимает его особого к нему отношения, обнимал, допускал шутливые потасовки и даже после пьянки засыпал с ним в одной койке, но больше – ничего. И вот сегодня, основательно нагрузившись, он не оттолкнул Олежкину руку, когда тот как бы невзначай дотронулся до ширинки. Он позволил расстегнуть молнию, достать свой возбужденный конец, и сам пригнул Олежкину голову. Но когда кончил Олежке в рот, отпихнул и сказал, презрительно и трезво: «Ну, получил, что хотел, теперь вали, соска педовская!» 
– Ну зачем? Зачем? Ведь теперь всё, теперь ничего больше, и он уедет через месяц в свой Курган, и что я теперь? – говорил Олежка, и по щекам его текли слёзы, такие ему несвойственные и оттого пугающие. – А я люблю его, суку! Люблю! Люблю!
Он ударил кулаком по воде, обрызгав Яника с головы до ног, и от неожиданности тот вскочил, и Олежка, словно только что увидев его, сказал:
– Я жить не хочу. Понимаешь, жить не хочу…
Яник обнял его, прижав мокрую голову к груди.
– Ну что ты, что ты, всё пройдёт, всё пройдет, ну, ведь пройдёт! 
– Ты прости меня. Прости. Я измучил тебя, да? Измучил… Брось ты меня, Яник, зачем тебе всё это. Эх…
Ян вытер его, отвел в постель, посидел рядом, пока тот не заснул, а потом долго стоял на балконе, ежась от предрассветного холода и ещё от стыда за свою слепоту, за то, что не разглядел что-то важное в Олежке, умевшем так любить и ждать, но не его, не его! Не разглядел, потому что поддался детскому самообману, а потом лелеял свои мелкие обиды, заслонившие неподдельные чувства. 
Это было лишь одно из многих разочарований, той череды неизбежных разочарований, формирующих жизненный опыт и умение защитить себя. Но наибольшее разочарование принесло само сообщество ему подобных, куда его тянуло, где, он был уверен, он наконец, избавится от мучительного одиночества, страха и неуверенности, от унизительного ощущения отверженного. Ему прежде казалось, что голубые – особенные, более тонкие, восприимчивые люди, способные на возвышенные, чистые чувства. Теперь он знал, что они эгоистичны, капризны, легкомысленны, вероломны, а ещё – пугающе непостоянны. А главное, он почувствовал, что всё эти малопривлекательные качества есть в нём самом, и что, плюхнувшись с головой в голубую гущу, лучше он не стал. Возникавшие и распадавшиеся на его глазах непродолжительные союзы только убеждали его, что настоящая взаимная любовь невозможна, как и настоящее семейное счастье.
Что это за желанное семейное счастье, Ян не знал, хотя, будь он повнимательнее, мог бы и спросить себя: а существует ли оно вообще хоть у кого? Студенческая, а потом густо голубая жизнь заслонила собой остальное, и Ян совсем не ведал, что творится в собственном доме. Как-то краем сознания он отмечал папины частые и длительные командировки, ухудшавшееся мамино здоровье, тихие ссоры сестры с мужем. Всё в квартире дряхлело и ветшало, только дедушка Веня, казалось, оставался прежним, спокойным, доброжелательным, приходившим на помощь и советом, и деньгами, когда в том была нужда, но сам никогда не вторгавшийся в пределы семейных передряг. Как гром, грянул развод родителей. Но до Яна даже этот гром донесся словно издалека, и только удивил. Особой близости с отцом у него давно не было, когда мужское участие в воспитании сына могло стать существенно важным, тот уже сильно отдалился от семьи, был слишком занят карьерой (это было заметно) и женщинами (что открылось Янику существенно позже).
Как ни странно, Ян находил время учиться, и успешно постигал секреты второй древнейшей профессии. Писал он легко, лихо, да ещё и грамотно, а кроме того проявился у него особый дар – брать интервью. Он производил впечатление заинтересованного, дружелюбного собеседника, умного, но чуть наивного, от него не исходило опасности, и поэтому ему охотно и даже с удовольствием рассказывали то, о чём в других обстоятельствах, может быть, и умолчали. Кроме того, он (спасибо качественному домашнему образованию!) свободно болтал по-французски и очень свободно по-английски, так что зачастившие в Москву с началом перестройки иностранные демократы были его лёгкой добычей. Он стал потихоньку, по мелочи сотрудничать с хорошими изданиями, пользуясь особым успехом у журнальных дам вышесреднего возраста. Одна такая дама, относившаяся к Янику с грубой нежностью, стала особенно его продвигать, поручая выигрышные темы, и к концу четвёртого курса Ян уже имел соответствующую репутацию и стал прилично зарабатывать. После первой выхинской эмиграции он уже не возвращался надолго в Сокольники, как только появлялась возможность, снимал квартиру. Деньги он, не задумываясь, тратил на жилье, а то, что оставалось – на хорошую одежду, хороший парфюм и хорошее вино, что на рубеже девяностых было уже очень непросто. Тотальное унизительное отсутствие продуктов постепенно вползало в обыденную жизнь. В «комках» можно было задорого купить приличные импортные вещи, но с едой дело обстояло куда хуже. И всё же в это лихое шальное время пьяной свободы закуска, по крайней мере в столице, была не главным. 
Одновременно с политическими дискуссиями грянула гомосексуальная революция. Хотя формально даже статью ещё не отменили, но и властям, и обществу на педерастов было совершенно наплевать: пусть их! Стали возникать первые голубые дискотеки. Они были наивны, восторженны и убыточны. Их затевала не предприимчивость, а опьянение от мысли – можно! Первый раз – можно! И милиционеры, озадаченные и сбитые с толку, их охраняли, в первый раз – охраняли, а не ловили! Танцевали на каменных полах в фойе кинотеатров и клубов, которые можно было арендовать подешевле, или где администрация была сочувствующей (а как администрации не сочувствовать, когда вся иная воспитательная и общественная работа рухнула в одночасье?). Звук был жуткий, а музыка – самая лучшая, и в буфете продавали липкие коктейли из сомнительных сиропов и дешевого импортного спирта «Рояль». Танцевали в обнимку, сдирали с себя рубашки и майки, обнажая тела, какие у кого были, ещё не слепленные в тренажерных залах и фитнес-клубах, целовались, и встревоженная администрация, невзирая на пол и возраст, дежурила в туалетах, мужских, потому что все превращались в мужские, пытаясь не допустить хотя бы самых крайностей. Ещё не было драк, не было соперничества, всюду царили любовь и дружелюбие. Удивительно, но сюда приходили танцевать и обычные натуральные парочки, потому что даже самый неуверенный и закомплексованный парень на фоне резвящееся голубой публики чувствовал себя мужиком, да и за девушку мог не бояться, никто не посягнет. Карнавальная стихия уравнивала всех, и здесь рядом с пареньком-лимитчиком можно было увидеть и известного критика, и популярного певца, и модного художника. С Рустамом Ян тоже познакомился «на танцах».
 
Они проводили дискотеку в заводском клубе, и Ян был среди организаторов. Собственно, его участие сводилось к изготовлению программок: он писал тексты, а потом размножал, пользуясь своими возможностями (он уже работал в редакции весьма популярного перестроечного журнала). Но так или иначе, он чувствовал себя на вечере хозяином, встречавшим гостей. Это добавляло ему уверенности и даже сообщало некоторую развязность. Он стоял у входа и приветствовал собиравшуюся публику, заодно высматривая симпатичные мордахи. Тот мальчик пришёл в компании, причем с девушками. Некоторое время их пестрая стайка сохраняла свою цельность, и вела себя шумно, весело, привлекая внимание. После нескольких походов к буфету стайка начала распадаться, что называется, по интересам. Девушки больше курили и меньше танцевали, а парни танцевали беспрерывно. Тот мальчик танцевал лучше всех, артистично, темпераментно, почти профессионально, он организовывал общие пляски, захватывая в цепочку даже самых робких, устраивал соревнования «стенка на стенку» и в течение получаса был абсолютным центром всего зала. Когда быстрые мелодии, по плану вечера, стали перемежаться более медленными, мальчик, мокрый и раздевшийся до пояса, огляделся в поисках партнера, и его взгляд наткнулся на Яна, который следил за ним с интересом, даже с восхищением, лишенным, впрочем, какого бы то ни было сексуального подтекста: мальчик был совсем не его типа. У него было тонкое, гибкое тело, мышцы не выделялись рельефно, а перетекали друг в друга, и вообще весь он был текучий, льющийся, как ртуть. Из талии, которую, казалось (а потом и оказалось!), можно обхватить двумя ладонями, как цветок, вырастало туловище, стремительно расширяясь к плечам. Кожа была смугла и атласна, и ко всему ещё – томное лицо восточного принца, обрамленное блестящей копной черных волос. Ян тогда подумал: «Вот же повезет кому-то! Жалко, что мне это совсем не нужно…». Но восточный мальчик зацепился за его взгляд и подошёл. 
– Танцуешь? – спросил он.
– Ну, да, танцую, вообще говоря, – оторопело ответил Ян, и мальчик потянул его в круг.
Он и из медленного танца устроил представление. Он кружил Яна, и сам летал вокруг него. Держась за его пояс, он откидывался назад, так что длинные волосы почти касались пола, он высоко поднимал его, обхватив за бедра неожиданно сильными руками, а в конце танца упал на колени, протянув ладони в шутливой, но страстной мольбе.
Им даже похлопали, и Ян, смущенно посмеиваясь, хотел отойти. Но восточный мальчик сказал:
– Подожди-ка, тебе не жарко? – И, не обращая внимания на робкое сопротивление, расстегнул ему рубашку и завязал концы тугим узлом на животе. – Пойдём, покажем им!
И они показали. Они танцевали много в этот вечер, и хотя время от времени Рустам (Ян уже знал, как его зовут) отвлекался на общие танцы, да ещё и успевал поплясать со своими девицами, он возвращался к Яну, и даже отыскал его, когда тот ушёл покурить и пообщаться с администрацией, решая мелкие организационные вопросы. Он познакомил Яна со своей компанией, девицы были хотя и «не по теме», но понимающие, милые студентки текстильного института, где Рустам якобы учился. Он учился «якобы», потому что многие могли бы поучиться уже у него. Несмотря на молодость (он был на два года моложе Яна), Рустам уже был вполне сложившийся художник, очень необычный, яркий, с неожиданным острым стилем и буйной красочностью письма. Рамки текстильного института ему изначально были тесны, но из-за своей самобытности и неуважения к авторитетам ни в одно художественное училище он не смог поступить. Восточная лень и «пофигизм» сочеталась в нем с поразительным умением собраться, когда было очень надо, и тогда он мог работать сутками напролет, постоянно заваривая свежий чай, который остывал потом, нетронутый, в стакане рядом. Он мог до вечера валяться в постели, слушая музыку, делая наброски углем на больших шершавых листах, или читая какую-нибудь фантастику, а потом в пять минут собраться, надев на себя что-то не менее фантастически яркое, и упорхнуть в гости на всю ночь. Он мог потратить последние деньги на такси, потому что устал и не хотел толкаться в метро, хотя дома было нечего есть. Он мог подарить что-то из своих чудесных, сшитых им самим нарядов почти незнакомому мальчику или девочке, безразлично, если считал, что им это пойдёт. Он мог быть бескорыстным, нежным, чутким, эгоистичным, жестоким, бесцеремонным… Обо всем этом Ян узнал очень скоро, потому что в ту же ночь Рустам остался у него, и они прожили вместе семь невероятных лет.
Это было тем более странно, что сначала Ян не только не любил Рустама, он даже ему не нравился. То есть отвлеченно он понимал, что Рустам очень красив, что очень многие его хотели и что он мог получить почти любого, но Яну действительно нужно было не это. Даже секс с Рустамом сперва не доставлял ему особого удовольствия. Но он не мог устоять перед главным: он почувствовал, что Рустам влюбился в него. Почему – этого Ян понять не мог, и так и не понимал, особенно после того, как сам уже полюбил, сначала за эту влюбленность, а потом уже за всё, и уже не спрашивал себя, за что, а просто любил, мучился, и восторгался, и блаженствовал, и снова мучился, и ревновал.
Он познакомил Рустама с семьей, и мама слегка испугалась, а дедушка Веня сразу проникся симпатией, оценив его яркий талант жить. Этот талант был заразительным, и Рустам научил Яна очень многому, и главное – научил любви, в самом возвышенном и в самом земном смысле. Он научил его любить любовь, её запах, её вкус, её прикосновение и проникновение. Он научил любить его тело, и вообще тело как таковое, кожу, мышцы и сухожилия, пальцы, волосы, ресницы, мочку уха, впадинку между ягодиц, углубление пупка, складку возле губ. Ян понял, что до сих пор, после стольких своих приключений, он и не представлял, что это такое – делать любовь.
Но Рустам не только дал, он и отнял. После первых месяцев, когда Ян постепенно и даже неохотно влюблялся в Рустама, всё больше попадая под его очарование, пришёл страх его потерять, и вместе со страхом пришло ощущение, что он сам по сравнению с Рустамом проигрывает по всем статьям. Рустам незаметно, быть может и для самого себя, стал относиться к Яну покровительственно, называл его сначала «моя маленькая мышка», а потом «серенькая мышка», словно подчеркивая, что только он, Рустам, смог его понять и оценить. Не разрешая думать, что Яна может полюбить кто-то другой, Рустам накрепко привязал его к себе. А привязав – получил полную свободу.
У Яна всегда было сложное отношение к изменам. Никаких особых оснований для «идеологического» консерватизма во взглядах у него не было, более того, он считал себя (возможно, без всяких оснований) человеком прогрессивных, либеральных взглядов, исповедовал принцип терпимости (уж это само собой). Но когда дело доходило до собственных ощущений, Ян вдруг с удивлением обнаруживал в себе оскорбленного в лучших чувствах консерватора и традиционалиста. Он болезненно ждал от любимого верности. Он сам тоже был готов быть верным. Каждая встреча, обещавшая ему более или менее стабильные и продолжительные отношения (а других он не искал и не хотел), сразу заставляла его заранее мучительно ревновать. Ему казалось, что он сам по себе ничем не может удержать своего любовника, и поэтому заранее устанавливал для себя – и для него! – жесткие рамки взаимного доверия, как естественные и единственно возможные для достойных отношений: если тебе хорошо со мной, значит ты не должен искать развлечений на стороне, и не должен поддаваться на призывы тех, кто заинтересовался тобой. 
Беда была в том, что Рустам притягивал взгляды многих, а достоинства Яна, действительно, далеко не каждый хотел и мог разглядеть. Короче говоря, ему хранить верность было проще. Хотя... Ян мог (ну, не в первые месяцы их отношений с Рустамом, а на второй, на третий год) поддаться очарованию какого-нибудь «зверёныша», и захотеть – мимолетно, но страстно, как всё, что с ним случалось – трахнуться. Такое произошло реально всего три или четыре раза, и Ян при этом не испытал никаких угрызений совести, хотя и полученное удовольствие не слишком соответствовало ожиданиям. Просто для Яна было совершенно очевидным, что это приключение было только приключением, и не могло привести к каким-то изменениям в его жизни или в их отношениях с Рустамом. Он был вполне в этом уверен, поэтому так легко прощал себе. Но почему-то подобные приключения Рустама, гораздо, гораздо более многочисленные, ввергали его в мучительные предчувствия того, что Рустам его бросит и уйдет к другому, новому и лучшему любовнику. Это подозрение, да что там, эта уверенность, что с другим (а Ян почти всегда знал, с кем!) – более красивым, более сексуальным – Рустаму лучше, чем с ним, была куда мучительнее факта, что хорошо знакомый член побывал в чужой заднице.
И только потом, уже годы спустя, когда они вместе вспоминали прошлое, Ян понял, что как любовник он для Рустама был совершенно особенным и с прочими тот испытывал совершенно другие, гораздо более примитивные ощущения, а раздражала и больше всего тяготила Рустама только изводившая его требовательность и подозрительность, беспричинная, как ему казалось, ревность, потому что затевая или случайно ввязываясь в очередную интрижку, Рустам тоже был искренне уверен в своей верности Яну, и совсем не собирался разрушать их семейную жизнь. В том, что у них была именно семья, никто не сомневался. Но именно поэтому, из зависти или из спортивного интереса, многим хотелось поучаствовать в их семейных отношениях. Ян чувствовал, что за его спиной идут разговоры, он ловил неодобрительные взгляды, и даже однажды услышал фразу «с ним лучше не связываться, потому что он затягивает, как трясина». Это было особенно обидно, потому что, строго говоря, московская тусовка от их союза ничего не потеряла, и Рустам оставался там самым активным игроком. Зная это, и подозревая Рустама в реальных и мнимых изменах, в каких-то самых очевидных вещах Ян оставался до смешного наивным. Как-то вернувшись среди дня домой...
Ну, то есть, что значит – «домой»... В очередную квартиру, которую они снимали на Сретенке, в старом доме, ещё не тронутом реставрацией. Потолки там были пятиметровые, и они шутили, что в квартире было бы больше места, если её положить на бок. Особенное впечатление производил колодец туалета, где тусклая лампочка под потолком казалась далёкой звездой. Заменить лампочку было проблемой – лестница подходящей длины, как сказал один их приятель, бывает только у пожарных. Проблемой было и выведение тараканов, или хотя бы временное удаление их из общественных мест. Такого количества насекомых Яну не случалось наблюдать прежде никогда. Они не боялись ни света, ни шума, с возмущением воспринимая попытки вторжения на их исконные территории. Они селились даже на потолке в кухне, где заоблачная высота делала их неуязвимыми для аэрозоля и пылесоса.
Но не меньше тараканов в доме было гостей. По крайней мере, так казалось Яну... Гости приходили разные: приятные и не очень, интересные и скучные, симпатичные и противные… Но все они были знакомыми Рустама, и хотя некоторые становились Яну приятелями, и даже (независимо от пола) подругами, их непредсказуемое обилие было утомительным. Гости приходили рано утром, днем и поздно вечером. Они съедали всё съедобное, выпивали всё, что приносили с собой, что докупали, и что ещё было припрятано, поэтому Ян никогда не знал, открывая холодильник, что обнаружит там, кроме пакета скисшего молока (продукта непригодного к употреблению, и оттого вечного, как похмелье). Стыдясь самого себя, Ян обычно перехватывал по дороге с работы какой-нибудь пирожок или булку, чтобы обезопасить себя от голодных мук. Иногда, впрочем, возвращаясь, он ещё на площадке чуял роскошные ароматы восточной кухни и находил Рустама в приступе кулинарной активности, среди изобилия овощей, фруктов, мяса из дорогой лавки. Готовил Рустам прекрасно, размашисто, азартно, изводя гору посуды. Это означало, что получен и истрачен гонорар за какую-то работу, и их ожидает пир, по окончании которого они опять будут жить на скромную, но стабильную Янову зарплату. 
Гости приходили разные, но больше всего страданий доставляли Яну те, что оставались на ночь. Обычно это были новые знакомые, и сразу было не сказать, какие планы строил на их счет Рустам. Впрочем, он обычно и не строил планов, всё происходило само собой. Чай или вино, разговоры, сигаретный дым на кухне, час икс, когда закрывалось метро, и гостю стелили на диване в большой комнате. Всё было пристойно, Рустам никогда не осквернял их общего ложа, он просто уходил на диван и оставался там до утра. Ян делал вид что спал. Делал вид для себя, потому что больше никого это не интересовало. Он ревновал Рустама, обзывал его шепотом страшными словами, иногда плакал, стиснув зубы, но утром, если гость не убегал втихаря в рассветных сумерках, ставил чайник и сооружал какой-никакой завтрак на троих. Или на четверых, и такое бывало. Он даже не очень напрягался, общаясь с ними, собственно, они-то ни в чем виноваты не были, их позвали трахаться, они и трахались, а Ян ловил себя порой на том, что и ревность его бывала не всегда чиста, потому что с некоторыми из этих мальчонок он и сам бы с удовольствием покувыркался, если бы… А что «если бы» – он не знал. 
…В тот раз он вернулся домой днем, гораздо раньше обычного, со встречи, которую их клиент организовал для редакционной верхушки после удачной публикации. Встреча была в дорогом ресторане, и хотя еда была так себе, выпивки было много, и Ян слегка увлёкся. Почувствовав, что с него хватит, он слинял, оставив за собой веселье, набиравшее уже совсем похабную силу.
Открыв дверь, он услышал разговор в комнате и вошёл, немножко лихой и непривычно для себя развязный. Рустам сидел на диване рядом с Борькой, в рюмках что-то было налито, и Ян весело поздоровавшись, чокнулся с ними. Борька, молоденький актер, играл в спектакле, где Рустам делал всё оформление, включая костюмы. Вот, как мимоходом объяснил Рустам, он и пришёл на примерку. Борька Яну нравился, хотя был, в общем-то не в его вкусе. Он был высокий, застенчивый, темноглазый, у него был глубокий бархатистый баритон и совсем мало актерского хабальства. Ян поинтересовался, как прошла примерка, и, поскольку уже знал, какой, весьма откровенный, придуман для Борьки костюм, спросил, нельзя ли ему тоже посмотреть. Борька засмущался, но Рустам почему-то очень обрадовался и упросил мальчика продемонстрировать, как сидит. «И как стоит», – бросил ему вслед, когда тот пошёл переодеться. Сидело и стояло просто замечательно. Обтягивающие штаны с разрезами по бокам не скрывали ничего. Ян не мог отвести взгляд от Борькиных достоинств, которые превосходили всё мыслимое и немыслимое. То ли спьяну, то ли как, но ощутил Ян в воздухе повышенную концентрацию сексуальности, и спросил, не найдется ли костюма и для него. Рустам уже веселился во всю и снял со штанги очень фривольный наряд, предназначавшийся, по-видимому, портовой шлюхе. Ян, не задумываясь, разделся и натянул платье прямо на голое тело. Ян знал, что умеет носить женскую одежду. Он выглядел забавно, но вовсе не нелепо. Рустам включил магнитофон, и Ян с Борькой начали танго. Ян танцевал хорошо. Борька вел, и Ян понял, что он всё больше нравится Борьке, он оценил сперва удивленный, а потом и ошалелый его взгляд, и, уже не шуточно прижатый к гибкому сильному телу, почувствовал огромный возбужденный член. Рустам хохотал и аплодировал, и тогда Ян начал раздевать Борьку. Он осторожно (вот ведь, пьяный, а соображал, что костюм надо беречь) освободил его от жилета, рубашки, расстегнул и стянул одним ловким движением брюки, и когда на Борьке остался только ничего уже не способный удержать балетный бандаж, элегантно и небрежно сбросил свое платье. 
Музыка продолжала звучать, но Рустам уже не смеялся. Ян целовал Борьку, и по тому, как тот тяжело дышал, было понятно, что это всерьез. Но Ян, не отпуская его, потянулся к Рустаму. Он очень четко понимал, что без подготовки Борькин размер просто не осилит, и поэтому решил начать с привычного. Он уложил всех на пол, и сделал, как хотел. Когда, соскользнув с Рустама, Ян повернулся к мальчику, он успел заметить его легкою панику, но обоюдное желание было куда сильнее. Никогда, пожалуй, до этого не было у Яна такого удивительного секса. Он был полон не только Борькой, но и восторгом, и ощущением неведомо какой победой, над чем, над кем – он не знал сам. И ещё он поймал странный, очень странный взгляд Рустама, наблюдавшего уже со стороны за бурной кодой их так непринужденно начавшегося танца. 
Когда Борька, пряча несчастные, растерянные глаза, оделся и убежал, едва простившись, Рустам сложил свои костюмы и сказал: 
– Ну вы и даёте, мальчики! Кто бы подумал! Мы ведь только с ним закончили, когда ты пришёл, так славно перепихнулись, а тут… И что это на тебя нашло? Какая же ты мелкая блядушка! Ладно, я на репетицию, вернусь поздно.
Ян был так ошарашен, что долго не мог понять, почему Рустам вообще сказал ему про то, что было у них с Борькой. Собственно, это было совсем ни к чему, и если бы Рустам промолчал, он сам и не заподозрил бы, да и не волновало это Яна по большому счёту, сколько у Рустама было всего и до, и после… Но потом он сообразил, а когда сообразил, то даже расхохотался: Рустам… ревновал! Рустам ревновал его к Борьке, потому что увидел, как Борьке понравилось трахаться с Яном. Рустам, который всегда представлялся Яну самым красивым, самым замечательным, самым сексуальным и уж в их-то паре всегда и очевидно для всех был лидером – Рустам ревновал! И когда Ян понял это, ему захотелось объяснить Рустаму, как он его любит, как всё остальное не имеет никакого значения, и что с Борькой это был странный, необъяснимый всплеск, какой-то неосознанный протест, и ещё выпитое вино, и желание утвердиться после той дурацкой деловой встречи, где Ян чувствовал себя таким чужим среди всех этих грёбаных натуралов с их пошлыми и грубыми шуточками, невеселой пьянкой и некрасивой «красивой жизнью» с дорогими бабами… Ему захотелось всё это объяснить Рустаму, но того не было рядом, а потом это забылось и ушло. И Ян всё равно продолжал считать себя недостаточно привлекательным и желанным. Хотя… Хотя был же и ещё один случай, из той их жизни…
Он сидел дома один, в тишине, для разнообразия, потому что когда приходил Рустам, он сразу включал музыку, не смолкавшую до ночи. Но в тот вечер Рустам куда-то загулял, как всегда не предупредив, и Ян просто сидел в тишине с книжкой, а потом нашёл в холодильнике половину престарелого лимона, отрезал несколько кружочков и с горя налил себе коньяку, который не слишком любил, но ничего другого не было. После первой рюмки стало совсем одиноко и очень жалко себя, и тут раздался звонок в дверь, и Ян даже не хотел открывать, потому что не хотел видеть никого из Рустамовых друзей, а к нему всё равно никто не мог прийти. Но потом всё-таки открыл, из природной вежливости, и впустил Стаса, балетмейстера, которого Рустам пригласил на этот час в гости договариваться о каком-то совместном мероприятии, и забыл, конечно. Стас был уже не мальчик, в их понимании, лет ему было под тридцать, он был не слишком красив, но глаза у него были чудесные, добрые, и руки нежные с тонкими чуткими пальцами. Ян извинился, не слишком искренне, за Рустама, на которого сам злился, предложил подождать и коньяку. Стас согласился, сел рядом на диван и когда бутылка уже почти опустела, неожиданно положил руку Яну на колено. 
– Ты как, не обидишься, если я тебя поцелую? – спросил он внезапно охрипшим голосом, и Ян от удивления сказал, что нет.
Они поцеловались, а потом Стас стал его раздевать, и Ян тоже стал стягивать с него свитер и расстегнул ремень джинсов и обнаружил, что у Стаса сухое гладкое смуглое тело, пахнувшее почему-то степной полынью, и Ян как-то вдруг перестал удивляться и спрашивать себя, что это он делает… Когда они кончили, Ян поинтересовался, скрывая смущение, как балетмейстеру показалась «замена основного состава». Стас посмотрел на него с обидой, и спросил:
– Ты что, совсем дурной, или притворяешься?
– Дурной, – признался Ян, и тогда Стас начал говорить такие вещи, от которых у Яна глаза полезли на лоб: как он Рустаму завидовал, и удивлялся, что тот так долго мог удерживать Яна, и что к Яну никто не решается подступиться, потому что он такой холодный и надменный, но Стас всегда чувствовал, что Ян роскошный любовник, и что ему никто не поверит, если он расскажет, какой Ян на самом деле восхитительный и страстный, и что он так давно мечтал хотя бы трахнуться с ним, хоть один раз, потому что понимал, что на большее шансов у него никаких…
Ян пристыжено молчал, не пытаясь разобраться, что в этом могло быть правдой, а что – пьяным трепом, а потом сам потянулся к Стасу и они сделали это ещё раз, уже помедленней и более осмысленно. 
Продолжения не было никакого. Они встречались, конечно, в «местах общего пользования» – на тусовках, в театре, и в гостях Стас у них ещё бывал, но о том вечере они не вспоминали. Ян не знал, рассказывал ли Стас кому-нибудь, какой Ян «на самом деле», только ловил порой на себе его недоуменно-изучающий взгляд, и отводил глаза… 
Несмотря ни на что, несмотря на взаимные претензии и обиды, они с Рустамом стали очень близки, они были не только любовники, но и друзья. Они могли рассчитывать друг на друга, и всегда вместе справлялись с неприятностями, которые подкидывала жизнь. Многое у них случалось одновременно и шло параллельно, они и болели вместе, и вместе праздновали удачи. И существенные перемены в их финансовом положении тоже произошли в один год. Сначала на Рустама свалился большой заказ и под это дело он организовал свою дизайн-студию, дела в которой пошли очень круто. Ему поручили разработку рекламной кампании, получилось удачно, о нем заговорили в кругах, о которых он раньше и не помышлял. В Москве начинали крутиться большие деньги, и он заработал сначала репутацию, а потом и свой «первый миллион». Конечно, это был не буквально миллион, но впервые он получал больше денег, чем мог потратить так, как привык. Это продолжалось не долго, привычки быстро поменялись и денег снова стало не хватать, уже на другое. Но первое время он восторженно делал всем подарки, одел Яника с ног до головы в дорогие шмотки, покупал глупости и радовался, как дитя. Он даже попытался пристроить Яника в свою студию директором, и на первых порах Яник действительно помогал ему наладить элементарное ведение дел. Рустам убедил его получить права, и он месяца три ездил на купленном пополам «Москвиче», в основном, возил Рустама, когда тому было нужно. Но Ян быстро понял, что любить и дружить – это одно, а работать вместе – другое. Ему хватало домашнего тиранства, терпеть Рустама в начальниках было уже слишком, да и Рустаму было не так просто им командовать. Тем более, что самого Яника бывший коллега по журналу позвал заместителем в только что организованное издательство. Дело обещало быть увлекательным и прибыльным, и Ян согласился. Все скользкие и полукриминальные вопросы были в ведении его коллеги, а ему предстояло заниматься организационной и творческой стороной, и это его очень устраивало. Поскольку всё начиналось с нуля, он предложил сразу создать в издательстве собственный компьютерный центр, этого ни у кого ещё не было, и ему пришлось влезть в проблему с головой. Ему было интересно, и впервые за несколько лет это отвлекло его от личных переживаний и «светской» тусовки. Можно было заняться делом, и они с Рустамом одновременно повзрослели. 
На волне всеобщего корсарского предпринимательства заработал свой «первый миллион» и Ян. Через приятеля из голубых он организовал закупку очень хороших компьютеров у темной посреднической фирмы. Стоили компьютеры дорого, и он получил свои пять процентов черным налом. В отличие от Рустама, он не делал дорогих подарков, а купил жилье. Вообще-то, купить тогда ещё было нельзя, но знакомые, уезжавшие на историческую родину, смогли «подарить» ему свой кооперативный пай. И Ян стал владельцем двухкомнатной квартиры на Ленинском проспекте.
Как ни странно, серьезные неприятности в отношениях с Рустамом начались как раз после переезда в эту собственную квартиру. Рустам стал говорить, что Яник скурвился, что он всё время даёт ему понять, что это его квартира, что он здесь хозяин. Ян эти обвинения, ясное дело, отвергал. Он не понимал, что изменилось, он и так всегда платил за жилье, которое они снимали вместе, это была, так сказать, его статья расходов. Был период, когда они вообще жили в Сокольниках, сидели у родственников на голове, и Рустам устраивал детские праздники для Маши и Даши, которых прозвал «Дамашками», и это прижилось, их так все стали звать в семье, шил платье для сестры, сидел с болевшей мамой, а с дедушкой Веней вел долгие оживленные разговоры о природе творчества. Кто там был хозяин?
Квартира была ни при чем. Просто Яна стали больше занимать издательские дела, он почувствовал себя нужным и значительным, и Рустам переставал быть центром его вселенной. Он не стал его любить меньше, вовсе нет, он стал его любить нормально, правильно, если вообще можно правильно и нормально любить. Но Рустама это обижало, и он всё больше придирался к Яну. Рекламные дела выплеснулись за пределы Москвы, много стало заказов от новых возникающих то тут, то там компаний, и Рустам всё чаще уезжал, отсутствовал подолгу, гостил в поместьях у «новых русских», и постепенно привыкал – если не к стилю их жизни, над которым посмеивался, то к его уровню. Привыкал и ревниво завидовал. И наконец, больше из чувства протеста, женился и уехал в Финляндию. 
Для Яна это стало жутким потрясением. Это было неожиданно, больно, нелогично, бессмысленно. То, что Рустам так просто пожертвовал их отношениями – даже не понять, ради чего (карьеры? успеха? признания?) – ранило его в самое сердце. Разве он не отказывался от многого, чтобы сохранить то, что их объединяло? Разве он не приносил в жертву свои желания, чтобы жила их любовь? Он не попрекал этим Рустама, даже не говорил об этом, но это подразумевалось, и он думал, что Рустам понимает это и ценит… Оказалось – нет.
Рустам уехал, а Ян, проводив его с молодой женой цветами и шампанским, которое они пили прямо на перроне у спального вагона поезда «Москва-Хельсинки» из высоких бокалов, тут же вдребезги разбитых на долгое счастье, вернулся на Ленинский проспект, вошёл в квартиру, где стояли уже упакованные для отправки грузовым контейнером ящики, отчего комнаты казались обворованными, опустился на корточки и разрыдался. 
 
Он рыдал ещё много раз, и вот тогда началось их новое сближение с мамой, он всё чаще приезжал навестить её, разговаривал с ней, и она жалела его, но и Рустама не осуждала, она его по-своему полюбила за эти годы, и думала, что у них обоих могло теперь начаться что-то новое, и кто знает, не связывали ли они друг друга, оставаясь вместе? Навещая родных, Яник оказался втянутым в семейные проблемы сестры. «Дамашкам» исполнилось десять, они росли домашними, тихими серьезными девочками, пристально следившими за отношениями папы и мамы. Папа редко бывал дома, часто сердился, не на них, но это пугало. 
Странное дело, думал Яник, почему их дом, который он так любил, отторгал чужих? Не приживались они, хотя и сестра, и мама, и дедушка были такими мягкими, интеллигентными, тактичными людьми. И всё равно, чужих дом не пускал. Пожалуй, лишь Рустаму их квартира нравилась, и он с удовольствием вспоминал месяцы, прожитые там, и не раз говорил, что вот где им с Яником было хорошо. Но то Рустам… Сестра думала, что муж чувствует давление со стороны мамы, и говорила, что разные семьи должны жить отдельно, и что она давно это заслужила, но и намеки, и прямые предложения о размене наталкивались на мягкое, но решительное сопротивление дедушки Вени. Он был готов отдать Вере свою большую комнату, был готов вообще занять каморку Дунечки, переселившейся после смерти Дидима к Вавушке, но доводов о разных семьях не принимал, говорил, что двое детей и четверо взрослых вполне способны ужиться в пяти комнатах. 
Вот тогда, под предлогом спасения брака сестры, Ян предложил им переехать на Ленинский, а сам вернулся в родовое гнездо. Брак это, впрочем, не спасло, и Риккерт через полгода всё равно ушёл. Но Ян знал, что так и так не выжил бы один в той квартире, хотя, казалось, мог ни в чем себе не отказывать, дела в издательстве шли всё лучше и он, по своим меркам, впервые получал просто шальные деньги.
Яну было очень жалко себя, он думал, что жизнь – ну, пусть не жизнь, а молодость, но что есть в жизни, кроме молодости? – прошла, а у него так и не было настоящей любви, той, от которой обмирает сердце, той, о которой он грезил и мечтал с четырнадцати лет… Это было несправедливо по отношению к Рустаму, потому что с Рустамом всё было настоящее, и когда бурлили годы их общей жизни, сомнения в том не было. Это было несправедливо, и Ян знал это, и стыдился, но всё равно чувствовал так, словно Рустам отнял у него что-то, что ему не предназначалось. Пока они были вместе, он мог этим пользоваться, а уносить с собой не имел права! Но унёс… Что это было? Способность безоглядно, не рассуждая, отдать свою любовь, даже зная – зная ведь! – что это не то, не главное, не последнее. Но в глубине души Ян понимал, что Рустам здесь ни при чем, а главным был тоненький, как комариный писк, страх, что другого-то и не будет… И это было ещё несправедливее, и Ян мучился, спрашивая себя, на самом ли деле он уж так преданно и безоглядно любил? И умеет ли он вообще любить – так.
 Человек ценит больше всего то, что отдал. Тепло. Силы. Время. Отданное другому. Всё это категории вполне физические. Сила, помноженная на время – это работа, так, кажется. А тепло, помноженное на время, что это? Может быть, любовь?
Живёшь-живёшь, и вдруг появляется человек, который делит свою жизнь с твоей. И ты делишь его жизнь. Никто не сказал, что поровну делишь. Может, на треть. Или на две пятых. А может, там шесть седьмых его жизни, и только одна твоя... Узнаешь постепенно про него – да нет, не «всё», может быть совсем не всё, но что-то совершенно особенное, никому другому не открытое, и он узнает такое о тебе. И вот вы – вместе – составляете тоже нечто совершенно особенное, не существовавшее прежде и возможное только как целое «ты и другой». И что-то у вас становится общее.
Что общее? Может быть, это самое взаимное особенное знание? 
И потом человек этот уходит. И что-то целое рушится, пропадает из твоей жизни и из жизни вообще... Это особенное больше не существует. Но что остается?
Общие воспоминания?.. Нету никаких общих воспоминаний. Есть воспоминания об одном и том же. Ян помнил – нет, не помнил, а вспоминал, и всякий раз немного по разному, и разное, как когда они только познакомились и вдруг у Рустама начались жуткие боли и он не мог помочиться, и пошла кровь, и как он ехал с ним в «Скорой помощи» и Рустам сжимал его руку изо всех сил, до синяков, и Ян сидел у порога операционной, и потом увидел его на узкой высокой койке, в застиранном сером больничном халатике, растерянного, несчастного – он так любил его тогда! – и как через несколько дней вёз домой, уже повеселевшего, но ещё осторожного, и праздником были дешёвые пирожки с картошкой у метро – денег не хватало, Ян тогда один зарабатывал, это потом Рустам стал получать заказы – и как Рустам возбуждался с ним рядом, и хотя ему ещё было больно, но они всё равно трахались, так им тогда хотелось… Но разве это общие воспоминания? Это Ян помнил так. А Рустам – что и как помнил? Откуда узнать? И помнил ли, будет ли помнить? И если перестанет помнить, перестанет вспоминать, то это их общее, особенное, истончится постепенно и исчезнет. Навсегда. Вместе с той частью жизни, которую они делили. Никто не сказал, что поровну. Может, на треть. Или на две пятых. А может, было там шесть седьмых его жизни...
 
Он часто сидел один, в смуте и тоске, и однажды из темноты всплыло другое воспоминание, которым он никогда и ни с кем не делился. 
Это было после Олежки. Ему тогда тоже было плохо, очень плохо. Всё рухнуло, вернуться ему уже было некуда, а впереди была пустота. И неожиданно Ян подумал о мальчике с Куршской косы. Том, кто никогда не мог его обмануть или забыть, кто был его заветом, его надеждой. Чья вера была непререкаемой, а доверие – безграничным. Чью любовь, возвышенную и отрешенную, он не имел права предать. Торопясь, слегка смущаясь и удивляясь самому себе, он тогда зажег свечи, наполнил два бокала тёмным красным вином и стал говорить с Денькой, который за это время совсем не повзрослел. Сначала Яник хотел рассказать ему о себе, снова и снова просил прощения, а тот не мог понять, за что, потому что в их времени не было никакого перерыва, они всегда были вместе, и он удивленно и пристально вглядывался в Яника, стараясь понять, что мучает его, и утешал, чуть смущаясь и мальчишески неумело, и тогда Яник, бросив попытки что-то объяснить, просто сказал, что хочет, чтобы они выпили это вино, и они выпили, до дна, и Яник знал, что это было причастием, и что он дал клятву верности: навсегда, навечно, только одному ему, и если надо – ждать, сколько придется, хоть до самого конца жизни. Пламя свечей отражалось в зеркале, и Яник видел мальчика, о котором мечтал, которого встретил на пустой дороге, и ещё которого так неистово любил в их первые ночи. Он видел его лицо, глаза, волосы, видел одновременно ясно и зыбко, потому что знакомые черты трепетали и чуть менялись всякий миг, готовые принять очертания чьего-то реального облика.
И как же странно и необъяснимо было то, что теперь, спустя столько лет, Ян узнал это лицо, этот облик – в Марине.
 
За первой их ночью последовало немедленное продолжение. Был конец марта, и они каждый день либо встречались в центре и ехали в Ясенево, либо он сразу приезжал вечером к ней. Секс с Мариной был странным. Странным оттого, что он первый раз делал это с женщиной, странным оттого, что тем не менее он не ощутил ничего принципиально иного. Это и удивило, и обрадовало его. Ничего не произошло, это не изменило его, не совершило никакого переворота в сознании, это было даже в чем-то примитивнее. Марина поддавалась сразу, не предлагая никакого соперничества, неизбежного в любви с мужчиной, когда хоть за краткий миг предстояло выяснить, кто лидер, кто определяет правила игры. Не нужно было ревниво сравнивать себя с партнером, решать, кто лучше, кто красивее, у кого член больше. Любовный акт с парнем всегда включал скрытую или явную, шуточную или серьезную схватку, которую ведут два самца за добычу. Только добычей, желанной и добровольной, становился один из них. И дело вовсе не в той роли, которую каждый выбирал. Ян любил повторять, что «активный» в сексе тот, кто получает больше удовольствия. С Мариной этот вопрос оставался открытым.
После первых минут замешательства, которое Ян постарался скрыть в неторопливой прелюдии, всё совершилось легко и естественно. Поразила Яна, пожалуй, только бархатистая мягкость её лона, он поначалу даже засомневался, почувствует ли он что-нибудь, но потом оно обняло, обволокло его и повело по долгой нежной тропе… Он был так сосредоточен, что поначалу даже забывал ласкать её, забывал даже смотреть на её тело. Потом он уже не повторял этой ошибки и старался ничего не пропускать. Больше всего ему нравился её живот, и ещё, пожалуй, бедра, довольно узкие для женщины. Лоно рождало острое поначалу любопытство, хотя к его вкусу он так и не смог притерпеться. Грудь его разочаровала. Ему почему-то верилось, что грудь у нее будет маленькая, плотная, с торчащими сосочками. А оказалась большая, жидковатая, и соски были крупными, плоскими и бледными. Он заставлял себя ласкать эту грудь, и, лаская, всегда вспоминал, что это грудь рожавшей женщины, и что у Марины есть ребёнок, о котором до сих пор у них не было речи...
И всё же что-то новое, может, радость преодоления чего-то в себе, радость какой-то внутренней победы, будоражило Яна настолько, что он, забросив работу и поражаясь сам себе, всю неделю занимался любовью с Мариной каждый день и по нескольку раз.
Поездки в Ясенево стали так привычны, что он уже не задумываясь делал пересадку, и догонял нужный автобус, и не глядя нажимал кнопку этажа в лифте. Квартира была двухкомнатная, довольно удобная, но обставленная очень просто, хотя некоторые вещи – пара фарфоровых ваз, старая лампа на бронзовом основании, кое-какая посуда и очень хороший ковер – напоминали о семейном достатке. Когда Ян оставался на ночь, в большой комнате раздвигался диван, там же стоял Маринин секретер. Вторая, маленькая, дверь в которую всегда была плотно прикрыта, была, судя по всему, детской. Марина не отличалась особой аккуратностью, и тем не менее вещей, всегда выдающих присутствие ребенка, нигде не было видно, из чего Ян сделал вывод, что из младенческого возраста тот уже вышел. К детям Ян не испытывал специальной нежности, играть с ними не умел и даже слегка их побаивался, так что был рад, что эта сторона Марининой жизни его не касалась.
Самым приятным в их отношениях было ощущение непривычной открытости. Они гуляли, ехали в метро, и ему нравилось, что он может вот так явно показывать свои чувства – держать за руку, обнять, поцеловать, погладить колено – и не поймать случайный удивленный, презрительный или негодующий взгляд, кривую ухмылку и уж тем более оскорбительное слово... Это желание удостоверить мир в своей любви было у него всегда, и теперь Ян получал совершенно новые для себя ощущения спокойной радости и удовлетворения. В глубине души он чувствовал себя предателем, потому что всегда хотел испытывать всё это вовсе не с Мариной... Но то, что он может, может – с ней, наполняло гордостью, довольно смешной, и уж вовсе незаслуженной...
Самым же неприятным было то, что Яну приходилось контролировать и подстегивать себя. Он стал подозревать, что Марина, ценя его нежность и внимательность, не получала от секса большой радости. Ей хотелось именно отдаться, ощутить себя страстно желанной, а с Яном всё было так равноправно, чисто, почти целомудренно. Всего однажды, на третью их ночь, Яна прорвало, и Марина ощутила напор, и всколыхнулся отзвуком позабытый восторг от проникающей близости, немножко жуткий в своей неуправляемости, но возбуждающий. 
А Яну вспоминать ту ночь было стыдно. Лаская Марину, он вдруг отчетливо понял, что всё время что-то пытается доказать и убедить себя в чем-то. И что никогда он не сможет испытать с ней то, что просто и без всяких ухищрений испытывал с парнем, только коснувшись, только ощутив прикосновение. Он разозлился, и это ожесточение проявилось в несвойственной ему грубости, он словно мстил ей – а больше себе – и снова и снова бросался вперед, и когда кончил, откинулся отрешенно, даже не поцеловав, как обычно, напоследок. А Марина засмеялась тихонько и перегнулась к нему сама, и благодарно уткнулась в плечо. Ян лежал молча, поглаживая её спину, и ощутил незнакомую самодовольную снисходительность к женщине и легкое презрение к самке, и оценив внезапно это самодовольство, это презрение – ужаснулся. Никогда ни с кем прежде он не испытывал подобного, мерзкого ему самому, чувства. Он дал себе слово, что такого не повторится. С тех пор Ян снова старался быть предупредительным, ласковым, снова старался доставить удовольствие Марине, но всякий раз волновался, что удовольствия она получает мало, и он спрашивал себя – а испытывает ли она вообще с ним оргазм? Спрашивал себя, потому что не смел спросить у нее, боялся.
 
Их сексуальные излишества закончились так же внезапно, как и начались. Марина позвонила ему и сказала, что не сможет с ним встретиться, потому что у Кети грипп и она должна быть дома. Ян сказал, что он, конечно, всё понимает, и будет ждать от её вестей. К стыду своему, он испытал облегчение, и принялся наверстывать запущенные дела. А потом… Дедушка Веня, напугав всех, пожаловался на непонятную слабость. Он, казалось, никогда не болел, болела мама, и все последние годы семья привычно переживала только за нее. Ян, конечно, отвез дедушку в клинику, там сделали анализы, рентгены, УЗИ, и обнаружили неоперабельный рак поджелудочной железы с обширными метастазами. Начали консервативную поддерживающую терапию, и никто из врачей в разговорах с Яном не давал ему больше трех месяцев. Но уже через две недели, 18 апреля, когда в городе вдруг после долгой непогоды потеплело и повеяло близкой весной, дедушка Веня умер. Все поражались, как случилось так, что он, по-видимому, до самого конца не чувствовал сильных болей, и умер практически во сне, тихо угас, не причинив никому долгих хлопот.
Эта смерть собрала всю семью. У мамы на почерневшем лице, казалось, навсегда застыло скорбное недоумение, и все вновь стали беспокоиться, как она сможет это перенести, Вавушка была печальна и торжественна, Вера сурово и сосредоточенно вникала в каждую необходимую мелочь, а Ян взял на себя все организационно-финансовые хлопоты. 
Когда минули девять дней, мама разобрала дедушкины вещи, а Яну поручили его письменный стол. Собственно, разбирать ничего было не нужно, всё и так находилось в совершенном порядке, разложенное по надписанным папкам и коробочкам, было и завещание, неофициальное, конечно, а просто листок, озаглавленный «После меня». Там дедушка кратко, но точно излагал свои соображения о том, как бы он хотел распорядиться тем, что осталось после него. Осталось немного, всё и так было в своё время роздано маме, Ваве, Вере. Была небольшая шкатулка с «фамильными ценностями», тем, что ещё оставалось от матери и старшей сестры, это было предназначено Вериным дочкам, Маше и Даше. Были две большие золотые гимназические медали его родителей, которые «без крайней необходимости не желательно было бы продавать», были указания, кому передать научные работы и специальную техническую литературу, и ещё совет, впрочем, неоднократно высказывавшийся и при жизни, не разменивать их квартиру, «ибо она представляет несомненную ценность как жилое помещение, способное соответствовать самым различным семейным обстоятельствам». О себе Ян не увидел в завещании ни слова, и даже слегка обиделся, потому что деда любил, и считал, что у них с ним были в чем-то особые отношения. А потом нашёл папку, старую, с кожаными тиснеными уголками, на которой было написано «Яну». С волнением и трепетом он развязал широкие плотные тесемки и вынул стопку листов, исписанных мелким аккуратнейшим дедушкиным почерком. Это были мысли деда, на самые разные темы, по самым разным поводам, обобщавшие его опыт, это была философия, но не отвлечённая, а говорившая о том, как – и почему так! – надо жить. Многое Ян уже слышал от деда и привык воспринимать как истину, как вековую мудрость, и даже не задавал вопроса, кто это сказал. Оказалось, сказал дед. Сказал, и повторял детям, внукам, в надежде, что они услышат, а со временем и поймут. И они слышали, и понимали, и впитывали постепенно, становясь хотя бы отчасти такими, какими хотел видеть их дедушка Веня. Он передавал им заповеди рода – и не рода Зиминых, хотя это был славный и древний род, – а всего рода добрых и честных людей, неприметно и мудро живших на земле.
Конечно, только постепенно Ян осознал, сколько всего он получил от дедушки Вени. И если кому Ян и старался подражать, так это ему. С самого нежного возраста он чуял его заботу, его любовь и, самое главное, его уважение, и это последние – пожалуй, только от него одного. Дедушка никогда не был с ним особенно ласков, но от него Ян получал самые правильные, ценные для него подарки, и если оплату занятий языками и музыкой он тогда не мог в полной мере оценить, то свой первый велосипед, и первые «взрослые» лыжи, и турник, который дедушка устроил для него в коридоре, Ян помнил хорошо. Дедушка не играл с ним, не расспрашивал о заданных уроках, но за ответами на нужные вопросы Ян приходил прежде всего к нему, и на его помощь всегда можно было рассчитывать, в ситуациях самых необыкновенных. Ян помнил один такой случай. У них в гостиной стоял старый диван, наверное, антикварный, с широким подлокотником полированного дерева, круто спускавшимся от высокой спинки почти до самого пола. Этот подлокотник Ян обожал. Он забирался на него, усаживался боком и съезжал, как с горки. В тот раз он лихо катился вниз и вдруг его как шилом проколола жуткая боль. Он заорал, и на его крик прибежала Дунечка, увидела торчащую из попы огромную отколовшуюся щепку и тоже закричала. И тогда из кабинета вышел дедушка Веня. Он спокойно, точными движениями небольших аккуратных рук снял с дрожащего и заливающегося слезами Яника штанишки и окровавленные трусики, осмотрел ранение, принес и промыл спиртом большой пинцет и острый скальпель (у дедушки удивительным образом всегда находились необходимые инструменты на все случаи жизни) сильно сжал тощую Яникову попку, чтобы было не так больно, надрезал кожу и одним движением вытащил занозу (ее потом хранили некоторое время, как извлеченную из тела пулю – восемь сантиметров в длину!). Он смазал рану йодом, заклеил пластырем и потом, пока Яник, постепенно успокаиваясь, лежал на животе, читал ему вслух – вещь совершенно небывалая! – «Укрощение велосипеда» Марка Твена. Так что, когда с работы вернулась мама, Яник был уже весел и от всего происшествия остались лишь страшные рассказы и маленький шрам, а дедушка Веня так же спокойно ушёл к себе в кабинет – до следующего раза, когда понадобится его помощь. 
Но были в старой папке и незнакомые Яну мысли. И вчитываясь в них, он начинал сомневаться, так ли бесстрастна и размеренна была жизнь деда, так ли спокойно и философски принимал он события, происходившие вокруг и в семье – развод с женой, потерю старшей дочери, тревоги младшей. И так ли он мало страдал перед смертью, таким ли безболезненным был его уход. Его такт, его стремление не затруднять других своими проблемами, его бесконечное уважение к окружающим, его мудрость и доброта открылись Яну внезапно, хотя он мог бы давным-давно понять это и ценить куда больше. И то, что дед оставил эту папку именно ему, было свидетельством доверия и любви, но ещё и укором, и сожалением, что не нашлось у Яна времени и потребности получить всё это от деда сознательно и самому.
В конце последней страницы дед записал: «Уйти не страшно. Горько уходить не понятым».
 
Всё это время Ян не звонил Марине, а она позвонила несколько раз, узнала сначала о болезни, а потом смерти деда, и даже не предлагала встречи. Их связь ослабела, стала почти призрачной, и Ян даже удивлялся, как он мог быть настолько увлечен ею всего месяц назад. Но всё-таки её лицо, заслоняя призрак придуманной любви, нет-нет, да и всплывало в мозгу, то ли вопросом, то ли намеком.
Теперь они остались с мамой в огромной квартире вдвоем. Это выглядело нелогично, и Ян предложил сестре вернуться под родимый кров. Однако, к его изумлению, сестра отказалась, довольно резко, и в её отказе было много недоумения от его непонятливости. В очередной раз Ян почувствовал, что плохо знает своих близких. Выяснилось, что сестра никогда не любила их квартиру и с ранней юности мечтала из неё уехать. Она не любила как раз то, что больше всего нравилось Яну: большую прихожую, длинный коридор, выступы толстых стен, образовывавшие уютные закоулки, не любила всё её пространство, которое невозможно было контролировать целиком. Сестра боялась старой квартиры, её потрескивающего паркета, её высоченных потолков, тяжелых дверей и больших окон в широких дубовых рамах. Именно поэтому она так радовалась, переселившись в квартиру Яна, в относительно современном доме, с логичной, ясной планировкой. Даже тогда ей и не хотелось большего, а теперь, после развода, тем более. Ей нравился престижный район, хорошие магазины, а Сокольнический парк, тоже слишком большой, с успехом заменил сад Академии наук. «Вот подрастут девочки, тогда посмотрим. Хотя, если не разменивать, я просто не представляю, кто там будет жить. Ну, кроме тебя, конечно… Собственно, это, по большому счету, твоя квартира». А Ян теперь, после многолетних странствий, совсем никуда не хотел уезжать. Та новая близость, что возникла у него с мамой и ещё больше укрепилась после смерти дедушки Вени, давала ему ощущение устойчивости, защищенности и помогала справляться с одиночеством. То, что у него теперь была Марина, утешало, но утешало как-то рационально, не заглушая целиком ноющей глубоко внутри тоски.
Он стал тяготиться своей работой, и шеф, не желая его терять (на нем многое держалось, несмотря на то, что он не высовывался и всё время был на вторых ролях), стал искать способа поощрить, не материально, тут и так всё было вполне благополучно, а морально. Только этим и можно было объяснить командировку во Францию, в Париж на неделю. По большому счету поездка эта была не так уж необходима, обо всем договориться можно было по телефону и через Интернет, но, убеждал его шеф, «личные встречи лучше закрепят отношения и создадут благоприятное впечатление, и кому же ехать, как не тебе, ты же там всех очаруешь манерами своими, и у тебя ведь два языка свободно!» Сам шеф мог объясниться по-английски, но послушав пару раз, как Ян привычно и непринужденно общается с иностранцами, позавидовал и оценил.
Новость о его предстоящей поездке быстро распространилась среди родственников. Конечно, ничего особенного в этом не было, он уже ездил в Варшаву, два раза в Прагу и в Лондон, а в Германию даже трижды, но всё-таки обаяние Парижа сохранялось в любые времена. Марине он сказал об этом, когда они, наконец, всё-таки встретились после более чем месячного перерыва. Встретились, впрочем, в городе, он пригласил её поужинать, и они посидели очень мило в «Crèperie de Paris». Он выбрал это кафе из шалости, и перед десертом сообщил, что уезжает, так сказать, проинспектировать оригинал после копии, и спросил, что ей привезти. Марина посмеялась и сказала, что подумает…
Удивила его Вавушка. Узнав о Париже, она попросила его приехать к ней, что было событием необычайным. Ян не был у неё уже лет пять или шесть. Она сама порой навещала знакомых и родственников, но никогда не звала к себе. Войдя в некогда элитную квартиру на Кутузовском проспекте, он понял, почему. Хотя Вавушке недавно исполнилось восемьдесят, она и после смерти старушки-няни продолжала жить одна, несмотря на уговоры, просьбы и угрозы дочери. На всем лежала угрюмая печать запустения и неуюта. Было ясно, что у Вавушки совсем нет сил заниматься своим бытом, непонятно было даже, чем она питается, потому что на кухне пахло только старыми газетами и какой-то травой. «Надо поговорить с мамой, – подумал Яник. – Нельзя же так…» Впрочем, наряд Вавы, даже домашний, всё ещё напоминал о былой изысканности и пропитан всё тем же, памятным Яну с детства, французским ароматом. 
Вавушка подержала в ладонях его лицо, он, как у них было заведено, поцеловал ей руку, и они прошли в комнату, главным украшением которой были разнообразные сувениры и подарки, привезенные из путешествий Дидима по всему миру. Маленький Яник обожал разглядывать эти сокровища и всегда сразу находил пополнения. Всё и теперь было на привычных местах, но укутанное пыльными пластиковыми пакетами. Вавушка усадила его рядом с собой за круглый стол, покрытый немыслимо экзотической восточной скатертью, а поверх – куском утратившей прозрачность полиэтиленовой пленки, и положила руку на небольшой старинный альбом «для фотографических снимков».
Она помолчала, пристально вглядываясь в него, словно решаясь на что-то, и наконец сказала:
– Это старая семейная тайна. Но я хочу, чтобы ты знал, и хочу, чтобы ты исполнил мою просьбу.
Ян и так был заинтриговал приглашением, а теперь и вовсе разволновался. А Вавушка стала рассказывать. 
Ее мать Екатерина Андреевна, урожденная Войцеховская, вышла в 1913 году замуж за Николая Николаевича Дешана, потомка обрусевшей ветви старого французского рода. Дешан де Буа-Эбер, инженер по образованию, занимался фортификацией и служил в Генеральном Штабе. Весной 1918 года, сомневаясь в симпатиях со стороны большевиков, он сумел спасти кое-какие ценности и бежать за границу. Конечно, они должны были ехать всей семьей, но Екатерина Андреевна на беду заболела ужасной «испанкой», унесшей тогда несколько миллионов жизней по всей Европе. Везти её, уже беременную, в лихорадке и бреду через рыхлый, но страшный русско-германский фронт было невозможно, и Николай Дешан, со дня на день ожидавший ареста, попросил Николая Константиновича Дорохова, своего друга и однокашника по Горному институту, бывшего у них на свадьбе шафером, взять на себя попечение о супруге, обещая устроить её переезд, как только она будет в силах. Решение было мучительным и Дешан чуть не отказался в самый последний момент, но Екатерина Андреевна, едва узнававшая близких, сумела прошептать приказ: сберечь сына. 
– Иви было тогда три года и Дешан уехал с ним и няней сначала в Стокгольм, а потом в Париж. Когда мама родила меня, ещё не оправившись от болезни, она была так слаба, не знали, выживем ли мы обе, и о поездке не могло быть речи, а потом уже и выехать стало невозможно, и надо было как-то жить, и тогда мама взяла фамилию Дорохова. Он для меня всегда был папой, прекрасным отцом, он по существу, пожертвовал собой, но маме он до конца жизни был предан, и нежно любил… И мама тоже его полюбила. Конечно, поскольку мама с Дешаном были повенчаны, с папой у них был гражданский брак, о том, что Дешан умер, в сороковом, они узнали уже после войны, и у них не было других детей. Но они прожили замечательную жизнь, и вырастили меня, и я всегда была любима, и чувствовала это, и не могла даже подозревать… Но представь, сколько страдала мама, ведь она так больше и не увидела своего сына, никогда! Такие были люди, такие отношения… Ты знаешь, как это было опасно, иметь родственников за границей? Поэтому всё хранилось в страшной тайне. Мне мама об этом рассказала уже после смерти папы, незадолго до того, как ей самой умереть, но она хотела, чтобы я знала про брата, про Иви, потому что времена всё-таки поменялись, и она надеялась, что может быть мы встретимся…
– И вы встретились?
– Я нашла его, когда мы с Дмитрием ездили во Францию в шестьдесят седьмом. Это было не просто, но Дмитрий сумел сделать это, не афишируя родственных связей, через журналистов из «Юманите», газеты французских коммунистов. Представь, Иви был в Сопротивлении, а потом сделал карьеру, и от отца осталось какое-то состояние, кажется. Нам устроили встречу… Боже мой, это было так невероятно, даже слегка театрально. Он увидел и узнал меня, не могу представить, как, мы совсем разные. Потом мы изредка переписывались, а последние годы он мне уже стал звонить, хотя всегда был очень осторожен, они там всё так боялись КГБ, но теперь это уже никому не может навредить. 
– И ты никогда не рассказывала! Ну, Вавушка! А мама знает?
– Маме я рассказала. Но детям мы всё-таки решили не говорить, мало ли что. А теперь ты едешь, и просто нельзя не использовать этот шанс. Иви дал тогда мне свои фотографии, и отца, а я много раз обещала, что пришлю ему наши семейные фото, и мамины, он ведь маму знает только по дореволюционным карточкам. Обещала, но так и не собралась. Теперь я хочу, чтобы ты пошёл к нему, увидел его. И он тебя. Потому что…
Она раскрыла альбом и повернула к Яну. 
– Посмотри, Яник. Тут ему лет тридцать, как тебе сейчас. 
Ян посмотрел и понял.
– Да, да! Вы так поразительно, так невероятно похожи, что даже жутко. Когда ты родился, я почему-то верила, что так и будет. Ты так талантлив, так тонок, в тебе так много благородства, и я хочу, чтобы Иви порадовался, полюбовался на тебя…
– Подожди, но ведь он уже совсем старый, сколько ему…
– Яник! Он старше меня всего на три года! И он очень крепок, и следит за собой. Кстати, надо тебе знать… Иви никогда не был женат, и почти сорок лет жил со своим другом, тот умер не так давно. Но, по-моему, это тебя не должно смутить? – Вавушка улыбнулась, ласково и немного грустно, и Ян вздрогнул, но твердо встретил её взгляд и кивнул. – Так что имей в виду, до некоторой степени ты французский шевалье.
– Вот даже как?
– Ну, по материнской линии ты чистокровный дворянин, Зимины ведь тоже очень родовитые. А по отцу… не знаю, Аргуновы фамилия известная, но из каких он, я у Евгения никогда не выясняла, мы, ты знаешь, не были близки. 
Отцовскую родословную Ян тоже представлял смутно. Ещё мальчиком, наткнувшись в большом альбоме «Третьяковки» на портреты Ивана Аргунова, он осторожно поинтересовался, нет ли связи. «Знаменитых родственников ищешь?   ­– посмеялся отец. ­– Нет, крепостных художников в семье не замечено. Наш пращур Аргун Захарьин опричником у Ивана Грозного был». Опричник Яника смутил, и он старался не вспоминать зловещего предка.
Они отобрали фотографии, чтобы Ян сделал с них копии и взял с собой – прабабушки Екатерины Андреевны, и те, где Вавушка молодая, и Верины, и близняшек, и самого Яна, маленького и не очень. Варвара Николаевна почему-то очень радовалась, смеялась и выглядела помолодевшей, а когда они прощались, достала сафьяновую коробочку и вынула оттуда серебряный крестик с эмалью.
– Вот, надень. Ты же крещёный. Я ношу мамин, а это мой, у Иви такой же, чтобы у него сомнений не было. Впрочем, господи, какие сомнения, он только на тебя взглянет… 
 
Яну казалось, что за месяц он узнал о своей семье больше, чем за всю прошлую жизнь. Конечно, это было не так. Он узнал не столь уж много, просто то, что он узнал, не укладывалось в привычное отношение к семье. Но больше всего он узнал о себе: как мало был он связан со своими родными, как мало интересовался их мыслями, чувствами, их прошлым, и как они все его на самом деле любили, думали о нём, переживали за него, и ещё ждали от него – чего-то особенного, считая его особенным, способным на многое. Получалось, он взял от своей семьи всё что мог, всё, чем она его так щедро наделила, и это всё было в нем, а он никак не пользовался этим богатством. Он был пристыжен и растерян, но больше оттого, что, приняв этот дар с благодарностью, теперь осознанной, он не ощутил себя ближе к семье, и родственная связь в нем не окрепла. Возникла даже досада: он ведь не просил, не выманивал, не крал, он получил это безвозмездно и без всяких условий. И как он распорядится этим даром, было его делом, и никто не имел права укорять его за то, что он пользовался им нерачительно или не пользовался вовсе. Что-то мешало ему полностью согласиться в этом с собой, но тем не менее он знал, что прав. 
 
Собирая вещи перед отлетом, Ян ещё раз пересмотрел фотографии, которые должен был передать своему двоюродному деду, и поколебавшись, добавил к ним ещё одну свою, где они были вместе с Рустамом, Ян себе там нравился, но главное, Рустам был там очень красивый и смотрел на Яна с нежностью.
Май в Париже – уже не весна. Ян прилетел вечером, и ещё по дороге из аэропорта сразу отметил, как всегда, совсем другой запах, так не похожий на запах отечества. Воздух, врывавшийся в открытые окна такси, был напоен свежестью и свободой. Чем это объяснить, Ян не знал, но это поразило его в первый же раз, когда он попал в Европу. Номер он заказал в небольшой гостинице, главное достоинство которой заключалось в том, что до Елисейских полей было пять минут пешком. Бросив сумку, Ян вышел на улицу и пошёл к Триумфальной арке. Он вспомнил, как ему всегда, ещё с детства нравился на ней голенький мальчик со знаменем и в фригийском колпаке, и он хотел поздороваться с ним. Было жарко, и только ещё встречающиеся незагорелые лица напоминали о молодости тепла. О молодости, впрочем, говорило всё. Улицы были полны, и Ян вглядывался в лица, которые все казались красивыми. Всё было другим. Он сначала не мог понять, что, а потом сообразил, что в отличие от Лондона и даже Берлина, здесь прохожие не отводили глаза и не боялись встретиться взглядом. Он ловил эти взгляды, и часто замечал интерес, вежливый и доброжелательный. Он дошёл до Лувра, подивился на стеклянную пирамиду у входа, которую не одобрял, побродил вокруг Оперы и вдруг сразу устал. Он с трудом нашёл свободный столик маленького уличного кафе и взял вина и кофе. Он глазел на прохожих, курил, прислушивался к болтовне, которую ещё плохо понимал, и неожиданно поймал себя на мысли, что мог бы здесь жить. 
Утром, договорившись о деловых встречах на ближайшие дни, Ян позвонил бабушкиному брату. Он так и не смог решить, как к нему обращаться, положился на случай. Он, правда, не ожидал, что к телефону подойдет женщина:
– Ici residence Deschamps.
– Puis-je parler а monsieur Jean Deschamps?
– Qui est-ce qui appelle ?
– C’est Jan, son petit-fils. Je suis venue hier soir de Moscou.
– Tiens! Attendez une minute…[3]
Прошла, конечно, не минута, но всё же достаточно долго, чтобы Ян начал сомневаться, что ему ответят. Но чуть запыхавшийся голос ответил, тщательно и твердо выговаривая русские слова:
– Алло, алло, это Ян? Варя звонила мне вчера, и я уже волновался… Где же ты? Ты в Париже?
– Да, дедушка.
Голос совсем не казался старым, только раздавшийся чуть хриплый смех выдал возраст:
– Ха-ха-ха! Comme c’est drôle d’être appelé comme ça! Дедушка! Как мило! Когда я тебя увижу, mon petit garçon? 
– Comment voulez vous que je vous appelle? Je peux venir dans une heure, si cela vous convient…
– Oui, bien sûr, je tiens à te voir! Дедушка! Ха-ха-ха! Prends garde de ne pas s’égarer![4]
 
Собираясь, Ян отметил, что волнуется. Он хотел понравиться деду. Он одевался тщательно, долго выбирал рубашку, придирчиво рассматривал себя в зеркале и едва не забыл пакет с фотографиями. 
Дом на улице Paul Le Long был полон достоинства. Массивная дверь красного дерева пропустила его в прохладу вестибюля, где шаги эхом отдавались в высоких сводах, как в храме, до тех пор, пока он не ступил на ковровую дорожку, покрывавшую ступени мраморной лестницы. Квартира деда была на четвёртом этаже, и он зашёл в кабину лифта, явно рассчитанную только на одного человека, всю в полированной бронзе и с цветными стеклами, изящную, как бонбоньерка. Лифт поднимал его с такой церемониальной медлительностью, словно вез на аудиенцию к сюзерену.
Дверь ему открыла величественная по размерам и повадкам дама и он засомневался, не отдать ли ей принесенные цветы, но она отступила, чтобы пропустить его в прихожую, где стоял, опираясь на трость, Иван Николаевич Дешан де Буа-Эбер. 
– Боже мой, цветы! L’epoque a passé depuis les temps quand j’ai été donné des fleurs![5] 
Он шагнул к Яну, и Ян шагнул навстречу, и они обнялись свободными руками. Потом дед отстранил его, разглядывая.
– Варя была права! Да, права! – Он взял цветы, понюхал, и огрянулся на даму: – Madelene, prenez ça, s’il vous plaît, et posez dans une vase!
– Oui, monsieur Jeanno.[6]
– Ну, пойдём, пойдём!
Он повел Яна в гостиную и усадив на диване, сел рядом. Дед был сух, подтянут, шёлковый шарф скрывал морщины на шее, а седые волосы, хоть и поредевшие, были хорошо подстрижены. Возбуждение красило щеки румянцем, глаза блестели, и ему трудно было дать восемьдесят три года. Первые минуты были слегка суетливы, Мадлен принесла цветы в вазе, явно венецианского стекла, потом кофе в тонком фарфоре, и в комнате раздавались только восклицания и междометия. Наконец, дед снова повернулся к Яну:
– Ну? Ну? Расскажи же о себе! Надолго ты в Париже? По делам? Чем ты занимаешься? Подожди, но Варя говорила, что тебе тридцать! Mais c’est incroyable! Tu ne parais pas ton âge![7] 
Он старался говорить по-русски, то и дело вставляя французские слова, и Ян не знал, какой язык ему выбрать, но всё же решил говорить так, как было ему проще, хотя бы сначала.
– Вы не хотите, чтобы я звал вас дедушкой?
– Боже мой, как хочешь, это странно, но говори мне «ты»! 
– А как вас… как тебя звали в молодости?
– Жанно, и ещё Шушу, представь себе, а папа звал Иви, и Варя…
– Можно, я буду звать тебя Иви, как бабушка?
Дед согласился с радостью, видно было, что он радуется всему, и Ян стал рассказывать, сначала скупо, а потом, поощряемый оживлением деда, всё подробнее и веселее, о себе, о сестре, о маме, о бабушке, о жизни в Москве. Дед никак не мог поверить, что Ян занимает в издательстве «положение», таким юным тот ему казался. Яну это льстило, и он говорил о своей работе с несколько большем воодушевлением, чем относился к ней на самом деле. Наконец, он открыл конверт с фотографиями, и дед достал очки.
Он долго всматривался в лицо матери, и отложил эти карточки отдельно. Другие фотографии не вызвали у него специального интереса, но когда он дошёл до той, где Ян был с Рустамом, он задержал её в руке.
– Qui est ce garçon là? Ton copain?
– Non, c’est mon mec, – сказал Ян, уже готовый к вопросу, и заметив недоверчивый, недоуменный взгляд, уточнил: – Mon amant.[8]
– Ah voilà! – Дед был растерян и растроган. Они помолчали, а потом дед сказал: – Viens… Je veux te montrer aussi quelques photo très anciennes…[9]
Он открыл дверь в другую комнату, которая могла быть его кабинетом. Яна удивило, как эта комната была похожа на бабушкину настроением и обстановкой – обилием кресел, столиков, ваз, статуэток, книг, картин, ламп – и как отличалась качеством. Ещё раньше краем глаза он отмечал достаток, в его представлении бывший даже роскошью: и мебель, и посуда, и одежда деда, и запонки, и трость, и очки – всё было не слишком новым, но определенно очень дорогим. Теперь же он понял, что вещи, заполнявшие комнаты, имели такое основание, такую устойчивость, которую дает только долгое привычное богатство. 
Дед достал из стола большой альбом и раскрыл его. Ян склонился над листами с золотым обрезом. Это тоже были фотографии, но явно не те, что дед давал Вавушке. Иви на них был молод, счастлив и очень красив. И почти везде с ним рядом был один и тот же юноша, а потом мужчина. На одной, в самом начале альбома, они стояли у старой каменной стены, обнявшись за плечи, и в руках у обоих были винтовки.
 – J’ai été dans la Résistance, tu sais. Se là que j’ai rencontré Toni… il était dix-huit ans… Et comme nous avions été amoureux! Se sont le souvenirs encore un peu pénible…[10]
Дед вздохнул и посмотрел печально на Яна.
– Tout va à la fin...[11]
В двери заглянула Мадлен и сказала сурово:
– Monsieur Jeanno, il est temps de prendre vôtre medicament!
– Oui, oui, Madelen, je vien![12]
Он повернулся к Яну, чуть смущаясь:
– Elle fait tout le ménage[13], и готовит прекрасно, но я её немножко боюсь.
Было заметно, что он устал, и Ян начал прощаться. Дед взял с него слово, что он обязательно ещё придет, и они пообедают вместе.
Ян быстро и успешно провел переговоры, действительно очаровал нужных партнеров и выговорил нужные преференции и ещё договорился об издании во Франции своих авторов, что тоже сулило некоторые выгоды, так что он с сознанием выполненного долга гулял по городу, посетил модный спектакль, навестил модные лавки и купил кое-что из одежды, и даже посидел в гей-баре, где чувствовал себя вполне востребованным, но всё же воздержался от глубоких контактов, поболтав о том, о сем и ограничился несколькими не вполне, впрочем, невинными поцелуями.
Перед отъездом, он, как и договорились, снова пришёл к деду. Тот угостил его прекрасным обедом, заказанным из ресторана, так что кулинарных способностей суровой Мадлен Ян оценить не смог. Потом они пили кофе, и дед достал очень хороший коньяк, которого сам выпил чуть-чуть, а Ян – прилично. На память Ян попросил, если можно, фотографию.
– Какую? – спросил дед.
– Ту, где вы с Тони, во время войны.
– Vraiment? Tu veux celui-là?
– Vous êtes là si beau tous les deux …[14]
Дед поднялся, тяжело опираясь на трость:
– Attends-toi, je veux te donner encore quelque chose.[15]
Он принес фотографию, но не из альбома, а большую, в рамке, и ещё коробочку, из которой достал простое кольцо.
– Это его кольцо. Видишь, у меня такое же. Я хочу, чтобы ты носил его, в память о нас. Кому же ещё, как не тебе… Я так надеялся уйти первым, ведь он был моложе, но… Вот. – Дед сам надел Яну кольцо, которое пришлось впору, и долго не отпускал его руку, и в глазах его, почти бесцветных, подернутых дымкой, стояли, может быть, последние в жизни слёзы. 
Они поцеловались на прощание, и даже Мадлен, провожая его, выглядела растроганной. А Ян, спускаясь по лестнице, вдруг испугался. Он представил себе свою старость, своё одиночество, полное, абсолютное и неразделимое ни с кем, он испугался, что будет жить долго, и все, кого он знал и любил, уйдут, и у него, забытого и никому не нужного, не останется ничего, только вот это кольцо, которое сейчас жгло ему палец. Этот страх, помноженный на расставание с городом, в который он влюбился, разрастался в такую дикую, отравляющую душу тоску, что голова кружилась и подступала к горлу тошнота. 
Он с трудом заставил себя сложить вещи и к покупкам своим почувствовал вдруг такое отвращение, что хотел оставить их в гостинице, но одумался и всё же упаковал кое-как.
 
Вернувшись, Ян, как всегда, остро ощутил разницу между Москвой и остальным цивилизованным миром. Выезжая за границу, он не замечал особых отличий – ну, магазинов побольше, ну, вещи получше – но по возвращении сразу бросалась в глаза нечистота, неряшливость улиц, неухоженность домов и главное – ожесточенная угрюмость людей. В первый же вечер, после семейного чая с мамой и Верой, после раздачи подарков и рассказов о Париже и о встрече с двоюродным дедом, он понял, что соскучился по Марине. Он позвонил ей поздно, уже после одиннадцати, зная, что она ещё не спит, и был рад услышать её счастливый голос:
– Яник! Ну наконец! Ты сегодня вернулся? Как? Всё хорошо? Как настроение, ты хоть немножко отвлекся? 
– Всё нормально, Ринка, что у тебя? Я… как, мы сможем повидаться?
– Что ты болтаешь, я же ждала тебя… Давай, я завтра в шесть освобожусь, только… 
– Я понял, ну ладно, придумаем что-нибудь.
Но придумывать было не нужно. Когда они встретились в центре, Марина сразу сказала:
– Я отправила Кетю к бабушке, – и посмотрела внимательно, оценил ли он.
Ян оценил, и, закупив праздничный набор продуктов, они поехали в Ясенево.
Пожалуй, впервые за всю историю их встреч, эта была больше всего похожа на счастье. Они целовались, как влюбленные, кормили друг друга тортом и фруктами, расплескали вино, а потом любили друг друга, долго, и впервые у Яна не было тревожного вопроса, хорошо ли ей, потому что он чувствовал – хорошо, и они уснули вместе, и он не ходил ночью курить, мучаясь от недовольства собой. Утро тоже было неспешным и почти семейным. Марина сварила кофе, а потом сварил кофе Ян, чтобы научить её, как надо, и она сокрушалась, что плохая хозяйка (это было правдой), а он шутил, что он – хорошая хозяйка, и это тоже было справедливо, он всё умел делать, и мужскую, и женскую домашнюю работу, за столько лет жизни с Рустамом научился, и готовить, и шить, и стирать, и чинить свет, и водопровод, и вставить стекло, и поменять замок… После завтрака они ещё повалялись на диване и опять занялись любовью, не торопясь, и Ян почувствовал особый вкус этого немножко бесстыдного секса в солнечных лучах, он видел, что Марине нравится его тело, она ласкала его, очень откровенно, задерживая пальцы в самых потаенных местах, и потом впервые взяла его член в рот. Это возбудило Яна чрезвычайно. Её склоненная темноволосая голова и знакомые, привычные ощущения были очень похожи на то, что всегда доставляло ему радость, и он выгнулся от наслаждения и завопил, когда вырвалась у него густая струя. И тут всё рухнуло. Потому что Марина отпрянула, как от змеи, и Ян успел заметить у нее на лице мелькнувшее отвращение. Конечно, Ян постарался сделать вид, что не обратил на это внимание, но потом, как бы невзначай, рассказал старый анекдот:
– Знаешь, вот этот, юная Мари в слезах прибегает к подруге и говорит: «Ах, у нас с Пьером никогда не будет детей!» – «Почему?» – «Потому что я никак не могу проглотить эту гадость!»
Они посмеялись, но Ян видел, что Марина намёк поняла и оскорбилась. В следующий раз Ян уже сдерживался и сам отстранялся, чтобы не кончить, но и того удовольствия больше не испытывал. 
Вообще после этой первой после его возвращения встречи всё откатилось далеко назад. Их свидания снова стали реже, и при внешней нежности стали более дружескими. Яну в самом деле не хватало её общества, он скучал без неё, но в постель его не тянуло, довольно было объятий, поцелуев, и главное – душевного покоя и тепла, которое он по-прежнему ощущал рядом с ней. Пожалуй, и ей этого вполне хватало, потому что они редко проводили вместе ночь, и она не звала, и он не просил. Иногда они встречались в его прежней квартире на Ленинском, Марине от дома было ближе, Вера с детьми была всё лето на даче, и Ян присматривал за квартирой по её просьбе. Марина явно привязалась к нему и не хотела его терять, но Ян всё никак не мог объяснить себе, зачем он ей нужен, потому что постель уж явно не влекла её, и когда до этого всё же доходило, как-то по привычке, было ощущение, что они немножко обманывают себя, подчиняясь ритуалу. 
Ко всему прочему добавился финансовый кризис, после дефолта цены сначала медленно, а потом всё стремительней пошли вверх, превращая в пыль сбережения и зарплату. Для Яна, который получал основную часть в валюте, это не имело большого значения, а у Марины начались проблемы, о которых она старалась Яну не говорить, но он и так угадывал по недомолвкам и общей её озабоченности – всё-таки, она одна растила ребенка, и денег, видимо, стало сильно не хватать. Начался театральный сезон, и Марина ринулась в командировки по провинции, бралась писать о любых спектаклях, на любую тему, так что в сентябре они почти не видели друг друга, только перезванивались, разговаривали подолгу, и он всё не мог придумать, как бы не обижая её, предложить помощь.
И вот в самом конце месяца, когда Марина вернулась из Вятки («Господи, где это Вятка, это что, Киров что ли? Был я там, помню, гостиница кошмарная», – сочувствовал Ян, не уточнив, что пришлось ему как-то съездить в Киров вместе со свежим триппером, подарком очередного Рустамова инженю), он решительно напросился в гости, собираясь уговорить Марину взять у него денег, хотя бы в долг. Марина сомневалась, отнекивалась, но потом, прикинув возможности, позвала его на послезавтра.
Он пришёл, возбуждённый предстоящим разговором, и оттого непривычно решительный, с пирогом, цветами и бутылкой вина. Марина была задумчива, нежна, но забота то и дело морщила её лоб. Ян почувствовал себя защитником и мужчиной.
– Ринка, расслабься. Обещаю, всё будет хорошо, и мы обязательно справимся, мы же вместе, верно? Ну, Ринка? 
Его рука привычно скользнула ей под свитер, пробираясь к груди, а губы совершали ритуальный путь от подбородка вверх, обходя покуда губы, к крылышкам носа, уголкам глаз... Сосредоточенный только на том, что предстояло, и, как всегда, немного напряженный Ян ничего не услышал, а только ощутил, как замерло, застыло внезапно её тело, и лишь потом определил посторонний шум – открылась и захлопнулась входная дверь, и в прихожей зашуршала снимаемая одежда. Ян отстранился чуть-чуть, чтобы глазами спросить: что?
Марина молчала. На её лице Ян быстро сменялось выражение растерянности, досады и одновременно облегчения. 
– Что? – спросил он уже вслух, но ответа не понадобилось.
– Ма-ам! Я дома!
В тёмном проёме двери стоял высокий тонкий мальчик. Тёмные глазищи сверкнули из-под тёмных волос, и рука, взлетевшая, было, в приветствии, упала вниз.
– Ой! Простите... Здрась-сте.
Мальчик исчез, странно подпрыгнув, и Ян подумал: «Тёмный ангел...» Почему он так подумал, Ян не знал. Это пришло само собой, неожиданно и естественно, как выдох. Тёмный ангел. И ощущение мгновенно возникшего между ними напряженного пространства, увитого сплетенными мерцающими нитями. 
Ян узнал его, этого мальчика. Лишь увидев тонкий тёмный контур, даже не разглядев лица, не разглядев ничего. Узнал, затрепетал и испугался. Потом, вспоминая множество раз этот миг, он представлял, будто вспыхнула перед ним великолепная и небывалая их судьба. Но это не было правдой. Никакая судьба перед ним не вспыхнула, а только страх, мгновенный и острый, от того, что, вот оно, главное, готово произойти теперь, и если он испугается и не посмеет принять этого главного, то всё остальное в его жизни, если и будет, то будет только отблеском, слабым подобием того, что было возможно, предначертано – и не случилось по его вине...
Ян медленно повернулся к Марине. Он совсем не собирался задавать никаких вопросов, он боялся любых ответов, но было очевидно, что какие-то объяснения последуют, и он хотел приготовиться. 
– Ну вот, вы, наконец, познакомитесь... Он, правда, должен был к бабушке съездить после школы, не знаю, почему не поехал... Кетя! Ты почему не у бабушки? Случилось что-то?
– Ничего не случилось, я позвонил, а к ней приехала из Харькова, как её, ну, тетя Гуля, что ли? – Голос звучал из кухни, и было слышно, как льется из-под крана в чайник вода. – А что можно поесть?
– Тетя Гуля? Это хорошо, они давно не виделись. Это мамина подруга, они учились вместе, – оживленно объяснила Марина Яну, как будто он ждал именно этих подробностей. Ни мама, ни Гуля Яна не интересовали, но он с готовностью понятливо покивал. – Подожди, я покажу, – крикнула Марина в кухню. – Не хватай куски! 
Она поднялась, привычно и быстро оправив одежду:
– И ты подожди, ладно? Не сердись! Дирекция приносит свои извинения за изменения в программе.
– Марин, ну что ты! Всё нормально. Мы же всё равно собирались чай пить... потом. Ну, будем пить сейчас. 
Марина улыбнулась, вышла и закрыла за собой дверь. Это не понравилось Яну. Его словно отсекали от того, что сейчас происходило между Мариной и её сыном, а он этого не хотел. Это было обидно (в категориях их прежних отношений), но главное – это прерывало ту новую, возникшую только что связь, которая сразу стала для него самой важной. Он решительно встал и пошёл к людям. 
Приглушенный и явно напряженный разговор тотчас же смолк, едва он шагнул в тесную кухню. Два очень похожих лица одновременно повернулись в его сторону, и Яну сразу всё стало ясно. Всё, что Ян хотел угадать и угадывал в Марине, достраивая воображением, в мальчике было самой сутью. То, что в Марине чуть проглядывало сквозь женственность и возраст, было в мальчике столь ярким, что Яну хотелось прищуриться, чтобы не обжечь глаза. Только теперь он на самом деле видел, что он искал, что пытался найти в ней. В сравнении с сыном Марина сразу потускнела, стала чужой и... ненужной. А рядом с ней…
Ян не мог понять, почему мальчик, вопросительно и немного настороженно смотревший сейчас на него, показался ему тёмным. Волосы у него были не черные, а светло-каштановые, и глаза вовсе не тёмные, а ясные, цвета горного меда, когда он тяжело и медленно течет, просвеченный летним солнцем. 
Тёмный ангел... Что Ян почуял в нём, чего он сам, быть может, ещё и не знал о себе, не ощущал?
– Я не помешал? – сказал Ян, наверняка зная, что помешал, и что хотел помешать. – Может, у вас домашние секреты?
– Ну, какие секреты, он голодный, я думала, он у бабушки поест, надо покормить чем-нибудь, а я не рассчитывала особенно...
– Так в чем дело? Сейчас покормим. Что у нас есть? – Ян сказал «у нас», хотя никогда не рассматривал Маринину квартиру как что-то их общее. «У нас», признался бы он себе в этом, или нет, здесь стало только теперь, и это «у нас» было – у него с мальчиком.
– Даже не знаю, – сказала Марина, открывая холодильник. – Пельмени есть в морозилке...
– Нет, пельмени – это как-то мрачно. Погоди, – Ян заглянул в холодное нутро. – Яйца есть, сыр есть... Помидоры, морковка, лук есть? Сейчас устроим пирушку.
Не узнавая сам себя, Ян мгновенно взял дело в свои руки. И как-то совсем естественно, эти двое тут же подчинились ему, мальчик весело и с облегчением, Марина менее охотно, но тоже уступая бремя инициативы. 
– Так, давай миску, одну, нет, две морковки почистить... Две луковицы... Ты лук, как, воспринимаешь? – спросил он мальчика. – Тебя как звать? Меня Ян.
– Иннокентий. Лук воспринимаю... Люблю, если жареный. Вареный в супе не очень...
– Вареный в супе все не очень. Его там и не должно быть, вареного в супе, – говорил Ян, натирая морковь на крупную терку и предоставив Марине чистить и резать лук.
– Подожди, как не должно быть в супе? Всегда, когда бульон варишь... – Марина с готовностью поддержала разговор на безопасную кулинарную тему.
– Когда бульон – целиком, в сеточке, чтоб не разварился, и как только мягкий, сразу достать, чтобы перья не плавали. А если делать луковый суп, тогда всё равно, надо сначала обжарить до золотистого цвета с травками и с мукой, а потом варить, но там вкус совсем другой, а можно ещё по-провансальски, взбиваешь желток отдельно и туда три ложки портвейна... Ты луковый суп не делаешь?
– Нет, я луковый не делаю. Ты же знаешь, мне особенно и некогда...
– Да это не долго вовсе... Так, теперь мне сковородку большую, постное масло у тебя какое? А, давай, какое есть. Иннокентий, яйца разбить можешь? Вот в миску, давай четыре... или шесть? Марина, у тебя как аппетит? Ладно, давай пять, но смотри, пожалеешь... Ну, я с тобой поделюсь.
Через двадцать минут его фирменный омлет «краски осени» с морковью, луком, сыром и помидорами, распространяя правильный, простой и сытный дух, был разложен по тарелкам, хлеб был нарезан крупными деревенскими ломтями, выложенный на блюдце большой кусок масла блестел желтыми боками, заварка настаивалась под чистой льняной салфеткой, перспективу украшал сладкий тирольский пирог, который Ян принес к чаю, и над столом витало ощущение праздника, неожиданного и тем более чудесного. Иннокентий был совершенно ошарашен и не отводил от Яна восторженных глаз. Ян был доволен собой, но недоумевал, чем уж так необыкновенен этот незамысловатый ужин. Только через пару недель, когда его приходы в этот дом стали гораздо более частыми и желанными, Ян понял, что еда прежде никогда не была здесь праздником.
Марина совсем не любила готовить. Она была совершенно равнодушна к пище, и только покупные сладости привлекали её. Иннокентий рос хорошо одетый, сытый, но не знавший радости обильного и изысканного застолья. 
Ян не представлял, как это может быть. Когда он был маленьким, Дунечка всегда подавала полный обед из четырех блюд, чередовавшихся заведенным порядком, привычных и умеренно вкусных. На праздники они вместе с мамой готовили неизменный набор кушаний, всегда один и тот же, что всегда получалось хорошо, семейные рецепты были отточены десятилетиями. Но когда Ян стал жить самостоятельно, он открыл радость ежедневного любовного приготовления еды – не по обязанности, не для нескольких весьма разных по пристрастиям и потребностям людей, что делало кухню похожей на общепит, а в кайф, для себя и близкого человека. Он схватывал рецепты на лету, никогда ничего не записывал, что-то добавлял от себя, у него и получалось своё, всегда неуловимо похожее, но всегда вкусное. И ему казалось, что если хочешь, если любишь того, для кого готовишь, то не может получиться плохо. Но он приходил к сестре, к маме, где, он знал, тоже любили друг друга, и с удивлением обнаруживал, что еда у них какая-то не такая, пресная, что ли, чего-то не хватало, чего-то было слишком, и он задавал себе вопрос – в чём тут дело? Ответа не находилось и он, в общем-то непривередливый, ел, чем угощали, и с удовольствием, хвалил, даже не особенно притворяясь, но удивление – почему у них не получается? – оставалось. 
 Теперь же Ян наслаждался, глядя, как Иннокентий, постанывая и облизываясь, поглощает его стряпню. Ян сидел рядом с Мариной, её нога прижималась к его коленке, и это было единственное, что портило настроение. Однако он время от времени слегка поглаживал её по бедру, давая понять, что не забыл, для чего он здесь. После второй (или третьей?) чашки чая, они окончательно откинулись от стола, и Марина сказала:
– Кетя, помоешь посуду? А мы с Яном пойдём поговорим.
Иннокентий согласно покивал и встал. Когда он понес чашки-тарелки в мойку, Ян в очередной раз заметил, как он припадает на левую ногу.
– Что у тебя с ногой-то? Футбол?
Молчание, на мгновение повисшее в воздухе, испугало его. Марина вздохнула, готовясь к объяснениям, но Иннокентий успел раньше:
–Нет, это от рождения. У меня левая короче, немножко.
Ян похолодел. Он подумал не о том, что означало для мальчика это уродство, какой проблемой это было для матери, для всей семьи. Его возмутила несправедливость непростительного, противоестественного несовершенства – несовершенства в том, кто должен, обязан был быть – и был! – совершенным. Наверное, растерянность слишком явно показалась у него на лице, уж очень это застало его врасплох, потому что Иннокентий, пожав плечами, сказал, словно утешая его:
– Да ничего, это же не болит, я привык, нормально...
Они выбрались из-за стола, и Марина, проходя мимо, легонько поцеловала сына в щеку.
– Как же так, Ринка, как это случилось, вот ведь несчастье... – Ян никак не мог успокоиться. Они снова сидели на диване, близко, но близости не было. 
– Врождённое. Кто же знает? Мы очень боялись, когда он был маленький, что нога совсем расти не будет, но оказалось всё не так страшно, просто органический порок, три с половиной сантиметра. Хуже всего было в три-четыре года, тогда разница была очень заметная, и он совсем плохо ходил. А потом выровнялось. 
– А операцию? Вроде ведь делают, вытягивают...
– Остеосинтез? Пока кости растут, нельзя, а потом, я узнавала, осложнений очень много, нам-то рассказывают только про удачи, а там три четверти случаев смещения, воспаления, раны незаживающие... Если больше пяти сантиметров, тогда бы пришлось, конечно, а так... Пока он маленький был, мы ему специальный башмачок заказывали, с толстой подошвой, а в прошлом году – наотрез отказался такую обувь носить, ортопедическую, орал, выбрасывал, в истерике бился, ну, мы и смирились, теперь вот ходит в обычной, на носочке, и бегает. Он очень упорный, знаешь, упражнения специальные делал, вытягивал, и теперь, обязательно зарядку, качает мускулы, чтобы быть наравне, и ещё лучше, сам видишь, какой он у меня складный... Но всё равно, конечно, и в школе не просто, и друзей у него немного. Даже не из-за ноги, а вообще... У него проблемы были, с нервами. Обычно-то он открытый, доброжелательный, а иногда вдруг замкнется, и может так отшить, как стена ледяная встанет. И читает, читает... Вдруг спросит что-то, не знаешь, как и ответить, а он уже и не ждёт, ушёл куда-то дальше... Он бывает... странный. Странных не слишком любят, правда?
Марина рассказывала о своем сокровенном, чего никогда раньше не делала, и ещё долго не собиралась делать. Но она инстинктивно чувствовала, что именно разговором о сыне может сейчас снова приблизить Яна, который внезапно и необъяснимо для нее ускользал. 
– Лет-то ему сколько?
Это был самый неприятный вопрос, но больше обойти его было нельзя.
– Четырнадцать.
Ян покачал головой. Ему показалось, больше. Иннокентий уже совсем высокий, и плечи развернулись, и в лице почти не оставалось детской неопределенности. Как бы то ни было, малютка, плод скоропостижного театрального романа, превратился в почти взрослого сына и сразу состарил Марину лет на десять. Конечно, он, как приличный человек, не спрашивал её о возрасте, но по всем её обмолвкам прежде выходило, что они были ровесники. А теперь... Теперь многое становилось понятным, и самым понятным было желание замуж. Понятным стало и то, почему Яну было с Мариной так просто. Она считала необходимым подогревать в нем сексуальный интерес, но для нее самой, умной и достаточно холодной женщины, плотские радости не были самоцелью. Ей вполне хватало его нежности, не настолько Ян ей нравился, чтобы изо всех сил тащить его в койку.  Сдержанность Яна она объясняла, скорее всего, его скромностью и воспитанием, она строила их отношения сознательно и планомерно, и, наверное, сегодняшняя встреча Яна с сыном была, с её точки зрения, несколько преждевременной. И всё же Марина, судя по всему, была рада, что эта недоговоренность между ними исчезла.
Всё было понятно. Непонятным было, как ему жить дальше. То, что он без памяти влюбился, сомнений не вызывало. То, что он влюбился в четырнадцатилетнего подростка, делало ситуацию безнадежной. То, что мать этого подростка, судя по всему, стремилась вступить с ним в законный брак, делало ситуацию ещё и водевильно неприличной. «Привет-привет, Гумберт-Гумберт». Fuck!
Ян посмотрел на часы и поднялся. Марина, чуть помедлив, тоже встала.
– Поздно уже... Я пойду? Ринка, – Ян запнулся, но быстро сосредоточился: – Не грусти. Ты замечательная. И... у тебя замечательный сын. И... я очень хочу, чтобы у вас всё было хорошо. Я постараюсь, я всё сделаю, чтобы было хорошо. Я приду... скоро?
Марина внимательно посмотрела на него, и хотя сомнения её не рассеялись до конца, она разрешила себе поверить, что Ян остается с ней, что он вернётся. Он притянул её к себе, взял лицо в ладони и поцеловал, совсем новым поцелуем, она почувствовала это, но не могла разобрать, что было новым. А Ян, закрыв глаза, пытался себе представить вкус других губ и другого дыхания, неведомых ему, как другая сторона Луны. 
Простились они нежнее, чем обычно, Марина долго тыкалась носом ему в шею и наконец сказала шепотом: «Ну иди, иди...» – и Ян пошёл одеваться. Он уже взялся за ручку двери, когда мальчик показался на пороге своей комнаты уже без рубахи, в свободной футболке, чуть спадавшей с плеча. Такое было ощущение, что он медлил, сомневаясь, надо ли ему выходить. 
– Пока, Иннокентий!
– До свидания... Приходите ещё.
– Приглашайте, – улыбнулся Ян, оборачиваясь к Марине. – Я готов.
Когда за Яном закрылась дверь, Марина обернулась к Кешке, улыбнулась ему чуть виновато и спросила:
– Ну, что?
Кешка пожал плечами, стараясь выглядеть более или менее безразличным.
– Да ничего. Он кто?
– Ну, можно сказать, коллега… Знакомый, в общем.
– Хороший?
Марина задумалась над тем, как ответить.
– Мне нравится. Тебе?
– Нормально. Не зануда. Готовит вкусно.
Эти достоинства Яна были для них общими, так что Марина не возражала.
Но потом, улегшись спать, они вспоминали события этого вечера совсем по-другому.
Марина, ровненько лёжа под легким одеялом, размышляла: что непредусмотренная встреча Яна с сыном дала их отношениям, всё ли она сделала правильно, то ли сказала, так ли, вовремя справившись с растерянностью? Она решила, что Кетя Яну понравился, что почти взрослый и симпатичный мальчик не мог оттолкнуть от неё, потому что не должен был принести дополнительных проблем, а его врождённая хромота только добавляла сочувствия и желания помочь. Что-то в их отношениях изменилось, это тоже было ясно, но, пожалуй, эти перемены не должны её тревожить, через пару дней всё уляжется, и начнется новый и, кто знает, может быть, завершающий этап их романа. Успокоенная этими мыслями, Марина довольно быстро уснула.
Иннокентий, обхватив подушку обеими руками, переживал душевную смуту. Когда он мельком увидел Яна рядом с матерью на диване, на какой-то миг он решил, что вернулся отец. Отца Кешка не помнил совершенно, ничего родственного не отзывалось в нём, когда он рассматривал старые фотографии в мамином альбоме. Отец Кешке нравился, но как-то не по сыновнему и немножко неправильно. Фотографий было много, и везде отец был очень молодой, яркий, красивый. Особенно на одном снимке, у моря, где он стоял в белых шортах, длинноволосый, подняв руки к небу и словно держа его над собой, утопая сильными ногами в песке на кромке воды. Фотографий было много, разных, но одно объединяло их: кто бы ни был там ещё, все смотрели на отца – с восхищением, с обожанием, с завистью – но все смотрели на него! Представить себя с ним рядом Кешка не мог. Да и не было ни одной фотографии, где отец был с ним. Даже с Мариной – была только одна, групповая, и Марина тоже стояла не рядом, а чуть сзади и сбоку. 
Рассмотрев Яна, Кешка тут же понял, что его отцом тот быть не мог. Его вообще было трудно представить чьим-то отцом, потому что он показался Кешке слишком уж невзрослым и несолидным. Но всё-таки было, было у Яна с отцом что-то общее, хотя что – Кешка не мог пока почуять. Он быстро оценил умение Яна управляться с мамой, которая в его присутствии тоже была как-то моложе и легче. С Яном было хорошо. Это Кешка тоже почувствовал сразу. Он Яну понравился. И это было понятно. Непонятным оставалось, почему это было так приятно, и ещё странное ощущение, что он сам захотел понравиться маминому приятелю. Зачем? И что-то ещё волновало его. Он ворочался, сбивая в комок простыню, и наконец разобрал в себе это странное. Ему слишком хотелось, чтобы Ян пришёл ещё. Чтобы он приходил. Чтобы он был.
 
…А Ян, оглушенный и растерянный, вышел на улицу, полную свежего осеннего воздуха. Листья шуршали под ногами, и он не стал ловить машину, а медленно побрел в сторону далёкого метро. Постепенно шаги его убыстрялись, и под конец он почти бежал, словно надо было успеть куда-то. Пусть, пусть! Пусть невероятно, пусть несбыточно, но вот он, его мальчик, настоящий, а не воображаемый, не мелькнувший мимо вагонного окна, не канувший с уходящим сном во влажной от слёз подушке, вот он, дивный и нездешний, явившийся ему как дар, как обещание, как прощение. И чем безнадежнее растекалась в сердце боль, тем сильнее ликовала его душа.
 
II.
Расхожее представление, что Иннокентий провел безмятежное детство, было очень далёким от действительности.
Ребеночек случился от большой любви, любви хмельной и безответной. Выпускница ГИТИСа, молоденькая театроведка Риночка Заватская, («Разница в одну букву и весь талант», – как, намекая на великого Юрия Завадского, зло пошутил однажды кто-то из однокурсников), пришла на мизерную зарплату завлита в театр-студию, которой руководил модный молодой режиссер Вилтаутас Радаускас. Театр был полупрофессиональный и полулегальный, спрятавшийся в тени дворца культуры огромного секретного института. Покровительство именитого «атомного» академика, известного широтой взглядов, обеспечивало студии снисходительность идеологических церберов. Самородок из литовской глубинки, Радаускас ещё числился студентом ГИТИСа, но уже прославился в Москве своими постановками. В спектаклях по произведениям мировой классики было много музыки и движения, очень мало слов и ещё меньше одежды. В сущности, все актеры играли почти нагишом, в лучшем случае в трико, которое разноцветные лоскуты превращали в костюмы любых времен и народов. С одной стороны, денег на настоящие хорошие костюмы всё равно не было, а с другой – стремление по любому поводу и без повода раздеть исполнителей вполне отвечало личным пристрастиям режиссера. Актеров он подбирал придирчиво, особенно мальчиков, и действительно, мальчики были славные. Девочки тоже были милы, и все – очаровательно молоды. На сцене кипели страсти, актеры хрипло дышали, носились, как угорелые, разбрызгивая очень заметные в маленьком зале капли пота и сверкая голыми черными пятками. Спектакли были изобретательные и дерзкие, но немалую дополнительную славу им прежде всего приносила почти не прикрытая сексуальность. Сам Вилтаутас, надо отдать ему должное (не отдашь, так сам возьмет), был чудо как хорош. Белокурый, длинноволосый, ладно сложенный, соединивший в себе упорную силу нескольких крестьянских поколений и неожиданно взыгравший фиглярский дух, своей энергией и обаянием он разил наповал и баб, и мужиков. Соответственно, страсти кипели не только на сцене, но и за её пределами. О романах режиссера ходили легенды, в которых правды было больше, чем вымысла. По молодости своей и ненасытности он никого не пропускал. Нет нужды удивляться, что Рина, девушка пылкая и романтическая, попав в эдакий водоворот чувственности, влюбилась без памяти и отдалась, не задумываясь. Последствия были для участников не равнозначными. Радаускас увлёкся очередной постановкой и дивным юношей южных кровей, а Рина забеременела.
Беременность была случайной. Конечно, Радаускас, с его опытом и послужным списком, всегда надежно предохранялся. Но неискушенная Рина рядом с ним совершенно теряла голову. И в тот раз, уже после бурного акта любви, когда довольный и слегка сонный Вили лежал с ней рядом, а она, ещё не до конца утолённая, ласкала любимое тело, ей захотелось опять ощутить внутри его слегка опавший, но очень внушительный член. Ни он, ни она не ожидали, что оргазм наступит так неожиданно и быстро. Вили и тут среагировал бы, но она была сверху, и он не успел. Как всегда, был шанс, что всё обойдется. Не обошлось. Марина испугалась, запаниковала, и долго ничего не говорила Вилтаутасу, а потом стало поздно, и ей захотелось родить, потому что появилась и смутная надежда: вдруг это скрепит их отношения? Радаускас, как ни странно, отнесся к ситуации более или менее спокойно. О свадьбе, конечно, речи быть не могло, но он обещал заботиться о ребенке и всячески помогать. Однако, когда Кетя появился на свет, Вилтаутас, полюбовавшись на мальчика, очень доходчиво объяснил, что никак не может дать ему свою фамилию, потому что во многих жизненных обстоятельствах наличие внебрачного сына могло оказаться весьма и весьма нежелательным. Так Иннокентий остался Заватским, и лишь необычное отчество намекало на правду. Угасшая надежда на возможный союз охладила и материнские чувства. Марина поехала с театром на гастроли, оставив шестимесячного Кетю на попечение бабушки. Фаина Яковлевна, недавно похоронившая мужа, глухо страдая и не прощая дочь, принялась растить внука, сперва сурово, а потом всё с большей и большей нежностью. 
Сама Марина была поздним ребенком. До того Фаина Яковлевна, преподававшая английский в педвузе, семь лет жила в бездетном браке. Когда упреки мужа, делавшего успешную карьеру, стали уже совсем невыносимыми, они расстались. Фаина вернулась к родителям, много работала, скучала, и чтобы занять совсем ненужное ей свободное время, стала давать уроки – взрослым. Однажды по рекомендации знакомых к ней пришёл уже немолодой подполковник, которому требовалось быстро и интенсивно освежить английский – его ожидало назначение на должность, предполагавшую знание языка, а он его основательно подзабыл. Подполковник был по-военному галантен и молодцеват, но вполне интеллигентен и образован, потому что погоны надел при переходе в специальное научное учреждение. Фаина Яковлевна справилась с задачей замечательно. Подполковник стал полковником, а она – полковницей. А через полтора года, наперекор всему, в тридцать восемь лет она родила дочь. Кто бы мог сомневаться, что Риночка росла принцессой. Отец сдувал с неё пылинки, у бабушки с дедушкой, когда они смотрели на внучку, делались глупые лица, хотя дедушка был профессор в институте стали и сплавов, а бабушка – начальник отдела в патентном бюро. Глупые лица у них делались ежедневно, они все жили у Заватских на Полянке, потому что в полковничьей квартире осталась его прежняя семья. Но это было нормально, все они были взрослые, занятые люди, и собирались вместе только поздно вечером, пили чай и вели серьезные разговоры. У них были схожие взгляды на жизнь, но самое главное – на судьбу Риночки, которая обязана была вырасти самой умной, самой красивой, самой счастливой девочкой на свете. Они убедили Фаину Яковлевну оставить работу и посвятить себя воспитанию дочери. Всё было замечательно, пока Риночка, блестяще окончив школу, не объявила, что поступает в театральный институт. Недоумение быстро переросло в скандал, а потом в позиционную войну. Но до сих пор не знавшая ни в чем отказа Риночка уперлась: она хотела в театр, и пойдет в театр. Семья сдалась. «Слава богу, хоть не в актрисы», – говорила бабушка. Война была выиграна, но открыла счет потерям. Когда Рина училась на втором курсе, умер дедуля, а спустя год – бабуля.
Риночка горевала, конечно, но уже тогда Фаина Яковлевна заметила странную особенность этого горя: больше всего в нём было обиды, что её, любимую, бросили те, на кого она привыкла рассчитывать. 
И когда дом на Полянке попал под реконструкцию, и их должны были расселять, Рина настояла на том, чтобы разъехаться, иначе у нее никогда не будет отдельной квартиры, которая ей нужна, чтобы иметь нормальную семью… Они получили однокомнатную на Соколе, двухкомнатную в Ясенево, и тогда Рина стала уговаривать родителей, что им гораздо удобнее жить в хорошей однокомнатной ближе к центру, а ей отдать двухкомнатную. Конечно, они сами растили из нее эгоистку, но кто же знал… Отец особенно мучился, он не мог понять, откуда в дочери такая расчетливость, душевная черствость? Она желала быль совершенно самостоятельной, но не задумываясь каждый месяц брала у отца конвертик, вдвое более пухлый, чем её зарплата. Когда у него случился инфаркт, Рина не могла ездить в больницу, потому что выпускала спектакль. Они всё же обменялись, но второго инфаркта отец не перенес. Когда вдруг не стало папиных конвертиков, Рина убедила Фаину Яковлевну продать дедушкину дачу, а потом и бабушкины украшения… Поздние дети рано теряют близких.
По иронии судьбы, квартира, в которую переехала Рина, была на Литовском бульваре.
Радаускас стал возмездием. 
 
Марина продолжала страдать, и чем меньше Вилтаутас обращал на нее внимания, тем сильнее она хотела быть полезной и нужной. Она постоянно была рядом, бросалась выполнять каждое его поручение, угадывала, не всегда верно, его желания и страстно отстаивала каждое его слово. Но это не делало её заметной. Тогда она изменила тактику и стала с ним спорить, вступала в конфликты из-за актеров, вмешивалась в постановочную работу, доказывала свою правоту в трактовке и концепции. Тут уж её нельзя было не заметить, и Радаускас сердился, кричал на неё, топал ногами, ругался страшными словами. Но не гнал из студии. Во-первых, на такие деньги он всё равно бы никого не нашёл, а Марина была по сути и завлитом, и помрежем и ещё завтруппой, и ещё костюмером, реквизитором и гримером. Но главное, она была идеальной «девочкой для битья», и как громоотвод принимала на себя его плохое настроение, огорчения и неудачи. Она всё-таки добилась своего, она стала хоть и не любимой, но незаменимой. Она отдавала театру, то есть Радаускасу, всю себя, жертвовала собой, что было, в общем, её правом, но она пожертвовала ещё и сыном. Она редко его видела, а когда приходила, пугала его своей исступленной нежностью, подогретой угрызениями совести, и Кетя плакал, и Фаина Яковлевна отбирала его у Марины, привычно и легко успокаивая. 
Когда театр собирался на невообразимые по тем временам гастроли в Японию, а потом в Канаду, Марина тоже оставила двухлетнего Кетю на попечение бабушки. Она всё ещё хваталась за ускользающую иллюзию того, что их отношения с Вили смогут продлиться. Она уговорила себя, что её присутствие на гастролях необходимо, уговорила и директора, жилой вытянула эту командировку, пылая сухими от отчаяния глазами, в последний миг успела оформить паспорт и получить визу, и до отлетного часа пребывала в лихорадочной суете, стараясь как всегда доказать всем свою полезность. Про сына она просто не думала, не разрешала себе думать. Выступления в Японии прошли с грандиозным успехом, и в Канаду они ехали триумфаторами. Отзывы японской прессы в Канаде не имели, конечно, большой цены, но и там их театр приняли достойно. Репертуар был достаточно эпатажным, с явным протестом против тоталитаризма, а сексуальные откровенности, которыми Радаускас славился в России, и в Новом Свете выглядели вполне современно. Всё было бы замечательно, если бы Вили хоть чуть-чуть больше обращал на неё внимания. Сначала она оправдывала его тем, что он слишком напряжён ответственностью, потом – что его слишком донимало внимание прессы и критиков, потом – что он слишком устал… Потом оправдывать было уже незачем: в Канаде Радаускас завел неприличный роман с влиятельным (и довольно пожилым) продюсером, с его помощью получил приглашение на постановку в небольшом театрике в Торонто, и в родные края им суждено было возвращаться без него. Марина, правда, и тут, совсем потеряв голову, попыталась убедить продюсера в своей незаменимости, пустив в ход, за отсутствием иных доводов, своё владение языком (Вилтаутас, кроме литовского, хорошо знал только русский мат), но продюсер похлопал её по щечке крепкой рукой с безупречным маникюром и, не скрывая усмешки, промолвил: «He’ll manage!»[16].
Жизнь кончилась, и чтобы спастись, Марина взяла на себя заботу об осиротевшем театре. Поскольку она наизусть знала все постановки, каждую мизансцену могла пройти с закрытыми глазами, знала каждый такт фонограммы, она одна могла удержать репертуар от развала. Она тянула воз не по силам, высохла как щепка, и как щепка сгорала, но убеждала себя, что должна сделать это ради Радаускаса, ради искусства, может быть, чуть-чуть, тайно надеясь ещё, что он вернется и оценит. Формально она не была руководителем, но держалось всё на ней. Только это не делало её более значительной, она всё равно оставалась несчастной, напряженной, с вечно поднятыми домиком бровями, и в разговорах часто срывалась на истерический крик.
Когда Кетя немножко подрос, Марина стала отчаянно цепляться за него, брать с собой на репетиции, а потом и на гастроли, преодолевая вполне обоснованные опасения и яростные протесты бабушки. «Я же всё-таки мать!» – кричала Марина, и на это нечего было ответить, кроме того, что она плохая мать, и Фаина Яковлевна отвечала именно так, они ссорились, не разговаривали по нескольку дней, а потом мирились, куда же деться, им обеим друг без друга было не справиться. Так Иннокентия и бросало от привычной, удобной и размеренной жизни у бабушки к непредсказуемой, суматошной и полной приключений жизни с мамой. 
У бабушки он ел полезную кашку и фруктовые смеси, а у мамы – бутерброды и пирожки из актерских буфетов, у бабушки пил только несладкий чай и тёплый кефир, а у мамы – приторный кофе и холодную газировку, у бабушки он слушал детские сказки и песенки, а у мамы – Шекспира, Блока, Баха и Скрябина, у бабушки играл с куклами и машинками, а у мамы – смотрел, как настоящие мужчины и женщины изображают любовь, радость, страдание и смерть. Вместо нянек и вместо сверстников у него были свободные от репетиций актеры, присматривавшие за ним по очереди, его ласкали и занимали, кто чем умел, и он поражал и ужасал потом бабушку совершенно неподходящими его возрасту стихами и выражениями. Из-за «плохой» ножки все его жалели, а он очень быстро взрослел, и всё лучше понимал, о чем говорили при нём, не слишком сдерживаясь. Наверное, он мог стать очень противным ребенком, хитрым и расчетливым, но что-то оказалось у него внутри такое, что не позволило испортиться в этом хаотичном воспитании, что-то ещё не очень явное, отличавшее его от прочих. Всё чаще он уходил от всех, забирался в тихий угол и размышлял. А когда говорил – за ним часто записывали и повторяли потом. Сперва он часто говорил, что думал, но когда догадался, что его не понимают, а только умиляются оттого, что он произносит странные слова, не стараясь и не умея вникнуть в их смысл – говорить перестал. Когда ему было шесть, и он сидел среди актеров после репетиции, он вдруг тихо заплакал. Его спросили, почему. «Потому что одиноко», – сказал он. «Как же одиноко, смотри, сколько нас, и мы все тебя любим!» – «Одиноко, это когда нет никого, кто на тебя похож», – сказал Иннокентий.
Он любил подолгу смотреть на звездное небо и однажды, они были тогда на Алтае, и мама оказалась рядом, не то спросил, не то сказал, показав пальцем в невозможную звездную глубину:
– Я оттуда пришёл…
– Ну конечно, с самой чудесной красивой звездочки, – сказала Марина, ласково улыбаясь.
Но Иннокентий посмотрел на нее серьёзно, увидел, что она шутит, пожал плечиками и больше никогда не заговаривал об этом. Ещё ему нравился снег, потому что снежинки были похожи на звезды, и он играл, как будто звезды так посылают ему свои знаки. Потом игра забылась, но звезды и снег продолжали радовать его.
Пока он был мал, он любил маму ревниво и болезненно, а когда пошёл в школу, и уже часто не мог ездить с театром, и меньше её видел, он стал тосковать, поняв, что она легко обходится без него, и выросла в нем гордая обида, но ещё позднее, когда театр всё-таки закрыли и Марина стала искать с ним близости, он великодушно простил её, стал жалеть и помогать. 
 
Конец театра оборвал последнюю нить, связывавшую Марину с прошлым безумством. Переключившись на любовь к сыну, она сосредоточилась, возобновила старые связи и устроилась в редакцию театрального журнала, сначала внештатно, потом на полставки, а потом уже и зам-завотделом. 
Превратившись из театральной девочки в театральную даму, перейдя из союза творящих в сонм судящих, Марина быстро остепенилась. Поменялось и её отношение к раскрепощенной чувственности, и моральные принципы она стала проповедовать более жёсткие, и полет свободного духа, которым всегда славились их постановки, всё больше смещался у неё в сторону отвлеченной стерильной «духовности». Она захотела и смогла забыть свою безалаберную закулисную жизнь. А Кешка – не мог.
Он окончательно переселился от бабушки в Ясенево, получил собственную комнату и давно относился к матери покровительственно, как взрослый. Марина к тому времени избавилась от истерического крика, от резких жестов, стала более сдержанной, выплескивая злость и горечь в хлестких остроумных рецензиях, она даже похорошела, поправилась, не делала бровки домиком, достоинства в ней прибавилось, но недоверчивость и настороженное ожидание удара из-за угла остались. Эта недоверчивость очень мешала ей сближаться с мужчинами, которых она абстрактно любила, а конкретно презирала.
Ян сильно отличался от привычной ей театральной публики, и понравился Марине, и у неё на самом деле сразу появился смутный план устроить с ним свою жизнь. У неё случались, конечно, и до этого мимолетные приключения, но они были так далеки от прежней угасшей дикой страсти, что она и не пыталась относиться к ним всерьез. Со страстями для нее было покончено раз и навсегда, в этом она была уверена абсолютно. Яник представлялся ей мягким, внимательным, интеллигентным, к тому же обеспеченным, а главное – надёжным, то есть подходящим по всем статьям, и она решила попробовать. Ради сына.
Она хотела возместить Кете своё многолетнее невольное небрежение, и очень им дорожила. В каком-то смысле он стал её оправданием. Иннокентий это чуял, но уже привык не слишком ей доверять, и поэтому не откровенничал. Учился хорошо, вел себя сносно и забот в этом смысле не доставлял. Но Марина знала про его ночные кошмары, про странные перепады настроения, видела, что он сильно отличается от других детей, понимала, что с ним что-то происходит, волновалась, подозревая свою вину, водила к врачам. Но врачам Кешка тоже ничего не рассказывал, и они многозначительно кивали головой и пространно рассуждали о трудностях переходного возраста.
Возраст у Кешки, действительно, начинался переходный. Вот только из чего и, главное, во что он переходил, никому ещё было не ведомо.
В начальной школе одноклассники его порой обижали и смеялись из-за ноги. Он плакал, злился и даже пару раз серьезно подрался. Бабушка, с которой он тогда жил, говорила ему, что он должен лучше всех учиться и больше всех знать, и тогда на его ножку никто не будет обращать внимания. Но Кешка не мог с этим согласиться. Учился-то он легко, но он не желал никакого снисхождения. И когда его перевели в новую школу в Ясеневе, он сразу стал утверждать своё равноправие во всем. Он формально был освобожден от физкультуры, но всё равно ходил на занятия, и хотя не мог соревноваться в беге и прыжках, стал прилично играть в баскет, бросок у него вообще был классный, так что его с удовольствием брали в команду, и ещё он записался в секцию спортивной гимнастики, хорошо работал на перекладине, на кольцах и на коне, но на районные соревнования его не поставили, хотя в отдельных видах он вполне мог побороться за призовые места. Это его обидело, и он гимнастику бросил. Что-то начинало бродить в нём, и это что-то стало отдалять его от сверстников гораздо больше, чем короткая нога. Он прислушивался к себе и обнаруживал, что не такой, как они. В чём разница, он понять не мог, но ему стало скучно с парнями, а девчонки, хоть он и начал замечать их «особые» взгляды, его не занимали. Ему нужно было поделиться, рассказать о том, что с ним происходит, спросить – он даже не знал, о чём, – или даже не спросить, а просто почувствовать, что есть кто-то рядом, кто знает ответ. И когда он увидел Яна, ему показалось: Ян – знает.
 
Ян не знал – ни что делать, ни как быть. Одно было ему ясно: он должен быть с Кешкой. Он даже не вспоминал его лицо, тело, голос – уверенность, что он есть, что он существует, делало ненужным воспоминания о нём. Всю ночь он не спал и был напряжено сосредоточен. Он не строил никаких планов, он пытался понять, что же он хочет, и что может – позволить себе. Нет-нет, даже в смутной глубине он не ведал сейчас никакого вожделения, никакого желания обладать. Отдать, отдать всё, что возможно, отдать себя, посвятить себя ему, ему одному, исполнить свой завет, свою клятву, наконец исполнить! И ещё он боялся, жутко боялся выдать себя, раскрыться – перед Мариной, это было естественно, но и перед Кешкой, потому что он не хотел напугать его, вызвать недоумение, недоверие, а то и отвращение… Он хотел, чтобы Кешка его понял, принял и… Да, он хотел, чтобы Кешка его полюбил, как ни мала была такая вероятность. Вавушка часто повторяла: нельзя заставить полюбить страстно. Просто полюбить – вполне возможно. Но она говорила о женщине, а как заставить полюбить мальчика? Да Ян и не хотел заставлять, он никогда не хотел и не мог заставлять, он не любил, когда его заставляли, хотя такое случалось, и он уж тем более не хотел ни к чему принуждать того, кто в один миг стал ему дороже всего на свете. Ян знал, что он сможет подружиться с Кешкой, даже привязать его к себе, но достаточно ли будет ему этой дружбы и привязанности? Хватит ли у него сил удержаться на этой грани? И что будет, когда мальчик всё-таки поймёт, догадается – а Ян хотел, чтобы он понял, догадался! – о его истинном отношении? Только какое это истинное отношение, Ян так и не смог себе сказать, не знал, как в нём признаться. Оставалось одно: ждать. Ждать и быть рядом. Он вернулся к тому, с чего начал. Всё прочее оказалось неразрешимым.
Так он думал ночью, и это были путаные, смутные мысли. В действительности всё было гораздо проще. Он на следующий же день позвонил Марине в редакцию ближе к вечеру и спросил:
– Ну что, теперь мне можно к вам приходить, или ты опять сына будешь у бабушки прятать?
Марина ждала и боялась его звонка, она знала, что придется объясняться, и больше всего не хотела, чтобы между ними осталось что-то под спудом, недоговоренное, не хотела, чтобы Ян затаил на нее обиду, а в том, что он имел, в общем-то, право на неё обижаться, она понимала: она с ним не была откровенна, и возраст свой скрывала… Так что вопрос Яна, немножко обидный по форме, её обрадовал: значит, он хочет её видеть, и отношения продолжатся, и всё может быть хорошо. 
– Можно приходить. Не буду прятать. Яник, ты же понимаешь, я это делала ради нас с тобой… Я… ну, что там притворяться, я не хотела тебя пугать, потому что ты мне стал действительно дорог… Ну, не заставляй меня говорить такие вещи!
– Ринка, не надо говорить вещи! Говори слова: когда?
– Давай завтра? Я в шесть буду дома.
– Так… в шесть не получится, я после семи приеду. Ужин не готовь, я всё привезу с собой, поняла?
– Яник, ну зачем! Ладно, поняла, поняла…
Марина ничего не говорила сыну до самого вечера, но когда Кешка заглянул на кухню и поинтересовался едой, она сказала:
– Ян собирался сегодня заехать, попозже, ты не против? Поужинаем вместе, потерпишь?
– Потерплю, ясное дело, – сказал Кешка, и Марина увидела его довольную ухмылку.
На самом деле Ян мог приехать и в шесть, положение, которое он занимал в издательстве позволяло ему свободно распоряжаться своим временем, но он не хотел, чтобы вечер получился слишком долгим. Он с утра поехал на рынок, купил хороших овощей и фруктов, заранее запек баклажаны с сыром и грибами и ещё сделал большой творожный торт с лимоном. Он уже решил, что каждое его появление в доме должно стать маленьким праздником для всех.
Он пришёл, нагруженный пакетами и цветами, небольшой простой букет, ничего особенного, это тоже должно было стать обычным атрибутом его прихода, и он отметил, что встречать его они вышли вместе.
– Ну, привет! – он легонько чмокнул Марину в щеку и отдал ей цветы, а Кешке протянул пакеты. – Тащи на кухню!
Пока баклажаны разогревались в духовке, он красиво порезал крупные мясистые помидоры и сладкий болгарский перец, поручив Марине помыть зелень. Кешка достал посуду, но Марина его остановила и постелила на стол цветную скатерть. Радостное возбуждение звенело в воздухе, и Ян как будто только сейчас вспомнил о принесенной в прошлый раз бутылке:
– А где вино? Вы его не вылакали, случайно? Без меня тайком?
– Нет! – тут же откликнулся Кешка и достал из буфета бутылку. – Вот оно!
– Интересно, молодой человек, это что же, ты припрятал?
Они засмеялись, и Марина поставила на стол три рюмки. Заметив вопросительный взгляд Яна, она сказала, чуть извиняясь:
– Ну чуть-чуть можно…
Полусладкое «Киндзмараули» было, конечно, не из палатки, а куплено в проверенном магазине, настоящее грузинское, так что Ян сам хотел предложить угостить ребёнка, но отметил, что скорее всего Кешка спиртное уже пробовал. Марина разложила еду по тарелкам, Ян налил вино и поднял бокал.
– За что пьем? – спросила Марина.
– За нас, конечно! Чтобы чаще встречаться!
Они чокнулись, и им так понравился звон стекла, что они чокнулись ещё раз, и выпили, и Кешка выпил до дна свою рюмку и Марина поперхнулась:
– Эй, эй, Кетя, ты что, тебе нельзя так сразу!
– Так вкусно же, мам!
– Всё, ему больше не наливать!
Но Ян всё же налил ему ещё немножко, чтобы было чем чокнуться за здоровье мамы. Они принялись за еду, и тарелка Кешки опустела подозрительно быстро.
– А можно ещё?
– Да ешь, конечно! Понравилось? – не удержался Ян.
– Ещё бы! Это как называется?
– Никак не называется. То есть, не знаю, как называется, это я сам придумал.
– Сам? – Кешка округлил глаза. – Нормально!
Разговор крутился вокруг еды и разных блюд, которые им нравились, Кешка вспомнил бабушкины пирожки, Марина – потрясающую уху, которой их угощали в Астрахани, а Ян кстати вспомнил свою поездку на Авачу, где не видно воды, когда кета идет на нерест, и они стояли прямо у берега и вынимали рыбу, ту, что ещё не покраснела, и варили уху, такую густую, что ложку не повернуть.
– А Авача, это где? – удивился Кешка и услышав сказанное хором «на Камчатке», спросил:
– А ты, мам, была на Камчатке?
 – Не была.
– Зато была в Японии, да, мам?
– Да, только давно.
Ян покачал головой:
– Вот где бы я хотел побывать!
– И я!
Ян посмотрел внимательно и сказал:
– Побываешь! 
– А вам не жалко было рыбу, которая на нерест?
– Ну… вообще, жалко, но ведь она так и так погибает потом.
– Да… Но я всё равно, наверное, не смог бы вот, вытащить живую из воды, а потом убить и съесть.
– Но мясо же ты ешь?
Кешка нахмурился.
– Ем… Но ведь его уже убили, кто-то.
– Кого «его»? Мясо?
– Ну, корову там…
– Корова для молока. А для мяса бычки. Так что едят мальчиков.
– Фу, какую ты гадость сказал, Яник! 
– Ну, прости, всё привычка дурацкая словами играть.
Потом пили чай с тортом, и снова Марина с Кешкой удивлялись, как это он умеет.
– Неужели правда, сами?
– Честное слово! Если не веришь, следующий раз прямо здесь при тебе испеку! 
– Договорились!
– Я ведь долго один жил, всему научился.
– А почему один? – удивился Кешка.
– Ну, не хотел с родителями, хотел самостоятельности…
– Яник! Ну что ты ему внушаешь!
– Я же уже взрослый был, и работал. А вот теперь опять с мамой живу, и очень рад, – педагогично сказал Ян.
Кешке не хотелось уходить из-за стола, но Марина выразительно посмотрела на часы, и он поднялся.
– Спасибо!
– Проверь, что у тебя на завтра с уроками.
– Ну мам! – оскорблённо вскинулся Кешка. – Что ты в самом деле!
Ян с Мариной ещё посидели в тишине, допили вино. Он смотрел на нее с нежностью, но это была другая нежность, и он надеялся, что она не заметит перемену.
– Как ты одна тянешь, Ринка?
– Так и тяну. Нет, не подумай, нам хорошо вдвоем.
– Это намёк, чтобы не лез?
Марина заволновалась.
– Нет, это намёк, что мы вполне справляемся, и ничего не ждём.
– И зря. Я как раз хотел свою помощь предложить.
Марина подумала. Нет, ещё рано.
– В качестве кого, Ян?
– Не в качестве. В количестве, небольшом, посильном количестве. 
Марина покачала головой.
– Не знаю, давай потом об этом поговорим.
Ян тоже посмотрел на часы. Марина чуть нахмурилась, что-то прикидывая.
– Ты не останешься?.. Ничего, он всё правильно поймёт…
– А что, уже приходилось? Правильно понимать? – Ян знал, что Марина обидится, нарочно так сказал. У Марины сузились глаза.
– Не приходилось. И я не думаю, что у тебя есть право…
– Прости, прости. – Он погладил её руку. – Да я не могу, Ринка, маме последние дни что-то неважно, мне дома надо быть.
Марина всё ещё дулась на него и не особенно задерживала. Из прихожей он крикнул:
– Пока, Иннокентий! – и дождался просунувшейся в дверь мордахи:
– Пока!
За этот вечер Ян поставил себе плюсик.
На следующий день Марина позвонила сама, спросить, как здоровье мамы. Маме было лучше, но она всё ещё боялась оставаться ночью одна. Зато завтра у Яна свободный день, и он мог бы к ней заехать пораньше.
– Ну вот, а я должна быть на просмотре, часов до девяти… 
– Ну и ладно, просматривай спокойно, не дергайся.
Обстоятельства давали возможность тут же осуществить задуманный Яном план. Он уже давно замечал, что в Марининой квартире многое нуждалось в мелком ремонте. На вешалке в прихожей осталось только два надёжных крючка, дверь в кухню висела на одной петле, и чтобы её закрыть, надо было приподнимать створку руками, розетка в комнате почти вывалилась из стены и болталась на проводах, кран в мойке подтекал, и от этого на эмали желтел застарелый ржавый след. Он замечал это, но как-то не спешил на помощь. Прежде не спешил.
Он нажал на кнопку звонка, и в первый раз ощутил, как заколотилось сердце от звука раздавшихся за дверью шагов.
Кешка открыл дверь, даже не спросив, кто.
– Привет, Иннокентий!
– Здрасьте… А мамы нет ещё, она поздно сегодня.
– А я знаю, мы с ней говорили. Так ты что, не пустишь? Я сегодня из службы быта.
Кешка с готовностью пропустил его.
– Конечно, я просто не сообразил, заходите.
– У вас кое-что починить нужно, и я решил, пока мама на работе, мы с тобой всё поправим. Поможешь?
– Ну, да… А что делать?
– Ну, а ты сам не видишь? Вот, крючки, шкаф, и проводка… 
– Это да, только у нас, наверное, инструментов нет, на кухне в ящике отвертка есть и молоток, это точно, а ещё что, не знаю...
– Ну, это я предусмотрел. Вот, «Domestic Emergency Kit»[17].
По тому, как Кешка улыбнулся, Ян понял, что переводить не надо, и порадовался. Он открыл кейс, в котором было действительно собрано всё необходимое. Инструменты Ян уважал, к этому его приучил дедушка Веня, поэтому всё было фирменное, блестящее, с яркими удобными ручками, торчало из матерчатых кармашков, в специальном отсеке помещалась маленькая, но мощная электродрель, винты, шурупы, прокладки, дюбели и прочие полезные мелочи были разложены по аккуратным одинаковым коробочкам с прозрачными крышками, чтобы сразу было видно, где что, и он не сомневался, что Кешка оценит это богатство.
– Ух ты! Вот это я понимаю! – загорелись у него глаза. – Что будем сначала?
– Сначала то, что попроще.
Они заменили болтавшиеся шурупы на вешалке, и попутно Ян объяснил Кешке, что придется взять потолще, потому что тонкие не удержатся в старых дырках, они починили дверную петлю, и попутно Ян объяснил Кешке, почему петли бывают правые и левые, они укрепили электрическую розетку, и попутно Ян объяснил Кешке, что такое пробник и как найти фазу и убедил Кешку, что если взяться за нулевой провод, то током не ударит, они заменили прокладку в смесителе на кухне, и попутно Ян показал Кешке, где у них запорные вентили холодной и горячей воды, что очень важно знать, если, не дай бог, сорвет кран. Кешка помогал, и даже попробовал сам завернуть шуруп дрелью с насадкой. Это было здорово, шуруп завернулся быстро и почти правильно, и по тому, как смело он держал инструмент, Ян определил, что рука у него будет уверенная и сильная.
Закончив с прокладкой, Ян подтянул накидные гайки на трубах под мойкой, на всякий случай, было у него подозрение, что там чуть-чуть капает, и, вставая, оперся влажной рукой о плиту. И дернулся от неожиданности: его довольно ощутимо шибануло.
– Ничего себе! Это что ещё за радость?
– Ой, за плиту нельзя мокрой рукой. Да, а почему, ведь вы говорили, что за нулевой не ударит?
– За нулевой не ударит. Значит, заземления нет. Да вы тут на электрическом стуле сидите! С ума сойти! Нет, ну надо же! – Ян не на шутку разволновался. – Так, давай разбираться.
Он отключил плиту, отодвинул от стены и почти сразу обнаружил причину: у кабеля разрушилась резиновая изоляция, одна из фаз пробивала на корпус. С этим пришлось повозиться, снять заднюю стенку, отрезать плохой кусок и заново сделать силовой ввод. За окном уже потемнело, и Марина должна была скоро вернуться, Ян немножко спешил, сосредоточился и на минуту забыл о Кешке, а когда вспомнил, то поймал странный его взгляд. Кешка смотрел на Яна серьезно, пристально, немного удивленно, как будто заново оценивал.
– Ну вот. Теперь я по крайней мере буду уверен, что вас не убьёт, – сказал Ян и стал придвигать плиту на место. Кешка решил ему помочь и тоже взялся за плиту и случайно положил ладонь на его пальцы. 
Яну показалось, что его снова ударило. Никакого разумного объяснения этому не было, но в тот миг он точно почувствовал силу тока, возникшего между ними. 
Хлопнула входная дверь и удивлённая Марина обнаружила их на кухне, и Кешка тут же стал докладывать о проделанной работе, и чему его научил Ян, и как Ян разобрался с водопроводом, и что Ян спас их от неминуемой электрической смерти, и какие у Яна суперские инструменты, и ещё Ян… и ещё… Ян смущенно смеялся, просил Иннокентия угомониться и извинялся за незаконное вторжение. Марина была ошарашена его хозяйственной активностью, но больше всего Кешкиным восторгом и тем ощущением уюта, которое поселилось в доме. Она всматривалась в Яна и не узнавала его, вернее, узнавала совсем с другой стороны. Она думала, что напрасно так долго удерживала Яна на расстоянии, что она зря перестраховалась, а надо было давно изменить тактику, но кто же мог предположить, что Ян так любит дом, так хочет семью?
Они наскоро попили чаю, потому что было уже поздно, и всё не могли договориться, как поделить последний оставшийся кусок лимонного торта, Кешка требовал разделить на троих, Марина хотела отдать его Кешке с Яном, а Ян настаивал, чтобы кусок, не такой уж большой, полностью достался ребёнку. Кешка вопил, что он не ребёнок, а Ян говорил, что тем более, он растущий организм, Кешка протестовал, что он не организм, а Марина интересовалась, а что же он тогда, если не организм… Кешка уверял, что он биоробот, и Ян предложил выяснить способности биороботов по уничтожению лимонных тортов, если вдруг мутировавшие лимонные торты совершат нападение на человечество. Ничего особенного не было в этой дурашливой болтовне, но всё равно они досмеялись до икоты, и уже прощаясь, Ян вскользь заметил, что он послезавтра улетает во Франкфурт на книжную ярмарку, и его не будет дней десять, и что им привезти?
Он наслаждался их растерянностью. Он хотел этого, и радовался, что всё правильно рассчитал. Конечно, для них с Мариной перерыв в общении на десять дней ничего особенного не представлял, но так было раньше, а теперь она очевидно стремилась закрепить то новое, что обозначилось в их отношениях. Но для Кешки десять дней были вечностью, и огорчение, читавшееся на его лице, означало, что он будет ждать, очень будет ждать его возвращения.
Франкфуртская Buchmesse была юбилейной, пятидесятой, поэтому и торжественных мероприятий было больше обычного, и суеты. Ян не особенно любил эти Buchmesse, он уставал от обилия книг, вызывавшего у него тоскливый вопрос: кто и когда всё это будет читать, и для кого, собственно, они стараются. Названий было море, а тиражи крошечными, и радость единиц, нашедших «свою» книгу приводили его к мысли, что в конце концов один писатель будет в лучшем случае иметь одного читателя. Яну было спокойнее на стенде своего небольшого издательства, где он более или менее представлял аудиторию. Тем не менее, переговоры были проведены, соглашения подписаны, продукция достойно представлена, и можно было поставить галочку. После закрытия Ян задержался, поехал на два дня в разноликий Берлин, который нравился ему больше, чем деловой, размеренный музейный Франкфурт. Он много бродил по городу, отмечая, как Западная часть вторгается в Восточную, с трудом заметая следы социализма. Он бродил, и всё время ловил себя на том, будто показывает Кешке свои любимые места, обращает его внимание на забавные вещи в витринах, выясняет, что бы ему понравилось. Он очень хотел завалить его подарками, но понимал, что делать это не нужно, и удержался.
 
– Hallo-hallo! Ich von der Reise zurück bin gewesen![18]
– Яник! Ты в Москве? Здравствуй, милый! Мы уже по тебе соскучились.
Это «мы» было, конечно, простой формой нежного приветствия, но для Яна прозвучало, как музыка. Он и сам не мог дождаться встречи, но выдержал характер, сказал, что должен уладить издательские дела и приедет с подарками на следующий день.
Ему давно нигде так не были рады. Марина обнимала его, словно он вернулся из кругосветного путешествия, а Кешка прятал оживление за сдержанной вежливостью, и Ян видел, что он ждал его совсем не из-за обещанных подарков. Марина оценила очень стильную керамическую кружку в виде дома, где родился Гёте, и несколько великолепных изданий по современному театру. Книги были на английском, но благодаря настойчивости и преподавательскому опыту Фаины Яковлевны Марина прилично знала язык, да и Кешка был на высоте, о чём Яну уже было известно. Кешка тут же пошёл мерить майку с эмблемой ярмарки, не дешевую сувенирную, а действительно хорошую, из плотного трикотажа, Ян привез две, синюю и цвета тёмного золота, и ему было очень интересно, какую наденет Кешка, и он вышел к ним в золотой, как Ян и загадал, под цвет глаз. Кроме этого Кешка получил две большущие книги из серии «The Best Of»: «Лучшие автомобили» и «Лучшие корабли», со множеством иллюстраций, планов и схем. И ещё несколько сборников комиксов, и две книги Джоан Роулинг о мальчике-волшебнике, которые вызвали настоящий бум на рынке: «Harry Potter and the Philosophers’ Stone» и «Harry Potter and the Chamber of Secrets», вторая только что вышла. 
И была ещё одна книга. Ян случайно обнаружил её на стенде небольшого канадского издательства. Называлась она «The Gems of Creation»[19], и в ней были собраны работы лучших фотографов мира. Но поражали даже не сами работы, действительно замечательные, а замысел, философия книги. Она состояла из трех частей. В первой были виды природы – горы, океаны, пустыни, степи, льды и небеса. Они были прекрасны, величественны и безжизненны. Ничто не нарушало их самодостаточности. Они были не враждебны жизни, но несопоставимы с ней, и безразличны. Присутствие чего-то иного в этом абсолютном равновесии казалось невозможным. Однако вторая часть книги показывала всю красоту живого. Деревья, травы, цветы и мхи, звери, птицы, рыбы и насекомые, могучие и крохотные, яркие и почти незаметные, населяли мир и составляли с ним единое целое. И вновь казалось, что добавить сюда ничего невозможно, и главное, человеку не было места среди этой красоты и гармонии. Но третья часть книги, самая, пожалуй, неожиданная, показывала людей. Юные, взрослые и старые, в печали, покое и радости, как правило, в одиночестве, иногда вдвоем, редко семьей, но всегда вне города, вне цивилизации. Это были не дикари или отшельники, хотя чаще всего их тело не скрывалось под одеждой, это были вполне современные люди, знавшие о существовании технологий, но запечатленные среди того, что создано не ими. Вне племени, вне общества, вне человечества. И люди эти тоже были прекрасны. 
Книга была жутко дорогая, но Ян купил её, не задумываясь, так она была созвучна его внутреннему, ещё смутному ощущению бытия, и он отдал её Кешке, потому что надеялся, что тот постепенно поймет её, и тогда сможет понять и его. На чем была основана такая надежда, Ян не мог бы сказать, но он чувствовал, что надежда эта не беспочвенна.
И когда Иннокентий, устроившись с ногами в кресле, отложив другие свои богатства, стал осторожно перелистывать страницы именно этой книги, иногда замирая над какой-то одной, Яну было особенно интересно, что останавливало его взгляд, но он сидел рядом с Мариной и немножко рассеянно рассказывал о Германии, отвечал на её вопросы. Марина наконец заметила, что он то и дело посматривает на Кешку, и замолчала, а он даже не сразу обратил внимание.
– Из тебя получится замечательный отец! – Марина ласково погладила Яна по руке. – Тебе обязательно нужно иметь детей, ты так очевидно их любишь…
– Да нет, Ринка, не люблю я их очевидно. – Ян отвел глаза, а сердце кольнуло стыдом.
– Яник, ну что ты прикидываешься хуже, чем ты есть… Передо мной-то не надо!
Ян поморщился, как каждый раз, когда Марина называла его Яником. Он сначала он всё порывался сказать ей, что ему давно надоело, когда его так зовут. Но не говорил. А потом понял, почему. Он не хотел, чтобы какое-то «их» имя стало знаком особой объединяющей близости. И хотя, после расставания с Рустамом, он всегда искал именно такую близость, подпускать к себе Марину так близко он не собирался.
– Да не хуже, просто я действительно не умею с детьми.
– Неправда! Прекрасно умеешь!
– Иннокентий не ребёнок уже.
– Ребёнок, ребёнок! Ты его можешь очень многому научить…
Ян покачал головой, усмехаясь:
– Боюсь, в этом смысле от меня пользы мало…
– Много! Знаешь, когда мальчик растет без мужчины в доме…
Ян чуть было не сказал по привычке «Ну какой я мужчина…», но удержался, и ещё раз с досадой отметил, как несвободен он с Мариной, даже в таких мелочах. И раньше был, а теперь – стал стократ несвободнее. Господи, как он хотел отношений, в которых он бы мог не задумываться над тем, что говоришь, не сдерживать жестов и эмоций, знать наверное, что его поймут правильно, и примут такого… И дело было не в Марине, ведь даже с Рустамом он был почти всегда настороже, рассчитывая впечатление, которое могут произвести его слова. Он чувствовал: Рустам с самого начала подсознательно искал повода поссориться с ним, чтобы в каждом неизбежном примирении после ссоры что-то выгадывать для себя. Ян привык к этой сдержанности, к этой несвободе, он знал, что так живут девяносто процентов людей, в обычных семьях, в счастливых семьях, в натуральных и голубых, что это считается нормальным. Но Ян знал: это неправильно. Он верил, что должны быть другие отношения, когда два человека, хотя бы два! – неужели и два уже слишком роскошно много? – могут безоговорочно открыться, довериться друг другу, спрятать иголки, без боязни обнажить беззащитное нежное брюшко… Он верил.
– Да ладно, Иннокентий у тебя золото.
Марина грустно покачала головой.
– Ты его не знаешь. Это он при тебе такой… золотой. А так… И орет на меня, и вещами бросается, книжки, и посуду даже, вот, недавно тарелку расколотил, что-то я ему сказала, не помню, ерунду какую-то, а он схватил со стола, и метнул, хорошо не попал, а то бы поранил. И молчит… По два дня может молчать. То есть совершенно ничего, ни слова. И глаза прозрачные, я… я боюсь его даже иногда. А с тобой, – Марина легонько коснулась его щеки, – стало проще. Он сразу изменился. В самом деле, изменился. Ты ему нравишься, нет, правда-правда, не смейся. Он тянется к тебе, и… это так важно для меня, Яник, потому что… 
Потому что – что? Она не сказала, а он, конечно же, не стал уточнять. 
 
Маринин звонок был немного неожиданным, потому что они уже договорились о встрече, и Ян встревожился.
– Яник, извини, но я должна к маме поехать, теперь и моя захворала. Она говорит простуда, но я боюсь, грипп, температура высокая… 
– Ну конечно, Маришка, скажи, я могу чем-то помочь?
– Да нет, спасибо, чем тут поможешь.
– Ну, врача, продукты какие-то купить…
– Нет, нет, всё есть, пока не надо… Посмотрим, как дальше будет.
Дальше было не лучше, Марина три дня моталась из Ясенево на Сокол, но, когда температура упала, и дело пошло на поправку, возникла новая проблема.
Ян выяснил это случайно, когда за уже привычным, почти семейным ужином, Марина, видимо, продолжая прерванный раньше разговор, спросила Иннокентия:
– А может, ты у тети Любы поживешь?
– Ну, мам, ну как у тети Любы, где там, что я, с её дочкой, что ли буду спать? И ездить оттуда чуть не час.
– Ну, не час, а сорок минут…
Они замолчали, и Ян, поглядев на них и не дождавшись объяснений, спросил:
– А в чём дело-то?
– Да ни в чём… просто мне нужно в Ростов, в командировку, и Кетя один остается. Так обычно мама приезжала, но она совсем ещё слабая, да и боится Кетю заразить. Не знаю, что придумать, там фестиваль театральный, и мне писать, да я ещё в конкурсной комиссии…
– Ну, так давай я за ним присмотрю.
Они переглянулись, и у Марины на лице читалось облегчение, чуть окрашенное сомнением, а у Кешки – предвкушение приключения, в которое он ещё не решался поверить.
– А ты сможешь? А как твоя мама?
– А у меня как раз сестра, когда я в Германию собрался, она к нам приехала с девочками, и решила заодно немножко кухню подремонтировать, ну и ещё не кончила, и краской воняет жутко, так что близняшки до сих пор у нас, и если я попрошу, она с удовольствием у мамы переночует.
– Правда? Слушай, ну это было бы здорово… Кетя, ты как?
– Нормально, – сказал Кешка, стараясь не показать радости.
– Это на четыре для всего, я в воскресенье уже вернусь!
– Да не волнуйся, мы справимся.
 
Ещё бы им не справиться! Ян возликовал, когда увидел возможность побыть с Кешкой, и похвалил себя, как сразу сообразил про сестру, она действительно ночевала с мамой, пока его не было, но про ремонт он придумал с ходу, причем получилось так ювелирно, что у Марины не должно возникнуть вопроса, почему он до сих пор не оставался с ней. С того дня, как Ян увидел Иннокентия, у них с Мариной ничего не было, это сразу стало невозможным, и теперь Яну приходилось очень точно вести свою линию, чтобы, не обижая её, не отталкивая, сохранить дистанцию. Он быстро научился рассчитывать на два хода вперед, хотя раньше это совсем ему было не свойственно, но непреложность желания быть рядом с Кешкой делала его изобретательным. 
Впрочем, теперь, продумывая детали предстоящего, Ян стал то и дело наталкивался на неожиданные трудности. Он должен, должен был использовать эти дни для того, чтобы приблизить Кешку к себе, но сделать это так осторожно, чтобы в их отношениях не возникло ничего неестественного, ничего, что бы могло встревожить мальчика и насторожить Марину, когда она вернется.
Вечером в день отъезда Марина сосредоточенно давала подробные указания сыну и Яну одновременно:
– Будильник у него на полседьмого, он долго встает, никак не проснётся, так что ты заходи, проверяй. Кетя, про уроки не забывай, не думай, что раз Ян не знает, что тебе задано, так и делать не надо, и мойся, как следует, не филонь, а то знаю я, постоишь под душем и всё! Так, утром давай ему йогурт какой-нибудь, он любит, слушай, а кашу ты сумеешь… господи, что я говорю, конечно, сумеешь! Значит, варите кашу, и в школу сделать бутерброды, и термос с чаем, у них жуткие очереди в буфет, Кетя, если похолодает, надень синий свитер, слышишь, простудишься, мне ещё с тобой возиться… И не сидите долго вечером, отправляй его не позже одиннадцати, а то утром не поднимешь, нет, я серьезно! 
Поцеловав Кетю и ещё раз пристально вглядевшись в него, Марина, наконец, взяла сумку. Ян подхватил её чемодан и поехал провожать на поезд, крикнув уже с площадки, что вернется через два часа.
На обратном пути он зашёл в супермаркет, потому что, предусмотрительно заглянув перед выходом в холодильник, обнаружил там арктический простор, и набрал продуктов: разных йогуртов – не тех простеньких, в корявых ванночках, которые покупала Марина, а дорогих, фирменных, это было не совсем честно, тем более он не был уверен, что они полезнее, но что вкуснее, знал точно, и в конце концов, должен же он утешить ребенка, у которого уехала мама! – и ещё ветчину в форме, и упаковку «Кордон Блю», и банку венских сосисок, он сейчас не хотел тратить время на готовку, и эмменталер для Кешки, а себе свою любимую горгонцоллу и зерненный нежирный творог, и сливки, и яйца, и немножко огурцов и помидоров и ещё фруктов, виноград, четыре груши, маленькую дыньку, и сок, апельсиновый и яблочный, и ведерко мороженого, фисташкового, и баллончик взбитых сливок, и кофе в зернах, кофемолка у Марины была, это он помнил. Он поймал такси, потому что тащить пакеты у него просто не хватало рук.
Кешка, увидев это изобилие, вытаращил глаза:
– И что, мы всё это съедим?
– А что, не съедим? Не за один же раз, что же ходить каждый день! Fuck! – вырвалось у него. – Ну вот, всё купил, а хлеб забыл!
– Да есть у нас хлеб, – утешил его Кешка, радостно среагировав на знакомое английское слово.
– А тебе на бутерброды в школу хватит?
– Да хватит, хватит! Вон ещё сколько!
Ян предложил поужинать творогом, и с удовлетворением отметил, что творог Кешке понравился, потом они съели по паре бутербродов с ветчиной, а на сладкое Ян порезал кружочками виноградины, утопил в мороженом, а сверху выпустил из баллончика большую шапку сливок… Кешка пока смотрел, уже облизывался, а когда дорвался – сопел и гремел ложкой, выскребая всё до капельки.
Потом они сидели у телевизора, там в очередной раз повторяли «В джазе только девушки», Ян с удовольствием пересматривал, а Кешка хохотал и катался по дивану, и было понятно, что он получает удовольствие не только от фильма, но и от того, что они смотрят его вместе и смеются одним и тем же шуткам, и смеются одинаково. И когда прозвучала последняя фраза («У каждого свои недостатки!»), они встретились взглядами, и у Яна возникло полное ощущение, что они проверили друг друга.
Ян заметил время и нахмурился:
– Слушай, уже поздно, а что там с уроками?
– Да всё я сделал, нам только алгебру, историю я прочитал, а английский я никогда не делаю, я всё равно лучше всех знаю.
– Ну смотри, ты же понимаешь, я проверять не буду.
Наконец Ян решительно отправил ребенка спать, и Кешка пошумел водой в ванной, а когда пошёл к себе, спросил:
– Я чуть-чуть почитаю, ладно? – и Ян сказал, ладно, и потом сидел в большой комнате и ждал, когда Кешка погасит свет.
Он постелил приготовленные Мариной простыни, лег, но уснуть не мог. Ему казалось, он слышит Кешкино дыхание, и сердце переполняла нежность и благодарность – судьбе, богу, он сам не знал кому.
Утром они едва не проспали. Ян не привык подниматься в такую рань и сам не услышал будильник, а потом проснулся как от толчка, было уже десять минут восьмого, и он побежал поднимать ребенка, и варить кашу, и делать бутерброды, но всё-таки выпроводил его в школу вовремя. Уезжая на работу, он оставил записку с указанием подогреть сосиски в кастрюльке («Только дождись, чтобы закипело, не вари, а то будет не вкусно!») и съесть уже помытые помидор и огурец и выпить сок («какой хочешь»). Записка кончалась категорическим «Буду в семь».
Когда Ян открыл дверь (Марина оставила ему ключи), Кешка выскочил его встречать, доложился о съеденном, и сказал, что делает уроки. Из комнаты звучала музыка, «Queen», и опять Ян порадовался.
– А не мешает? – спросил он.
– Что, музыка? Нет, даже лучше.
– А ты вообще-то как учишься?
Кешка внимательно посмотрел на него, чтобы убедиться, что это был не дежурный «взрослый» вопрос, и увидел, что Ян на самом деле хотел знать.
– Нормально учусь, без проблем.
– А что нравится?
– Математика, и физика, и английский…
– Странно, я думал литература, история…
– Не-а, я читать люблю, а литературу не люблю, у нас учительница такая нудная, начинает разбирать образы, и что хотел сказать писатель… А мне кажется, он что хотел сказать, то и сказал, а как мы за него определим? Ну, вот в математике, там можно всё объяснить логически, и в физике есть законы, а в литературе, какие законы? И получается всё не живое, а какое-то дохлое, – Кешка скорчил рожу. – Образы… 
– А история? Там есть законы?
Кешка удивился:
– Это вы меня спрашиваете? Не знаю. Я не вижу там законов. Война одна. Война, война, всё время сражения. Нет, интересно, конечно, как что было, но только неизвестно, так было, или нет? Нам легко рассуждать назад, мы, типа, умные, а тогда они же не знали, чем дело кончится, и всё равно воевали. И что? Нет, мне интересно, что они думали, о чём мечтали, чего хотели – и сравнить, что получилось. Вот мы теперь тоже о чем-то мечтаем, хотим, чтобы было так, а что будет? А можно заранее рассчитать? Если бы можно, тогда стоит изучать, а если нет…
Ян задумался. 
– Знаешь, если захочешь, мы об этом поговорим потом. А пока давай математику.
За ужином Ян спросил:
– Ты что больше любишь, яблоки или груши?
– Груши.
– Хорошо! Я тоже. А если выбирать, арбуз или дыню?
– Дыню.
– А кто больше нравится, собаки или кошки?
– Собаки, конечно!
– Весна или осень?
– Осень!
– Утро или вечер?
– Вечер.
– Желтый или зеленый?
– Желтый.
– Горы или море?
– Море!
– Поле или лес?
– Поле…
Ян покачал головой.
– А что?
– А то, что ты выбираешь, то же самое, что и я.
Кешка загорелся:
– А теперь я, можно? 
– Давай!
– Поле или небо?
– Небо.
– Снег или дождь?
– Снег.
– Круг или квадрат?
– Квадрат.
– Ложка или вилка?
Ян удивился, но задумавшись на секунду ответил:
– Вилка.
– В пятницу или в субботу?
– В пятницу. – Ничего себе, вопросики, подумал Ян и, завершая игру, добавил: – Впрочем, в субботу тоже хорошо. 
– Нет, ну я же не в том смысле!
– Да я понял, понял! В пятницу, в том смысле. Ну, и как?
Кешка улыбался, очень довольный.
– Ну всё один в один!
Кто бы сомневался, подумал Ян. Кто бы сомневался! 
Каждый прожитый с Кешкой час был его наградой. Он наблюдал за мальчиком, изучал его, любовался им и уже гордился, как своим. Когда он давал ему тарелку с едой, или книгу, или давал куртку, провожая утром, у него слегка дрожала рука, но он ни разу не позволил себе коснуться Кешки. Он дал себе слово, и держал его.
Он решил не напоминать сам об обещании поговорить про литературу и историю, боялся, что Кешке это не интересно, но тот уже вечером, улёгшись в кровать, позвал, немножко стесняясь:
– Ян! А вот вы говорили, что изучать литературу всё-таки стоит, и историю…
– Хочешь обсудить?
– Ну, если можно…
Ян вошёл к нему, присел на край письменного стола. Хорошо, что Кешка ложится спать в футболке, подумал Ян, а то ему было бы сложно не отвлекаться.
– Я об этом думал сам, ещё раньше, и вот до чего додумался. Ты останови меня, если непонятно будет или скучно, ладно? Я, знаешь, в какой-то момент перестал интересоваться историей. Надоела она мне, и стало противно, ты правильно сказал, войны, сражения…Это бы ещё ладно, а то ведь просто убийства из-за угла, или так, стаей, как Павла убили, ну, нашего императора, и у всех так, вся история, написанная, полна убийств, подлости, измен, преступлений, ясное дело, о чем ещё писать, это всем ведь интересно! И столько вранья! И мне стало противно. И я, как ты, подумал, зачем? Что мы из истории узнаем? Как нам жить – нет, не узнаем, и всё равно все свои ошибки и преступления совершим, ничему нас история не научит. А знать, насколько человек может быть подлым, гадким, низким – так ли это важно? И сделает ли кого-нибудь лучше? Не вспомню, кто сказал, но мне понравилось: «Историю давно пора сбросить с пьедестала науки и изучать как болезнь».
­­– Класс! ­– обрадовался Кешка.
­– Да, лихо сказано. Но что дальше-то? Ведь хочется, чтобы люди лучше становились, верно? Вот литература… В книгах писали и пишут не только о скверном, но и о хорошем, о прекрасных моментах в жизни людей, о том, какой высоты духа они способны, в принципе, достигнуть, и о благородстве, и о самопожертвовании, и о любви, и нам хочется читать книги, и узнавать что-то и пережить что-то вместе с теми, кто нам понравился, а это задача писателя, хорошего, чтобы нам герои понравились, тогда нам будет интересно, что с ними происходит, о чём они думают, как любят… Читать же никого не заставишь насильно, ну, не в школе, а так, чтобы книгу купили и прочли, она должна быть интересной, востребованной, это я как издатель знаю, я ведь этим зарабатываю, книжки издаю… Ты не заснул?
– Нет, конечно, что вы!
– Да. Значит, читать – всё равно будут, вот и ты говоришь, читать любишь, а литературу не любишь. Ну, в смысле изучать. Но, во-первых, вот, хорошо, ты такой, любишь читать. А кто-то не любит, или читает только ерунду, примитив. А в чем разница между настоящей литературой и примитивом? Да в том, что настоящая описывает реальные чувства и поступки, такие, какие они бывают на самом деле, и объясняет их честно, насколько сам писатель способен в них разобраться, может и ошибаясь, но не обманывая. А примитив предлагает нам схемы, то есть расхожие представления о людях, о чувствах, упрощённые, лишённые настоящего переживания, и поэтому ничего нового нам не говорит, зато и не требует никакой работы мозга, души, всё заранее ясно, всё скользит по поверхности, как по головке гладит, но это пустышка. Так как же показать эту разницу, приучить к хорошей, настоящей литературе, вообще к искусству, если не объяснить, что мы можем извлечь из нее, какое наслаждение, какое знание? Ты с этим согласен?
– Ну… Если бы так объясняли…
– Погоди, это другой вопрос, я же не учительницу вашу оправдываю… Это первое, тут ничего нового нет. А второе, как мне кажется, важнее. Это то, о чем я больше думал. Понимаешь, мы все существуем в некотором культурном пространстве… Это понятно, про культурное пространство?
– Ну, в общем, да…
– То есть пространство, сформированное всей совокупностью наших гуманитарных знаний, в первую очередь, причем, даже не важно, истинные они, или ложные, со временем что-то осознается как ложное, и приходит новое знание, но мы живем среди неких культурных мифов, собственно, в культуре ничего, кроме мифов, и нет, ну ладно, это потом, но всё это запечатлено в слове, устном или письменном. Главное, что мы можем общаться и понимать друг друга только внутри этого культурного пространства, а для этого нужно себя отождествить со своей культурой, чтобы понимать, кто свой, грубо говоря, а кто чужой. Это, так сказать, культурное самоопределение. Это требует размышления, а научиться размышлять можно, отталкиваясь от мысли другого. Всё это можно, конечно, получить из самой жизни, но для этого требуется пристальность, желание и, главное, время, время… И если мы не в древней Греции, где философы беседовали с учениками под сенью оливы, то для этого приходится изучать литературу, историю, а потом философию, и не как источник конкретных, и тем более относительно верных фактов, а как источник знаний о поведении человека, о психике, то есть жизни души, источник примеров человеческого поведения, оценки тех или иных ситуаций, которых ты сам не испытал, и может быть не испытаешь никогда, но это необходимо и для саморазвития, и главное – как основа для взаимопонимания с другими людьми… Люди – существа общественные, им нужно общаться, но для того, чтобы общаться, нужно иметь что-то общее, правильно? И такое общее, в наиболее универсальной форме нам дает культура. Вот, дома мы общаемся, у нас общее – дом, семья, ну, мы и общается на бытовом уровне, и нам хватает, как у костра первобытные люди общались. Но с людьми у другого костра им уже не о чем было поговорить, и они хватались за копьё. В стране, где мы живем, и общаемся, у нас общее – культура этой страны, грубо говоря, одна и на математика, и на фермера, на бомжа и президента. А есть ещё человечество, и сейчас оно тоже объединяется, ну, пытается объединиться в таком едином культурном пространстве. Для отдельных частей уже давно существуют относительно общие поля, это в первую очередь религия – христианство, мусульманство, буддизм... Но объединить их дальше – уже очень трудно. И всё же, чтобы иметь общее с любым представителем человечества, нужно освоить, то есть сделать своим, его культурное пространство…
– Но мне не нужно общаться со всем человечеством, – сказал Кешка.
– Никому не нужно с человечеством. Но как ты можешь быть уверен, что тот, кто тебе будет нужен, сидит с тобой у одного костра? Ты учишь английский, чтобы понять тех, кто говорит на английском, а зачем? Потому что это может понадобиться. Так и с культурой, это общее поле, которое позволяет соединить тех, кто нужен друг другу.
Ян запнулся, подумав, что уж слишком увлёкся, что мальчику всего четырнадцать, и что неразумно полагать, что он много вынес из его речи, но приглядевшись повнимательней, он увидел, что Кешка напряженно вслушивается в его слова, стараясь не потерять нить, и что если даже не всё ему ясно, какой-то свой вывод из этого он несомненно делает.
– В общем, для того, чтобы мы понимали друг друга, нам нужен общий язык, а литература и история нужны, чтобы было, о чем поговорить. Вот. Я тебя не очень утомил?
– Нет… Я понял, наверное… Кое-что. – Кешка поворочался, и вздохнул.
– Ну, что ты?
– Да нет, я просто подумал, хорошо им там было, под оливой. Только мне кажется, что есть ещё какое-то поле, даже более общее, которое соединяет разных людей… 
– Какое? – спросил Ян, а потом стал догадываться, о чём, собственно, думал Кешка, и быстро согласился: – Да, есть. И это очень интересный разговор, но, пожалуй, не на сегодня.
– А можно мы ещё с вами потом поговорим?
– Не можно, а нужно. Конечно, поговорим. Спокойной ночи!
Ян прикрыл дверь и поймал себя на том, что очень давно ни с кем так не говорил… настолько давно, что даже не помнил, собственно, когда. И его так кто-то слушал… Неужели, подумал он. Неужели это ещё может быть?
В пятницу Ян с утра был на переговорах, а потом пришлось ехать в типографию, где была задержка с тиражом, а потом он позвонил маме, узнать, как дела, и она попросила привезти ей лекарство и кое-что из продуктов. Это было удачно, потому что он как раз договорился взять редакционную машину, старенькую «четверку», на которую у него была доверенность, потому что на субботу у него был особый план, но из-за всего этого он приехал в Ясенево только около девяти. Он, конечно, позвонил Кешке, предупредил, что задерживается, и Кешка его ждал. Зайдя на кухню, Ян увидел накрытый стол.
– А ты что же не ел, дурилка? Так голодный и сидел?
– Я хотел вместе, – сказал Кешка, и сердце Яна облило тёплой волной.
Субботнее утро было тихим и светлым. Они поднялись попозже, конечно, немножко лениво, и Ян решил на завтрак испечь оладушков, чем в очередной раз изумил Кешку, который слопал штук десять, не меньше. Ян смолол свежего кофе, и тут Кешка спросил:
– А мне можно кофе? Настоящего.
Ян с усмешкой поднял бровь.
– Слушай, я не знаю, можно ли тебе кофе. Если ты гарантируешь, что у тебя не будет анафилактического шока…
– Какого шока?
– Анафилактического. Ну, так бывает при аллергии, удушье там, потеря сознания…
– Нет, ну что вы. Я же пью кофе, только растворимый.
– Ну вот, и если хочешь кофе, так и скажи. 
Кешка растерялся и насупился.
– А как мне говорить? Да ну вас…
Тут уж испугался Ян.
– Подожди, эй, да ты что, обиделся, что ли? Прости, пожалуйста, да говори, как хочешь, я просто иногда цепляюсь к словам, ищу их первоначальное значение… – Ян в раскаянии даже присел на табуретку. – «Можно» – это ведь на самом деле редуцированная, ну, усеченная форма выражения «могу ли я просить вас» или «разрешите мне». А так получается, ты интересуешься, не будет ли тебе от него плохо, ведь ты не это хотел сказать? Кенти, конечно, давай пить кофе!
Кешка посмотрел на него удивленно:
– Как вы меня назвали?
Ян и не заметил, что проговорился, он давно уже называл его так в уме, это было его личное, особое имя.
– Кент. Ну, граф Кентский, если полностью. Кенти, если ласково. Не нравится?
– Почему? Нравится. Конечно, нравится, меня Инок звали, но это не очень, а Кент… так никто не звал. 
– Ну, а я буду.
– Класс!
Ян сварил кофе, не слишком крепкий, но Кешка удивил его, сказав, что хочет без сахара, и действительно смаковал горький терпкий напиток. И ещё, наблюдая, как Ян лакомится горгонзолой, попросил:
– А можно мне… – и тут же поправился. – Могу ли я попробовать ваш сыр?
– Кенти, он не мой, а итальянский. Пробуй!
И горгонзола Кешке понравилась, и Ян снова удивился, да что же это за чудо, не может же быть у них столько всего общего!
Ян вышел в лоджию покурить (хоть это их пока не объединяло!), и с радостью отметил, что погода была, как по заказу, сухая, солнечная, таких дней не много набирается в конце октября…
– Ну, Кент, собирайся!
– Куда?
– Гулять поедем. Собирайся.
– А куда гулять? – Кешка был готов согласиться, но с некоторым недоумением.
– В парк. Ты в Битцу ходишь? Здесь же недалеко.
– Не хожу я в Битцу. А что там?
– Разное. Увидишь!
Они вышли из подъезда, и Кешка привычно свернул к остановке, налево, а Ян пошёл направо.
– Эй, нам сюда!
– А как мы поедем?
– А вот так, – сказал Ян, чирикнув сигнализацией, и открыл дверь машины. – Залезай!
Кешка расплылся от удовольствия. Не оттого, что эта машина была уж чем-то особенным, а оттого, что всё получалось так, как ему давно, всегда хотелось, когда вдруг всё становится простым и возможным, когда чувствуешь, что о тебе кто-то думает, не привычно, с ежедневной заботой, а особенно, специально думает и хочет, чтобы именно тебе было хорошо. И Кешка признался себе: он уже загадал, что этот кто-то будет именно Ян.
Усевшись в машину, Кешка огляделся, зачем-то повел носом и спросил:
– Это ваша?
– Нет, это редакционная, – сказал Ян. – Мы себе получше купим, верно?
– Верно, – сказал Кешка, и почти не шутил.
Ян заехал на стоянку конно-спортивного комплекса, и когда они зашли на территорию и Кешка увидел лошадей, он весь подался вперед:
– Давайте посмотрим!
– Насмотришься ещё, пошли, пошли!
Они подошли к конюшням, и Ян помахал рукой тренеру, который приветствовал его, как знакомого.
– Вот, привел вам мальчика.
– Замечательно. Ну что, покатаешься? – спросил Кешку тренер, и тот, не зная, что сказать, только кивнул.
– А вы здесь часто бываете? – спросил Кешка, когда тренер отошёл.
– Не часто, – признался Ян.
На самом деле он был здесь второй раз. Он заехал сюда в четверг, нашёл тренера поприветливей и договорился, что приедет в субботу с племянником (для простоты, ну как он ещё мог назвать сейчас Кешку?), и сам поездил час на лошади, чтобы убедиться, что не очень осрамится. Как всегда говорила Вавушка, хороший экспромт должен быть тщательно подготовлен.
Тренер вывел им лошадей и повернулся к Кешке.
– Ну вот, запоминай первое правило. Ты думаешь, что лошадь большая и сильная, но на самом деле она тебя боится. Так что главное – не пугать её. Показать, что ты не причинишь ей вреда. Подходишь всегда к левому плечу, вот так, понял? Лошади – они лучше всего подчиняются ритуалу. Теперь надо поздороваться. Погладь её по шее, похлопай, вот, посильнее, чтобы она твою руку почувствовала. Так, теперь дай ей морковку, вот, держи. На ладошке, молодец! Ну, познакомились! Имей в виду, на лошади, как на самолете, самое главное – посадка. Давай, учись садиться…
После первого замешательства, Кешка всё усваивал мгновенно. Лошадь потрогала его ладонь мягкими губами, поглядела на него близким, огромным тёмно-фиолетовым глазом и они узнали друг друга. Кешка поймал стремя, крепко взял пальцами прядку лошадиной гривы, оперся на переднюю луку и легко закинул тело в седло. Когда он уселся, тренер, уже знавший о его хромоте, обменявшись с Яном взглядами, чуть укоротил левое путлище. Через пять минут Кешка совсем освоился, и хотя ещё немного боялся непривычной высоты, был в совершенном восторге.
Они осторожно проехали первый круг, а потом уже расслабившись, получали всё больше удовольствия. Лошадь слушалась Кешку, как давнего друга. Конечно, она была уже старая и смирная, но всё равно, Яну приходилось больше напрягаться, и он удивлялся и любовался Кешкой в седле, тот был такой красивый, легкий и одновременно гордый собой, сосредоточенный – и свободный…
Когда прошёл час, и они не без помощи тренера спешились у конюшен, тот, пожимая Яну руку, заметил:
– А мальчик мог бы хорошо ездить, у него посадка сразу верная, и плечи свободные, нет, молодец, правда… Ты приходи ещё, научишься по-настоящему, – обратился тренер к Кешке, подавая руку и ему, как взрослому. 
С непривычки они устали, конечно, и ноги гудели. «А как завтра задница будет болеть, ты ещё и не представляешь», – предупредил Ян, он знал, что говорил. 
– А правда, ещё можно будет?
– Да конечно! Ещё пару раз по кругу, а потом поедем в лес, там так хорошо! И маму вытащим, да?
– Маму? Ну, конечно, если она не забоится… Здорово, увидит, как я уже умею…
Кешка выглядел таким безоговорочно счастливым, что Яну стало чуть-чуть стыдно.
Они не спеша шли к машине, и углядев у входа мини-маркет, Кешка сказал:
– Пить хочется! А можно… – и встретив смеющиеся глаза Яна, ткнул его кулаком в бок. – Да ну тебя! Давай колу купим!
– А не сок?
– А давай колу?
– А давай!
И они купили колу, и Ян смотрел, как Кешка пил, запрокинув голову, и глотки скользили по его ещё совсем нежному горлу, а потом тоже с удовольствием отпил из бутылки, после Кешки, не обтирая горлышка, будто коснулся его губ, и тут его вдруг осенило, что Кешка впервые сказал ему «ты».
На обратном пути Кешка неожиданно сделался задумчив, и Ян через некоторое время всё же спросил:
– Ты что? Устал?
– Да нет, я просто о лошадях думал… Жалко их.
– Почему жалко?
– Ну, они такие большие, сильные, красивые, им надо быть свободными, а они в конюшне стоят, и на них всякие здоровые тетки и дядьки ездят…
– Ну, не только тетки и дядьки, ещё лёгкие мальчишки. Я думаю, тебя ей было не трудно везти.
Кешка, улыбнувшись мельком, отмахнулся.
– Причем тут это…
– Знаешь, здесь им как раз не плохо, о них заботятся, и лечат. Бывают места и похуже.
– Всё равно, почему у них такие глаза грустные?
Ян подумал и потом осторожно заметил:
– А вообще у всех, кого человек приручил, глаза грустные. У собак, у лошадей, у коров… Правда, может быть, нам только кажется, что они грустные, потому что…
– …Мы чувствуем… – Кешка уже догадался, что он хотел сказать.
– Свою вину перед ними…
– Да! Точно! Вину…
Ян покивал, а потом добавил:
– Помнишь, у Экзюпери: «Мы в ответе за тех, кого приручили»? А почему? Может быть потому, что, приручая кого-то, мы всегда лишаем его части свободы. И зверя, и человека. Он уже не всегда делает то, что хочет, а делает то, что хочешь ты. И если это человек, он, может быть, сам добровольно отдает эту свою свободу, но, прирученный, он уже зависит от тебя, и это делает его таким уязвимым…
Кешка прищурился, размышляя, а потом заметил осторожно:
– Когда кто-то от тебя зависит, это тоже не свобода.
– Здорово, что ты понимаешь! Но ведь мы всё равно идем на это, сознательно, потому что свобода, полная свобода, оказывается, не самое главное.
– А что главнее?
– Очень нахально, знаешь ли, вот так, между делом, определить, что главнее. Наверное, чувствовать свою связь с другим. Чувствовать, что ты не один. Что ты нужен. Любить…
Ян знал, что Кешка смотрит на него. Но сам не отводил взгляд от дороги.
Когда они подошли к квартире, стало слышно, как внутри настойчиво, не умолкая, звонит телефон, и Кешка в ужасе замер.
– Ой, я же забыл бабушке позвонить!
Распахнув дверь, он ринулся к трубке:
– Фаляка? Привет! Ну, не ругайся, я забыл, правда, забыл… Нет, ну что могло случиться? Просто мы с Яном, – он оглянулся, ища моральной поддержки, – поехали в Битцу, знаешь, где это? И катались на лошади, верхом, представляешь? Да, верхом! И я, ну конечно, сам, не вдвоем же на одной? Скажешь тоже… Ты как себя чувствуешь? Ну, Фаляка, не волнуйся, ну прости, прости. Ладно, ладно! Ну, пока…
– Фу-у-у! Пронесло, – с облегчением сказал Кешка. – Я обещал каждый день звонить, а тут… Она испугалось, куда я пропал.
Да, подумал Ян, народный контроль в действии. А не дай бог, случись что, не сносить бы ему головы.
– Ты как-то странно бабушку зовешь, она не обижается?
– Обижается? – удивился Кешка. – Нет, что ты, это я в детстве слышал, как её все по имени-отчеству зовут, Фаина Яковлевна, а выговорить не мог, вот и получилось «Фаляка», а ей даже больше нравится, чем «бабушка». Слушай, я пойду искупаюсь, ладно? А то я какой-то липкий.
– Давай, а я пока обедом займусь.
– Да ещё рано, не хочется.
– Это тебе сейчас не хочется, а через полчаса знаешь, как захочется… Так что в самый раз.
Пока Кешка плескался, Ян пожарил картошку, знал, что будет лень чистить, купил замороженную, сделал салат, разогрел куриные котлеты, а на сладкое у них ещё оставалось полведерка мороженого. Когда Кешка, расчесывая щеткой влажные волосы, заглянул на кухню, Ян предложил:
– Накроешь? А я тоже быстренько под душ.
Зайдя в ванную, он вспомнил, что дверь не запирается. «Как они с Мариной обходятся?» – в который раз подумал он, но решил рискнуть. И напрасно. Только он разделся, Кешка распахнул дверь.
– Ой, sorry, я думал, ты ещё не залез. Я щетку положить!
– Да клади, конечно, – как мог естественней сказал Ян и повернулся к Кешке спиной, потому что успел заметить его быстрый, но очень заинтересованный взгляд.
Вечер был тихим и умиротворенным. Кешка сидел у себя, делал под музыку уроки, после ужина они включили телевизор, но ничего однозначно интересного не нашли, и в ожидании начала какого-то детектива, занялись чтением. Ян просматривал очередную рукопись, из тех, что прихватил с работы, а Кешка снова взял альбом «Gems of Creation». Теперь Ян мог видеть, какие страницы его привлекали. Кешка рассматривал зверей, особенно лошадей, а потом, подняв голову, спросил:
– Ну почему они, такие красивые, и сильные, и разрешили себя подчинить…
– Человек оказался сильнее, и хитрее. А потом… Мы сейчас представляем весь животный мир, как что-то однородное, противостоящее нам, а ведь звери разные, и самое главное, они четко делятся на хищников и жертв. Наверное, хищников и жертв приручают по-разному. Считается, что волки подошли к человеку сами, почуяли выгоду, ну а потом уже было поздно, стали собаками. Кошки – они и до сих пор сами по себе. А лошади, как все травоядные, они жертвы. И у них психология жертвы. Они не нападают, они могут ударить тебя, покалечить, даже убить, но они никогда не убивают, чтобы съесть. Они делают это только защищаясь, только когда не могут убежать. А если не чувствуют угрозы, они покладистые и послушные.
– А человек?
– Да, это интересный вопрос. Если считать, что приматы наши ближайшие родственники, то мы тоже, скорее, травоядные, но чтобы выжить, слабенькие доисторические люди развили в себе хищника, и стали убивать и есть мясо. Так что в человеке живет и хищник, и жертва, хотя биологически хищника в нас должно быть меньше… А вот поди ж ты! Впрочем, иногда можно самому выбрать, кем быть.
– Я не хочу быть хищником, – решительно сказал Кешка.
– А жертвой хочешь? – поинтересовался Ян.
– А по-другому нельзя? 
– А, пожалуй, что можно. Только это не просто.
– Пусть непросто. Как?
Ян грустно улыбнулся.
– А это каждому приходится самому долго понимать.
– А ты когда понял?
– А ты думаешь, я не хищник?
Кешка возмутился.
– Какой же ты хищник! Ты совсем другой. 
 
Маринин поезд приходил утром в воскресенье, и они вместе поехали её встречать. Когда после поцелуев и объятий, и бестолковых вопросов, и бесполезных ответов, они грузились в «четвёрку» (из Ростова прибыли кое-какие съедобные благодарности от устроителей фестиваля), Марина порадовалась неожиданному личному транспорту, но сейчас её заботило больше другое, и она по дороге расспрашивала, как «мальчики» жили эти четыре дня. Марина заметила, что Кешка перешёл с Яном на «ты», и это было естественно и нормально, она ждала этого, но то, что это случилось в её отсутствие, немножко кольнуло.
Довезя их до дома, Ян стал прощаться. Удивились оба. 
– Как же, ты не зайдешь? Я такую рыбу привезла, и ещё немножко икры черной… Яник, ну пожалуйста!
– Маришка, я бы с радостью, – (и это было правдой), – но мне сестру нужно отпустить, она как на иголках, у нее дома дел невпроворот. – Это уже было враньем, но Ян не хотел быть сейчас с Кешкой и Мариной, не хотел, чтобы Кешке приходилось выбирать между ним и мамой, не хотелось, чтобы его естественный выбор царапнул сердце сейчас, когда он ещё был так полон пережитым счастьем этих восхитительных дней.
Вечером Ян всё же позвонил Марине, он чувствовал, что нужно показать ей, что он её ждал, и что в их отношениях ничего не изменилось.
– Ну, как, Ринка, ты проверила, разрушений в доме нет?
– Яник, о чем ты говоришь! Я так тебе благодарна… Только что ты сделал с моим сыном?
– А что такое?
– Как что! Да он только о тебе и говорит: Ян то, Ян сё… Представляешь, я ему дала икры, так он съел один бутерброд, а потом говорит: «Надо оставить Яну, чтобы он тоже попробовал!» Как тебе это? 
– Я же говорю, Иннокентий очень хороший парень.
– Так что приезжай, как сможешь. А то икра портится!
– Давай на среду договоримся, ты же в среду дома? Ну вот, а я освобожусь пораньше.
Марина вздохнула. Что-то в этих ранних встречах было настораживающим, но она не знала, в чём может упрекнуть Яна. Если для него секс с ней теперь не был главным, так же, как и для неё, разве это означало охлаждение? Разве это не переводило их связь в новую, более надежную фазу? И всё же Марина не могла не признаться себе, что соскучилась по близости, даже если она не приносила безумного восторга. Ей уже не хватало ощущения, что она желанна. И она начинала тревожится, не её ли возраст тому причиной, ведь их интимные встречи прервались как раз тогда, когда Ян сосчитал, сколько ей на самом деле лет… Надо дать ему время, подумала она, время привыкнуть к этой мысли, и показать, что она сама не изменилась, осталась такой, какой он любил и хотел всего месяц назад. И как ни стыдно было ей признаваться в этом, но всё же помехой оказывался её сын. Поэтому она возлагала надежды на каникулы, начинавшиеся через несколько дней. Она хотела отправить Кетю к Фаине Яковлевне, которая скучала по внуку, они из-за её нездоровья уже давно не виделись. Предлог был вполне пристойным, и Марина решила, что предстоявшие каникулы должны стать для них с Яном «праздником любви», и вспоминала те, весенние каникулы, когда они впервые стали близки.
В среду Ян приехал около шести, как договорились, и Марина нежно положила ему руки на плечи и поцеловала долго и глубоко, напоминая о прежних встречах. Она надела облегающие джинсы и тот свитер, в котором он увидел её в первый раз. Ян сразу всё понял, его чувства были особенно обострены, и он понял, и ощутил надвигающуюся панику. Он ответил на поцелуй, и стал так противен сам себе, что чуть не застонал. Он обнял её за талию, и повел в комнату, прислонив к плечу. Это было очень трогательно по форме. А по существу – он не хотел, чтобы она видела его глаза. Они сели на диван и обнялись и поцеловались ещё раз, но Ян не мог не прислушиваться к тому, что происходило в закрытой Кешкиной комнате. У него кто-то был, и там разговаривали оживленно, Кешка смеялся и спрашивал что-то, и другой голос, тоже мальчишеский, отвечал ему, хотя тише и более сдержанно. Марина заметила его напряжение, улыбнулась и пошла прикрыть их дверь. Но в этот миг разговор стал громче, и мальчики вышли в коридор, почти столкнувшись с ней. Кешка сразу учуял Яна, и кинулся к нему с родственной бесцеремонностью.
– Привет! А я не слышал, как ты пришёл!
– Здравствуйте, граф! – сказал Ян, вставая. – У тебя гость? Ты нас познакомишь?
Кешка удивился, а потом оживился.
– Да, вот, это Дима, из нашей школы. Дим, – позвал он мальчика, – зайди, это Ян, я тебе рассказывал.
Тихий черненький мальчик с умным некрасивым лицом зашёл и вежливо сказал Яну «здравствуйте». 
– Мы с ним записались в компьютерный класс, у нас только что открыли, и туда берут только тех, у кого по математике пять, там всего два компьютера, но нас взяли сразу, потому что…
– Потому что у вас по математике десять, – сказал Ян. – На двоих.
Кешка радостно захохотал, а черненький мальчик улыбнулся и посмотрел на Кешку. Ян заметил, как он посмотрел на Кешку, и подумал: «Ой-ей-ей! Что-то это мне напоминает…» Он знал этот взгляд, он узнавал его сразу, он так целый год смотрел на Майка, и во взгляде этом было тайное обожание и явная безнадежность. Острая жалость, которую Ян ощутил к некрасивому Диме, была чуть приправлена ревностью, и он, застыдившись, протянул ему руку:
– Здравствуй, Дима. Так что там у вас за компьютеры?
– Да они простенькие, конечно, и операционка старая, и хард всего на сорок мегабайт.
– Да, на сорока даже девяносто пятую Windows не раскрутишь, а для DOS теперь и программ-то новых не найдешь. А память сколько?
– Шестьдесят четыре, – грустно сказал Дима. 
– А мониторы EGA?
Дима кивнул, а Марина засмеялась немножко нервно.
– Какая Яга? Вы на каком языке говорите? Можно перевести?
Кешка смотрел на Яна с восторгом.
– А ты и в компьютерах разбираешься?
– Шутишь? Я ими лет семь только и занимаюсь. Я, между прочим, один из первых компьютерных издательских центров здесь сделал.
– Ладно, мальчики, вы как, закончили? А то ужинать скоро.
– Да, я пойду уже, спасибо.
– А чего, оставайся, попьем чаю, ведь можно, мам?
– Ну, конечно, – сказала Марина. – оставайся, Дима.
 Ян опять всё понял. Марина хотела оставить Диму, чтобы Кешка был занят, и не мешал им. И тут Ян увидел, как у Кешки на секунду сузились глаза, и он сказал начавшему, было, колебаться Диме:
– Ну, ладно, завтра в школе договорим. Пойдём, я тебя провожу.
За ужином Кешка, несмотря на растущее раздражение Марины, так или иначе возвращал разговор к компьютерам.
– Слушай, а какой сейчас компьютер самый лучший? А мониторы какие? А сколько нужно памяти, самое большое? А чем девяносто пятая от девяносто восьмой отличается? А какие нужно программы ставить? А какие игры ещё бывают?
Ян отвечал, не мог не отвечать, ему хотелось рассказать Кешке всё самое интересное, он ловил недовольные взгляды Марины и отвечал извиняющейся улыбкой, но понимал, что одними улыбками ему не отделаться.
– Ладно, Кетя, ты Яну уже надоел, не пользуйся тем, что он к тебе так хорошо относится.
Кешка недоуменно вскинул брови – неужели надоел? Ян постарался незаметно ему улыбнуться и покачать головой, но вслух сказал:
– Да, столько информации сразу и не усваивается. Давай, мы потом продолжим.
Кешка подумал, кивнул, а потом вдруг спросил даже с какой-то обидой:
– Слушай, ну почему ты всё умеешь и всё знаешь?
– Вот уж совсем не всё, ты даже не представляешь насколько не всё, – смутился Ян.
– Но много, много, – примирительно сказала Марина, чье настроение несколько улучшилось. – Ладно, можешь не мыть посуду, иди, займись уроками.
Кешка заговорщицки зыркнул на Яна и испарился.
Марина подошла к мойке, а Ян сказал чуть застенчиво:
– Послушай, я хотел с тобой поговорить… Об Иннокентии…
У Марины замерло внутри, и затеплилось: вот, он тоже понял, и хочет найти достойный, добрый способ вернуть их отношения на правильный путь… 
– Подожди, давай пойдём в комнату.
– Да тут ничего особенного нет, я хотел посоветоваться и предложить…
– Ну вот, и пойдём, посоветуемся.
Она быстро вытерла руки и потянула его за рукав. Они сели на диван и Ян, слегка недоумевая, к чему такие приготовления, начал:
– Я вот что подумал, он ведь так мало гуляет, ну, из-за ноги, хоть ты и говоришь, что он зарядку делает, но я как-то не заметил особенно, а когда мы были в Битце, тренер сказал, что у него должно получиться. Я имею в виду, верхом. Это же очень хорошая тренировка, на воздухе, и если он будет заниматься – а ему нравится, и он лошадей любит, и они его, правда, – ему это очень пойдет на пользу. Понимаешь, верхом он совсем не ощущает своей хромоты, он там может быть наравне со всеми, и даже лучше… В общем, я хочу записать его к тренеру, закрепить за ним лошадь, спокойную, и пусть учится!
Марина была так растеряна, что долго не могла придумать, что сказать. Как она ошиблась! Разочарование было слишком заметно на её лице, и Ян встревожился.
– Что? Ну, что тут плохого?
Марина постаралась собраться.
– Нет, ничего плохого… Хотя это опасно всё-таки… И потом, я же представляю, сколько это должно стоить, зачем приучать его к таким аристократическим забавам. 
– Ринка, ну о чем ты! Ну, позволь мне делать хоть это, раз ты не хочешь принимать другую помощь. Ну, ты такая гордая, ладно, но для Иннокентия сделай исключение!
– И потом, как он туда будет ездить, это же далеко.
– Я буду его возить, – заторопился Ян. – Я уже рассчитал, если два раза в неделю, в среду и в субботу, по субботам с утра я и так свободен, а в среду буду в школу заезжать за ним, накормлю – и в Битцу, там есть тренировка с пяти до семи, а потом привезу домой.
– Ну, если так… Надо спросить его, конечно… И как тебе не жалко времени! – Марина уже сдавалась, но формально возразить было нечего.
– Спросим, конечно! И если он захочет, тогда просто замечательно, ведь у них каникулы начинаются, и он сможет вводный курс быстро пройти, за пять дней, это самое главное, закрепить основные навыки, мне говорили. А потом – он такое удовольствие будет получать, ты не представляешь… И кстати, вот, нам надо обязательно туда съездить, и тебя на лошадь посадить, чтобы ты поняла, какое это чудо, и когда будет возможность – будем все вместе кататься верхом, в зимнем лесу. Какие ещё там «аристократические забавы»!
Марина нахмурилась.
– Подожди, как в каникулы? Нет, он к бабушке поедет, поживет с ней, она соскучилась, не видела его давно, да и он её очень любит, она балует его, ясное дело…
Ян недоуменно развел руками.
– Маришка, ну сама посуди, у бабушки он опять будет целый день дома сидеть, телевизор смотреть, ну какая в том польза? Съездит он к бабушке, о чем речь, только не вместо же Битцы! Да если её спросить, я уверен, она первая скажет, чтобы он на воздухе подвигался.
И опять на это нечего было возразить, и именно поэтому Марина разозлилась окончательно. Рушились её надежды на «праздник любви», получался какой-то праздник детского спорта! 
– Не знаю, Ян. С одной стороны, ты прав, конечно, и спасибо тебе, но… Испортишь ты мне сына окончательно. Ну хорошо, сейчас ты есть, а потом…
– Что значит «потом»? Когда потом? Куда же я денусь? Я вообще-то собираюсь жить долго, мне в детстве цыганка нагадала.
Естественно, эти слова обрадовали Марину. Они внушали надежду, больше, чем надежду, они говорили о серьезности намерений Яна, и обещали крепкий союз, а что, собственно, Марине было надо, как не это? Она была тронута, и даже следы досады от разрушенных планов не помешали ей благодарно и нежно принять его объятия и легкий поцелуй.
Ян предоставил Марине самой сказать Кешке про Битцу, и она пошла к нему, очень строгая, и в ответ на его восторги взяла обещание, что это никак не отразится на его школьных уроках, и обязанностях по дому, и воскресных поездках к бабушке для занятий английским. Кешка обещал, ради лошадей он был готов на всё. 
Марина довольно легко дала себя уговорить поехать с ними в Битцу. Увидев лошадок, она умилилась и захлопала в ладоши, но когда они подошли к конюшням, энтузиазма поубавилось. Марина позабыла, что лошади вблизи такие большие и сильно пахнут. Она согласилась попробовать сесть верхом, но волновалась, рассеянно слушала объяснения тренера и Кешкины уточнения из личного опыта, и когда брала стремя, неловко ткнула в бок носком сапога, лошадь чуть дернула, Марина упала тренеру на руки, испугалась и от дальнейших попыток отказалась, как её ни убеждали. Потом она смотрела, как Ян с Кешкой едут рядом, и Кешка махал ей рукой, и она помахала в ответ, это было красиво и ей владели странные чувства. С одной стороны, ей и хотелось разделить с ними эту забаву, видимо, способную в самом деле доставить много радости, но что-то в ней противилось этому, она не ощущала естественности своего присутствия здесь, она была здесь чужая, и несмотря на уговоры, убеждения, а потом огорчение и Яна, и Кешки, и даже тренера, она знала, что они без неё легко обойдутся. Больше она с ними так ни разу и не поехала, только всегда напутствовала приказом быть осторожнее, и волновалась.
На каникулах Ян с Кешкой в самом деле почти все дни пропадали в Битце, хотя Кешка и уставал сильно, и болело у него всё с непривычки, но он хотел как можно скорее сесть на настоящую скаковую лошадь и с удивлявшим Яна упорством отрабатывал нужные приемы. Сам Ян тоже взял несколько уроков, вполне уверенно сидел в седле, но тем и ограничился. Он хотел, чтобы Кешка делал что-то лучше, чем он. Он вообще хотел, чтобы Кешка был самым лучшим.
Как-то после особенно тяжелой тренировки Ян обратил внимание, что Кешка хромает сильнее обычного. Он старался скрывать хромоту, и когда ходил медленно, это почти удавалось, и стоял всегда, опираясь на здоровую ногу, а другую чуть сгибал и ставил на носок, и было совсем не видно, что она короче. Но когда уставал, начинал заметно клониться влево. Ян посматривал на него сбоку некоторое время, а потом спросил:
– А почему ты под пятку ничего не подложишь?
– А зачем?
– Ходить будет удобнее.
– Не хочу, – коротко ответил Кешка и пошёл быстрее.
– Ну, почему не попробовать, лучше же будет.
– Не хочу, – снова сказал Кешка и сердито сверкнул глазами.
Ян не стал больше говорить об этом, но на следующий день нашёл дома толстую плотную резину и вырезал, а потом обточил по ступне и приклеил снизу на тонкую жесткую кожаную стельку. Он положил её в ботинок, нога у них с Кешкой была почти одинаковая, и попробовал надеть. Было вполне удобно, да и носили же раньше обувь на высоких каблуках, Ян помнил отцовские старые туфли, тот был модник, а роста среднего, так каблук был аж четыре сантиметра.
Он волновался. Он и боялся обидеть мальчика, и очень хотел, чтобы Кешка принял его изобретение. Он выбрал момент, когда Марина начала длинный профессиональный телефонный разговор и не могла вмешаться, и поманил Кешку в прихожую.
– Вот смотри. Я понимаю, ты не хочешь какой-то особый ботинок носить, и не нужно, ты же в кроссовках ходишь, давай попробуем внутрь положить…
Кешка напрягся, приготовившись спорить, но Ян просто взял его кроссовки, уложил в левую свою стельку, которая выглядела очень фирменно, а в правую положил такую же, но обычную. Получилось совсем похоже, разницу было не заметить. 
– Ну? Ну попробуй, пожалуйста…
Хмурый Кешка залез в кроссовки, заранее готовый убедиться в том, что будет плохо. Но когда он завязал шнурки и выпрямился, лицо его разгладилось.
– А что, ничего… А слушай, здорово получилось! 
Он походил по коридору и было видно, что ему нравится. Он повернулся к Яну, светясь улыбкой, и тому уже не нужно было никаких слов, никакой благодарности.
Они ничего не сказали Марине, но та сама заметила, что Кешка стал меньше хромать и спросила:
– Кетя, у тебя что, с ногой лучше стало? 
– Стало, – скупо ответил Кешка, но потом, не сумев скрыть довольную улыбку, добавил: – Мне Ян такую штуку специальную сделал.
– Какую штуку? Сам сделал?
– Сам, конечно, – сказал Иннокентий гордо.
Рассказывая об этом Яну, Марина удивлялась.
– Ты не представляешь, сколько раз и я, и мама пытались его заставить, упросить, уговорить… Ни в какую! Как тебе удалось?
– Да что удалось, сделал и предложил. Он вырос просто, поумнел.
Марина согласилась, но в глубине души подозревала, что дело всё же не в этом. 
 
С тех пор по субботам Ян заезжал в Ясенево с утра, забирал Кешку, а вернувшись, они по очереди шли в душ и обедали вместе, и Марина притерпелась к тому, что это стало почти семейной встречей, лишенной какой-либо романтики.
В среду Ян ждал Кешку в машине на углу у школы, и издалека видел, как тот идёт к нему, часто один, иногда в стайке одноклассников и тогда прощается с ними шагов за двадцать до машины, и садится к Яну уже не школьным, а другим, своим. Это очень трогало Яна, он ценил такую неожиданную Кешкину чуткость. Прямо по пути нашлось приличное кафе, Ян кормил Кешку обедом, легким, но питательным, чтобы не мешало тренировке, а потом они ехали в Битцу. К тому времени уже совсем темнело, но в манеже и на скаковых дорожках ярко горели фонари, и это давало дополнительное ощущение праздничности.
За Кешкой закрепили каурую семилетку, Ян обычно брал пожилого пегого жеребца, и всё это вместе, с тренером, шкафчиком в раздевалке и абонементом на восемь занятий в месяц получилось, в самом деле, недешево, но Ян отдавал деньги с таким удовольствием, с каким никогда бы не платил за экзотические клубные развлечения или модные рестораны.
Конечно, он купил Кешке специальную куртку, и шлем, и перчатки, и сапоги, и бриджи, которые вызвали особенное недоумение и протест у Марины, но Ян объяснил, что внутренние швы на джинсах при посадке в седле могут очень сильно натереть ноги «и всё остальное», и Марина сдалась. 
Когда Кешка выходил из раздевалки в своем верховом костюме, счастливый и сосредоточенный, им нельзя было не любоваться, и Ян любовался, открыто, не стесняясь, и гордился «своим мальчиком». Потому что все в конюшне так и говорили ему, «ваш мальчик». Ваш мальчик замечательно чувствует лошадь. У вашего мальчика большие успехи. Ваш мальчик уже освоил быструю рысь, и скоро перейдет на галоп. Ваш мальчик сегодня лучше всех.
Кешке и в самом деле всё удавалось. Ян старался быть поблизости, и наблюдал, как тот азартно и лихо управляет лошадью, и уже начинает брать невысокие барьеры.
Они с Кешкой стали совсем товарищами, и по дороге в Битцу и обратно Кешка подробно обсуждал с ним и свои, и общие дела, ему нравилось, что Ян никогда не уходит от ответов, а если не знает чего-то, всегда честно признается, но так бывало редко. Кешка не думал об этом специально, но получалось, что те странные, трудные вопросы, которые его донимали раньше, почему он не такой, как все, он никогда Яну не задавал, тому и не нужно было рассказывать об этом. Они говорили, как равные, это давало ощущение родства, доверия, дружбы и Кешка был счастлив.
Но для Яна их встречи постепенно лишались напряженной трепетности, которая была вначале, и дома у них Ян стал бывать меньше, и когда заходил в среду вечером после тренировки, то ненадолго, ему ещё предстояло отогнать машину к издательству, она часто бывала нужна с утра. Ян качал головой, хмурился и всё чаще рассказывал Марине о сложностях на работе, о трудностях с реализацией, о непредсказуемости рынка. Он стал уставать, и даже часы их общения с Кешкой не восполняли нараставшего внутреннего напряжения. Он понимал, что хочет развития их отношений, хочет другой степени близости, но держал данное себе слово, и не позволял никакого намека на чувства. Иногда он замечал особенный Кешкин взгляд, как тогда в ванной, он подозревал, что интересует Кешку, но этот интерес был вполне естествен для подростка его возраста и не означал ничего особенного. Конечно, Ян не мог знать, о чем Кешка думает, глядя на него, и очень бы удивился, если бы узнал.
А Кешка часто думал о Яне. Его мысли были чисты, хоть и не совсем невинны. Засыпая, он представлял себя с Яном в разных ситуациях, где они спасали друг друга, вытаскивали из снежных заносов или из воды, и Кешка делал Яну искусственное дыхание, или тащил на себе много километров, или они тушили пожар и прежде чем броситься в огонь, обливали друг друга из шланга, и одежда прилипала к телу, или они ловили преступников, и Кешку ранили, и тогда Ян обтирал ему кровь, и накладывал повязку… Во всех этих мечтах так или иначе присутствовало физическое прикосновение, которого Кешка очень хотел. Но в реальности он сам не мог решиться коснуться Яна, тем более обнять, даже простое рукопожатие было чем-то особенным, и каждый раз немножко волновало. 
Сначала Кешку как-то не занимал вопрос, что связывает Яна с матерью. Однажды, когда он привычно упомянул Яна при Димке, тот поинтересовался, не собираются ли они с его мамой пожениться, и Кешка возмутился:
– С чего ты взял? Они друзья просто!
Димка пожал плечами, и Кешка стал припоминать, не замечал ли он чего-то такого. Но нет, он ничего не замечал. Мама иногда обнимала Яна, пару раз даже поцеловала в щеку, говорила с ним ласково, и всё. Ян никогда не оставался у них ночевать, только те четыре дня, когда она уезжала в командировку, Ян был с мамой нежен, держал за руку, но по Кешкиным понятиям вел себя, скорее, по-братски. Кешка, конечно, знал, откуда берутся дети, и с этой точки зрения никаких детей у Яна с мамой быть не могло. И он успокоился. 
 
То, что двадцать пятого декабря Кешке исполнится пятнадцать, Ян знал давно. Марина привычно шутила про рождество и непорочное зачатие. Она как-то спросила, когда день рождения Яна, и он сказал, ровно за неделю до Иннокентия, но Марина забыла, а он не напоминал. Не с ней он хотел провести этот день. 
Он думал о своем прошлом, тридцатом дне рождения. Как он мучился, как не мог простить Рустаму его отъезд, как изводил себя воспоминаниями о праздниках, которые Рустам устраивал ему прежде в этот день, какое веселье у них царило, какие компании у них собирались. Что из того, что от этих компаний ему в итоге мало что доставалось, и в конце разгульного вечера Рустам находил себе какого-нибудь смазливого мальчонку для забав, и что потом Яну приходилось разгребать мусор и битую посуду и долго искать по запаху завалившийся куда-то презерватив, что из того! Всё равно, это был его день, и Рустам делал это для него, делал от души… Тогда, в прошлом году, дома его ждала мама, и Вера, и дедушка Веня, и Вавушка, а его поздравляли в издательстве, и он сильно напился, и хотя в конце концов добрался до Сокольников и вел себя пристойно, но под конец не удержал пьяных слёз, и после ухода гостей ещё час играл что-то рваное и отчаянное на рояле, не давая соседям спать и пугая маму.
В этот раз всё было тихо, немного печально, но уютно. Он посидел вечером с мамой, Верой и близняшками, получил по телефону поздравления от Вавушки, от отца из Арата, от Рустама из Утрехта, где тот жил в ожидании развода, и ещё от Иви из Парижа, самое неожиданное и тронувшее его. Был легкий, но изысканный стол, Вера с девочками уехала около девяти, и они ещё посумерничали с мамой, которая старалась отвлечься от привычно донимавшей её сердечной боли. Ян был молчалив и нежен, и она решилась задать давно назревший вопрос.
– Яник, ты мне не расскажешь?
– Что, мам?
– Я же вижу, у тебя в жизни что-то происходит, что-то важное. Родной мой, ну, скажи, мне же хочется знать, я ведь так желаю тебе счастья…
– Мам, ну что изменится, если я расскажу? Больше счастья от этого не будет.
– Ты влюбился? Любишь? Почему не будет счастья? Хоть кто это? Почему ты никогда его не пригласишь домой? Или он плохо к тебе относится?
Ян грустно улыбнулся. В иной ситуации он бы порадовался, что мама искренне хотела поговорить о его чувствах к другому. Это было так трогательно, так ценно, но теперь он ничего не мог ей ответить.
– Спасибо, мамочка, милая, только… не знаю, как тебе объяснить. Мы не можем быть вместе. И не спрашивай, почему.
– Знаешь, были дни, когда ты такой счастливый приходил, я боялась спугнуть, ты нес это, прямо как драгоценность… А последнее время приходишь грустный и усталый. Может быть, не надо тебе так часто верхом ездить? Что ты себя изнуряешь? Похудел…
– Ну, это-то хорошо, мам, что же мне толстеть. Целый день в офисе, а тут в кои веки решил здоровьем заняться. Но, наверное, скоро брошу. Скоро…
Мама поцеловала его, всмотрелась бледными глазами, привыкшими к слезам, и, удивляя каким-то нездешним знанием, сказала:
– Вот увидишь, всё будет не так, как ты думаешь. Ты будешь счастлив. Тебя будут любить. Я загадала. Здесь, через год, вспомни мои слова.
В среду после Битцы Ян приехал в Ясенево и зашёл буквально на минуту, сказать Марине «здравствуй» и «до свидания», он просто валился с ног, день был суматошный, он чуть не опоздал за Кешкой, тот уже ждал его на углу и немножко волновался, и обратно они ползли дольше обычного из-за пробок, плотно забивших раскисшие улицы. Кешка крикнул ему «Ян, спасибо, пока!» и исчез в ванной, но Марина не отпустила его сразу, очень хотела поделиться:
– Представь, Кетя решил на день рождения пригласить несколько человек из класса, ты знаешь, это в первый раз за много лет, последнее время только мама приезжала, и мы просто чай пили, с подарками. Но он так изменился за эти два месяца, и в школе к нему стали совсем иначе относиться. Это всё ты, Яник! Там ведь ничего не скроешь, и что ты за ним заезжаешь сразу заметили, а уж когда узнали, что он верховой ездой занимается… И ещё компьютеры эти… Учился-то он всегда хорошо, но для популярности в классе этого мало, зато теперь он сразу в элиту попал, и все с ним хотят общаться… Вот тебе наша общественная жизнь в миниатюре. Так что в пятницу у нас «детский дом».
Ян огорчился. Он хотел поздравить Кешку, и подарок у него был приготовлен.
– А когда же намечается семейный вариант?
– Я думаю, в субботу. Вы поедете утром кататься, а я приготовлю обед, и мама собралась приехать, наконец, повидаетесь, она уже давно хочет с тобой познакомиться, я-то ей ничего особенно не сообщала, но Кетя о тебе столько рассказывает…
В субботу, так в субботу… Ян был почти готов смириться с неизбежностью.
 
Однако двадцать пятого с самого утра он жутко затосковал. Вдруг, ни с того ни с сего. Всё получалось не так, как мечтал Ян. В Битце Кешка ещё мог быть «его мальчиком», а во всё остальное время чьим он только не был… Что-то пошло вкривь. Прежде Ян боялся не справиться со своей страстью, боялся упорного Кешкиного сопротивления, но оказался не готов к размеренности, спокойной безмятежности их отношений. Кешка принял его и привязался, и он вполне мог теперь быть его братом, дядей, отчимом, даже дедушкой, это ничего не меняло. На него рассчитывали, ему были благодарны, его ценили, но никакого будущего у него не было. Он помнил день их первой встречи, он помнил свои мысли, тогда ему казалось, что этого, именно того, что он получил, что он имел сейчас, ему будет достаточно до самого конца, и как же он обманывал себя! Он бы возмутился, если бы ему сказали, что он хочет Кешку. Но он, кончено, хотел. Чем дальше, тем больше. Хотел, но не мог себе этого представить, физически не мог. Он хотел любить, и он хотел, чтобы Кешка знал о его любви, и если не полюбил в ответ, то понял бы его любовь. 
Ему стало казаться, что если он не увидит Кешку сейчас же, сегодня же, случится что-то непоправимое, он опоздает куда-то, пропустит что-то самое важное. Размеренная череда их встреч, чудесных, но ставших такими привычными, незначащими, взывала его к бунту. Он должен был именно сегодня сказать ему нечто особенное, чтобы Кешка смог почуять то, что он скрывал – и будет, будет скрывать! Это было безрассудно, даже опасно, но Яну хотелось быть безрассудным. Он устал быть рассудительным и взрослым. Он устал притворяться, устал врать. И он хотел увидеть своего мальчика.
Звонка в дверь никто не ждал, и поначалу его никто не услышал, так что Яну пришлось звонить ещё дважды, прежде чем Марина открыла ему.
– Ян? Как... Ты, вроде, не собирался, у нас же детский праздник, у Кети...
– Ну, конечно, я помню, я всё-таки решил поздравить сегодня, день в день. Ну, не мог дождаться. – Это прозвучало двусмысленно, как и было задумано, и Ян протянул ей пятнадцать роскошных махровых роз. – Это для мамы.
Марина, всё ещё растерянная, сосчитала и растрогалась.
– Яник, какие чудесные, спасибо, вот ведь ты какой, всегда знаешь, чем... Ну, давай, раздевайся, ты же… посидишь? 
– Конечно, а где Иннокентий-то?
– Кетя! – постучала Марина в комнату, откуда бухала музыка и доносился разноголосый подростковый гул. – Пойди сюда! Посмотри, кто пришёл! Они уже набесились, и торт ели, и я им бутылку вина купила, лучше уж сама, а то с собой принесут, – пояснила она Яну. – Они собираются пойти погулять, так что мы пока с тобой спокойно... чаю попьем.
Кешка выглянул в прихожую, увидел, возликовал, а потом встревожился, заметив розы. Вопрос, который был готов вырваться наружу, был так понятен Яну, что он, несмотря на своё лихорадочное состояние, чуть не расхохотался: к кому он пришёл? К нему, или к ней? К тебе, к тебе, детёныш!
– Ян! Вот здорово, а мне мама сказала, что ты завтра…
– А я сегодня. Ну, граф, поздравляю! Будь здоров, умней не по годам! Давай лапу!
Кешка протянул руку, и Ян постарался так взять в ладонь его тонкие пальцы, чтобы это прикосновение было чем-то необычным – чуть более сильным, чуть более нежным, чуть более важным, чем прежде. Только увидев Кешку, чудесного, счастливого, возбужденного, родного – и недостижимого, он понял, что ничего не сумеет сказать, ничего не сможет открыть, ничем не станет пугать, никакими безднами своих чувств, что всё останется, как было, и от этого, наверное, в его взгляде появилось отчаяние, непонятное Кешке, потому что он не отнимал руки, и глаза из-под падавших на лоб волос тревожно спрашивали: что? Что?
– Ну как, вы идете? Гулять? – Марина прервала паузу, которая длилось существенно дольше, чем было естественно.
– Да... Сейчас. Ненадолго! – Это почти умоляющее дополнение предназначалось Яну, и значило: дождись!
– Ну, хорошо, а то не успеем разобраться с подарком!
Из двери высунулось девичья мордашка (симпатичная, отметил Ян), оценивающе оглядела Яна и сразу стала менее привлекательной от упавшей на лицо маски взрослого кокетства:
– Кешик, ну ты где?
Кешка оглянулся, как-то не сумев сразу совместить ту, школьную, и эту, отдельную от них жизнь.
– Иду!.. А какой подарок?
– Кетя! Ну кто так спрашивает, это же неприлично! – засмеялась Марина.
– Почему неприлично? Это же ему подарок. Вернёшься – увидишь.
Кешка, мгновенно прикинув план действий, уверенно кивнул:
– А-га! – и, шагнув в комнату, распорядился: – Так, сворачиваемся по быстрому, вперед на мороз! Кайф разгонять!
Ян потеснился в коридор, чтобы дать им место одеться-обуться. В присутствии взрослых они утихли, загоняя возбуждение в неловкие жесты и сдавленный шепот: «Так, оделся – выходи, не толпись». – «Димыч, это моя шапка, с ума сошёл, напяливает!» – «А чего сорвались-то?» – «Не видишь, к матери чел...» – «А это тот самый, который?..» – «Ясно, ну ва-а-ще!» Два нескладных пацана, знакомый ему влюбленный черненький Дима, и ещё другой, вполне симпатичный даже, две девицы восковой спелости, та, что высовывалась, была ярче, но Яну понравилась, естественно, другая, менее заметная, улыбнувшаяся ему просто и доброжелательно. Это всё Ян отметил машинально, потому что главное, что поразило, совершенно неожиданно, – насколько они были непримиримо, разительно другие. Чем отличался «его» мальчик, Ян так сразу бы и не сказал (ну, кроме того, что это был «его» мальчик), только их разделяла пропасть, пока неширокая, но бездонная, и Кешка, стоя как бы рядом, был бесповоротно на другом берегу.
Выходя последним, Кешка ещё раз, поймав его напряженным, тревожным взглядом, проверил: дождётся? Дождётся.
– Ну пока! Я скоро!
– Не спеши, скользко! – Марина облегченно вздохнула, запирая дверь. – Пять штук, а словно стадо слонов! Ну, здравствуй!
Объятие и поцелуй получились странные. Ян был ещё не готов к ним теперь, когда весь он был там, за захлопнувшейся дверью, у лифта, где, он слышал, хохотали и взвизгивали, утрамбовываясь в тесную кабинку. Марина почувствовала его скованность, но решила отнести её на счет следов ребячьей суеты.
– Ну, что ты?..
Ян поцеловал её снова, уже лучше, и она ответила с привычной готовностью, а он привычно ощутил свой стыд. Только раньше ему было стыдно перед Мариной, а теперь… 
– Подожди, Маришка, у меня ведь действительно подарок внизу, в машине. Я принесу пока, а ты, и правда, завари чайку, а?
– Ты какой-то не такой, как будто боишься, что муж войдет, – пошутила Марина и вдруг в самом деле заметила страх, полыхнувший в его глазах. – Да что с тобой? 
Или ей показалось? Показалось, наверное.
Ян поглядел на неё, проверяя, не выдал ли он себя слишком откровенно.
– Ничего. А что? 
Спрашивать Марина не решилась, да и не знала – что. Ян, который так и не успел раздеться, двинулся к двери.
– Так даже лучше. Я принесу, всё соберу, он придёт, будет настоящий сюрприз.
– Да что там?
– Сейчас, увидишь.
Ян спустился к машине, огляделся, убедившись, что ребят уже не было поблизости, выгрузил коробки, пыхтя и поскальзываясь, в один заход дотащил, волоча по снегу, до подъезда, запихнул всё в лифт, а на этаже у дверей, удивленно подняв брови, Марина уже ждала его.
– Господи, Ян, что это? Только не говори, что компьютер! Ты с ума сошёл! Как же это можно? И с какой стати, ты что, миллионер? Это просто даже... экстравагантно! Ты и так столько для него делаешь. Знаешь, произвести впечатление можно было и более скромным даром. 
Ян смущенно улыбался, стараясь сделать вид, что он и в самом деле хотел произвести впечатление именно на неё, Марину.
– Да никакой я не миллионер, у нас же постоянно идёт обновление, так что старые мы списываем, я же и списываю! Согласись, это вещь полезная, для Кешки теперь особенно, ему пригодится.
На самом деле компьютер был вовсе не старый, а как раз новый, и очень приличный, правда, слепили его для Яна по знакомству довольно дёшево, только монитор он выбрал без скидок, самый хороший.
Раскрыли коробки, сразу заполнив комнату, и Ян стал собирать машину у Кешки на столе, сдвинув в сторону его книжки и лампу.
– Тут надо будет всё немножко иначе устроить, ну да разберемся потом, – бормотал он, торопясь закончить до Кешкиного возвращения. Марина слегка суетилась вокруг, невольно поддавшись радостному возбуждению, и даже полезла, попой кверху, под стол, чтобы воткнуть в телефонную розетку кабель модема.
Когда на большом мониторе, наконец, засветилось приветствие Windows, Ян с облегчением, шумно выдохнул.
– Ну, так. Готово. Теперь ждем виновника... Ринка, а успеем чаю?
Чаю не успели. Щелкнул замок, и Ян устремился в прихожую, показывая жестом Марине, чтобы та закрыла пока дверь в комнату. Кешка, запыхавшись, стаскивал одной рукой куртку, другой – шапку, одновременно снимая уличные ботинки. Всю дорогу, пока провожали девчонок и прощались у остановки – тогда ещё как-то с краю мыслей, а потом, на пути домой, уже совсем сознательно, он мучился – что будет за подарок. Он понимал, что подарок будет, понимал задолго до этого дня, он уже достаточно хорошо знал Яна и его отношение. Он не ждал чего-то конкретного, даже специально не загадывал, но лучше было ничего, чем что-то дурацкое, или слишком обычное, или слишком мелкое... Лучше ничего! Пусть бы так – пришёл, поздравил, посмотрел в глаза, подержал его руку, – когда Кешка увидел в его взгляде что-то совершенно новое, странное, даже пугающее, чего не замечал раньше, и когда точно почувствовал, что он был кем-то важным для Яна, именно сейчас почувствовал... Лучше так, только не как все. Больше всего Кешка боялся, чтобы Ян не осквернил себя чем-то обыденным, не достаточно волшебным. Поэтому теперь он был почти злой от напряжения.
– Ну, Кетя, держись, – сказала Марина, уже причастная к великолепию приготовленного дара, и потому чуть-чуть таинственно-тщеславная. Она открыла дверь, а Ян разрешил себе взять Кешку за плечи, мимолетно ощутив под тонким свитером удивившие его крепкие мышцы, и подтолкнул его к мерцающему монитору.
– Владей!
Восторг, восхищение – и облегчение от упавшего груза опасений вырвались у Кешки в одном протяжном стоне. Он подскочил к столу, погладил представительную, матово сиявшую клавиатуру, секунду погрел ладонью горбатенькую мышь и обернулся к Яну.
«Ты всё сделал правильно», – говорили Кешкины сияющие глаза.
«Я старался», – сказали в ответ глаза Яна.
– Круто! 
– Ну, всё, мальчик пропал, – сказала Марина. – А мы пойдём пить чай с пирогом.
Но чай пить было ещё рано, потому что Ян должен был показать Кешке, как и что, а Кешка должен был показать Яну, что он всё понимает, и они долго возились с компьютером, возбужденные оба, сначала от разного, а потом почти от одного и того же. Открывали программы, соединялись с Интернетом, смеялись, толкаясь пальцами по клавиатуре: «Подожди, лучше не так!» – «Нет, я сам, ну, пусти, Ян, я же знаю», – и Марину, которая стояла в дверях и слишком пристрастно наблюдала за тем, что происходило в комнате, вдруг обожгло ревностью, она особенно отметила это, отметила с удивлением, и настроение портилось всё больше, она уговаривала себя, что должна не огорчаться, а наоборот, радоваться, и что всё возраставшая близость Яна с сыном сулит ей только дополнительные преимущества, но радоваться не получалось.
– Так мы будем пить чай? – наконец спросила Марина, неожиданно громко даже для самой себя.
Ян с Кешкой одновременно обернулись, и Ян тут же сконцентрировался.
– Всё, всё, граф, тайм-аут! Кто меня будет кормить именинным пирогом?
 Он поднялся и, проходя мимо Марины, осторожно погладил её по плечу, а Кешка заметил этот его жест и сделал точно так же, но Марина оттолкнула его руку. 
– А кто будет этот свинарник убирать? – брезгливо сказала она, показывая на остатки ребячьего пиршества.
Свинарника, собственно, никакого особенного не было, так, пустые стаканы, тарелки со следами торта, несколько смятых бумажных салфеток и один недоеденный бутерброд. Кешка удивился, но поглядев внимательно на мать, пожал плечами и вернувшись в комнату, быстро собрал посуду. Ян хотел было прийти на помощь, но Марина остановила его:
– Ничего, пусть привыкает убирать за собой.
– Маришка, да что ты вдруг? Это же его день рождения!
– И что? И что такого? Господи, да делайте, что хотите!
Марина повернулась и пошла к себе в комнату. Ян переглянулся с Кешкой.
– Наверное, устала, или может быть, болит что-то… – извинился за Марину Ян.
– Да ладно, пусть, – сказал Кешка, но заметно было, что он огорчился. – Пойдём, чайник поставим.
Они пошли на кухню, и пока чайник закипал, Ян помыл посуду, а Кешка доубирал в комнате и даже подмел крошки с пола. Марина, видно, успокоилась, слыша их суету, потому что крикнула из комнаты уже нормальным своим голосом:
– Не выкидывай в ведро, примета, поссоримся. В бумагу заверни!
 Она вышла на кухню, достала из холодильника специальный домашний, с детства любимый Кешкин пирог, который сберегался «для своих», и зажгла на нем свечи.
– Вообще-то, пирог предполагался на завтра, но раз мы все собрались…. 
Они погасили лампу и несколько мгновений смотрели на огонь, и их лица в круге мягкого мерцающего света были спокойны и красивы. Потом Марина, вздохнув, сказала уже совсем ласково:
– Ну, загадывай желание и дуй! 
Кешка сосредоточился, подумал, кивнул и задул свечи. Но за миг до этого глянул прямо Яну в глаза. 
 
Во время чая Марина повеселела и в её голосе зазвучали нежные грудные ноты. Они съели ещё по куску пирога, выпили по три чашки чая, а Кешка ещё и наелся конфет, так что рядом с ним выросла целая гора цветных бумажек. Марина шутливо сердилась, говорила что он лопнет, а Кешка рассказывал о том, что Ирка всё время клеилась к Максу и закатывала глаза, а он пугался и отодвигался от неё, так что сполз с дивана и чуть не грохнулся на пол.
– А к тебе кто клеился, – спросила Марина. – Аля?
– Ко мне? Димка! – захохотал Кешка. 
Марина тоже засмеялась, но Ян знал, что Кешка не шутил.
– Дима, он ведь в компьютерах хорошо разбирается, я заметил. Он вообще толковый паренёк, да? – сказал Ян.
– Да, он очень умный, и задачки уже решает для десятого, он на мехмат хочет поступать. Только он доставучий.
– В смысле?
– Ну, он всё время приходит со мной уроки делать вместе, и уговаривает тоже на мехмат.
– А ты куда хочешь?
– Да он ещё не знает, куда хочет. – сказала Марина. – Я думаю, ему надо в иняз, язык ему легко дается, с маминой помощью.
– Да ну, я не хочу в иняз, что язык, это же не профессия.
– Почему не профессия?
– Ну а что, учителем что ли? Не, не хочу.
– А куда?
– Не знаю. Я вообще экологией хочу заниматься. Глобальным потеплением, изменением климата…
– Климат менять?
– Ян! Не придуривайся, мы же говорили, не менять, а наоборот, рассчитывать все эти процессы, чтобы ледники спасти, и дождевые леса, ты же мне сам рассказывал.
Марина удивилась.
– Как это спасти дождевые леса? От дождей, что ли?
Кешка презрительно хмыкнул, а Ян осторожно пояснил:
– Дождевые  –  это влажные тропические, считается, что они дают четверть всего кислорода на планете… Что же, это дело интересное и серьезное, только не сразу поймешь, где этому учат. С одной стороны, нужна математика и физика, а с другой – география, метеорология, океанография и ещё куча всего…
– Ну всё равно, этому же можно научиться где-нибудь.
– Надо подумать… Я-то не специалист, да и мама твоя… У нас ведь образование неестественное.
– Какое-какое?
– Ну, существуют науки естественные и…
– Гуманитарные! – возмущенно сказала Марина.
– …Вот я и говорю, неестественные. А тебе нужны точные.
– Яник, ну как ты его настраиваешь! По-твоему, то, чем мы занимаемся, неестественно?
– Ну, не то что… Второстепенно, пожалуй, так.
– Нет, погоди! А как же культура? Тайна человеческой души? Это не первостепенно?
– Но ведь мы уже живем в этом пространстве культуры, – вдруг сказал Кешка. – Зачем нужно кому-то им специально заниматься? Если оно у нас общее?
Марина онемела, Ян посмотрел на Кешку с радостным изумлением, а тот незаметно показал ему язык, а Ян из-под стола погрозил ему кулаком:
– Приходится, всё-таки, заниматься, потому что в современном обществе очень сильное разделение труда, каждый по отдельности умеет и знает очень мало, и только все вместе знают много.
– Ну, это не про тебя, – сказал Кешка. – Всё равно, хочется делать что-то реальное, важное, нужное, а не рецензии писать.
– Ну вот, дождались! – воскликнула Марина.
– «Кент, замолчи, коль жизнью дорожишь!» – сказал Ян.
– Это про кого? – подозрительно поинтересовался Кешка.
– А вот ты маму спроси, она знает. Как там, Маришка? «Мое занятие – быть самим собой, служить тому, кто окажет мне доверие, любить того, кто честен, водиться с тем, кто мудр и мало говорит, сражаться, когда надо, и не есть рыбы…»
– А-а-а! Вот ты почему его графом называешь! Это из «Короля Лира», – сказала Марина сыну. – Шекспир. 
– Я понимаю, что Шекспир. А почему не есть рыбы?
– А об этом до сих пор спорят, да, Ринка? У Шекспира попадаются такие неясные места… Так что рыбу можешь есть! А что касается рецензий, тут ты не прав. Это одна из форм обратной связи художника и общества. Есть грубая – рынок, касса, сколько купили, сколько продали, а есть тонкая – критика, и без нее творчества тоже не бывает.
Он украдкой взглянул на часы, но этот взгляд не остался незамеченным. Кешка и Марина одновременно насторожились.
– Ты куда это собрался? – спросила Марина.
– Надо ехать уже, поздно.
– Ян, ну не дури! Куда ты поедешь? А утром опять к нам, через весь город? 
– Правда, Ян, оставайся, – сказал Кешка, и глаза у него загорелись. – А мы ещё с компом повозимся, ты же обещал мне игру показать! Ну, пожалуйста! Ну, Я-а-ан!
Он смотрел умоляюще и лукаво, и Яну было очень трудно сказать «нет», но он сказал:
– Нет, граф.
Но тут вступила Марина.
– Яник, ты же сам понимаешь, что это не логично. Ну, что тебя останавливает? И правда, посидите ещё, всё-таки это его день, а я тебе разложу кресло, там вполне удобно, я всегда там сплю, когда мама у нас остаётся, и ты мне совсем не помешаешь.
– Да зачем, мы у меня на диване можем лечь, он же широкий!
– Нет уж, ты во сне брыкаешься, и спать Яну не дашь. На кресле, это не обсуждается.
«А меня вы спросили?» – подумал Ян. Он уже понял и Маринино оживление, и грудные нотки, и весь её незамысловатый расчет, и разозлился. «Так, значит? Хочешь, чтобы я остался? Я останусь». И он сказал примиряющее:
– Ну, ладно, ладно, уговорили. Я только маме позвоню, предупрежу.
– Ура! – закричал Кешка, а Марина улыбнулась загадочно.
Ян набрал домашний номер.
– Мама, как ты?.. Ну, отлично. Слушай, ты не очень расстроишься, если я сегодня не приеду? Я на машине, а мы тут отмечали, и я выпил немножко… Но только если ты не будешь волноваться… Ну хорошо, хорошо, договорились, если что, сразу звони Вере! – Он повесил трубку и сказал Кешке: – Врать нехорошо! Придется выпить! Маришка, у нас есть, что выпить?
Он знал, что есть, он сам недавно принес бутылку армянского коньяка, благодарность от автора. Он хотел выпить, чтобы снять напряжение и ещё для храбрости. Потому что ему предстояло выдержать разговор с Мариной, о котором она ещё не догадывалась. 
Её присутствие в доме делало невозможной даже мысль о чем-то тайном и запретном, но в то же время оправдывало и осеняло законностью эту его ночь. Ночь с Кешкой.
Марина принесла коньяк, и они выпили, и Ян выпил довольно много, удивив и Марину, и Кешку. Потом Марина убирала на кухне, а Ян с Кешкой сели к компьютеру, и Ян стал объяснять игру, симпатичную смешную бродилку, и Кешка быстро всё понял, и они начали играть, Кешка мышкой, а Ян с клавиатуры, мешая и сбивая друг друга, но так было ещё веселее, и они дурачились, и Кешка пихал Яна плечом, и Ян пихнул его в ответ, а Кешка стал хватать его за руки, и они чуть не устроили потасовку, когда в дверях появилась Марина, уже в халате.
– Ну всё, мальчики, хватит! Спать! Яник, я постелила тебе на кресле!
– Нет, ну мам, ну пожалуйста, ну ещё немножко! Зачем на кресле, он здесь на диване ляжет, ну смотри, Ян, здесь же широко, я же мало места занимаю!
– Сейчас, Маришка, всё, мы сейчас закончим. Вот этот уровень пройдем – и всё, правда, да ты не волнуйся, я его уложу!
– Да никаких «сейчас», полвторого, вы завтра не встанете!
– Ну, Марина! – Ян посмотрел на нее укоризненно. – Не зуди!
Марина постояла ещё над ними, а потом всё же ушла.
Они прошли этот уровень, и ещё один, но Кешка в самом деле утомился, и стал чаще промахиваться, и глаза покраснели, и Ян решительно закрыл программу.
– Теперь, действительно, всё, Кенти, давай, мыться и в постель.
– А ты со мной?
– Ложитесь, я не оставлю вас, граф! Давай, не тяни!
Кешка поплелся в ванную и вернулся подозрительно быстро, вряд ли он почистил зубы как следует, ну хоть пополоскал… Странно, подумал Ян, почему он совсем не пахнет подростком, он, конечно, любил поплескаться под душем, и ноги его Марина приучила мыть перед сном, но даже после тренировок или в конце дня от Кешки никогда не исходило резкого запаха пота или нечистоты. Кешка снял джинсы и футболку, покосился на Яна, быстро стянул трусы и надел своё обычное ночное, широкие боксеры и старую майку. Но Ян сидел к нему спиной и просматривал системные папки, ещё раз проверяя, нет ли там чего лишнего. То есть он убеждал себя, что просматривает, а на самом деле ждал, когда Кешка уляжется.
– Ян, а если я выхожу в середине уровня, можно так сделать, чтобы следующий раз с того же места начать?
– Нет, так нельзя… Кент, спи, всё, договорились же!
Кешка посопел, укладываясь поближе к стенке.
– Вот смотри, ты же поместишься? И подушка, и вот ещё плед, если холодно.
Ян посмотрел через плечо.
– Да-да, всё нормально! Спи!
Он потушил лампу и посидел ещё немного, освещённый только экраном монитора, а потом выключил компьютер и сказал тихонько:
– Я пойду покурю…
Кешка промычал что-то, уже совсем засыпая.
Ян вышел в лоджию. Он хотел разобраться в себе и в том, что случилось в этот вечер. Не случилось, собственно, ничего нового. Но Ян разрешил себе поверить в то, что должен был уже давно признать: не было в его отношениях с Кешкой ничего привычного, размеренного, устоявшегося. Был постоянный, пристальный, тревожный поиск ответа на важный вопрос: что такое Ян? И что такое для него он, Кешка? Кешка ждал от него знака. Он наблюдал за каждым его жестом, вслушивался в каждое слово, и скрывал это так же, как скрывал сам Ян. Даже лучше, изобретательней и хитрее, усыпляя бдительность всех, кто мог им помешать, отводя, может быть, неявные пока угрозы и оберегая то, что их соединило. Ян и сам перешёл теперь на другой уровень, осознав, какой Кешка на самом деле: куда более необычный, невероятный, нездешний, чем ему до сих пор казалось. Этот день не обманул его. Этот день стал их общим днём рождения, и Ян прикрыл глаза, почуяв в груди полыхнувшее болью счастье.
 
– Что ты так долго, Яник! – позвала его Марина, в приоткрытую дверь. – Ещё не накурился? Подожди, я накину что-нибудь…
Она вернулась через минуту, набросив длинную вязаную кофту, и за это время Ян сумел справиться с растерянностью: так ему не хотелось сейчас видеть Марину и говорить с ней. Он поднес огонь к её сигарете и сам, наконец, закурил.
– Хороший получился вечер, правда? А Кетя вырос! Он так много усваивает информации, из телевизора, конечно, а он ещё и читает, и от тебя очень много получает. Больше, чем я. Совсем ты меня забросил… Тебе не стыдно? 
– Стыдно, – честно сказал Ян.
Марина засмеялась, прижалась к нему и коснулась горла раскрытыми губами.
– Ну, пойдём же! Я соскучилась, Яник!
– Я понимаю. – Ян вздохнул и опустил голову. – Я не могу, Марин.
Это было неожиданно и жестоко, наверное, потому что Марина преобразилась мгновенно. Глаза её недобро сузились, хотя голос звучал ещё просительно и нежно.
– Ян, объясни. Что-то произошло? Ну скажи, разве что-то изменилась? Я изменилась?
– Ничего не изменилась, и ты всё такая же. И я отношусь тебе точно так же, как раньше. Нет, по-другому, потому что раньше ты была просто моя милая Маришка, а теперь ты ещё и Кетина мама, и поверь, от этого я стал только больше тебя ценить…
– Ну так в чем же дело?
– Пойми, постарайся понять, я не могу при нём.
– При Кете? Да почему, Яник? Если бы был какой-то риск, я и сама никогда бы не предложила, но я знаю, если он уже заснул, то спит очень крепко. Не волнуйся, он ничего не услышит
– Марина, дело не в том, что он услышит или не услышит. Я не могу его обманывать.
– Ян, он уже взрослый мальчик. Он всё прекрасно понимает.
– Маришка, мне трудно спорить, насколько хорошо ты его знаешь, но мне кажется, ты ошибаешься. Он ничего не понимает. И не хочет понимать. Он наблюдает очень внимательно, и он ревнует, Марина.
– Господи, ревнует! Кого к кому, Ян? Что ещё за ревность?
– Это как раз не так важно. Просто пойми, я не могу! Не могу прятаться от него.
– Так что же, надо делать это прямо при нём?
– Нет, не при нём!
Ян повернулся к ней и поглядел в глаза. 
– Марина! Я в жизни всякое испытал, и я помню, что это значит, прислушиваться к тому, что делается в комнате за стеной, или затыкать уши, чтобы не слышать. Это страшно. Это очень больно. И я не могу допустить, чтобы это случилось с ним, даже теоретически. Он не должен прислушиваться. Нельзя предавать его веру в честность тех, кто его любит. Он нам доверяет. Тебе доверяет. И мне. И это доверие важнее любого удовольствия, которое кто-то из нас может получить.
Ян говорил очень медленно, тщательно подбирая слова. Он говорил не о ней. Он говорил о себе и о Кешке. Он понимал, что Марина не оценит этого сейчас, не оценит и потом, если станет вспоминать этот разговор, но он сам должен был знать, что не произнес ни одного слова лжи, что всё, сказанное им сейчас – чистая святая правда.
Марина молчала, кутаясь в кофту. Потом она ткнула погасшую сигарету в банку с окурками и сказала:
– Не знаю. Это либо очень благородно, либо очень глупо. Я сейчас очень злая, врать не буду. Может быть, через какое-то время я скажу тебе спасибо. А теперь я иду спать. Ложись, где хочешь. Но я предупреждаю: у Иннокентия ночью бывают кошмары, и он на самом деле сильно брыкается.
 
Ян вошёл в комнату. Кешка спал, раскинувшись, и одеяло сбилось к ногам. Конечно, рядом с ним не было места, да Ян и не собирался ложиться рядом. 
До сих пор Ян, часто и пристально всматриваясь в Кешкино лицо, сознательно избегал смотреть на его тело. И когда он ночевал здесь и будил Кешку по утрам, и гнал его в ванную мыться или чистить зубы, и когда Кешка выскакивал полуголый в коридор, или переодевался после тренировок – Ян не задерживал на нём взгляд, но теперь, когда рядом таилась и наверняка не спала Марина, он позволил себе смотреть. Он смотрел на Кешку, он ласкал глазами его руки с чуть заметными ручейками вен, шею с резкими дугами ключиц, плечи, уже набиравшие силу и ширину, проступавший под тонкой майкой контур груди с маленьким соском, его длинные гладкие бедра и приоткрытую узкую полоску плоского живота с раковиной пупка… Всё это было дивным, до стона любимым, до боли желанным. Ян смотрел на Кешку, но отгонял вожделение, он хотел лишь любоваться им и навсегда сохранить в своей памяти.
Он осторожно укутал Кешку одеялом, а потом бросил подушку на ковер рядом с диваном и лёг, прикрывшись пледом. Он не думал, что уснёт, но уснул, быстро, улетая в тихую, прозрачную пустоту. 
 
Посреди ночи Марина проснулась, увидела пустое кресло и пошла искать. Дверь в Кешкину комнату была открыта, и она сразу увидела их. Кешка спал на животе, спокойный и совсем детский, и рука у него свешивалась с дивана, почти касаясь Янова плеча. И несмотря на недовольство и обиду, она почуяла в этой картине – мужчина, прилегший у постели мальчика и охраняющий его покой, – что-то такое древнее, значительное, суровое и одновременно нежное, что растрогалась и простила Яну.
 
Когда Ян очнулся, то не сразу сообразил, где он. Было жестко и холодно. Повернувшись на спину, он увидел совсем рядом Кешкину руку, вспомнил, вытянулся и закрыл глаза. Боль и радость вчерашнего дня снова возвращались к нему. Он осторожно поднялся, сложил на стул плед и подушку и пошёл умыться.
С тех пор, как он жил здесь с Кешкой в октябре, у него осталась в ванной зубная щетка и одноразовые бритвы, он купил тогда на всякий случай, а потом всё-таки возил с собой «Браун», к которому привык, а Марина не убрала, оставила на полочке, ей нравился этот знак его присутствия в доме. Ян постарался привести себя в порядок, он, конечно, не выспался, но знал, что больше не уснет, поэтому залез под душ. Почуяв, как из открывшейся двери потянуло холодом, он слегка дернулся, но когда Марина отодвинула занавеску, не стал возмущаться. «Пусть смотрит», – подумал он чуть злорадно.
– Доброе утро. Ты рано поднялся! Не спалось? У меня было бы удобнее.
– Не удобнее, а мягче! Доброе утро!
Ян старался домыться спокойно, не показывая смущения, а Марина разглядывала его довольно бесстыдно.
– Ринка! Закрой, натечет!
– Ладно, не волнуйся, – сказала Марина, отворачиваясь. – Жалко, добро пропадает…
Когда Ян вышел из ванной, Марина стояла у плиты, варила утреннюю кашу. Ян подошёл к ней сзади, обнял легонько и поцеловал за ухом. Марина чуть прижалась к нему спиной и сказала:
– Ладно-ладно, не подлизывайся. Не боишься, что нас застукают, а?
– Боюсь, – улыбнулся Ян. – А кофе у нас ещё есть? Давай, я сварю.
Заспанный Кешка возник на пороге, привлеченный уже знакомым жужжанием кофемолки.
– А мне кофе дадут?
– Дадут, – сказала Марина. –Знаешь, что Ян из-за тебя на полу спал? Я предупреждала, что ты брыкаешься, а он не верил!
Кешка испугался:
– Как на полу? Это что, я тебя спихнул?
– Марин, ну что ты пугаешь человека! Не пихал ты меня, у тебя диван слишком мягкий, а мне полезно на жестком спать, для позвоночника, – быстро нашёлся Ян.
– Точно? – недоверчиво спросил Кешка. Он подумал, а потом предложил: – Мам, а давай мне новый диван купим. А то он, правда, уже совсем весь продавился. А это для позвоночника вредно! Ведь вредно?
Когда они вернулись из Битцы, встретить их Марина вышла уже с Фаиной Яковлевной. Увидев их вместе, Ян подивился их схожести, но в старшей было больше породы и ещё того, что англичане раньше называли «breeding», внутреннего благородства, самоуважения, которое так отличается от себялюбия и заносчивости парвеню. Фаина Яковлевна держалась очень прямо, но ходила с трудом и морщилась, очевидно страдая от боли.
– Happy Birthday, my sweetie, be good, – обняла она внука. – I wish you many happy returns of the day! How are you?
– Thank you, granny, I’m well, – сказал Кешка, немножко стараясь. – And how are you?
– I’m well too. Not so well as I would like to be, actually, – Фаина Яковлевна вздохнула, обращаясь уже, скорее, к дочери и немножко к Яну. – My knees are not as strong as before. So, tell me, young man, how are you getting on at school? Have you any progress you would like to mention?
– I don’t think there is anything special.
– Isn’t there? – вмешался Ян. – What about the research you’ve made on the environment pollution in industrial and developing countries? Wasn’t it a success? Your schoolmaster even decided to send it to the district competition, so I was hinted…[20]
Марина удивилась.
– Подожди, Кетя, ты мне не говорил. Когда это было?
– Да ну, это ещё в среду, ничего особенного, из журналов разных.
– Как же ничего особенного, – возразила Фаина Яковлевна, – расскажи, что за конкурс, где?
– Ну, какой-то дурацкий детский по охране природы. 
– Совсем не дурацкий, – сказал Ян. – Как раз один из немногих действительно стоящих. Уж к чему имеет смысл привлекать ребят, так это к экологическим проблемам. Здравствуйте, Фаина Яковлевна, мы с вами и не поздоровались как следует.
– Да, простите, Ян, конечно! – сказала Фаина Яковлевна. – Я очень давно хотела вас увидеть. Рина и Кешунька о вас столько рассказывали!
– Если ругали, то всё правда, – смеясь, сказал Ян, наклонившись поцеловать протянутую руку.
– А если хвалили?
– Ну, этого не может быть.
– Не кокетничайте, я уже старуха! Ну, как покатались?
– Фаляка! Я не катаюсь, это же тренировка.
– Это я катаюсь, – сказал Ян. – Да замечательно! Там в лесу хоть снег ещё остался, не то что на улицах, гряз одна. А Иннокентий очень хорош в седле. Жаль, что вы не можете посмотреть. Просто маленький лорд… – и дал Фаине Яковлевне закончить:
– Фаунтлерой!
– Ну, почти.
 Они разделись и пошли в комнату, а Марина всё ещё хмурилась.
– Почему же ты мне не рассказал про конкурс, а, Кетя?
– Мам, ну, забыл… Я пойду помоюсь!
Пока Кешка был в ванной, общая беседа касалась нейтральных тем, Фаина Яковлевна слегка жаловалась на здоровье, Ян проявлял вежливое внимание и предложил консультацию в хорошей клинике, Фаина Яковлевна говорила, что хорошая клиника от плохой отличается только ценой, что врачи везде одинаковые и что от старости не научились лечить. Ян с Мариной хором возражали насчет старости, и сошлись на том, что из-за сырой погоды все чувствуют себя хуже. Потом Кешка вылез из ванной и Ян, извинившись, тоже пошёл немного освежиться.
Праздничный обед получился совершенно семейным. Ян старался быть галантным с Фаиной Яковлевной, подчеркнуто предупредительным с Мариной, никак не акцентируя их отношений, и слегка подтрунивал над Кешкой. Потом Кешка потянул бабушку показывать компьютер, Марина с Яном вышли в лоджию покурить.
– Ну, поздравляю, маму ты очаровал.
– Так уж и очаровал?
– Уж поверь, я её хорошо знаю. Ты думаешь, она со всеми такая милая? Нет, она у меня дама очень язвительная и въедливая, характер у нее о-го-го! – Марина придирчиво поглядела на Яна. – Чем ты всех берешь? Меня вот, и Кешку, и маму теперь? Что в тебе такое, а? Ведь я чувствую, чувствую, есть в тебе что-то совсем другое, не то, что сразу видно… Ладно, пошли спасать бабушку.
Кешка и в самом деле совершенно заморочил Фаину Яковлевну своими восторгами.
– Постой, – говорила она. – Ну, вот ты набрал этот текст, и мы легко исправили в нем ошибки, это замечательно, но я же не могу взять его с собой, или передать другому, правильно? И этот рисунок тоже. 
– Ну почему, мы его запишем вот на такую дискету, и ты её возьмешь.
– Но без такого же компьютера я его не увижу. Знаешь, как это ни замечательно, но листок бумаги всё же удобнее.
– Вы правы, Фаина Яковлевна, – сказал Ян. – Но скоро компьютеры действительно будут практически в каждом доме.
– Трудно поверить. Это дорогие и сложные приборы.
– Постепенно будут дешевле, и ведь телевизор тоже не простая машина, но все им пользуются, даже не представляя, как он работает. А извлечь из компьютера то, что нужно, совсем не трудно. Подключаем принтер, и всё, что вы видите на экране, переносится на бумагу.
– Ну, тогда я сдаюсь. За компьютером будущее!
– А в настоящем давайте чай пить, – сказала Марина.
Фаина Яковлевна вздохнула:
– Без меня, Риночка, я буду собираться, и так едва до вас доползла. Совсем мало хожу, – призналась она. – Хорошо, соседка меня выручает, если нужно в магазин или в аптеку…
– Вам бы надо съехаться, было бы полегче, – сказал Ян, и по упавшему молчанию понял, что эта тема не обсуждается.
– Нет, вот Иннокентий подрастет, переедет ко мне, а я тогда сюда переберусь, – сказала Фаина Яковлевна, но было ясно, что это лишь привычная шутка.
– Во всяком случае, сейчас вам не надо никуда торопиться, я вас отвезу, – сказал Ян, и всех обрадовала естественность такого решения. Пошли пить чай, но Кешка тронул Яна за рукав, задержал его, и спросил, чуть стесняясь, но не очень сомневаясь в ответе:
– А правда, принтер можно будет, потом?
Ян засмеялся:
– А ты быстро соображаешь, ребёнок! 
– Нет, ну а что? Хочется же распечатать...
– Подбёрем что-нибудь.
– А цветной?
– Ну, у тебя и запросы! – Ян покачал головой. – Знаешь, приличный цветной, это довольно дорогая техника. 
– Ну ладно, что тебе стоит? – Кешка состроил умильную рожицу. – Ты же богатенький Буратино!
Ян удивился, и посмотрел на Кешку с испытующе: интересно, это Марина так про него, или мальчик сам решил?
– Ну, ладно, я же пошутил… Не надо цветной, конечно. И вообще не надо никакой. Слышишь? Ян!
– Слышу. – Ян усмехнулся. – Чудной ты, Кенти. Да будет у тебя принтер, будет. У меня есть… запасной.
– Правда? Круто! У наших в классе ни у кого нет! Да и комп дома тоже только у двоих, ну, из тех что я знаю, только он всё равно родительский.
– Значит, теперь ты тоже богатенький Буратино?
– Я-то почему?
– Ну вот, у тебя есть, а у них – нет.
Кешка задумался.
– Богатенький, это не когда есть, а когда можешь отдать.
– Когда есть, тогда и можешь отдать.
– Ну, ты же понял, не свой ведь, а лишний.
– А почему не свой?
Кешка вдруг испугался:
– А ты что, свой отдал?
– Нет, я не свой. Но если бы хотел отдать, а другого бы не было, то отдал бы и свой.
Кешка с любопытством посмотрел на Яна.
– И не жалко?
– Тебе – не жалко. – Сказав это с ходу, Ян подумал, что попался... Потому что здесь немедленно мог последовать следующий вопрос, на который ответить будет совсем не просто: «А почему мне – не жалко?»
Но этого вопроса не последовало. Ян поднял глаза и успел увидеть на лице Кешки полное понимание.
Они вошли на кухню и сели пить чай, но Ян заметил, что Марина хмурится, и когда они шли одеваться, теперь уже она остановила его на пороге.
– Ян, ты не должен так поступать. Он просто пользуется, что ты ему ни в чём не отказываешь, и выпрашивает… Это неприятно.
– Ринка, да он ничего не выпрашивает, правда! Он никогда ничего не просил, ну, из вещей.
– Как не просил, а принтер этот, я же сразу поняла!
– Ну вот только принтер, но это, можно сказать, часть компьютера, недодаренная вроде как, и потом, мы же договорились, это ему в пользование, я с работы принесу.
– Всё равно, прекрати. Не думай, что я не ценю, но то, что я не могу брать у тебя деньги, вовсе не значит, что ты должен изливать всю свою щедрость, совершенно непомерную, на моего сына. Я серьезно, Ян, это не шутки. Иначе я просто не разрешу ему ничего от тебя брать.
 
Пока Ян вез Фаину Яковлевну на Сокол, они сначала говорили о пробках, о том, как много стало машин в городе, а потом Фаина Яковлевна сказала:
– Я рада, что вы с Мариной дружите.
Ян подождал, но продолжения не последовало, и он ответил:
– Ей не легко пришлось, одной. Вы ей, наверное, очень помогали?
Фаина Яковлевна помолчала, а потом спросила:
– А вам Рина не рассказывала, как мы Кешуньку растили?
– Да нет, не рассказывала.
– Ну, может быть, расскажет когда-нибудь. Рина всегда хотела жить отдельно, мы разменялись, когда ей было двадцать два года. Хотела, чтобы ей никто не мешал строить нормальную семью… И вот как вышло. А вы один живете?
– Нет, я с мамой живу. И мне это давно не мешает, – улыбнулся Ян.
– Ну, вы умница.
Ян помог Фаине Яковлевне подняться в квартиру, поцеловал на прощание руку и пока ехал домой, размышлял, чем может обернуться эта явная взаимная симпатия между ним и Кешкиной бабушкой.
 
В понедельник Ян привез им ёлку, чудесную, тёмно-зелёную, с длинными тугими иголками, он погудел снизу, а Кешка высматривал его из окна и сразу прибежал помогать. Ян стал отвязывать от багажника колючее, ветвистое деревце, тихо чертыхаясь и пачкаясь в смоле, а Кешке сказал: 
– Возьми лучше коробку, вон ту, большую. 
Кешка поглядел внутрь и ахнул:
– Принтер! А я думал, ты забыл.
– Когда я тебя обманывал? Сказал же, привезу. Давай, вынимай. Дотащишь?
Кешка нёс коробку сам, даже не дал Яну притронуться. Марины ещё не было, так что они без помех подключили принтер и тут же вывели пробную страницу. Когда из щели вылезла яркая цветная картинка, у Кешки от восторга аж перехватило дух.
– Ух, как клёво! Я-а-ан! 
 
В среду, тридцатого, тренировки уже не было, так что Ян днем проехал по магазинам и постарался купить всё, что было нужно для праздничного стола в Сокольниках, где собирались обычные гости, и в Ясенево. Он уже предупредил маму, что будет не дома, и она, поглядев на него грустно, сказала:
– Конечно, Яник, нам бы хотелось с тобой, но я вижу, как это для тебя важно, и помни, я очень, очень хочу тебе счастья…
Он привёз и выгрузил в холодильник к Марине фрукты, шампанское, соки, минералку, и ещё баночку красной икры и несколько разных сыров – то, что он точно знал, понравится Кешке.
Потом они установили ёлку, Ян привез специальную подставку, и Кешка радовался, потому что раньше мама привязывала ёлку в кастрюле и она (ёлка, а не мама) то и дело клонилась в стороны и иногда падала, поэтому она (мама, а не ёлка) вешала только небьющиеся игрушки, не такие красивые. Ян уверил, что с этой подставкой ничто не мешает повесить самые лучшие, и они вытащили коробки и отыскивали самые что ни на есть хрупкие, старые, из больших немецких наборов, и веселились, и таки расколотили одну, даже не донеся до ветки, и ёлка получилась роскошная, и они намотали аж три гирлянды, так ярко осветившие уже вечернюю комнату цветными лампочками, что не нужно было никакого другого света. Кешка с Яном стояли рядом, любовались ёлкой, а потом Ян глянул на мальчика, и уже не мог оторваться, смотрел, как у того в потемневших счастливых глазах мерцают, отражаясь, ёлочные огоньки.
Потом пришла Марина и тоже полюбовалась на ёлку, но без особого восторга. Яна удивляло, что она довольно спокойно и даже слегка снисходительно относилась к новогодним приготовлениям. А Марина не умела и не особенно старалась устраивать праздники. С тех пор, как кончилось её детство, когда все праздники предназначались только и единственно ей одной, ей больше нравились, да и привыкла она к ним, шумные безалаберные актерские капустники, не требовавшие от неё заботы и изобретательности. И Новый год уже который раз она встречала в ресторане Театрального общества, сначала стараясь проникнуть туда правдами и неправдами, а потом уже получая приглашения, всё более любезные. На этот же раз у неё были совсем особые новогодние планы. Когда Кешка, наскоро глотнув чаю, убежал что-то отыскивать в Интернете, Марина подвинулась к Яну поближе и сказала со значением:
– Яник, я очень хочу, чтобы ты пошёл со мной завтра в Дом актёра. Там всегда бывает весело, и ты получишь большое удовольствие, правда! Столько людей интересных, поедим вкусно, это и не так дорого, и забот меньше. И мы, наконец, побудем с тобой вместе.
Ян, по-детски любивший Новый год, самый домашний, тёплый и уютный праздник, был просто обескуражен.
– Погоди, а так мы разве не вместе? – растерянно спросил он. – Я вообще-то дома привык.
– Мы и так каждый день дома. И ты всё время что-то готовишь, или я, сколько можно, успеем мы ещё, и первого, и второго… Хочется хоть в этот вечер без кухни, без забот, посидеть, расслабиться. Когда ещё получится! 
– А… а как же Иннокентий? Он-то где будет?
– А как всегда, он обычно с бабушкой встречает, а потом я приезжаю, утром… ну, не совсем утром, конечно, и тогда начинаются подарки и семейные радости.  – Заметив его сомнения, она добавила: – Яник, пожалуйста, мы ведь совсем с тобой не бываем вдвоём, обидно даже. Глупо как-то, будто мы десять лет женаты и успели друг другу надоесть. 
Ян поперхнулся.
– Да, действительно, глупо, но мне, правда, всегда в Новый год дома лучше. Меня, знаешь ли, тоже всё время зовут куда-то, а я отказываюсь, мне на тусовках этих не весело, они все одинаковые, и морды те же…
– А ты в Доме актёра был? Там совсем не так, и морды, уверяю тебя, другие. Ну, я прошу тебя! Очень! Мне там обязательно надо быть, знаешь, нельзя ведь терять контакты, связи, на таких «в-меру-принятиях», неформальных, можно очень важные отношения наладить…
Марина и в самом деле любила неформально налаживать отношения, и договориться об интервью, и о приглашении на репетицию так было проще, но ещё ей хотелось показать Яну свою значительность, всё-таки там к ней подходили те, кому была нужна её статья, или публикация, или отзыв для номинации на премию, театральные – народ тщеславный, так что многие искали и её внимания. Но, пожалуй, ещё больше она хотела показать Яна, его не стыдно было показать рядом с собой, и это придало бы ей шарма и привлекательности.
– Ну вот, так это для тебя ещё и работа…
– Яник, какая работа, это же между делом, непринужденно совсем получается, на самом деле я просто, элементарно хочу побыть с тобой. 
Ян покачал головой. Ему было трудно согласиться, но и отказаться непросто. С прошлой пятницы он хотел быть с Кешкой каждый возможный миг, но он чувствовал в себе смуту, от которой начинали дрожать руки, да и ноги тоже. Близость к мальчику стала такой опасной, такой притягательной, что Ян начал бояться, что не сможет справиться с собой. Он стал заново оценивать каждый Кешкин жест, каждое слово, каждый обращенный к нему взгляд, и не мог то ли признать, то ли поверить, что ощутил важную перемену. Новогодняя ночь, волшебная и таинственная, грозила стать для него настоящим испытанием. И он подумал, что, может, так и лучше, ресторанная безликость позволит не напрягаться перед Мариной, скрывать свои чувства, не даст повода упрекнуть его в недостатке внимания, и в то же время сделает невозможным интимный финал. Так что он был готов, скрепя сердце, принять Маринин план.
– Ну, вот и замечательно, – Марина посмотрела на часы. – Ещё не поздно, я маме позвоню, и мы окончательно договоримся. 
Она сняла трубку, но там было лишь шуршание и треск.
– Да что такое! А я-то думаю, почему никто не звонит! Кетя! – крикнула она очень громко. – Немедленно отключайся, нельзя же занимать телефон столько времени!
– Ну, щас! Ещё секунду! – откликнулся Кешка. – Ян, иди, посмотри, что я нашёл!
– Никакой секунды, знаю я твои секунды! Мне надо бабушке звонить!
– Ну, всё, всё… выхожу уже…
Кешка заглянул в комнату. 
– Посмотри, какую я картинку скачал, Ян!
– Сейчас посмотрит. Кетя, я с бабушкой буду договариваться, ты к ней во сколько приедешь? К семи, нормально?
Кешка забеспокоился.
– А зачем к бабушке? Когда?
– Завтра.
– А разве не она к нам?
– Нет, ей трудно к нам, так что ты к ней поедешь.
– А… а вы?
– А у нас с Яном приглашение в Дом актёра, мы там встретим, а первого вместе пообедаем…
На лице у Кешки был ужас.
– Нет, я не хочу так. Я не хочу у бабушки! Смотри, какая у нас ёлка, и всегда мы тут…
– Мы и будем тут, ты вернешься первого утром, а мы тебя будем ждать, Дед Мороз со Снегурочкой. – Марина лукаво посмотрела на Яна, а того замутило от неожиданности. 
– Нет, я здесь останусь тогда, вы же ночью вернетесь?
– Нет, так нельзя. Мы поздно вернемся, а как же бабушка, она же совсем одна, и чувствует себя плохо, она тебя ждёт.
– Она и так одна, она привыкла, я к ней потом приеду, а почему нельзя?
– Ну, потому. Подумай сам. Что ты тут будешь делать один? Нет, это не обсуждается. 
– Почему не обсуждается? Это же такой день, а ты раньше обещала, что ты меня уже будешь брать с собой…
– Обязательно, когда вырастешь, на следующий год – обязательно, будет тебе шестнадцать, и пойдём, а в этот раз тебе ещё рано.
– Что рано? Ну что рано? Ну что там такого? Стриптиз, что ли?
– Господи, какой стриптиз, просто туда не пускают маленьких.
– А тогда вы не ходите, раз я маленький. С бабушкой сидеть я не маленький, а с вами – маленький! А тогда вообще ничего не надо. И никакого Нового года. Я вообще из дому уйду, вон, к Димке, у них там будет весело, и все соберутся, не так как у нас, каждый раз одно и то же, всегда ты убегаешь, к своим театральным, и бросаешь меня, я думал, хоть в этот раз, я думал, вот, всё будет по-другому, а ты… А вы опять… Так? Так?..
– Кетя, опомнись, что ты? Разве так можно? Ну, что ты как ребёнок? 
Кешка вдруг сел на корточки, сжал голову руками и застонал сквозь зубы. Ян никогда не видел его таким и испугался, но Марине, судя по всему, это его состояние было знакомо. Она подошла и крепко взяла Кешку за плечи.
– Кетя, Кетя, ну, прекрати, стыдно! Кетя! Кетя! – говорила она, всё более повышая голос.
Кешка не отвечал, а потом вскочил, сорвался с места, бросился в ванную и хлопнул дверью так, что упал и разбился висевший снаружи керамический утенок.
Ян был почти в панике.
– Ринка, что это с ним?
Марина хмуро пожала плечами.
– Ну, вот твой золотой мальчик. Теперь увидел, каким он бывает. Хорошо, если отойдет, а ведь может три дня молчать и из комнаты не выходить.
– Слушай, а может, как-нибудь устроимся? Давай подумаем… Ну, давай, мы после клуба на Сокол поедем, может, так получится?
– Ян, не выдумывай, мама конечно, была бы рада нас видеть, но, во-первых, там тесно, она не может так поздно сидеть, ей захочется прилечь, а будет негде, и она будет напрягаться, и потом, нельзя поощрять его эти приступы. Если он будет знать, что своими истериками может добиться чего угодно, с ним вообще нельзя будет справиться.
Ян хотел возразить, но в этот миг на пороге появился Кешка. Лицо у него было мокрое и даже с волос стекали капли воды. Было видно, что он с трудом сдерживается, но голос, хоть и звеневший от напряжения, был тихим.
– Мам, я прошу. Я тебя часто прошу? Ну не в этот раз. Ну давай вместе.
– Нет, Кетя, пойми, ты должен научиться соотносить свои желания и желания других.
– Ну вот, давай соотносить. Ты же не хочешь соотносить? 
– Я и соотношу. И понимаю, что действительно важно – моя работа, и бабушка, а что – только твои капризы.
– Неправда! Это не только, это тоже важно, это очень важно!
– Нет, ну что за упрямство! Должен же ты уже понимать, что иногда взрослые хотят побыть одни!
– Погоди, Марина, ну не в Новый же год! – У Яна сердце рвалось, но он не мог сейчас придумать выход. – Дело же не в этом. Слушай, Кент, подумай, может быть, в самом деле, если бабушка там болеет одна, и она так хочет тебя видеть, а ты можешь её отвлечь, порадовать… Посидите, поедите вкусно, всё равно один и тот же телевизор смотреть. А мы первого будем праздновать по-настоящему, потом погуляем, а вечером вообще поедем иллюминацию смотреть…
– Вот не надо! Не надо осторожно! Я не лошадь, ко мне не надо всегда слева! Лучше уж сказать просто, вот как она, – Кешка махнул в сторону матери, – что я вам мешаю и вы хотите от меня избавиться!
Марина возмущенно и не слишком натурально воскликнула:
– Кетя, что ты такое плетешь!
– А что? Что? Ну, придумайте! – Кешка говорил как бы им обоим, но обращался теперь только к Яну, и смотрел только на него:
– Что, нечего сказать? Нечего, да? Ну и всё, ну и не надо! – крикнул Кешка. – Ну, и давай, вали на хер! 
Иннокентий развернулся и прыгнул в свою комнату. Марина ринулась было за ним: «Кетя! Как ты... Да как у тебя язык... Вернись немедленно!» – но потом обернулась к Яну, проверить масштаб катастрофы. 
– Ян, я прошу тебя, не знаю, что это с ним, такого никогда... Он немедленно извинится...
Но катастрофы не было. После мгновенной оторопи Яна как молнией озарило. Эта вспышка и эти вырвавшиеся у Кешки слова значили для него только одно: сумасшедший, необратимый прорыв к иной, кровной близости. Он понял то, о чем должен был, не имел права не догадаться: Кешка хотел в новогоднюю ночь быть с ним, именно с ним!
– Марин, подожди, не надо. Это наше дело, ты тут не влезай.
– То есть как не влезай, сопляк будет тебе такое говорить...
– Да ничего такого он не сказал, успокойся. Я разберусь.
Ян шагнул в Кешкину комнату, решительно отстранил Марину, которая пыталась войти вместе с ним, и плотно притворил дверь. В комнате было темно, и Иннокентий стоял, опустив плечи и слепо глядел в пустое окно. Рубашка, выбившаяся сзади из штанов, торчала трогательным белым хвостиком.
– Не трогай меня, уйди!
– Эй, ребёнок!
Кешка, ждавший матери и её упреков, глянул через плечо и растерялся. Он и обрадовался Яну, и сжался в комок, не зная, как выбраться из этой ситуации без потерь, а очень хотелось. Ему казалось, что Ян предал его, предал именно тогда, когда он больше всего рассчитывал на него, но злился он больше всего на себя.
– Кенти, послушай! Я был не прав, а самое главное, я обманул тебя. – Ян говорил очень медленно и тихо, у него горло перехватывало от нежности и любви, которую он так привык скрывать, но она рвалась, рвалась сейчас наружу, и он сдерживался изо всех сил, чтобы не наделать глупостей… – Пойми, я просто не хотел обижать маму, а получилось, обидел тебя, и соврал, а это хуже всего. Потому что на самом деле я хочу, очень хочу, чтобы мы встречали Новый год вместе. Понимаешь? Вместе с тобой. Это для меня очень важно. И я тебе обещаю – слышишь? – я тебе обещаю, что так и будет.
Иннокентий глянул на Яна, увидел его глаза, и увидел то, что всегда немножко пугало его, не потому, что это было страшным, а потому, что он не знал, как ответить на этот взгляд. Он запаниковал и снова опустил голову. Тогда Ян подошёл поближе и сказал:
– Посмотри на меня.
Исподлобья, нехотя, Кешка снова встретился с ним глазами, и Ян уже зацепил его, и теперь они молчали, всматриваясь друг в друга. 
– Давай мириться. – Ян протянул руку.
Кешка старался понять, что ему делать, и то, что хотелось, казалось почему-то невозможным, поэтому для начала он попробовал простое: 
– Ты не сердись, что я так, а? – пробормотал он.
Ян, не отводя глаз, мотнул головой, отметая ненужные слова.
И тогда Кешка, не обращая внимания на всё ещё протянутую ему ладонь, шагнул и осторожно обнял Яна, положив голову на плечо. Сперва напряженный, он постепенно словно оттаивал и наконец прижался к Яну доверчиво и легко. Впервые Ян близко вдохнул его запах, стараясь не спросить себя, что же это он делает, поднял непослушную руку и легонько коснулся мокрых Кешкиных волос. Разбилась на тысячи опасных осколков последняя стоявшая между ними преграда.
– Пойдём, – сказал Ян, и они вышли к Марине, которая ждала их на кухне, непримиримо суровая.
– Ты извинился, я надеюсь? – начала она, но увидев их потаенно-счастливые лица, осеклась.
– Всё в порядке, Маришка, мы разобрались.
– И я могу быть уверена, что это не повторится? – Марине хотелось вернуть всё в ясные ей рамки «воспитательного процесса», но она чувствовала, что эти двое сейчас были там, где ей не находилось места и она пыталась осознать, что же происходит: она любила сына, она любила Яна, но их вместе она уже не могла, не знала, как любить...
– Не повторится, – сказал Иннокентий.
– Не знаю, – сказал Ян. – Но это не имеет значения. Мы друг друга поняли.
Он посмотрел на Кешку. Тот кивнул, смущенно уставившись в пол, но на лице его блуждала странная улыбка.
– В общем, давайте договоримся, – сказал Ян. Решение пришло сразу, но самым удивительным было не решение, простое и естественное, а его уверенность в своей правоте и в том, что всё будет именно так, как он решил. – Завтра вечером я заеду за Фаиной Яковлевной, привезу её сюда, ты поедешь налаживать неформальные свои контакты, а мы замечательно встретим Новый год и будем тебя ждать, а потом, первого, второго, когда скажете, я отвезу Фаину Яковлевну обратно. И не надо спорить, – протянул он руку Марине, заметив, что она уже набрала воздух, чтобы возразить ему. – Это будет честно и правильно.
– То есть всё будет опять, как он хочет? – горько подытожила Марина.
– Если это честно и правильно, то какая разница, кто хочет, а, Ринка? Главное, всем в результате будет хорошо. Звони маме, предупреди её, что я заеду часов в восемь, полдевятого. 
Марина злилась, зная, что проиграла, и что не всем будет одинаково хорошо, но Ян предложил бесспорный вариант, и она чувствовала, что не может найти для возражений разумных доводов, просто же упираться было глупо. Ян заторопился домой, ему ещё предстояло установить свою ёлку. Марина даже не пошла его провожать и занялась посудой, так что Кешка смог проститься с ним один на один. Напоминая о том, что случилось в темноте его комнаты, он сам осторожно взял Яна за руку:
– Спасибо. 
– Да за что спасибо, Кент? Это ты прости меня. Ну, до завтра, ребёнок! Постарайся с мамой поговорить…
– Попробую… До завтра! И… Слушай, я хотел тебе сказать… Ты не дари мне на Новый год ничего такого, особенного, а?
– А я и не собирался, – шутливо сказал Ян. – А почему?
– Ну, чтобы мама не напрягалась, она сердится, что ты слишком меня… ну, балуешь что ли… – Кешка глядел на него исподлобья, словно проверял: балует или нет?
– Подожди, она, что, говорила с тобой об этом?
– Не то, что говорила, но намекала настойчиво.
И хотя Ян понимал Марину, он всё равно почувствовал раздражение.
– Ладно, что же делать, – сказал он, нахмурившись. – Придется дарить не особенное.
А Марина, когда уже закрылась за Яном дверь, вспомнила то, что она заметила краем глаза и никак не могла объяснить – влажное пятно у него на плече.
 
Тридцать первого Ян с самого утра старался устроить всё как можно лучше дома для мамы, чтобы избавить её от лишних забот, и к вечеру стал нервничать, потому что явно опаздывал к Фаине Яковлевне. Мама, видя его растущее напряжение, поймала его за руку, когда он в очередной раз тихонько выругался, расставляя стол и прищемив палец. 
– Яник, оставь. Ты уже всё сделал, что нужно, мы справимся, не волнуйся. Скоро придет Вера и мы накроем, и всё будет замечательно. Яник, ты слышишь? Оставь! 
– Точно больше ничего не надо? Подумай! Я не хочу, чтобы ты напрягалась.
– Я не буду, и я не хочу, чтобы ты спешил, тем более на машине. Поезжай!
Ян поглядел на нее внимательно и вздохнул.
– Ты уверена? Ну ладно. – Он поцеловал маму и успокаивая себя, добавил: – Я ещё позвоню, и поздравлю вас, после двенадцати. И я оставил на всякий случай на столике телефон, где я буду, ну, просто на всякий случай, ладно?
– Ладно, ладно, не беспокойся, по пустякам никто тебя дергать не станет, но спасибо всё равно.
Мама подержала его за руки и покачала головой.
– Что?
– Нет-нет, ничего. Никак не могу понять, что с тобой происходит. Что-то новое, а что – не пойму.
Ян улыбнулся, но чувствовал, что улыбка получилась растерянная.
– Если бы я сам знал, если бы я знал, мамочка, милая!
Фаина Яковлевна ждала его, тоже немного взволнованная.
– Ну слава Богу, я уже боялась, не случилось ли что-нибудь, звонила Рине…
– Нет, всё нормально, простите, хотел помочь маме, чтобы всё было, как обычно, как она любит.
– Господи, Ян, это совершенно естественно, я вообще немного смущена вашей самоотверженностью, хотя не могу её не ценить. На самом деле я вам очень, очень признательна, знаете, в моем положении немного грустно встречать Новый год в одиночестве.
– Прекратите, Фаина Яковлевна, мне это очень приятно, и я это делаю в большой степени для себя, поверьте, совершенно эгоистично!
Фаина Яковлевна укоризненно посмотрела на Яна:
– Ах, Ян, ну что вы наговариваете на себя! Эгоистично! Это совсем не про вас! По-моему, вы абсолютный альтруист. 
Яну было стыдно, но разуверять её он не стал.
Марина ждала их, уже полностью одетая на пороге, от нее пахло духами и несмотря на легкую внешнюю отчужденность, она была возбуждена предстоящим вечером и предвкушала его.
– Ну, наконец-то! Я извелась совершенно! Так, хозяйничайте, проводите старый год, не напейтесь только до моего возвращения! И не трогать подарки! Слышите? Ну, всё, пока!
Чмокнув Фаину Яковлевну и, после секундного колебания, Яна – в щеку, она шагнула в лифт, сдвинувшиеся двери скрыли её, и Ян посмотрел на Кешку, который стоял на пороге молча, тихо сияя глазищами.
Спешка внезапно кончилась, исчезло напряжение, и оказалось, что до полуночи ещё куча времени, и они совсем не торопясь стали накрывать стол в большой комнате перед телевизором, и простые домашние реплики, которыми они обменивались с Фаиной Яковлевной, и мерцавшая огоньками ёлка, и запах праздничной еды – всё вдруг показалось Яну таким знакомым, домашним, правильным, что он порадовался, что привез с собой четыре бокала старого богемского стекла, он поставил их на стол, они оказались так уместны, и на белой скатерти заискрились знакомые цветные отблески, и это тоже было правильным, понятным, естественным, и Ян удивился, отчего не ощущал здесь этого прежде, и попробовал понять, и понял, кивнув сам себе: в доме не было лишнего, и этим лишним была Марина. 
В телевизоре мелькало мишурное, наигранное веселье, но оттого, что звук был приглушен, оно казалось особенно нелепым и глуповатым, и не имело к ним отношения. Они сели за стол полдвенадцатого, Кешка измаялся весь, облизываясь на расставленные вкусности, и Фаина Яковлевна, удивив Яна, попросила налить ей рюмку водки. Он налил ей и себе, а Кешке минералки, и Фаина Яковлевна сказала:
– Давайте проводим этот год. Что бы ни было в нём плохого и хорошего, всё это наше, и останется с нами, будем здоровы и будем благодарны за то, что дает нам каждый новый день. 
Ян, улыбаясь, потянулся чокнуться, но она взглядом задержала его и добавила:
– Мы первый раз встречаем новый год вместе, Ян, и мне хочется сказать вам, хотя я совсем мало вас знаю, что вы умеете приносить в дом радость, и надёжность, это так неожиданно в вашем возрасте, и я очень рада…
Она не сказала, чему. В её голосе Ян услышал внезапное сомнение и понял: Фаина Яковлевна была рада ему, но будущее их с Мариной отношений было для нее не столь очевидным. Они чокнулись, наконец, и Ян видел: Кешка был счастлив, оттого что бабушка оценила, как с Яном хорошо.
Потом они слушали выступление президента, Кешка рассеянно, Фаина Яковлевна с ритуальным вниманием, а Ян морщась от неловкости, потом зазвонили куранты и Ян откупорил шампанское и разлил по бокалам, и тонко звенел богемский хрусталь, и Фаина Яковлевна пригубила только, а они с Кешкой, не сговариваясь, выпили до дна, глядя друг другу в глаза.
Извинившись, Ян взял телефон, чтобы поздравить домашних:
– С Новым годом! Ну, как вы?
– С Новым годом, Яник! Мы хорошо, все передают тебе привет! И ещё.. Тут сюрприз для тебя! Догадайся, кто прехал! Рустам!
– Рустам? – удивился Ян. – Господи, откуда он взялся? Он у вас? 
– Да, да, даю ему трубку!
– Яник! С Новым годом! Где ты шляешься, тварюга? Давай, приезжай!
– Привет, Рустик! Как я рад! Что у тебя? Ты надолго? 
– Как получится. Думаю, недели на три. Если не прогоните.
– Ну, замечательно! Я приеду завтра, в смысле, сегодня попозже!
– Как это попозже, давай, приезжай немедленно, ты где? Мама что-то невнятное сказала… У тебя что там? Во что ты опять вляпался, а?
– Ладно-ладно, потом… Приеду попозже! Целую тебя, мой хороший!
Ян повесил трубку. Приезд Рустама был неожиданно приятен, но настолько из другой жизни и так выбивался из всего, что было для него сейчас главным, что он не мог сразу переключиться и обвел комнату глазами слегка растерянно. И сразу натолкнулся на вопросительный, встревоженный Кешкин взгляд. И хотя тот не задал, да и не мог задать никакого вопроса, Ян понял, что должен как-то объяснить этот разговор:
– Представляете, мой давнишний друг приехал из Голландии, я его совсем не ждал!
Кешка кивнул, но и вопрос, и тревога во взгляде остались.
– Вот какая стала жизнь, – сказала Фаина Яковлевна. – Совсем обычно, чтобы друг приехал из Голландии, или из Англии… или из Канады. Мне к этому уже не привыкнуть. Чтобы друзья или родственники жили за границей.
– Теперь у всех почти есть друзья или родственники за границей, у кого на Украине, у кого в Белоруссии, или в Прибалтике, всё заграница…
– Нет, для меня это всё-таки не заграница, я уже не переучусь.
– Да, конечно, вы правы, это совсем другое, но мир, действительно, разомкнулся как-то, и вот для их поколения, – Ян кивнул на Кешку, – будет совершенно естественно путешествовать и иметь друзей по всему свету.
– Я в Японию хочу съездить. И ещё в Париж, наверное, – сказал Кешка.
– А я не говорил, что у меня, оказалось, в Париже есть родственник? – Ян прекрасно помнил, что не говорил, он берег рассказ до какого-то особого случая, и теперь ему очень захотелось рассказать это, пока не было Марины, чтобы ещё что-то стало общим у них с Кешкой, и как ни странно, присутствие Фаины Яковлевны их ещё больше объединяло. – Родной брат бабушки.
– Да что вы, Ян, сколько же ему лет?
– Восемьдесят четыре, его увезли сразу после революции, и он никогда не был в России, и я даже не знал о его существовании, мы встретились только этой весной.
– А когда ты был в Париже? – удивился Кешка. – Почему никогда не рассказывал?
– Как-то к слову не пришлось. Да, в мае был. А бабушкин брат участвовал во французском Сопротивлении, хотя и не коммунист, совсем не коммунист, – добавил он для Фаины Яковлевны. – Очень изысканный, состоятельный старый джентльмен, неплохо говорит по-русски. В каждой семье, наверное, есть свои секреты, но этот оказался совершенно невероятным. Выяснилось, что мой прадед был французский виконт, хотя и служил русскому царю.
– Настоящий виконт? – у Кешки загорелись глаза.
– Наверное, настоящий, тогда других не было. 
– Значит, ты тоже, типа, дворянин?
– Ну, вообще говоря, да, у меня и дедушка из Зиминых, с родословной чуть не от Рюрика. И по отцу... А что, это имеет значение? 
Кешка озадаченно нахмурился.
– Нет, наверное, но интересно, всё-таки. – Он ещё подумал, а потом решительно возразил сам себе. – Имеет. Просто теперь понятно, почему ты такой.
– Да какой «такой», Кент?
Фаина Яковлевна отчего-то тоже была довольна дворянским происхождением Яна.
– Кеша, видимо, имеет в виду определенное врожденное благородство, которое, что ни говори, проявляется.
– Фаина Яковлевна, вы меня в краску вгоняете. И очень надеюсь, происхождение тут ни при чем. Мы знаем многих аристократических потомков без всяких признаков благородства, и наоборот…
– Вы правы, правы, но в вашем случае, поверьте, это прекрасно совпадает.
– Спасибо за комплимент, тут, наверное, уместно говорить: «постараюсь оправдать ваше доверие»!
Они посмеялись, но Ян видел, что для Кешки всё это было вполне серьезно и он светился от гордости за Яна.
Они ели с удовольствием, ребёнок лопал красную икру ложкой, Ян смеялся, а бабушка качала головой укоризненно, Ян нахваливал её капустные пирожки, сдобные, как пекла раньше Дунечка у них дома, и незаметно стал рассказывать о себе, о семье, то, что никогда не говорил Марине, никогда не хотелось, а теперь – рассказывал с удовольствием, смешно, вспоминая домашние шутки и забавные истории про себя, про сестру, про племянниц, про бабушку. Они веселились, слушая его, Фаина Яковлевна смотрела совсем ласково, по-родственному, а Кешка раскрыв рот, и Ян видел, что он опять чуял в нём что-то новое, видимо, неожиданное для себя.
Он сказал об этом попозже, удивив Яна затаенной горечью:
– У тебя такая большая семья, оказывается, и ты так много про них всего знаешь… А нас вот трое только…
Не обошлось без разговора о Кешкиных успехах, Фаина Яковлевна радовалась, как тот прекрасно усваивает английский.
– Знаете, Ян, те книги про Гарри Поттера, что вы подарили, мы начали читать вместе, а потом он увлекся, и читал сам, и кажется уже кончил вторую, да, Кешунька?
– Давно! Когда интересно, и не замечаешь.
– И всё понятно?
– Ну да. Может, не буквально, но всё.
– Он в словарь ленится смотреть, когда незнакомое слово попадается. 
– Неправда, я некоторые выписываю!
– А я за это не ругаю, потому что научиться бегло читать можно только так. А кстати, вы сами эти книги читали?
– Прочел, конечно, любопытно, о них там столько говорят, бестселлер, как ни как.
– И я прочла. Написано неплохо, но знаете, вот чего не пойму: этот мальчик, Поттер, он ведь совсем не герой, и учится так себе, и не очень сообразительный, и не очень храбрый… Почему все вокруг так им занимаются?
– Потому что он не такой, как все, Фаляка!
– Чем же не такой? В этой школе столько детей, и все особенные, все волшебники, так ведь? 
Ян об этом раньше не задумывался, но сказал:
– Действительно, дело тут не в нем самом. Просто у него есть дар. Что-то врожденное, может быть никак не связанное с его личностью. И другие видят или чувствую этот дар, и удивляются ему, а сам он никак этот дар не может ни оценить, ни использовать. Пока. А его друзья и учителя стараются сохранить этот дар и помочь ему принять его, это ведь не просто, принять дар – от людей, от судьбы, от богов, не имеет значения – принять дар и оказаться достойным его. Это как голос, вот, у кого-то есть, а у других нет, и ничего тут не сделаешь, сколько ни учись. У меня был знакомый, приятель, певец. Совсем обычный мальчик, глуповатый даже, не очень культурный, я к нему относился снисходительно как-то, и он пригласил однажды меня на концерт, в Останкинской усадьбе, знаете, бывший театр, там акустика удивительная, и у него в программе был романс Рахманинова, «Вешние воды», помните, запетый, можно сказать, до дыр. И вот он взял звук, ноту одну всего, и, поверите, у меня перевернулось всё внутри. Как будто… да не как будто, а на самом деле – с небес этот звук к нему прилетел, как луч солнечный, у меня слёзы на глаза, за один этот звук ему всё можно было простить, куда он заглянул… Дар. А как он его принял, как берег – это другой рассказ, очень невеселый… – Ян нахмурился, вспомнив, как Васька, наглотавшийся какой-то наркоты, захлебывался в собственной блевотине у них в сортире, а он, дрожа от страха и беспомощности, пытался приподнять его безвольное, ускользавшее тело. Отгоняя тягостное воспоминание, он глянул на Кешку, и заметил, что тот тоже насупился, прислушиваясь к чему-то в самом себе. 
Зазвонил телефон, и Фаина Яковлевна протянула руку к трубке.
– Ну вот, кто-то и нас хочет поздравить… Алло! Да, Риночка! И тебя с Новым годом… Не скучаем, не скучаем… Что ты? Да?.. Ну, что же, если тебе это важнее… Ничего, ничего… И когда ты приедешь? Да, сейчас… – она поманила внука. – Мама.
Кешка схватил телефон:
– Мам? Мы нормально, ждем тебя… Почему? – Он послушал, плотно сжав губы. – Ладно… Я же сказал, ладно. Пока.
Он ещё подержал трубку в руке, а потом осторожно положил её на стол и отвернулся. 
– Риночка встретила своих из их театра, и хочет пообщаться, – объяснила Фаина Яковлевна Яну, который, впрочем, и так всё понял. – Просила извинить её. Ян, я, право, не понимаю, почему она так… Вы не обижайтесь, пожалуйста.
– Да я не обижаюсь, совершенно… По-моему, мы прекрасно проводим время, правда же? Ты как, – спросил он Кешку, – не скучаешь?
– Нет, – сказал Кешка, встряхнув головой, но не умея скрыть обиду. – Я не скучаю. 
Они ещё посмотрели телевизор, а потом Фаина Яковлевна встала.
– Я, если не возражаете, отдохну. Кешунька, ты поможешь мне постелить у тебя на диване, я прилягу там. А вы ещё посидите, подождете маму. Да?
Кешка разобрал свою постель и постелил бабушке приготовленное Мариной чистое белье. Фаина Яковлевна поцеловала его в лоб, покивала Яну и прикрыла дверь.
– Ты, правда, не обиделся? – спросил Ян.
– Да я знал, что так будет, – сказал Кешка, отводя взгляд. – Ну и пусть. Давай, выпьем.
– Эй, ты что это в разнос пошёл? – засмеялся Ян. – Правда, что ли?
– Правда, давай!
– Ну, смотри… – Ян налил ему немного шампанского.
– Лей, лей, что ты жалеешь? Давай выпьем за то, чтобы всегда встречать Новый год вместе, а?
Ян дрогнул, и не удержав руку, плеснул Кешке почти полный бокал вина. Потом он налил себе, тоже дополна и они осторожно чокнулись.
– Значит, вместе?
– Значит! – Что это значит, Ян не мог позволить себе и думать. Но на миг представил, что это серьезно, и что так будет на самом деле, и выпил до конца. Он поставил бокал на стол и опустился на диван, а Кешка сначала сел рядом, а потом постепенно развернулся вдоль, задрал ноги на подлокотник и улегся головой Яну на колени.
– Можно?
– Лежи, конечно, – сказал Ян. Он пощелкал пультом и отыскал канал с более спокойной музыкой. – Нормально?
– Пусть, оставь эту. – Кешка хотел устроиться поудобнее, но Ян схватил подушку и сунул ему под голову. Кешка поднял взгляд и улыбнулся. – Спасибо, но мне и так было хорошо…
Он прикрыл глаза, вытянул руку и, вроде бы случайно, положил на пальцы Яна. Как нарочно, по телевизору начался клип Джорджа Майкла «Jesus to a Child».
– Классная песня. Да?
– Да. А ты понимаешь? 
– Ну… почти. Только я не все слова различаю.
Ян кивнул и стал негромко повторять вслед:
– …What have I learned from all those tears, I’ve waited for you all those years. And just when it began, He took your love away. But I still stay. So the words you could not say, I’ll sing them for you. And the love we would have made I’ll make it for two... you will always be... my love…[21]– голос у него сорвался и горло сдавило. «Только бы он ничего не спросил! Только бы он понял! Только бы понял…»
Кешка и не спросил ничего, лишь чуть погладил его руку. А может, Яну показалось…
Когда зазвонил телефон, оба вздрогнули, но несколько секунд не шевелились.
– Возьмёшь? – спросил Ян.
Кешка колебался. Обоим было понятно, что значит этот звонок, и формально оба должны были сердиться на Марину, но Ян так радовался её отсутствию, а Кешка… Кешка за внешней обидой прятал слегка мстительное ощущение, что и без мамы ему было сейчас хорошо. Но телефон продолжал звонить, и надо было ответить.
– Да, Марина. Нет, не спим, Фаина Яковлевна легла, а мы ждем тебя… А-а… Ну, понятно. Нет, всё правильно, не переживай… И я тебя. Спокойной ночи!
Ян положил трубку и повернулся к Кешке:
– Она у подруги своей театральной, как я понял, все довольно прилично выпили и некому её отвезти домой, так что она там переночует, и приедет утром.
Кешка усмехнулся.
– Ну, ясно.
Он встал с дивана, подошёл к столу и поднял бутылку, посмотрел на свет, сколько осталось.
– Давай, допьем. 
– А тебе плохо не будет?
– Мне будет хорошо. Мне будет очень хорошо.
Он сам разлил остатки вина и протянул Яну бокал. У него немного кружилась голова, он пошатнулся и засмеялся, а Ян поймал его за локоть.
– Эй, осторожно, алкашик!
– Сам ты алкашик! – Кешка обвел взглядом комнату, стол, даже слегка разорённый, смотревшийся празднично, мерцавшую разноцветными звездочками ёлку, а под ней – таинственную горку подарков в красивой обертке, а потом снова поглядел на Яна.
– Никогда у меня не было такого Нового года.
– У тебя ещё много чего не было! А сколько будет! Давай, ложись спать, чудовище!
Ян раскатал на диване Кешкину постель, а тот стал медленно раздеваться: расстегнул и сбросил, переступив ногами, джинсы, стащил через голову рубаху и майку и остался в белых носках и маленьких белых трусиках, которые носил днем. Ян, чтобы не смотреть, собрал посуду и хотел отнести её на кухню, но Кешка окликнул его:
– Ян!
Ян обернулся от двери. Кешка глядел на него туманными глазищами и огромные черные его зрачки падали в золотистую радугу.
– Знаешь, я хотел тебе сказать… В общем, ты самый лучший в мире друг. Ты не думай, я понимаю, ты мне друг не потому, что подарки, и всё остальное, а наоборот, всё вот это – потому что ты друг. И я тоже хочу… В смысле, если я что-то могу… В общем, я бы для тебя что хочешь сделал…
Ян оторопел. Он не знал, можно ли понимать Кешкины слова так, как он понял сразу. А сразу он понял именно так, как Кешка сказал: «Возьми меня». Ян так был важен и нужен Кешке, что он должен был доказать это, должен был ему что-то отдать. И поскольку он не знал – что, он хотел отдать самого себя. Как он мог пригодиться, Кешка толком не думал, но он верил, что тоже может быть нужен Яну. 
То, что он сказал об этом сейчас, вытянувшись перед ним почти голенький, подсказывало: он предполагал, что может нравиться Яну таким. Но он не знал наверняка, и не знал, не обидит ли Яна этим предположением, и не станет ли Ян относиться от этого к нему хуже. 
Поэтому от смущения, и ещё от таившейся в нем прозорливой осторожности, он сказал об этом так, что оставлял Яну возможность понять его слова иначе, просто, прямо, по-детски: бери мои игрушки. Ян не мог оскорбить Кешку непониманием. Но и признать, что он понял правильно, он тоже не решался. И он сказал серьезно и тихо:
– Я верю. Мы с тобой друзья, Кенти. И если... И когда нужно, я знаю, что ты будешь рядом. 
Кешка подождал ещё немного, а потом улыбнулся, кивнул и залез под одеяло, не подозревая, чего стоила Яну его сдержанность, у того всё клокотало и рвалось внутри, потому что случилось ровно то, о чем он не мог и мечтать: Кешка понял.
Когда Ян вернулся с кухни, Кешка уже посапывал во сне. Ян подошёл к дивану и замер. Он знал, что сейчас может всё. Он знал, что Кешка не оттолкнет его и ничему не удивится. Это знание сводило его с ума, и он позволил себе поиграть немножко с этим ощущением, потому что понимал, что ничего не сделает, ничего. Потом он налил себе полстакана водки и выпил, разложил кресло, лег, не раздеваясь, и провалился в темноту.
 
Проснулся Ян от неуюта, и не сразу понял, что изменилось, а потом разобрал доносящиеся из кухни голоса. Говорили негромко, но в звонкой тишине новогоднего утра всё было хорошо слышно.
– …И всё-таки я не понимаю, как так можно! Мы тебя ждали, ну, пусть мы, но Ян… Так небрежно относиться к человеку, который столько для вас делает… у меня в голове не укладывается!
– Мама, ну хватит уже, ну, так получилось, и я сразу говорила, что мне это важно, я же предлагала ему пойти со мной, он сам не захотел, и разве вы плохо посидели? А приехала бы я в четыре утра, неужели было бы лучше, перебудила бы всех… 
– И не надо было в четыре, можно было и в час, полвторого…
– Нельзя было полвторого, мама, перестань меня пилить. Да не волнуйся, всё хорошо, он и не будет сердиться, я же знаю…
Яну стало муторно, он поднялся осторожно, поглядел на спящего Кешку. И как всегда, это помогло. Ничего. Есть главное, а есть всё остальное. Ничего. 
«Наверное, у меня тот ещё видок, – подумал он. – Надо бы в ванную проскочить…» Он проскочил, тихонько прикрыв дверь, включил шумную струю, понадеявшись, что сейчас к нему никто не ворвется, пописал прямо в раковину, побрился, почистил зубы, поглядел на себя в зеркале и решил, что сойдет.
На кухне его уже ждали. 
– С Новым годом, Яник! – Марина выглядела слегка уставшей, но утренняя поездка до дома взбодрила её, и несмотря на короткий сон, она была оживленной и полной желания загладить свою вину. – Прости, что так получилось! Ты же не обиделся? Нет? 
Ян с легким сердцем ответил на её поцелуй, поздоровался с Фаиной Яковлевной, которая внимательно присматривалась, стараясь разобраться в его настроении. Отношений дочери с Яном она и раньше не понимала, а теперь они ещё больше смущали её. 
– Как вы спали? Поздно легли?
– Спал замечательно, а легли, как только Ринка позвонила, во сколько это было? В начале четвёртого, наверное, да?
– Наверное, я не знаю точно, там был такой гвалт… Ты не представляешь, я встретила сразу трёх человек из своего театра, ну, того, где я работала когда-то. Они долго по стране мотались, а теперь хотят перебраться сюда. И началось… столько вспомнилось, столько хотелось рассказать…
Марина не упоминала, конечно, о том, что в той компании было ещё несколько молодых симпатичных актёров, знавших о её влиянии и некоторых возможностях, и потому искавших её расположения весьма обычным способом: за ней ухаживали, говорили комплименты, смеялись её шуткам и почти предлагали себя. Марина купалась в их внимании, царила благосклонно, она и ушла с ними из ресторана, где была одной из многих, потому что знала: среди этих вчерашних провинциалов она будет главной. 
– Ну и замечательно! Ты даже помолодела как-то! – сказал Ян. – В смысле, совсем девчонка стала! Так, срочно нужно кофе сварить.
В двери появился заспанный, всклокоченный Кешка, и Марина кинулась его обнять:
– Кетя! Доброе утро, маленький, с Новым годом!
Маленький Кешка чуть нагнулся, чтобы поцеловать маму.
– Тебе огромный привет от тети Таси. Помнишь Тасю и Сережу, из театра? Они Ромео и Джульетту играли, помнишь? Так они поженились, у них уже дочке пять лет.
Кешка хмыкнул.
– Правда? Помню Тасю, и Сережу помню, конечно. Он мне частушки неприличные пел, очень смешные.
– Сережа? – воскликнула Марина. – Тебе? Не может быть! Он же был такой романтический, просто мальчик-одуванчик!
– Не знаю, какой он был одуванчик, – сказала Фаина Яковлевна, – но частушки я помню хорошо. Когда Кешунька мне их исполнил, ему ещё пяти не было.
Кешка смеялся, а Марина трясла головой в притворном ужасе:
– Господи! И мать всё узнает последней!
Последним-то всё узнавал Ян. Марина никогда не рассказывала о своей работе в театре, и ещё меньше Ян мог предположить, в каком окружении Кешка рос. 
Ян сварил кофе в большом кофейнике, на всех, и они сели завтракать, хотя время приближалась к часу. Ян всегда любил такие поздние после-праздничные завтраки, с детства они казались ему вкуснее всего, потому что ели всякие замечательные остатки, салаты, настоявшиеся за ночь, чуть заветревшиеся ломтики колбасы и сыра, которые накануне не пользовались успехом, а теперь, на бутерброде, со сладким горячим чаем или кофе, шли на «ура», и никто не руководил, и можно было съесть сладкий пирог, а потом опять что-то соленое. Ян видел, что находит в Кешке полного союзника, они на пару тянулись к разным кускам, и то, что они ели одинаково, удерживало маму и бабушку от готовых прозвучать замечаний. Наконец, Кешка, с сомнением посмотрев на очередной пирожок, откинулся и сказал:
– Нет, всё, а то лопну.
– Ну, тогда пойдемте подарки смотреть! – сказала Марина, и они пошли к ёлке.
Подарки сложили туда накануне, каждый принес свои, и вместе получилась солидная кучка. Марина поднимала их по одному, и они весело определяли, что кому: это бабушке, это маме, это Кете, это Яну… Авторство подарков тоже угадывалось без труда.
Кешка подарил Марине очень забавную кудрявую елку, склеенную из журнальных страниц, а вместо игрушек там висели заголовки её статей и рецензий за этот год, она растрогалась, конечно: оказывается, он следил и специально собирал вырезки. Фаина Яковлевна получила календарь на 1999 год, напечатанный на цветном принтере, и там смешными мелкими рисунками были отмечены их особые даты, значение некоторых она сразу и не понимала, но Кешка объяснял, и они смеялись, вспоминая подробности. Календарь они с Яном делали вместе ещё в среду, Кешка говорил, что ему надо, а Ян показывал как, и радовался, что Кешка так быстро всё понимает и учится мгновенно, и всё равно они тогда едва успели закончить до прихода Марины.
От Яна Фаина Яковлевна получила большую тёплую шаль очень изысканной и строгой расцветки, а Марина – французские духи.
Марина подарила Яну позолоченный «Ронсон», а Кешке туалетную воду и дезодорант («Пора уже тебе привыкать к этому!»), и Кешка, рассматривая этикетку, кинул вопросительный взгляд на Яна, а тот кивнул утвердительно, подтверждая хороший выбор.
Конечно, Кешка получил больше всех. Маленьким, он обижался, что его день рождения так близко к Новому году, и поэтому подарки получались как-то и туда, и сюда, и Марина с Фаиной Яковлевной договорились, что на день рождения больше дарит мама, а на Новый год – бабушка, но в этот раз всё несколько смешалось, и ещё Ян добавил, так что ребёнок мог ликовать, были и книжки, и одежки: свитер, футболка, и ещё большой пакет, развернув который, Кешка очень обрадовался, удивив Яна – там была целая стопка белых трусов и носков.
– Мам, ну зачем столько-то! – сказала Марина, а Фаина Яковлевна возразила:
– Но если это для него важно! – И, заметив удивление Яна, пояснила: – Он очень любит белое, и не надевает застиранное, хочет, чтобы было без единого пятнышка, а вы сами понимаете, как всё на нем горит…
Ян поразился и зауважал Кешку ещё больше, он так любил узнавать о нем что-то новое, и каждый раз это новое оказывалось необычайным.
Подарок от Яна Кешка открыл под укоризненным взглядом Марины: CD-плеер и несколько новых дисков – Стинга, Джорджа Майкла и Элтона Джона.
– Это чтобы он тебе не мешал своей музыкой, будет в наушниках слушать.
– А то я не знаю, сколько это стоит, – сказала Марина, не слишком тихо, и Кешка с досадой поморщился. 
Свой подарок Яну Кешка отдал отдельно, позже, стараясь скрыть смущение.
– Вот, это тебе, посмотришь потом.
– Спасибо, но подарки надо сразу смотреть, это не вежливо, – сказал Ян. Он не мог ждать какого-то «потом» и открыл конверт. Кешка отошёл на безопасное расстояние и отвернулся.
Ян начал читать красиво напечатанные стихи сначала растроганно улыбаясь, но уже на середине улыбка угасла, и он заволновался, а дочитав до конца, принялся сразу читать снова, медленно. Когда он поднял голову, Кешка пристально смотрел на него, смотрел, скорее всего, уже давно, с тревогой и ожиданием. Марина видела, что Ян получил белый конверт и, отвлекаясь от разговора с матерью, спросила через комнату:
– Ну, что тебе досталось? Стихи? Почитай нам!
– Да, стихи, – сказал Ян, глядя на Кешку, и поняв его мгновенный испуг, сложил листы. – Потом, как-нибудь.
Он походил по комнате и как бы случайно встал рядом с Кешкой.
– Послушай, Кенти, и много у тебя таких?
Кешка осторожно улыбнулся.
– Таких не много, но есть, вообще-то. Тебе понравилось?
Ян хмурился и не знал, как ответить. Проще было сказать «да», и это было бы правдой, но он хотел сказать совсем не это.
– Знаешь, даже если бы мне и не понравилось, это бы ничего не меняло, – сказал он тихо. – Это не вопрос, «нравится – не нравится»… Кенти, это… это очень хорошо. Очень. Спасибо тебе, – сказал он ещё тише и отвел глаза, чтобы скрыть растерянность.
Это были в самом деле хорошие, неожиданно серьёзные стихи. И эти стихи были о нём. То есть не совсем о нём, но он-то понял. И то, что он понял, было настолько ценнее любого подарка, который кто-то мог когда-нибудь ему сделать, что он сразу почувствовал себя в долгу перед Иннокентием, доверчиво открывавшем ему то, чего никто ещё не знал.
Опускался ранний вечер, и в комнате разлилось чуть сонное умиротворение. Привычно мурлыкал телевизор, разговоры угасли, Фаина Яковлевна задремала. Ян сидел у стола, поглядывая то на экран, то на маму с сыном, устроившихся на диване. 
Сытый и довольный, Кешка положил Марине голову на плечо и потерся носом об щеку, и Марина в ответ тоже стала ласкать его легонько, поцеловала в ухо, перебирая пальцами густые пряди волос. Они оба смотрели на Яна, Марина – чуть извиняясь, как бы прося снисхождения за естественную материнскую нежность, а Кешка – лукаво и слегка вызывающе. Ян подумал, что Марина, лаская сына, показывает, что предназначает эту ласку и ему, а может быть, в большей степени именно ему… Но в тот же миг у Яна шевельнулась подозрение, что, может быть, и Кешка – тайно и не до конца признаваясь себе – представляет, что его ласкает не мамина рука…
И от этой мысли, от сжавшей сердце надежды, Яну стало страшно. «Ты обещал. Ты дал слово. Ты хочешь счастья ему, а не себе. Ему – надолго, а не себе – на жалкое и стыдное чуть-чуть. И если ты хочешь сохранить то, что так дорого тебе сейчас, смири пещерный зов своей мерзкой плоти, вознесись над суетностью, прими, как дар, эту возможность отдать…» Ян прикрыл глаза, и когда открыл их вновь, в телевизоре начался клип Стинга «Fragile», который нравился Кешке, и он стал смотреть, а Ян, у которого были свои особые причины любить эту песню, почувствовал, что к горлу подступает комок, и вышел в лоджию. Он приоткрыл внешнюю раму. Ему стало так хорошо, спокойно, немного грустно, как всегда в последнее время, когда бывало хорошо, и он подумал, что всё делал правильно, и даже чуть-чуть погордился, что отказывается от всего и сейчас, и, может быть, даже в будущем, ради спокойствия и мира в доме, ради Кешки. 
И когда скрипнула приоткрывшаяся дверь, Ян поморщился, так не хотелось ему отпускать эту тихую, легкую печаль. Он не обернулся, и только увидел руку, распахнувшую створку окна.
– Правда, здорово? И снег пошёл, как специально. 
Кешка потянул носом тёплый воздух.
– Вкусно пахнет! Вот почему так бывает? Зима, а пахнет вдруг весной. Чуешь?
Ян не чуял, он только что с трудом перевел дыхание, слишком неожиданным было Кешкино появление.
– Мне тоже иногда так казалось, когда я поменьше был. А потом понял, что это ветер со стороны кондитерской фабрики…
– Да ну тебя! Правда же весной!
Ян понюхал, и действительно понял, что имел в виду Кешка. Несмотря на снег, в воздухе не было холода, а была та же мягкость, которую он только что ощутил в самом себе.
– Правда, Кент. В самом деле, весной!
Они постояли рядом, а потом Кешка поежился.
– Ты же совсем раздетый вылез, ну-ка, марш в дом!
– А давай ещё постоим, хорошо так…
– Ну, давай, – и Ян непроизвольно, совсем не подумав, распахнул накинутую на плечи куртку. – Залезай!
Он и в самом деле ничего не имел в виду, только согреть. Но Кешка быстро юркнул ему подмышку и обнял сзади, чтобы встать поближе.
И всё изменилось сразу. Не осталось ни грусти, ни спокойствия, а только слепой восторг и гулко бухающее у самого горла сердце. И от этого он только что был готов отказаться?
– Вот так стоять и смотреть на снег! – сказал Кешка. – Вот настоящий Новый год! И праздник.
– Это да, – очень тихо сказал Ян. – С Новым годом! Будь счастлив!
– Я буду. И ты будь, – сказал Кешка уверенно. Он помолчал, а потом спросил, медленно подбирая слова:
– Помнишь, ты говорил, что, вот, бывает что-то общее для всех людей…
– Помню, конечно.
– А бывает… – Кешка замялся, – что-то такое общее, но только для двоих?
Ян почувствовал, как кровь бросилась в лицо, он понимал, что Кешка сам знает ответ, и проверяет его, но лукавить не мог.
– Бывает, конечно.
Кешка помолчал ещё, а потом решился:
– А у вас с мамой… есть такое общее?
Ян подумал, покачал головой сначала с сомнением, а потом более уверенно: 
– Нет…
– А… а у нас с тобой?
– А ты как думаешь? – спросил Ян.
Они посмотрели друг на друга и улыбнулись одновременно.
– Мне надо домой, меня уже заждались, – сказал Ян огорченно.
– И к тебе ещё друг приехал, – сказал осторожно Кешка, и по его тону Ян понял, что Кешка помнил об этом всё время, и это его тревожило.
– Да, Рустам, он художник, дизайнер, мы раньше с ним работали вместе, а потом он женился и уехал.
Ян очень хотел быть честным, и не сказал неправды, но всё равно чувствовал себя виноватым и добавил: – Мы были близкими друзьями, поэтому его все мои хорошо знают, он даже жил у нас некоторое время.
– А-а-а… Он вернулся насовсем?
– Нет, что ты, недели на две, наверное, больше не выдержит, он теперь иностранец…
Кешка хмыкнул, видимо, успокоившись. Никогда прежде не был Ян настолько вместе с Кешкой, и ему очень не хотелось шевелиться, но ещё меньше ему хотелось, чтобы кто-то (и он знал, кто), разрушил это мгновение снаружи. И он, напоследок прижав к себе Кешку чуть сильнее, шепнул:
– Пойдём. Пойдём, Кенти! 
Они вернулись в комнату и Ян, извинившись, посетовал, что его ждут дома.
– Но, Фаина Яковлевна, если вы хотите ещё побыть, я заеду за вами завтра.
– Нет-нет, Ян, мне тоже нужно домой. А ты, Кешунька, как? Давай-ка со мной на пару дней, ты ведь обещал… Вместе с Яном и поедем.
Это «вместе» было теперь ключевым словом, и Кешка среагировал прежде всего на него.
– Да! Давай! – и метнулся в свою комнату собраться.
Марина, которая ни минуты не смогла побыть с Яном наедине, была недовольна, но отъезд Кешки был запланирован ею и давал возможность, наконец, отделить его от Яна. На прощание они всё-таки успели поцеловаться и, дав обещание позвонить завтра, Ян пошёл греть машину. 
Мокрые улицы были свободными, Яну было легко, он дышал полной грудью, приоткрыв окно, и незаметно для себя стал прибавлять скорость, как привык ездить один. К удивлению многих его знавших, водил Ян не только хорошо (это-то как раз было вполне предсказуемо), но и очень уверенно, жестко, даже агрессивно, словно высвобождался в нем какой-то другой, спрятанный внутри характер. Вечные сомнения, связанные со всеми его комплексами, за рулем исчезали, и Ян на дороге становился как бы равен сам себе, и этот человек ему самому нравился.
Лихо, на вираже обходя степенного «волгаря», Ян услышал, как восторженно ухнул сидевший сзади с бабушкой Кешка, и опомнился.
– Простите, я, наверное, слишком разогнался.
– Ты что, это кайф! Почему ты так никогда раньше не гонял?
– Да мы почти всегда в самую кашу попадаем с тобой. И вообще-то на такой машине…
– Да, Ян, если можно, мне будет спокойнее, – сказала Фаина Яковлевна. 
Ян поехал медленнее, по-прежнему чувствуя простор и безмятежность, и даже не особенно прислушивался к разговору Кешки с бабушкой, пока не услышал вопрос Фаины Яковлевны:
– Ну, признайся, девочка у тебя уже есть?
Ян поднял глаза и тут же поймал в зеркале предназначенную ему улыбку, и хотя отвечал Кешка бабушке, смотрел он на Яна:
– Нет, девочки у меня уже нет… А надо? Чтобы была? 
И неожиданно Ян сообразил, что с Фаиной Яковлевной Кешка говорил вообще не так, как с Мариной. Слова были те же, обычные, но ощущение было другим. Ян сосредоточился, чтобы разобраться, и понял почти сразу: легкость! Та легкость, которую он чувствовал в себе сейчас, она исчезала в присутствии Марины, но и Кешка, разговаривая с мамой, тоже напрягался! С бабушкой он позволял себе дурачиться, быть маленьким, а с матерью – взрослел и становился осторожным. Как и Ян. И ещё Ян понял, почему ему было сейчас так хорошо: он увозил Кешку от Марины!
Прощаясь, Фаина Яковлевна подала Яну руку и сказала:
– Спасибо, Ян, – и было ясно, что она имеет в виду нечто большее, чем благодарность за поездку.
Подал ему руку и Кешка:
– Ну, пока? – и это был вопрос.
– Пока, граф! See you soon![22]
Кешка покивал, улыбаясь. Он не хотел и уже не умел расставаться с Яном надолго.
 
– Ну, рассказывай! 
Рустам смотрел на Яна требовательно и ревниво. Он приехал, ожидая радостной встречи. Он не собирался оставаться в Москве, дела, несмотря на проблемы с разводом и устройством на новом месте, у него шли не плохо, был уже выгодный контракт, весной планировалась выставка, где неминуемо должны были продаться несколько его работ, что тоже сулило хорошие финансовые перспективы, но всё равно он отчасти ждал если не уговоров, то хотя бы надежды Яна на его возвращение. И теперь он был немножко разочарован и обижен. Ян обрадовался, увидев его, но прежней власти у Рустама над ним совсем не было. Когда-то Рустам слегка тяготился этой зависимостью Яна, но теперь она была бы ему ностальгически мила, она значила бы, что его помнят, ценят и ждут… Ян, конечно, его помнил, и любил, но совсем не ждал его приезда. Кроме того, Рустам сразу заметил (кто-кто, а уж он-то знал Яна как свои пять пальцев, все его настроения просекал на раз), что Ян сосредоточен, встревожен, но эта тревога и эта сосредоточенность были очень похожи если не на счастье, то на его предощущение. Вдобавок Ян выглядел моложе, глаза у него блестели, и вообще он стал какой-то… Красивый, что ли? Он был снова похож на того мальчика, которого Рустам увидел когда-то на дискотеке, только лучше, интереснее, в нем чувствовался тайный огонь, и теперь Рустаму обязательно хотелось понять, отчего это.
– Давай, давай, рассказывай, что там у тебя? На кого налетел?
– Рустик, нечего рассказывать. Ничего нет, ничего не случилось. И может кончиться в любой момент.
Они сидели на кухне после вечернего чая. Мама уже легла, а они потихоньку потягивали крепкий и не слишком сладкий голландский ликер и незаметно вылакали полбутылки. 
– Да что может кончится, если ничего нет? Слушай, Аргунов, а то я тебя не знаю, кончай придуриваться! Я же вижу, ты как кот на сметану облизываешься!
– Вот то-то и дело, что только облизываюсь. 
– Что, на натурала, что ли, запал? Как-то это на тебя не похоже.
– Да какой натурал, о чём ты… Не хочу об этом, не сердись.
Рустам был вдвойне заинтригован. Прежде Ян всегда торопился поделиться своими удавшимися, а тем более неудавшимися приключениями. Его нежелание обсуждать то, что происходило теперь, озадачивало. Это было либо очень стыдно, либо очень серьезно. Либо и то, и другое.
– Ты лучше расскажи, что у тебя. Что с выставкой? У тебя-то там кто-нибудь появился?
– Выставка в апреле, я привез макет каталога, посмотришь, я хочу с тобой посоветоваться как с профессионалом. Познакомился недавно с очень интересным дядькой, он арт-дилер, армянин, уже лет пятнадцать живет в Голландии, очень смешной, умный, приятный, всех знает, и его все знают. Он меня пригласил пожить у него, он сам немного занимается фотографией, а дом у него – просто как мы с тобой когда-то мечтали, на берегу канала, стеклянные стены, такой хай-тек, но уютный, вот представь, уютный хай-тек! У него народ тусуется, вообще-то у них это не принято, но он своих армянских привычек не забыл, собирает публику, самую разную, есть на что поглядеть, и что потрогать. Вот только к чему я не могу привыкнуть, так это к травке этой. Они вечно под кайфом, и не разберёшь, что правда, а что завтра и не вспомнят… На рождество было человек двадцать пять, и я им устроил такой хепенинг…
Рустам начал говорить о своём, увлёкся, развеселился и забыл на время о загадочной причине Яновой сдержанности. А Ян слушал его с удовольствием, ему всегда нравились эти рассказы, красочные, с яркими подробностями, отчасти придуманными, но придуманными удачно и к месту, тем более, что Рустам и сам вполне верил в собственные выдумки, и даже сердился, когда потом что-то оказывалось не совсем так, как он говорил.
 Ян слушал, но всё равно не чувствовал прежней близости с Рустамом. Он поймал себя на том, что Рустам ему перестал нравиться. Он был по-прежнему красив, он был родным, как… как Вера, даже больше, чем Вера, он знал его лучше и понимал, но нежность, влечение к нему пропало. Ян стал думать об этом и сообразил, что последний месяц вообще перестал смотреть на молодых красивых парней, как смотрел всегда прежде, даже когда их роман с Рустамом был в самом разгаре, и он привычно замечал лица, тела, ловил – просто так, для тонуса – и возвращал призывные понимающие взгляды. Что-то случилось с ним, как будто щелкнули выключателем, и он стал другим. И он осознал, что всегда, каждый миг чувствует рядом Кешку, видит его глаза. Ян не мог сделать ничего, о чем бы не захотел рассказать ему… И самое удивительное, что это было совсем не трудно.
Особенно ясно он ощутил это, когда Рустам собрал дома нескольких знакомых из их прежнего круга – хотел пообщаться, ну и похвастаться немного.
Ян не видел их больше года. Когда Рустам уехал, и Ян переживал период сначала лихорадочной активности, а потом хмурой хандры, они встречались, слушали его нытье, чуть злорадно утешали, звали в компании, предлагали варианты, способные его развеселить, но он всё больше отдалялся от них, они перезванивались ещё какое-то время, скорее по привычке, но чувствуя его сопротивление, перестали звать, а потом перестали и звонить. Приятельство тоже нужно подкармливать.
Гости собрались почти одновременно, жизнь постепенно приучала к точности даже голубых, только Гера, работавший в крупной фирме и ставший очень состоятельным, опоздал, но зато привез с собой любовника, Артёма, симпатичного, неглупого парня. По тому, как Рустам подчеркнуто безразлично обращался к Артёму, Ян понял, что тот ему понравился, но и Артём, по-видимому, заинтересовался Рустамом, Гера напрягся, всё это придало вечеру совершенно незапланированную нервозность. Ян, посильно участвуя в общем разговоре, который, как всегда с Рустамом, постоянно сбивался на его монологи, пытался вспомнить ощущение игривой легкости, прежде составлявшей притягательность подобных встреч, и не мог. Сплетни, чуть приправленные похотью, его не занимали, и он даже не замечал на себе недоуменные, заинтересованные взгляды. Он вышел на площадку покурить (мама совершенно не выносила в квартире даже намека на дым) и к нему присоединился Серёжа, превратившийся из помрежа студенческого театра в администратора большого концертного зала. Несмотря на долгие перерывы между встречами, у них сохранялись довольно дружеские и доверительные отношения. Как всегда, среди своих чуть манерно растягивая слова, Сережа сказал:
– Ну, поздравляю! И в чем же секрет?
– Какой секрет?
– Ой-ой-ой! Ты же сегодня просто звезда! Мы больше года не виделись, а ты помолодел на пять лет. Только осторожно с Артёмом, он красивый мальчик, но, по-моему, блядь.
– Уймись, Сережа! Какой Артем, во-первых, он с Герой, а во-вторых, он к Рустаму клеится…
– Эва, батюшка, слепы вы что ли? Да он весь вечер пытается на тебя впечатление произвести!
Ян не поверил, стал присматриваться, и тогда только заподозрил общее необычное внимание к себе, и Артём глянул на него так, словно был готов отдаться тут же. Ян удивился, и больше всего тому, что это совершенно не волновало его. 
 Он почти всё время думал о Кешке, который ещё был у бабушки, и Яну так хотелось позвонить туда, услышать его голос, по которому он соскучился всего за два дня, но он понимал, что у него для этого нет ни малейшего повода, понимал, и злился.
Злился он ещё и оттого, что обещал Марине приехать завтра, причин отказаться он тоже не находил, и предстоящий вечер у неё, вечер без Кешки, заранее тяготил его. Она, конечно, захочет, чтобы он остался, и Ян не представлял, как этого избежать. Ему было противно обманывать, ловчить, он хотел ясных простых отношений, но это было невозможно, и чем отчетливее он понимал это, тем тоскливее ему становилось. Он должен был поддерживать связь с Мариной, потому что у него не было другой возможности видеться с Кешкой, но он не знал, надолго ли его хватит, и пугающая пропасть разрыва возникла вдруг совсем близко. Это было особенно ужасно теперь, после Кешкиных слов, после той улыбки, которой они обменялись в первый день нового года. Оставалось сделать ещё только полшага, а может быть уже и не полшага, а всего одно движение навстречу, и тогда… 
«И что тогда?», – спросил себя Ян. Никакого «тогда» быть не могло. И Марина, недобро улыбаясь, внушительно грозила ему пальцем.
 
Собираясь к Марине, Ян решил сделать так, чтобы их встреча получилась хоть чем-то приятной и для него. Он купил вина, воздушный тортик с фруктами, который она любила, как и он (хорошо, что она могла не следить за своим весом!), взял кассету с новым фильмом, который сам хотел посмотреть, побрился, и, стоя в ванной перед зеркалом, вдруг решил, что останется на ночь. Если у него всё равно ничего не будет с мальчиком, (а он решил, что не будет, ведь так?.. он же знал, что не будет, не может быть?) то, стало быть, он сделает это, и будет делать, чтобы остаться рядом с Кешкой надолго. Он дорого заплатит, но он получит за эту цену всё, что можно, и будет сам определять правила игры. Он помыл голову, принял душ и оделся, как на любовное свидание: трусы от Калвина Кляйна, весьма откровенные, дорогую рубашку, новые джинсы, обтягивающие задницу, свободный свитер. Придирчиво оглядывая себя, он решил, что выглядит молодым и сексуальным, гораздо моложе Марины и, пожалуй, привлекательней. Ему не очень понравилась собственная чуть жестокая, циничная усмешка, но и она казалась сейчас вполне уместной. «Хочет? Пусть видит, что получает». Он отдавал себя, приносил в жертву, и он хотел, чтобы эту жертву оценили по достоинству. На сколько достанет ему этой решимости, Ян не знал, но теперь он старался не копаться в себе, и пришёл к Марине собранный, напористый, и сразу увидел на её лице удивление, волнение и желание.
Их поцелуй напомнил о жадности весенних встреч, и Марина отстранилась первой, слегка растерянная, и повела за собой на кухню, а не в комнату, устраивала в вазе цветы, ставила чайник, успокаиваясь и возвращая их к более знакомым и привычным отношениям. Ян и в самом деле возбуждал её, напугав своей неожиданной яркостью, и она не была уверена, что хочет поддаться этому новому влечению, слишком хорошо она знала, какой беззащитной это может её сделать.
А Ян, почуяв свою власть, глубоко спрятав горечь, стал довольно бесцеремонно и весело распоряжаться, не захотел пить чай на кухне, поставил перед телевизором маленький столик, скомандовал (вежливо, но скомандовал!) достать хрусталь для вина и хорошие чашки, усадил её рядом, обняв по-хозяйски за плечи, и включил видеомагнитофон. А потом…
А потом в прихожей хлопнула дверь, и как уже было всего три месяца назад, в тёмном проеме возник мальчик. Только войдя, даже не увидев ещё на вешалке его куртку, Кешка сразу понял, что Ян здесь, по запаху, по какому-то особому напряжению в воздухе. Он ринулся в комнату, радостный, заранее счастливый. И замер, увидев Яна рядом с Мариной. Тогда, в первый раз, он воспринял их как естественное сочетание двух взрослых. Теперь… теперь он ощущал Яна совсем другим, вовсе не парой матери, скорее своим товарищем, и то, как они сидели, заставило его нахмуриться и обидеться, как будто у него отбирали что-то, по праву принадлежавшее только ему.
Но его обида была ничто по сравнению с ужасом и стыдом, которые окатили Яна. Всё, в чём он убеждал себя, всё, что казалось ему таким окончательным и правильным, исчезло мгновенно. Увидев Кешку, его широко раскрывшиеся глаза, его дрогнувшие обидой губы, он тут же понял, что чуть было не совершил чудовищную, непоправимую ошибку, чуть было не уничтожил себя, их обоих. Да пусть никогда ничего не будет, пусть и не может быть, но он не имеет права унижать то, что их связало, пусть только в его воображении… Нет! Прекрати обманывать себя! Не только! Эта связь существует, и оскорбленный Кешкин взгляд – суровое тому подтверждение. И ты посмел притвориться, что сможешь предать её, и жить потом с этим? Посмел оправдать предательство своим желанием «быть с ним рядом»? Да кому ты нужен «рядом» – такой? Как ты сможешь такой – встать «рядом»?
Ян поднялся, и шагнул Кешке навстречу:
– Кент! Как здорово, что ты приехал! 
«Ты спас меня. Ты спас меня!» – стучало у Яна в голове.
– Привет, – сказал Кешка ещё с некоторым сомнением, но сверкавшая в глазах у Яна радость, которую он уже умел узнавать, не оставляла сомнению много места.
– Почему ты вернулся? И без звонка? – спросила Марина, чувствуя, что у нее заледенело что-то внутри, и это что-то заледеневшее было очень похоже на любовь к сыну.
– А чего звонить? Я же домой ехал. Бабушка меня сама отослала, наверное, я ей там надоел.
Конечно, Кешка не надоел Фаине Яковлевне, но она видела, что он, после первого же дня заскучал, маялся, сам не зная, почему, и когда она предложила ему отправиться домой, сразу согласился.
– У-у, какой у вас торт! Дадите? А что вы смотрите?
– Я фильм взял новый, «Влюбленный Шекспир», говорят, стоящий.
– Ага! Я слышал! Я тоже хочу!
– Ну, и замечательно, мы минут пять всего посмотрели, можно будет с начала включить… Давай, раздевайся и приходи!
Ян никак не мог погасить счастливую улыбку, а нужно было изобразить что-то нейтральное. Наконец, он решил, что достаточно овладел собой и повернулся к Марине, но у нее было такое злое лицо, что он испугался, и от улыбки не осталось и следа.
– Что ты, Ринка? Что случилось?
– Видимо, ничего, – процедила Марина сквозь зубы. – ещё один семейный вечерок.
– Подожди, ты из-за Кента? – Ян понизил голос. – Ну, знаешь, ты это брось, пожалуйста! Мальчик домой вернулся, ты бы радовалась, долго ли ещё он к тебе будет стремиться, скоро не заманишь…
– Ко мне? – воскликнула Марина.
Но Ян смотрел на нее очень внимательно, приподняв брови, ожидая продолжения, словно подталкивая её, и она не решилась произнести то, что уже было готово вырваться. Но и непроизнесенное, это начало свою злую, разрушительную работу. Она помрачнела. Она знала, что с некоторых пор, не признаваясь себе, подозрительно и пристально следила за Яном. Ей легко было вспомнить, как он бывал дурашливо весел с Кешкой и как сумрачно скован, оставаясь с ней наедине. Ещё недавно она радовалась, что мальчик потянулся к Яну, укрепляя их возможный союз. И что теперь? Она постепенно стала чувствовать себя лишней! Внутри у нее бурлила обида, нужно было найти для нее выход, но злиться на Яна она боялась, на себя – не хотела, так что досталось всё, уж вовсе незаслуженно, Кешке.
– Ты руки хоть вымыл? Ну что ты притащил эту кружку свою, видишь же, мы из чашек пьем! Пойди, поставь чайник подогреть, теперь он холодный совсем!
Ян прищурился. Он понимал вполне Маринины чувства, но не мог её не осуждать. А Кешка в предвкушении торта, чая и кино, смешно растопырил чистые ладошки, унес на плиту чайник, достал себе чашку и, потеснив Яна, плюхнулся на диван рядом с ним. 
– Ну, включай! Не надо с начала, я разберусь!
Они стали смотреть фильм, и Ян, касаясь одним боком Марины, стыл от её холода, но с другого бока к нему прижался Кешка, и перед глазами у Яна полетела серебряная паутина, и совсем тесно стало между ног в новых джинсах. Кешка увлёкся фильмом, и делясь радостью от забавного кадра, похлопал Яна по ноге, да так и оставил там руку, и Ян испугался, что ещё немного, и он может просто-напросто кончить…
– Что ты хихикаешь, ты хоть понимаешь, о чем речь? – сказала Марина. – Слышишь, чайник кипит, принеси!
– Сейчас! Останови!
Кешка слетал на кухню за чайником и поставил его, ещё досвистывающий, рядом с мамой.
– А давайте вина выпьем, пока заваривается, – сказал Ян, поднимая бутылку. – Кент, возьми рюмку себе…
– Вовсе ему не надо, совершенно ни к чему так часто!
– Ну, чего ты, мам! Да ладно, я у тебя попробую, – сказал Кешка и отхлебнул у Яна. – Вкусное! Это какое?
– Испанское. Риоха Альта.
– Ага! Надо будет запомнить!
Марина протянула руку к пульту и на экране ожила застывшая картинка.
Фильм был в самом деле хорош, и Кешка сидел рядом, затаив дыхание, но уже не прижимался, и из Гвинет Палтроу получился очаровательный мальчик, и её влюбленность в Шекспира была полна тайной двусмысленности, и Ян расслабился. И когда Кешка протянул Марине свою чашку («Мам, налей!»), Ян едва глянул в её сторону и лишь краем глаза увидел, как она подняла чайник, наклонила, и полилась дымящаяся тёмная струя, и дрогнула, и вот уже падала не в чашку, а прямо на Кешкины пальцы… 
Кешка ахнул, чашка упала и разбилась о стекло стола, Марина закричала, вскочила, всё ещё держа чайник и поливая всё вокруг.
– Господи, да что же это, неужели нельзя думать, что делаешь! Кетя! 
Пока Кешка махал ошпаренной рукой, Ян побежал в ванную, где на полке – он сам как-то принес – лежал тюбик «Спасателя», быстро и осторожно смазал покрасневшую кожу и стал тихонько дуть, отгоняя боль, а Марина всё стояла как в столбняке, молча.
– Да всё нормально, уже прошло, спасибо, – тихо сказал Кешка, и его растерянный взгляд безошибочно подтвердил Яну то, что они оба поняли: Марина сделала это нарочно.
 Она, наконец, очнулась, подошла к сыну, поглядела на пальцы.
– Ах, Кетя, Кетя… Ну, хоть чай был не очень горячий. Ну, прости, прости!
Она поцеловала его в лоб, но Ян видел, что осторожное недоумение в Кешкином взгляде не исчезло. Они вместе – Кешка помогал одной рукой – восстановили порядок на столе, и уже подшучивали над происшествием, Кешка сказал, жалея разбитую чашку, что зря он послушался и не оставил себе кружку, а Марина сказала, что он имеет полное право на второй кусок торта, а Ян отмотал назад пленку и они досмотрели кино, и музыка в конце как-то всё примирила и сгладила, но Ян знал, что никогда не забудет и не простит Марине ту падавшую на Кешкину руку струю кипятка. 
Марине не было стыдно. Она не могла позволить себе даже на миг признаться, да что признаться! – предположить, что хотела причинить боль – Кешке, Яну, им обоим. Придя в себя, она тут же заставила себя стереть в сознании всё, что могло толкнуть её руку. Это была случайность, абсолютная случайность, конечно же! Но она не сделала попытки задержать Яна, когда тот стал прощаться, спокойно и почти равнодушно поцеловала его в щеку. А Ян, возвращая столь же стерильный поцелуй, глядел на Кешку, спрашивал его глазами: как ты, справишься? И Кешка, неуверенно дернув плечом, ответил слабой улыбкой: ничего, нормально!
Тайна общей догадки связала их ещё одной нитью, и то, что Ян уходил, а Кешка оставался, было неправильно и несправедливо, и каждый понимал это, хоть и по-разному, и поэтому обоим было грустно. Кешке легче было простить Марину, он не докапывался до скрытых или истинных причинах её странного поступка, его обида была ещё почти детской. Но Яну её жестокость сумраком смутила душу. Хмурясь, он спрашивал себя, на что она будет готова пойти, если её догадки подтвердятся. А то, что она начала догадываться, Ян почувствовал, давно должен был почувствовать, но старался не думать об этом, чтобы оставить всё, как есть, чтобы видеть Кешку, чтобы мучить и тешить себя призраком невнятного будущего. Он был готов страдать сам, но как он мог допустить Кешкины страдания?.. 
 
Марина обдумывала ситуацию почти спокойно. Ей всё открылось в тот миг, когда она увидела, с какой напряженной сосредоточенностью Ян бросился мальчику на помощь. Она достаточно хорошо знала, как мужики ведут себя в таких случаях, как бывают растеряны и бестолковы, в театре всякое случалось, и ушибы, и падения, и ранения, сцена совсем не безопасное место. И всегда выручали бабы, они и крови не боялись, и голову не теряли. То, как повел себя Ян, могло означать только одно: он очень сильно любит её сына. Именно это, куда больше, чем пролитый кипяток, привело её в оцепенение. После Вилтаутаса Марина думала, что всё хорошо понимает про голубых, и в этом смысле Ян мог давно внушать подозрения, слишком он был обтекаемый, но с другой стороны, она не могла заметить ничего, что выдало бы его особое пристрастие к мальчикам: он никогда не ласкал Кетю, даже не дотрагивался до него в ситуациях, вполне естественно это допускавших. Конечно, она не могла знать, что происходило в её отсутствие, и ещё были те четыре ночи, когда она уезжала, и день рождения, и этот Новый год, но представить, что Кетя с его непосредственностью и открытостью так успешно что-то от неё прятал, было невозможно. Но даже если Ян и не позволил себе ничего «такого», даже если сам Кетя не подозревал… а он, конечно же, не подозревал, он чистый, абсолютно нормальный мальчик… даже если так, она должна, обязана, как мать, немедленно прекратить это… лишить Яна всякой возможности поддаться своему тайному пороку (вспоминая их близость, Марине было всё-таки приятней думать, что это тайный порок, которого Ян должен изо всех сил стыдиться), оградить сына и, может быть, уберечь Яна от чего-то страшного, преступного. С одной стороны, всё было так. Но с другой… Что, если её прозрение лишь предвосхищает то, что может никогда и не произойти? Что, если и Ян не отдает себе отчёта в своих чувствах? Ведь любит, любил же он её, и шло всё к счастливому завершению, когда он и знать ещё не знал о её сыне. Расстаться с ускользавшей надеждой было жаль, и Марина решила предпринять ещё одну, последнюю попытку.
 
Она пригласила его в субботу на обед. Приглашение не было чем-то необычным в принципе, но Ян удивился и обрадовался. Неожиданное завершение их последнего свидания, столь явно запланированного как любовное, подсказывало, что Марина будет теперь особенно придирчива, и то, что она приглашала его днём, когда Кешка всегда бывал дома, показалось ему добрым знаком. Он приехал веселый, свободный от подозрений, предвкушая праздник, для него каждая встреча с Кешкой была праздником. Но лишь войдя в дверь, он сразу почувствовал угрозу и, главное, сразу понял, что Кешки нет. Марина очень пристально следила за ним с первой секунды, и он постарался не выдать разочарования и тревоги, вручил, как всегда, цветы (он никогда не приходил без цветов), поцеловал и постарался изобразить радость и хорошее настроение. Ни тому, ни другому взяться было неоткуда. Марина напугала его своим небрежным нарядом, полурасстегнутой джинсовой рубашкой на голое тело, и вызывающими манерами. Она казалась раскованной и оживленной, но Ян знал, что это игра, хотя не мог не признать, что играла она не плохо, и выглядела соблазнительно. Любому нормальному мужику её вид и поведение командовали: «Вперед!» Но Ян уже не обманывал себя. Он хорошо запомнил свой стыд и ощущение чуть не совершившегося предательства и ни за что не хотел повторения. Он подыгрывал Марине, смеялся её шуткам, шутил в ответ, ухаживал, и всё это могло напомнить их давние, первые встречи, но именно оттого, что это было повторением пройденного, их поведение становилось всё более неестественным. Ян не принес вина, но у Марины оказалась в морозилке хорошая водка, и она протягивала свою рюмку снова и снова, да и Ян не сдерживался, ему так проще было, и к концу обеда бутылка основательно опустела.
Они пошли в комнату на диван, и Марина включила музыку, легкую классику в современной обработке, стандарт номер три, как это называл Ян, ещё с юношеских времен: музыка для койки, стандарт номер один – Пугачева, номер два – Энио Морриконе… 
Марина прислонилась к нему, взяла руку и положила себе на грудь. Ян не сопротивлялся, но и не продолжил ласку.
– Ну, у тебя и выдержка, – сказала вдруг Марина, и её голос, чуть хриплый от водки, был уже не наигранный, а свой, умный, насмешливый и недобрый.
– Да, такие мы, старые солдаты! – сказал Ян, надо же было что-то сказать…
– Нет, я про то, что ты до сих пор не спросил, где Иннокентий.
– А это важно? Наверное, у Фаины Яковлевны, разве нет? 
– Да.
– Ну вот.
– И он точно не вернётся, она попросила съездить с ней к подруге в Химки.
– Ну и молодец. 
– Ну, и тогда что? Никого нет за стеной, что же теперь тебе мешает? 
Ян отобрал руку и сел прямо.
– Ринка, я не знаю, как сказать. Пойми, ты тут ни при чем, просто у меня не получится, я чувствую, я знаю, и я хочу честно…
Марина прищурилась. 
– Так. Честно. Ну что ж. Давай честно. Мы с тобой не были уже сколько? Три месяца? Как это может быть, если ты говоришь, что относишься ко мне по-прежнему? Значит, что-то изменилось. Что? Честно, что? Я тебе не нравлюсь больше? Я сначала решила, это из-за возраста, но ведь ты любил не мое свидетельство о рождении, так? Ты же тело мое любил, а с ним-то что случилось? Какое было, такое и осталось. Яник, ты меня не обманешь, тебе же было хорошо со мной, я это знаю. 
– А меня? – сказал Ян. – Меня обманешь? Разве тебе со мной было хорошо? 
Марина задержала дыхание, а потом выдохнула с облегчением.
 – Так в этом всё дело? В этом? Господи, Яник, ну что за комплексы, ты же не мальчик, ну, по-всякому бывает, не обязательно же какие-то вершины испытывать каждый раз, да хорошо мне с тобой, глупый, хорошо! Ну, очень хорошо, поверь. И ведь не это самое главное, а близость, а тепло?.. 
– Так ведь и я про то же, Марин, тебе что, близости, тепла со мной не хватает? Мы же как… как семья живем. 
Марина почувствовала вдруг: то главное, что больше всего напрягало, раздражало, злило её последние месяцы, то, о чем она боялась, не хотела говорить, теперь нужно было сказать, наконец. 
– Семья… Да, семья. Только, Яник, что это за семья? Ты очень много делаешь для Кети, это правда, и сперва я думала, что это из-за меня. А теперь… теперь уже я не знаю. Ян, что бы там ни было, что бы ты ни придумывал, это же всё-таки не твой сын! И все эти подарки, всё это внимание, и что ты всегда ставишь впереди только его интересы… 
Ян уже стоял перед ней, обхватив себя руками.
– Ну и что, Марина, объясни, что тебя в этом так напрягает? 
– Напрягает? А то, что мне кажется, что ты его любишь больше, чем меня! 
Это был сильный ход, но Ян отчасти был к нему готов. Он выдержал паузу. 
– Ты несправедлива сейчас и раздражена. Но даже если так. Даже если я люблю его больше, чем тебя, – как сладко было Яну произнести эти слова! – Почему это тебе мешает? Это твой сын! Ты сама столько раз говорила, он рос без отца, и вот теперь я могу, я хочу дать ему то, чего он был лишен с самого детства. 
– Только это? И больше ничего? А может, ещё что-то? 
– А может, и ещё что-то, – сказал Ян с вызовом. – Почему нет? Ты же не дашь! 
– Я даю, всё, что могу! Я тянула его пятнадцать лет! Я отказывала себе во всем, никакой личной жизни, ничего! 
– Ну так расслабься, дай мне помочь… Вам! Вам обоим! Почему тебя это так возмущает? 
– Меня это не возмущает! Меня это тревожит. И заставляет подозревать! 
– Подозревать? Это что же? 
– А то, что я не знаю… – Марина замерла на миг, а потом выпалила: – Не знаю, какие ты насчет него строишь планы! 
Ну вот. Ян помолчал, а потом отвернулся к окну. Снег падал большими хлопьями, быстро закрывая и уличную грязь, и машинную колею, и нахоженные тропки людских следов. 
– Я не строю никаких планов. Я стараюсь делать так, чтобы ему было хорошо.
– А мне? – Марина была зла и напряжена. – Ты не хочешь, чтобы мне было хорошо? 
Ян повернулся к ней и сказал серьезно и грустно: 
– Если получится, то и тебе. 
Марина смотрела на него почти с ненавистью. 
– Уходи. Убирайся! Я не желаю тебя больше видеть. Слышишь? Немедленно! Убирайся из нашей жизни навсегда! Не смей даже приближаться! Чтобы духу твоего не было! 
Ещё была секунда, когда что-то можно было поправить. Если бы он сейчас бросился к ней, обнял, сказал какие-то слова, она бы не поверила ему, но позволила остаться. Но Ян молчал. Он понимал, что всё должно было кончиться. Он не думал, что сейчас, не знал, что так. Но он больше не мог обманывать себя, обманывать Марину и, главное, обманывать свою любовь. Он вышел из комнаты, взял с вешалки куртку и осторожно закрыл за собой дверь. По дороге у него так сильно заболело сердце, что он даже испугался. Он опять не знал, что делать дальше и как жить. А когда подошёл к дому, увидел у подъезда большую белую машину с красными крестами.
 
 
 
 
 
III.
 
Самой неожиданной была беспомощность. Ян не мог представить, что окажется таким маленьким и беззащитным. Когда закончилась скорбная суета, когда перестали мелькать знакомые с детства и надолго забытые лица родственников, когда умолк телефон, он вдруг остался один в доме, где жили только звуки, жили какой-то своей жизнью, и ни один звук, казалось, не возникал целиком, а начинался и замирал на полпути, но и не исчезал до конца, а продолжал быть, даже совсем утихнув, и эти не отзвучавшие тени звуков накапливались по углам, как паутина. Темнота угнетала, а свет казался неуместным и напоминал только о той ночи, когда свет был везде, и люди в зимней одежде ходили по комнатам, ждали, курили на площадке, не закрывая дверь, пили воду на кухне и заполняли бумаги.
Вера успела. Мама позвонила ей, сказала, что вызвала скорую, она привыкла угадывать начало приступа. Вера приехала с ключами, а бригада уже стояла перед дверью, недовольная, и мама была ещё жива, но остановка сердца случилась через четыре минуты, и ничего было не сделать, никуда не довезти. Когда Ян поднялся на лифте, маму под простыней уже укладывали на носилки, и он пошёл за носилками вниз, ему всё время казалось, что мама упадет, он старался поддержать, но только мешал санитарам на лестнице, и наконец тот, что помоложе, сказал, морщась и сдувая со лба капли пота: «Ты, парень, отошёл бы, что ли».
Меньше года назад, когда Ян занимался похоронами дедушки Вени, он очень переживал, грустил, но тем не менее разумно и толково решал любые возникавшие проблемы, подбадривал сестру, поддерживал маму. Он помнил её недоуменное лицо. Наверное, и у него было теперь такое, потому что единственным доступным ему чувством было недоумение. Ян даже не чувствовал ещё утраты, он совершенно перестал что-то ощущать. И он не способен был откликаться на неизбежные вопросы, важность которых была столь мимолетна, что на них нужно было отвечать тут же, иначе они исчезали в небытии, следом за отлетевшей душой. Эти вопросы словно цеплялись за тело, за гроб, и существовали, только если на них обращали пристальное внимание и растворялись один за другим бесследно, стоило отвести взгляд. Ян не мог сосредоточиться. Его и не трогал никто. У Веры были постоянно заплаканные глаза, но она всё организовала, и Яник снова, как в детстве, был один среди женщин – Ольга и Нина, дочки маминой сестры, Ирина и Лена, дочки папиной, распоряжались в доме, в морге, в церкви, на кладбище, на поминках. К нему подходили только с простыми, однозначными делами – поднять, перенести, привезти – и за деньгами. Он всё делал быстро, аккуратно, и ему казалось, что он может взять на себя гораздо больше, и был готов, вопросительно глядя на сестёр, но они понимающе заглядывали ему в глаза, и улыбались грустно, брали за руки, обнимали и снова оставляли в покое.
После отпевания, пока рассаживались в автобусе, Ян попросил подождать, он оставил в квартире цветы, которые хотел взять на кладбище. Он с недоумением посмотрел на Рустама, который вызвался его проводить (что тут провожать, от церкви до дома ходьбы ровно три минуты), но снова сестры понимающе кивали, и Рустам пошёл с ним. Ян поднялся в квартиру и зашёл в мамину комнату, поправил на её диване покрывало, и из-под дивана выглянул её старый клетчатый тапок, пыльный немножко, и Ян, только что спокойный и тихий, вдруг зарыдал, и хриплые стоны рвались у него из горла, и из носа потекло, и из глаз, а Рустам держал его сзади за плечи, и Яну очень хотелось остановиться, и он пытался несколько раз вздохнуть глубоко, и не мог, и он стоял, вцепившись в подоконник, где лежали белые лилии, мама их никогда не могла держать в комнате из-за запаха, а любила больше других цветов…
– Надо идти, они ждут там, – сказал Ян беспомощно.
– Ничего, подождут, – сурово сказал Рустам, и Ян успокоился, и они пошли обратно.
В автобусе Ян поймал себя на том, что гладит осторожно крышку гроба там, где внутри под ней было мамино лицо, словно утешая: ничего, мамочка, милая, ничего, уже скоро, уже скоро… 
После кладбища вернулись домой, там уже было готово, Рустам договорился с ресторатором, которого хорошо знал, и тот прислал мальчиков, они накрыли стол и обслуживали тихо и вежливо, так что никому из семьи не надо было дергаться, и всё прошло очень достойно. Вавушка, вся в черных кружевах, как старая графиня, первой поднялась, чтобы помянуть. «Не дай кому Бог, как мне, похоронить мать, отца, двух мужей и обеих дочерей. Но дай Бог каждому вырастить и порадоваться, сколько отпущено было, на такую дочь, как Оленька…»
Встал Рустам, он в самом деле очень любил Ольгу Вениаминовну, и знал, как сказать об этом, говорили и другие, и Вера сказала что-то простое и верное, и всхлипнула снова, а Ян молчал. Он не знал, что сказать, не знал, зачем. Он слушал других, и кивал головой и улыбался, соглашаясь, но он мог только повторить их слова, а от себя ничего не мог добавить.
Рустам оставался с ним три ночи, хотя Ян и отсылал его, и ему в самом деле казалось, что он нормально держится уже, поплакал, понянчил своё горе, и будет, не маленький. Другие родственники тоже предлагали помощь, искренне, но он отказывался, и они уходили к своим заботам и тревогам, у каждого хватало, а Вере надо было ещё ухаживать за Вавушкой, та хоть и не горевала заметно, но сдала очень, что вы хотите, восемьдесят один скоро. И когда Рустам уехал-таки по самым неотложным делам, Ян, наконец, остался один. 
Он ждал этого мига. Он должен был разобраться в том, что стало. Он знал, что ему придется сделать это, он даже хотел, хотел разложить перед собой всё, что собралось комом в душе, как перед запрудой, готовое ринуться вниз с безжалостной высоты.
Его не было. Уходя, он ещё раз спросил маму, не нужно ли чего. Он проверил лекарства, телефон, убедился, что Вера дома и позвонит попозже, проверит. Мама чувствовала себя обычно, не волновалась, читала книгу под своей яркой лампой, ей всегда было темно, она любила свет. Она поцеловала его на прощание, и это был обычный поцелуй, нежный, легкий, при всем желании нельзя было в нем почувствовать никакого предвестья. Всё было нормально, и ему не в чем было себя упрекнуть. Кроме одного. Когда это случилось, его не было. 
Он не был ни в чем виноват. Но он мог бы её спасти, если бы был рядом. А его не было. И он не спас. И теперь должен был жить с этим дальше. Он не проклинал и не терзал себя, он только спрашивал себя, как нужно жить, чтобы никогда не повторилось с ним такое, чтобы он всегда был там, где должен быть, где он может спасти, и спасёт.
Он совсем не думал специально, что вот, он не был дома, потому что поехал к Марине, не думал, но и не забывал. Он знал об этом, и откладывал эти мысли. Какая горечь ни была в его отношениях с Мариной, в смерти мамы он винить её не мог. Это была другая история. Он запретил себе думать о Кешке. Он знал, почему. Он защищал Кешку от горя, которое могло просочиться через его мысли, от смерти, которая не могла и не должна была коснуться его мальчика.
И ещё потому, что думать о Кешке – значило как-то сопоставить эти потери, а они были несопоставимы. Ни по значению, ни по влиянию на его жизнь. Ни одна из них не была меньше.
То, что Кешка потерян для него, Ян узнал, когда проверил свой автоответчик. Звонков было много, но сообщение оставлено только одно: «Ты не берешь трубку третий день, не знаю, что это – подлость или трусость, не важно, просто имей в виду, я сказала Иннокентию, что ты уехал, навсегда, так что, если не хочешь сделать всё ещё хуже, не пытайся с ним связываться. Надеюсь, ты понял».
 
На самом деле Марина ничего не собиралась говорить Кешке. Она ждала, ждала звонка Яна в тот же день, ночью, утром, ждала разговора, выяснения отношений. Это ведь только говорится так, «убирайся, видеть тебя не хочу!», а потом всё-таки ещё хочется объяснить, и очень подробно, почему, за что, и послушать оправдания, и отвергнуть их возмущенно, и ещё послушать, и ещё добавить возмущения, чтобы убедиться точно, что понял, как виноват… Но мужики тупые такие, им скажешь «убирайся», а они возьмут – и в самом деле уйдут, и вот уж за это простить их невозможно. 
Исчезновение Яна стало для Марины неожиданностью. Она готовилась к отпору, и её готовность не пригодилась, перегорела, оставив очень неприятный осадок. И она не знала, как сказать сыну. Он приехал на следующий день от бабушки и с порога спросил:
– А Ян звонил? Когда он собирался?
Марина пожала плечами.
– В смысле? То есть что, не звонил? А ты?
– Кетя, мы не обязаны каждый день перезваниваться.
– Подожди, – удивился ребёнок. – А он не говорил, когда тренировка у нас?
«Господи, – подумала Марина, – ещё и Битца эта! Ведь предупреждала же, не приучай!»
– Знаешь, тебе сейчас не о лошадях, а о школе надо думать, третья четверть, а у тебя ведь экзамены будут.
– Да при чем тут это? Какая проблема, мам, не понимаю. Вы что, поссорились?
– С чего ты решил?
– Ну, а тогда что? Позвони ему.
– Нет, Кетя.
– Почему? Ну, дай мне телефон, я позвоню.
– Нет.
– Подожди, что значит «нет»? Дай мне телефон его!
– Нет, Кетя.
Кешка рассвирепел. Он бросился к ней в комнату и схватил ежедневник, где, он знал, она записывала всё важное, и самые нужные телефонные номера. Марина кинулась за ним и едва успела вырвать книжку у него из рук.
– Что ты себе позволяешь, ну-ка отдай!
– Да что случилось? – в глазах у Кешки полыхало негодование и страх.
И Марине пришлось сказать:
– Он уехал. Уехал, надолго, навсегда. И не попрощался с тобой, потому что ему было стыдно, что он тебя обманул.
Это было невероятно, и Кешка почему-то поверил. Он чувствовал, что между ним и Яном натянулась струна, натянулась так сильно, что было немножко больно. Ему чудилось, что эта струна вот-вот запоет, но теперь он понял, что она могла и порваться, отбросив их в разные стороны. Так могло быть, если между ними было что-то слишком сильное, слишком большое для обычной жизни. Но он думал, что они сами слишком необыкновенные, и поэтому справятся. Он ошибся. И кто виноват – он не понимал. Он ничего больше не спросил, ушёл к себе и закрыл дверь.
Отступать Марине было некуда, и она стала звонить Яну, чтобы упредить. 
 
Рустаму нужно было возвращаться. Развод, наконец, улаживался, ему предстояла встреча с адвокатом, да и выставка требовала немалых забот. Прощаясь, он неодобрительно покачивал головой:
– Не нравишься ты мне, Аргунов, может, тебе отдохнуть? Я позвоню, как и что. А давай, приезжай ко мне? Поживешь, сколько захочешь, помнишь, как в том нашем любимом анекдоте про хрустальную фею: «Голландия, тихо падает снег, санки скользят по льду каналов…» Они только не замерзают теперь совсем… Но всё равно хорошо. Другая жизнь, спокойно, ясно. Приезжай! 
Ян кивал, улыбался, но знал, что не поедет, ему совсем не это было нужно. Нужно было восстанавливать устойчивость жизни, но он не представлял, как. Он понимал, что смерть мамы была последней каплей, что устойчивость он начал терять уже прежде, только слабые внешние опоры разрешали ему не придавать этому значения, да ещё относительное равновесие привычной суеты, не предполагавшей поворотов. Он катился по инерции, и пока катился – держался. Остановка застала его врасплох, он старался изо всех сил, чтобы не упасть, и поэтому не мог делать лишних движений.
Он попросил Веру разобрать мамины вещи, и она приезжала несколько раз, сложила то, что можно было кому-то отдать, и то, что приходилось выкидывать. Собственно, маминых вещей почти не было, только коробочка с украшениями, одежда, совсем не новая, ещё письма и фотографии, это Вера увезла к себе, два ящика лекарств и всяких медицинских бумажек Ян вытащил к мусорным бакам, а остальное принадлежало дому. Ян всё время пытался отдать Вере посуду, постельное белье, и того, и другого было неоправданно много, но она отказывалась, взяла только несколько любимых с детства вещиц, фарфоровых собачек, две вазы и кофейный мейсоновский сервиз. Ян с трудом уговорил её взять одну из двух оставшихся в доме картин, пейзаж Саврасова, который Вере очень нравился. Что можно, отдали Ольге и Нине, на память, да и просто, они обе жили небогато, хотя муж Нины был завлабом в академическом институте, но сколько теперь ученым платили!
Вещи были разобраны, но Вера находила предлоги зайти по вечерам, и наконец Ян понял, что она беспокоится за него.
– Верушка, да ты не волнуйся, всё нормально. Неужели всё так плохо со стороны выглядит? 
– Не плохо, но я-то тебя знаю, вижу, что ты не такой, как всегда. 
Они сидели на мамином диване, как раньше, когда Ян был маленьким и Вера читала ему вслух.
– А какой я всегда? Да и когда это было, всегда? Мы ведь так редко видимся теперь…
– Ну, сколько ни виделись, ты мало менялся.
– Мало? Вот странно… Надо было меняться!
– Не надо, Яник. Ты… ты побереги себя, ладно? – она вдруг погладила его по руке, у них это не водилось прежде, и Ян удивился и растрогался. Он подумал, что теперь должен был бы испытывать к сестре более глубокие, нежные чувства, что она в каком-то смысле заняла место мамы, и попытался найти такие чувства в себе, но не смог и устыдился. «Я ведь так мало о ней заботился, и что я знаю? Да ничего не знаю, а ведь ей достается…»
– Что нам с Вавушкой-то делать? – спросил Ян. – Вот ведь упрямая старушка! Ни сама не хочет с места трогаться, ни к себе никого не пускает… Случись что…
– Не говори, я каждый день звоню ей с замиранием сердца, вдруг не ответит, я же не могу к ней переселиться, хорошо хоть не так далеко живем.
– Слушай, я всё хотел тебя спросить, а почему у них с Ниной такие странные отношения, внучка всё-таки?
– А ты не знаешь? Господи, да как это мимо тебя прошло? Они с Геной, когда Анечка родилась, в коммуналке жили, снимали комнату, и Нина попросила Вавушку помочь с кооперативом, через Дидима, ну и деньгами, а у них и возможности были уже не те, и денег, как я думаю, было совсем мало, но она же гордая, Вавушка, и отказала как-то очень гордо и обидно, а Анечка заболела, очень тяжело, чуть не потеряли её тогда, и Нина оскорбилась на всю жизнь, что она не захотела помочь, они и теперь едва разговаривают, а Анечку Вавушке вот до самых маминых похорон никогда не показывали, можешь представить?
– А кто же им тогда денег дал?
– Дедушка Веня дал, продал несколько картин.
– Слушай, ну как же я ничего не знал…
– Тебе не нужно было, вот и не знал, а мы, тетки, варились во всем этом так или иначе…
– А Ольга так и живет с отцом, одна?
– Дядя Володя совсем никакой, кто с ним станет сидеть, не в дурдом же, да и не возьмут теперь, он ведь тихий…
Ян зажмурился от ужаса. 
– Как плохо-то у всех, а мы ещё жалуемся…
– Я не жалуюсь. А ты, разве, жалуешься? Конечно, нам завидуют все, и всегда завидовали. Ну, а что можно сделать? Ты и так помогаешь…
– Я-то чем помогаю? Деньгами, что ли? Это разве помощь…
– Ну, не скажи. А чем ещё… 
Когда Вера ушла, Ян понял, что это был нужный разговор, отрезвивший его. Не то, чтобы он уж слишком жалел себя, но всё-таки, уйдя в свои внутренние проблемы, он забывал соотносить их с той жизнью, которую приходилось вести остальным, а ведь это были не какие-то абстрактные «остальные», это были родственники, и их дела, хочешь, не хочешь не могли совсем его не касаться. Как живут другие «остальные», он не понимал. 
Впервые после похорон он отрыл рояль. Он редко играл последние годы, хотя случались иногда всплески, и он несколько дней подряд, радуя маму, вспоминал свой довольно большой репертуар, то, что он играл ещё с Герардом, и потом разбирал сам, Шопена, конечно, и Баха, Грига, Дебюсси, немножко Рахманинова, но это было трудновато, техники уже не хватало. 
Рояль этот тоже имел свою семейную историю. Рояль был у них всегда, Вавушка, которая сама играла бойко, но резковато и плоско, говорила, что рояль – это душа дома. Старый приземистый «Беккер», перевезенный ещё из петербуржской квартиры, был внушителен, и ножки у него были, «как у рояля» – пузатые, с затейливой резьбой, но механика старая, простенькая, и когда Яник стал заниматься с Герардом, и уже воображал немножко, то заявил капризно, что на этой развалине играть невозможно. На семейном совете было решено выбрать инструмент, который его устроит. Но выбирать было не из чего. Отечественные дрова можно было покупать только на вес, единственный приличный рояль «Эстония» продавали по записи, да и то, Герард, поморщившись, заметил осторожно, что он лично бы не рисковал, и что, если есть возможности и позволяют средства, лучше попробовать заказать через «Внешпосылторг». Средства обеспечил дедушка Веня, возможности – Дидим, и через два месяца в ящике, который сам выглядел как произведение искусства, им доставили кабинетный «Бехштейн». Когда Яник впервые тронул его клавиши (а рояль держал строй даже после перевозки), у него захватило дух. Знакомые вещи зазвучали, как новые, и вся семья слушала его завороженно. Целый год потом Яник занимался с удовольствием, и именно тогда сделал самые заметные успехи, и никто не сомневался, что он станет музыкантом, а потом он опять стал лениться и отлынивать, играл только то, что хорошо получалось, и пропускал сложные куски. Память у него была приличная, но с листа он читал плохо, и часто сочинял за автора, свои-то не замечали, а Герард негодовал, возмущался и в конце концов отказался от него. Однако разницу между плохим и хорошим инструментом Ян понял сразу и навсегда. 
Сейчас он не стал начинать знакомое, а принялся наигрывать что-то своё, какие-то смутные шорохи, как будто растет трава под снегом, а может, это были те незаконченные звуки, что давно летали в опустевшем доме, и теперь он словно ловил их, укладывал в мелодию, и они успокаивались, утишаясь. Получил утешение и он сам. Взяв последний аккорд, он долго не отпускал педаль, слушая, как растворяется в тишине светлая нота. Он вздохнул, встал и взялся за край тяжелой крышки, чтобы опустить её на место, и тут его взгляд поймал под струнами, на деке странный небольшой бумажный сверток, перетянутый бечевкой. Это было совершенно непонятно, на деке ничего не должно было лежать, и не лежало никогда, в голову никому не пришло бы положить. Откуда он взялся? Ян попытался достать сверток, но его и выудить было непросто, пришлось соорудить проволочный крючок, подтащить к отверстию в раме, и Ян сразу почувствовал, что сверток увесистый. Сорвав бечевку, он развернул старую мягкую бумагу, потом чистую тряпку, уже подозревая правду, и наконец уложил в ладонь небольшую, но серьезную «Беретту». Латунная пластинка на рукоятке совсем потемнела, но надпись читалась без труда: «В.А.Зимину от десантников. 1944». 
Ян раньше никогда не держал настоящего пистолета, но как-то сразу разобрался, вытянул обойму, сыто блеснувшую коротенькими толстыми патронами. Сердце у него гулко стучало, и кровь бросилась в голову. Он сам не понимал, почему его так взволновала эта находка, но, видимо, власть, которую имеет оружие над человеком, иррациональна.
Ян знал, что дедушка Веня воевал, и награды имел, немного, он был в инженерных войсках, но он никогда не рассказывал о войне, не вспоминал о ней, и с однополчанами не встречался, по крайней мере Ян об этом ничего не слышал. Но одно было ясно: пистолет в рояль он положить не мог. Это было больше похоже на женский поступок, и Ян догадался, что пистолет, разбирая вещи, нашла мама, и не выбросила, она не умела выбрасывать, только переложила, никому ничего не сказав, туда, где не стали бы искать. То, что Ян заметил сверток сейчас, было чистой случайностью или знаком судьбы. Ян повертел пистолет, заглянул зачем-то в тёмный ствол, оттянул затвор, прицелился и спустил курок. Щелчок был громким, и Ян вздрогнул, представив на секунду, как грохнул бы в ночной тишине настоящий выстрел. Ян загнал обойму обратно, поставил «Беретту» на предохранитель, завернул в тряпку и унес к себе. И именно в этот момент почувствовал наконец странную, мрачную устойчивость. Он ещё не знал, что будет делать, но растерянности больше не ощущал. 
 
Решение бросить работу пришло внезапно, и он совсем не раздумывал над ним, так это оказалось естественно и очевидно. Его шеф сначала сидел буквально с открытым ртом, потом посмеялся, не решаясь верить своим ушам, а потом стучал ладонью по столу и махал кулаком, призывая образумиться. 
– Ты охренел, Ян! Я понимаю, тебе нужно прийти в себя, мама всё-таки, всё понимаю, бери отпуск, две недели, месяц, поезжай куда-нибудь, хочешь, командировку сделаем, путевку, да что хочешь… Ты же знаешь, сколько на тебя завязано, договоры, контракты, авторы, в конце концов! Об авторах своих любимых подумай, кто с ними будет возиться? Или ты что-то знаешь? А? Или тебя зовут куда-то? Ну что они там тебе могут обещать? Оклад? Процент? Ведь врут же! Врут и надуют! Нет, как хочешь, а я тебя не отпущу…
Яну странно и тяжко было его слушать, он кривился, как от зубной боли, и сказал только:
– Отпусти. 
– Не отпущу.
– Я… сломался, правда, и пользы от меня не будет.
– Сломался, так починим. Не пущу. У тебя партнерские обязательства, изволь выполнять.
– Отпусти, прошу тебя.
Они долго сидели молча. Потом шеф прикинул что-то, нащупал какую-то приемлемую для себя выгоду, крякнул, глянул на часы.
– Ну, смотри. Давай, передавай дела Степану пока. Но имей в виду, формально это будет отпуск по состоянию здоровья, мне сейчас раскачивать лодку нельзя, а там посмотрим, может, ты в разум-то вернешься ещё… 
Яну хотелось полной, неотягощенной ничем свободы, но он согласился. Ещё он должен был уехать из дома, и опять совершенно естественно пришло решение жить на даче. Он снова предложил сестре вернуться в их квартиру, и снова она отказалась: девочки в школе, у нее работа в Академии, пять минут пешком, с чего вдруг, как он это себе представляет?
– Но ведь глупо, будет пустая стоять.
– Ну, так сдай.
И тут же, как специально, буквально через три дня один из его авторов пожаловался, что жена под полученный гонорар затеяла перестройку в новой квартире, и им на это время надо куда-то переселяться и, главное, вывезти мебель, и Ян не задумываясь предложил Сокольники, и автор, от радости, что можно хоть завтра, так тряс ему руку, что едва не оторвал, и заплатил сразу за полгода, он надеялся (очень надеялся!), что за полгода они как раз успеют. 
Зимой Ян на даче никогда не жил, в пору молодых безумств привозил несколько раз веселые компании с ночевкой, больше смахивавшей на кочевье, и тогда всё казалось забавным, и печка, и вода из колодца, и утренний холод, заставлявший жаться друг к другу и трахаться, не высовывая носа из-под груды одеял, отчего со стороны процесс выглядел как средней руки землетрясение. Теперь, приехав, «чтоб здесь навеки поселиться», Ян понял, что до первых весенних дней все его силы пойдут на борьбу за выживание. Два дня он прогревал печку, которая забирала огонь в свои стылые кирпичи и не желала отдавать дому. Зато потом, насытившись, печь разом выдохнула раскаленный воздух, и в комнатах нечем стало дышать, хотя в углах ещё серебрился иней и на воде в кадушке толкался ледок. Ноги мерзли даже в валенках, а волосы потрескивали от жары. Ян не спал толком эти ночи, сначала от холода, потом от духоты. Но постепенно дом ожил, благодарно поводя тяжелыми бревнами. Мытье окон Ян отложил до весны, но полы отскреб, и они засветились живым деревом, которое проступало сквозь старую стершуюся краску. Обживаясь, Ян наладился даже мыться в большом облупленном тазу, поливая себя из древнего медного кувшина с длинной выгнутой ручкой, такого громадного, что полный его одной рукой было не поднять. Он протоптал тропку в поселковый магазин, где обнаружил всё необходимое для поддержания жизни. Через десять дней, сидя вечером с кружкой чая под лампой за чистым столом в чистой комнате, он подвел итог. Он будет здесь жить. С каждым днем у него будет всё больше свободного времени, которое нужно чем-то занять. Значит, нужно найти себе дело. Поскольку других дел он не знал, он станет писать книгу. Какую – не имеет значения. Для всех, и главное для себя, он пишет книгу, и не приставайте. Главное, что ему предстоит понять в ближайшие дни, недели, месяцы – что он хочет получить от этой книги. Раскаяния? Оправдания? Откровения? Покоя?
Он составил список нужных вещей. Чтобы максимально упростить быт, он внес туда все возможные современные приспособления: электрочайник, кофеварку, микроволновку, водонагреватель, биотуалет, тефлоновую посуду и большой холодильник «no frost» с морозильной камерой. Маленький телевизор, чтобы иметь связь с миром, и компьютер, чтобы уйти от него. Хорошее постельное белье, любимый пушистый плед, две старые гравюры и одну современную акварель, купленную на вернисаже, там на фоне закатного красно-лилового неба и черных голых стволов бежал по краю поляны, вынюхивая след, чудесный лохматый пёс. Небо было тревожным, а пёс – одиноким, и тем не менее от картины исходила надежда, что ночь принесет покой, и пёс уляжется в тепле у ног хозяина, и поэтому Ян любил смотреть на неё перед сном.
Список получился длинным, и Ян усмехнулся: отшельничество его обещало быть весьма уютным. 
Он привез всё за один раз, забив небольшой фургон под самую крышу. Новые вещи совершенно преобразили дом, он не то, что потускнел, но как-то отступил, на достойное, подобающее ему место. Дом перестал быть знаком, символом, он вернул себе простое качество жилья, и его прошлое перестало обволакивать Яна слоившимися воспоминаниями, которых он вовсе не боялся, ничего дурного или тягостного в них не было, но они мешали ему, а он должен был идти. 
 
Кешка сперва маялся, потом сердился на Яна, потом стал бояться, что с ним что-то случилось, потом всё это вместе, смешавшись, выросло в тоску, уже не по Яну, а вообще, а потом, когда тоска начала тускнеть, стало совсем плохо, и становилось всё хуже. Он не хотел ничего. Он перестал учиться, перестал читать, не смотрел телевизор, почти не разговаривал, но не так, как бывало, когда он замыкался в себе или обижался, он молчал не специально, просто он не хотел произносить слова и сдавался только на особенно настойчивые вопросы, делая над собой усилие, хмурился, долго собираясь с мыслями, прежде чем выдохнуть односложный ответ. Он подолгу сидел у компьютера, но когда Марина, достучавшись (он приладил на дверь задвижку и запирался, никакие угрозы и скандалы не действовали), заходила к нему, на экране были только льды и океан, его любимая заставка.
Марина старалась не обращать на всё это внимания, но сперва просто тревожилась, а потом сильно испугалась. Однажды ей прошлось потратить чуть не десять минут, чтобы выяснить, что Кешка второй день ничего не ест, она заплакала и стала умолять его сказать, что с ним происходит.
Кешка опять бесконечно долго молчал, а потом вдруг сказал, сам удивившись:
– Мне с ним нужно...
Он не закончил. А может, и закончил, может, этим и было всё сказало. Ему нужно с ним. И Марина даже не рассердилась оттого, что ей и так было понятно – с кем. 
Она в тот же вечер позвонила Яну снова. Она заранее оскорблено поджимала губы, готовясь к унизительности своей невероятной просьбы – поговорить с Иннокентием. Она была готова согласиться даже на их встречу, если бы это могло помочь. Но на работе отвечали, что он в отпуске, телефон в квартире сначала не отзывался день за днем, а потом, наконец, незнакомый женский голос сообщил, что Яна Евгеньевича нет, и когда он вернется, и как с ним связаться, неизвестно. Последняя надежда была на Хана, но и тот ничего не знал, заволновался, обещал выяснить, что можно, и действительно, позвонил через пару дней и сказал, что у Яна умерла мать, он ушёл с работы, сдал квартиру и уехал куда-то. 
И тогда Марина обиделась на Яна ещё раз. Обиделась за то, что его не оказалось на месте, когда он был нужен – не ей, а как раз его любимому Кете, а больше всего за свою малодушную и неудачную попытку его найти. Ей так хотелось поделиться этой обидой, что она сказала сыну:
– Знаешь, я пыталась отыскать его.
Кешка ожил мгновенно, как будто не было тягостных недель его заторможенного молчания.
– И что?
– Никто не знает, где он. С работы ушёл, из дома уехал, говорят, надолго, может быть, навсегда, я же говорила тебе. – Теперь, когда это стало правдой, в голосе Марины появилось много презрительного высокомерия.
Кешка помотал головой. 
– Не может быть.
– Может, может. Ты ведь про него ничего толком и не знаешь.
– Я всё знаю, что нужно.
– Не знаешь, Кетя, ничего ты про него не знаешь. И чем раньше ты всё это выкинешь из головы, тем лучше. Всё равно ничего хорошего из этого получиться не могло.
– Почему?
– Потому. И раз он уехал, значит, сам сообразил, что так будет лучше.
– Может, тебе лучше, а мне хуже.
– И тебе лучше, уж поверь мне. Это ненормально, когда взрослый мужчина проводит столько времени с мальчиком твоего возраста.
– Не понял! Что значит «не нормально»? 
– То и значит. Он тебе не отец, не брат, никто.
– А тебе кто? Он друг.
– Вот уж не знаю, какой он был тебе друг. Кетя, вырастешь немножко, сам всё поймешь...
– Да сколько нужно вырасти? Объясни мне! С какого возраста будет нормально?
– С такого, когда ты будешь сам за себя отвечать! А пока я за тебя отвечаю! Понятно? 
– Не понятно!
Конечно, Кешке было понятно. Получив сейчас столь явное подтверждение своим догадкам и предчувствиям, он продолжал спорить с Мариной из упрямства. 
– Ну вот тем более, раз не понятно. Когда сумеешь понять некоторые вещи, тогда будешь сам решать, с кем можно общаться, а с кем – нет. А пока...
Кешка замер. 
– То есть?.. 
Марина дернула плечом и отвернулась, но эти очень некстати вырвавшиеся у нее слова было не вернуть…
– В общем, он уехал, исчез из нашей жизни, и мы будем жить дальше, как будто его и не было. И хватит об этом, я не желаю на эту тему больше разговаривать…
А у Кешки возникло страшное подозрение. И это подозрение было таким невозможным, что он не стал больше задавать вопросов. Он не был уверен, что получит честный ответ, но самое главное, он не знал, какого ответа он больше боялся. «Нет» означало предательство Яна, и это было больно и горько, но уже было пережито им, и отдалилось немного. «Да» оправдывало Яна, но означало предательство, ужасное, необъяснимое предательство со стороны мамы, и это было здесь, сейчас, рядом, и как с этим жить дальше, Кешка не представлял. И хотя он не задал никакого вопроса, он почувствовал, как у него внутри что-то оборвалось, и между ним и матерью вдруг выросла зыбкая стена. 
Но именно с этого момента началось его возвращение к жизни. Он стал страдать, но это было живое страдание, и это было лучше той ватной пустоты, которая давила на него прежде. Он стал страдать, потому что мать невольно подтвердила то, о чем он хотел, но боялся догадаться, и он теперь мучился, ругая себя, что не сумел показать Яну, как он ему нужен, испугался признаться, что всё понимает, что любит, потому что он же любил Яна, тут вопроса не было… 
На самом деле, вопрос был, и тогда, и теперь, но он хотел, чтобы всё было именно так, потому что чувствовал в себе огромную потребность довериться кому-то безраздельно, и он хотел, чтобы это был Ян, потому никто не был ему ближе, никто не понимал, не чувствовал его так, никто… Ну да, ну да, а что, разве нет? Никто не любил его так, как Ян! 
Кешка был наблюдателен, умён и развит не по годам, и давно знал о жизни очень много тайных подробностей, только плохо сопоставлял эти знания с самим собой. Он видел секс в кино, по телевизору, и это бывало странно, иногда красиво, почти всегда возбуждало, даже если совсем не нравилось, но представить, что это делает кто-то знакомый, он не мог. Он не мог вообразить, чтобы толстый мужик с шестого этажа и накрашенная взрослая тетка занимались любовью, хотя он видел, как они целовались и обжимались в кустах у подъезда. Он знал, что бывает секс между мужчинами, он знал, как это называется, он слышал в школе шутки и анекдоты на эту тему, иногда грубые и злые, и смеялся со всеми, но он никогда не мог бы назвать то, что возникло между ним и Яном, теми обидными и смешными словами. Это было совсем другое, нездешнее, и конечно ничего смешного и стыдного в этом не было. Ему нравилось быть рядом с Яном, ему хотелось дотронуться до него, и его прикосновение волновало, но главное было не в этом. Главное было то, что рядом с Яном он уже был не один, и огромные, бродившие в нем вопросы, переставали быть неразрешимыми. Вопросы уже не мучили, а оставляли только острый, жгучий интерес. Рядом с Яном он знал, что справится с ними, даже не спросив ни о чём, а если и спросит, то только для того, чтобы получить подтверждение своим догадкам. То, что связало их, не могло случиться ни с кем другим, это было только их, неповторимое и небывалое.
Кешка представлял, как бы он теперь всё сделал иначе, и не мялся, не мямлил что-то невнятное, а просто, прямо… Что просто, что прямо – он всё ещё не знал, но верил, что нашёл бы, что сделать, если бы Ян сейчас оказался рядом. Потому что, если бы он сделал это раньше, Ян бы не исчез, уж за это Кешка ручался. И он сердился на Яна за то, что тот не подсказал ему, не развеял его опасения, ведь Ян-то знал, должен был знать ответ, как знал всегда. И ещё он был уверен, что Ян пропал не просто так. Должно было случиться что-то очень серьёзное, ужасное, чтобы он уехал, даже не простившись. Кешка не разрешал себе произнести то, в чём уже почти не сомневался: к исчезновению Яна была причастна мать.
Он стал страдать, и хотя это страдание было гораздо естественнее и здоровее, чем его оцепенение, оно заботило Марину не меньше. Кешка был с ней резким и мрачным, он не грубил ей больше обычного, но всё чаще она замечала острый и недобрый его взгляд, и он совсем ничего ей не рассказывал, ничего, ни про школу, ни про себя, она звонила со своей тревогой Фаине Яковлевне, а та не могла понять, в чём дело, с ней Кешунька был такой же как всегда, только почему он так похудел, она что, его совсем не кормит, что ли, он так набрасывается на пирожки, да просто на бутерброды, да на всё, что она ни даст… Это оскорбляло Марину ещё сильнее. Некоторое время она старалась вернуть расположение сына, а потом рассердилась и стала отвечать той же отчужденностью. 
 
Дни стали длиннее, и солнце, если появлялось, грело потихоньку, и Ян стал всё больше гулять, вспоминая старые и находя новые тропинки, а потом встал на лыжи и уже уходил совсем далеко, и по накатанной лыжне, и по целине, и когда взбирался на очередной холм и перед ним открывался вдруг слепящий нетронутым настом простор, расступалось у него что-то в душе, и он стоял, опершись на палки, и чувствовал, что всё это безлюдное пространство принадлежало ему, потому что он внимал ему и обнимал, а оно питало и утоляло. Никогда раньше Ян не понимал, что такое «своя земля». Был их дачный участок, по прежним меркам не маленький, двадцать пять соток, и Ян считал его своим, но представить своим поле рядом или ближайший лес он не мог, не пытался и не хотел. А теперь, натыкаясь на следы пребывания людей рядом со своим домом, – ржавый остов газовой плиты, битые бутылки, рваные пластиковые пакеты с мусором, брошенные всюду, в овраге, вдоль дороги, у самых калиток, жалкие уродливые сарайчики или тщеславные, но ещё более уродливые громадины, нагло выраставшие в самых неожиданных местах, и ещё заборы, заборы, старые, гнилые, косые, и новые, сплошные, соревнующиеся в высоте и неприступности, он подумал, что если бы это была его земля, он бы не позволил портить её. Он представил, что вот эта роща и поле с высокой травой, где он играл в прятки и в индейцев, ручей, топким берегом которого он ходил в деревню за молоком, пруд, где он учился нырять с длинной черной скользкой доски, могли бы принадлежать ему, и тогда он имел бы полное право оберегать, хранить и украшать эту землю, и никто бы не смел на неё посягнуть… Он удивился, поняв, что для него «своё» – это не то, что хочешь использовать, а то, что хочешь сберечь, охранить от других, от людей. Не «для», а только «от». От тех, кто вторгается, портит, уродует, искажает недоступную им соразмерность, неведомый им смысл.
Он ходил на родник за водой, хотя в колодце рядом тоже была хорошая вода, но родник был правильный и он ходил на родник за полтора километра и пил там, ловил губами краешек широкой струи, как всегда делал в детстве, хотя от холода ломило зубы, и приносил домой для чая, и чай заваривался такой вкусный, каким никогда не получался в городе, тёмный, густой, ароматный, и его хотелось пить чашку за чашкой, и всё казалось мало. Родник этот был местной достопримечательностью, к нему ходили и деревенские, и дачники, и из города приезжали на машинах, иногда с дюжиной огромных фляг, и у Яна, дожидавшегося своей очереди, возникало ощущение, что эти угрюмые и отчужденные люди увезли бы с собой, если бы смогли, всю воду, и в том, как они оглядывались на родник, уезжая, чудилось сожаление, что они не могут закрыть за собой кран, чтобы другим не досталось. Родник знал разные времена, когда Ян был маленький, там стоял старый сруб из огромных мшистых бревен, закрытый тяжеленой дубовой крышкой. Когда сруб окончательно сгнил, его заменили на бетонное кольцо, а сверху соорудили домик «в русском стиле» с незамысловатым кокошником. Домик то и дело ломали, и наконец вместо него установили обвязку из полуметрового швеллера, наглухо заваренную железными листами. Родник стал похож на огневую точку и в таком виде держал оборону по сей день. Постепенно сыпались на него листья, наползала земля, прорастала травка, и он медленно возвращался, хотя бы внешне, в природное состояние. У родника тоже валялись драные пакеты с объедками и бутылками, и как-то раз Ян не выдержал, притащил большой черный мешок, чтобы собрать весь мусор и унести. И надо же было именно в тот день ему встретить там местного мужика с топором и лопатой, который тоже пришёл, чтобы навести порядок – прибить перильца на мостике, подкопать ямку под трубой, чтоб удобнее было набирать. Мужик был угрюмый, смурной, но увидев, как Ян собирает мусор, кивнул ему. Мужик явно и давно настроился против всех понаехавших, а Ян был очевидно «понаехавший», и они так и не сказали друг другу ни слова, хотя оба делали, вроде, одно дело и не для себя старались. Взвалив на спину набитый мешок, Ян потащил его к мусорным бакам. Тащить предстояло тоже около километра, и Ян стал думать, почему он не испытывал к мужику с лопатой никакого тёплого чувства, хотя умом понимал и был благодарен, что тот заботится о роднике. Мужик был хороший, трезвый, а что неприветливый, так и Ян не особенно был к нему расположен и не смог ощутить с ним хоть что-то общее. 
Зато теперь он стал чувствовать очень личную, древнюю связь со всем росшим и жившим на этой земле. Он гладил кору спящих деревьев, дотрагивался осторожно до тонких веточек, и чуял, как скоро потянется в них из земли сок, наполняя гибкой силой, как брызнут они потом нежной листвой, он здоровался с птицей, присевшей на близкой ветке, с белкой, стряхнувшей на него снег с еловой лапы, и радовался их красоте, и ещё здоровался с собаками, теми, что кормились с магазинной помойки, настороженными и готовыми ко всему, и теми, что беззлобно гавкали на него из-за оград, он любил их всех, и просил, сам не зная кого, чтобы им было хорошо, чтобы они нашли себе еду и не болели, и чтобы люди не сделали им зла. 
Он обнаружил, что очень давно, со студенческих лет, не размышлял о мире в целом, преодолевая только конкретные препятствия, которые возникали, как в компьютерной игре, то справа, то слева, и он реагировал, но не видел всей дороги и даже не представлял, куда она ведёт. Он считал, что должен добраться до цели, потому что такие были условия, но на самом деле он только соблюдал правила движения, а к цели – не стремился. Он чувствовал, что первоначальное, заранее данное каждому от рождения ощущение общей гармонии бытия исчезло, и ему надо обрести его заново и самому, но откладывал, и вот теперь его грубо и резко отсекли от всего, что он любил и ценил, может быть для того, чтобы он наконец сделал это, потому что он мог не успеть. Он смиренно принял этот жестокий дар, и постепенно мир вокруг стал принимать более четкие очертания, как будто понемногу возвращалась взгляду резкость. И что-то новое стал замечать Ян в этих очертаниях. Со смертью мамы истончилась и исчезла последняя его связь с людьми. Конечно, он очень любил Веру и племяшек, они были родные, он тепло, чуть снисходительно относился к кузинам и их чадам, но это был лишь ритуальный родственный круг. Была ещё Вавушка, она была иной, но она была уже далеко – в прошлом и там, куда готовилась уйти. Только с мамой, которая часто не разбиралась в его сложностях, да и он не вникал в её летучие переживания, но и раньше, и особенно в последние годы у них было безусловное, безмолвное единство. И с её уходом он осознал, что больше никто, совсем никто не поймёт его, и не будет стараться понять. Осознал, что он, со всем, что происходит у него в мыслях и в душе, безотносительно всех иных его качеств и способностей, какой он ни есть привлекательный или противный, состоятельный или нищий, не в том дело, вот такой, сам по себе, он больше никому, совсем никому не нужен. У него оставались приятели, коллеги, он мог найти собеседников или собутыльников, у него был Рустам, и Хан, и Анатолий Иванович, и каждый по-своему хорошо его знал и любил, и уважал, и ценил какие-то его стороны, но весь целиком он не вписывался ни в чью жизнь, ни в чью судьбу. И в его жизнь, в его судьбу тоже некого было вписать. Он стал разбираться в своих отношениях с людьми, и вспомнил, что давно и привычно выделял для общения с ними очень ограниченную частоту или особую волну, зная, что только на этой частоте, на этой волне общение и возможно, потому что всё остальное, что он передавал или способен был передать, уходило в пространство неуловленным и невостребованным. Хотел ли он, чтобы кто-то уловил, востребовал? Наверное. Но он не находил адресатов, не чувствовал их присутствия, хотя знание, что они существуют, всё-таки было. И то, что сейчас вокруг не случилось никого, не отменяло этого знания. 
Это ощущение было не новым, оно возникало у него и раньше. Ещё в юности он часто удивлялся, что не понимает окружающих, и что они не понимают его. Какое-то время ему казалось, что всё дело в его «нетрадиционной ориентации», но это заблуждение рассеялось слишком скоро. Никогда не чувствовал он тебя таким непонятым, как среди голубых, где общение было принципиально поверхностным, ожесточенно внешним. Потом он думал, что это как-то связано с уровнем культуры, с образованностью, избранностью. Их интеллигентный и отчасти аристократический дом, как остров, окружали люди, говорившие на другом языке, и то, что они не понимали Яна, было объяснимо и естественно. Но потом он обнаружил, что и те, с кем у него был общий язык, его «близкие», тоже не понимают его, и это было больно и вызывало недоумение. Как странно, а если подумать – страшно, а потом грустно было увидеть чужих в своих родных, привычно любимых, традиционно чтимых, безусловно принимаемых. Как странно было понять своё отличие, свою несхожесть с теми, кто вызывал тебя из небытия, заботился о тебе, любил, воспитывал, в конечном счете сделал тебя таким, какой ты стал… Но не таким, какой ты есть по сути своей. И ему приходилось искать способ примирить это биологическое родство с более всеобщей «не-родственностью», способ покинуть этот круг, не обидев, не оскорбив, не ранив тех, кто любил и продолжал любить, и соединиться (ах, если бы соединиться!) с теми, кто воистину составляет твой род. А если не соединиться, то хоть встать там, где тебя могут найти, и где ты можешь отыскать…
Ян думал, что ему повезло: врожденная осторожность уберегла его от церкви, секты, подполья, заговора – возникал порой соблазн поискать там своих. Уберегла от разочарования, а то и гибели, потому что единство ему подобных было не в вере, не в идее, не в силе, не в цели, а только в непохожести. А непохожесть не прощают нигде. 
Ян давно уже не представлял себя исключительным, он только чувствовал, что потерялся, а может быть специально оставлен, но он знал, что он нужен для чего-то и что за ним придут. Он помнил встречи, которые так волновали его прежде, и теперь он стал представлять, что глаза, отвечавшие на его взгляд, принадлежали таким же, как он, потерявшимся или оставленным, и в этом был какой-то неявный пока смысл, и поэтому они не сбивались в кучу, а так и жили, каждый сам по себе, немножко тоскуя временами, но надеясь, что настанет миг, и их найдут и призовут.
С другими людьми он не чувствовал никакой подобной связи. Он ощущал их как внешне похожие, но по сути совершенно другие существа, он научился вступать с ними в контакт, научился понимать их и говорить на их языке, научился угадывать их поступки и следовать их логике. Впрочем, и логикой это часто нельзя было назвать, скорее это были некие цепочки реакций, более или менее стабильные и потому отчасти предсказуемые. До какой-то степени он умел подстроиться под них, и даже мог сойти за своего, если не слишком приглядываться, но никто и не приглядывался особенно, и эта привычная жизнь среди чужих – стала его жизнью! Единственной, какую он знал, но не той, для какой был создан!
А кто сказал, что он такой, как они? Кто сказал, что таких как он, много?
Он начал записывать что-то пока невнятное ему самому, слова, несколько строк, будто и не связанных между собой, но когда он перечитывал их, возникал смысл, и постепенно он заполнял пробелы, как будто складывал мозаику, хотя ещё не видел, какой будет картина целиком. Главное он понял: ему не нужно покоя, раскаяния, оправдания, откровения. Ему не нужно ничего, потому что у него уже всё было. И если у него хватит сил и терпения, он сможет стать тем, кем должен, кем предназначен быть.
 
И вот тогда, наконец, он разрешил себе подумать о Кешке. Потому что незачем было теперь обманывать себя и притворяться, что он не знал. Кешка был таким же, как он.
Теперь, отсюда, издалека он не чувствовал в этом знании никакой мистики, а только слепящую ясность. Был он и был Кешка. И Кешка был тем единственным в мире, предназначенным ему, наверное, так же, как и он сам был предназначен, и вместе они составляли нечто гораздо большее двух, и это гораздо большее двух не принадлежало им и распоряжаться этим по своему усмотрению они не имели права. Ян знал теперь, что Кешка тоже понимал это, понимал давно, может быть иначе и лучше, чем он сам. 
Прошло два месяца с тех пор, как они простились на площадке перед лифтом и Кешка придерживал ошпаренную руку, и Ян видел его растерянные грустные глаза, и ему так хотелось остаться, утешить, успокоить его, но он ушёл, думая, что вернётся совсем скоро. И вот прошло два месяца, и целая жизнь ушла, вся мамина и ещё вся прошлая его жизнь, и вот уже весна подступала к порогу, и он спрашивал себя, хочет ли он этой весны, готов ли он к ней, как будто что-то зависело от него, как будто он мог остановить или отдалить её приход. 
Весна подступала, оттаивала земля, и та земная сила, что готова была устремиться в оживающие корни деревьев, бродила в нём и ждала.
Вместе с землей оттаял в нем мрачный, задвинутый в тайный угол, но не забытый вопрос – не была ли смерть мамы возмездием. За Кешку. За то, что он позволил себе возомнить, позволил допустить мысль... Он до сих пор никак не мог задать себе этого вопроса. А вот теперь смог. Потому что уже знал ответ. Ничья смерть не имела к ним с Кешкой никакого отношения. Как и ничья жизнь. Их судьба писалась в другой книге. И то, что Кешки не было сейчас рядом, ощущалось как нелепое, оскорбительное недоразумение. 
Единственное, чем Ян мог хоть отчасти утешить себя, так это то, что и Кешке, наверное, нужно было зачем-то жить теперь без него. То, что ему было трудно и тяжело, Ян тоже понимал, и только пытался угадать, сколько ещё осталось, и должен ли он сделать что-то, чтобы сократить этот срок, но чувствовал, что с этим ничего не поделаешь, как с весной, и ничего мудрее и проще не сказано о зерне, которое, если не умрет, не возродится.
Смерть уже случилась. Теперь нужно было ждать возрождения. 
 
Ян не давал какого-то особого зарока не искать Кешку, как тогда, после их первой встречи, когда он обещал себе, что не дотронется до него. Но непреложное желание быть совершенно честным и не обманывать ни себя, ни его, ни даже, а может быть в особенности, Марину довлело над ним. Он не хотел никак осложнить Кешке жизнь, он не хотел, чтобы тому нужно было что-то скрывать, а пришлось бы, если бы он попытался с ним увидеться, технически это было совсем не сложно, да и Фаину Яковлевну вполне можно было бы призвать в союзники, отчего-то Ян был уверен, что она скорее возьмет его сторону, а не сторону дочери. Но делать их встречи тайными, оскорблять их тенью запретности Ян не мог. Как бы он объяснил это мальчику? Что бы их связало, кроме желания, пусть даже обоюдного, быть вместе? И до сих пор ему удавалось более или менее смиряться с этой потерей. Но теперь, когда он знал, что он может и должен сказать Кешке, сказать ему одному, только ему, потому что только он один захочет услышать его и понять, теперь Яну стало тяжело терпеть. Ему необходимо было протянуть хотя бы луч, послать сигнал и получить отзыв, чтобы убедиться, что он не один. Конечно, Ян знал, как это сделать. Этот сигнал был бы абсолютно стерильным, не содержал бы в себе ни одной молекулы его вещества, он был атомно чистым и совершенно виртуальным, и всё же Ян долго собирал свою решимость, чтобы согласиться на него. Но наконец однажды, заглянув вечером в издательство и проверяя свою электронную почту, Ян кликнул команду «создать сообщение» и набрал адрес: kenty@cityline.ru. Замерев на секунду над клавиатурой, он быстро написал: «Привет! Надеюсь, у тебя всё в порядке. Буду рад получить от тебя весть». 
Ответ пришёл так быстро, что Ян сперва подумал, что это вернулось его послание, и что адрес уже не действовал. Но адрес был верный.
«Привет! Ты где? Почему пропал? Я тебя ждал. Пиши сразу».
«Я в зоне недоступности. Выполняю секретное задание. Проверяю почту раз в неделю. Буду ждать от тебя подробного письма». Этот текст Ян изобретал минут десять. Радость, охватившая его, была настолько ошеломляющей, что он просто не мог найти слов. Нужна была пауза, чтобы осознать эту мгновенно возродившуюся связь. Но паузы не получилось, потому что опять почти сразу пришло письмо: «Подожди! Подожди! Обещай только, поклянись, что никогда не исчезнешь больше!»
«Обещаю. Больше никогда». Написать это было уже совсем просто, как вздохнуть, и Ян сразу почуял ту, прежнюю, привычно сжавшую сердце сладкую боль.
 
Кешка сидел неподвижно и глядел на экран. Он боялся шевельнуться, боялся убрать с монитора эти три слова, потому что несмотря на полученное обещание, ему казалось – вдруг, если он уберет эти слова, и обещание может потерять силу. 
Он давно ничего не ждал. Он закрыл наглухо дверь за Яном. Он запретил себе думать и помнить о нем. И всё равно каждый день по нескольку раз проверял почту, хотя этот первый его адрес, тот, что Ян сам ему придумал и зарегистрировал, не знал никто. Деньги на Интернет Кешке давала бабушка, он сперва попросил её, смущаясь немного, у них не принято было дарить деньги, а потом она сама уже без всяких просьб каждый месяц давала ему, и видела его растерянные благодарные глаза и не могла не сердиться на дочь. Что у них случилось, Фаина Яковлевна не понимала. Внезапное исчезновение Яна её расстроило, но даже не слишком удивило, чувствовала она, что не всё там было ладно. Удивило упорное нежелание обоих говорить о нем. Кешка пожимал плечами и отворачивался, Марина, напротив, очень прямо смотрела ей в лицо и с нажимом заявляла, что не желает обсуждать эту тему. Ну, она и перестала, другие проблемы оказались важнее, Кешунька очень пугал перепадами настроения, совсем почти ничего не ел, похудел страшно, плохо спал, кричал во сне, да так, что Марина вскакивала, прибегала в ужасе, но когда выпытывала, не могла добиться никакого ответа. Через знакомых нашли хорошего дорогого психоневролога, он выписал кучу лекарств, которые нужно было давать по строгой схеме, по четвертушке, по восьмушке от таблеток, и Марина возмущалась, как это возможно разделить крохотную таблетку ещё на восемь частей! Конечно, схему выдерживать не получалось, и всё же результат был, и постепенно Кетя стал поспокойнее, но ел всё так же плохо, хотя заметно взрослел. Фаина Яковлевна, перемогая боль и слабость, старалась ездить в Ясенево почаще, и настаивала, чтобы Кеша всегда бывал у нее по воскресеньям, занималась с ним английским, но больше старалась покормить чем-то вкусным, и поговорить. Есть-то у нее Кешка ел, а вот с разговорами получалось хуже. Иногда он принимался рассказывать о чем-то прочитанном или найденном в сети, оживлялся, но потом замечал, что она, хоть и слушает внимательно, и кивает, но не старается его понять, и замолкал, и замыкался, и получалось ещё хуже. Однажды он очень удивил Фаину Яковлевну, попросив рассказать об отце. 
– Кешунька, да что же я могу рассказать нового, ты и так всё давно знаешь.
– Ну, всё равно, расскажи. 
И Фаина Яковлевна пересказывала давно придуманную историю про то, какой его отец талантливый режиссер, и как он получил возможность поработать за границей, и поставил там спектакль, которым были недовольны в Москве, и ему уже нельзя было вернуться, и чтобы не испортить жизнь Марине, он не поддерживал с ними отношений, а теперь у него в Канаде другая семья…
– Ну да, только я всё-таки не понимаю, теперь-то что ему мешает, ну, приехать, написать, позвонить… Что, ему совсем не важно, что с нами, как мы живем?
– Столько лет прошло… Так бывает, – вздохнула Фаина Яковлевна. – Нет, я его не оправдываю, мог бы и помогать, и интересоваться… Но, знаешь, Кешунька, творческие люди, они иногда слишком заняты собой, и на других не обращают достаточного внимания, даже на самых близких.
На самом деле от Марины Фаина Яковлевна знала про Вилтаутаса и ещё кое-что. Дела у него шли совсем не так радужно, и занят он был по большей части совсем не режиссурой, а скромным модельным агентством, не бедствовал особенно, но и хвастаться было нечем, и именно поэтому он не писал, не звонил и уж тем более не стремился приехать. Но об этом было решено Кешке не рассказывать, спасая романтический отцовский образ. Да Кешка и не спрашивал, он давно понял, что ему не говорят всей правды, кое-что он выяснил ещё из актерских разговоров, когда, маленький, крутился в театре, и сейчас его занимало не то, почему отец их бросил, а то, как вообще можно забыть о ком-то, кто тебе был важен и дорог. Или не был?
 Он ничего не ждал. Он закрыл наглухо дверь. Он запретил себе думать и помнить. Но теперь, тысячный раз шепотом повторяя три слова, замершие на экране монитора, он понимал, что всё время жил только надеждой на это чудо, и вот это чудо случилось, и он боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть его.
 
Их переписка началась без разбега, словно не было и дня перерыва. Ян чуял, что каждое слово, полетевшее через космос к Кешке – его завораживала сама мысль о том, что письмо в соседний дом может пройти по сети полмира, – каждое слово невидимо и неслышно соединяло их в одну кровеносную систему, соединяло их кровь – в одну общую кровь, их жизнь – в одну общую жизнь, ту самую, что была больше двух. Он осторожно намекнул о своем откровении, о «других людях», об их одиночестве и предназначенности – и получил мгновенный восторженный отзыв понимания и приятия. Он писал Кешке длинные письма, объясняя то, что сам ещё не до конца понимал, и получал огромные послания, с вопросами, с догадками, со стихами, и с ответами, потому что Кешка, настроившись на одну с ним волну, сразу пошёл дальше, и с упоением искал подтверждения его мыслей во всём, что попадалось в книгах, в искусстве, даже в мелких, будничных происшествиях.
Он переменился почти сразу. Первое, что заметила Марина – он стал много и жадно есть, но всё в нем сгорало дотла, и глаза полыхали сухим огнем, он ещё больше времени проводил за компьютером, Марина сердилась, но сладить с этим не могла. В остальном Кешка старался не напрягать отношений, делал, что попросят, но в его послушании не было желания угодить, а только осторожность. Он не стал относиться к ней дружелюбнее, просто ровнее, с чуть заметным снисхождением, и Марина чувствовала, что былая близость с сыном, так её радовавшая, уходит, скорее всего, навсегда. Дорогой психоневролог говорил, что всё идет правильно, что кризис миновал, и что они вовремя поймали ситуацию, и снял почти все таблетки. А Кешка ждал ночи и смотрел в звездное небо и представлял, что Ян где-то там, неведомо далеко – и совсем, совсем рядом.
А Ян, каждый раз получая от Кешки письмо, боялся и ждал, как ему казалось, неизбежных вопросов – почему его нет и когда он придет. Он не знал бы, как ответить, но вопросов всё не было, и он стал болезненно и тревожно размышлять, почему не было. Почему Кешка не требовал, не просил, не хотел встретиться с ним? Неужели Кешке достаточно было этой переписки, замечательной, важной чрезвычайно, кто спорит, но всё же, всё же… Теперь, когда они поняли друг о друге основное, таким естественным было бы желание быть вместе, желание, которое всё больнее жгло его, и которого он вовсе не находил в Кешкиных посланиях. Каждое слово в них было насыщено радостью от того, что он не один, что он такой же, как Ян, что они – одной крови, каждое слово доказывало их общность – и ни одно не намекало на желание увидеть его. Кешку волновали только вопросы бытия, и Ян со стыдом чувствовал, что уже ревнует Кешку к собственным мыслям.
Недельные перерывы между письмами, которые Ян сам предложил и, как всегда, установив правила игры, никогда не нарушал, были мучительны. Каждую среду с самого утра, да что там, ещё накануне, он дрожал от возбуждения и ожидания, одновременно радостного и горького, он ехал в переполненной ранней электричке, с трудом втискиваясь в прокуренный тамбур, он приходил в издательство чуть не раньше секретарши, которая снимала помещение с охраны, заходил в свой бывший кабинет, насквозь пронизанный лучами ещё низкого солнца, включал компьютер и получал письмо. Оно всегда ждало его, сбоев не бывало, и он сразу пробегал глазами по строчкам, выхватывая главное: в них опять не было ни слова о желанной встрече. Вот ведь, он же знал, что встречи не будет, но он хотел, чтобы эта встреча была нужна Кешке, ну пусть не так сильно, как ему, но хоть немножко!
Его приходы стали привычными, шеф видел в них хороший знак, и постепенно получилось, что именно к средам накапливались какие-то вопросы, и он снова стал что-то советовать, а потом и что-то решать, и шеф сначала просил, а потом и поручал ему взять на себя кое-какие дела, и Ян незаметно соглашался, и наконец шеф за чашкой кофе, обсуждая небольшие, почти домашние проблемы, застал его врасплох, сказав:
– Слушай, кончай ты дурью маяться, давай, принимайся-ка за дело.
И Ян понял, что и в самом деле, то, чем он «маялся» это время, завершалось, и пришла пора начинать что-то следующее, может быть, совсем иное.
– Да как «принимайся», мне в городе и жить негде, я же квартиру сдал.
– Не навечно же сдал, выгони.
– Нет, как я выгоню, у них ремонт никак не заканчивается…
– Ну ведь закончится же! Когда?
Затянувшийся ремонт обещали завершить через два месяца, и шеф взял с Яна слово, что с ноября тот вернется окончательно, а пока будет приезжать раза два в неделю, возьмет несколько рукописей, поработает с авторами и с художником. Ян хмурился, сопротивлялся, но в душе знал, что сам уже хочет занять себя хоть каким-то делом, чтобы отвлечься от постоянно изводившего недоумения – почему Кешка не хочет его видеть.
Ему не могло прийти в голову самое простое. Кешка хотел этого больше всего на свете, но он ничего не говорил и не спрашивал, потому что был убежден – как только будет можно, Ян придет. Он ни секунды не сомневался в том, что Ян ждал этого так же напряженно, как и он сам. Иначе и быть не могло, но нужно было подождать, и он ждал, даже не слишком мучаясь, этой очевидной неизбежности.
Всё лето он просидел в городе, наотрез отказавшись ехать в специальный пансионат, что весьма настойчиво советовал дорогой психоневролог. Марина возмущалась Кешкиным упрямством не очень искренне, потому что пансионат был тоже весьма недешевый, и хотя Фаина Яковлевна была готова взять на себя часть расходов, денег было жалко. Для Кешки же главным было то, что там не было Интернета. Днем он, если погода была подходящая, запасался бутербродами и уходил в парк, купался и загорал на дальних прудах, а вернувшись, съедал всё, что было в доме, щелкал пультом телевизора, а потом залезал в сеть на полночи. Он часто по многу раз перечитывал письма Яна, не потому, что хотел что-то отыскать в них новое, он и так всё понимал сразу, он перечитывал их как любимую книгу, находил знакомые места, заранее улыбался шуткам, он слышал его голос, он говорил с ним, но главное, он впитывал то, что было между строк – из каждого слова струящуюся любовь.
А Ян Кешкины письма не перечитывал. Они пугали своим напряжением, одержимостью, которую он сам же разбудил, но чуял в этом что-то опасное. И ещё они огорчали тем, что Кешка никогда не спрашивал, где он, как живет, что чувствует, да и о своей жизни совсем не писал. Ян тоже ни о чем не спрашивал, он не хотел случайно испортить чистоту их волны посторонним шумом. Но именно поэтому в их переписке не было ничего материально телесного, и Яну стало казаться, что сам по себе, из плоти и крови, он Кешке не нужен. Конечно, это было нормально, кто он был для Кешки сам по себе? Он был интересен, даже может быть важен, но ведь не так, как Кешка был нужен ему. И в этом опять Ян малодушно ошибался, потому что не умел услышать в обращенных к нему словах ту безраздельную преданность, ту не знающую сомнений и пределов самоотверженность, которые были куда значительнее его собственной любви.
 
Зачем Ян потащился на вернисаж, он не знал и сам. В живописи он разбирался неважно, а современную и не очень любил, но на этой выставке были работы их издательского художника, смешного молодого паренька, немножко циничного, лохматого, но с беззащитными светло-голубыми глазами, и когда тот вручил ему приглашение на вечер, Ян неожиданно сказал: «Спасибо, приду обязательно». Как раз накануне он мыл голову, и для разнообразия был вполне сносно одет, хотя обычно приезжал на работу черт знает в чем, в дачном старье, а ещё он вдруг захотел увидеть уже позабытую тусовку – то ли убедиться, что она ему не нужна, то ли наоборот. Была среда и утром он, как всегда, получил письмо. «Я никогда не узнавал этот мир, – писал ему Кешка. – Он был не мой, и я не мог понять, почему. В моем мире не было этого зла. И всё, что здесь происходит, меня удивляло и ужасало. Я старался не замечать, отворачиваться, но не мог. Я не мог понять, зачем они все так живут, так поступают. Что у них внутри? Что заставляет их делать всё это? Ради чего? И главное – зачем я здесь? Почему я тут оказался? Не могло ведь быть так, чтобы случайно, чтобы зря… Я даже стал думать, что это в наказание, и всё не мог понять, за что. А теперь мне стало так легко, так свободно, потому что не нужно больше спрашивать себя – зачем, не нужно мучиться, что я не понимаю, что я не такой, не нужно притворяться «таким», не нужно подстраиваться под них, нужно подождать, когда придет время, наше время, когда мы сможем изменить этот мир, потому что я знаю, мы должны, и мы сможем!» 
Это было великолепно, но на душе у Яна было муторно, он чувствовал, что жизнь требует от него действий, но каких – он не понимал, и не хотел ошибиться.
Выставка оказалась забавной, а вернисаж унылым. Знакомые, полузнакомые и совсем незнакомые лица казались одинаковыми из-за наигранного оживления, и даже презрительно скучающие скучали на публику. Ян посмеивался, глядя, как профессиональные завсегдатаи сразу устремились к столам с едой, занимая стратегические позиции у лакомых блюд и сосредоточенно опустошая подносы. Но потом ему стало противно, и он пошёл смотреть картинки. Они были лучше людей, ну, в основном, и во всяком случае разочаровывали молча. 
Он увидел Марину у стены с театральной графикой в компании двух стареющих, слегка побитых молью жеребчиков, судя по всему, её коллег. Она была в тёмном брючном костюме, с прической, с изящной ниткой старинных бус, и выглядела очень значительной дамой, она была красива, но Ян с удивлением отметил, что совсем мало видит в ней сходства с Кешкой, наверное, потому, подумал он, что теперь он знает Кешку куда лучше, чем её, и совсем по-другому, и то, что он знает, уже не имеет с Мариной ничего общего. Он отвернулся, надеясь, что она не поймала его взгляд, он был бы рад избежать встречи, но не сомневался, что она обязательно подойдёт.
Марина заметила Яна давно, и охватившие её смутные чувства удивили её саму. Ян стал как-то выше и тоньше, и выглядел посвежевшим. Больше всего смущало то, что он показался Марине моложе и красивее, чем раньше. Может быть, дело было в небрежно отросших волосах, или в модной трехдневной небритости, а может быть в глазах появилось что-то новое, но Марину повлекло к нему, хотя сперва она совсем не собиралась с ним заговаривать. 
– Здравствуй! Вот уж кого никак не ожидала здесь встретить!
Ян повернулся к ней, уже готовый, стараясь сохранить спокойствие и приветливость.
– Марина! Здравствуй! Рад тебя видеть.
– Ну, как ты? Где ты?
– Нормально. Живу в деревне. Пишу книгу.
– О чем? 
– Пока не знаю. Ты как?
– Так же, там же… Живу… 
Они помолчали, разглядывая картину, которая их мало интересовала. Потом Марина с усмешкой покосилась на Яна и сказала:
– Ну, что же ты не спросишь?
– О чем, Марина?
– Не прикидывайся. Об Иннокентии. Или прошла любовь?
Ян вздохнул. Он совсем не хотел разговаривать с Мариной о Кешке.
– Ринка, у меня не было к … Иннокентию ничего такого, что могло пройти. Мне казалось, что я могу что-то для него сделать, и я хотел помочь. И сейчас бы хотел. 
– Ну ладно, ладно… Пусть. – Марина колебалась, но всё же добавила, помедлив. – Я думала о тебе. Часто.
Не покривив душой, Ян признал:
– Я тоже часто о тебе думал.
– Я, наверное, была неправа. Вот. Прости. Я знаю про твою маму, мне Хан рассказал. Но… нам тоже было не просто. Конечно, Кетя очень переживал. У него даже что-то вроде нервного расстройства было, напугал он нас сильно, но ничего, теперь всё, кажется, наладилось. А я… Не знаю, что на меня тогда нашло… Ревность, какие-то подозрения глупые… В общем, я всё испортила, да? Но ты тоже был виноват, ну, признай, ты же мог тогда мне объяснить, успокоить…
– Мог. – Ян столько раз думал об этом, что ответ вырвался у него непроизвольно. Он и в самом деле мог, только не хотел. Тогда не хотел, а сейчас… Сейчас, после того, что открылось для него в их с Кешкой переписке, он уже не был в этом так уверен. И призрачная то ли вероятность, то ли надежда снова шевельнулась у него в сердце. Он посмотрел на Марину другими глазами, прикидывая, что он готов сделать ради возможности вернуться. Марина оценила этот новый взгляд, но истолковала его по-своему. 
– Ну вот, теперь я тебя узнаю, Яник. 
Она коснулась его руки, и Ян вздрогнул. Нет, к этому он был явно не готов. Теперь это стало ещё невозможнее, чем прежде. 
– Давай поищем что-нибудь выпить. Хоть какая выгода от этого паноптикума.
Они подошли к стойке и взяли стаканы, Марина шампанское, а Ян водку с соком.
– Вижу, ты не за рулем…
– Марин, ты же знаешь, это была редакционная машина.
– А своей не обзавелся? Как же ты в деревне без машины?
– А зачем она мне? Я не езжу никуда.
– Вот приехал же!
– Это случайно получилось, заехал в издательство, а там мальчик наш, художник, поймал меня и пригласил, неудобно было отказаться. И вот видишь, как хорошо, что не отказался, – ввернул Ян уместную фразу. – Ну, за встречу.
– За тебя!
Они чокнулись, отпили и улыбнулись. Былое ощущение простоты вернулось быстро, Марина умела быть приятной, когда хотела, а Ян умел быть благодарным за дружелюбие. Они повернулись к залу, и Ян заметил, как Марина быстро и цепко оглядела проходившего мимо привлекательного парня, ухоженного, спортивного и загорелого, явно не художника. Осмотр был очень откровенным: сперва лицо, потом руки, потом вниз по телу, а потом прицельно на задницу, Ян следил за её глазами. Его всегда забавляло, что им нравились похожие мужчины, и смотрели они на них почти одинаково. И актеры им нравились одни и те же, но Ян давно отметил, что Марина оценивает их немного свысока, отдавая дань таланту, если он был, но всё же как-то потребительски, и угадывалась в этом неутоленная женская жадность. Ян мог восхититься красивым телом или ярким лицом, мог даже представить теоретически какой-то секс, но он чувствовал, что Марина воспринимает красивого мужика как в меру одушевленное животное, обладающее набором необходимых ей качеств, и то, что для Яна было несбывшейся грезой, для Марины – упущенной добычей.
Ещё не отпустив взглядом понравившегося мальчика, Марина принялась рассказывать театральную байку, как всегда интересно, остроумно и зло, они взяли ещё выпить, Ян немного расслабился, и привычные Маринины интонации вдруг напомнили ему их прежние вечера, когда они сидели на диване, а Кешка был в своей комнате, и Ян тоже слушал и кивал, но всё, что говорила Марина, имело смысл только потому, что Кешка был где-то рядом. Марина заметила, что он нахмурился и сказала:
– Ну что, давай сбежим отсюда?
Ян глянул на часы.
– Ты прости, но для меня уже поздновато, пока я в свою деревню доеду…
– Далеко это?
– Не очень, час с Ярославского, и ещё от станции идти минут двадцать.
Марина хмыкнула.
– Странно, ты в моем представлении человек настолько городской… И нравится тебе это?
– Нравится. Нет, правда, нравится, там хорошо очень, усадьба тютчевская рядом, а дом ещё прадед до войны строил, это моя, можно сказать, малая родина, там всё моё детство прошло.
– Интересно… А я там ни разу не была, стыдно признаться. В гости пригласишь?
Ян с сомнением поглядел на нее.
– И ты поедешь? Если уж я человек городской, то ты…
– Ой, Яник, это одна прекрасная видимость, сколько я объездила, в каких дырах приходилось жить, чем питаться, это ты себе и вообразить не сможешь. Так что дачными неудобствами меня не смутишь. Приглашай!
Отступать было некуда, и Ян с несколько фальшивым воодушевлением прямо на пригласительном билете кое-как изобразил путь до своего дома.
– Ну, готовься, как-нибудь нагряну с инспекцией, – сказала Марина, впрочем, конкретно они ни о чем не договорились, и Ян подумал, что напрасно тревожится. Ехать к нему Марине было незачем, а вот их нынешняя внешне вполне дружеская встреча всё же могла предполагать какое-то продолжение. И кто знает… 
 
Ян был прав только наполовину. Потому что Марина серьезно решила попробовать ещё раз. Когда с Кетей стало налаживаться, и тревога за него, сначала острая, а потом привычная, отступила, Марина ощутила незнакомое чувство неприкаянности. Сын нуждался в ней всё меньше, в этом она вполне отдавала себе отчет, и особой нежности к ней не испытывал, тут она до некоторой степени сама была виновата, на работе она явно достигла карьерного предела, и всё дальнейшее обещало только рутину, более или менее оплаченную, маме надо было бы побольше внимания, но та уже слишком привыкла полагаться на себя, и только от Кешуньки принимала помощь с радостью. Вокруг оказалась пустота. Мужики, искавшие её общества, вызывали в лучшем случае усмешку, а те, чьё внимание было бы ей приятно, находились совсем на других ступенях социально-биологической лестницы – они были либо серьезно моложе, либо существенно состоятельнее, и её просто не замечали. Встретив Яна и почуяв намек прежнего тепла, Марина заволновалась. Ян был хорош. Он был молодой, симпатичный, обеспеченный, интеллигентный, умный, добрый… Господи, да любой половины этих качеств с лихвой хватило бы для семейного счастья! И ведь она сама, своими руками оттолкнула его! Ну, влечение увяло, и чего было обижаться, в её-то положении, разве это главное? Уж не говоря о том, как он относился к маме (а как мама к нему – это вообще из области фантастики), и к Кете… Ладно, тут была проблема. Но ведь всякие бывают комплексы у людей, мало ли чего там намешано, может, Яну не хватало младшего брата, а может ребенка, и если ему нравится окружать кого-то заботой, а она, со своей независимостью и самодостаточностью такой возможности не давала, пусть бы он заботился о Кете, чего лучше-то, она могла всё держать под контролем, да и сколько ещё оставалось времени для такой опеки, ну, год, два, а потом – ищи ветра в поле, и они были бы вдвоем, махали бы ему вслед платочком, связанные уже и этой общей утратой. Нет, всё ещё можно и нужно было исправить.
Так что в пятницу, рано уйдя с работы, Марина предупредила Фаину Яковлевну, купила в венской кондитерской роскошные пирожные, огромные, как дворцы, и поехала к Яну. Сын был ещё в школе, и она оставила ему пирожное и записку, между прочим сообщавшую, что на выходные подруга пригласила её на дачу. Она не хотела встречаться с Кетей до отъезда, боялась его пристального взгляда, боялась вопросов, боялась, что как-то выдаст себя, потому что, посмотрев в зеркало, заметила непривычное возбуждение, и глаза мерцали решимостью и на подругу всё это трудно было бы списать.
 
Хотя Марина и храбрилась, путешествовать в одиночку она разучилась давно. Её частые командировки, не всегда комфортабельные по европейским меркам, всё же были организованы другими, и принимали её, как могли хорошо, и встречали, и вещи она сама не таскала, и машина от вокзала до гостиницы всегда была. Так что поездка в полной электричке, и незнакомая платформа, откуда надо было ещё найти дорогу, и сама дорога, оказавшаяся непредвиденно длинной, сначала плохо асфальтированной, а потом и вовсе просёлочной, утомили её, и когда она наконец добралась до помеченного на плане дома, она была несколько взвинчена и критически возбуждена.
У калитки не было никакого звонка, она постучала, покричала, всматриваясь в окна. Подступали сумерки, окна были тёмные, и она испугалась, что Яна вообще нет. Но он уже шёл к ней из глубины участка, удивленный и растерянный, она видела это издалека, и приготовила ироническую усмешку.
– Неужели не ждал? Ну, хоть сделай вид, что рад!
– Да конечно рад, Ринка, но не ждал, честно, не ждал… Чтобы ты собралась вот так за город, ни с того, ни с сего… – Ян взял у нее из рук сумку, что заменило приветственный поцелуй, если он и предполагался.
– Вот, собралась! Можешь делать выводы. – Марина уже шла по дорожке к дому, обогнав Яна, и осматриваясь.
Осмотр её обескуражил. Пусть она и говорила, что готова к деревенским неудобствам, но ей почему-то казалось, что его дом будет похож на старую дворянскую усадьбу, ну или на просторную профессорскую дачу из довоенных советских фильмов. А это и в самом деле была почти изба, неказистая, одним боком раскинувшая пологую крышу на большую веранду с ветхими рамами. Как театральная декорация она могла быть весьма выразительной, кто спорит, но для жизни…
Они поднялись по широким гниловатым ступеням, и Ян распахнул тяжелую дверь.
В доме было опрятно, но темно, хотя на окнах не было никаких занавесок (старые Ян уничтожил безжалостно, а новых вешать не стал, не хотел ни от чего загораживаться), и Марина сразу спросила:
– А свет можно включить?
Ян зажег лампы, но многим лучше не стало. Только одна комната была более или менее приличная, но и она казалась тесной от громоздкой старой мебели.
– Я кое-что съедобное привезла. Наверное, надо в холодильник… У тебя хоть холодильник-то есть?
Холодильник Марину успокоил, как и всё, что было на кухне, и это особенно бросалось в глаза по сравнению с общей запущенностью. Ян видел, что она с трудом скрывает – да почти и не скрывает! – разочарование, и это было немножко обидно, но больше радовало, и теперь ироническая усмешка появилась у него.
– Ты, наверное, всё немного не так представляла?
– Да, пожалуй, не совсем. Знаешь, ведь я первый раз, собственно, у тебя дома. Ну, там, где ты живешь. И мне казалось, что у тебя, с твоими привычками и воспитанием, должна быть более изысканная обстановка.
– Изысканная? Странно, неужели я такое на тебя впечатление производил? Да нет, у нас всегда было всё просто, вещи были хорошие, особенно то, что от прадеда и деда осталось, а так… Вот, смотри, этот стол и кресло, они, конечно, сильно обшарпанные уже, но это настоящий Шутов, между прочим.
Марина не знала, кто такой Шутов, но на всякий случай удивилась:
– Надо же! Так это ещё что-то стоит?
– Ну, если бы в порядок привести, отреставрировать как следует… Я читал, что в прошлом году примерно такое кресло за восемь тысяч продали на аукционе.
– Рублей? – уточнила Марина.
– Нет, что ты, долларов, конечно.
Марина посмотрела на кресло, в котором вряд ли согласилась бы сидеть, и ощутила новую волну раздражения. Это было унизительно и несправедливо. Какая-то рухлядь, стоявшая в деревенской избе, была дороже всей мебели, которую она мечтала бы купить для своей квартиры. Возмущало не то, что это стояло у Яна, а то, как он ко всему относился, как мог позволить себе относиться, не ценить небрежно, быть выше, потому что никогда не нуждался, получил всё готовое… Она почему-то не вспоминала, что и сама не знала нужды, и нынешние проблемы достались ей не в наследство.
– Зато ванная у меня почти городская, – сказал Ян ей в утешение, не угадав причину недовольства.
Действительно, это было единственное существенное улучшение дома. В холодной бывшей дедовой комнатке Ян уместил душевую кабинку, водонагреватель, под потолком приладил большой плоский бак для воды, так что мыться можно было круглый год. К «городской» ванной Марина отнеслась скептически, но заметив биотуалет, испытала облегчение: хоть во двор не придется бегать. 
«Так, – решила она, – надо сосредоточиться. В конце концов, я не жить сюда приехала, пора заняться делом». Она повернулась к Яну и улыбнулась ему как раньше, нежно, чуть покровительственно.
– Ну, а твоя где комната?
– Да чем она моя, я тут только сплю…
– Здесь? – Марина с сомнением взглянула на узкий матрас. – Да, койка прямо монашеская. Вдвоем не ляжешь.
Они засмеялись, глядя в глаза друг другу, и Марина увидела то, что хотела увидеть – растерянность и сомнение, это было понятно, она этого ждала. А Ян думал, как ему справиться с неразрешимой задачей: не оскорбив Марину, избежать близости. Для начала, как всегда, выручило застолье. Марина привезла куриные грудки, грибы, сметану, и они стали готовить, у Яна нашлись овощи для салата, в морозилке была водка, а у Марины – бутылка белого вина, так что стол получился красивый, обильный, и пили они без оглядки, и разговаривали почти свободно, Марина рассказывала о том, где была и что видела, а Ян о том, что читал и думал, но ни он, ни она даже намеком не касались ничего, что могло напомнить о Кешке. Марина была настороже, следила за собой, но больше – за Яном, и не могла решить, отчего он-то молчит? В этом было что-то неестественное, он должен был вспомнить о Кете, если здесь всё чисто. Ян понимал её пристальные взгляды, ждал подвоха, но не мог заставить себя притворяться, он не хотел говорить о Кешке между прочим, говорить с Мариной, говорить неправду.
Они вышли покурить на крыльцо. Ночь наступала, но небо прикрывали облака, и звезд не было видно. Ян привычно вдыхал пахнувший осенней листвой воздух, а Марина поежилась.
– Странно, но в городе как-то теплее, а тут сырость что ли…
– Ночь здесь всегда холоднее, и раньше приходит.
– Но есть же способ согреться!
Марина потянула его в дом и едва шагнув через порог обняла и закрыла рот поцелуем. Рука огладила его задницу, расстегнула пуговицу джинсов и скользнула за пояс. Неожиданность и плотный ужин сделали своё дело, и Маринины пальцы тронули его набухший член. Она засмеялась тихонько и, не вынимая руки, повлекла за собой.
– Пойдём, Яник, пойдём, я хочу! Ну покажи, что настоящий мужчина!
Потом Марина так ругала себя за эти дурацкие, лишние слова. Она думала, что, если бы не они, всё получилось бы. Она ошибалась. Ян всё решил заранее. Он не хотел этого, и этого не могло быть. Но слова помогли.
– Перестань, Марин, не надо так. Мы перебрали немножко. Давай, чай поставим. Или кофе. Хочешь кофе?
Он включил чайник, стал доставать чашки, а Марина отвернулась к окну. Ей было противно и стыдно. Ей в самом деле нравился Ян, ей хотелось секса, но не на помойке же она себя нашла, она никому на шею не вешалась, да что он о себе воображает, тоже мне, сокровище, импотент, педик хренов…
Ян сварил кофе, ему самому надо было отрезвиться.
– Ну, где там твои кондитерские извращения? Я весь вечер на них облизываюсь.
– Это единственные извращения, на которые ты облизываешься? Или есть ещё какие-нибудь, а?
Ян хмыкнул. Ну, на этом поле его не переиграешь.
– Да ещё куча! Я вообще жутко извращенный тип, ты разве не поняла ещё?
– Я-то поняла. Главное, чтобы другие не поняли.
– Да пусть понимают, в наше время это только дополнительную привлекательность придает.
– Не для всех. Не для всех! Есть ведь ещё чистые, неиспорченные.
– Да где? И сколько их осталось? 
– Ну, я знаю парочку.
– Я всегда подозревал, что у тебя обширные связи.
– Вот связей-то у меня как раз и нет. Связи – это по твоей части, Яник, особенно опасные.
– Ты мне льстишь. Я с опасными связями давно завязал.
– Что так? Бережешься, что ли, для кого?
– Вот прикинь! Берегусь. Хочу жить долго и счастливо.
– А с кем умереть? В один день?
Ян промолчал. Это был вопрос серьезный, а он с некоторых пор на серьезные вопросы остерегался отвечать кое-как, даже в шутку. Мысль о смерти приходила ему несколько раз, причем совершенно неожиданно. Этой весной, когда у него уже сложилось в голове понимание своего места в мире и возникло ощущение какой-то завершенности, он сидел как-то на крыльце и смотрел в тихое, прозрачное небо с тонким пухом легких облаков, розоватых от закатного солнца, и ему стало так хорошо, так спокойно, так ясно, и он улыбнулся, и тут же без паузы подумал, что хочет застрелиться. Он не покончил с собой тогда, потому что это было слишком просто, и ему лень было подниматься, и сделать это можно было в любой миг. Но миг прошёл, и он не застрелился, а написал Кешке письмо. И теперь он не хотел умирать.
Он отломил вилкой кусочек пирожного.
– М-м-м! Потрясающе! Нежное, воздушное! Даже обидно есть, когда знаешь, как скоро кончится! Надо было по два купить.
Марина прищурилась. Собственно, ждать было нечего, всё и так ясно, и она перестала осторожничать.
– Я три купила, но одно оставила Кете.
Ян дрогнул, но понадеялся, что это было не слишком заметно.
– Ну и правильно, это он любит.
– Тебе ли не знать, что он любит. Я всё-таки поражаюсь, как ты ничего не спросишь ни про него, ни про маму.
– Мне казалось, что ты не хочешь, чтобы я спрашивал, и я не спрашивал. Как Фаина Яковлевна?
– Без особых изменений.
– Ну, вот и хорошо. Передавай привет, если будет кстати.
– Кстати не будет. Наверное, я снова ошиблась. Мне показалось, что мы можем как-то снова начать…
– Что начать, Марина?
– Ты прекрасно понимаешь.
– Я не понимаю. То, что было и кончилось, снова начать нельзя. А то, что есть, не надо начинать, оно и так есть. Ты сама сказала, что ошиблась. И если ты хочешь исправить ошибку, в которой мы оба виноваты, – поспешил добавить Ян, заметив на лице Марины досаду, – давай попробуем. Я по-прежнему хочу и готов быть рядом, потому что вы мне не безразличны.
– Как благородно! А с какой стати? Жениться ты, как я понимаю, и не собирался?
– А тебе штамп нужен? У нас на эту тему как-то разговора не было…
– Не было, не было… Да, ты ничего не обещал, аккуратно, я знаю. Так с чего вдруг? А?
– Судьбы странно сплетаются, ты знаешь. Мы наверняка не напрасно с тобой встретились, и я всегда буду благодарен за то, что так случилось. 
– Это всё слова красивые, а по сути? Давай по-деловому.
Ян позволил себе посмеяться.
– В первом часу ночи, да после бутылки водки, в самый раз деловые разговоры вести.
– А когда их вести? Ты же меня не любишь, так? Нет, не верти. Так?
– Любовью можно называть разные чувства…
– Я же говорю, не верти, скажи прямо, не любишь?
Ян вздохнул и пожал плечами.
– Ладно. Пусть так. Не люблю. Но ведь и ты меня не любишь. Да и не любила никогда. Нам было хорошо. Несколько раз. И мы умудрились оставаться после этого друзьями. Так что и это не мало.
– Умный! Ты умный, знаешь, что сказать. Да, это много, если после всего у нас остались бы одинаковые ощущения. Только ты не знаешь, как я к тебе относилась, да тебе и не важно было. Но пусть, пусть, мы же по-деловому. Если исправлять, надо договориться. Ты хочешь возобновить… ну, продолжить наши отношения?
Ян мучился. Ему было противно врать, но он не мог найти приемлемую форму ответа, который бы честно выразил его желание.
– Хочу.
Марина кивнула.
– Хорошо. Я тоже хочу. И как ты себе это представляешь?
– А надо как-то представить? Продолжить так, как было.
– А как было? И когда? Год назад? Или в октябре? Или в январе?
– Ринка, ну зачем загадывать, как пойдет.
– Не-е-ет! Так не пойдет. – Марина смотрела пристально и качала головой. – Мы же договариваемся по-деловому. Значит, надо расставить все точки. Ты скажи, во-первых, определенно, спать ты со мной не хочешь, так?
Ян поморщился, как от боли.
– Я не могу, ну пойми, дело же не в тебе, а во мне. 
– Я понимаю, что в тебе. Но не понимаю, почему. Ты что, болен, или зарок дал?
– Да не болен, но ты же сама спросила про любовь, а так – я не хочу, не могу я так…
– Так не можешь… А как-нибудь можешь?
– А зачем как-нибудь?
– А зачем вообще? Зачем тогда тебе это вообще?
– Ну, есть же такое понятие – друг семьи.
Марина взвилась.
– Да что за чушь! Какой ещё друг семьи?
Ян оскорбился, немного преувеличенно, потому что чуял за собой вину, но всё ещё не хотел признаться, что достойного выхода из этого разговора быть не могло.
– Почему чушь? У меня теперь, после смерти мамы, совсем никого и не осталось, и неужели нельзя представить меня другом семьи?
– У тебя сестра есть, племянницы, тебе мало семьи?
– Это другое, и потом, вам я больше могу дать, и мне кажется, я вам больше нужен.
– Ну пусть, хотя мы как-то до тебя обходились. Но тебе-то это зачем? Ну? Или всё-таки я была права? Права?
– В чем права?
– Хочешь, чтобы я прямо сказала?
Ян не хотел. Да и Марина не хотела. Оба всё ещё боялись с размаху захлопнуть эту дверь, разом отсекая все надежды.
– Если ты о том, что я как-то особенно отношусь к Иннокентию, то да, ты права. Ты тогда упрекнула, что я его люблю больше тебя, – тут получилась двусмысленность, и он не стал уточнять, – но это не так. Я совсем по-другому его люблю. Мне кажется, он совершенно необычный мальчик, и заслуживает специального внимания. Мне кажется, – Ян воодушевился и голос у него зазвенел, – мне кажется, что он обладает огромными способностями, которые не выразились пока явно, так что и не понять, в чем они, собственно, но что они есть, я убежден. И в том, что их надо развивать и поддерживать, тоже. Не знаю, кем он станет, но он может достичь такой высоты, которая нам и не снится. Ты, наверное, слишком привыкла к нему, к его уникальности, или с другими его не сравниваешь, а я вижу. И если я могу помочь, поддержать…
– Поддержать или подержать? – это вырвалось у Марины само собой, вырвалось напрасно, но слишком долго крутились без выхода у нее в голове язвительные слова.
Ян как на стену налетел. Он только что радовался, что нащупал тропку, которая могла примирить их с Мариной, сделать их союзниками, забыв о взаимных обидах, а что обиды были взаимны, Ян не мог не признавать, но ради Кешки, ради его будущего… И вот… 
– Ну зачем ты… – Ян даже не сердился, ему было больно и жаль неудавшейся попытки найти общий язык.
– А что, – усмехнулась Марина, – ведь он мальчик симпатичный, он же нравится тебе, признавайся, я в таких вещах разбираюсь…
– Ну, если разбираешься… Конечно, нравится. В этом у нас разногласий нет, – попытался пошутить Ян. – Вот тебе и основа для взаимности.
Но Марина уже не хотела взаимности. Она устала, и от усталости вдруг увидела Яна другим, не таким, каким он представлялся ей прежде, здесь, в этом чужом ей доме, среди неприятных ей вещей, она и его увидела далёким, отстраненным, чужим. В конце концов, сколько можно обманывать себя…
– Ладно, я спать хочу. У тебя чистая простыня-то найдется?
Конечно, у Яна было чистое белье, и он встал, чтобы постелить Марине в маленькой тёплой комнате, он она отстранила его:
– Пусти, я сама.
Потом она надолго исчезла в ванной, так что Ян успел лечь и почти дремал, когда она подошла к его кровати. Она была голая, свежая, яркая. Она резким движением откинула его одеяло. Он всегда снимал с себя всё дневное, не мог иначе спать, и теперь от неожиданности приподнялся на локтях. Марина согнула ногу и уперлась коленом ему в бедро. Они оба замерли на несколько бесконечных секунд, потом Марина скривила рот и сказала:
– Нет, всё-таки ты не мужик.
И ушла.
Ян и хотел бы обидеться, но не мог, слишком явным было его облегчение.
Утром он обычно просыпался рано, топил печку, но Марина встала ещё раньше, заглянула к нему уже в плаще, и сообщила, что уезжает.
– Подожди, а чаю попить? Что ты сорвалась? Можно погулять пойти, ты же хотела в музей.
– Яник, давай уже не будем в игры играть, ни тебе, ни мне это не нужно и не хочется. 
– Ну давай я тебя до станции провожу.
– Не надо. Расслабься. Больше я к тебе приставать не буду.
– Как скажешь. 
Ян всё же натянул штаны и свитер и поплелся за Мариной к выходу. Она вышла за ограду, и только отойдя на несколько шагов обернулась напоследок.
– Ладно, будь здоров. Что делать, нет в мире совершенства.
 
Закрыв за Мариной калитку, Ян машинально запер её на большой засов. Обычно он делал так на ночь, да и то по привычке, которая осталась ещё с тех времен, когда они жили здесь с мамой. Бог весть почему, но мама всегда перед сном проверяла все замки и оконные шпингалеты, хотя нельзя было сказать, что в поселке сильно воровали или тем более разбойничали. Когда маме после первого инфаркта запретили напрягаться, проверять замки должен был Ян, и он честно закрывал всё, что можно, («и на цепочку, и на маленький замочек», шутили они с Рустамом). Теперь, оставшись один, он часто забывал запереть то дверь, то ставни, то сарай (что считалось самым страшным грехом – там были грабли и тяпки, которые могли стать вожделенной добычей жуликов-садоводов). Но калитку, после ритуальной последней ночной прогулки, Ян запирал всегда. И вот сейчас, хотя только начинался день, он бессознательно задвинул засов, словно завершая что-то, оставляя в перечеркнутом прошлом.
Он вернулся в дом и начал тщательно изводить следы пребывания Марины. Он собрал и завязал в пакет простыни, на которых она спала, он очистил и вымыл пепельницы, в которых были окурки её сигарет, он выбросил даже остатки еды, которую он ели вместе, ни в чем не повинный салат, в иной ситуации он бы доел его с удовольствием, но теперь он отнес его в помойку, туда же вылил недопитое вино, а бутылку бросил в ящик для негорючего мусора и ещё расколотил там не без труда, он протер мокрой тряпкой полы, что обычно делал не чаще раза в месяц, к такого рода чистоте он относился очень спокойно, и пыль, в отличие от грязи, его обычно не слишком волновала. Всё это было смешно и нелепо, он понимал это, но не мог остановиться, ещё и ещё раз осматривая углы, не осталось ли где напоминания о вчерашнем. 
Всё было чисто, а беспокойство не проходило, и тогда Ян решил собрать опавшие листья. Обычно он оставлял их до того момента, пока не облетят все (чтобы уж разом), но сейчас он чувствовал настоятельную потребность какой-нибудь работой отогнать недовольство собой, ощущение ошибки, может быть непоправимой, страх, что этот разрыв, уже несомненно окончательный, лишает его даже призрачной возможности, той, о которой он не разрешал себе думать – но думал, думал же! Он взял метлу и попытался изобразить целесообразную деятельность. Листья были сухими, легкими, успокаивающе шуршали, словно он гладил большого доброго зверя, а тот благодарно ворчал в ответ. Под бурой листвой была совсем зеленая, какая-то трогательная и неожиданно свежая трава, и постепенно перед Яном открывалось обманывающее весной ясное пространство. 
– Эй!
Оклик от калитки пригвоздил его к месту. Господи, ну зачем, зачем она вернулась? Что тут можно исправить или изменить? Он не хотел снова начинать унизительную для него и теперь вдвойне невыносимую игру намеков, полупризнаний, не хотел её насмешек, не хотел видеть её лицо, похожее, всё ещё мучительно похожее – и чужое! Плечи Яна словно придавило, и он никак не мог заставить себя обернуться.
– Эй, сюда пускают?
Голос. Это не её голос. И слова. Это не её слова! Теперь уже другая сила не давала Яну двинуться с места. Невозможное. Невероятное. Немыслимое... Немыслимое? Ого! Ещё как мыслимое, до судорог, до стона ночного, до истязающего и сладостного кошмара мыслимое во всех тайных подробностях...
Он уронил метлу, повернулся и медленно, на негнущихся ногах пошёл к калитке, где лицом к нему, держась обеими руками за штакетины, стоял повзрослевший, сумрачный, лихорадочно-тревожный, ненормально красивый Кешка.
– Привет. Мама здесь?
– Нет. Здравствуй.
– А где она? Она же сюда поехала.
– Она уехала уже. А ты как узнал?
– Зачем она приезжала?
– Захотелось, наверное.
– А раньше не хотелось. Почему вдруг?
– Мы с ней встретились случайно в городе, и она решила, что соскучилась… Слушай, что ты меня допрашиваешь? – Ян сообразил, что до сих пор даже не открыл калитку. – Давай, входи.
– Нет, подожди. Ты скажи, почему вы все врали?
– Я не врал. Когда я тебе врал?
– А почему ты пропал?
Ян опустил голову.
– Мы с твоей мамой… поссорились, и она потребовала, чтобы я уехал.
– И ты уехал?
– И я уехал.
– Вот так. Уехал. А я? А как же я? Почему ты ничего не сказал – мне?
– Видишь ли, мы с мамой поссорились как раз из-за тебя. И она потребовала, чтобы я обещал тебе ничего не говорить.
– И ты обещал, –сказал Кешка, презрительно скривившись.
– Обещал.
– Ты же предал меня! Ты врал! И в письмах, я же думал, ты далеко, не знаю, за бугром, а ты всё это время был тут, отсиживался. Знаешь, как мне было хреново… – Кешка сказал, и именно в этот миг вспомнил, как тосковал, как мучился без Яна, потому что сразу почувствовал, как хорошо и безопасно было с ним рядом. Глядя сейчас на Яна, он особенно болезненно ощутил упущенное время, то время, когда он мог быть с ним вместе.
– Кент, ты прости меня. Я тогда решил, что, может быть, так на самом деле лучше. Для тебя. Что я тебя, ну, отвлекаю, влияю как-то не так…
Кешка мрачно поглядел на Яна. 
– Ага. Решил. За меня. Как интересно! А чего же тогда писал? Это что, вместо всего?
– Не вместо. Мне стало нужно тебе рассказать, мне нужно было… Кент, я очень по тебе скучал. Очень. Ты вряд ли можешь даже понять…
– Ну, куда мне! Как же мне понять! Я же глупый и маленький! Мама вообще сказала, что мне опасно с тобой.
Ян грустно усмехнулся.
– Ну вот видишь…
– А мне опасно?
Ян, не глядя на Кешку, покачал головой.
– Нет. – Он поймал себя на том, что не смотрит на мальчика вовсе не потому, что смущен его приездом, а потому, что его обжигало желание схватить Кешку, обнять, прижаться к нему. Не смотрит потому, что больше всего хочет разглядывать и упиваться каждой его черточкой, хотя он и так, с одного взгляда уже увидел и запомнил глаза, в которых стало, кажется, ещё больше золота, линию рта, более резко очерченную, копну слегка потемневших волос, приоткрывавших мочку маленького аккуратного уха, в которой сверкнула блестящая капелька, и ещё уголок губ, сводивший его с ума…
– Значит, она врала?
– Нет, она… ошибалась. Смотри, белка.
– Где? – заинтересовался Кешка.
– Вон, на заборе. Уже шерстку поменяла, видишь, серенькая. А летом была рыжая… Как хорошо, что ты приехал! Пойдём, Кенти! Пойдём чай пить.
 
Они пошли в дом, оба постепенно привыкая к мысли, что снова вместе. Поначалу показалось, что вечность их разлуки ничего не изменила в них, уместившись теперь в один короткий миг между тем январским и этим октябрьским днём. Жизнь словно продолжилась с того самого места, где остановилась девять месяцев назад, хотя на самом деле всё стало другим. Кешка даже не оценил, насколько свободнее ему стало с Яном, насколько он стал для него ближе и понятнее. Ещё весь в сумраке своей тревоги и пугающих догадок, ещё только увидев его, в свитере, драных старых джинсах, с какой-то дурацкой метлой, Кешка уже почуял вроде бы знакомое предвкушение счастья. Как прежде, всё, что тревожило его, превращаясь в тоскливые, неразрешимые вопросы, в присутствии Яна исчезло, престало быть. Но чувство было совсем новым, и оценивал он Яна по-новому, впервые отмечая то, на что раньше совсем не обращал внимания: лицо, тело, выражение глаз. То есть он и раньше видел всё это, и следил внимательно, но только чтобы понять, что Ян думает или говорит, а теперь всё это приобрело для Кешки самостоятельную важность, и он рассматривал его, как будто вспоминая, а по сути, открывая заново. И эти открытия наполняли его неожиданной радостью. Кешка впервые начал понимать, что Ян ему нравится. Нравится весь, какой он, как стоит, как идет, как протягивает руку, как говорит, как смотрит на него. Всё это вдруг стало Кешке нужным само по себе, иначе и отдельно от остального.
А Ян, разрешив себе поверить в чудо Кешкиного появления, словно очнулся, он тоже перестал чуять пропасть бесконечных пустых дней без Кешки, она заполнилась мгновенно, став только ожиданием вот этого, вымоленного и дарованного ему дня. И он принял Кешку как солнечный луч, как глоток воздуха, как каплю дождя. Сейчас, в эти первые мгновения, он не ощутил никакой неловкости, никакой скованности, никакие сомнения не омрачали их волшебства. Конечно, он видел, как Кешка переменился, но всё, что изменилось в нем, было прекрасным, загаданным и исполнившимся. Кешка повзрослел, и хотя он никогда не был гадким утенком, превращения восхищали Яна. Казалось, он и раньше любил Кешку больше всего на свете, а теперь заподозрил, что даже не представлял, как станет ещё его любить.
Кешка с оживлением и любопытством осматривал его дом, удивляясь непривычному деревенскому устройству жизни – печке, дышавшей живым теплом, запаху дерева, спокойной мощности бревенчатых стен, массивности старинной мебели, годами изгонявшейся из принимавшей более современный вид московской квартиры. 
– А свет тут у тебя есть? – спросил он, и кажется, даже слегка разочаровался, узнав о наличии этого блага цивилизации. Впрочем, Ян его обрадовал, что свет иногда отключают, и что на этот случай имеются в изобилии свечи и две керосиновые лампы. Керосиновых ламп ребёнок не видел никогда в жизни, и тут же взял с Яна слово, что они не будут включать электричество, а зажгут эти старые лампы, казавшиеся Кешке археологическими древностями. Ему нравилось всё. Особенно его забавляло вторжение в древний уклад современных технологий. Он веселился, обнаружив маленький «Сони-Тринитрон» на полке дубового книжного шкафа среди переплетенных в кожу сочинений Данилевского. Монитор, уместившийся на тяжеловесном столике «русского модерна» привел его в восторг, а микроволновка рядом с грудой березовых поленьев повергла в благоговейное умиление.
Но Ян, заваривая чай, чувствовал, что в душу ему стала заползать растерянность. Первая, шальная радость от Кешкиного приезда осталась позади, и теперь он спрашивал себя, что ему делать дальше. Он вдруг стал сомневаться, куда способна завести эта их встреча, и какое она должна – и может ли? – иметь продолжение. Несмотря на Кешкины восторги, он стеснялся незатейливости своего жилья, собственного растерзанного вида, двухдневной щетины, он сообразил, что в доме практически нет еды, а магазин на станции вот-вот закроется, что стремительно наступает вечер, что он должен успеть отправить Кешку в город, потому что он не может, не имеет права оставлять его здесь на ночь.
Но чем тревожнее и беспокойнее становился Ян, тем, казалось, свободнее и беспечнее был Кешка. Кончилась мучившая его неопределенность, и было только замечательное приключение, встреча, дом, излучавший покой и безопасность, и невнятное, будоражившее надеждой будущее – с Яном.
– Слушай, Кенти, а ведь мама не знает, где ты, – сказал Ян, разливая чай и доставая из запасов последнюю пачку печенья.
– Не знает. Зато я, типа, знаю, где она, – лукаво откликнулся Кешка. – Она, когда исчезла, оставила мне записку, что поехала к подруге в Подпилки какие-то на два дня, что вернётся вечером в воскресенье, и чтобы я вёл себя прилично и позвонил бабушке. Бабушке я позвонил, и веду себя прилично, разве нет?
– Но она вернулась, наверное, и обнаружила, что тебя нет. Что она должна теперь думать?
– Она не теперь, она раньше должна была думать, – отрезал Кешка. – Я ушёл гулять, и раз её сегодня не жду, вовсе не обязан как-то сообщать о себе. Так?
– Так-то оно так, только ты почему-то не в Подпилки, в смысле, в Подлипки эти поехал, а сюда. 
Кешка радостно засмеялся.
– А я ушлый. Она накануне какая-то странная была, взбудораженная. И уехала без меня, хотя могла запросто дождаться, полчаса всего. Ну, я небольшое расследование провел. И нашёл. Флаер такой. На ней адрес был записан, и как ехать. Станция Ашукинская, с Ярославского…
– Ну да, я ей написал, как меня найти, но как же она с собой адрес не взяла? Запомнила, что ли?
– Нет, она ведь аккуратная очень, а на флаере было кое-как написано. Я точно знаю, она в книжку, в ежедневник всё переписала, она всегда переписывает. А флаер выбросила в корзинку.
– Ну ты даешь! Просто Эркюль Пуаро! Только вот зачем? Нет, это здорово, что ты меня нашёл, но зачем ты вообще за ней поехал?
– Я же понял, что это ты. Думаешь, я твой почерк не узнал? Я подумал, что вы с ней без меня договорились. Знаешь, как это меня достало? Я просто озверел. И я решил, поеду, застукаю вас, чтобы вы раскололись… Я, знаешь, что вычислил? Что вы решили меня в интернат сдать. Для психов. Мама меня всё лето уговаривала, а я не дался, и я решил, что вы теперь заодно. Во!
Ян взвился.
– Нет, погоди! Да ты что! Чтобы я что-то против тебя? Кент, ты охренел? Чтобы я с ней – против тебя?
– Ну, я очень на тебя разозлился, очень. Ведь я же говорю, я был уверен, ты где-то там, в зоне недоступности, и вдруг выясняется, вот ты, рядом, затаился, и она к тебе едет… Что я мог подумать?
– Да что угодно, но не это же!
Кешка виновато потупился. Ему было чуть-чуть стыдно, но больше всего его радовало возмущение Яна. И ради этого возмущения он был готов ещё и ещё наговаривать всякие ужасные предательские подлости, которые приходили ему в голову, пока он планировал и осуществлял свою шпионскую операцию.
– Да, в интернат, или вообще в дурдом, а самим уехать за границу, а меня тут бросить.
– Нет, ты точно псих. Кент, ну ты даёшь! А ведь я действительно план вынашивал, когда давал Марине адрес свой. Мы на выставке встретились, и она ко мне сама подошла, и я думал, если она со мной помирится, то мы сможем снова с тобой как-то общаться по-человечески… Хотя это было маловероятно, но… Но ничего из этого не вышло, конечно, понимаешь, мы с ней опять разругались, уже теперь окончательно… 
Все эти объяснения были совершенно не важны, они не имели никакого значения, но Ян и Кешка оживленно и серьезно обсуждали подробности, как, кто, где, – потому что оба стремились отодвинуть время, когда неизбежно каждому нужно будет задать и получить ответы на другие, главные вопросы.
И один из этих вопросов вырвался у Яна совершенно непроизвольно, просто он всё время подсознательно задавал его сам себе:
– А почему она считала, что тебе со мной опасно?
Кешка, облизывая ложку с яблочным вареньем, бросил мимоходом:
– А она сказала, ты извращенец, мальчиков любишь, и можешь меня развратить или даже изнасиловать.
Ян замер.
– То есть вот так и сказала?
– Ага.
На самом деле, Марина, конечно, не говорила этих слов, но Кешка решил, что небольшое преувеличение не навредит.
– И ты… поверил?
Кешка нахально глянул Яну в глаза:
– Ну, про изнасиловать – это перебор. А про другое… Ты что, меня полным придурком считаешь? Ведь нет? Я давно понял.
Это было неправдой. Не совсем правдой. Ничего ещё Кешка не понял, но очень хотел понять, или получить подтверждение тому, что бродило у него в голове. Это был риск, вызов. И это должно было сработать.
«И что же ты понял?» – мог спросить Ян. Но это было бы нечестно. Потому что объяснить Кешка бы не смог и не сумел. Они смотрели друг на друга в упор несколько секунд.
– Ну, раз понял, значит, понял, – сказал Ян. 
Они помолчали, переваривая оба то, что было сказано, и то, что сказано не было. За окном совсем почернело, и керосиновая лампа под матовым абажуром горела ярче, мягким тёплым светом освещая стол и оставляя тёмными далёкие углы.
– Ухо проколол, – сказал Ян.
– А, это давно, ещё весной, – сказал Кешка. – Нравится?
– Нравится.
– А ты никогда не носил сережку?
– Нет…
– А почему?  
– Не знаю, стеснялся, наверное…
– А давай проколем? – загорелся Кешка.
– Что, прямо сейчас? 
– Нет, ну зачем сейчас, потом. Тебе пойдет! – Кешка протянул руку и легонько потрогал Яново ухо.
Это было обычное прикосновение, но Ян обмер, потому что оно было первым. Вряд ли Кешка сделал это нарочно, но он впервые дотронулся до него так естественно, не потому, что это было нужно, а потому, что ему захотелось. Они опять помолчали. Молчание было легким. Они отдыхали в присутствии друг друга, освобождаясь от затаённых страхов, сомнений и тревог.
В углу под буфетом громко зашуршало и Кешка насторожился.
– Это что?
– Мышь.
– Ничего себе мышь, это кошь какая-то!
– Да нет, мышь, я тоже раньше удивлялся, сколько от неё шума. Это она намекает, что пора её покормить. Я ей сухари кладу, – объяснил Ян. – Чтобы она по шкафам не лазала. А так она сухарь съест, и в норку отнесет, и больше нигде не бродит.
– Ну да! – не поверил Кешка. – Вот так сухаря ждет? И выходит к тебе?
– Нет, не выходит. Только если долго тихо сидеть, иногда высунется.
Кешка взял печенье и опустился на пол. Он отломил маленький кусочек и положил около ножки шкафа.
– Да нет, не вылезет, она же боится…
– Тихо! Подожди!
Они замерли. Прошла пара бесконечных минут, и Ян уже собрался встать, когда заметил, как из-под шкафа показалась маленькая серая тень. Не веря глазам, Ян следил, как мышь осторожно подобралась к кусочку печенья, схватила его и снова исчезла. Ян изумленно покачал головой, а Кешка погрозил ему, приказывая молчать и не двигаться. Он осторожно отломил ещё кусочек, пододвинул к шкафу и снова замер. И снова мышь вылезла к нему, и уже не убежала, а съела кусочек прямо там, рядом с Кешкиной рукой, а потом принюхалась и потопала ещё ближе и прикусила печенье, зажатое у него в пальцах, потом потянула, отобрала и юркнула в щель. Кешка, сияя восторженными глазами, смеялся беззвучно, широко раскрыв рот, а Ян смотрел и не мог понять, как он жил без этого. 
– Слушай, Кенти, уже поздно, давай, я провожу тебя на станцию. Сейчас как раз будет хороший поезд, быстрый…
Кешка удивился, нахмурился, а потом поднял настороженный взгляд.
– Подожди, я не хочу никуда ехать. Ты что, типа, меня выгоняешь?
– Я тебя не выгоняю. Ты подумай, мама с ума сходит, волнуется, всех, наверняка обзвонила, ищет тебя… 
– Я же сказал, она на два дня собиралась уехать…
– Кенти, но она не предполагала, что ты куда-то удерешь, пока её не будет!
– Но я же мог!
– И что, так часто бывало?
– Не бывало… Но могло быть.
– Ну и что ты её скажешь?
– Что поехал к Саньке... И остался.
– Да она, может, уже звонила Саньке!
– Не звонила, там телефон неделю сломан.
– Когда починят.
– Ну, пусть. Я с Санькой договорюсь...
– А если родители скажут?
– Да зачем она будет проверять?
– Не знаю. Только выплывет, что ты обманул.
– Ну, выплывет, и что? А то ты никогда не обманывал. 
Ян задумался. Обманывал или нет? Ему даже показалось, что не приходилось ему обманывать, хотя чисто логически этого не могло не быть в его жизни. Конечно, он обманывал, не реже, чем остальные, и родителей, когда прогуливал школу, и преподавателей, когда списывал, а уж потом сколько и скольких, и даже Рустама… А про то, как он вольно и невольно обманывал Марину, можно было и не вспоминать, это всегда царапало его стыдом. И ещё наверняка были мелкие и крупные обманы, но почему-то они не считались и, главное, эти его обманы были совсем не похожи на то, что могло случиться, если Кешка обманет Марину, оставшись здесь с ним. Это был какой-то другой, очень серьезный, очень существенный обман, и этот обман связывал их, как преступление.
– Всё равно, нехорошо это. А потом, у меня тут холодно, я утром не топил, и есть нечего, а ты бы через два часа был дома…
Они уже давно стояли друг напротив друга, и Ян чувствовал, что он малодушно отводит глаза, а Кешка наоборот, всё время старается поймать его взгляд.
– Слушай, ты мне скажи, ты что, просто хочешь, чтобы я уехал?
Этого сказать Ян не мог.
– Кенти, тебе нужно ехать.
– Я не хочу уезжать. А ты хочешь?
– Что?
– Ты хочешь, чтобы я уехал?
Ян поглядел на Кешку, покачал головой и сказал:
– Не хочу.
Они помолчали, потому что после этих слов как-то нечего было сказать обоим. Кешка услышал то, что хотел, то, чего ждал, но вместо облегчения ответ этот принес другую, новую неизвестность, и именно теперь Кешка перестал понимать, что ему делать и как себя вести. Неожиданная тревога сковала его, и он помрачнел, отвернулся к окну. Ян чувствовал и понимал этот страх, но тоже не знал, как успокоить его. 
– Хочешь, пойдём погуляем? Листьями так хорошо пахнет…
– Давай! – Кешка согласился с облегчением, не потому, что ему так уж хотелось, а потому что прогулка была чем-то знакомым и определённым.
Они оделись и вышли из дома. Весь сентябрь стоял сухой, но ночи бывали уже прохладными, а теперь, Ян чувствовал, ветер переменился и нёс неожиданное тепло. Они шли по улице, которая меж редких тусклых фонарей казалась ещё темнее, дышали легким осенним воздухом, шли молча, и Ян не хотел нарушать молчание случайными необязательными словами. Кешка всё время убыстрял шаги, больше обычного прихрамывая от напряжения, и тогда Ян остановил его и легко, совсем дружески взял за плечи.
– Ну, что? Если передумал, я тебя провожу, хоть до Москвы, хочешь?
– Знаешь ведь, что не хочу. 
– Ну, а что тогда? 
Кешка обернулся, и растерянное его лицо, оказавшись так близко, было таким любимым, таким родным уже, что Ян едва удержался, чтобы не поцеловать. 
– Ты же понимаешь, что.
– Ну, пусть. Но если ты скажешь, будет легче.
– Кому? Тебе?
– И мне. И тебе.
– Ну ладно… Я не знаю, как это будет.
Ян засмеялся тихонько.
– Я тоже не знаю. Я только знаю, что это будет. Пусть не теперь, потом, но будет, уже не может не быть. 
«Если ты захочешь», – добавил он про себя.
Кешка задержал дыхание и в эту секунду поймал ту волну, что держала их, и когда поймал – ему снова стало легко и свободно. 
– Теперь. Пойдём домой!
Они повернули, и пошли быстро, рядом, часто сталкиваясь руками.
Но когда вошли в дом, смущение вернулось. Ян не обманывал себя: он знал, что всё однозначно вело их к неизбежному, что именно теперь, сейчас должно случиться всё главное в их жизни. Он знал, что глупо и бессмысленно ждать от Кешки первого решающего шага, но знал он и то, что никогда сам не подтолкнет его.
Ян зашёл в комнату и на всякий случай включил телевизор. Кешка удивился, но не возражал, а потом сказал:
– А давай свечку зажжем.
Ян достал три свечи, новые, аккуратно, сосредоточенно зажег, покапав расплавленным воском на блюдца, расставил на столе. Кешка сел на стул в углу, Ян сел напротив. 
– Как на Новый год, – сказал Кешка.
Действительно, было похоже, но тогда они сидели рядом на диване, совсем близко, и Кешка держал его руку, а теперь между ними опять оказалось расстояние, которое нужно было преодолеть заново.
В телевизоре бегали и стреляли, и оба молчали, лишь изредка поглядывая друг на друга. От окна, ещё не заклеенного на зиму, по комнате поземкой летал сквозняк, свечи подрагивали, и в их мягком, трепетном свете Кешка был так нереально, бесподобно красив, что Ян даже боялся подолгу задерживать на нем взгляд. Он понимал, что мальчик ждет от него хоть каких-то слов, подтверждающих то, что было, в общем-то, ясно и так. Но слова должны были быть произнесены, а Ян всё никак не мог решиться, не на слова, – что слова, он в этом никогда не затруднялся, – а на то, что они должны были обозначить. Он так долго ждал, что всё ещё не мог поверить себе и признать, что вот оно, пришло, готово случиться, и он чувствовал, что Кешка ждёт, а он только смотрел на него, и надеялся, что глаза скажут всё сами. И в самом деле, то, что угадывал Кешка, было неведомо и чудесно, но именно неведомость тревожила. Всё в нем предчувствовало и требовало любви, и он видел любовь, но довериться ей он ещё не умел. Он видел любовь, больше, чем любовь, он видел ещё нежность и восхищение, и ещё что-то, чему не знал пока имени, потому что он не мог узнать растерянность и страх, причины которых не понимал. 
Фильм кончился, и Кешка нашёл музыкальную программу. 
– Хочешь чего-нибудь? Чаю?
Кешка помотал головой.
– Ну, тогда давай устраиваться.
Отправив мальчика в ванную, Ян постарался сосредоточиться. О том, чтобы положить Кешку с собой у Яна не было и в мыслях, но постелить ему в маленькой, тёплой комнате, где вчера спала Марина, он не мог. Он не мог, не хотел допустить ничего общего между той – и этой ночью. Оставалась холодная большая. Диван там был ничего, и на нем давно никто не спал.
– А полотенце дашь? – высунулся из двери Кешка.
Ян протянул ему уже приготовленное полотенце и спросил, показывая в комнату:
– Ты не замерзнешь? А то тут прохладно будет ночью.
– А ты где? – удивленно спросил Кешка.
– А я там.
– А-а-а… 
Ян старался поймать самые малые оттенки интонаций, но так и не смог разобрать, чего в этом неопределенном «а-а-а…» было больше, облегчения или разочарования. Он притащил второе одеяло, и они ещё чуть-чуть постояли, не зная, как проститься на ночь. Кешка снова ждал хоть какого-то знака, который бы сказал ему, что всё изменилось, но Ян не мог, не мог дать этот знак, хотя оба знали наверняка, что никакого знака уже было не нужно.
– Ну, спокойной ночи, – сказал наконец Ян, погладил Кешку по плечу и вышел, не оглянувшись.
Он помылся, почистил зубы, посмотрел в зеркало и вдруг, разозлившись, взял бритву. «Ну и пусть ничего не будет. Вот назло!» Он даже умудрился не порезаться ни разу, и, сполоснув лицо, почувствовал себя гораздо лучше, быстро прошёл к себе, не рискнув заглянуть туда, где ещё горели свечи и тихонько играла музыка, по привычке разделся, как всегда, залез под одеяло и выключил свет.
Заснуть он, конечно, всё равно не мог. Дверь была открыта, и он видел, как сначала погасли свечи, а потом и музыка смолкла. Он лежал с открытыми глазами, сердце билось гулко, сотрясая всё внутри, и он опять и опять спрашивал себя, кто он: благородный дурак, или трусливый подлец? Когда он пришёл к очевидному выводу: трусливый дурак, в двери встал закутанный в простыню Кешка.
– Слушай, я всё-таки замерз там… Можно, я к тебе?
Ян собрал в кучку всё, что осталось от его решимости, и сказал, как можно шутливее: 
– А вдруг я тебя буду развращать? Не боишься?
– Боюсь, – сказал Кешка.
– А чего же пришёл?
– Потому и пришёл, – как в пропасть прыгнул Кешка.
– Ну, иди, – сказал Ян и приподнял край одеяла.
Кешка отпустил простыню и скользнул в кровать. Он был в майке и трусах, и Ян сразу почувствовал, что его бьет крупная дрожь. Ян повернулся на бок, чтобы освободить место, но на узком старом матрасе долго лежать с краю было невозможно. Через десять секунд они оба сползли в середину и соприкоснулись телами. «Ну, чего уж теперь-то», – успел подумать Ян, прежде чем тихонько обнял Кешку, и тот сразу же обхватил его и прижался изо всех сил, скользнул рукой по спине вниз, охнул, и его дыхание обожгло Яна. Конечно, у Яна уже давно стоял во всю мочь, но то, что он почуял в ответ, кольнуло нечаянным удивлением: член у Кешки, даже ещё спеленатый тканью трусов, был большущий, покрупнее его собственного. Но сейчас это не имело значения. Ян дотронулся до Кешкиных губ, они открылись, долго ждавшие, и этот первый их поцелуй длился, длился, и Ян не мог оторваться, насытиться давно загаданным и всё равно ошеломившим вкусом. Кешкины руки летали по его телу, а он даже не шевельнул ещё пальцем, только легко держал мальчика и пил его дыхание, его запах, с этого мига и навсегда помрачивший его, как дурман.
Кешка застонал, вырвался вдруг и стал судорожно стаскивать с себя всё. Он снова упал на Яна и тот, поддаваясь его порыву и собственной сдерживаемой до сих пор страсти, тоже стал ласкать его, стараясь не испугать клокочущей в нем жадностью. Конечно, на долго Кешку не хватило. Он замер неожиданно, заскулил и кончил. 
Ян прижал его голову к плечу и услышал всхлипывающий шепот:
– Прости меня, Янька, прости меня, пожалуйста…
– Что ты, что ты? За что?
– Я… не умею… всё так быстро, я не успел ничего…
– Да ты что? Ты что, всё ещё будет… И ещё столько будет, столько…
Кешка приподнялся, и Ян увидел в сверкнувших сквозь упавшие волосы глазах сомнение и надежду.
– Я тебя испачкал всего…
Ян взял его руку, коснулся пальцами вязкой лужицы на своём животе и, преодолевая сопротивление, поднес к губам и лизнул, запоминая этот вкус, терпкий, прозрачный, чуть сладковатый.
– Ты… что делаешь? Нельзя! Нет!.. 
Ян покачал головой, заглядывая в изумленное Кешкино лицо. 
– Разве ты не понял ещё? Разве не понял ещё про нас с тобой?
У него кружилась голова и горло пересохло. Он хотел хоть как-то объяснить, сказать Кешке о том, что случалось вот в эти минуты, что вершилось в этот миг – для него, для них, для вечности. Он хотел сказать, но боялся слов, боялся их обыденности, их слишком общего, явного смысла, но молчать было невозможно.
– Помнишь Новый год? И ты тогда сказал, что всё для меня готов…
– Помню, конечно! – заторопился Кешка, но Ян коснулся пальцами его губ:
– Теперь моя очередь… Ты – всё для меня. Весь мир, всё, что есть в нём, вся жизнь...
Кешка чуть нахмурился, соображая, всё ли он правильно понял. И тогда Ян спросил очень тихо: 
– Примешь меня? 
– Зачем спрашиваешь? Я же здесь, – ответил Иннокентий ещё тише, почти беззвучно, и Ян скорее угадал по губам, чем услышал его слова. 
Кешка опустил голову ему на плечо, и его глаз оказался совсем близко, и Ян видел теперь только один этот глаз, огромный, мерцающий, бездонный. Кешка моргнул медленно, и Ян потянулся и коснулся ресницами его ресниц, и они, длиннющие, пощекотали ему веко.
– А теперь что? – прошептал Кешка.
– Всё. Теперь всё, что захочешь. Полежим так немножко, ладно?
– Ладно, – сказал Кешка и обхватил Яна покрепче.
Он быстро задремал, Ян понял это по дыханию, но не глубоко, он был совсем рядом, готовый отозваться на любой зов. А Ян не спешил звать. Он так желал, так мечтал об этом мгновении, что, казалось, всё уже заранее представлял, как будет, а теперь был скован странным страхом. Он боялся повредить это волшебное нездешнее создание, не знал, как дотронуться до него, чтобы не испортить ненароком, и не потому, что Кешка был хрупким или непрочным, нет, Яна в который раз удивила сила и упругость его тела, но он был непредсказуемо сложным, и Яну казалось, что он не знает всех тонкостей этого невероятного существа.
Кешка пошевелился, и сразу напомнил, что совсем не всё было у него таким уж тонким. Ян приподнялся и сел верхом Кешке на ноги. «Господи, – метнулась отстраненная и чуть пугающая мысль, – до чего же он хорош-то!» Кешка смотрел на него и ждал. Он не знал, что будет дальше, но был жадно готов ко всему. Ян всё ещё не решил, что сделать, и тут неожиданное и непредсказуемое желание ему подсказало:
– Хочешь меня?
Кешка не понял сначала, а когда стал догадываться, запаниковал слегка, но Ян уже придвинулся, не отрывая взгляда от лица, осторожно смочил его член у себя за спиной, направил и стал медленно опускаться. Кешка входил, и его глаза сначала расширились, а потом уплыли, и не то стон, не то всхлип вырвался, и он уже поймал ритм и Ян тоже почти не видел его. На этот раз, кончая, Кешка завопил во весь голос и впился ногтями Яну в задницу. Он потом глядел на эти царапины и извинялся в шутливом ужасе, а Ян смеялся и говорил «You are welcome!»[23] 
…Кешка лежал на спине, до сих пор не осознав то, что случилось, и ловил его взгляд, проверяя, а Ян всё ещё сидел на нем сверху, он бы по-прежнему возбужден, но совсем не обращал на это внимания. Он всматривался в Кешку, пытаясь охватить его одновременно всего – лицо, чуть осунувшееся от так полно удовлетворенного желания, волосы, разметавшиеся по простыне, плечи, уже несущие в себе скрытую силу, грудь, мягко прорисованную гладкими мускулами, руки, расслабленно и нежно лежавшие на его бедрах. Он старался запомнить Кешку таким, сейчас, и не потому, что боялся потерять (этот безжалостный, как клинок, страх кольнет его сердце очень скоро, но всё-таки позже), а потому, что хотел навсегда оставить в себе этот миг, как точку отсчета, откуда начиналась его – их! – другая жизнь и судьба.
– Слушай, а сколько тебе сейчас?
Вовремя удержавшись от банального «А как ты думаешь?», Ян, с секундной задержкой, ответил как мог проще:
– Тридцать один. – И тревожно посмотрел на Кешку, чтобы заметить, что мелькнет в его взгляде: удивление, смущение, разочарование?
 Кешка недоверчиво покачал головой. Он осторожно обхватил Яна ладонями.
– Ты совсем как мальчик. Такой тонкий, легкий, такой... – он поднял взгляд, в котором, кроме любопытства, Ян увидел (неужели увидел?) затаенную гордость. – Такой классный!
Кешка протянул руку.
– Можно? – И не дожидаясь ответа, повел пальцами сверху вниз. Ян не сдержал стон, и у Кешки снова заплясали зрачки. – Янька, я ещё хочу, – сказал он хриплым шепотом, одновременно стыдливо и требовательно. – К тебе!
– Я уже понял, – сказал Ян, приподнимаясь и переворачиваясь на живот. Он желал, желал до дрожи, чтобы Кешка сделал это ещё раз, прижавшись к нему всем телом, всей своей невесомой тяжестью. Он открылся навстречу, и Кешка скользнул в него легко и сразу до самого конца...
– Янька... Янька... Янька-а-а, – захлебываясь, стонал мальчик, и с каждым восторженным ударом, заревом вспыхивавшим перед глазами, Яну приходило абсолютное знание, что именно в этот миг он получал всего Кешку, полностью и навсегда. 
Они улеглись, наконец, рядом, и Кешка не хотел отпускать его, но постепенно рука, обнимавшая Яна, слабела, и теперь Кешка заснул по-настоящему, а Ян то проваливался в призрачное забытье, то снова просыпался, боясь упустить каждый миг счастья, новорожденного, ещё такого трепетного, робкого, и оттого нуждавшегося в неусыпном внимании и заботе. Забота морщила ему лоб, потому что он не знал, как быть, как сохранить и чем скрепить это счастье.
За окном начала отступать темнота, и небо наполнялось летучей голубизной. Ян осторожно выбрался из-под одеяла, прокрался к двери и, набросив куртку прямо на тело, вышел на крыльцо. В воздухе, ещё прохладном, совсем не чувствовалось осени и пахло не листьями, а травой. Ян нащупал в кармане зажигалку – хоть он не так много курил, зажигалки у него оставались во всех карманах. 
Скрипнула дверь и из дома выглянул встревоженный Кешка в кроссовках и в одеяле.
– Ты куда пропал? Я проснулся, а тебя нет…
– Я есть. Я теперь никуда не денусь, сейчас докурю, не стой, замерзнешь!
Но Кешка подошёл и ткнулся ему в плечо.
– Я с тобой постою.
Тогда Ян затянулся в последний раз и потушил сигарету:
– Пойдём, пойдём!
– Подожди, я писать хочу. Можно под кустик?
– Давай!
Кешка спустился с крыльца и пристроился, но писать и держать одеяло не получалось, он оглянулся на Яна беспомощно, и тот подскочил сзади и укутал его. Кешка засмеялся и струйка зашуршала по сухой листве. Так они и стояли, и Ян обнимал его за плечи и смотрел, а Кешка ещё и потряс напоследок, а потом повернулся и поцеловал его. У Яна ухнуло сердце, потому что это был совсем другой поцелуй. В нем не было ни детского беззастенчивого любопытства, ни юношеской неутоленной новизны, а только доверчивая нежность. Они вошли в дом, и Кешка заторопился:
– Пойдём скорее греться!
Они плюхнулись в кровать и долго не могли разобраться с ногами, у обоих ноги были ледяные, и непонятно было, кто кого сможет согреть, потом всё-таки устроились на боку, и Кешка прижался к Яну сзади всем, чем можно.
– Давай поспим, только ты не уходи никуда!
– Надо печку затопить, – сказал Ян, который уже возбудился, как и Кешка, но он чувствовал, что это возбуждение не требовало немедленного удовлетворения, оно только радовало и обещало.
– Потом, – сказал Кешка едва внятно, и заснул, и Ян тоже заснул почти сразу, потому что теперь совсем не тревожился и не думал ни о чём.
Они и проснулись одновременно, и солнце светило в окно, подсказывая, что перевалило за полдень, и Кешка стал целовать его в шею, и они ещё ласкали друг друга, а потом Кешка почти привычно стал тыкаться в него, и Ян сказал: «Ну ничего себе!», а Кешка всполошился, и зашептал: «Прости, прости, я нечаянно», но Ян уже нашарил тюбик со смазкой, и Кешка трахал его уже совсем по-настоящему, долго, задерживаясь, чтобы растянуть удовольствие, и кончить они сумели так, как Ян любил, один за другим, почти без паузы, и Ян подумал, сколько ещё раз Кешка будет изумлять его, он ждал чего угодно, но то, что из Кешки сразу получится такой дивный любовник, представить, конечно, не мог. Они полежали ещё немного, а потом Ян отправил мальчика мыться, а сам растопил печку, размышляя, чем бы покормить ребенка. Когда Кешка вылез из ванной и наконец оделся, Ян спросил:
– Слушай, ребёнок, – (тут Кешка ухмыльнулся, весьма собой довольный), – чем бы тебя покормить, у меня,кроме овсянки, нет ничего.
– Давай овсянку, чем плохо?
И Ян сварил овсянку, бухнув туда банку сгущенки, и Кешка слопал две полных тарелки, запивая чаем, и говорил, что это самая вкусная каша в мире.
Потом Ян глянул на часы и ахнул:
– Всё, Кент, собирайся немедленно, ехать надо!
Кешка и сам понимал, что надо, хотя ему так не хотелось торопиться, что он ещё попытался потянуть время, но Ян был непреклонен, и повел его на станцию, чтобы успеть на ближайший поезд. 
Он купил ему билет, и устыдился, ему показалось, что он словно бы выпроваживает Кешку, и поезд уже подкатывал, и тогда они одновременно начали говорить и засмеялись.
– Давай ты!
– Нет, ты!
– Ну, говори!
И всё равно получилось вместе:
– Когда?
Поезд открыл двери, и Ян выпалил:
– Я в среду с утра буду на работе, позвони!
– Позвоню! – кивнул Кешка.
– Подожди, а телефон-то! 
Но Кешка уже махал ему через стекло: «Найду, не волнуйся!»
Скрылся за поворотом последний вагон, и Ян медленно побрел назад. Он поймал себя на том, что даже рад, что Кешка уехал сейчас, ему нужно было разобраться во всём, что случилось, уложить в новый порядок то, что было прежде, и то, огромное и непредсказуемое, что добавилось за эти двадцать четыре часа. Проводив Кешку, он почувствовал удивившее его облегчение, и понял, что всё это время, несмотря на невероятное, невозможное счастье, был внутри напряжен, как струна, и ему необходимо было расслабиться и отдохнуть. Но, ещё не дойдя до своей калитки, он смутно начал ощущать, как откуда-то из солнечного сплетения быстро поднимается и заполняет его всего мучительное недоумение – как же он теперь сможет дышать, жить, быть – без него. Он вбежал в дом и невольно стал искать подтверждения того, что Кешка только что был тут. Вот тарелка, из которой он ел кашу, вылизанная дочиста, кружка, из которой он пил, полотенце, которым он вытирался сегодня после, после всего… Господи, да что же это было? Это с ним он лежал недавно на узкой кровати, и им совсем не было тесно, и ещё место оставалось, его голова была тут, на подушке, и наволочка пахла его волосами, и на простынях, вот здесь, и здесь, и ещё здесь бесспорные следы их близости. Сутки назад Ян не мог даже представить, не мог помыслить, не мог надеяться, а теперь – всё это случилось, и он только что проводил Кешку на поезд, и он уехал, так просто, как будто приезжал и уезжал каждую неделю, каждый день, как будто так и надо, как будто так было и будет всегда! Как будто всё это не величайшее из чудес, не бесценная и ничем не заслуженная милость! Ян упал на колени, зарылся лицом в одеяло, и не знал сам, смеется ли, молится или плачет.
А Кешка нашёл в вагоне тихое место рядом с безобидными старушками, сел и зажмурился. Он не хотел ничего видеть сейчас, только помнить лицо Яна, как тот смотрел на него в последний миг. Никто никогда не смотрел так на Кешку, да никогда прежде Кешка не смог бы оценить такой взгляд. Он ещё не разобрался во всем, что произошло, и пока не собирался разбираться. Он ликовал просто от того, что это случилось, и как случилось! В своих мечтах он не представлял деталей, а если представлял, то совсем не те, что теперь всплывали перед глазами, начни только вспоминать. Он вернул Яна, и как вернул! Они теперь были вместе, так вместе, как никто и никогда. Про то, что он… что он был у Яна внутри, Кешка не разрешал себе вспоминать, не разрешал, а всё равно думал, не переставая. Это смущало его, и волновало, и вызывало вопросы, но не гордиться этим он не мог. И ещё испытанное им наслаждение было настолько потрясающим, что Кешка точно знал: от этого он теперь не откажется ни за что на свете. 
Поезд подползал к Москве, и Кешка заставил себя очнуться. Теперь нужно было перехитрить маму, но это было не трудно, на самом деле, Ян удивился бы, насколько Кешкин обман был основательно продуман.
Сойдя с поезда, он тут же нашёл автомат и позвонил бабушке.
– Фаляка, привет, контрольный звонок! Ты как? 
– Кешунька, ты где? Мама с ума сходит, она приехала, тебя нет, ни записки, ни звонка. Разве так можно?
– Приехала? Фаляка, она же только вечером собиралась, а меня в гости пригласили, откуда же я знал? Чего она там сходит? Я уже домой еду, наверное, через час буду. Ты-то как? 
– У меня всё в порядке, давай, скорей домой, и позвони маме!
– Ой, у меня карточка кончилась, ты позвони ей, успокой там, ладно?
– Ах ты, хитрюга! Ладно, успокою, но чтобы больше такого не было!
– Ну никогда! Клянусь! Фаляка! Правда! 
Подготовив, таким образом, почву, Кешка уже не торопясь, спокойно поехал в Ясенево.
Предупрежденная и выпустившая пар в разговоре с матерью, Марина ждала Кешку грозная и решительная. Едва в двери повернулся ключ, она встала на пороге, скрестив руки.
– Ты что себе позволяешь, а? 
Кешка шагнул внутрь, и Марина неловко размахнувшись в тесной прихожей стукнула его по плечу.
– Ты где был, а? Как это называется, а?
Кешка смотрел на нее чуть снисходительно, даже жалея. Он был теперь такой другой, такой непохожий на того Кешку, который уехал отсюда вчера. Он подумал об этом мельком, и не поверил себе: неужели только вчера? Он легко поймал Маринину руку, которая пыталась ударить его ещё раз.
– Мам, ну ты что? Ты сама-то где была? Уехала, не попрощалась…
– Я не обязана перед тобой… Меня подруга попросила приехать.
– Ну, а я в гости пошёл, мне скучно одному было. Что такого? Бабушке звонил, она знала, что со мной всё в порядке, так?
Марина помолчала.
– Раздевайся, мы ещё поговорим. Есть хочешь?
– Да съел бы чего-нибудь, – сказал Кешка, поворачиваясь, чтобы повесить куртку.
Они пошли на кухню, и Марина стала накрывать.
– Ну, и где тебя носило?
Кешка откусив горбушку, сказал с полным ртом.
– У Саньки Соломатиной.
– У кого? У Сани? Что это вдруг?
– Да так просто. 
– Подожди, что значит – так просто?
– Ну, то и значит. У нее мать к тетке поехала, ну и так получилось…
– То есть… ты что, у нее ночевал?
– Ну да.
Марина опустилась на табуретку.
– Кеша! Ты что… А как же… Вы что же, были… вместе?
Кешка потупился, изображая смущение.
– Ну мам, я же не маленький. 
Марина охнула.
– Кеша, да ты соображаешь? Да вам же шестнадцати ещё… Господи! Нет, ну стоит на день отлучиться…
– Мам, да ей уже исполнилось, мам, да ты не пугайся, мы же не в лесу, мы осторожно, со всеми делами...
Внутри у Кешки всё пело. Никогда бы он не смог сказать такое Марине, если бы это было правдой. Но сознание того, что правда была настолько невероятнее и секретнее, чем эта, выглядевшая такой будничной ложь, делало его восхитительно свободным и позволяло ему легко вымолвить немыслимые прежде слова.
Марина вглядывалась в сына, качая головой. И в самом деле, она видела: случилось что-то особенное. Кешка сиял, и был он будто не здесь, а словно ещё где-то, далеко. «Вот ведь, совсем вырос, вдруг, а я проглядела…» – подумала она, и ей на мгновение стало горько, и хотя потом эта горечь отступила, ощущение очередной потери осталось.
– Так ты что, влюбился, да?
– Ну вот, почему сразу влюбился? Она ничего, конечно, и она уже давно, типа, неровно дышала.
– Да это я заметила. Но только… ты подумай, пойми, ведь первое чувство, с ним надо осторожно, бережно, чтобы это осталось с вами надолго.
– Мам, ну что ты, в самом деле, «осталось надолго» … Ты что думаешь, это «Титаник», что ли?..
– Подожди, как ты небрежно это говоришь, так нельзя…Что же, для тебя это просто… я не знаю…
– Секс? Ну, типа. Ей хотелось, а мне что, жалко?..
– Кеша, прекрати, как не стыдно тебе, я тебя не узнаю, ты всегда был такой чуткий, добрый мальчик… И вдруг… Какие же вы все одинаковые, – вырвалось у Марины, невольно вспомнившей своё.
Она настроилась на серьезный разговор, но, глядя, как сын сосредоточенно поглощает бутерброды, запивая своим любимым чаем со сливками, решила не спешить. Не так всё было просто. Марина видела, что с Кешкой произошло что-то значительное, и это нельзя было объяснить пусть даже первым сексуальным опытом (в том, что он первый, Марина, пожалуй, не сомневалась). Он то взрывался неожиданным весельем, прыгал по комнате, орал строчки из каких-то незнакомых Марине английских песен, то вдруг замирал, уходил в себя, но не сумрачно, как часто бывало раньше, а радостно, прислушиваясь к чему-то, словно удивляясь сам себе. Нет, на примитивный секс это было непохоже. «Да он просто стесняется признаться, что влюбился по-настоящему!» – решила Марина и обрадовалась, и невольно стала обращаться с Кешкой чуть нежнее и бережней, чем обычно.
А Кешка, очень довольный собой, врубил любимую музыку и ещё проглядел уроки на понедельник, и посмотрел что-то по телику, в тумане дожив этот день, свалился, наконец, на свой диван и вдруг в растерянности обнаружил, что не представляет, как он сможет теперь спать, да что там спать, а проснуться? а жить? – без Яна. Кешке нужно было немедленно, сейчас же видеть его, коснуться его, уж не говоря о том, чтобы… Он взвыл и укусил подушку. Провертевшись с полчаса, Кешка наконец быстро и грубо сдрочил и потом заснул незаметно.
 
В среду Ян проспал. Он просыпался через каждый час, и всё было рано, а потом не услышал будильник, или тот не прозвонил, но на свою обычную электричку Ян опоздал и приехал в издательство в половине десятого. Он не особенно волновался, потому что Кешка вряд ли стал бы звонить из школы, там у них и таксофонов не было, значит, после, а до этого ещё было далеко. Но когда он брал ключ с доски у дежурного, тот сказал:
– Ян Евгеньевич, вас какой-то парень ждет.
– Какой? Где?
– Да вон, в коридоре, я ему говорю, иди в приемную, а он – «нет, я тут»…
Но Кешка уже шёл навстречу, подпрыгивая от возбуждения.
– Кент! Откуда? Да как ты меня отыскал?
– Я тебя где хочешь теперь найду. Всё, не скроешься!
Ян отпер свою комнату и пропустил Кешку внутрь, но далеко тот не ушёл, и сразу повернувшись, прильнул к губам. У Яна в глазах потемнело, он ещё не знал, что так будет каждый раз и ещё много дней, и испугался немного. «От голода, наверное», подумал он, но уже подозревал правду.
Он перевел дыхание, поглядел на Кешку, зарылся пальцами в его волосы и стал целовать лицо, везде, по многу раз, и никак не мог остановиться, а Кешка поскуливал от счастья и лез руками под свитер. Ян потряс головой, отгоняя наваждение.
– Подожди, подожди, эй, эй!
Он запер дверь изнутри, включил для фона телевизор, но всё равно понимал, что ничего нельзя.
– Я подумал, чего я буду звонить, если можно сразу…
– Да как ты узнал-то? Даже Марина, ну, мама ни разу здесь не была.
– Не нужно ей, вот и не была. Я телефон у нее в книжке списал, а по справочной адрес нашёл, и приехал. Я скучал очень, – сказал Кешка, вдруг смутившись. – А ты?
Ян не мог рассказать о зияющей пропасти этих двух дней, и поэтому только кивнул. Кешка потерся о его бедро и заглянул в глаза.
– Янька? А?
– Да ты что! Ну, ты в своём уме?
Но Кешка доводов рассудка не принимал, и тогда Ян, останавливая его порывы, сам расстегнул его и опустился на колени. Он хотел бы сделать это первый раз не так, не здесь, не второпях, не прислушиваясь к шагам, но как только начал, забыл обо всем. Кешка старался не шуметь, но получалось не очень, он мычал сквозь зубы, а когда почувствовал, что уже не может сдержать, стал отпихивать Яна, но тот завел его руки за спину и прижал, и получил всё, а потом отстранился чуть-чуть, чтобы посмотреть, и лизнул с кончика последнюю каплю. Кешка рухнул вниз, глаза у него были безумные, он пытался что-то сказать, но не мог, и потянулся поцеловать, а Ян придержал его, чтобы он успел понять, и Кешка понял и потянулся сильнее, и глубоко залез языком. Когда кончилось дыхание, они поглядели друг на друга.
– Ведь так можно? – спросил Кешка.
– Всё можно. Понравилось?
– Издеваешься? Да?
Они сидели на полу, и Кешка стал искать молнию на его джинсах, но Ян схватил его за плечи и решительно потянул вверх.
– Нет!
– Почему? Почему?
– Нет! Кент, я сказал – нет!
Кешка оскорбился:
– Да почему? Не хочешь?
– Не хочу, чтобы нас в тюрьму забрали! Слышишь, народ собрался, сейчас начнут в дверь колотить! 
Причина была не в этом, не только в этом, но Кешке хватило, и он нехотя смирился. 
– Ну, уймись, Кенти, не спеши, давай кофе попьем, у меня тут растворимый, но приличный, я вообще-то даже позавтракать не успел.
Ян достал чашки, пачку дежурных крекеров, сахар, сухие сливки. Кеша следил за ним горящими в лихорадке глазами и не понимал, как он может быть таким спокойным.
– А теперь что?
– Что «что»? 
– Как теперь будет?
Это был самый трудный вопрос, и ответа Ян не знал.
– Придумаем что-нибудь. Ты в субботу сможешь отпроситься как-нибудь?
– Само собой, в субботу, а сейчас?
– А сейчас учиться.
– Как учиться, я же с тобой хочу!
– И я хочу, но мне дела надо сделать!
– Какие дела, зачем? Давай сбежим!
Ян опешил, а потом расхохотался, и Кешка тоже заулыбался, не совсем понимая причину веселья.
– Ты чудо, Кент! – Ян держал Кешку за плечи и глядел. – Ты самое настоящее чудо, ты знаешь об этом?
– Знаю. Бежим?
Ян покачал головой. 
– Ты с ума-то не сходи!
– Как «не сходи»? Я уже сошёл! Я не могу без тебя!
– Я тоже не могу. Ну, потерпи. Я долго терпел!
– Когда ты терпел? – возмутился Кешка, а потом сообразил: – А-а! Ну, а чего терпел? Чего ждал?
– Пока ты вырастешь немножко…
– Сам виноват! Если бы ты не терпел, я бы… быстрее вырос!
Ян покачал головой, и хотя Кешка не собирался соглашаться, в душе он знал, что Ян прав: тогда, и год, и полгода назад, он ещё ничего бы не понял и не ощутил из того, что испытывал теперь.
Ян думал, а Кешка пил кофе и незаметно сожрал все крекеры, и когда взял последний, сказал:
– Ой! Ну вот, а ты голодный!
– Слушай, когда у тебя уроки кончаются?
– Да не пойду я туда! В три сорок сегодня.
– Тогда давай, без четверти четыре я тебя у школы буду ждать, ну, как раньше, когда мы в Битцу…
– Давай! А ты на машине?
– Не знаю, вряд ли, ну, тачку поймаю. Да нет, – огорченно уточнил Ян, – В Битцу не получится, просто увидеть тебя ещё, и договориться на субботу, ладно?
– Да я и не хотел в Битцу, а почему просто увидеть? Ну, Янька, ну, придумай что-нибудь!
Ян смотрел на него и качал головой.
– Be reasonable, we must play it safe[24].
– Не хочу reasonable, Янька-а-а!
Ян снял крошку крекера у него с уголка рта.
– Давай, топай! И осторожно, по сторонам смотри, – добавил он тихо вслед, когда Кешка, выходя, оглянулся на него и прилично приложился о выступающий угол стены.
Они встретились у школы, но это было зря, Ян сразу понял, потому что идти им было некуда (не в кино же!), и Ян просто проводил Кешку, не короткой дорогой, а окольным путем, и Кешка пытался вести себя спокойно, но всё время забегал вперед, чтобы заглянуть ему в лицо, как маленький, это было так трогательно, что у Яна щемило сердце, но когда до дома оставалось метров сто, и они стали прощаться, Кешка сказал сердито:
– Всё, так больше не будем, это мучение одно, детский сад какой-то.
Договорились на субботу, на Ярославском у расписания в полдесятого.
– Тебе не рано? – спросил Ян. – Не выспишься ведь.
Но Кешка посмотрел на него, как на ненормального, зыркнул по сторонам, привалился на секунду и подышал в шею.
– Иди, и не оглядывайся, обещаешь?
– Почему не оглядываться?
– Потому что я тоже пойду и не буду оглядываться, чтобы не получилось, что кто-то оглянется, а другой нет, и будет обидно.
Ян оценил, обещал и в самом деле не оглянулся.
 
«Роман» с Санькой Соломатиной, очевидно, не мог объяснить и оправдать то, что было и что ещё должно, непременно должно быть у них с Яном. Нужно было найти что-то новое, убедительное и безопасное. И Кешка решился на «откровенный» разговор. Утром в субботу, дотянув до последнего, он как бы невзначай сказал Марине, которая только поднялась и ещё зевала на кухне:
– Я тут собираюсь в гости, чтоб ты знала.
Марина сразу откликнулась:
– К Сане? Да?
– Нет, не к Сане… Понимаешь, я немножко тебя запутал, наверное… Это не Саня, в общем. Ну, с самого начала была не Саня.
Марина нахмурилась.
– Не Саня? Подожди, как так? Ты что же, соврал? 
– Ну, не то чтобы соврал… Просто не знал, как сказать, да и сам не понимал…
– Ну, ну?
– В общем, это другой человек… 
– Да кто? Я знаю?
Кешка улыбнулся загадочно.
– Нет… Не знаешь… Хотя и видела.
– Видела, но не знаю? Да кто это? Леночка? Ира Сомова? Из класса?
– Нет, не из класса.
– Подожди, из вашей школы?
– Мам, не пытай, я всё равно не скажу!
– Как не скажешь? Почему? Кетенька, я же хочу знать! Тем более, что я вижу, как это серьезно!
– Мам, ну пусть это будет пока так… Ты правильно поняла, что серьезно, ну и не порти.
– Да я не хочу ничего портить, Кетя, я очень рада, я понимаю, и так хорошо, что это для тебя не пустяк, я сразу догадалась. Ты просто смущаешься своего чувства, это же естественно. Но ты обещай, что ты нас познакомишь, потом. Через некоторое время?
Кешка пожал плечами.
– Да вы знакомы, вообще-то. Отчасти…
Марина была заинтригована.
– Ну, ты меня озадачил… Видела, знакома. Но не знаю… Да кто это может быть? Ума не приложу.
– Ну вот, и не гадай. В общем, я поехал, ладно? Меня за город пригласили, на уикенд. Я и так уже опаздываю…
– С ночевкой? Кетя, и не думай! Да как я тебя пущу, неизвестно куда?
– Мам, ну в поход же пускала?
– Как ты не понимаешь, это же разные вещи, в поход – всё известно, там преподаватели, взрослые…
– Там тоже будут взрослые, не волнуйся, и я тебе позвоню завтра.
– Значит, там телефон есть? Дай мне, я обещаю, не буду сама звонить, но так мне спокойнее.
– Нет там телефона, я с почты позвоню. 
Марина хмурилась, ворчала, и с неохотой всё же отпустила его, проверив, что он оделся потеплее, и ещё дала денег – «на всякий случай!» – хотя он и отнекивался, уверяя, что там «all included». 
Закрыв за сыном дверь, Марина задумалась. Загадка будоражила её, она пыталась представить, с кем у Кешки мог случиться роман, так и эдак прикидывая возможные кандидатуры. И память услужливо подсказала вариант: Ася, подружка дочери её давнишней приятельницы, Сонечки, к которой они в августе ходили вместе на день рождения, она тогда с таким трудом уговорила его пойти, хотелось похвалиться взрослым, красивым сыном, и там Кетя разговорился с девочками, потом никак не хотел уходить, хотя было поздно, и Марина уже томилась, поглядывая на часы, потому что ехать далеко. Ася только что поступила в РГГУ, кажется, и они так забавно спорили об истории и музыке, у нее, вспоминала Марина, было милое мальчишеское лицо, ещё немного детское, восторженное, с пухлыми губами, и глаза громадные, чёрные – евреечка, конечно, умная, хорошая, кажется… И ведь всего три дня назад Сонечка звонила, рассказывала, что дочка поссорилась с лучшей подругой из-за того, что та влюбилась в какого-то мальчика, а ей не говорит ни слова. Нет, ну как это совпало! Конечно, Ася! И хотя Марина не могла понять, как и когда они смогли встретиться, но разве их разберешь, и телефон он мог вполне тогда взять, и ничего, что он младше её почти на два года – конечно, она молчит, стесняется, что связалась с таким мальчишкой – но он же очень самостоятельный, и старше своих лет по развитию, и красивый парень, что уж там, и теперь, если они встречались, всё могло случиться, да как нечего делать! Абсолютно точно, Ася! Только почему секрет? Что тут такого секретного? Да ничего, но так интересней, и в его возрасте вполне естественно иметь тайны от матери, это возбуждает, ну как объяснить ему, что она всё понимает, и плохого не посоветует… Ну, ладно, пусть, она не станет вмешиваться пока, это даже хорошо, что Ася старше, и что еврейка – тоже хорошо, и научит его, и защитит от ошибок, от случайной и непредсказуемой связи бог знает с кем… Ася! Ну, надо же! Позвонить как-нибудь Сонечке, поинтересоваться как бы между прочим, и намекнуть, может быть, а может и нет… Конечно, Марина знала, что намекнет обязательно, но пока ей хотелось быть мудрой, понимающей и чуткой к чувствам сына. Никакие другие варианты она уже не рассматривала, Ася устраивала её совершенно, особенно потому, что была немного похожа на нее саму двадцать (господи! двадцать!) лет назад. Успокоив и порадовав себя, Марина даже с удовольствием спланировала выходные, которые проведет в одиночестве.
Ян стоял у расписания пригородных поездов и ждал. Он провел ночь на диванчике в приемной издательства, почти не спал, и теперь в голове было звонко и гулко. Он не отрываясь смотрел на выход из метро, и всё же проглядел Кешку, который подошёл почему-то сзади и обхватил его, жарко дыхнув в ухо:
– Привет!
Ян быстро обернулся, и они стукнулись носами. Перед глазами сразу поплыло, и Ян ухватился за Кешку, чтобы удержать равновесие. Он даже не ответил сразу. Кешка глядел на него жадно и восторженно, как всегда теперь, и в его взгляде было столько ожидания и обещания, что у Яна опять мелькнуло привычное недоумение: «Да за что же это мне?»
– Ну, едем? Где наш паровоз?
– На десятом, пойдём, я билеты уже взял.
Поезд только что подошёл, так что они могли выбрать места, и несколько раз пересаживались, но после некоторой суеты решили всё-таки сесть рядом, и Кешка незаметно подложил под Яна ладошку. Вагон быстро заполнялся, и их плотно утрамбовал севший третьим толстый дядька в пухлой куртке. Ян перекинул руку через Кешку, и тот сразу положил голову ему на плечо.
– Как тебя отпустили, нормально?
Кешка закрыл глаза и улыбнулся: «No problem».
Говорить не хотелось. Общих нейтральных тем у них ещё не было, а другое было непроизносимо. В вагоне постепенно скапливалась духота, но Ян боялся шевельнуться, таким восхитительным было ощущение их единства, совершенного и внешне неявного.
Когда поезд приблизился к их остановке, Ян осторожно тронул Кешку за ухо:
– Просыпайся, приехали!
– Неужели ты думаешь, что я спал? – шепнул Кешка, всё ещё не открывая глаз. – Щас главная проблема, как бы так встать аккуратно… Я обкончался весь.
Конечно, это было преувеличением, Кешка в самом деле не выспался и сладко дремал всю дорогу, но в паху действительно было тесно и влажно. Он отобрал у Яна рюкзак и всю дорогу почти бежал, а когда вошёл в дом, сразу начал раздеваться.
– Ты маньяк, Кенти! – сказал Ян, озадаченный и смущенный подобной спешкой.
Кешка стянул футболку и уже расстегнул штаны, когда вдруг почуял свой острый изменившийся запах. И замер в испуге.
– Ой, Янька! Я же вонючий и противный теперь…
– Ты не вонючий и тем более не противный, – сказал Ян. – Ты пахнешь чудесно и правильно. 
Он только бросил вещи и стоял ещё совсем одетый перед полуголым Кешкой. Он не смог удержаться, присел на корточки и прижался щекой к Кешкиному животу. 
– Я от твоего запаха с ума схожу, – добавил он сам себе, не думая, что Кешка услышит. 
Но Кешка услышал.
– Врешь ты всё, – буркнул он польщено и затеребил Яна за плечо. – Давай, снимай это!
– Сейчас, – сказал Ян, – подожди чуть-чуть, ладно?
Он держал его совсем легко, и щека трогала кожу едва, но было в этом прикосновении столько пронзительной нежности, что Кешка вдруг всё понял. Он спешил не потому, что ему так невероятно хотелось, он считал, что так надо, и что Ян ждет этого от него. Он был так безоговорочно доволен собой, оттого, что у него всё получилось, по-настоящему, что он может, как взрослый, и что член у него большой, это Кешка тоже осознал, и что всё это нравится Яну, он был так доволен, но на самом-то деле от него ничего не зависело, потому что это Ян направлял, подсказывал незаметно, помогал, великодушно не замечал промахи и всё делал так, чтобы ему, Кешке, было хорошо. Кешка понял и застыдился, и испытал совсем новое чувство признательности. И впервые задумался – а что чувствует Ян? Мысль эта была такой необычной и оказалась такой важной, что он словно перешагнул через порог своей детской комнаты. «Это как же он меня любит!» – испугался Кешка, и забеспокоился, что сам любит Яна недостаточно сильно, и не умеет передать. Собственное нетерпение показалось ему грубым, смешным и даже оскорбительным. Он осторожно погладил Яна по голове. 
– Янька… А хочешь, вообще не будем, – сказал он тихонько, и голос у него дрогнул.
Ян удивился, встал, поглядел внимательно Кешке в лицо и узнал перемену. Так быстро Кешка всё понимал, так стремительно учился, что Ян позавидовал.
– Будем, Кент! Ещё как будем!
Конечно, всё у них было и в этот день, и ночью, и утром, но всё было иначе, чем неделю назад. Ян помнил, что чувствовал, когда пошёл искать любви. В каждом встречном он был готов увидеть и найти её, но всё упиралось в секс. Все ждали секса, и если его не было – не было ничего. И Ян тоже соглашался на это, и получалось, что койка была шагом к любви, а не любовь – дорогой в койку. Он надеялся, что «после» он получит то, что хотел больше всего – возможность быть рядом, разделить, прикоснуться. Однако «после» бывало только «пока!», и Ян удивлялся, то ли он какой-то выродок, то ли остальные обманывают других и себя. 
Глядя теперь на Кешку, он восхищался, как скоро его мальчик осознал, оценил и отправил на место радость физической близости. И от того, что она не смела и не могла заслонить и тем более заменить главное, что осеняло их, она стала только острее и наслаждения приносила всё больше – обоим. И Ян понимал, что в этом есть его заслуга.
И он думал, если бы прежде, в самом начале, ему встретился кто-то похожий, вся его жизнь могла пойти иначе. Но тогда он бы не дождался Кешку. И не сумел бы сейчас уберечь его от боли и разочарований, и это было прекрасно, но ещё и от поиска, и от опыта, и было ли это безусловным благом, Ян уже сомневался. Но Кешка… Кешка каждый миг избавлял его от сомнений. Кешка был счастлив. Он сиял, он смеялся, он пел, он был беззаботен и легок. Иногда он затихал и задумывался, и Ян напрягся сперва, а потом заметил его мерцающую улыбку и понял, что именно в эти минуты Кешка больше всего ценил и лелеял их счастье.
Октябрь вернул им лето, днем было даже жарко, и солнце полыхало в желтом, бежевом, красном, бордовом, тёмно- и светло-зеленом. Потом стало прохладнее, но дождей всё не было, только к началу ноября стало накрапывать нехотя. Они встречались по субботам, а по средам Кешка ещё приезжал после школы к нему в издательство и провожал до электрички, они просто ехали вместе, и это тоже было замечательно, теперь и Кешка, как Ян год назад, радовался каждой минуте, проведенной рядом. На каникулы он совсем переселился в Ашукино, Ян даже не знал, как ему это удалось, он только спросил: «Отпустили?» – и увидев в ответ довольную улыбку, выкинул всё из головы. Эта неделя слилась в один праздничный сон. Шестого выпал первый снег, а потом сразу ухнул мороз и дом заскрипел, и печку приходилось топить уже дважды в день. Они могли подолгу лежать рядом, или Кешка садился на колени к нему лицом, и они ласкали друг друга и замирали на много минут, вслушиваясь в то, что творилось внутри них, и Ян вспомнил давно забытые ощущения своей юности, потому что именно этого ему всегда так хотелось и именно этого он почти никогда не получал. Тихая, почти робкая нежность взрывалась потом жадным, не знающим границ вихрем, оставлявшим после себя синяки и ссадины в самых неожиданных местах. 
Кешка почти сразу перестал стесняться Яна. Сначала он не до конца верил, что может так ему нравиться, а потом поверил совсем и уже со зверячей беспечностью отдавал себя ласкам. Он удивлялся, что можно любить всё в его теле, и находить там такие места, о которых он, кажется, и не подозревал, и учился, и отыскивал такие же и ещё другие у Яна. 
Ян давно перестал обращать внимание на Кешкину хромоту, но немного тревожился, не станет ли отводить взгляд от его «плохой» ноги. Тревожился напрасно,