Cyberbond

(лё) Ballet

Аннотация
Странно, как закольцовано время! Повестушка-то – старей некуда… Мой оммаж балету, который я очень люблю. Но герои говорят близко к тексту жизни. Так в России говорят слишком многие.

Если ты пишешь о балете, то начать нужно, естественно, с увертюры, с того, что грузчики зовут интродукцией.


ИТАК, ДРОГНУЛ ЗАНАВЕС!..


Он взлетает тяжелою пыльною кутерьмой. Свет за ним, свет на сцене. Но что это?..


АКТ 1

Мы видим серое небо, толстый слой лежалого, мокрого снега на всем: на крышах и елках, и забор темно-зеленый, сплошной, за сугробами в протаявших серых дырочках. Забор тоже с мохнатой белой каймой поверху. Зима хмурится, плачет и угасает уже.


Под навесом крыльца дачного дома с башенкой стоит девочка. Лицо у нее круглое, как яблоко, монгольской упорной выпечки. Глаза раскосы (что-то от буддийского божества), но они в белесых ресницах и — ясные они, голубые, а волосы русы и туго-натуго увязаны в пучок за ушами. (Ушки аккуратные, внимательные). Курносая языком ловит капли с сосульки над головой, глотает, ловит еще. Лицо задумчиво. Девочка вся — живет.


Девочка из русской народной сказки. С фантика шоколадки (немного) девочка. Настей ее зовут. И фамилия у нее простая, надежная: Парамонова.


Но тс-с-с: мы обещали молчать, молчать…


Потом всё сами узнаете.


Ледяная слеза сверху жжет Настенин язык. Девочка трясет головой, как упрямый щенок. Над крышею флигеля, из трубы — дымок покорно и кучеряво вьется. И там, под ним, человек, за стеклом, в черноте окошка.


Человек тоже, к несчастью, юный. И нос у него картошкой, хрюшкина носопырка. Некрасивая, глупая рожица серьезна просто до ужаса. О чем он так? В его возрасте?..


Думает…


И Настя думает: показать ему каплю от сосульки на языке?.. Решает упрямо ни за что не показывать. Лезет в карман серо-бурой курточки, тянет оттуда фигурку: человечек в белом балетном трико, мужик. Живая фигурка испуганно делает на ладони батман фондю. Настя сжимает ладошку совсем в кулачок, сбрасывает капли в снег, вытирает ладошку о курточку.


Теперь только думает.


За спиной скрипит чуть набухшая старая дверь. Дедушка лезет из дома на крыльцо к Настене. Калоши, пальто, «пирожок» из седого пожилого каракуля. Съемка, что ль? Ведь БУДУЩЕЕ вроде заказывали! По расчищенному до черноты асфальту медленно движется к крыльцу обтекаемое явно по виду правительственное авто.


Авто тоже черное.


Голос дребезжащий, одышливый, стариковский:


*

…Терпеть не могу новые эти авто с покатым багажником и круглыми задними окнами! Аккуратные, как торпеды. Не верю, что нет в них прослушки. Савелий явно уж постарался. Интересно, дрочит ли он, когда слушает? Старый развратник (он)…


Люблю, когда Настя ездит на балет в моем авто. Заря лисицей несется по холмам до Москвы. А потом — столица мимо рвется, бодрая, заводная. Но это утром. А вечером — еду я, в театр, если дают балет: и одни огни, как улыбки, за окнами.


Очень люблю и балет, и Настю. Очень люблю также нашу бескрайнюю родину, в которой есть все, нужно только уметь искать, добиваться, захватывать и не отпускать. Я всегда умел найти, что мне нужно. Даже карьеру сделал, чтобы ездить в балет на авто, чтобы моя приемная внучка Настенька училась в балетной школе, чтобы все у меня было, как она говорит, заебись, чтобы наша страна росла и крепла год от года, чтобы балетные мальчики-девочки всегда, когда мне захочется, у меня между ног.


А вы как же думали? — Рродина!


Также люблю охрану, люблю Савелия. Расстреляю его потом, после уж как-нибудь, а пока пускай он послужит мне, старый бздун (как Настенька говорит). Настенька ничего, никого не боится в этой бескрайней морозной стране благодаря мне. Она тоже любит балет. Вчера показала мне и Савелию антраша, но упала, и вся капустка из кадки — на нас. (Дело было на даче, в подполе). Мы жутко смеялись, Но Савелий смеялся льстиво и плотоядно, старый развратник (он).


Настена — девочка, я ее очень люблю, и она меня тоже любит, козлину старого (ее выражение). Настя никого, ничего в нашей стране не боится благодаря мне, а также Савелию. Мы расстреляем Савелия как-нибудь, может, после. Уж как-нибудь!


Очень люблю охрану: простые русские мужики и парни, запах нутра, глубинки. Так пахнет ношеный тулуп караульного, под мышками. Но балетные мальчики гибче и терпеливее. Я очень люблю балет. С годами Настя освоит и антраша.


Сейчас в Большом ставят «Спящую красавицу», самый королевский балет в истории человечества. В конце его звучит гимн королевской Франции. И все действо посвящено Чайковским Людовику № 14 — королю-танцовщику. Танцовщику божьей милостью. Можно ли такое сказать обо мне? Не знаю, не пробовал: позориться не с руки.


Наша страна — не Франция, здесь не любят танцующих лидеров, путают их с пидарасами. Я очень люблю охрану. И очень завидую Людовику № 14, королю-солнце, потому что не могу сказать, что я: а) король (официально для газет у нас демократия); б) солнце (потому что проходил астрономию в советской школе, то есть меня убедили, успели еще: солнце — звезда, и не более) и в) нужно стремиться во всем всегда быть первым, и только им, а не под порядковым глупым номером из двух цифр. Там, где начинаются порядковые номера из двух цифр, и до сослагательного наклонения рукой ведь подать! А мы, слава богу, не эта Европа ихняя.


Вчера Настя спросила: «Козлина, ты царь?» Я рассмеялся: «Что ты, дура, такое мелешь-то? Какой тебе дедуль, на хуй, царь?! У нас демократия…» А Савелий (мы в бане втроем всегда моемся по субботам) льстиво так пошлепал членом по ляжке (себе) и осмелился, распоясался возразить: «Ну конечно, Настена, царь! Нету базара! Только ты не предавай нас с дедушкой балетным своим, лады?»


Настя отнеслась с полной серьезностью, обещалась молчать.


Но в душе, конечно, гордится своим старым козлиною.


Я очень люблю балет, очень завидую Настеньке: она все еще такая счастливая! В балетной пачке — совсем дитя.


Даже невинное…


Но охрану я тоже люблю, славные, румяные увальни, прямо сибирские, крепкой лепки, пельмени и молодцы-холодцы-хлопцы мускусно-мускулистые.


Вчера чистили снег с крыши на даче они, по пояс голые, в одних гимнастерках, шапках и варежках. Не забудешь такое, нет!


Жалко, что балет придумал Людовик № 14. Но наш народ тоже весьма могуч: победил проклятый царизм. Теперь я вот заместо царя. А президент Тушкан — молодой, да и вечно новый он, вечно временный.


Я очень люблю нашу дачу в Кузино (и замок под Каннами, если честно, но об этом тс-с-с…).


Я вообще все люблю здесь, такое просторное в нашем морозном, как пельмешки, отечестве.


Только противны мне новые автомобили СМАва, на торпеды похожие…


Но это, наверно, (отчасти) возраст…


*

Дедуль такой хороший, заботливый! САМ отрезал от охранника ухо — и мне, на завтрак: кушай, Настя, тебе ведь нужны калории. Придется ему сосать сегодня ночью. Я тоже бываю с совестью. Но калории мне и правда нужны, потому что мы в «Спящей» танцуем с Витькой в па д’аксьон маленьких пажика и пажеску, он пажа, а я девчонку, там одни цветочки на мне, зато очень много. А на нем одни перья, но по совсем чуть-чуть. Прикольно, бля!


Люсиль хотела тоже туда, но ей дали левый сапог Кота в сапогах плясать, она надулась: он весь одетый, неинтересно. Интересно, когда весь зал — у твоих ног и снизу разглядывает. Мы балетные без этого перемерли бы.


Расскажу про Витьку, хоть он и сволочь, и пидар! У него теперь такая челочка начесана, — я подохну, если не буду его. Вы скажете, что я развратная, но если бы вы видели Витьку с этой челочкой, вы бы со мной согласились, естественно.


Я чушь никогда не порю. Не имею такой привычки.


Не дождетеся!


А челочка у Витьки прикольная: цвета гречневой каши, но есть совсем светлые прядки. И сзади на шее тоже такие прядки. Короче, с ума сойти! Я все время «наника» своего достаю, чтобы притворялся Витькой, а после его гроблю — не могу, до того противно, что он (Витька), наверное, пидарас. Во всяком случае, на него наш Селифан Перхотзадович так смотрел, так смотрел вчера!.. Съесть был готов, старая сволочуга! А Витька тоже менжанулся, типа того. А потом говорят, что мы, все балетные, — лесби. Но как жить, когда кругом от своих же, от мужиков, такое кидалово?..


Иногда мне даже хочется умереть, до чего меня Люсиль своей пиздой достает немереной. Заставляет сувать туда баклажан на правах лучшей подруги. Я у нее, типа, единственная. Вот никак не пойму, зачем баклажан, когда у них с матерью на двоих, правда, замечательный наник-негр с раздвоенным хером, причем второй рог хера до того длинный, что его свободно можно и в попу одновременно запхнуть? Но Люсиль считает извращением спать с наниками, она романтическая прям вся и мечтает сплясать Жизель, ее привлекают кладбища. А по-моему, ее не могилы влекут, а Витька все ж таки.


Этот Витька — такой красавец! И, сволочь, не хочет ни с кем из нас даже попробовать. У него отец — командир президентской роты и выпорет его, если узнает, что сын спит с девчонками. Я попросила, и дедуль подарил мне наника с мордой Витькиной, но я его все время днем гроблю, до того мне противно, что он только наник, а ночью он разрастается большой, больше самого Витьки, и мы трахаемся, как заведенные. И утром, у станка, я сбиваюсь и путаюсь.


Но все равно это не жизнь. Хочется, чтобы меня реальный Витька поцеловал. Или хоть по балдени настучал портфелем за всякие приставания.


Его мучить — это такой прикол! Девчонки, вы не поверите, он ну просто козел! Говно он, короче, и я с ним вместе — тоже говно, но с ним какое-то понтовецкое.


А еще в меня влюблен один придурок, сын нашей уборщицы, Кузей его зовут. Я сперва думала, что он тоже наник — ну какой мужик позволит себя назвать каким-то котеночным именем? Но нет, оказалось, он и вправду Кузя, у нас к даче вся приписанная деревня (в смысле, смерды) — Кузи, и деревня зовется Кузино.


Он так всегда на меня смотрит, что мне жуть неприятно. Я тебе не Жизель, ему говорю. А он: нет, ты она и есть, вылитая! Я: ты сволочь, говнюк, я Савелию расскажу, он тебя расстреляет, повесит за яйца прям!.. А он тогда молча так грудь, хуяк, распахнул мосластую и стоит под дождиком. Типа: ну на, убей! Не придурок?


Я очень люблю бабулю. Классно она печет пироги с дембелями. Всегда нам присылают на дачу охранять одних дембелей, и вот когда бабаня тесто ставит, они кидают жребий, кому в пирог фаршем идти. Бывают из них симпотные, даже жаль, но бабулины пироги ни с чем не сравнимы. Даже Люсиль это признает, хоть она только горбушку попробовала, потому что боится потолстеть. Тогда она будет плясать Булку в «Щелкунчике», а никакую не Жизель на кладбище.


А Перхотзадович нам всем обещал именно что не на кладбище, а в морге, чтобы отовсюду синий свет и трупики, трупики, а сама Жизель в простынке и резиновых бахилах, и в клеенчатом фартуке длинном таком, и со шлангом чтоб. Но Люсиль, дура, не понимает такого прикола продвинутого, не ловит от идеи кайф, а мечтает в тюнике, с веночком, по-старому.


Кому это надо: неправда вся эта, ложь?


Ретроградка! Надоел мне ее баклажан, остоебенил прям! Я с ней порву и раскручу хоть бы этого Кузьку придурочного. Может, он хуястый, как все деревенские. То, что все деревенские хуястые и даже жареный хуй у них неплохо стоит, я знаю, потому что бабаня мне от каждого дембеля хуй кидает погрызть.


Они и сырые еще ничего бывают, только нужно промыть кипяченой водой, и — с перчиком.


Но с перчиком любит дедуль и Савелий, я же предпочитаю с пенками от клубничного варенья.


У Савелия толстый, но скучный хуй.


А дедуля — просто горький проссаный сморчок, старая пидорасина, но родных ведь не выбирают… Приходится их любить, какие уж есть.


Короче, вернусь на дачу — надо будет с Кузькой поговорить.


*

Все время думаю о «Жизели». Ведь и в морге, если честно, это уже не новация. А новации в балете нужны, нужен новый дух! А то обвинят опять, что я второй Петипа или, что еще страшней, Григорович-третий. Второго Григоровича пришлось нанировать, но нана-второй-Григорович автоматом освоил какую-то совершеннейшую имперскую, брежневскую фигню, поставил аж «Лебединое»!..


Кого удивишь теперь «Лебединым», в 2056 году? Просто позор! У китайцев и то больше креатива, чем у этого наника Григорович-2. Если б я ему не подсказал вместо озера свалку сделать, а пачки лебедям из именно пачек макулатуры, а невест принца — чтоб девки реальные плясали вокзальные, то мы просто бы провалились.


От Григоровича у него был только один похожий мат за кулисами, но кого теперь удивишь этим, хотя мы честно транслировали его через громкоговорители в зал. Однако и ухом никто не повел: все теперь говорят только матом. Даже президент Боря Тушкан: «Блядь, люблю я вас, россияне долбаные! С Новым, 2056 годом вас, хуй вам во все рыло пиздатое!» То есть, мат нынче — язык любви и вообще нашей жизни, и президент, как бы он ни назывался в этом месяце: Федя Тушкан, Люся Тушкан, Маня Тушкан, Рафик Тушкан, Лю Тушкан, — все говорят на официальных мероприятиях только матом.


Поэтому и язык балета должен переменяться. Но товарищ Сусликов не дает. Он предпочитает старое, классику. Пидар он!


Приходится все новое ставить на сцене филиала. А в Большом — исключительно старина самая ветхая, страшно заходить приличному человеку. Сплошной детский утренник, сказка. Но балет должен соответствовать жизни и даже в чем-то идти впереди нее, звать, вести за собой массы, воспитывать их и учить в нужном русле, поступать со зрителем оперативно и грамотно.


Да, именно жизнь — источник всякого вдохновения!


Вот ведь после премьеры «Лебединого» коллектив на приеме, поедая жареного Григорович-2, постановил пригласить меня (я очень для этого постарался, нужные люди, нужные пОпы, даже с женщиной для этого переспал!). Я очень люблю дружный, слаженный коллектив Большого и должен оправдать его такое доверье.


Теперь я живу в деревне Кузино под Москвой, в настоящей русской избе, персональной, с русской печью и русскими ухватами на стенах. Сушеная голова Григорович-2 на столе — в память о прежнем хозяине. Но старые книжки его я выкинул, оставил только хомут и ведра.


У меня там три наника, все мужики, конечно. Баб я и во время репетиций нанюхался на три жизни вперед. Но одного из наников я заказал не атлетом (все же у нас не спорт), а в виде огромной двухметровой распашной пизды.


Я в ней греюсь, когда хандрю осенними вечерами. Тогда даже русская печка и тулупчик не помогают. Вот я в тулупчике и в валенках — прямо туда, в пизду к нанику, которого я назвал Несмеяной. И сплю, как на свежем воздухе!


Есть у моей Несмеяны также и хуй, что совсем уж приятно. Но хуй внешний, снаружи — увы, к сожалению. Надо было заказать, чтобы у него и внутри пизды хуй бы рос, а то только как спальный мешок и кухарка. Несовременно, по-моему.


Но четвертый наник мне, увы, не положен по статусу.


Я не пидар, но мне очень нравятся также и пареньки или по-современному — хлопчики. Я бы только для них и ставил, а не для этих щелястых противных баб, для этих свиней-копилок бездоннейших.


Особенно Витька, конечно, талантлив и, как говорил мой учитель Виталя Вольф: кгаса-авецъ! Такое плие, растяжка! А баллон! В два прыжка сцену Большого перемахнуть — как два пальца ему… Именно — дарование. Второй Нижинский — и не наник, а подлинный.


Это-то и опасно: нанику свистнешь — твой, а подлинного нужно окучивать, да у него еще и отец жлоб, амбал, президентский гвардеец, к сыну только через себя. (Знаю я этих гвардейцев, их всему там обучают, иначе на фиг они нужны?!).


Я вот думаю: не возобновить ли мне «Спартака», где одни хлопчики кроме двух назойливых дырок, но их можно купировать… Новое вИдение, новая концепция…


Можно даже Несмеяну мою вместо Фригии, потому что очень она заботливая, конечно, и ее пизда дает на сцене массу неожиданных, соблазнительных для балета возможностей.


А вместо Эгины кого ж? А хоть бы и эту Настюху Парамонову, внучку Сусликова! Она старательная и, кажется, подкатывает к Витьку. А Витеньку – Спартаком. А себя, скажем, Крассом. Нет, зачем рисковать? Себя — Фригией, ее ведь в либретто Спартак и любит, Несмеяну — Эгиной, а Парамонову Спартаком. А Витюньку Крассом. Пускай там, на сцене, передерутся!


Перегрызутся-перекусаются…


Может, отстанет от Витеньки моего этот безумный монголоид Парамонова. Мы, балетные, такие: ЧТО у нас на сцене – то же в постели, и в голове.


Блин, опять, ебать, пробка! Парамонова катит в мой класс. Теперь час стоять.


Сволочи!


*

…Мы ехали очень приятно, хоть вез нас и наник, но им теперь доверяют правительственные машины, даже и СМАвы (по имени Настюхина дедушки: Сусликов Максим Анатольич). Последнее восстание наников подавили танками, и совершенно правильно подавили. С какой такой стати им права американских негров давать? Они итак вконец оборзели в последнее время.


Я, Кузя, езжу с Настеной в Москву в багажнике, упросил товарища Сусликова за два отсоса. Я очень люблю балет. Также люблю Настюху, в мыслях я вижу ее на сцене и тогда на стену кидаюсь. Мне ее очень охота, и не просто, там, поебать, а еще и погладить, и стихи чтоб, и всё, как в балете: чисто, возвышенно. А то домой приходишь, мать харей в поганое ведро херак, если не вынес. Какому хлопчику-пацану такая ужасная жизнь понравится?!..


Я мечтаю тоже плясать балет. Причем балет настоящий, прежний, классический, чтобы баба была в тюнике, с веночком на голове, а я в белом трико и атласной курточке, а не в рваных солдатских кальсонах, как теперь почему-то во всем мире принято.


Я мечтаю, чтобы Настя меня полюбила, чтобы мы еблись и плясали, еблись и плясали, — и так чтобы всю жизнь.


Я знаю, что некрасивый, но я упорный. Мать говорит: чугунная задница. Я много учусь, многое знаю, уже больше Настюхи, я знаю: где находится Америка и Чечня, но мужик и должен быть умней и сильней всякой самой прекрасной на рожу бабы. Он должен стать ее защитником и добытчиком, он должен нести ее на руках всю жизнь, любимую бабу, а умереть они должны одновременно, чтоб никому не стало б обидно.


Я даже детей иногда хочу!


А отсосы товарищу Сусликову — это мой патриотический долг и взятка обстоятельствам, причем же здесь личное?


Я очень люблю нашу родину, как и мудрый товарищ Сусликов, как президент Тушкан, и готов служить ей хоть чем! Хоть этим… хоть пидорасом.


Но я все ж и очень люблю Настюху Парамонову! И я очень хочу в балет.


Тпр-руу!


Тут наша СМАва притормозила, я чуть из багажника не вылетел. Очень резко она тормозит, потому что считается, что СМАве это вообще не особо нужно: ей всюду зеленый свет! Но тут фиг его знает, с чего засада. И дембеля из джипа охраны все повыскакивали, к нам бегут, на машину телами падают, прикрывают. А начальник охраны бух-бух-бух сапожищами и докладывает Настюхе:


— Товарищ Настя Парамонова! Это наник-гигантский хомяк, по видимости игрушка, и еще наник-резиновая уточка (тоже игрушка) бросились под колеса. Вот, плакат был при них.


— Че там? — Настя спрашивает. Любимый голос! Сипит — наверно, от пережитого ужаса.


— Читать?


— Ну прочти, бля! — велит Настя уже нормальным голосом.


И охранник читает:


— «На хуй Максим Анатольича и на хуй президента Женю Тушкана!» Это тут написано, это не я сказал…


— Че ж они себе думают, эти наники? Теперь же у нас Соня Тушкан президент. Женю месяц назад, на лунный Новый год, мы скушали.


— Полагаю, заранее приготовили! В смысле — плакат.


— Свиньи они! Настроение мне испортили. Едем скорей! Итак опаздываем…


Я тоже думаю, что эти наники — свиньи некормленые. И как приятно, что главное для Насти в жизни — тоже, вопреки даже всему, балет!


*

Сизый флер балетного тюля падает на сверкающую автостраду «Москва — Кузино — объект 000». Мы не видим ни погибшего гигантского хомяка, ни резиновой уточки, ни черного длинного тела СМАвы, ни дебелых охранников, очумевших от липкого снегопада в тонких своих тельничках. Мы не видим маленькой круглой синей машинки Тушка-2027, в которой стоит сейчас в пробке прославленный балетмейстер Григорович-3.


Мы не видим унылых, давно заброшенных новорусских коттеджей, частью пожженных, в развалинах, на всем пространстве рощ и полей подмосковных. Мы не замечаем голых во всякое время года мускулистых сельскохозяйственных наников, которые копошатся под снегопадом на родимых полях, что-то в грязи под снегом выискивая, приходуя, удобряя.


И других таких же наников не видим мы. А они строят, стирают, скоблят, забивают гвозди и конопатят избы русских людей, ебутся и рожают по свистку и отважно, равнодушно, незаметно для всех уходят в смерть, чтобы возродиться в виде еще какого-нибудь наника, более свежего, оригинального и именно такого, какой необходим для процветания родины, которая и под снегом, и под метелью прекрасна, ласкова, хороша и по-хорошему мудро для каждого избирательно изобильна.


Мы не видим, не знаем — не слышим мы ничего.


О, как хочется нам заглянуть в будущее, полюбоваться гордыми золотыми пятью сусликами, венчающими башни Кремля, попить ядреного кваску у портика Большого театра из огромной цветастой бочки, увидеть, что ложноклассический Аполлон заменен, наконец, нашенским богом Ярилой, похожим на бревно с двумя огромными ядрами по бокам, поцеловать броню каждого танка в каждом проулке, ведь она, эта броня, защищает нас от бунта наников. Поцеловать благодарно и каждого танкиста в чумазую, работящую его, но стеснительную промежность!..


Хочется обнять всю столицу, прильнуть к ней и слушать, слушать, как она там у тебя под ухом попердывает, пучится и пыхтит, будто деловитое, угнездившееся надолго — навсегда? — в жизни дитя. И ты, точно сам в бесконечном детстве, умиленно, светло засыпаешь.


Хочется, словом, грядущего. Вы не находите?


Из оркестровой ямы несется трубный, сплющенный зов. И дымный тюль, замешкавшись, летит ввысь опять…


АКТ II

Скошенный пол убегает к зеркальной стене. Напротив — длинная палка, истертая сотнями рук. В углу, возле окна, кабинетный рояль, тоже пожилой, в заслуженных царапинах, трещинках. За роялем — что-то седое и круглое, непонятного гендера и возраста.


В центре комнаты высокий, с полуседым ирокезом мужчина в узорном пепельном балахоне и потная мрачная Парамонова. На скамейке у стены сидят тоненькая хитророжая лапочка Люсиль и хладный красавец Виктор. У обоих ступни машинально в третьей позиции.


Светло-серая майка Вити в темных потеках пота на груди, спине и под мышками. Люсиль достает витаминную облатку в виде хуя-Ярилы, сует Витюне. Тот равнодушно сосет.


Видя это краем глаза, Григорович-3 становится еще жестче в своих объяснениях и решительно берет Парамонову за бока:


— Теперь ты — мужик, Парамонова! Понимаешь? Ты раб, гладиатор, наник, ты спортсмен, Парамонова! Воин! Спартак! Вожак восставших разбойников! Откуда, зачем это вдруг танлие тебе, это бабье свербение в оковалках, завлекалово это рефлекторное, свиноматочное? Ты что, блядь, Жизель, в пизду? Одетта, на хуй?


— Раздетта! — огрызается Парамонова. Вытирает лицо о плечо. Витек ухмыляется краем губ. Григорович-3 взрывается:


— Вот именно: дура летняя! Я тебе говорю, козе: это первый шанс сплясать бабе вождя рабов! Такого даже в Кот-д’Ивуаре не было. Ты представь, что у тебя хуй, яйца, а не пизда, ты над образом вдумчивее работай, Парамонова! Головенкой шурупь! Думай — хоть изредка!


Парамонова злобно уводит глаза в окно. Там уже сумерки.


— Во, мотри! — Григорович-3 распахивает балахон, под ним дымное трико с вырезом. Мощные, грубые гениталии полувозбуждены.


— Во! Мотри, мотри! Видишь?.. Видишь?..


Люсиль пихает локтем Витюню в бок. Прыскает в кулачок. Витька краснеет, упорно смотрит в окно.


— Ну, хуй, — недовольно пожимает плечами усталая Парамонова.


— А теперь во мотри! — Григорович-3 рубит воздух ладонью прямо перед своим вырезом. Тотчас трепещет бедрами, улыбается сладостно, чуть приседает, и — хоп — делает безукоризненный арабеск. И хотя на удивленье толстенный и корявый хуй балетмейстера торчит, как третья нога, в противоположную сторону, если отвлечься от этого, перед нами — прекрасная, полетная девушка.


Григорович-3 снова на двух ногах:


— Ну?!


— Че?


— Не «че», Парамонова, а повтори, дубиноид ты пиздоносный! Хуевлагательное чудовище…


Парамонова пыхтит от ярости, трясет головой. Хряп: руками раздирает трико спереди, поворачивается к Витьке с Люсиль:


— У-вау!.. — рычит и косолапо, уркагански движется к их скамейке.


— Во, во! Во! — кричит Григорович. — Ну, вот что-то хотя бы.


Но Парамонова прет, как танк, прямо на Виктора.


— Витя, Витенька! — Григорович-3 трепыхает рукой над ее головой. – Ну-ка, быстренько! Ты — Красс, сцена битвы. Вмажь ей, бля! Ну-ка, быстренько! Ну-ка, кто у нас тут мужик, кто с яйцами? Ну-ка, Виктория!..


Витька вскакивает, скорей, в испуге. Парамонова облапливает его, валит на пол, и они катятся под рояль. Парамонова при этом яростно рычит и плюется.


Григорович-3 мечется над роялем:


— Нет, ну не так натурально! Вы что, охуели, дети? Не так! Не так: условнее!.. Ну-ка, вылазьте, вылазьте! Хватит! Хватит, я говорю! Господи, что же на премьере-то будет!..


Люсиль тянет балетмейстера за балахон:


— Селифан Перхотзадович! Мне кажется, я лучше сейчас понимаю задачу… Я… ну, готова быть Спартаком…


— Да что ты?! Ты!.. Ты же знаешь, чья она внучка! – стонет Григорович-3. И уже молит, вжав кулаки в подбородок:


— Дети! Ну дети же!.. Ну не шалите ж вы ТАК, суки ебливые…


Из-под рояля раздается Витькин унылый вскрик.


Люсиль с деревянным стуком падает на пол. Григорович-3 впивается зубами в свой правый кулак.


Из-под рояля тупо, как марал, ревет Парамонова.


Из коридора с автоматами наперевес влетает ее охрана. Начальник охраны зверским взглядом профи обводит все помещение. Фиксируется на рояле, вслушивается. Шмыгает курносым, рыжим от конопушек носом и вдруг широко, от души ухмыляется. Подмигивает балетмейстеру.


Тот, потупившись, вместе с шеей краснеет.


*

…Вощем, этот вечер я никогда не забуду, и ночь тоже! Потому что когда любишь и любишь мало, не как проститутка — забыть это практически невозможно уже.


Конечно, на репетиции я охуела. Нельзя было так напрямую, так грубо и, как бабаня говорит, не по-людски. Но надоели, блядь, околичности! Что толку в них, в околичностях, хотя я его, Витеньку, испугала, но испугала, когда я на него в рваном трико поперла. А когда мы лежали, друг в друге, тут уже ничего не боялись, мне кажется! Было нам не до страху, Витька весь трясся, но трясся теперь не от ужаса. И кричал не с перепугу, вы не подумайте! Мужики всегда почти кричат в таких случаях. Это, наоборот, хорошо. Витя мой — очень мужественный.


Только он тоже охуел немножечко от того, что случилось. Потому что, он признался, у него это вообще в первый раз, так что я еще больше обрадовалась, это мне, типа, бонус. Потому что всякая мечтает быть для любимого мужика первой, первую он навсегда запомнит, даже если это блядь какая-нибудь подзаборная или, скажем, когда он в казарме в очереди к пизде — 386-й.


Но я думала, зачем ему запоминать меня навсегда, если я его теперь вообще из своих рук не выпущу, не ждите! Пусть Люсиль теперь одна лижется со своим баклажаном! У нас теперь с Виктором новая жизнь, взрослая, настоящая началась. Всё по серьезке, даже дети пусть выйдут — пускай! Пусть он один балет этот ебучий пляшет, а я буду дома, на даче сидеть, как моя бабуленька. Стану ему пироги с дембелями печь и вообще…


Это я так думала весь вечер и часть ночи. А потом, а теперь…


Но все по порядку.


Конечно, репетировать после всего пережитого никому из нас было уже невозможно. Люсиль никак не могли откачать. Паша (начальник охраны) лег на нее и дышал ей в рот, однако потом начал нехорошо, не по делу, двигаться, Перхотзадович вызвал врача, но пока он не явился, Паша с Люсиль категорически отказался слезать, хотя Люсиль уже давным-давно пришла в себя и сильно стонала.


Тогда Перхотзадович закричал, что с него этого бардака довольно и репетиция окончена.


Мы с Витей медленно, как очумелые, пошли к выходу из училища. Расставаться никому из нас не хотелось, мы стояли с Витенькой на крыльце и ждали Пашу, который все никак не мог тоже расстаться с Люсиль и где-то с ней спрятался. А охрана не знала, что дальше делать, тупила в открытую, все время суясь на крыльцо и мешая нам с Витенькой. И мы этих ебаных дембелей загоняли назад в вестибюль. Надоели конкретно, сволочи! Надо будет бабане обо всем рассказать…


А Витенька взял мою рожу в руки, подтянул к себе и говорит, улыбаясь и ласково:


— Арбу-узик!..


Не поняла я здесь про овощи, но было заебись приятно. Он еще на нос мне подышал так интересно, дрочибельно…


И я шепнула ему (черт меня дернул):


— Знаешь, почему у нас так все с тобой вышло классно сразу же? Потому что у меня наник есть с твоей рожей, он может делаться большой-пребольшой и больше, чем у тебя, и такой же кругленький — и я всегда с ним, каждую ночь.


Я тут же и спохватилась:


— Но ты ведь не наник, ты лучше! А с этим… Да хер бы с ним…


Тут Витюк чуть задержал дыхание и вдруг попросил:


— А… покажи его!


Я удивилась, конечно. С чего бы это настоящему мужику какой-то подручный мой наник? Но что не сделаешь для любимого?


Сунулась я в карман, достала этот теплый комочек, расправила.


Наник сперва сделался просто маленьким-маленьким Витькой в белом трико. Я еще подумала: ох, какой ты в трико, блин, Витюня, классный! Наник угадал мои мысли и встал в арабеск, и не как Витька, всегда пятка на сторону торчит, а в настоящий, чистый арабеск, когда поднятая нога — по линеечке.


В нашем классе только Люсиль так умеет, ну да и фиг бы с ней.


— Ух! — Витька даже задышал часто-часто, как пес. Мне стало хорошо с ним, спокойно, надежно-надежно, будто я на даче с охраной.


— Я его, знаешь, так запрограммировала, что он все элементы показывает образцово, даже жете почти как у тебя. Может, не так высоко летит, зато чище по линиям. Я его вообще думаю со временем Перхотзадычу подарить. А то че он к тебе, пидар, клеится?


Но Витька не дурак, он сразу понял, что я это сделаю только после того, как он, настоящий Витька, будет весь мой, когда мы, скажем, поженимся. Когда, к примеру взять, нас с ним повенчает наш дачный батюшка отец Автоном Автоматов.


Потому что церковный брак ни хуя потом не разрубишь!


Тогда Витька у меня попляшет! Тогда я его каждый день по два раза насиловать буду. Как отец Автоном Автоматов говорит: да прилепится жена к мужу. Правда, потом для дедуленьки добавляет всегда (я слышала): как сопля к хую. Он считает, что церковь должна говорить с паствой на понятном ей языке.


Я тоже так думаю. А в этот момент я была просто счастлива!


Но мужик — он ведь всегда мужик, и мысли у него поэтому также всегда ненормальные. Витька тотчас, конечно, спросил:


— Ты с ним тоже, да? А хер у него какой?


— Какой я захочу в данный момент, такой у него хер и будет! Однажды даже в виде лягушки я захотела, так он, кончая, во мне так заквакал! Но это было летом, в июне месяце. Тогда всегда чего-то особого хочется.


Потом я подумала и говорю:


— Ты женщин не знаешь еще! А женщины все очень загадочные. Неужели у тебя не было даже бабы-наника? Вы ведь не бедные!


— Отец сильно против. Он говорит: в его юности не было никаких наников, никакого разврата, вся Русь была православная и святая, все были в устоях, типа. Или жили на сваях, в скрепах?.. Как-то так он выражается, красиво, я даже и передать не могу. А с этими наниками, говорит, хуйня поперла: ни один ученый не может так их сделать, чтобы не думали о себе, а только об одной работе. Поэтому па мой всегда в напряге, спит в сапогах и говорит: скоро будет такое мочилово со стороны наников, что лучше бы нам с матухой в Майами съебать на какое-то время. У нас в Майами есть маленький дом, 10 комнат. А у вас где дом?


— А наш дом — под Каннами. Но это я тебе по секрету говорю, потому что считается, что наша малая родина, наша отчина — это Бурятский улус и Колымская волость. Но я там ни разу еще не была. Так-то мы в Кузино пока всё больше живем, на даче…


— Заебись! А под Каннами у вас сколько комнат?


— Не знаю, я не считала. Ну, может быть, девяносто. Но это в большом замке. А в малом замке, сейчас скажу, — двадцать четыре.


— Заебись!


— Но там не так много дембелей с нами бывает: пирогов бабанькиных не покушаешь. Местная пища туземцев, французская. Я от нее сильно срусь. А ты?


— Я тоже! А давай, сделаем наника твоего большим, с нас ростом? А то скучняк чего-то…


Ты дурак: зачем мне наник большой сейчас? И тебе-то, мужику, он большой за нахуй?


— Ну, я так просто… Хочешь, я покажу тебе нашу Москву? А то ты всегда на даче, ни хера не видишь, не знаешь в жизни… Ты очень, Парамонова, все же тупая и глупая.


— Я знаю, Витюль. Ну, показывай!


*

…Они поцеловались, вернее, Настя взяла теперь Витьку за ухи и поцеловала в губищи, а он типа отшатнулся. Пидар, наверное… Но сейчас мне было не до его сексуальной ориентации, мне нужно было за ними следить и не отстать ни в коем случае, потому что они взялись за руки, ровно мелкие, и пошлепали прям по лужам в улицы, которых здесь, возле хореографического училища, пропасть: всё терема и избы, избы да терема, да деревянные расписные хоромины боярские, да заборы при огородах и палисадниках, сплошной кустарник и лабиринт.


Говорят, раньше здесь стояли высокие дома, с лифтами, но это до гражданской смуты, когда еще интернет был, а во время смуты все дома расшибли и после решили восстановить, как было при царе Алексее Михайловиче.


И это правильно, потому что: а) чистая экология; б) нет интернета, а значит и смут и в) каждый москвич обеспечивает себя продуктами с грядок в городе, а не таскается сдуру к нам загород, где все земли итак поделены между членами Русской Народной Думы. А заодно не надо ввозить еду из-за рубежа, который всегда относился к России плохо и хотел, чтобы русских было как можно меньше, чтобы мы все передохли и оставили им в наследство наши ископаемые богатства.


Если бы мы, голубые, не победили в гражданской смуте, то всем русским наступил бы каюк. (Голубыми раньше называли пидорасов, но это неправильно, истинные голубые — это у кого голубые глаза, белокурые волосы, кто морально чист и светел, кто именно славяне, а не иногородние недонелюди).


Поэтому и флаг страны теперь голубой конкретно, и стены Кремля выкрашены в голубой цвет, чтобы заодно при хорошей погоде сливались с небесами и были бы ворогом не замечены. Кроме того, благодаря нана-штукам, Кремль и впрямь делается невидимым снаружи, зеркалит состояние неба.


И вообще, я уверен, что мы все сдюжим и сможем сделать. Только пускай нам не мешают! Тем более, что мы не одни голубоглазые голубые, но и желтой расы намешано из Китая по союзному договору, однако они тоже на территории нашей страны считаются за славян: типо кривичи.


Говорят, не Чувайс, а именно желтокожие славяне придумали делать наников-рабов, которые бы за свободных людей въебывали, а также чтоб свободные, если что, могли их покушать как мясную и рыбную пищу, как источник белка и животного жира. Можно даже и свободного жрать, если у него один из родителей наник, а наники у многих родители, потому что борделей не меряно всюду пооткрывали, и теперь поголовье населения у нас больше, чем в Сычуань. То есть, даже и нужно их есть, иначе мы захлебнемся в неполноценном, полукровочном населении!


Правда, наники дорогие. У нас, к примеру, с матухой наников нет. Но это и хорошо, а то родила бы ма мне братика или сестренку от наника, а мы бы в голодный год или просто на праздник это дите хлоп — и скушали б. И стало б нам сиротливо, когда еще новый наник из пизды-то проклюнется!


Наников только богатеи должны иметь, а бедным жителям, смердам, как мы, не хер их заводить, я считаю. Если хочешь наника покушать — на рынке можешь купить кусочек, хуй в томате или окорочок. То есть, все продумано, даже страшно, до чего умные люди у нас в правительстве. Вот Запад гнилой отказался от наников и теперь сосет хуй, филиал черной Африки. А мы зато — впереди планеты, центр вселенной! Проблему голода, наконец, решили, и работать свободному челу у нас в стране стало необязательно.


Конечно, бывает вовсе голодно и вообще скучняк, а бабка наша старая на печи все трандит про интернет свой ненаглядный, как было раньше с ним хорошо ей, как она там забесплатно музон и порно качала. Но что с полоумной старухи взять? Она же не понимает, что из-за этого подлого беспредела, нам подстроенного, и случилась Великая Смута, из-за которой Россия чуть ласты не склеила.


Разве можно было все это терпеть, всю эту порнуху в Сети, все эти дурацкие, никому не нужные «свежие» Новости?


Я очень рад, что мы все такие дружные теперь и что именно — голубые, а не какие-то пестрые, радужные или розовые. Тем более, красные-белые. Мы не грибы, мы не рыба — мы ЛЮДИ!


Я очень горжусь, что я голубой коренной русак, славянской наружности. А могло быть иначе: бабку ведь во время Смуты изнасильничали 20 человек солдат, в их числе могли оказаться и негры, и наники. Но слава богу, прошло все благополучно, господь уберег ее.


Все-таки жить — прекрасно!


Я очень люблю Настюху Парамонову, хотя и не пара ей. Боярин Савелий это знает, но мне персонально сказал: следи за ней, паря — может, у тебя и получится.


Кроме того, я очень люблю балет и подглядываю за ними, и все в точности повторяю дома, что они там с Витькой и их пидорасом учителем пляшут. И у меня лучше, чем у Витьки, получается! Арабеск именно за себя, а не в сторону делаю, пяточка не торчит, и ступни у меня не корявые, и от природы, ебёна-мать, выворотность.


А у Витьки и корпус, и окорока неверно поставлены, и даже легкая косолапость, мне кажется. Ну, жете ничего, пожалуй, у сволочи получаются, особенно жете ан турнан — но ты мячик надуй и пни, он еще выше взлетит и дальше.


Не знаю, за что его Настя любит — я бы такого не полюбил ни в жисть!


Ну, а по делу если: я в сенях вместе с охраной ждал, когда они там на крыльце между собой намилуются, насосутся. Эх, смотреть ведь тошнит! Ведь и на улице прохожие видят, как они лижутся, будто наники голые, а не свободные голубые славянской наружности, стыдливые…


И тут мне по рации Паша, задыхаясь (ясно же почему), грит: «Ты давай, парень, помоги нам: следи за ними! За ними, ой, бля-а, пиз-дуй! А то уйдут, она понесет от этого говнюка, а меня на пирог, ой-бля-а!..»


Конечно, Паше непросто: он ведь немножко наник. Короче, в пироги кандидат. Правда, потом на дерьмо из наника покаплешь нана-чувиком (препарат такой, вроде клея, «Нана-Чувайс-2020»), и он снова возродится в наника, из говна. Но ведь можно и не покапать, и тогда этому Паше, скажем, вообще крантец!


Короче, когда они лизаться, наконец, перестали, Настя и Витька этот, и побежали по дощатой экологически чистой мостовой центра, а после на асфальт свернули (это в рабочем уже районе), то я за ними незаметно побёг. Оно конечно, нехорошо подглядывать, как другие счастливы и ебутся, но меня гнал долг перед Пашей, перед Савелием, перед страной — да и самому интересно ведь!..


*

…Тут мы видим тусклые зимние сумерки, черный мокрый асфальт, голых наников, пьющих прямо из луж — упарились что-то рыть, явно стратегического тайного назначения. Видим дома рабочего района: полуразрушенные «брежневки» со стенами, кое-где заделанными фанерой и бревнами, бетонные заборы с патриотическими надписями, бурые корпуса какой-то фабрики — в ее высоких окнах день и ночь стынет голубой свет люминесцентных ламп.


Пятеро наников и две шавки на углу вместе обгладывают кости какого-то тоже наника, из красного месива желтеют, пучатся ребра, торчат умоляюще кости передних конечностей.


Они словно взывают к надсмотрщику-прорабу, одетому в телогрею. Он тоже жрет, стоя, из его горсти валятся и болтаются сизые мраморного узора кишки. Они звонко лопаются у него во рту. Голая баба-наник стоит перед ним на коленях, запихав в пасть хуй начальства и конец гирлянды из требухи, посасывает всё разом, мокрая от горячих слюней.


Похожая на калмычку девочка хватает мальчишку в новом бушлате, с красивой стрижкой, за руку, тянет к себе под курточку.


Еще один мальчишка, в латаной телогрее, глядит на них из-за разбитой (телефонной когда-то) будки.


Мальчик с красивой стрижкой осторожно берет девочку свободной рукой за рожу и тормошит, говоря что-то с ласковою улыбкой. Показывает глазами вперед, там, где начинается новая улица. Хмурится.


Девочка вздрагивает, мотает толстощекою головой, парень вытягивает руку из-под ее курточки, девчонка хватает ее губами, обсасывает, косясь на наников, что трапезничают так заводно своим же.


Мальчишка тянет подругу вперед, откуда слышатся хмельные песни и брань, где мелькают голые тела наников-баб и девок, где свободные мужики в бушлатах и телогреях справляют все возможные нужды прямо возле стен громадного разбомбленного дома.


От него уцелел лишь первый этаж, и оплавленные от пламени кирпичи обрамляют рваные черные дыры — лазы в бывшую подземку. Из черных дыр тоже вырываются алые отблески. Там, в чреве Москвы, бушует, вечно горит, не сгорая — Жизнь.


Девочка и мальчик в бушлате, взявшись за руки, очарованно движутся к этим пылающим норам.


Мальчик в старой телогрее, крадучись, поспешает следом: черная тень забора хранит его.


Он неотрывно глядит на пару. И вдруг та, взмахнув руками, как-то дружно слетает с поверхности улицы. Парнишка в телогрее моргает испуганно, изумленно. Оглядывается, потом рвется вперед. И застывает на месте.


Перед ним в антраците мокрого асфальта зияет круглый люк. Чугунная крышка его сдвинута набок. Она еще чуть покачивается, звякая. Парнишка бросается на нее, хватает руками, пытается отодрать от люка, отбросить в сторону. Крышка скользит, вырывается.


Он обхватывает ее рукавами своей телогреи.


Телогрея разом трещит под мышками.


Глухо брямкнув, крышка летит на сторону. Мальчишка склоняется над тьмой подземелья. Чернота.


Затем —  


журчанье незримое, всплески, как на ночном море. Но теплый вонючий, стоялый пар заполняет тебя, кажется, изнутри. Очарованное состоянье небытия. Полет в балетную бездну, туда, откуда под свет рампы вылетают черти и демоны, куда уносятся торжествующие виллисы и злые феи Карабос.


Там бегают реальные крысы и разливают спиртное, закусывая циррозом, рабочие. Пыль, паутина и равнодушие.


Торжество тупика. В Париже подо всем этим темнеет послушное озеро, у нас — трутся о стены труб мертвые воды Неглинки, Петровки и вечным сном спят прочие стратегические объекты.


К примеру, канализация. Не пренебрегай ею, о гордый зритель-балетоман! Неустранимая трещина на фронтоне Большого с новым гербом, трещины на плафоне зала поперек вроде бессмертных парящих муз — это ее незримых рук дело.


Оставим, однако ж, глупости и вернемся назад, в наш «чюжет», к их голосам.


*

…Ниче я не услыхал, будто их там и не было! Подумал: кони двинули, ёбана! Настьку жалко стало; реально стремак. Не уберег! Пискнул на мобилу: «Паш, а Паш, они вроде того, обое подохли. В люк провалились…» — «Хр… хр… хр…» — хрипит от ужаса или спит, наебавшись. Не разберешь.


Конечно, ему что терять теперь: дембель, в пироги точняк! А мне, наверное, вышку. Помру за любимого чела, за Парамонову, хоть в этом какой-то смысл…


То есть реальный срач у меня, очень такой конкретный.


Терять-то нечего; лезу в канализацию.


Но лезу-то осторожненько. На руках над самой над чернотой завис. Повисел, ластами дрыгаю — может, внизу нащупается чего?


Ниче не светит: конкретно, бля, ни хуя!


Но чую: не так там и высоко, а к тому же, если шлепнусь, то на тела, не жестко. Не подумал, что именно ведь на Парамонову на саму я хлопнусь-то, с высоты — на любимую! То есть, может, она живая еще, а я ее пристукну, пришибу собой окончательно.


Почему чел такой эгоист? Вот в балете этого нет, за что я его и люблю. Жизнь — хужей; такая, бля, гадина!..


Ну, короче, разжал я руки. А сам весь расслабился: Пашка еще учил: если падаешь, не кукожься. Тогда себя сохранишь, не поломаешься, не полопаешься. Я так шариком и упал.


И тотчас хоп — меня за морду схватили. Такими склизкими жесткими пальцАми, я аж подумал сперва: крючья железные!


Ни фига: они шевелились и морду драли, когтистые! Че, орлы терь в канализации тоже гнездуют, да?..


Но раздумывать я уже не мог. Стал дубасить всеми четырьмя своими лапами, ночь молочу конкретно, бля!


По чему-то саданул задней левой (у меня левая — как и правая, я пируэты свободно в обе стороны кручу; не Витек!), тот орел-козел сразу съехал с меня, чморина! Уй-ёбище!..


Тут я мобилу достал, подогнал свет к нему — опс! Это наник, маленький, голый, пацан. Кажется, я его насовсем выключил. Ну так и хули: он наник — я человек. Чела никто, бля, не переборет!


Боярин Савелий грит: свободный чел — сила несокрушимая, звучит, сука, гордо и рожден, говноед, для счастья, как курица для полета, блядь!


Ну, мне сразу стало полегче: больше на меня не кидались здесь. Видать, он на часах стоял под люком, наник-пацанчик-то. И этих, Настьки с Витьком, нету (я же себе вокруг посветил мобилой-то).


Куда съебали?


Конечно, говнисто вокруг все, склизко, течет, у меня в штанах аж плещется. Ну, ваще балет!..


Куда идти, неизвестно. Тут я снова за наника этого когтистого — цап. Вроде тепленький. Вспомнил я: если наник… Короче, достал своего друга любимого и ему, нанику, (впервые ведь в жизни!) в губы жарко впихнул. Зубов опасаться нечего: наники так устроены, что при отсосе у них клыки пропадают, хоть там у него в пасти фуэте пляши!


Но он такой настырный оказался: не сразу губехи разул. То есть, оборзели они тут на свободе в этой канализации, просто конкретно!


Ну, я ему носяру прижал, он губищи по-любасо раззявил, врота прям распахнул.


А у наников вот еще хитрость какая: если он свободной кончи хлебнет — то, считай, твой навек! Так они ради удобства устроены, такой в них вживили наши чудо-чувайсы рефлекс.


А у меня это… Ну, с одной стороны, зашибись, а с другой — надо, блин, торопиться! Настюха в опасности! А у меня еще навыка нету совсем, в чужом ротешнике я гость скромный, почти незаметный, совестливый, непрошенный.


И вообще по-серьезке я люблю одну Настю Парамонову.


В общем, ради ее спасения я дерг-подерг, дерг-подерг, себя еще и поддрачиваю (привычка такая у меня, от нервов особенная). На нервной, да, почве больно себя деру. А наник строптивый такой, мычит, языком не шевелит (или это я его сильно вырубил?).


Короче, не отсос, а классовая борьба (как боярин Савелий порой тайком в рукав выражается), то есть, не минет, а сплошные, обратно, нервы. Но наника укротить ради спасения Парамоновой необходимо, без помощника я здесь не сориентируюсь ни фига.


И как назло, меня переклинило: не могу кончить — и все дела! Стал я тут Настю вспоминать, живую еще, но опять фигня. Очень я из-за Витьки на нее, видно, обиделся, не берет меня за яйца и этот любимый образ!


А наник топорщится, когти мне сквозь штаны в ляжки впускает. Ожил он для борьбы, скотина!


Ну, я двинул его малеха по кумполу. Он хлоп — из губех конец выпустил. Тогда я, на наника уже не надеясь, давай шкурку гонять по-быстрому. И вспомнилось мне адажио из «Щелкунчика», где такая призывная музыка, где вообще сразу ясно, зачем человек живет и что все будет у всех ОК, потому что другого на свете с таким музоном быть просто не может, - хуйня, даже если  захочешь, а не получится!


Тут меня пробило на такую слезу. Короче, кулаком гляделки тру, а с другой в ротешник нанику кончу запихиваю, до капельки.


Ну, сглотнув «семечко», сразу он добрее заделался, кулак мне давай лизать, урчать, как животное. Я: ты давай, бля, до дела меня веди, точно сориентируй на местности!


Он понял, но, видно, так одичал, что и слов наших произнести, как следует, не умеет: урчит, бурчит. Вскочил, за собой меня, за штанину, дергает, тянет настойчиво.


Молодцы все же наши чувайсы! Умеют делать наников… И даже игрушки для детей изготовляют из пластмассы и резины, а теперь и из дерева — и все живые! В третьем классе мать купила мне живого деревянного Буратину, но он оказался такой развратный, носом мне в жопу каждую ночь норовил пролезть. Короче, мы им печь, в конце концов, растопили на Новый год.


Молодежь из игрушек и домашних зверят, которые тоже теперь сплошь все наники, стала залупаться на Власть. Я не могу их понять: вы бы вообще не жили, если бы не наши чувайсы — умельцы и молодцы! А вам, свиньям, еще и права подавай! Ну кому это, какому реальному человеку, понравится?


Однако раздумывать сейчас было некогда: надо спасать Настеньку. Поэтому я двинул наника по балде, чтобы конча моя в нем, как следует, устаканилась:


— Давай, показывай, где тут и что у вас! И куда вы тела тех двоих засунули?..


Но он почти немой, ворчит-ревет, а сказать ничего не может, одичал совсем. Отпустил мою штанину, и вдруг такой мне балет устроил — я прям обомлел, однако всё, между прочим, понял! И про него, и про всех них тут, и про Парамонову с Витькой.


Понял, КУДА ИМЕННО теперь надо действовать…


*

…Среди круглящегося вверху сумрака стоят двое. Паренек с лысым черепом, курносый, в слишком большой серой телогрее, и перед ним мешок в пол-человеческих роста. Мешок как бы целлофановый, надутый мутным воздухом. Но в нем бродит, плавает светящаяся звездочка мальчуковой кончи. То летит вверх, в голову мешка, то падает на самое дно. Она играет и смеется, словно немо шутит и с пареньком, и с мешком.


И мешок то вздувается, то опадает, то пучится на сторону вслед за повелительным блужданием бледной звездочки. У него являются ручки и ножки, он пускается в ликующую присядку, потом начинается собственно пантомима. Мешок то хватает своим уголком мальчика за штанину, тянет его куда-то, то, отпустив, круглит оба верхних своих конца над собой, дергается, резко подпрыгивает, падает плашмя в слякоть канализации, взметая тягучие брызги, Снова встает и, играя всеми четырьмя своими углами, показывает: вот я бегу, убегаю… Лови, лови!


Мальчик внимательно смотрит, покачивая слишком длинными, как у шута, рукавами порванной телогреи. Он околдован.


Мешок боком шлепает вглубь трубы, мальчик медленно, с отличной выворотностью, ступает за ним. Он словно очарован мешком или тем, о чем тот сообщает ему своими ужимками. Так принц Дезире идет к своей Спящей красавице, так Зигфрид проникает на озеро девушек-лебедей, так Альберт тянется к могиле Жизели, прикованный к ней запоздалой тоской.


На миг сгущается совершенная тьма (хотя, конечно, зритель угадывает в ней движение этих двух). Вот и вновь видим мы их размытые контуры на фоне рыжеватой, посветлевшей стены.


Там, впереди, полыхает пламя, там черные тени наников – самых разнообразных, людей и игрушек, зверей и сторуких биомашин, похожих на гигантских буках и упитанных осьминогов: человеколани, человекогуси, человековедра, человекокомпы, девки-разудалые матрешки, вечно беременные скорострельные бабешки и просто громадные какашки съеденных наников, похожие на погребальные помпезные венки горчичного цвета, — о, на них еще не капнули чудотворным «чувиком»! Но дайте лишь срок: эти пока недонаники извилисты, словно мозги гениев, и мускулисты, лепные в этих своих извилинах, как инопланетяне, наделенные непредставимой землянами силой.


Живые наники несут эти какашки-венки перед собой, словно знамена будущего своего торжества и победы и точно щиты от возможного божьего произвола или дьявольского очередного поползновения.


Мальчик в серой телогрее не видит этого впереди, зачарованный живою и жалостной пантомимой мешка, но в его легких — воздух другой уже жизни: близкой судьбы, — перерожденья иль безвозвратной пафосной гибели.


Рогатые тени венков-какашек и идущих за ними живых наников падают на стену уже за спину его…


А впереди зритель видит высокие два стола перед гудящим пламенем, и на них — по плоскому, будто блюдце, телу, девочки и мальчика, и все время над ними (живыми иль мертвыми?) — склоняются в красивых скульптурных позах новые и новые прихотливо серьезные наники. Яркое пламя сзади съедает подробности. Но мы ясно видим профиль вершащихся дел, графику действа, на которое взираем с отрешенностью спасшихся небожителей.


Щелкнув, круг судеб, как наручники, замыкается.


*

…Вот и солнышко пригревать начало, наступила весна! Кончилась зима, такая бурная.


Едешь из-за города в Москву — а вокруг благодать-то, о, господи! Холмы зеленые, пушистые, поля черные, тучные, облака в небе тоже тучные, но не тучи, а просто взбитые основательно и словно с краю сахарной пудрой посыпаны.


Хорошо, что мы расстреляли Савелия (наконец). Жалко, что исчезла Настенька, я к ней так привязался, прикипел, скажу честно, по-стариковски. Балетные мальчики хороши, но они все такие ветреники, на уме карьера одна. Сегодня вот тоже еду на премьеру в Большой, Салман танцует принца Дезире, негритенок — а белого ведь танцует! Подпустил Григорович-4 новаторства…


Бабка моя всё никак насчет внучки не успокоится, что ни ужин — пирог с дембелем, даже и жалко их (бывает). Вся кухня в засушенных головах дембелей! Как кашпо смотрятся, но прежде Настя расписывала их красками и фломастерами, получалась настоящая Африка. Даже иностранным гостям дарили. А теперь — тара скучная, в шапках свлих солдатских на полке стоят рядком, скалятся, никакого художества. Не кухня, а каптерка, некому их краской преобразить.


Бабка моя сядет посередь кухни на табурет, голая, жирная, младенца наника торкает, молотит зубастой пиздой своей, а сама-то всё плачет, всё горюет, всё нюнится. Под конец наника в себе растворит, как кислота. Вроде помолодеет на целую ночь, а глаза-то на мокром месте, не ущипнешь. Сплошная Бедная Лиза, а не жена.


Устаешь от домашнего горя, хочется творчества молодых.


Салманчик вот — как черный котенок. Отчаянный, чурка, на боку дыру вертит! А носик курносый морщит, именно котик, но только на балерин (что уже плохо; на сцене ты в образе, зачем здесь-то так откровенничать?). Может, сделать его президентом Тушкан на май месяц? То-то, змееныш, обрадуется, отблагодарит, мой солененький конголез! Или даже во внуки его, напостоянку ежели записать?..


А с Настенькой нашей дело темное, я теперь и вдумываться страшусь. Пропала она в конце февраля с сынком нашей уборщицы (это-то — да тьфу на него), пропала со своим партнером Витей, о котором я и не думал, что он ТАКОЙ (по бабам — гляди-тко! — молодежь-то пошла…) Пропала в конце зимы аккурат, в тот самый день, как беглые наники из канализации повыползли и понеслись на свободных граждан, в самое во чрево московское, во бордельное.


С чего осмелели, ох, не пойму! Чувайс, умница, говорит: наники такие храбрые делаются, если по своей воле плотью свободного чела распорядятся. Вот я и думаю: а вдруг?.. Настюхиной плотью-то как и не распорядиться-то? Молодая, строптивая, жестяного рОбота распалит кобылка моя, хоть и была наполовину китайская…


Русский человек не может без радости! Итак серо на земле у нас, сонно, беспросветно, безвылазно. Только и всей радости: с попом в баньке над маленьким пошалить…


«По малому и шалость мелкая. И грех никакой!» — отец Автоном (Автоматов) говаривает.


Расстреляем его после когда-нибудь.


А как Савелий-то в ногах волтузился-то, как он балдой о паркет сам себя стучал, обещался Настю всенепременно сыскать хоть бы и съеденной! Лысый, в костюме атласном, сиреневом, как шар под ногами, весь скользкий, катался, выпрыгивал. Ну медуза на солнце прям. Надоел!


Что ж орать-то теперь? Если наники силой спробовали Настену, она у них навсегда останется, сама сделается духом как бы рабыня, бунтовская невольница. Будто не знает он!..


А как к стенке поволокли его (у нас же на кухоньке), стал икать, пердеть, обоссался насквозь, костюм после и не надень. Духовность только в указах горазд декларировать.


Зато и ели мы его весь март, почитай. Сало вкусное, сочное, но нет-нет, да и горечью отдает, и почти гнильцой.


Интересно, какое сало с Автонома получится?


Нужно будет непременно распробовать…


Хорошо, теперь день прибавился, светло даже и в седьмом часу вечера. Всю страну мне из машины, из СМАвы моей правительственной видать, всех на полях и свободных и наников, все развалины новорусские, все кресты, которыми утыкали мы Кузинское шоссе по обе стороны, а на крестах — наники-супостаты те февральские, которых удалось словить. Даже жрать не стали, поганых таких! И «чувиком» на них не брызнем, шалишь! Пускай околевают все лето до самых до мелких до косточек. А после их на муку скотине, поля удобрять.


А в небе-то благодать нынче какая: перламутр с жемчугами и золотом белым милуются-борются. Сияние неземное да небывалое!


Ох, весь этот вид мне, старику, сердце успокаивает, и душа молодеет — только держись! А как балет кончится, Салманчика до себя допущу, прямо в машине, мыться ему не позволю. В поту, в гриме чтоб весь, чтоб со своим африканским природным запахом. Принц Дезире… По-нашему если сказать, Принц Желанный… А я буду твой Король Восторженный!..


Жалко, у нас не Конго, и ты, Дезире-Салман, не поверишь мне, белому человеку… Или поверишь не до конца. Или не так поймешь. (Но наши русские пироги с дембелями и ему, между прочим, понравились!)


А еще (по секрету скажу уж вам) намастырился Чувайс на новый нана-виток… Короче, третьего дни вживили мне пизду в жопу, настоящую, (попросил я, чтобы не бабскую — с целочкой девичью). Хочу ребятенка я от Салманчика. Нам с бабкою на старости утешение, пускай теперь и коришневый.


Чую — на пороге чегой-то нового мы с бабкой стоим, негаданного! Оттого-то и сны всё такие вещие, волнительные последнее время господь посылает мне. Всё-то занавес блазится, золотистый, как риза поповская, сияющий, по подолу, по широкой густой бахроме подсвеченный таинственно и торжественно. И темень вокруг него, и только музыка до того чУдно звенит, небывалая. Словно к счастью меня зовет, зовет — и молодит, молодит, укоряючи…  


Ой, а почто один крест вон на взгорке — никакой скотиной февральской не занятый? Это что ж — украли свои же, наники? Без спроса сняли или сам спрыгнУл? Вчера ведь еще висел!


Тпр-ру, шофер! Где тут кто? Где охрана-то?!


Господи! Рано, рано мы сожрали, видать, Савелия!..


5 апреля 2009 г.


Вам понравилось? 8

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

Наверх