Это время в кавычках «поздно».
***
С утра мигрень и чай с шафраном, укол и лето на дворе -
Я ненавижу это время как муху в желтом янтаре:
Его во мне окаменелость,
Его тягучую тоску.
Я ненавижу дуло солнца, лучом прижатое к виску.
И песни с мутью слов дремучих, и всех людей на площадях.
Себя я тоже ненавижу: не полюбив, не пощадя.
Казалось бы - спасаться бегством от скорби, ранящей как плеть,
Но лето, солнце, утро, тошно,
Мигрень, мигрень - я рад скорбеть.
Мне никого не нужно видеть, мне никого не нужно ждать,
В огромном паутинном свете сгорает всякая нужда.
Но даже в этой язве духа, ты оживаешь - словно крик,
И я твое целую имя на маленьких страницах книг.
***
Как говорил Батай: «поцелуй - это начало каннибализма»,
И поэтому с губ моих ты поэзию слизывал,
И смотрел таким голодным и вызывающим.
А затем пожрал.
В голове завелись опарыши.
С той поры я мертв. Проходит десятилетие.
За окном в который раз начинается лето:
Зеленеют вётлы, в домах ворошатся мётлы.
И в который раз оно безразлично мертвым.
Но я помню первый укус.
И укус последний.
Пахло мясом, рассудок пел и прощально бредил.
Но я сам тянулся к тебе и шептал до смерти:
Поцелуй меня.
Я устал жить на этом свете.
***
Наша любовь - чудовище, простецкое и обычное,
Оно тормозит на обочинах, прикуривает Winston спичками,
Рычит - но невнятной горечью, как очень усталый монстр,
И смотрит на нас глазами, в которых тепло и остро.
В которых как будто звездно, но тем приглушенным небом,
Измазанным гримом облака - безвкусным молочным джемом.
Оно - череда ошибок, которые каждый сделает,
В конце обретая подлинность себя, как души и тела.
Наша любовь - чудовище, по молодости - зубастое,
Сейчас оно спит в гостиной, сирень в его сжатой пасти.
И я с ним по-своему нежен, как с братом уже стареющим,
Окутанным пудрой пыли, уюта и прочей ветоши.
И я с ним по-своему нужен - погладить загривок ветхий,
Забрать из ослабшей пасти увядшие эти ветки.
А после бессмертному выводку щенков его високосных
Рывком распахнуть калитку
И бросить себя - как кости.
***
Долой памятники пренебрежению!
Долой боль и долой утешение!
Долой каждую в сердце подлюку!
Снесем монументы скуки друг по другу,
Суки, руки - долой, все прочь!
Пусть наступает ночь.
Чтобы в ночи захлебнуться болотным светом
Всех богомерзких звезд, приносимых ветром.
Чтобы блевать по дворам этим бледно-синим,
Изнутри исторгая ноги, хребты и спины -
То есть руины, которые жестче и злей
Остаются после ушедших из нас людей.
Ave Вакху!
Дионисово рубище свято,
Нам оно забивает уши и рот, как вата,
То есть жизнь превращает в пух - в тополя и перья,
То есть дух умаляет, где топоры и звери.
Сколько мух народится из тлена убитого чувства,
Сколько буковок черной поэзии, взятой искусно?
Ave каждой блуднице - от жен доставались язвы:
Иероглифы наших имен в теле замерших вязов.
Ave оргиофантам, ведущим нас в высшую бездну,
Ave той исступленной молитве артерий под лезвием!
Говори, говори, ненавижу тебя в каждом слове,
Говори, я люблю эту ярость - больную до звона.
Ave!
Ave!
Не дрожь, не озноб - это смех, это хохот!
Тишина всегда падает резко.
И дальше - ни вздоха.
***
Так вот, когда ты в сердце меня запустишь,
Что значит запеленаешь в живую пустошь,
В прогорклый сок и в розовую подушку -
Я стану биться, желтые ребра руша.
И всяко сердце истово ненавидя,
Внутри него возводить темноту Аида.
Я сдохну, выгрызая наружу норы,
И к черту сеть, что сплетали старухи норны.
Я буду себе прокладывать путь зубами,
Пока не сойдет с небес Азраил за нами.
Круша и руша, мой ангел.
Круша и руша.
Стреляя в грудь твою из любых оружий.
И так ли нужно в баре на старом Невском
Садиться рядом и зваться моей невестой.
Могу понять, что поэзис, тату, гитара -
Та эйфория, которая лечит старость.
Но дальше - только демоны, только твари
В моей фигуре на фоне ночного бара.
Беги отсюда.
Считаю до трех.
Стреляю.
Здесь пахнет спиртом и мной, а не мнимым раем.
И вбей в висок - как гвоздь или как пощечину:
Что пью я исключительно в одиночестве.
***
С утра мигрень и чай с шафраном, укол и лето на дворе -
Я ненавижу это время как муху в желтом янтаре:
Его во мне окаменелость,
Его тягучую тоску.
Я ненавижу дуло солнца, лучом прижатое к виску.
И песни с мутью слов дремучих, и всех людей на площадях.
Себя я тоже ненавижу: не полюбив, не пощадя.
Казалось бы - спасаться бегством от скорби, ранящей как плеть,
Но лето, солнце, утро, тошно,
Мигрень, мигрень - я рад скорбеть.
Мне никого не нужно видеть, мне никого не нужно ждать,
В огромном паутинном свете сгорает всякая нужда.
Но даже в этой язве духа, ты оживаешь - словно крик,
И я твое целую имя на маленьких страницах книг.
***
Как говорил Батай: «поцелуй - это начало каннибализма»,
И поэтому с губ моих ты поэзию слизывал,
И смотрел таким голодным и вызывающим.
А затем пожрал.
В голове завелись опарыши.
С той поры я мертв. Проходит десятилетие.
За окном в который раз начинается лето:
Зеленеют вётлы, в домах ворошатся мётлы.
И в который раз оно безразлично мертвым.
Но я помню первый укус.
И укус последний.
Пахло мясом, рассудок пел и прощально бредил.
Но я сам тянулся к тебе и шептал до смерти:
Поцелуй меня.
Я устал жить на этом свете.
***
Наша любовь - чудовище, простецкое и обычное,
Оно тормозит на обочинах, прикуривает Winston спичками,
Рычит - но невнятной горечью, как очень усталый монстр,
И смотрит на нас глазами, в которых тепло и остро.
В которых как будто звездно, но тем приглушенным небом,
Измазанным гримом облака - безвкусным молочным джемом.
Оно - череда ошибок, которые каждый сделает,
В конце обретая подлинность себя, как души и тела.
Наша любовь - чудовище, по молодости - зубастое,
Сейчас оно спит в гостиной, сирень в его сжатой пасти.
И я с ним по-своему нежен, как с братом уже стареющим,
Окутанным пудрой пыли, уюта и прочей ветоши.
И я с ним по-своему нужен - погладить загривок ветхий,
Забрать из ослабшей пасти увядшие эти ветки.
А после бессмертному выводку щенков его високосных
Рывком распахнуть калитку
И бросить себя - как кости.
***
Долой памятники пренебрежению!
Долой боль и долой утешение!
Долой каждую в сердце подлюку!
Снесем монументы скуки друг по другу,
Суки, руки - долой, все прочь!
Пусть наступает ночь.
Чтобы в ночи захлебнуться болотным светом
Всех богомерзких звезд, приносимых ветром.
Чтобы блевать по дворам этим бледно-синим,
Изнутри исторгая ноги, хребты и спины -
То есть руины, которые жестче и злей
Остаются после ушедших из нас людей.
Ave Вакху!
Дионисово рубище свято,
Нам оно забивает уши и рот, как вата,
То есть жизнь превращает в пух - в тополя и перья,
То есть дух умаляет, где топоры и звери.
Сколько мух народится из тлена убитого чувства,
Сколько буковок черной поэзии, взятой искусно?
Ave каждой блуднице - от жен доставались язвы:
Иероглифы наших имен в теле замерших вязов.
Ave оргиофантам, ведущим нас в высшую бездну,
Ave той исступленной молитве артерий под лезвием!
Говори, говори, ненавижу тебя в каждом слове,
Говори, я люблю эту ярость - больную до звона.
Ave!
Ave!
Не дрожь, не озноб - это смех, это хохот!
Тишина всегда падает резко.
И дальше - ни вздоха.
***
Так вот, когда ты в сердце меня запустишь,
Что значит запеленаешь в живую пустошь,
В прогорклый сок и в розовую подушку -
Я стану биться, желтые ребра руша.
И всяко сердце истово ненавидя,
Внутри него возводить темноту Аида.
Я сдохну, выгрызая наружу норы,
И к черту сеть, что сплетали старухи норны.
Я буду себе прокладывать путь зубами,
Пока не сойдет с небес Азраил за нами.
Круша и руша, мой ангел.
Круша и руша.
Стреляя в грудь твою из любых оружий.
И так ли нужно в баре на старом Невском
Садиться рядом и зваться моей невестой.
Могу понять, что поэзис, тату, гитара -
Та эйфория, которая лечит старость.
Но дальше - только демоны, только твари
В моей фигуре на фоне ночного бара.
Беги отсюда.
Считаю до трех.
Стреляю.
Здесь пахнет спиртом и мной, а не мнимым раем.
И вбей в висок - как гвоздь или как пощечину:
Что пью я исключительно в одиночестве.
***
В чем теперь причина безумия белого кролика?
Урожаен мак, Алиса умеет - в горло,
А еще - символика, боли и дворик с видом
На какое-то море.
Кажется, ледовитое.
Никаких людей. Никаких обещаний после
Виноградников душ, где мучительно жалят осы.
Никакого спирта, только чай с чесноком и ландышем.
И послать всё к чертовой.
И послать всех куда подальше.
Дальше только марки, конверты и письма в вечность.
На тетрадных листьях пионов - закат и вечер.
Дальше только те, кто его через миг не вспомнят.
Никакого смысла.
И прощения - никакого.
Значит в чем причина безумия белого кролика?
У Алисы гости, 0,5 алкоголя и роллы,
У Алисы мысли - как раздавленные стрекозы.
Эти стены в пятнах.
Это время в кавычках «поздно».
Белый кролик спит у окна с наступившим морем.
Ледовиты волны - но со смертью зачем-то спорят.
Ледовитый мир обнимает его так нежно.
От Алисы в доме осталась одна одежда.
Урожаен мак, Алиса умеет - в горло,
А еще - символика, боли и дворик с видом
На какое-то море.
Кажется, ледовитое.
Никаких людей. Никаких обещаний после
Виноградников душ, где мучительно жалят осы.
Никакого спирта, только чай с чесноком и ландышем.
И послать всё к чертовой.
И послать всех куда подальше.
Дальше только марки, конверты и письма в вечность.
На тетрадных листьях пионов - закат и вечер.
Дальше только те, кто его через миг не вспомнят.
Никакого смысла.
И прощения - никакого.
Значит в чем причина безумия белого кролика?
У Алисы гости, 0,5 алкоголя и роллы,
У Алисы мысли - как раздавленные стрекозы.
Эти стены в пятнах.
Это время в кавычках «поздно».
Белый кролик спит у окна с наступившим морем.
Ледовиты волны - но со смертью зачем-то спорят.
Ледовитый мир обнимает его так нежно.
От Алисы в доме осталась одна одежда.