Станислав Игнаций Виткевич

Прощание с осенью

Аннотация
Станислав Игнаций Виткевич (1885—1939) — выдающийся польский писатель и художник авангарда. «Прощание с осенью» (1925—1926) — авантюрно-философский роман о трагедии несостоявшейся судьбы и самоуничтожения личности. Занимает ключевое место в антиутопической прозе писателя, лейтмотив которой — становление и развитие человеческой души в деградировавшем обществе, живущем в предчувствии катастрофы.
Краткое содержание романа: секс, оргии, предательства, кокаин (много кокаина), алкоголь, пристрастия, вечеринки, гомосексуальность, дуэли, религии, революция, одиночество, искусство, депрессия, самоубийство, побеги, расстрелы.

перевод: Юрий Викторович Чайников 
Источник​​​


Что же есть, о природа, речь твоих утешений
Против желаний, что будишь ты мраком своим?
Антоним Слонимский

Посвящается 
г-же Зофье и Тадеушу
Желенским




Глава I
ГЕЛЯ БЕРЦ
Осенний полдень. Атаназий Базакбал, весьма небогатый, двадцати с
небольшим лет, прекрасного телосложения и чрезвычайно интересный
брюнет, торопливо, но тщательно одевался. Светло-зеленые глаза, прямой
нос и горделивый, дугообразно изогнутый рот цвета сырой печенки
представляли сравнительно симпатичную группу доступных обозрению
частей его тела. Запах черного с синим галстука навевал ему воспоминания
о его предпоследней любовнице, блондинке с длинными стройными ногами
и неправильно посаженным носом. Воспоминания о бессмысленных
словах, которые она произнесла в момент окончательного расставания,
отзывались эхом далекого взрыва и гасли по мере того, как улетучивался
легкий парфюм.
Полчаса назад Атаназий определенно решил пойти к Геле Берц. Пару
раз он бывал там, но с этой целью пока еще нет... Во всяком случае, он там
бывал без конкретных намерений. Цель визита страшила его, но в то же
время все было таким мелким и суетным, как те несколько мушек,
круживших возле незажженной лампы под потолком, в желтом отсвете
солнца, отраженного от противоположного дома. Несоразмерность
внутренних состояний и фактического материала душила, как каракатица,
впившаяся изнутри в самый важный, живородный потрох, может быть,
даже и в сердце.
Атаназий решился на этот шаг, потому что больше был не в силах
терпеть. Не без Гели Берц, хоть та и нравилась ему когда-то очень даже
небезопасно — нет, просто он больше не мог вынести всей громадности
своего чувства к невесте, к которой именно теперь буквально воспылал
любовью. Может ли взаимная любовь быть слишком пылкой? Нонсенс — и
тем не менее положение Атаназия было ужасным: любовь этого
закоренелого аналитика усиливалась фантастически, без малейших
видимых для него причин. Геля Берц была, само собой, еврейкой и
воплощением всего того, что Атаназию в женщине как таковой могло
нравиться. Кроме того, вплоть до определенных нерушимых границ она
была в высшей степени доступной. Атаназий убедился в этом на одном
приеме, закончившемся «popojkoj» à la manière russe. Но не скрывала ли эта
легкость первого контакта каких-нибудь опасных ловушек на дальнейшем
пути?
«О, сколь причудливые формы может принимать безумие здоровых
людей», — так, пожимая в последний раз его руку, сказала ему жена
богатого еврея Гиня Бир, урожденная Ослабендзкая, кузина его теперешней
невесты. Он впервые задумался над этой, казалось бы, бессмысленной
фразой. На мгновение он завис над пропастью, разверзшейся в его недрах
столь неожиданно, как огнедышащий кратер среди тоскливых полей
мазовецкой равнины: gurgito nel campo vasto — неведомо откуда
приблудившаяся фраза. Если бы он захотел, то мог бы тут же узнать много
важных вещей: следовало только спрашивать, а таинственный голос
ответил бы на все с математической точностью, открывая суть самых
замысловатых предначертаний. Но Атаназий был во власти мелких
жизненных забот, причем относящихся к «половой сфере». Мерзость!
Сколько же таких мгновений потерял он из-за обычной лени и подстановки
не тех чисел на место иксов и игреков в уравнениях чистой судьбы, которые 
открывала перед его внутренним взором случайность
незаслуженных откровений. Сегодня такими параметрами были: его
невеста и Геля Берц, а переменной, то есть, скорее, их системой, как
обычно, он сам, расщепленный на полтора десятка собственных двойников.
«Почему именно Геля Берц, а не, скажем, эта бедная Гиня (впрочем, не
такая уж и бедная) или какая другая из его бывших или потенциальных
любовниц? С другой это не было бы изменой, а я должен по-настоящему ей
изменить. Геля — самая красивая и самая умная (и самая богатая шепнуло
что-то) из известных мне женщин. Она — та единственная, кто
соответствует необходимому высшему „стандарту“ измены. К чему этот „стандарт“?
Достаточно поцеловать ее, а с другими...
Вот уж действительно — безумие здоровых людей! А может, я и в самом деле
сумасшедший?» — Он испугался, но ненадолго; опять увидел перед собой
зеленые глаза Зоси. «Эта спасет меня от всего, даже от помешательства», —
подумал он с безмерной, сокрушающей все остальные чувства любовью.
Он почувствовал себя подленькой мелкой тварью и безумно возжелал во
что бы то ни стало возвыситься над самим собой. Но пока что не изменил
своих решений. Такова была его фатальная судьба. Только кого это
волновало? И все-таки...
Свой отвратительный план Атаназий решил осуществить à coup sur.
«А что, если я — всего лишь совершенно обычная, маленькая, заурядная
грустная свинья, «un cochon triste»?» — подумал он, хватаясь за
телефонную трубку.
— Мадемуазель Геля?
— Да, а кто говорит?
— Говорит Базакбал. Вы одна?
— Да. То есть... собственно говоря...
— Я хотел бы зайти, поговорить с вами о Прусте, Валери и так далее...
— Пожалуйста, только если сейчас. В пять мы с Кубой едем на
выставку ужасов. Никто, кроме него, не сумеет...
Атаназий торопливо положил трубку. Его захлестнула пресловутая
атмосфера так называемого «истинного демонизма», атмосфера этого
«мира женщин», этого свинства, в котором тела, души и платья — лишь
приманка-дополнение к живущим самостоятельной жизнью половым
органам, как лепестки цветов вокруг пестиков и тычинок. С той лишь
разницей, что в цветах это прекрасно... Безумное отвращение к полу как
таковому сотрясло его до самых основ. «О, если бы все было
гермафродитично, как у улиток, без расщепления личности! И кто выдумал
всю эту дикую фантасмагорию. Ну да: мы с ней так сживаемся, что она
перестает быть для нас странной. Но если задуматься, что кто-то вот
э т и м да в то, и при этом...» Метафизическая чудовищность эротизма
стала ясна ему как никогда. Впрочем, его невеста Зося была как бы вне
всего этого. «Любовь — это нечто другое, она должна быть другим — и
если она сама собой не случится, я сотворю ее сознательно. Вот только эти
довески... Идеал же таков: любить одну женщину как друга (и это
отвратительно), одновременно имея на стороне сколь угодно любовниц
(может ли что-нибудь быть более отвратительным?). Ну а для нее как дело
обстоит, так же? Нет, симметрия здесь исключена. Женская измена —
нечто совершенно отличное от измены мужчины». «Мы вкладываем лишь
это самое в то самое, а они в это (во что?) вкладывают чувство», — вдруг
вспомнилось ему высказывание старого друга, большевиствующего поэта
Саетана Темпе. О принципиальном различии двух измен свидетельствует
байка об опытах над белой крольчихой: эта дама, лишь раз изменившая
своему белому мужу с черным любовником, до конца жизни то и дело
производила на свет пятнистых деток.
Трансцендентальная безысходность ситуации и неразрешимость
связанных с нею проблем стала ясна, как солнце, как дважды два. И все-
таки приходилось залезать в тот клубок противоречий, коим является
жизнь, та, о которой принято говорить в психо-социальных измерениях,
обычная даже в своих необычностях, и, что хуже всего, углубляться
проблемы, существующие уже на втором ярусе, там, где обитают
неизменные конечные понятия и их конечные связи, т. е. — в сферу Общей
Онтологии. Несоответствие этих двух миров становилось все более
мучительным и бессмысленным. Так в эмульсии растительного масла с водой, 
даже тщательнейшим образом перемешанной, всегда при достаточном 
увеличении можно различить отдельные капельки жира.
«Однако в глубинах бытия, у самых основ его, есть какой-то адский
нонсенс, притом скучный. Но эта скука — продукт нашего времени. Когда-
то она была великой и прекрасной. Сегодня тайны не стало, и все меньше
становится людей, понимающих это. Придет время, и монотонная серость
скроет все на долгие, долгие годы еще до того, как погаснет солнце». Тут
ему на память пришла книга Аррениуса «Судьбы планет», и тогда уже не
метафизическое, а геолого-астрономическое уныние на мгновение
сокрушило его. «Что же получается, полный „апренуледелюжизм“? А
человечество, а всеобщие идеалы, а всеобщее счастье? От общества не
улизнешь, браток, из него ты вышел, и никакие абстракции тебе тут не
помогут», — как-то сказал этот проклятый Темпе. Круг противоречий
сомкнулся над мыслью, как вода над брошенным в нее камнем. Хватит.
Атаназий вдруг застыл в ощущении неотвратимости последствий своих
решений. (Прежний мир беззвучно провалился в какую-то невидимую со
сцены сознания западню.) Даже если бы он находился сейчас на
содержании (в чем его подозревали в связи с романом с госпожой Бир), это
не изменило бы ни на йоту его совершенной на данный момент пропорции
психических данных. Как пушечное ядро, вылетевшее из таинственной
бездны бытия, он летел, чтобы грохнуться о край своей жизни и разлететься
на куски с той же самой бессмысленностью, с которой и все остальное
спешит к своему концу. А кой-какие деньжата и у него, помощника
адвоката, все же водились.
«О, если бы все происходящее я мог представить в виде
функциональных, а не причинных связей», — подумал он с завистью к
какому-то неизвестному и даже невообразимому господину, который,
можно допустить, все именно так и делал. «Ничего не разделять на пошлые
комплексы причин и следствий, не искать крошечных целесообразностей, а
чувствовать наплывающие волны блаженства и страдания в запутанных
переплетениях Бытия как целого, в бесконечном сопряжении всего со всем,
граничащим с Небытием, с Абсолютным Ничто. Словом, психология
амебы...» К счастью, мелкие заботы, связанные с выходом из дома,
прервали эти мысли, а вернее недомыслия. «Так Бог переживает
Космос», — еще с трудом, но уже совершенно неискренне «домыслил» он.
Состоявшийся только что телефонный разговор словно пролетел где-то
рядом в виде стучащих друг о друга металлических бляшек с терпким
привкусом неизбежности совпадения событий. «Я должен изменить ей
сегодня же, иначе она тоже не будет счастлива — последний день, —
завтра я уже буду не в силах сделать это». Он приклеил эти слова к
текущему моменту, налепил, как марку на конверт с вложенным в него
пасквилем. Больше ничего не приходило ему в голову, и страшное чувство
большой беспричинной любви к Зосе Ослабендзкой, его невесте, снова
навалилось на него невыносимой тяжестью. Он чувствовал, что нет больше
сил для выполнения замысла, а не поддающийся анализу грозный вал еще
более сильного чувства вздымался перед ним, вырастая до непостижимых
размеров. Как еще можно перескочить через это непреодолимое
препятствие? Как можно так беспричинно, так безоговорочно, даже без
веры в эту любовь т а к л ю б и т ь — и м е н н о т а к? Даже сам Струг не
смог бы описать это.
Он понимал, что возвращение к одной из прежних любовниц ничего не
даст: какая-то пыль по сравнению с ужасными железными гирями,
которыми из последних сил он все еще жонглировал, улыбаясь
наблюдателю в себе, заменявшему ему в такие моменты публику.
Безмерная грусть, связанная с необходимостью этой запланированной
измены, застилала, как наступающая долгая непогода, весь его психический
горизонт. А если без этого?.. — душила его мука невыносимого чувства,
пожирающего все, как злокачественное новообразование. Он подумал
такими вот словами: «Кушать, собственно говоря, нечего, ибо я — ничто. А
впрочем... жизнь, она одна». Этот малоприятный трюизм впервые дошел до
него по-настоящему, и он решил во что бы то ни стало защищаться. Еще
чуть-чуть, и он расплакался бы. Но он стиснул зубы, сделал над собой
усилие и проглотил большую порцию выпавшей в осадок горечи.
— Надуманные проблемы, — остервенело заворчал он на кого-то
несуществующего, кто явно укорял его. Кто это был? Далекая перспектива
самых разных безумств вдруг возникла, как ночной пейзаж в блеске
внезапно вспыхнувшей зарницы, и, проглоченная темнотой, снова
съежилась до, как всегда, непостижимого текущего момента.
Он как раз выходил на улицу Нижних Мельниц, где жила Геля Берц.
Солнце клонилось к закату, наполняя воздух желтой пылью. Эта картина
усилила в нем тоску до распирающих нутро размеров. Ему пришла на
память теория микро- и мегалоспланхизма, согласно которой все
человечество делится на два основных типа: более женственный и более
мужественный, в зависимости от преобладания блуждающего или
симпатического нерва. Он понял все свое бессилие и безнадежность какой
бы то ни было борьбы: микроспланхики не способны к Большой Любви —
такова была аксиома. Может быть, все-таки то, что он чувствовал по
отношению к Зосе, было хоть чем-то «в этом роде»? Неужели он шел бы
сейчас для того, чтобы изменить ей, единственной любимой, по сути дела, с
несимпатичной ему заумной рыжеволосой семиткой, если бы это чувство
не было чем-то, что перерастает обычный уровень его существенных
переживаний, которых у него уже столько было? Противоречивость этих
состояний и неверие в достижимость счастья совершенно придавили его.
Он плелся шагом дряхлого старца, а на его висках и под глазами выступил
холодный пот ужаса.
Зубчатая линия горно-фантастического силуэта домов, уплывающих в
далекую перспективу улицы, напомнила ему осенний вечер в горах,
который где-то там обходился без него. И какое ему было дело до взглядов
других морд, лиц и масок на эти единственные для него «комплексы лементов»,
как говаривал психологист Темпе.
Он ощущал одновременность далеких явлений как непосредственно данную, словно
осязаемую. «Почему же физики считают дефиницию одновременности
слишком трудной? — подумал он. — Если бы я был достаточно высок, я
видел бы одновременно эти дома и скалу в Долине Обломков точно так же,
как сейчас вижу два отражения солнца в окне.
Дефиниция одновременности подразумевает допущение понятия
Единичного Существования, и в рамках только физического подхода она невозможна».
Оранжевое солнце блеснуло ему в глаза, обдав лицо последней волной
лучистого тепла. Спустился сине-серый мрак, и одновременно Атаназий
вошел во дворец Берцев. Громадная лестница красного мрамора и стены
подъезда, выложенные позолоченными латунными листами с витиеватыми
арабесками, и этот теплый ароматец, источаемый высшим уровнем
благосостояния — свежести и чистоты, хорошей кожи и хороших духов и
чего-то еще совершенно неуловимого, — подействовали на него раздражающе.
Сила невидимой в данный момент женщины,
сосредоточенная в ее богатстве и позволяющая ей в любую секунду
совершить дикий, фантастический поступок;
свобода, которую предоставлял ей отец, терроризируемый ее угрозами самоубийства; мания
суицида, которая, несмотря на массу пошлостей, делала из нее нечто
возвышенное и неуловимое, — все это вместе в данный момент
отвратительно и унизительно возбуждало его. На его пути встал лакей в
красной ливрее, грустный, красивый, простой парень. «Наверняка влюблен
в нее, а может даже и...» Деликатно отстранив его и миновав три почти
пустые угрюмые темно-красные гостиные, он без стука вошел в маленькую
«девичью» (вернее «полудевичью» — так ему подумалось) комнатку Гели,
соединенную с великолепной спальней. Он решил быть грубым. Красный
цвет мебели, обивки и ковров действовали на него, как на быка.
Несмотря на полумрак, он сумел заметить «Кубу» (князя Препудреха) и
Гелю, отрывающихся друг от друга после безумного поцелуя. Препудрех
вскочил, а Геля взорвалась самочьим смехом, который, казалось, шел из
нижней части ее, наверное, прекрасно вылепленного живота. (Об этом
Атаназию когда-то рассказал сам Препудрех в приступе необычной для
него искренности.)
Князь, Якуб Сефарди Азалин, — молодой человек двадцати с
небольшим лет, невиданно изысканный и прекрасный. Среди дам и
девочек-подростков из высшей плутократии он считался верхом
изысканности. Истинная же аристократия не принимала его вовсе, считая
его персидский титул подозрительным — у нее могли «бывать» и явные
парии, но не какой-то там невнятный Препудрех.
Атаназий холодно, поспешно поздоровался. Банальность ситуации
становилась для него просто невыносимой. В его памяти промелькнул
офорт Клингера «Die Rivalen»[4]: два мужика яростно бьются на ножах, и
«она», с веером в руке, внимательно наблюдает, кто из них победит, чтобы
сразу же отдаться ему, разгоряченному, обагренному кровью того, другого.
На этом фоне величие и чистота чувств к Зосе выросли до совершенно
невозможных размеров. Его душил безумный гнев против себя и всего, что
должно было и обязано было неотвратимо произойти. Отступать было
невозможно: дальнейшего продвижения вперед требовала поставленная с
ног на голову амбиция — желание осуществить трудные с виду решения. В
сущности, решения эти были трудными лишь на первый взгляд: это было
скорее отвращение к тому, чтобы пробить тонкий слой благородных
материалов, под которым находилось легкое для приятного пребывания в
нем болото псевдоинтересного усложнения так называемой «психической
перверсии».
— Господин Препудрех, — с нарочитой невежливостью заговорил
Атаназий, — у меня с мадмуазель Гелей намечен очень важный разговор.
Не могли бы вы сократить свой визит? Вместе вы не поедете, об этом не
может быть и речи, — довершил он с небывалой силой и уверенностью.
В глазах Гели Берц вспыхнул какой-то зловещий огонек, а ноздри
нервно раздулись. Дело шло пусть к легкой, но все-таки борьбе между
мужчинами, и было неизвестно, что кроется за ее развязкой. Маленький
сюрприз дня.
— А вот как раз и поедем. Разговор у нас может быть когда угодно, хотя
бы сегодня после ужина. А вы поедете с нами, а потом под любым
предлогом избавимся от Кубы и вся ночь перед нами, — процедила Геля
равнодушным тоном, как будто речь шла о вещах самых обыденных.
Веселый до той поры, князь вдруг съежился и помрачнел. Получив удар
исподтишка, он внезапно упал в грязную бездну половых страданий. Этот
вечер должен был стать его собственностью. Он вот уже два месяца был
влюблен в Гелю и бесился, не имея возможности довести ее до того, чтобы
она наконец стала относиться к нему серьезно. Она целовалась с ним до
потери чувств в минуты, свободные от других развлечений, а потом
отплачивала ему за свое падение абсолютным пренебрежением.
Униженный, обуреваемый ревностью и еще сильнее растравленный, он
возвращался к ней, как привязанный на резинке. Он даже не мог
использовать в качестве антидота других женщин, ибо питал к ним
непреодолимое отвращение.
— Нет, мадмуазель Геля. Сегодняшний вечер у меня занят, я должен
поговорить с вами немедленно, — едва пробормотал Атаназий.
По лицу мадмуазель Берц прошла бурая тень, и ее голубые глаза
блеснули во мраке чистым холодным блеском изумления.
— Это что-то новенькое! Мы так давно не виделись, а у вас вечер занят.
Интересно чем? Может, опять Логойский?..
— Логойский не имеет с этим ничего общего, я потом все вам объясню.
— Потом, потом! Не люблю я этих условностей и недомолвок, всех этих
псевдосложностей, в которых вы с таким вожделением барахтаетесь. Вы,
по сути дела, ребенок. И все-таки вы мне нравитесь.
Препудрех, уже успевший слегка прийти в себя, захихикал, фальшиво
торжествуя.
— То есть мы едем, — сказал он, приближаясь к Геле плавной походкой
записного пижона с танцплощадки.
Мимоходом он задел Атаназия, который, натянутый как струна, стоял
со сжатыми кулаками, похожий на какого-то смешного зверька,
готовящегося к прыжку. Это было уже слишком.
— Господин Препудрех, — начал дрожащим голосом Атаназий,
голосом, в котором таилось скрытое вожделение, — если вы сейчас же не
покинете этой комнаты, я не отвечаю за последствия.
Препудрех обернулся. Он был слегка бледен, а на его лбу, в складках
подлости, проступили капельки пота.
— Я поражен вашей наглостью, — начал он пространную речь.
Но не окончил. Атаназий схватил его за руки, быстро развернул и
методом «tit-for-tat»[5] подвел к двери. В зеркале он увидел его лицо, полное
беспомощности и удивления, и ему вдруг стало его жаль. Но дальше все
шло автоматически: он освободил правую руку князя, открыл дверь и
вытолкнул его левой в соседний зальчик. Потом повернул ключ и шагом
дикого зверя приблизился к Геле. Она тяжело дышала, глядя на него
широко открытыми глазами. Глаза эти показались ему бездонными. Он
зашатался, подкошенный страшным, слепым вожделением, крепко, точно
отвратительный полип, перехватившим его горло. Теперь он понял, почему
он любил Зосю, а не эту... Вот только понимал он это какой-то отдельной,
как будто не принадлежащей ему, «everything-tight»[6] зоной своего
существа. Похоть, одна лишь похоть до краев заполняла его. Во всем теле
он ощутил странную мешанину расхолаживающей слабости и растущей
силы, эту предвестницу немыслимого, дикого наслаждения, которого он так
давно не испытывал. Что-то шепнуло в нем имя «Зося», но это слово
оказалось мертвым, ничего не значившим. «Именно поэтому — заранее
спланированное свинство», — подумал он.
— Эта скотина подслушивает... подождите минутку, — шепнула Геля с
дразнящим клекотом, в котором было ожидание чего-то брутального,
сокрушающего.
Податливая и беспомощная, она будто распласталась в этом своем
ожидании. Несмотря на то что мысль о невесте лишь слегка лизнула
сознание Атаназия, вся похоть моментально и без следа исчезла.
Противоположные элементы соотнеслись как два числа с
противоположными знаками: результат был равен нулю. «Зачем я
живу?» — бесконечно устало подумал он.
Комнату быстро наполнял серо-фиолетовый сумрак. Текущий момент в
своей неизменности тянулся бесконечно. Атаназию казалось, что он
простоял так целые века. Расслабленность и напряженность постепенно
уходили из мышц и собирались в сердце, сгущаясь клубком тупой боли.
«Мука существования как такового», — пронеслись бессмысленные
слова. Много он дал бы, чтобы сейчас лежать одному на софе да в своей
комнате. Томительно подумал он о «том» сумраке, о «тех» мухах вокруг
лампы и о «тех» мыслях, которые посещали его лишь там, у себя, в серый
час. То были минуты, в которые происходящая сейчас, но какая-то далекая
и чуждая даже самой себе жизнь отсвечивала тем загадочным блеском, с
которым обычно у него были связаны только некоторые, лучшие моменты
прошлого. «Заснуть и забыть — или нет: вырваться из этого города и где-
нибудь в сторонке создать хоть кусочек такой жизни, как те лучшие,
бесповоротно минувшие дни, как эти картины настоящего, свободные от
случайности и скуки, прекрасные, как абсолютно  гармоничные
произведения искусства и одновременно легкие в своей произвольности и
фантазии, как пух цветов, несомый ветром над лугами». Но беспощадный
взгляд со стороны обнаружил смехотворность формы этой мысли, и как раз
его собственные слова показали ему его самого со спущенными штанами,
сидящего на корточках у какой-то песчаной сельской дороги. Он горько
засмеялся. Недостижимость, отдаленность всего изводила его все больше и
больше.
— Что это вы, господин Тазя, так вдруг остолбенели? — раздался в
мертвой тишине голос Гели, как первый выстрел одиннадцатидюймовой
гаубицы на тихой летней заре. — Opupieł, czto li? — повторила она уже
ласковей.
Атаназий как ото сна очнулся. С бешеной, непомерной скоростью
налетел на него какой-то вихрь из неведомых краев и перенес сюда, в
комнату этой утомленной богатством евреечки.
— Не могу читать Пруста, — сказал он вдруг, подсаживаясь к ней на
диван. Из дальней комнаты послышался стук закрывающейся двери.
— Наконец Азалин ретировался, — сказала Геля и нетерпеливо
повернула выключатель. Бледный молочно-оранжевый свет залил комнату,
обставленную с подчеркнутой, неприятной простотой.
— Неужели для того, чтобы, — продолжал как автомат Атаназий, —
для того, чтобы из двадцати прочитанных страниц выудить какой-нибудь
афоризм или вообще высказываньице о жизни, которое, припертый к стене,
я и сам мог бы родить, так неужели ради этого я должен водиться со всей
этой бандой дураков-снобов и слушать излишне детальные описания их
неинтересных состояний и их мысли, поданные в такой же неинтересной
форме? Эти предложения на полстраницы, это пережевывание и
дифференцирование пошлостей и глупостей до отвращения. Аристократия
была когда-то чем-то — с этим я согласен, — но сегодня, если не считать
ряда чисто физических особенностей, она в сущности не отличима ни от
какой другой касты. Возможно даже, что в ней можно найти больше
хорохорящихся недоумков, чем где бы то ни было — им помогает в этом
традиция, а данные у них для этого те же самые, что и у всех остальных.
Процент людей исключительных в наше время распределен равномерней.
Весь этот Пруст хорош для снобов, не способных проникнуть в господские
покои, и прежде всего — для людей, располагающих излишками времени.
У меня времени нет...
— Что-то не заметно, — шепнула Геля сквозь сжатые зубы. — Вы
выставили Кубу только для того, чтобы сказать мне это? Вы сами —
подсознательный сноб...
— С ума все посходили с этим проклятым Прустом. Безумно
раздражает меня. Я принес вам книги. Забыл их внизу. И что самое
удивительное, люди как-никак интеллигентные и не лишенные вкуса... Или
этот Валери! Хотя, что касается Пруста, мы случайно сходимся. Согласен,
Валери — человек умный и образованный — особенно подкован в
физике, — но я не вижу в нем, кроме поэзии, правда, необычной и очень
интеллектуальной, ничего такого особенного. Свой приватный метод
творчества, с помощью выдающегося интеллекта, он хочет раздуть до
размеров абсолютной истины, пренебрегая артистической интуицией и
опытом более визионерских, апокалиптических творцов. Все зависит от
пропорции данных: от ощущения единства изначальной конструкции, от
богатства мира фантазии и мысли, интеллекта и таланта — то есть чисто
чувственных способностей. А кроме того, мне не нравятся те, кто только
после войны убедился, что с человечеством и культурой вообще дело
обстоит нехорошо. Я знал это и раньше. Демократизация...
— Мегаломан! Довольно!!! Я не вынесу больше этих разговорчиков.
Может, вы наконец скажете, в чем, собственно, дело? Зачем вы пришли
именно сегодня? Сегодняшний день для меня принципиально важен. А
впрочем, что мне до этого. Куба наверняка пришлет к вам секундантов.
Дело с вами даст ему возможность замазать ту историю с Хваздрыгелем,
которая, хоть и завершилась благородно, тянет за собой некий шлейф из
прошлого. Пришлет, чтобы понравиться мне...
— А теперь я скажу: довольно — или я опять начну говорить о Прусте.
— Так, стало быть, что? Я очень расстроена. Вы перечеркнули мое
решение. Я чувствую, что вы скрываете от меня что-то важное. Мы ведь
друзья?
— Хуже всего, что нет. Но все очарование ситуации состоит именно в
этом.
— Попрошу без позы, господин Атаназий, я в этом разбираюсь.
— Это не поза. Я помолвлен.
— Вы, верно, с ума сошли, — вымолвила после долгой паузы Геля. — И
по какому же случаю? — спросила она минуту спустя, и в ее голосе
задрожала скрываемая ранее грусть.
— Люблю, — твердо ответил Атаназий, склоняясь над ее необычайно
узким, однако не острым коленом, видневшимся из-под слишком короткой
юбки. — Ненавижу это слово, но все именно так и обстоит.
— Он, бедняжка, видите ли, любит! И когда же вы успели совершить
эту безумную глупость?
— Десять дней тому назад. А висело это надо мною уже полгода.
— И ничего не сказать мне об этом! Кто же она?
— Зося Ослабендзкая.
— Что ж, по крайней мере набьете карман.
— Клянусь вам...
— Знаю, знаю, бескорыстно. Но берегитесь: вам двадцать восемь лет и
вы — ничто, довольно интересное ничто, срез определенного типичного
состояния определенного социального слоя.
— Вы хотите одолеть меня этим дешевым приемом.
— Боже упаси. Но по причине разрастания жизненной лихорадки в
наше время, и особенно после войны, возраст сумасбродства для мужчин,
составлявший прежде сорок лет, снизился на несколько лет. Это безумие: с
присущей вам конституцией несостоявшегося художника вляпываться
сейчас в супружество. И при этом еще остатки совести, скорее совестушки,
которая у вас пока еще наличествует. Наверняка сойдете с ума.
— Кому какое до этого дело, даже если шею себе сверну. Себе же. Да,
вы правы, я — ничто и именно поэтому могу позволить себе роскошь
эксперимента, который для кого-то другого окажется непозволительным. И
все-таки, несмотря ни на что, я боюсь, боюсь самого себя. Я до сих пор не
знал, кто я. Что-то открылось, но я еще не знаю всего. Ах, да не в том дело,
а, может быть, в том, что с этим связано: в метафизическом смысле жизни
без религии.
— Без этого тумана, пожалуйста.
Не люблю искусственной усложненности. Вы не имеете права говорить о религии. Я уже начинаю
жалеть, что не ободрила вас до такой степени, чтобы вы открылись передо
мной.
— Я знал, что так будет. Что же до ободрения меня, то ведь, кажется,
достаточно...
— Глупый вы, я подталкивала вас к поцелуям, а не к откровенности.
Вы, видать, пока не знаете, кто я такая...
— Знаю. Знаю также, кто ваш отец. Я слышал о всех претендентах на
вашу руку, как местных, так и заграничных: граф де ля Трефуй, князь
Завратинский...
— Не будем отклоняться от темы. Что дальше?
— Так вот, относительная зажиточность моей невесты является для
меня скорее препятствием в деле брака. Но я решил эту проблему на фоне
реальности чувств. Для брака за деньги я слишком амбициозен. А кроме
того, я бы даже не знал, как их использовать.
— Пока. Я бы отучила вас от всяческих амбиций. Вы бы сами
поставляли мне любовников за деньги.
— Довольно, это отвратительно.
— Ах, что за невинность! Наш скромный жених не может слышать
такие аморальности. Вы, видно, совсем обалдели с этим своим браком. Но
не обижайтесь, говорите дальше.
Атаназий преодолел отвращение и углубился в вынужденную
ситуацию.
— Я слишком влюблен, и в этом моя трагедия.
Геля повернулась к нему всем телом.
— А она?
— Она ничего, она любит меня так, как обычно девушки в ее возрасте
любят своих женихов. Но не в том дело, я больше не могу терпеть.
— А когда свадьба?
— Ах, как же вы циничны. Я не могу вынести самого факта
влюбленности до такой степени, а не какого-то там дурацкого вожделения.
Вы нравитесь мне в тысячу, в бесконечное число раз больше, чем она.
— Так почему же не я?.. — вымолвила она чуть не плача; Атаназий
начинал приобретать в ее глазах очарование чего-то потерянного.
— Вы ведь сами сказали, я был еще недостаточно решительным, чтобы
совершить это. А впрочем, я не люблю вас и не смог бы полюбить. Меня
ужасает ваша раса и одновременно со страшной силой привлекает...
— Ах, какой осел, упустить такую возможность! — вполне откровенно
сказала Геля. — И этот нищий, идущий на мизерное содержание к так
называемой добродетельной девушке из приличного дома, еще смеет мне
говорить о расе! Я запрещаю вам жениться, вы понимаете меня?! Я
ненавижу эту вашу...
Атаназий закрыл ей лицо правой рукой, а левой обхватил ее сзади за
левую руку и перегнул. Он грубо сдавливал что-то невидимое, уже почти
не чувствуя ничего человеческого в себе. «Такими в такие моменты
должны быть звери», — подумал он в какую-то долю секунды. На смену
внезапной злости опять пришло невыносимое протяжное вожделение,
причем неизвестного вида. «Но разве не это самое важное?» Он отпустил ее
лицо и впился в ее мясистые, пока еще холодные губы, сладострастно,
исступленно, но с полным осознанием зверского наслаждения. Она
вырвалась, ударив его снизу кулаком в грудину.
— Вы что, с ума сошли? Так вы затем обручались с другой, чтобы
потом приходить обцеловывать меня? Это уже не извращение — это
обычное, вульгарное свинство.
Атаназий долго не мог отдышаться.
— Нет, вы меня не понимаете. Несмотря ни на что, только вы можете
меня спасти. Если бы вы вели себя иначе, я, может быть, именно с
вами... — говорил он, тяжело дыша.
— Я бы никогда не стала вашей женой. В вас слишком мало
благородства и благовоспитанности. Вы — нищий. Вокруг вас атмосфера
бедности, которая ничего не может себе позволить. Вы могли бы стать,
самое большее, одним из моих любовников, причем обязательно
одновременно с кем-нибудь из ваших друзей.
— Вы потом мне все это расскажете, а сейчас послушайте: я так ее
люблю, что если это еще продлится, не знаю, что со мной будет. Это та
самая адская великая любовь, которая случается раз в тысячу лет на
единственной из планет.
— Я больше не желаю об этом слушать...
— Вы мне нравитесь, как до сих пор не нравился никто, и знаю, что
никто мне не будет так нравиться. Именно такая, какая вы: богатая
вульгарная еврейская хамка. Вы — блондинисто-голубое олицетворение
загадок Востока, вы — единственное создание, с которым я хотел бы иметь
сына, и он не был бы дегенератом.
— Ах, почему вы не французский граф? У меня такой провал с
претендентами из-за границы. После вас мне только Куба по-настоящему
нравится, но я его слегка презираю.
— Вы должны быть моей, хоть я и не имею титула. Если бы я изменил
ей с кем-нибудь другим, это бы только подлило масла в огонь. Вы —
единственная, благодаря этой вашей доведенной до предела дьявольской
хеттской красоте, вы можете стать для меня противоядием.
— Я девственница, господин Атаназий, — вдруг совершенно другим
тоном сказала Геля.
В этом было что-то далекое; будто волна давно минувших веков
разбилась здесь, в этой комнате, как слабый отзвук где-то далеко
бушующей бури.
— Представляете, а я об этом и не подумал. Ваши деньги ставят вас
выше этой проблемы.
— Так, стало быть, только со мной это будет называться изменой? С
другой нет, точно? О, как я вас понимаю. Вы только не думайте, что я такая
грубая скотина, какую из себя строю, вынуждена строить, иначе...
— Так, значит, вы согласны? — бессмысленно спросил Атаназий, и вся
охота взять Гелю силой развеялась, как утренний туман.
Он снова ощутил желание остаться один. Внезапно проблеснула
зловещая мысль: «Это она, Зося, принуждает меня к этому. Ненавижу ее за
то, что вынужден ее так сильно любить». В этот момент я с удовольствием
избил бы ее бичом, до крови. «Ангельская скотинка, чистая душка, Боже, за
что я так жутко люблю этот кусок анемичного мяса с зелеными
глазенками», — почти что простонал он и в тот же самый момент увидел
тут же перед собой голубые раскосые глаза Гели и ее кровавый, внезапно
набухший крупный рот. Он почувствовал головокружение, и дикое
вожделение, более страшное, чем все то, что ему приходилось когда-либо
переживать, включая и впечатления от ураганного огня тяжелой
артиллерии, сотрясло все его существо («срущество» = мягкие кровавые
арийские кишки встали на дыбы, как волна, вздымаясь над бездной чего-то
черно-красного, еврейского, удушливого, зловещего, чего он и сам не знал).
Ситуация и впрямь была зловещей. «Verhängnisvoll — Friedrich Nietzsche —
Jenseits von Gut und Böse — Schicksal — Sasza Schneider[7] — мужской
вельзевулий демонизм, бородатый, вообще обросший — только это чего-
нибудь да стоит — непосредственное переживание». Ряд этих ассоциаций
прервал ее давно знакомый с той «popojki» поцелуй.
— Ты хочешь всё или только целоваться? — пролепетал он наперекор
этим своим мыслям.
— Делай что хочешь! Не спрашивай! Каналья! Идиот! Недотепа!.. —
посыпались оскорбления.
Геля явно хотела поднять напряжение безумства до высшего уровня. Он
схватил ее за, казалось, безжизненные, бесформенные руки и, сжимая их
изо всех сил в зверском бешенстве, впился чуждым сознательного
блаженства поцелуем в ее губы. А уже через минуту начались так хорошо
известные и все-таки столь зависящие от нового объекта, вечно новые
сознательные эротические удовольствиеца.
«Разве не было бы истинным счастьем постоянно пребывать в этом
состоянии скотской бессознательности: быть быком, змеей, и даже
насекомым или даже делящейся амебой, но не думать, не отдавать себе
отчета ни в чем...» — еще успел подумать Атаназий, и сразу потом: «А все-
таки каждая шельмочка на свой манер», — прошептал в нем какой-то голос
слова Казика Норского из «Эмансипированных женщин» Пруса. «Чересчур
разрекламированное удовольствие», — пришло ему на память
высказывание Хваздрыгеля, биолога из школы Лёба. «Нет, нет, не
чересчур, здесь вот что: слишком долгое сожительство с одной женщиной
приводит к росту преобладания онанистических элементов эротизма в
ущерб истинному парному сексизму: это совместное барахтанье в
утонченном свинстве, это очарование парного неприличия — все это
постепенно исчезает в привыкании друг к другу. Одинокое, несмотря на
наличие другого человека, мысленное подстегивание себя вместо реального
возбуждения прекрасно напоминает автоэротические переживания, так
хорошо знакомые с детства, и даже, к сожалению, по более позднему
времени».
Он все более пылко всасывался в ее уста, которые только теперь по-
настоящему стали уступать натиску его губ, зубов и языка. Они
разверзались, превращаясь во влажное, жаркое болото невероятного
сладострастия, увеличивались до невозможных размеров, были чем-то
единственно реально существующим. Язык Гели высунулся из скользкой
моллюскообразной массы и, как пламя, коснулся его губ и языка и начал
двигаться, до безумия дразня рот... Разливающееся по всему телу
наслаждение, казалось, уже достигло пика, но несмотря на это продолжало
усиливаться, доходя до непереносимой, с болью граничащей
интенсивности. Прикосновения этого, как будто осознающего свое
действие языка он ощущал повсюду: в спине, в чреслах и в том месте, где
миллиарды берущих от него начало существ рвались к жизни, не обращая
внимания ни на его большую любовь, ни на смысл его существования, ни
на всю метафизику. В темных закоулках тела, в набухших железах, на
узловых станциях сложных нервных путей — все перло со стихийной
силой к единственной цели — единственным вознаграждением
оболганного духа было нечеловеческое блаженство, уничтожавшее его и
отнимавшее осознание происходящего.
Уже само отсутствие тошнотворного, как бы с легкой тухлинкой,
семитского запаха, который столько раз отвращал его от разных не таких
чистых евреечек, доводило его до безумия. Слюна пахла, как пригретые
майским солнцем свежесломанные веточки молодой березы. Ее рот казался
все менее знакомым, он не был похож на тот, который он когда-то целовал
по пьянке. Взгляд сладострастно затуманенных, но в то же время холодно
осматривавших его раскосых голубых глаз Гели возбуждал его до безумной
злости, будто бил затверделую мясистую похоть тонким проволочным
хлыстом. Он чувствовал себя в абсолютной власти этой похоти. «Ничто
теперь меня из этого не вытащит. Пропал», — подумал он, извращенно
наслаждаясь жестокостью по отношению к самому себе. «Блаженство
гибели — существует ли что более адское?» Ему даже не хотелось
насиловать ее — в эту минуту важнее было угрюмо подчиниться муке
ненасытности. Он внезапно вздрогнул от наслаждения, превзошедшего его
понятия о наслаждении вообще. На фоне ее взгляда это прикосновение
было чем-то невыносимым: злость, ненависть, отчаяние, тоска по чему-то
навсегда потерянному, неизлечимая болезнь, забытая, удивительно
прекрасная музыка, детство и черное, дышащее безрукими и безногими
остовами чего-то непонятного (жутких живых предметов, а не существ)
будущее, и дрожь отчаянного броска в какое-то иное бытие, в котором боль
от непереносимого раздражения пропитывалась диким выбросом уже
неземного, внечувственного блаженства. Еще одно содрогание — и он
увидел все, буквально все, словно в страшно светлый искусственный день
он созерцал бытие в его целостности, сияющее в лучах какого-то
безжалостного дьявольского рефлектора на фоне черного небытия.
«Все испортил», — подумала Геля и ощутила внезапное отвращение к
Атаназию и его объятиям.
— Не думала, что сразу же, в первый же раз вы так страшно
оскандалитесь, — услышал Атаназий ее голос, донесшийся как бы из
ужасающей дали, среди позвонков, расходившихся в утихающем уже не
блаженстве, а всего лишь удовольствии.
— О, вы не знаете, чем это было для меня. Я не жалею, что так все
обернулось.
— Видно, Зося не слишком мучит вас любовью, — шепнула Геля с
циничной грустью, гладя его с состраданием по разгоряченной,
раскалывающейся голове.
Атаназий был прекрасен, хоть выражение лица имел преглупое.
Упоминание имени невесты в эту минуту показалось ему величайшим
святотатством, но он молчал, прибитый просто жуткой любовью к ней,
любовью, обрушившейся на него, как лавина, почти одновременно с
завершением «тех самых» дел.
— Мне вдруг подумалось, что вы ее совратили, и теперь обязаны
жениться на ней. Но сейчас я вижу, что нет, — грустно засмеялась она.
— Что вам далась эта Зося? Вы — женщина другого психического
измерения, вы ни ее никогда не поймете, ни даже меня, — добавил он
мгновение спустя.
— Вы так говорите, потому что я еврейка. И говорите это только сейчас,
потому что на какое-то время насытили свою глупую фантазию на тему
измены и любви, да и мною вы тоже насытились. Минуту назад я была для
вас еврейкой со знаком плюс, потому и нравилась вам...
— И продолжаете мне нравиться. Не знаю, смогу ли я без вас жить. Вы
ничего не понимаете. У меня катастрофа.
— Ваша катастрофа надуманная. И тем не менее вы сменили
направление атаки. Какие же вы, гои, подлые, — добавила она с
отвращением и презрением. — Ей-богу, удивляюсь, что такой умный
человек, как вы, совсем ничего не понимает в очаровании нашей расы:
этого привкуса восточной тайны, прошедшей через все гетто и то, что есть
теперь. Я сама себе непонятна — влюблена в себя, в это нечто, что во мне
для меня остается тайной.
Впервые, говоря эти бездумные странности, приготовленные «для
пижонов», она непроизвольно сказала что-то такое, что ее озадачило. Тайна
ее самой для себя промелькнула перед ее внутренним взором в виде
орнамента, представлявшегося исключительно сексуальным и
неприличным на фоне того, как она всегда выглядела в домашней
обстановке. Но разговор, что называется «по существу», не клеился.
Видать, ненадолго удалось Атаназию успокоить свое вожделение «тем
самым» прикосновением. Он снова бросился к ее устам, как к
единственному спасению от нарастающей сложности, лепеча какие-то
банальные опровержения. Он снова упивался преднамеренно совершаемым
свинством, как каким-нибудь отвратительным наркотиком. Геля отдавалась
ему равнодушно, с холодным триумфом наблюдая за его неистовством. Но
тем, кем он был для нее прежде — неразрешимой проблемой, стоящей у
нее на пути, — он быть перестал. Она не понимала, как она могла серьезно
им увлечься. Атаназий целовал ее везде, и туда... Он чуть не потерял
сознание от тонкого, но все же ужасного, невыразимого запаха ее тела и
еще раз ощутил высшее блаженство, даже без ее активного участия. Однако
на насилие он уже не мог решиться. В конце концов, он встал с колен и, ни
слова не говоря, оставил ее одну.
«Истерик», — с отвращением подумала Геля, и Атаназий вдруг просто
исчез из ее сознания. Она ушла в себя. Весь мир как будто закрутился в
каком-то взрыве святого дыма; началось обычное богослужение в честь
неизвестного божества, которым, собственно говоря, была она сама.
«Я сама по себе, одна и единственная». — «Как и все прочее, и эта
красная змея, что у тебя в спальне, и эта коробочка с таблетками,
понимаешь...» — шепнул загадочный голос, еще в детстве назвавшийся
«Азабаброль», но Геля не слушала его. Она продолжала думать: «...я могу
делать, что захочу: могу убить себя — у меня нет совести; уже это счастье,
а впрочем... Могу не существовать, не переставая жить, если приму вот
это... Я ведь на самом деле не живу на этом свете, я как сирийская
принцесса, отдающаяся в храме Астарты за пару медяков чужестранцам,
чтобы заслужить себе право иметь одного-единственного мужа». Прошла
не заполненная раздумьями минута, и с действительности спала первая
маска. «Я обычная скучающая богатая девушка на выданье, страдающая от
своего еврейства. Амбиция не позволяет мне выбрать ни одного из
заграничных болванов. Дело лишь в перемещении денежных масс с одних
позиций на другие. Я ничего не хочу об этом знать. Никто, кроме отца и
Кубы, меня не любит — оба соответствуют моим требованиям. Вообще
невозможно даже представить такого человека. Ну, разве что, этот Тазя...»
Презрение, соединенное с каким-то сладострастием и даже нежностью,
проблеснуло в ее улыбке. «А ведь он сумел бы, если бы захотел...»
Сдержанное желание на секунду до слез сдавило ей горло.
«Хотела бы я быть принцессой крови; или нет: лучше бедной
графиней — за это я отдала бы все деньги и жила бы на скромненькую
ренту в монастыре для благородных девиц». Безумная тоска, что все не так
и что так никогда не будет, продолжала оставаться какое-то время в виде
тяжелого распаленного ядра в верхней части ее живота. «Я — несчастное,
смертельно скучающее еврейское ничто. Жду любого подходящего случая,
чтобы убить себя лишь из-за духовной нищеты. Мне хочется санкции
высших сил на мою жизнь. О, обрести себя снова, с самого что ни на есть
детства». Ей на память приходила семейная трагедия: удивительно
прекрасная мать из старой хасидской семьи (Геля была похожа на нее, с
примесью вельзевульей и н т е н с и в н о с т и отцовского характера),
дикая, не осознающая своей болезни нимфоманка, и жуткая, на грани
помешательства, любовь старого Берца. Смерть матери, и отчаяние отца, и
поиск абсолютно похожей женщины. Теперь она у него была... как же это
все отвратительно. «И этот аналитичный онанистичный Атаназий, который
мог бы быть и таким, каким он был, лишь бы выказал чуть больше
духовной силы. Почему он не взял ее по-простому, как самец самку, почему
он не приказал ей, чтобы она была счастлива, почему он не любил ее —
этот вечный маскарад тел и душ, перемешанных каким-то зловредным,
завистливым, стареющим духом».

Полностью вы можете прочитать роман в приложенных электронных версиях для скачивания. 
Вам понравилось? 5

Рекомендуем:

Знаки

Не стану доверяться маю

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

1 комментарий

+
2
Д. Александрович Офлайн 31 августа 2024 11:42
Весьма качественный текст, не в последнюю очередь благодаря достойному переводу. Напомнил лучшие образцы польской романистики.
Наверх