Cyberbond

Любочкина война

Аннотация
Бурлеск злободневный, но, боюсь, не ко времени, которое слишком сурово для водевильничанья. Однако начат-то до того… Продолжение цикла о несравненной звезде небывшего экрана трансгендерше Людочке 
"Любочка, Агония и другие".







Агония… Агоша…
 
Агония Малиновская умерла! Запах елки, праздника, Нового года — на самом деле, конца всего, начала всегда неясного.
 
О, как я ее ненавидела — а на прощании вот в обморок полетела. Схватилась за стенку гроба, как за палочку-выручалочку, и чуть не повалила ящик с покойницей, домовину с этими безобразными потусторонними рюшами, — на себя. Но меня вовремя оттащили. А ведь вцепилась (я) — хотела, значит, подсознательно все-таки повалить (ее, уже бывшую, ледяную-деревянную, безнадежно беспомощную)… Таков человек!
 
Жизнь ужасно несправедлива. Но хороша.
 
Меня посадили в кресло, принесли воды, лед; коньяк и лимон. Дали шоколаду, конфет, — подкрепиться. Чуть, короче, не умерла я тогда у гроба.
 
Вдруг музыка — рыдания скрипки оборвались; всё как-то разом застыло. Кажется, даже покойница вытянула руки по швам у себя в гробу. 
 
— Людочка! Людочка!.. — меня поднимали за локти из кресла настойчиво, решительно, даже и грубовато.
 
Прибыл он — наш Вождь.
 
Меня снова шатнуло, как пьяную, и Стрекозлюкин Пал Палыч, человечнейший из людей, это заметил. Заметил, понял всё правильно, оценил, но виду не подал.
 
Он приблизился к гробу — невидный, худенький. Черный слишком широкий костюм похож был на макинтош. Такой родной, такой весь простенький лядащенький человек. И бугристая плешь (мозг выпирает!), и усики, и бородка эта. Точнее было б сказать — человечек. Роднее не может быть!
 
Каюсь, я и в солдатах был рослый, а женщиной и вовсе выгляжу, как колокольня Ивана Великого. Хотелось взять его на руки, потетёшкать. Нет, не тетёшкать — не та ситуация. Хотелось погладить по голове, по лысинке этой вот, дорогой сердцу каждого. Каждого, в ком есть сердце. Каждого  н а ш е г о  человека. А не наших здесь, в траурном зале, не могло ведь и быть. Я представила, как тысячи рук протянулись к самой близкой на свете нам лысинке и разом коснулись ее. Лысинка покраснела, почти сразу спряталась под потертостью, за мозоль. Он ведь еще и скромный, как моль — вот же в чем горе-то!
 
Каюсь, я грезила наяву. Но эта греза и этот бред были прорывом через слезы к радости, к свету, это было торжество жизни «гробу ужасному вопреки».
 
И этим моим возрождением, по-своему неожиданным, я была обязана только ему — великому нашему Стрекозлюкину! Как и все мы обязаны, что вот ведь же живем пока, — этим обязаны только ему, вождю и учителю. Мы все были стадом, любящим, но бестолковым. А он, Пал Палыч, — пастухом. Или, лучше сказать в этом шлейфе хвойного запаха — Дедом Морозом с бесчисленными сюрпризами.
 
Я растрогалась: глаза заволокло слезами, будто мы уже не Агонию, а его самого, Деда Мороза хороним нашего, прощаемся, но прощаемся понарошку, ведь он бессмертный, в отличие от любого из нас. Потому и скромный такой. А мы прощаемся — каждый с собой.
 
И тут прорвался в зал ее, Агонии, голос, уже осевший, предсмертный. Запись последнего ее на радио выступленья перед детьми:
 
Почему сегодня Люда
Не сомкнет в постели глаз?
Потому что в ниоткуда
Я ушла на этот раз.
 
Но вернулась той же ночью
И прижалась к ней скулой
Ледяною, костяною, — 
Поцелуй же череп мой!
 
Если ж червячок пролезет
Из моей глазницы в рот
Твой, Людаха дорогая, — 
Пусть там сбацает фокстрот!
 
Он живой, как ты, и милый,
Он щекочет удало.
Над загробной черной бездной
Станет нам легко, светло…
 
— Людочка! Вас просят. Пройдемте со мной.
 
Молодой человек в неброской тужурке тронул меня за локоть, кивнул на дверь.
 
Уже? Сейчас?!
 
Вся улетаю в живот и ниже. Бреду машинально за симпатично серым молодым человеком. Нет, пИсать не хочется. Тянет сесть на пол и разреветься.
 
Конец?
 
Е е   месть мне оттуда?..
 
*
Кабинет Пал Палыча возникает рядом с каждым из нас, всегда неожиданно и вечно один и тот же: зеленая настольная лампа, потертая кожа кресел (говорят, это шкуры врагов), полки с вескими корешками книг, тоже кожаными, пальма в углу. (Шушукаются: и в ящике пальмы какой-то известный мертвец зарыт).
 
Лампа горит, зеленый свет, как тепловатый спелый гной, разлит по комнате. Любимая бугристая лысина склонилась над бумажкой — или чем-то еще, прямоугольным и серым, невзрачненьким.
 
Я стою у двери — быть может, в последний раз. Мне кажется, все это — да, предсмертные происки Агонии, которая недаром про тот свет написала последние строки свои. Не может расстаться со мной, не хочет никак.
 
Даже и смертью своей насилует!
 
Но тут   о н  заговорил, Пал Палыч:
 
— Я знаю, Людочка, покойница вас преследовала. Как солдат вы от нее отмотались. Но как женщина — это никому не под силу, я думаю…
 
Голос его звучал тихо, монотонно и неразборчиво. Однако могучая сосредоточенность мысли в нем, всегда таком невыразительном, остро, до спазма, чувствовалась. Я вслушивалась всем своим существом, ловила каждый звук, даже случайный скрип обуви.
 
— Пал Палыч… Я все-таки отстояла себя и как женщина, — осмелилась я сказать. — Но я горжусь, что стала причиной ее стихов, такого сильного цикла.
 
— Да, — раздумчиво согласился вождь, — ничего покамест в нашей поэзии лучше стишат о Людочке и не создано…
 
— Пушкин. Лермонтов. Блок, — тихо, но напомнила я.
 
— Кто их читает, школьную-то программу?! — вскипел он, вспотев и покраснев бугристою лысиной. Но сразу остыл. Помолчал. — Вы в курсе, наверное: мы собираемся воевать с империей Желтофиолей?
 
— Так точно.
 
— Решено послать вас туда. Агитаторшей.
 
— Слушаюсь.
 
— Вы вообще представляете себе, что такое Желтофиоли и их империя?
 
— Так точно. По телевизору видела. Тихий ужас.
 
— Если бы только тихий… Подойдите.
 
Я приблизилась робко к столу. Он ткнул пальцем в серую бумажку перед собой, та засветилась послушно, резво откликнулась. Лица на ней прояснели, задвигались ритмично, бодро, сосредоточенно. Это был заснятый киношниками парад — дорогой сердцу любого  н а ш е г о   первоапрельский ежегодный парад. (1 апреля — день рождения товарища Стрекозлюкина).
 
…Они шли сплоченными рядами, в касках, милые, юные, простодушно сосредоточенные. Все такие похожие, но у каждого на лице печать собственной судьбы, своего характера. Я тотчас это увидела, поняла. Вождь смотрел на них влюбленным не терпящим возражений взглядом.
 
— Которые нравятся вам, Людмила? — спросил он тихо, душевно, будто боясь спугнуть изображение.
 
— Вот этот… И этот, смешной… И этот…
 
— Мне тоже, они.
 
— Этот — восточный какой-то, армянин или таджик, с грустным лицом и такими глазами прекрасными…
 
— Поэт! — подсказал Стрекозлюкин.
 
Я вздрогнула:
 
— Да, пожалуй… А этот…
 
— Дурак! — словно поймал меня на слове любимый вождь. — Шагает решительно, губехи вытянул в восторженном изумлении. Нет, дурак, дурак.
 
— Дурак, но полезный, — сказала я с нежностью. — И вот этот — пухлые щеки, лицо детское, круглое.
 
— Будто сковали его соседи плечами в ряду и волокут вперед насильно, он и не знает куда. Еще желторотенький, мальчик.
 
Мы молча полюбовались на остальных, сплоченные сейчас как бы тайной. Правда, вспомнилось, что Стрекозлюкин называет парадные эти каре «мясом». Но нет, я же вижу — он любит их! Почти как я — а может, и глубже, разностороннее…
 
— Вот с ними и предстоит вам работать, — заметил он, когда листочек погас. — Сможете?
 
— Пал Палыч, родной! Конечно!..
 
— Смотрите, на вашей ведь будут совести.
 
Он сопнул носом, ткнул пальцем в скулу:
 
— Сюда целуй, Люда! И — счастья тебе!.. Всем вам!
 
*
Той же ночью я вылетела на линию фронта. Мне уделили личный Стрекозлюкинский самолет — настолько секретный, что в него пришлось заходить с завязанными глазами.
 
В салоне, подчеркнуто скромном, как все, что окружает вождя, я села к иллюминатору. Но за ним ничего не было видно, сплошь чернота, как Агония и предвидела:
 
Над загробной черной бездной…
 
Меня поручили заботам молоденького военного, с крепким скуластым, губастым и курносым лицом, по-своему выразительным своей простодушной картофельной невыразительностью. Его по-собачьи преданный взгляд меня, правда, нервировал, но офицерик так восторгался и «Светлой жутью» и «Жутким светом», что я, наконец, решилась ему поверить.
 
Мы развлеклись шампанским, икрой и фруктами. Увы, черная бездна за окошком вгоняла в сон. Я перешла в спальню, легла на кровать. Ровный почтительный гул моторов укачал меня окончательно.
 
Засыпая, успела услышать:
 
— ЗдоровА ж лакать!..
 
Хамство — но свойское, но родное, даже и восхищенное.
 
Глупый вояка… собака… Эх, ты!..
 
Во сне привиделись мне ряды солдат, юные лица из-под касок казались особенно — неожиданно — милыми. Каски напомнили мне остатки скорлупок на головках птенцов.
 
— Цыплятки! — рядом с ними я казалась себе громадиной.
 
Зеленовато-оливковыми и серыми волнами «цыплятки» катились мимо, колеблясь в такт мерному парадному шагу. Их трогательная обреченность воле вождя была несуетна, по-своему величава, как рок античной трагедии. Ах, Агония нашла бы сравненье поинтересней!
 
— Дура! Дура я беспросветная!.. — с этой мыслью, впрочем, такой ко мне ласковой, я и заснула.
 
Впервые там, во сне, мне захотелось вдруг мужика — остро, до крика. Это пришло как озарение, уже под утро. Я словно из темного туннеля вынырнула к горячему, в слепящих лучиках, молодому рыжему солнцу, которое только что выкатилось из-за черной черты горизонта.
 
Я открыла глаза. Сопровождавший меня капитан держал мою руку у своих губ, поцелуями считая ногти. Он смотрел лукаво-пристально мне в лицо, минуя мои зрачки. Так — укромной лаской — будил. Глаза его смеялись, выжидающе.
 
Но что-то в этом лице заставило меня не позвать его.
 
— Прибыли, Людочка! — сказал он, вздохнув, возможно, и непритворно. — Разрешите завязать вам глаза…
 
*
Места, которые газеты называли линией фронта, оказались чудесными. Густой смешанный лес спускался к широкой спокойной реке, а на другом ее берегу расстилалась степь с изумрудной травой и россыпями ярких желтых и алых тюльпанов до самого горизонта.
 
— Красотища! — вздохнула я. — Здесь бы дачу построить.
 
Бритый налысо политрук Густищев сурово одернул меня:
 
— Это весной такое лишь благолепие. Скоро солнце выжжет степь до звона хрустального. И не дачу мы строим здесь, Людочка, а военные городки и укреп. сооружения: блиндажи, землянки.
 
— Землянка! Как это романтично… — вырвалось у меня.
 
Тянуло наговорить ему кучу любезностей, строгому человеку, растормошить. Хотелось увидеть улыбку на загорелом до черноты худом скуластом лице, будто скованном душевной какой-то болью. Вот уж и впрямь: «лицо на замке».
 
— Звучит почти как «земляника». А можно посмотреть?
 
— Можно и посмотреть, — отвечал он равнодушно-сердито. — Кстати, в одной из них вам придется пожить, Людочка. Других помещений для гостей у нас нет.
 
Двое солдатиков несли за нами мой кофр для гастролей. Как хорошо, что я захватила надувную походную ванну!
 
Солнце уперлось лучами в середину реки. Вода сверкала из-за кустов веселыми искрами. Раздавался резкий плеск, гогот и свист.
 
— Мы поотделённо купаем солдатиков, — пояснил политрук. И крикнул. — Эй, Карапетян, Огузков, Симак! Ко мне!
 
Трое солдат выскочили из-за кустов, будто там и таились. Бойцы были совершенно мокрые, только что из воды: широченные трусы облепили их до очевидной смешной бесстыжести.
 
Я вздрогнула. Те, те самые лица, которые мы со Стрекозлюкиным отметили тогда, в кабинете! Какое все-таки совпадение вся наша жизнь…
 
— Ух ты!.. — при виде меня мелкая рожа Огузкова вытянулась по-обезьяньи.
 
— Командируетесь к товарищ Людочке, — велел политрук.
 
Солдаты глазели на меня смущенно-восторженно.
 
— Проперчить гостевую землянку! — приказал Густищев. Кажется, он раздражился.
 
И на немой мой вопрос пояснил:
 
— Мыши! Боремся с ними молотым перцем. Не выносят они его, заразы.
 
— Да-а?!.. Проперчите, пожалуйста, хорошенечко, — ужаснулась и я, в свою очередь.
 
— Людочка, — политрук взял меня крепко за локоть и развернул к себе. — Давайте сядем вот тут на пенек и крепко поговорим о нашем противнике.
 
Мы сели на краю полянки, такой уютной, что хотелось совсем не о Желтофиолях противных слушать, а стихи, пусть и стихи Агонии, о лете, о славном детстве, — даже и о любви:
 
Утро. На солнышке жарко,
Люда стоит у ручья,
Струйка играет так ярко,
Струйка из Люды светла!
 
Солнце целует ей кожу,
Люда смеется: ура!
Лето лишь завтра начнется, — 
Летним денькам нет числа!
 
Люда Агонию любит.
ПИсать — не значит писАть.
Кто нас с Агошей осудит,
Пусть застелит нам кровать.
 
Я вздохнула. Густищев понял это по-своему:
 
— Да, Людочка, нам иногда приходится здесь умирать! Что поделаешь: такая наша профессия.
 
— Ваша профессия — родину защищать.
 
— А по-другому защищать ее у нас как-то не получается.
 
— Жалко: такие ребятишечки милые — а, может быть, завтра в гробах… Давайте лучше говорить о противниках, о врагах. Эти Желтофиоли и впрямь ужасные?
 
Вместо ответа Густищев достал из планшетки сверток. Развернул. На меня глянуло лицо — то, что было человечьим лицом, испуганно перекошенное и какое-то наивное, детское.
 
— Это всё, что осталось от нашего лучшего разведчика, капитана Прокушева. Привет от противника… Ношу это с собой, как главный наш аргумент, почему мы с ними должны сражаться, с Желтофиолями. Биться не на жизнь, а на смерть.
 
— Спрячьте, пожалуйста, ваш аргумент! Боже мой, боже мой… Вы его знали?
 
— Знал! — хлюпнул он носом, застегивая планшетку. И косо усмехнулся.
 
— Можно мне взглянуть на пленных Желтофиолей? Ведь они есть у нас?
 
— Имеются, — сурово отрезал Густищев. — Пошли!
 
*
Мы прошли через заросли барбариса на соседнюю полянку, как-то печально, меланхолично осененную раскидистыми березами. Поляна была изрыта и сильно, судя по запаху, унавожена. Картофельная делянка, а не поляна.
 
— А где же пленные?.. — растерялась я.
 
Густищев подошел к краю делянки, разворошил ногой почву. Пыльно-коричневый клубень выставился из-под носка его сапога. Я вгляделась. Клубень моргал как бы спросонья. Это была голова человека.
 
— Людоска!.. — просипела голова и раскрыла в плаксивой улыбке беззубую дырку рта.
 
Я знала: Желтофиоли тоже любили мои картины, но растерялась на этот раз.
 
— Вы их от бомб зарыли, пленных? Да? — спросила я у Густищева.
 
Он, не отвечая, присел на корточки над отрытой им головой и заговорил с ней на лопочущем, каком-то бескостном и напевном языке Желтофиолей. Откопанная башка отвечала плаксиво-почтительно. Кажется, жаловалась.
 
Политрук словно забыл обо мне, он весь ушел в беседу с Желтофиолем. Я внимательно оглядела делянку, надеясь увидеть еще головы. Но вместо этого услышала хриплый голос Агонии, бубнивший незнакомые мне ее стихи:
 
Мы не ели, мы не пили,
Строем по степи ходили.
Тех из нас, кто отставал,
Конвоир, Люд, убивал.
 
И собаками нас рвали,
И на опыты пускали,
И в любовь употребляли.
Еле ноги мы таскали,
Ели только на привале, — 
Тех, кто умирал.
 
Люд, скажи за нас хоть слово
Стрекозлюкину сурово, — 
Помоги, Людах!
 
Мы ушли все в прах!
Не пошли нас нах!..
 
Сперва голос Агонии показался мне необычайно родным, душевным. Но я себя тотчас одернула: понятно, почему за них заступается — мертвяки всегда поддерживают друг друга… «Однако они враги, враги!» — напомнила я себе, стараясь перекричать в душе свой ужас. И так  в о н я ю т…
 
Нет, Агоша, ты, как всегда, не права! Я на стороне жизни, моя дорогуша! Я поддерживаю только своих!
 
Ветки ближайшего барбариса качнулись как бы и утвердительно в такт моим мыслям.
 
— Помер, — произнес спокойно Густищев и закурил. Как неожиданно оказался он подле!
 
— Кто?
 
— Этот… Желтофиоль.
 
— Мне казалось, он и был мертвым… И что же теперь с ним будет?
 
— Теперь он пища, не более.
 
— Их?
 
— Всех.
 
Помолчали.
 
— Можно, я в землянку пойду сейчас?
 
— Да, отдыхайте покуда, Людочка.
 
Так сухо ответил! Брезгливо почти…
 
*
Квадратная желтая ряха, перекошенная. Не квадрат, нет — ромб. В нем — черно-кровавый другой ромб, открытой пасти. Под этим ужасом надпись: «Воин, помни! Этот озверелый Желтофиоль находится в шести км от тебя!»
 
Такими плакатами оклеены стены моей землянки. Узкая раскладушка, табуретка, на ней вазочка с тюльпанами, жимолостью. Деловитый Петька Огузков надувает насосом ванну. Вовик Симак торжественно выносит в совке за порог мусор. Ашотик Карапетян протягивает робко листки. Поэт, поэт!.. Нет: оказалось — прозаик.
 
Читаю натужный текст, дежурный текст, наивный. Первая проба пера. Но надо поощрить. Смотрю на шумного Петьку, и сами собой в голову лезут озорные стишки Агоши:
 
Мы ходили по грибы
И нашли какашку.
Петька скушал только часть,
Обмарал рубашку.
 
Зина, нюхая его,
Тут сказала строго:
«Петька, пахнешь, как говно,
Ты меня не трогай!»
 
Люда всех умней была:
«Шоколад» не ела,
Потому что гриб нашла
И пустила в тело.
 
Почему-то после огорода с пленными Желтофиолями покойница стала мне как-то ближе, родней. Словно морщинка в душе разгладилась. Или я почувствовала вину перед ней, перед всеми, кто умерли?..
 
А солдатики и впрямь пахнут, почти как Петька в стихах: кислый запах прелой прокуренной формы, горький — сапог. Закроешь глаза и думаешь: «Я снова солдат!» А откроешь — и хочется убежать отсюда, на дачу к себе, к камину, в кресла. Эти ребятки и представить не могут, как там, на даче моей, хорошо сейчас! Розы вовсю цветут… Жизнь в розовом — свете ли, цвете ль. Ля ви ан роз[1]
 
— Вова, несите воду, она согрелась наверняка. Ашотик, вот вы описываете свой первый бой, чьи-то сиреневые кишки у себя на штыке. Это, понимаете, все уже было, было — у Стендаля в «Пармской обители», и вообще… Как-то неэстетично… Нужны новые ходы, новый выверт, — вы понимаете? Отвернитесь, я разденусь, но не уходите, мальчики: вдруг — мышь?.. Петя, шампунь достаньте из кофра. Ой! Ой!.. Чего вы так испугались? Мышь?!! А-а… Нет, не резиновый: он плюшевый, — это так, сувенир… (Откопал подарок вождя! Паршивец…) Вова, вы покраснели — это неправильно! Он же игрушка, не более, а вы уже взрослый. Вы были в бою? Вот и не краснейте, что  т а к у ю  плюшевую штучку нашли в чужом чемодане, в сумке у женщины! Вы такое, между прочим, у себя каждый день по несколько раз наблюдаете! Нет, Вова, положительно вам надо влюбиться — решительно! Что значит: «Петруха говорит: ничего хорошего»?! Да, бывают и случаи. Но вас же, Петр, вылечили! Что же вы друга дезориентируете? Лейте, Вовик, лейте! Не жалейте воды. И не отворачивайтесь, вы же всё мимо прольете. Вы что, сапоги сюда мыть пришли?..
 
Теперь-то я понимаю, как мучила тогда моих мальчиков! В этом было что-то от римлян, от рабовладения: дама принимает ванну, не стесняясь своих рабов, ведь они говорящие вещи, не больше. Но я так хотела сбросить, смыть с себя тяжесть впечатлений этого дня! И потом, они не были для меня говорящими только вещами, эти три неуклюжих солдатика. Напротив, мне хотелось их приласкать, согреть чисто по-женски, не дать их душам задубеть на фронтовом ужасном сквозняке с этими флюидами смерти. Конечно, подвиг украсил бы каждого из них (может, им и жить-то дальше было вовсе необязательно, только испортились бы), но никакое мужество не исключает ведь возникающей в сердце нежности.
 
Нежности и хотелось, однако каждому из нас очень по-своему. Петька, самый «бывалый» из них, что-то уже скумекал, вел себя на подливе воды хозяином, покрикивал на Вовика и Ашота. И было за что: пунцовый до слез Вова все время что-то ронял, терял, чуть меня неразбавленным кипятком не окатил. Ашот глаз не поднимал и был весь — печаль, но печаль перевозбужденная.
 
А я… Я поняла, что должна как-то грамотно, бережно выстроить отношения, никого не задев, но всех троих обласкав. Впрочем, я вела себя гораздо легкомысленней, чем должна бы была. И сами собой лезли в голову стишата Агонии, все озорней, все придуристей и развязней:
 
Малыши среди двора
Хоровод водили.
Люду-дурочку они
Козликом пробили.
 
Люда не сказала «мэ-э»
Им на это дело:
Потому что «понимэ»
Так и не сумела.
 
Словно Агоша и после смерти мстила мне за намечавшуюся, как она полагала у себя на том свете, «измену». Но какая может быть измена трупу? Да и не было у нас с Агонией, по-моему, ничего. Ничего особенно-то серьезного…
 
В конце концов, я выгнала бестолковых Ашота с Вовкой за дверь, а не в пример им сметливому Огузкову разрешила вытереть меня мохнатой теплою простыней. Потом взяла его за оттопыренные уши, подтянула к себе и сказала в самую его вдруг испуганную конопатую рожицу:
 
— Ну? Теперь «понимэ»?..
 
*
Такой с виду немудрящий, Петька оказался в постели неуёмен, странен, загадочен. В какой-то момент (на пятом уже заходе) он стал говорить со мной свысока и баском, как истый мужик. Внутренне я смеялась: ну что ж, владей пока мной!
 
После седьмого захода лежал возле, сопел во сне. Но сразу проснувшись от моего взгляда, пробурчал довольно и удивляясь себе:
 
— Я, как с коровой, с тобой…
 
— С какой коровой?
 
— Ну я ж с деревни сам. Всяко было.
 
— У тебя было  с  к о р о в о й?!
 
— Куда ж деваться… Село!
 
Боже мой! И этих людей они хотят покорить, эти Желтофиоли! А сами — ну ведь картошка картошкой, не более!..
 
Он опять ушел в сон — на этот раз глубоко, похрапывал — и опять баском!
 
В широкую щель над дверью светилось зеленоватое предрассветное небо. Цвет водяной неглубокой бездны. На миг я представила: мы утонули, мы лежим на дне. Над нами, как огромные рыбины, проплывают днища лодок. И в каждой лодке сидит влюбленная пара: он в белой рубашке, она непременно в чем-то тоже как бы и белом. Ветерок ласкает их волосы, словно спрашивает: всерьез, всерьез?..
 
Но это женщина так спрашивает у судьбы обычно — мужчина ж беспечнее. А ведь во мне оставалось кое-что от мужчины — пусть бывшего.
 
Я поглядела на Петькину конопатую рожицу. Захочу — и предам его. Интересно, поколотит он тогда Вовчика? Такие ревнивы, такие все — собственники. Он и меня поколотит, наверное.
 
А Ашот? Вот он слишком серьезен, чтобы подраться. Хотя горячая кавказская кровь… Нет, культура его испортила. Может, стихи станет писать, и они будут лучше прозы. Он творческий человек, в любом случае окажется в выигрыше. Или наложит на себя руки, чего не хотелось бы.
 
Я тоже творческий человек, но прежде всего я — женщина.
 
Кто-то в темном углу тихо кашлянул. Агония?..
 
— Я актриса, — уточнила я вслух, будто перед нею оправдываясь. И, словно разбуженная этими словами, в щели над дверью просияла звезда, оставив за собой на небе светящийся четкий след.
 
Тут же грохнуло — слева, справа, сразу за дверью. Небо в полоске над дверью исчезло — я вскрикнула.
 
Огузков тотчас сел, ошалело уставившись во тьму, помотал головой и прыгнул вдруг в сапоги:
 
— Давай! Отсюда! Завалит а то…
 
Он произнес несколько слов, употребляемых на селе только, конечно, с коровами.
 
Мы выскочили за дверь: он голый и в сапогах, я в махровой простыне, еще влажной, и босиком.
 
Всюду вокруг взметывались с шипеньем фонтаны белого пламени, стволы деревьев чернели на их фоне, точно заранее обугленные.
 
Мы оказались в эпицентре адского салюта. Атака Желтофиолей на наши позиции началась.
 
Мы вжались в угол какой-то ямки, спрятав головы меж колен, сжав руками макушки. Комочки плоти, уже полумертвые.
 
Где были Ашотик и Вова? Погибли, наверно…
 
Вдруг я вспомнила: моего Родителя № 1 тоже зовут Ашот[2]. Какие странные совпадения!.. А жизнь в целом — и вовсе нечаянность.
 
Мысли в голове проплывали, как длинные тонкие облака — и такие же праздные. Мы почти оглохли от грохота. Но я явственно услыхала родное уж мне задыханье Агонии.
 
— Не бойся! Ты выживешь… — прохрипела она.
 
И со странным смешком продолжила:
 
Мне и впрямь не до игрушек:
Я воюю, как могу.
То врагу по попе стукну,
То за попу укушу.
 
Пусть победа тыл нам кажет — 
В тыл возьмем ее сто раз,
Потому что враг наш нынче — 
Откровенный пидарас!
 
— Отчего же Ку-сю пидарас? — возразила я мысленно главному в этих стихах. — Ты находишь его пидарасом, Агоша? Но он же бабник, все говорят…
 
(Ку-сю был лидер Желтофиолей, мордатый такой и лысый, как Муссолини).
 
Агония хрипло расхохоталась:
 
— А ты и веришь, «Люда-дурочка»? Мэ-э…
 
— За родину! За Стрекозлюкина! Ур-ра-а!!! — заорали над нашею головой голосом Густищева. И бегущий сапог стукнул мне звонко в лоб.
 
Вокруг всё бежало навстречу взрывам, выворачивая нутро этим «Ур-ра!!!» и сельскими выраженьями для коров. Я потрогала Петьку — руку его. Она была ледяной.
 
— «Два трупа! — подумалось. — Агония и этот несчастный мальчик… И оба рядом, со мною, здесь…»
 
Смерть не просто рядом была, она пыталась заигрывать.
 
— Людка — добрая душа! — хихикала, почему-то тихим хрипом перекрывая звуки, Агония. — Тебе надо было бы со всеми перетрахаться, кто поляжет сейчас. Бессовестная! А со мной только лясы точить горазда.
 
— К чему упреки  т е п е р ь,   Агоша? Почитай лучше стихи, — прошептала я вслух.
 
— Не будет больше тебе стихов! — мрачно, мстительно возразила Агония.
 
Внезапные перепады ее настроения изматывали нас обеих еще при ее жизни. Смерть сделала подругу мою еще капризней и злей.
 
*
Здесь, в лунке, вырытой войной в родимой земле, настало время подумать пристальней о враге. Любимый вождь Стрекозлюкин показывал мне их агитационные фильмы. Грандиозные их парады с золотыми, желтыми знаменами, с Ку-сю на трибуне.
 
Перед ним проходят войска, проходит стройными рядами гражданская молодежь, весело катятся коляски с умирающими пенсионерами, бодро прыгают шеренги инвалидов на костылях, прогоняют технику и племенной скот, — и все в желтых лентах, флажках, лозунгах, вывесках, бантиках, лейблах. Сам Ку-сю — с маленькой, но мордатою головой, зажатой огромными эполетами, его странная треуголка с плюмажем и козырьком, его тяжелые жвалы хищного насекомого (они улыбаются).
 
Все Желтофиоли, пластаясь перед ним, словно сливаются в единое тело, чтоб именно в очередной раз распластаться. Пол, возраст, состояние здоровья больше не имеют значения в империи Желтофиолей, — всё единая масса, замазка для шпаклевки дыр в мире (чтоб наглядней — в глобусе), как их (дыры) видит этот сбесившийся от жира Ку-сю.
 
Говорят, у него полупрозрачное золотистое тело; так нежна кожа у этого пузыря. Волны желеобразной требухи перекатываются под нею. Требуха, мысли, образы, сны, — всё содержимое, вся начинка этого шарообразного тела составляет единое целое, нераздельное, целокупное. В том и сила Желтофиолей: сны, фантазии, фантомы и реальная жизнь для них едины.
 
Непобедимы?..
 
Сделалось знобко. Труп Петьки еще не начал вонять, но от него веяло холодом ледяным, точно из погреба.
 
Незримая рядом Агония засипела измывательски мне еще не знакомое:
 
Целый день он занят делом,
Двух минут не отдохнет:
То целует так несмело,
То дерет, аж жуть берет!
 
Из могилы вышел парень,
И давай меня долбать.
— Пожалей хотя бы корень! —
Все друзья ему твердят.
 
То он мнет мне сиси больно,
То всё в попе в крем собьет,
То в «лошадок» мы играем,
То в «собачек» — вот урод!
 
Петя, Петя! Ты ж в могиле
Скромно, смирненько лежал,
Отчего же, гадкий Петя,
Неуемным ты вдруг стал?
 
Оттого ли, что влюбился
Ты в меня, когда помре,
Или бес в тебя вселился,
Укрепив на вертеле?
 
Петя, Петя! Всё ж люблю я
Эти шалости твои.
Но пойми: не только дЕла —
Жажду с л о в  твоей Любви!
 
Петька Огузков завозился и цап ледяною клешней меня за кисть руки. Цапнул и сжал.
 
— Агоша!  — вскричала я. — Он же будет  о п я т ь?!
 
Сиплый смешок в ответ.
 
Огузков шевельнулся, потянулся ко мне, подмял под себя — и всунул, пробив полотенце. Было чувство, что меня паяют мороженым.
 
— Людочка, он кончить не может уже! Они, мертвяки, и все таковские… Ты готовсь! — рокотнула Агония.
 
Я содрогнулась.
 
Теперь навек? Этот темный окопчик, ледяные эти тиски. Этот тупо бездушный, бездушный, бездушный гвоздок, этот голый, голый, голый, этот мертвый, мертвый, навеки мертвый солдат… Труп Огузкова не дышал! Это был именно теперь механизм …
 
Как насмешка того света, на память пришли озорные стишатки Агонии:
 
Я свою сестренку Люду
Никому не дам.
Я живу с ней очень дружно, — 
Жарко небесам!
А когда мне станет нужно,
Сделаю всё сам!
 
Сам?.. Сам! Сам…
 
Закрываю глаза. Терпеть, сколько выдержу.
 
Ах, кто б его выключил?!..
 
Будто сквозь сон, голоса. Не говорят — мяучат. Но то голоса солдат, их нагловатая шершавость. Желтофиоли! Прорвали линию фронта? Рядом, рядом совсем.
 
Огузков дернулся, замер. Он сделался вдруг давящим, почти недвижимым. Поняла: кто-то упал в лунку к нам, кто-то живой и громоздкий. Живой — потому что теплый. Громоздкий — потому что каблуком ударил меня по руке.
 
Густищев!
 
— Сука! — прохрипел он Петьке, и, как колоду, отвалил его в сторону. Петька не сопротивлялся, одеревенело выставив руки перед собой. Густищев хохотнул: из бойца торчали не только руки.
 
— Людочка?!.. Вы как тут? С ним зачем?
 
— Ах, товарищ политрук, это случайность, нелепость, — залепетала, затараторила я, сразу натянув на себя полотенце. — Стали бомбить — и вот…
 
— И вот! Компот!.. Ну житуха, Людочка! Гробим их, они нас. Ни пощады, ни жалости. Зачем?..
 
Голоса Желтофиолей раздались над нашими головами.
 
— Прячьтесь под Огузкова!
 
— Он опять приставать начнет… — пропищала я.
 
— Прячься, сказал!
 
И сам набросил Огузкова на меня. Впрочем, Петька лежал теперь лицом в звезды. Ах, военный человек в любых обстоятельствах предусмотрительнее, чем мы, дуры-женщины!
 
Бух! Бух! Бух!
 
Огузков трижды вздрогнул на мне. Лишь бы не перевернулся…
 
Голоса и выстрелы пошли дальше.
 
Я полежала еще.
 
— Товарищ политрук! Густищев!
 
В ответ — тихий стон.
 
Петькино тело отброшено. Густищев лежит навзничь. Он теплый еще, только ранен и, кажется, тяжело.
 
— Иди отсюда, Люда. Всё.
 
— Они убьют меня! Всюду Желтофиоли!
 
— Нет. Вот.
 
Он протягивает мне какой-то лоскут. Желтый шелк задубел от крови.
 
— Покажешь им.
 
— Вы — предатель?!
 
Он застонал и стал бредить:
 
— Против войны, всегда, против всякой, против войны, беды… Я против войны и беды, мы и песенку пели об этом детишками… Против войны, против беды… Возьми их лоскут… уходи. Всё равно, к кому… Они все стОят друг друга. Покажешь лоскут, станешь в их фильмах сниматься… Они такие же: желтые… Я не шпион, не предатель, некого и нечего мне здесь предавать… там предавать. Я пленным жизнь облегчить старался, не смог. Сведений дать… Дать не успел врагам… И не дал бы!..  Прощай, Людочка! Ох, лучезарная! Желтый свет… желтый… они идут, идут… идут… уйдут… все выйдут…
 
Застонал длинно:
 
— Кончаюсь…
 
Затих.
 
Позор! Встать поверх баррикад, быть и нашим и вашим! ПРЕДАТЬ РОДИНУ!.. Как я могла вообще с такой скотиной общаться?!
 
Я сжала платок в кулаке и, не оглядываясь на предателя, полезла наружу.
 
*
Предсмертный бред изменника тотчас исчез из моей головы. Вокруг всё рвалось в клочья, дымно, чадно и огненно. Быть может, умней было бы оставаться в укрытии до конца этого ужаса, но голос Агонии гнал меня вперед, гнал именно всё же  д е й с т в о в а т ь.  Спасительный лоскут я сжимала, как утопающий сжимает ускользающий борт лодки. Агония же хрипела в ухо, будто всё время рядом ковыляла на бочонках своих жутких задних конечностей:
 
— Людочка, ты помнишь мои стихи? Нет, ты их не можешь знать, я не успела тебе их… Я эти стихи сочинила тоже перед смертью. Из меня перед смертью вылетало ужас стихов, секретарь не успевал и записывать. Ах, напоследок я бредила только стихами — и тобой, Людочка! Погоди, как же это?.. Очень такие хорошие, навсегда, стишаточки. Погоди, погоди, как же бишь это?.. Господи, да что они так громыхают, бесстыдники?!
 
«Бесстыдники»! Про сражающихся солдат! Нашла тоже слово, мастер пера…
 
Впрочем, стихи ее эти я знаю, про текущий момент:
 
Уходит Людок в партизаны,
Прощаться всегда нелегко,
И вслед, громыхая мослами,
Бежит недобравший Петро.
 
Бежит он, схвативши за попу,
А хочет схватить и за грудь,
Однако Людаху в окопчик
Теперь мудрено уж вернуть!
 
Она ко врагу убегает,
Лоскутик сжимая рукой,
Который ей жизнь обещает,
И даже, возможно, покой.
 
На всякий случай я оглянулась. Никакого Огузкова! Стихи врут про нас, про жизнь, — всегда ее приукрашивают!
 
Взрыв впереди метнул меня на землю — такую грязную, такую с чего бы вдруг?..
 
— Но и родную! — напомнила строго Агония.
 
Чумазая Людаха,
Неряха и хамло, —
Тебя поставят в угол,
Чтоб до тебя дошло.
 
Дошло б, что нужно мыться,
Дошло б, что нужно жить,
Чтобы красой своею
Мужчинок подкосить.
 
То ли издевалась уже Агония, то ли еще поддерживала…
 
Теперь-то я благодарна ей и за эти стихи. Но тогда, тогда!..
 
*
Взрывы ушли куда-то в сторону, влево. Продираясь сквозь искореженные стволы, переломанные ветки, я тихо плакала. Я шла по их, по  ж е л т о й  теперь территории! Всё во мне переворачивалось от этой мысли, но я упорно карабкалась вперед и вперед. Я хотела, хотела, хотела жить! Я ненавидела уже в себе эти слезы, они ели глаза мне и ослепляли, и не давали продвигаться вперед. Быть может, впервые в жизни я не желала думать, как выгляжу, и это так напугало меня, что под ложечкой засосало, будто я вниз лечу, в самую бездну.
 
— Агоша! Агония!.. — зашептала я, цепляясь за призрак.
 
Агония промолчала, и это добило меня.
 
Остался лишь лоскуток спасенья.
 
Я сделалась тупа, как корова. Двигалась машинально, не чувствуя себя, не слыша и не видя ничего вокруг. Слезы превратили всё в потоки рыжего пламени. В нем взлетали ошметки чего-то черного. Огненно-рыжие потоки и плавились, и возникали вдруг хрустальными гранями, которые остро и пугающе празднично, торжествуя, всверкивали, метя то ли разодрать мне глаза вместе с веками, то ли прыгнуть в зрачки, глумливо кривляясь.
 
Нечем стало дышать. Я вдруг поняла, что совершенно обнажена: одеяло осталось на жадных сучьях!
 
— «Это конец!» — мысль о ближайшем будущем пронзила меня.
 
Я зажмурилась и встала. Каждый шаг приближал теперь к гибели.
 
Хотя вокруг всё раскалилось от пламени, я дрожала крупной дрожью. Поэтому не сразу заметила, что меня трясут за плечо. Трясут и шепчут:
 
— Людочка! Людочка!
 
Может, и не шептали, а криком кричала — горе оглушило меня.
 
…Открываю глаза. Лицо неприятное, вытянутое вперед, собачье. Губастое, скуластое. И эти глаза: прозрачные, со слезой. Но слезе этой не веришь. Веришь лишь огромному кадыку на жилистой шее. Он ходит, как поршень. Ах да: он же ведь говорит! И головой куда-то показывает, кивает.
 
Желтофиоль?! Кажется, где-то я его уже видела…
 
Он берет меня за руку, куда-то ведет, отодвигая от моего лица ветки,  сучья. Тычу ему в руку, в плечо и под нос лоскут. Улыбнулся, забрал, спрятал к себе в планшетку. Планшетку я тоже ведь где-то видела.
 
Господи! Это же он — тот офицерик, что сопровождал меня сюда, на линию фронта. Приторный поклонник моих картин!
 
Во мне тотчас прорезался голос:
 
— Лоскут Густищев мне дал! Я не сама, — меня точно вырвало этими словами.
 
— Конечно, Людочка. Так и запишем.
 
— А Густищев — предатель, предатель! Гад!
 
— Обещаю, Людочка: так — пока — и запишем! Предатель — он.
 
Почему-то мороз пробегает по коже от этих слов.
 
— Мы разве не проиграли?
 
— Мы   н е  у м е е м  проигрывать, Людочка. В принципе. В этом весь секрет! Разве вы не знали его?
 
Снова по коже мороз.
 
— Если мы и отступим, то лишь для того, чтобы наступить им на горло покрепче.
 
— Так вы спасете меня? — догадалась я, наконец.
 
— Без вариантов: мне поручено. Прыгаем!
 
Но прыгнул он первым, в какой-то ров, и протянул ко мне руки:
 
— Смелей, Людочка! Как в «Светлой жути», ага?
 
Прыгаю. Он обнял меня нежно и тотчас почти испуганно отпустил:
 
— Вперед!
 
Но шли мы назад, к своим. Огонь трещал уже далеко от нас. Спасена! У своих! И я тяжело, давясь, зарыдала, вся тут осев в траву.
 
Офицерик меня гладил по голове, по плечу, очень бережно. Что-то такое он к тому ж говорил. Но я слышала теперь лишь задыхающийся голос Агонии — эти ее великие строки, что гремели победно в моих ушах:
 
Люда-Люда, дорогая!
Проживи еще сто лет.
Кушай кашку и творожек,
А на завтрак жуй омлет.
 
Будет славная победа,
Ты получишь всё сполна:
Из твоей из подворотни
Площадь Красная видна!
 
Будет и салют огромный,
Будет много ля-ля-ля.
Лучше всех на свете станешь,
Остальное — трын-трава!
 
Люда, Люда! Жизнь прекрасна,
Ты — прекраснее вдвойне.
Если вдруг Земля взорвется,
Всё продолжим на Луне!
 
— Продолжим… продолжим!.. — лепетала я. Лепетала благодарно, еще всхлипывая, но уже уверившаяся, что да, спасена!
 
Спасена — как лучшая моя подруга Агония всем это и обещала.
 
12.10.2023
[1] Культовая песня Эдит Пиаф «La vie en rose».
[2] См. рассказ «Игрушки».
Вам понравилось? 3

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

Наверх