Вик-Автор
Жертва
Рассказ о любви.
- Урод! Козлище!!! Тупая скотина!!! – в хлам пьянецкий брат орал на меня, пускал слюни, сидя на полу и рычал. Я равнодушно прошел мимо него по коридору, задев ногой, он свалился на бок, но продолжал рычать. Это меня не удивляло. Мой брат не умел плакать. Он всегда на пике своей ненависти и злобы издавал странные булькающие звуки, вроде стонов и рыка одновременно. Он старше меня на семь лет. Он никогда меня не любил, часто в детстве бил, старясь угодить по яйцам. Я был слабее и мстил ему иначе. Я сразу же сдал его родителям, когда узнал, что он пристает к пацанам. После этого я стал для него сукой конченой. Через два года я понял, что я ничем не лучше него. И что я ничего не добился, сдав его предкам. Им не было до нас никакого дела. Папа – доктор философии, вымучивавший мои мозги категорическим императивном Иммануила Канта. О Канте я узнал раньше, чем о существовании женщины, породившей меня. Она – кандидат педагогических. Когда братец мочалил меня в соседней комнате, она визжала из-за компа, - засранцы!!! Вы мешаете мне писать диссертацию!!! Она всегда писала дисер.
Когда предки наконец осознали что оба их дитя – долбанные шизоиды, коих в народе кличут пидорами, они решили отселить нас в отдельную трешку – и варитесь там, как хотите. Трешка досталась нам по наследству.
А сейчас брат скорчился на полу в коридоре и рычал в истерике. Кухню он превратил в свинарник, на столе валялись две бутылки из-под водки, огрызки, крошки.
- Ты же юрист, адвокат, мать твою, - заорал я из кухни. – Смотри, в какое говно ты себя превращаешь! Иди в ванну, в туалет, ты сейчас облюешся, обоссышся, а мне пол подтирать.
- Ты…, - ну, снова эти булькающие братишкины звуки, - ты, ты украл у меня его. ЕГО! Тупая скотина! Ненавижу!
- Да ладно, - я хохотнул, - переживешь. Еще и лучше найдешь.
ОН – это Костик. Милый мальчик со щенячьими глазами, начинающий стоматолог. Я пришел к нему месяц назад ремонтировать зуб. Почти бесплатно, почти по-родственному полечиться. Почти случайно я коснулся во время экзекуции его бедра. Между моими пальцами и его бедром щелкнул небольшой электрический разряд. Он посмотрел на меня из-за марлевой повязки наивными щенячьими глазками, ручки вздрогнули. Он был моим ровесником, но казался совсем юным из-за худобы и манерности. Он был не в моем вкусе. Но он стал моим через четыре дня.
- Зачем он тебе, козел!? – очередной вопль братика прервал мои воспоминания, - ты же его не любишь! Ты никого не любишь, дрянь, мерзавец!
Я не стал продолжать с ним спор. Он был прав, мой потрясный, даже сейчас одетый в дорогой серо-рябоватый костюм, блюющий брат. Конечно, если б он не блевал, то я напомнил бы ему про немца. Петер Штольц. Истинный ариец, красив до боли в паху. Он приехал к нам в универ, когда я учился на пятом курсе, по обмену студентами. Я увидел его на конференции и понял, что он будет моим. Нет, я подумал – или он будет моим, или я умру. Растворюсь в воздухе, превращусь в хлам, в пустоту. Немцы должны были пробыть у нас месяц. Всего какой-то убогий месяц на всю эту игру, это напрягало и заставляло мои мозги работать в лихорадочном ритме.
Я затесался в делегацию, их обеспечивающую. Мне помогла добрая тетя – преподавательница немецкого, она уважала меня как чела, решившегося на изучение второго иностранного. Тетя говорила мне, жеманно подбирая тонкие, спрятанные за нависшими щеками губы в ярко-красной помаде – Виктор, вы еще плохо знаете немецкий, но практика вам не повредит. Я кланялся и расшаркивался. Я посылал ей благодарственные импульсы из моих сощуренных глаз. Она млела, несчастная старая дева.
Немец разомлел уже на третий день, во время какой-то праздничной попойки. Он пил водку и говорил – карашо! Даз ист гуд водка!
Я его под каким-то предлогом уволок в даль гостиничного коридора. Я нервно курил у открытого окна, не отрываясь взглядом от его сине-голубых глаз, я думал – это моя болезнь, болезнь. Чертовы сине-голубые глаза, как у Лешика, я заболел ими в тот же день как увидел его, в десятом классе. Вообще, убивающая меня болезнь состояла из двух видов боли – из немцев и голубых глаз. Моя крыша начала съезжать от немцев когда я узнал о страшной тайне моего двоюродного деда - он был начальником лагеря для пленных и…. И антисоветски влюбился в немчика, его звали Эрих, тот умирал от дистрофии и ужаса, кой узрел в России того времени. А тоскующий дед носил ему еду, и я реально видел благодарный и зависимый взгляд глубоких синих глаз немца, его трясущиеся руки, слышал его «данке, данке херр официер…». Двоюрный дед умер за месяц до моего рождения и я верил в метемпсихоз по Платону. Я верил в то, что я и есть мой дед и должен спасать и любить синеглазого немца, мать его, кто бы он ни был. Я был упертый, больной на голову чувак, и мой Петер Штольц понял это уже в моей кровати. Я тогда стал называть его Эрихом, он не возмущался. Потом я потребовал от него, чтоб он просил у меня кусок хлеба. Он и просил на ломаном русском – хлеба, хлеба херр официер. Но сначала он оторвался от моего члена и посмотрел на меня наивно-недоуменным синим взором. Я ничего не объяснял, но заторчал капитально и стал остервенело долбить его немецкую задницу, а он отдавался без слов, с пыхтением, сопением и этим свойственным ему «Ух…». Потом, дымя в постели, я вспомнил, что мечтал поиметь синеглазого Лешика, но это было пять лет назад. Я понял, что хочу Лешика, но он хотел девушек. Гребанутый натурал. Исчадие ада, мировое зло. Ему нравилась Света, он ходил за ней тенью, он мучил ее…. В итоге она сдалась, он воспользовался ей и исчез, как будто его и не было. Я помню тот момент, она рыдала на моей груди, а я ненавидел его, исчадие ада, его, олицетворение мирового зла. Света стала моим божеством, моим Альтер-эго, потому что она жила тем же, чем и я, и видела мир моими глазами. Она спрашивала меня – Вить, почему ты не любишь женщин, я отвечал – они дуры.
- Все? – удивлялась она,
- Все, - отвечал я.
- А я?
- А ты не женщина, ты Существо…
Она соглашалась.
Я не любил Костика, мой братец был прав. Я отбил его просто так, от нечего делать. Я отбил его оттого, что хотел причинить брату боль, как он причинил мне боль, пройдясь походкой шалавы между мной и немцем. Это случилось, когда я, потеряв всякий контроль, заволок Петера в нашу трешку. Немец уехал в Германию и написал, что будет помнить меня вечно. Это был конец. После этого я стал презирать и Петера, и братца и весь остальной мир вокруг меня. И Петера, и брата и мир поглотил мрак, которому я объявил нещадную войну.
- Ты гондон конченый, - кривил свои узкие рельефные губы брат, стремясь смешать меня со слизью. Я ухмылялся. Я знал, что лучше его. Он бесится, от того, что стареет, что ему перевалило за тридцатник, что Костик предпочел меня. Мы были с братом совсем разные. Он – брюнет, я – блондин. У него карие глаза, у меня серые. Я выше его, у меня грубые черты лица, отражающие суть моей души. Я всегда считал, что мама нагуляла братца. Он тоже так считал и пытался самоутвердиться. За счет меня. «Гондон конченый», - шипел он, я отвечал – «старая обезьяна» и мы оба были в равновесии. Нас это устраивало до тех пор, пока я не отбил Костика. До того, как я отбил Костика, это вообще устраивало всех в нашей тусне. Ею главенствовал Лев Борисыч, среднерукий деляга лет около пятидесяти. У него были рыбьи глаза и кафе в шахматном стиле, где мы и собирались. Он любил перетирать темы о значении гомосексуализма и еврейства в мире, о философии Спинозы и Маркса. Оба были евреями, как и Лев Борисыч. Он был за Маркса, я же считал, что этот мен списал всю свою диалектику у Гегеля и боялся признаться в гей-любви своему корефану - Фридриху Энгельсу. От недосказанности чувств и лупцевал Фрица шахматной доской по башке, в результате тот разродился произведением «О происхождении семьи, частной собственности и государства»…
Мы трахались со Львом Борисычем как две холодные жабы в его теплой болотной квартире. Она была сплошь облицована темно-зелеными обоями, я с удовольствием реализовывал свою власть над Львом Борисычем. Я имел его, выплескивая в трахе весь негатив мирового человечества по отношению к тем, кто не поверил бессмертному Сыну. Я чувствовал себя почти мессией. Потом Лев Борисыч стонал, куря сигарету – у него был геморрой. Он говорил мне – Витусик, ты далеко пойдешь… Ты имеешь меня как гребаный наци с мерзкой ухмылкой на лице и мне это нравится. Мне вообще нравится страдать за свои грехи…
Мне было плевать на него. Я знал, что он хочет меня и готов отдать все свои деньги или хоть бы половину для того, чтобы я имел его как мерзкий наци. Лев Борисыч таким порядком пытался исповедоваться мне, но я не хотел быть его духовником. Я хотел вести себя грубо и честно, и, поскольку я всегда хотел жрать после секса, то и жрал, молча и самозабвенно. Лев Борисыч отечески смотрел на меня и журил – Витенька, ты ешь как колхозник, как лапотник, зачем ты хочешь казаться хуже, чем ты есть на самом деле?
Я не отвечал, я знал, что Лев Борисыч пытается вытянуть из меня все мои психические потроха, и он меня достал этим. Он забыл, что я умничаю только тогда, когда сам этого хочу, поэтому пошел он в жопу со своей демагогией.
- Ты куда сейчас? – спросил он меня, когда я уже шагнул из зеленого мрака его прихожей. Чтоб самую малость нахамить ему я сказал – к Костику, куда ж еще? Меня позабавило выражение его рыбьих глаз, в момент превратившихся в крабьи.
- Зачем ты пришел ко мне? – выдохнул он мне в спину, - зачем ты даешь мне надежду…?
Старый пень! Я мог бы прочитать ему лекцию о том, что надежду никто никому не дает. Что надежду всегда рисует больное сознание какого-нибудь озабоченного придурка, живущего в иллюзиях и тумане собственной шизофрении. Лев Борисыч – шизоид, боящийся признаться, что он придумал меня, выпачкал разноцветными красками и скормил вечно голодному чудовищу – надежде. А я просто чувак, пришедший погреться в его болоте, потрындеть и пожрать. Потому что я в очередной раз поругался с братцем, потому что мне надоело вытирать сопли Костику. И больше мне от него ничего не надо. Ничего. Но я не стал ему этого говорить, пусть его греет собственная болезнь и надежда. Только больным и надеющимся он сам себе кажется еще живым.
На самом деле я не собирался к Костику, и это несмотря на тонну эсэмэсок, сброшенных им на мой бедный телефон за пять дней моего отсутствия. Я их даже не читал, зачем? Я знал, что может изливать мне женоподобный типаж, считающий себя брошенным и погибающим. Я знал, что все равно приду к нему спасать его тощую задницу, но только тогда, когда он прекратит использовать меня в качестве носового платка. А сейчас мне надо было спасать своего братца, охающего в смятой постели от жуткой похмелюги. Сначала я убрал из кухни остатки срани, которую он после себя оставил, вытер пыль, собрал разбросанные носки и только после этого прошел к нему в спальню.
- Ты кто? – сипел он на меня, с трудом размыкая опухшие веки.
- Хер в манто!
-А-а, хер в манде, приятно познакомиться…, - этот полутруп с вывороченным после вчерашнего желудком еще пытался шутить.
Я схватил его за руки и стал стаскивать с кровати, - вставай, мартышка, у тебя сегодня процесс в одиннадцать. Он боролся, - какой, в жопу, процесс! Изыди, гондон, дай пива, хочу пива! Я залил его глотку молоком, пинками загнал в ванну, охладил его чердак из душа, стараясь, чтобы холодная вода смыла водочные осадки из его блуждающих как у шлюхи глаз. Через час с удовольствием окинул взглядом дело рук своих – пипец, каков я молодец! Я чувствовал себя почти Творцом, правда, Творец слепил своего Адама из праха земного, а я своего кровнородственного пидора вытащил из говна. Он собирал со стола свои бумаги, он был строен, подтянут, бордовая сорочка оттеняла неестественную серость и желтизну его некогда красивого лица. Я не сомневался – сегодня он победит и получит кучку нехилого бабла. Я был за бабло, ибо бабло побеждает зло. У кого бабло – у того добро. И я ни сколько не терзался муками совести, отбирая у него половину честно заработанного им добра. Я считал, что он должен мне по гроб за то, что я вечно выволакиваю его обгаженный зад из вонючей спиртосодержащей жижи.
Братец светился на процессе, он краем глаза наблюдал за моей реакцией. Он гарцевал именно передо мной, смешивая с дерьмом телка-ответчика. Телок, хлопая выпученными мутными глазами мычал, икал и стремился доказать свою непричастность к рождению ребенка. А мой сверкающий братец защищал честь и достоинство кислой девки, алчущей напоследок внимания телка и его алиментов. Сухопарая очкастая судья пускала слюни, она давно и безбожно была влюблена в моего братца и повизгивала на адвокатессу телка, требуя генетической экспертизы. Телок же не хотел отдавать ни капли своей драгоценной крови во вражьи руки. Между тем адвокатесса – дебелая длинноволосая бабища вконец доконала судью, и та гаркнула – «А вы что, дорогуша, в момент полового акта сидели у них под кроватью и свечку держали?!».
Все, это была наша победа. Я не сомневался, что телок по тупи своей заделал бэбика кислой девахе и потом напрочь забыл об этом досадном недоразумении. Как забыл в свое время Лешик о Свете, использовав ее как половую тряпку, как шваль.
Воспоминание о Свете и Лешике отозвалось игольчатой болью где-то в подвале моей груди. Я совсем забыл, что обещал ей сигарет и внимания и, забросив трепыхающееся от перепоя и победной радости тельце братца домой, на его Фольксвагене отправился прямо к ней.
Света выползла из своего барачного полуподвала, который делила с матерью и вечно пьяным и бьющим ее отчимом. Я пнул цепляющуюся за мою штанину дворовую псину и зашел в ее крошечную заплесневелую комнатку. В этом убожестве жило божество и Существо, забитое, тощее, с бело-мраморной кожей и тонкими почти иконописными чертами лица. Я мог бы любить ее, если б меня не отвращало женское тело. Хотя тело ее было совсем не женским. У нее не было сисек и ляжек, из-под халатика выпирали ребра и я ласково называл ее жертвой Бухенвальда. Она жадно курила принесенные мной ее любимые сигареты, кои она, нищая медсестричка, не могла себе позволить. За тонкой картонной стенкой вопил ее отчим, позорный алканавт, пытающийся учить мое божество жизни – Светка! Сука недотраханная! Подь сюда, бля…! Она вздрагивала, прятала свои прозрачные зеленые глаза за сигаретным дымом, мне это надоело. Я бросился в его комнату, пнул его, пытающегося поднять задницу с пола так, как до этого пнул дворовую псину, и, когда он опрокидывался, врезал по красной оплывшей харе. - Заткни хлебало, гниль, - выорал я ему в подбитую харю всю свою злобу, - отъебись от нее! Он выкатил на меня шары, заскулил, он меня боялся. Он надеялся, что я Светкин жених, который когда-нибудь утащит ее к себе и тогда он сможет превратить этот подвал в хлев полностью. А я надеялся, что когда-нибудь притащу сюда своего братца и покажу ему на натуральном примере, что с ним будет, если он не прекратит пить.
Мы были с ней странной парой – я, законченный, патологический гомосек с машиной, хатой, деньгами и самомнением и она – бестелесное, бесподобное, забитое беспросветностью жизни и отчимом Существо. Никто из моих знакомых не знал о ней. Я приезжал к ней раз в месяц спасать ее от грязи и отчима, а она спасала мое самомнение. С ней я чувствовал себя почти Спасителем – я выволакивал ее в парк, в кафе, я давал ей денег и сигареты. Только ей одной я позволял пачкать свою грудь соплями и жаловаться на жизнь. А она в ответ ненавидела вместе со мной все мировое зло и она никогда не обманывала меня. Как и я ее.
Но в этот раз она не плакала и не пускала сопли. Она строго посмотрела на меня и сказала – я не могу так больше, Вить. Слышишь, я не могу так больше. Она была на краю, я видел это и ни о чем не спрашивал. – Спаси меня, Вить, мать твою, ты ведь можешь это сделать! Спаси меня или я кончусь и ты кончишься вместе со мной! Сделай мне ребенка, и я буду самой счастливой бабой на свете!
- Я не могу сделать тебе ребенка, и ты не можешь быть самой счастливой бабой на свете, потому что ты не баба.
Она знала, кто я и как я к ней отношусь. И она молчала, только имела мои мозги своим сверлящим взглядом. Она стремилась ввинтится этим взглядом через мои глаза в мою же душу. Она встала и распахнула халатик. Страх господень! Ее бестелесное тело было еще хуже, чем я предполагал. Синий нулевый лифчик над нагромождением костей, ниже я уже не смотрел – зажмурился и отвернулся. Она ждала, возвышаясь надо мной в распахнутом халате и синем лифчике, она превращала меня в пыль, в ничто. Она имела надо мной власть, ибо была моим Альтер-эго, я терялся, потому что должен был спасать ее. Должен был, потому что ее трахал Лешик, исчадие ада, о заднице которого я мечтал в свое время, уливаясь слезами в подушку. Должен был, потому что спасение ее – это метод ведения войны с мировым злом. А я воевал за Правду. И за бестелесное Существо, не умеющее врать.
- Я не могу тебя трахнуть, - наконец, выдавил я из себя.
- Тогда трахни банку, - она сунула мне в руки что-то холодное и небольшое.
Я открыл глаза и со страхом глянул на холодный предмет. Это была чисто вымытая круглая баночка из-под крема. Я посмотрел на Светку – она уже запахнула халат, скрыв под ним страх господень. Из меня вырвался матерный вопль, что-то вроде – имей мой член! А потом я сказал ей правду – ты – чертова больная на всю голову кукла! Ты хочешь, чтоб я спустил свою сперму в эту хренову банку, а потом ты вотрешь ее себе в…
- Да, - спокойно согласилась она, - если не хочешь трахать банку, трахни в жопу моего отчима, слей затем сперму в банку и отдай мне. Я буду вдвойне счастлива.
Горячий обруч сдавил мне глотку. Я перестал понимать жизнь. Я с ужасом подумал о жопе Светкиного отчима и чуть не разблевался. Нет, лучше банку. Я встал и перед тем, как отправиться в дощатый туалет, спросил ее только одно – зачем?
Она ожидала мой вопрос и говорила мне все тем же спокойным ровным тоном. Она говорила, что хочет кого-то любить в этом пакостном мире, любить по-настоящему, отдавая всю себя. Подлые мерзкие твари вокруг нее не хотят, чтобы она их любила. Они пользуются ей, стремясь превратить ее в такую же мерзость, как они сами. Она устала от всего этого. Она хочет или уйти, или любить. Пусть это будет ребенок. Ее ребенок. Она хочет ребенка от меня, потому что я, хоть и тварь, но еще окончательно не скурвившаяся. И она знает, что если родится этот ребенок, я уже не смогу скурвиться окончательно, что я не брошу ее и спасу. А она спасет меня. Вот что она думала. Она была на самом деле бесподобной чертовой куклой, мое божество. И я пошел в дощатый туалет с банкой, спасать и ее, и себя и ее любовь.
Там я долго воевал со своим тупорылым членом, не желавшим спасать Свету. Во-первых, в туалете воняло, как в преисподней, во-вторых, мои мозги не знали, за что зацепиться. Я представил Костика – стало тоскливо. Я представил Лешика – стало отвратно. Льва Борисыча я даже не пытался представлять. И я подумал о немце. Об Эрихе. Вот что было нужно. Я прикрыл глаза и очутился не в сраном туалете, а в 46-м году, в зоне, за колючкой, во френче майора МВД и галифе. Я как будто шел по зоне и внутри у меня все дрожало. Жив ли еще Эрих, трепетал я, светятся ли голубым сиянием его глубокие большие глаза? Ни одна собака на зоне не должна догадаться о моих чувствах, мне надо было быть осторожным. Для этого я должен казаться злым и жестоким. Я орал на охрану, вызвал в свой кабинет сначала одного немца, затем другого, визжал на них, называя фашистскими ублюдками, и только потом очередь дошла до Эриха. Он вошел, трясясь от страха и недоедания. Бледный, несчастный, зависимый, больной. Я должен был любить его, я должен был спасти его, умирающую жертву безумной человеческой злобы. Я запер кабинет, я протягивал ему кусок хлеба с требуховой колбасой. Он шептал данке, а я подходил к нему сзади, я гладил его, я успокаивал его, я переводил его дрожь в другое качество…. Светкино спасение обильно заполнило дно банки из-под крема, когда я успокоил Эриха так, как никого никогда не успокаивал в этой жизни.
Света резво выхватила банку из моих рук, достала из шкафчика клизму с белым пластмассовым наконечником – у меня нет спринцевателя, - пояснила она в ответ на мои выпадающие от изумления глаза. Затем взгромоздилась на кровать, задрав тощие ножонки в белых носочках… Я млел, возведя лицо к потолку и заполняя пространство комнатушки сигаретным дымом – сейчас здесь происходило священное таинство. Когда Света завершила таинство, я отобрал у нее клизму, поставил ее на шкафчик, кинулся во двор, нарвал желтых одуванчиков и соорудил вокруг клизмы нечто вроде цветочного постамента. Я превратил клизму в предмет своего религиозного культа. Я был в восторге, я прозрел, я познал, что клизма не только смывает дерьмо, но и порождает жизнь!
- Оммм, - загнусел я во всю мочь, рухнув перед клизмой на колени, Светка, визжа от радости, рухнула рядом – Оммм, Оммм, - гнусели мы уже хором, постепенно выпадая в истерике на пол плашмя. Мы ржали как окончательно в пень сдвинутые психи, уливаясь слезами, извиваясь в судорогах неудержимого хохота. Оммм! – мы торжествовали, поскольку поверили, что победили зло, окружавшее нас, всю ту мерзость, что мешала нам жить.
Я отправился к Костику. Я должен был поделиться с ним своим счастьем, и к тому же от него уже пять часов как не было эсэмэсок.
- Ты…, - он встретил меня срывающимся голосом, - ты… ты вернулся.
- Я и не уходил, - я ворвался к нему в симпотную однушку, которую он снимал и содержал в образцовой чистоте. Я чмокнул его в гладковыбритую щечку, пробежал на кухню. – Что у нас сегодня на ужин?
- Блинчики, - он не сводил с меня осоловевших щенячьих глаз.
- Хочу! – крикнул я, - хочу блинчики!
Я набросился на Костиковы блинчики с кошачьим урчанием, я уничтожил их все, нисколько не заморачиваясь насчет того, чтоб оставить хоть один самому Костику. Обломись с ужином, Костик. Сейчас я подарю тебе незабываемый секс. Я, отдавший сегодня Светке частицу самого себя, хотел отдавать и дальше. Я хотел, чтобы он был таким же счастливым, как и я, хотя бы на ночь, хотя бы на час. Даже не вымыв руки после блинчиков, я схватил Костика, я завалил его на диван, я выжимал из него все соки, высасывал всего его по каплям, я вырывал из его нутра низкие бархатные стоны. Сегодня я любил всех, сегодня я любил Костика.
- Я написал тебе стихи, - сказал он, раскрасневшийся, еще не пришедший в себя. – Я хочу их прочитать тебе. Только не стебись, пожалуйста.
Я сказал валяй и обещал не стебаться. Костик встал, завернулся простыней наподобие римского сенатора, чем вызвал хохотливый спазм из моей глотки. Но он строго посмотрел на меня, и я вынужден был неимоверно сосредоточиться и убить второй спазм. Он не отрывался от моих глаз и стал проговаривать свое творение тихим шелестящим голосом:
Ты пропой мне песню о прощанье,
Обещаний шелест невпопад,
И о том, как веруют в преданья,
Чтоб потом отправиться назад,
А прощанье – горестные слезы,
Ты пропой мне песню о слезах,
Чтоб потом нам окунуться в грезы,
На минутку выплакав глаза.
Слезы – дождь, ты спой мне о ненастье,
Об осеннем нудном серебре,
Чтобы вспомнить о минутном счастье
В час последний, отведенный мне…
В час последний, отведенный богом
В мертвенно-застывшем ноябре,
Ты пропой мне о последнем вздохе,
Навсегда оставленном тебе.
- Ни хрена себе! - я все же несмотря на обещание не смог справиться с вредным чертякой внутри себя, - это ж полный андеграунд! Вам прописан антидепрессаунд!
Дурак, я мог бы смолчать, ведь это Костиково творение было на самом деле воплем его души. Несмотря на банальное – слезы-грезы. Его щенячьи глазки вмиг заполнились влагой, - ты не любишь меня, - с вызовом бросил он в мое лицо, - ты никогда меня не полюбишь! Я вздохнул. В маму пень, ну сколько бы я не отучал его от патетики, от всех этих «люблю-целую», «тоскую-умираю», он оставался прежним бабствующим Костиком. Надо было что-то делать, иначе он обделает меня соплями. Я этого не переносил.
- А как я могу любить тебя? – мой вопрос заставил его обалдеть и застыть на месте. Я схватил его и бросил на диван. Я не больно прикусил его правое ухо, - как я могу любить тебя, если я ненавижу твое правое ухо?
- Чего-о? – его глазная влага вмиг высохла от изумления.
- Твое правое ухо просто отвратно, - я развернул его голову и влез языком в его левое ухо, - зато левое – это совершенство, я люблю только твое левое ухо!
- Чего-о? – он еще не въехал в игру.
Я резко спустился по его груди вниз, оттянул слегонца левый сосок, - но вот левый сосок в отличие от левого уха – это ж уродство какое-то! Он приподнял голову и потрясенно уставился на оттянутый мною левый сосок. - А я торчу только от правого! – и я впился в его правый сосок губами. Он стал похохатывать, подрагивая своим не в меру изящным телом. Я перевернул его на живот и окончательно сорвав простыню, сгреб в охапку его ягодицы:
- А знаешь ли ты, дурило картонное, какую из твоих ягодиц я люблю, а какую – ненавижу?
Он уже смеялся от души, - левую любишь, а правую ненавидишь!, - ему понравилась игра.
- А вот и нет, ты, глупец пустоголовый, я ненавижу обе твои ягодицы! Обе твои ягодицы – это мрак собачий! Поросенок, ты должен был давно понять, что я люблю только то, что между ними!
- Га-га, гы-гы, хи-хи, - он открыто радовался, подаваясь задницей навстречу моим губам, но я опять перевернул его, на этот раз на спину.
- Как видишь, - продолжил я тоном училки начальных классов, - ты весь состоишь из противоречий. Как же я могу любить тебя всего?
- А мой член? – вдруг вспомнил он, - член-то у меня один. Его ты любишь или ненавидишь?
- Вот именно, - из училки начальных классов я превратился в профессора философии, - именно в твоем члене заключается твоя суть. Член уравновешивает все твои противоречия. Он, мать его, приводит в действие диалектический закон о единстве и борьбе противоположностей! В твоем хилом организме! – Да ну…? – Костик был в восхищении, а я продолжал свой бред, - Знаешь, Костик, почему мы не любим женщин? Костик мотнул головой – не-а. – А мы их не любим, потому что у них нет члена. Нет члена, который мог бы уравновесить их противоположности, и поэтому они – неуравновешенные негармоничные дуры!
Я так и не ответил на его вопрос. Из-за этого он расстроился и снова впал в сплин. – А я, сказал он, хотел бы быть женщиной. Так было бы правильней. У меня женская душа, ты знаешь об этом. К тому же нас не любят люди. Мы – отстой для них, нас не хотят видеть и слышать…
Костик жутко мучился комплексом неполноценности, я должен был опять сделать его веселым и счастливым, и я старался. Я говорил, что мы – ментальная элита общества во все времена. Что и Сократ, и Платон, и Аристотель, и Александр Македонский и еще целая куча мудрых чуваков были такими, как мы. – И Платон был геем? – поражался Костик, - дык, он же вроде был женат… Милый Костик, оказывается, он не такой пробитый тупица, как казался раньше. Если его подучить, он мог бы заменить Льва Борисыча. Я впал в азарт, я чувствовал себя с Костиком почти Учителем, - Да, широколобый фил был женат, но его же уговорили! В патоку любящие его ученики считали, что у великого Плато должен быть сын, что он должен продолжить… должен продолжить…
Меня заклинило. Вечноживой Платон, мать его, был прав – идеи существуют. И они не просто существуют, они порой обретают вес и могут больно шарахнуть по мозгам. Моя идея высверливала мое серое вещество в черепушке, она превратила меня в соляной столб. – Что с тобой? – я как сквозь туман видел расширившиеся глаза Костика, - ты заболел? Да, я заболел. Я спросил его – Костик, ты любишь детей? – Да, - выдохнул он. Мне больше ничего не надо было от него слышать. Я вскочил, крикнул ему – собирайся, поедем ко мне. – Зачем? – он не понимал моей идеи, - у меня ведь квартира… - Срал я на твою квартиру, - рявкнул я, - ты любишь меня? – Конечно, ты же знаешь… - Тогда чего ты блеешь? Ты не хочешь жить со мной, ты не хочешь быть счастливым? Костик подскочил с постели, бросился одеваться, мое безумие, еще не понятое им до конца, заразило его. Я же продолжал бредить, лихорадочно напяливая свое шмотье, - я сделаю нас всех счастливыми, Костик, я могу это. Мы будем жить все вместе – я, ты и Существо… - Какое существо? – не врубался Костик, - твой кот? – В жопу кота, - орал я, выталкивая его на лестничную клетку, - Светлое Существо, Света, чертова кукла, понесшая от меня будущего сына посредством клизмы! Вот это и есть любовь, мать ее. Которая делает так, чтоб я не кончался, чтоб она не кончалась, чтоб ты не кончался! Вот что спасет нас всех!
Костик ни хера ничего не понимал. Он беспомощно моргал своими длинными пушистыми ресницами, но он верил мне, верил в меня и молчал, без остатка отдаваясь моему психозу. Плевать, скоро он все поймет и будет счастлив, будет счастлив…. Меня опять заклинило. Костик вывел меня из ступора уже в машине вопросом – а как же он?
Он. Мой брат. Я знал, что будет с ним, я отвел ему особую роль. Подлый чертяка внутри меня ликовал, он-то понимал, что мой братец стопудово сгребется из квартиры, когда я притащу туда Светку. Он был пробитым женофобом, мой брат, его выворачивало от одного слова – женщина. А как иначе – в лице всех баб на свете он ненавидел прежде всего свою родную мать, нагулявшую его невесть от какого хрена. Ха, маразматик Фрейд, поди, уже потушил слезами радости жгущее его в аду пламя, наблюдая за моим братцем. Он, мой брат своей забитостью на бабской теме реально подтверждал фрейдову брехню. Потому он деградировал, потому он спивался, обращаясь в хлам, в грязь. Грязи не место в моем новом, чистом, светлом мире, наполненном любовью. Я выкину грязь на улицу ради своего совершенного счастья, я пожертвую своим братцем во имя света и любви. Я отдам его на заклание, как отдал на заклание своего сына Исаака праведник Авраам. Как готов был отдать на заклание сто миллионов душ во имя счастья всего человечества звезданутый ледорубом Лев Троцкий. По любому, кто-то должен быть ягненком. Кто-то должен быть Жертвой. Пусть это будет мой брат.
Он дрых в своей спальне задницей кверху в окружении пустых пивных банок. Он таки нажрался пива. Ну ништяк, щас он протрезвеет. Я отправил Костика на кухню, а сам принялся расталкивать брательника. Тот как всегда огрызался, осыпая меня матами, он не любил, когда я заявлял о своем присутствии. Но все же я добился своего и он отгрузил свое тело с кровати на пол, он встал, потом сел, потом спросил – ну и чего тебе, резиновое изделие? - Одевайся, сказал я ему, иди на кухню, там ты увидишь сюрпрайз. И познаешь истину. Озадаченный моими словами братец полез искать свои треники и футболку, а я включил комп посмотреть, не пришло ли чего.
Пришло. Лев Борисыч, заумный чудило, которого я обхамил на лестнице, писал мне – Виктор. После твоего ухода я решил вырубить все телефоны и съехать из зеленого болота. Ты ведь прав, Витя, ты всегда прав, мальчик мой. Кто я для тебя? Да тот же, кто и для себя. Старый затраханный импотент с вечно болящей задницей. Я использовал тебя, малыш, как лекарство от одиночества. Я стал бояться одиночества, старости и смерти. А ты жалел меня. Я понял – мне не надо жалости, не надо и секса. Мне для полного счастья достаточно порнокартинок и моих книг и моих воспоминаний. Я не люблю тебя, как и ты не любишь меня. И я решил отпустить тебя. И вырубил телефоны. Но. Есть одно но. Я понял – мне все же не хватает тебя. Не твоих губ, не твоего члена, не твоей пошлости. Тебя. Бесед с тобой о влиянии мирового еврейства и гомосексуализма на развитие человечества. Вонючей надежды, за счет которой я пока чувствую себя живым, и которую ты, только ты способен дать мне. И я был бы счастлив, если б ты иногда, хоть раз в месяц заезжал в мое болото. И спорил со мной. И жрал как колхозник, как лапотник. И доказывал мне, что я еще жив.
Меня почти пробило на слезу. Старый чудак, он сказал себе и мне правду. Я почувствовал себя почти отцом небесным, дарующим бессмертие. Я написал ему – я приеду. В субботу вечером. Точняк.
Тут на меня пахнуло пивным перегаром – мой братец ухмылялся в мою спину, - что, гондон, все любишься со своим старым извращенцем? Шлюха, ты готов трахаться со всеми, кто готовит тебе жрачку.
Я по обыкновению не стал с ним спорить. Я схватил его под локоток и потащил на кухню. Там Костик домывал последнюю кастрюлю. Брат увидел Костика. Охнул. Костик в этот момент не был мальчиком, он даже не был человеком. Он был молниеносным ударом под дых моему брату. Костик, милый Костик, занозистая боль моего брата, стоял, потупив щенячьи глазки и забыв выключить воду. Брат молча шлепнулся на табурет, дрожащей рукой попытался вынуть сигарету из пачки, сигарета упала, а он посмотрел на меня мутным взглядом – что ты творишь, сука, - спросил он, - ты решил доконать меня? Ты решил приволочь ЕГО сюда и трахать в моем присутствии? Ты хоть понимаешь…
Я не дал ему договорить, сунув ему в рот другую сигарету и чиркнув зажигалкой. Пока он прикуривал, я думал – готовься, братишка. Сейчас я нанесу тебе второй удар. Прямо по яйцам. Прямо так, чтоб у тебя больше никогда и ничего не встало. Я демонстративно медленно достал свой сотовый, включил громкую связь, чтоб он слышал. Я звонил Свете. Я сказал ей – приезжай завтра или лучше сегодня. Забирай свои шмотки, пошли гребаного отчима на хуй и приезжай. Ты будешь жить со мной и Костиком и родишь мне ребенка и мы все будем счастливы.
Она хохотнула в ответ, она сказала – Витька, я люблю тебя, я щас соберусь, я пошлю отчима на хуй, я рожу тебе ребенка и мы все будем счастливы.
Все, это был конец для моего брата. Он встал, развернулся и с ходу врезал мне по лицу. Нет, не врезал, он впаял мне пощечину. Как баба. Он понял, что я конкретно выживаю его из дома, он обрушился на меня с руганью, он брызгал на меня пивной слюной и кричал, что я пожалею. Может быть, все может быть, думал я наблюдая за его истерией. Я ведь привык к брату, как бичи привыкают к тараканам в своих трущобах. Но с другой стороны, я знал, что именно брат является лекарством для моего больного самомнения. Он всегда оскорблял меня, смешивая со слизью и не давал мне тем самым загреметь в психушку. А я был его лекарством, не дававшим ему спиться окончательно. Я понимал, что с его уходом мы оба можем погибнуть. Но сейчас мне было все равно. У меня появилась чертова вера, на грани религиозного экстаза. Я верил в светлое будущее для нас всех, тех, кто любит меня, тех, кого я сам нереально сильно хотел любить. И мне плевать на все остальное.
Наконец-то он закончил истерить и побежал собирать свои манатки. Я посмотрел на Костика – его глаза светились счастьем и любовью. Он был благодарен мне и выглядел до смерти преданным мне, своему Учителю, учеником. Я почти любил его.
Я пошел провожать брата, все же я не хотел быть распоследней сволочью. Он уже оделся и за его плечами болталась огромная сумка. Он замер у входной двери и смотрел на меня глазами побитой собаки, его плечи опустились, а руки тряслись. Мне стало неловко. Я выгонял из дома своего родного брата.
- Игорь… - вдруг вырвалось из меня.
Игорь. Я забыл, когда я в последний раз называл его по имени. И называл ли я его по имени вообще? Я не знал, что сказать ему дальше, что вообще говорят братьям при прощании. Я просто стоял и тупо смотрел, как начинают дрожать уголки его губ, как затем начинает дрожать подбородок. Странно. Мой брат не умел плакать. Он всегда рычал. А тут…
- Живи счастливо, Виктор, - сказал он мне, судорожно сглотнув комок, - живи счастливо. И будь ты проклят.
Хлопнула дверь, а я продолжал стоять и смотреть на нее, как будто видел впервые. Ко мне подошел Костик и обнял меня – все будет хорошо, Витя-а, шептал он, припадая губами к моей шее. Я пришел в себя. Я поцеловал Костика. Я знал, что все будет хорошо, знал, что сделал все правильно. Я всего лишь пожертвовал одним несчастным дегенератом ради счастья трех, нет, четырех, если считать будущего ребенка, людей. Я сделал это ради любви. А любовь страшная вещь. Любовь требует крови, она требует жертв. Из-за любви люди всегда крошили друг друга. Из-за любви увядший страдалец Авраам хотел зарезать своего единственного сына Исаака на какой-то лысой горе. Чем я хуже его? Я почувствовал невероятный подъем, я опять улыбался, глядя в лицо счастливому Костику. Верь мне, Костик, верьте мне, люди. Я не делаю ничего плохого, я дарю счастье, любовь и добро, я - творец моего нового идеального мира… почти мессия.
Мне еще никогда не было так легко.