R.Vargas

Скетчбук

Аннотация
Друзья четыре года. Две родные души. Все меняется совсем не вдруг. Что мы прячем за молчанием друг от друга и от самих себя на протяжении нескольких живописных сессий в мастерской?
…Допустим, я такой. Я держусь, мне перед ним стыдно. Этот стыд объясняется только страхом потерять его, если он не примет этого. Будет сложный, неудобный разговор? После того как все всегда было так просто! Кто кому кем может быть и кем не может… Когда мы встречаемся и прощаемся, он обнимает меня, а я его. И этот момент, эту иллюзию полной близости, слияния с ним, я пытаюсь сохранить в себе до следующего дня.
…И вот мы вместе. Открыв себя, приходится во многом закрыться от мира. Или научиться заново жить в нем? В этом помогут самые неожиданные люди, и близкие, и случайные.


Впервые

Раф

Этот парень появился в кадре, когда я снимал себе референс для студийной работы. И мне показалось, что он специально хотел остаться у меня в этом кадре. Он улыбнулся на камеру. Потом отошел, сказал «извини», и я, вместо того, чтобы вспылить – со мной бывает, когда спешу – я даже сказал: «А оставлю-ка я  тебя. Если ты не против.» Рыжий, забавный. Он поинтересовался, где в конце концов окажется его изображение.

 – Сильно преувеличено, что это будет твое изображение.   Ты можешь там не узнать себя.

– А что ты со мной будешь делать?

– А вот что буду, то и буду. Ты сам на это подписался.

– И все-таки?

– Я не фотограф, фото – это только референс. Я художник или что-то вроде этого.

Он улыбнулся:

– Что, совсем Пикассо?

– Нет, Рафаэль, – я потянул ему руку.

Он прыснул со смеху, аж скрючился. А потом протянул мне свою, тонкую бледную ладонь с гуманоидными длинными пальцами. Его звали Золтан, Солти.

– Меня на самом деле Рафаэль зовут. Мои сокурсники ржут, не стесняясь, как кони, да и преподаватели иногда.

– Прости, ­– он улыбался открыто и миролюбиво, я не мог разозлиться на него.

Мы обменялись номерами телефона. Он хотел посмотреть, что у меня получится. Но мне показалось, что не только. Я пропал на три дня. Я несколько раз сделал в разной технике этот вид на мост, с фотографии: серая, ветреная, неуютная осень, ветер гонит коричневую листву, и единственным ярким пятном на всей этой картине – рыжая голова моего нового знакомого. Но мне захотелось нарисовать его неуловимое лицо. Отдельно, а не как фрагмент городского вида. Как назло, ничего не получалось. Это был не он! 

Он потерял терпение первым. Звонил просто так. Звал меня гулять по городу вечером. И я сел и за пятнадцать минут вылил на бумагу с акварелью вместе то, что услышал в трубке. Его голос дополнил, то чего мне не хватало. Он будто завершил недостающий фрагмент. И хоть это было все равно не то, что в действительности, я решил отдать ему его портрет работы уже не совсем Пикассо, но еще не совсем Рафаэля.

Его голос сложно было перепутать с чьим-либо другим из всех, знакомых мне. Не очень высокий, но звонкий и такой… полётный. Он звал куда-то вверх. Неважно, о чем он говорил. Потом я узнал, что он актер дубляжа и озвучивает мультики или дублирует иностранные фильмы. Но если бы я не разговорил его, он, скорее всего, ничего не рассказал бы. Я нашел на ютубе несколько мультиков с его озвучкой. Просто стало любопытно. Но просмотр закончился тем, что их герои вымерли для меня. Вместо них я слышал его. Не то, что он за них говорил, а его голос, который придавал или уничтожал смыслы. Обладая такой почти магической силой, он ею совсем не пользовался. Никакой «актёрщины» в жизни. Он оказался простым, искренним и совсем не умел «держать лицо». 

– Я поэтому и не в кадре, - сказал он, как всегда, улыбаясь.

– А хочешь?

– Нет. Они заложники своих ролей, а я – нет.

Он приехал на очередную нашу прогулку на мотоцикле. «Чоппер», моторище – страсть, на сидении даже для двоих места много. У него было имя – Монстр. Закончилось это путешествие тем, что заехав в несусветную глушь, километров 50 от города за впечатлениями и нереальной красоты видами: конюшни, ипподром, озеро – мы возвращались в шквальный дождь; ветер буквально швырял воду в наши лица, пришлось остановиться в каком-то баре у дороги, чтобы просохнуть.  Все, что осталось сухим – это мои этюды, моя папка не пропускает воду. А сами вымокли до трусов, хоть выжимай.

Он поил меня глинтвейном, который оказался очень вкусным для такой забегаловки. Или это просто потому, что я ничего не понимаю в напитках. Откуда? – покинув в 18 интернат, где я провел три года с момента гибели моей семьи, я еще года два думал только о том, как заработать на самое необходимое. Но была мечта – художественное образование. Я не считаю, что у меня есть талант, просто люблю живопись. Я в ней жил, сколько себя помню. Этого мало, чтобы с тобой кто-то связывался, платил тебе за твою работу. Теперь я студент, я старше моих сокурсников, тех самых, что гогочут, что я Рафаэль. Так что я не избалован гастрономией. Пью глинтвейн в первый раз. Волшебная смесь вина, апельсинов, корицы приятно обволакивает горло. Мой друг потягивает из своего стакана, часто поправляя мокрые медные волосы, чтобы не падали на лицо. Потом он просит обед на двоих. 

– Прости, я тебе компанию не составлю. Поешь один, – смущаюсь я.

– Мы с утра не ели. Ты на батарейках работаешь?

– Не могу.

Он мог быть упрямым, если хотел. 

– Из-за меня мы оказались здесь… Кстати, а где мы?

Официантка назвала место, куда нас занесло. За окнами продолжало лить.

– Мне так хочется сделать для тебя что-то. Хотя бы накормить. Раф, у тебя глаза голодные, не объясняй ничего, хорошо?

Он обожает непредсказуемые повороты жизни. Он их сам перчит и солит. «Зато интересно,» – оправдывает он свой выбор, начисто лишенный логики, зато обещающий экстрим. Правда, он и решения в разных, мягко говоря, нестандартных ситуациях находит мгновенно. «Ну ты и Цунами!» - однажды обмолвился я, когда мы уже большой компанией, в основном мои друзья, в среду которых он вошел легко, как будто всю жизнь их знал, оказались в незнакомом городке без денег, еды и воды. Он упросил парней, которые пели в подземном переходе, позволить ему спеть вместе с ними. Он пообещал, что люди не будут походить равнодушно мимо, одна песня! Если вы захотите, может, и больше. О, это был драйв! Одна из девчонок нашей компании даже станцевала. Волшебная сила искусства действует благотворно даже на сонные обывательские умы. В футляр от гитары посыпалась и мелочь, и даже что-то покрупнее. 

– Еще? Но теперь уже честные 70 на 30. Разумеется, 70 ваши. А то у нас воды нет с собой даже.

Они согласились, мини-концерт состоялся. Потом отдали нам с собой свою воду.

– Чувак, как тебя хоть зовут? – спросили наши подземно-переходные колаборанты. 

Он вскинул рыжие брови, что придавало лицу милое и смешное выражение, и ответил:

­– Цунами.

Так новое имя приросло. Он оправдывал его на все сто. В тот день его заслугами  мы вернулись домой в тентованном грузовике для мебели.

Я с ним вместе подсел на такие выходные. Веселее и интереснее друга у меня еще никогда не было. Ноябрь усадил нас в городе, но это не сделало нашу жизнь скучной. Он пошел со мной в качалку, когда моя спина начала страдать от статичной работы – долго стоять либо сидеть на одном месте. Спорт ни для него, ни для меня не был пунктиком и жизненной необходимостью. Он бегал по утрам. Я встаю с трудом, для меня это был бы подвиг. «Тебе это нравится?» – интересуюсь я. – «Нет, сердце надо тренировать, дозировано, понемножку.» Моя работа начала приносить хоть какие-то результаты: у меня брали уроки. Мне тоже хотелось сделать для него что-то, он всегда так щедр ко мне. Ни за что, просто так. Он собирает нас всех: 15го числа его день рожденья. Идем попеть караоке, поесть креветок – там их делают божественно! 

– Раф, а когда твой? И почему я до сих пор не знаю?

Я смутился. Только недавно был. Первого ноября. Сценарий тут же меняется с его легкой руки: мы отметим их вместе! Мы,  оказывается, пришли в этот мир с разницей в две недели. Он ничуть не обиделся, что я промолчал про свой день рожденья. 

– Давай ты сам выберешь себе подарок, - предложил он. - Я хочу, чтоб тебе это было нужно.

– Тогда пошли в кино или на спектакль. Мне это очень нужно. Пусть это будут билеты куда-нибудь. А я тебе что подарю?

– Такой блокнот со специальной бумагой внутри. Я не умею рисовать, но иногда меня очень тянет изобразить что-нибудь. Как он называется?

– Скетчбук.


Жизнь – скетч

Цунами

 

Если честно, мне уже кажется, что мы были вместе всегда. Мне странно, что была жизнь до него, без него. Конечно, я помню тот вечер осенью, когда мы познакомились почти случайно. Почти. Но память иногда играет со мной в такую игру: подкладывает под этот момент необычное ощущение, что он был рядом и до этого.

Красивый парень фотографирует вид у въезда на мост Свободы. Он поглощен этим. Такие люди завораживают: в нем живет гармония, она почти видимая и осязаемая. Мне на минуту захотелось стать им.

Почему? Потому что день выдался паршивый, один из тех, когда хочется стать кем-то вместо себя самого, завернуться в другую жизнь, как в одеяло, в такую, где я  буду представлять из себя что-то ценное, интересное, а я сегодня был моллюском, у которого оторвали раковину. Моя запись закончилась сегодня раньше, в половине четвертого я уже иду из студии. Сплетнями я не интересуюсь, но в спину провожают недвусмысленные взгляды, девушки в курилке, когда прохожу мимо, прикручивают звук, но стоит отойти, слышно: «Да кому он, такой, нужен?», «Я бы, даже если бы он остался единственным парнем на свете, ни в коем случае», «Она правильно сделала» и много чего еще. «Она» - это Ката. Все было честно, она не говорила никогда, что меня любит, даже что я ей нравлюсь. Это я, дурак, хотел доказать, что могу выйти из запасных вариантов и стать… А кем? Ответ не нашелся, не мог найтись. Потому что для этого с самого начала, с первой секунды, должно объединять что-то другое. Чего у нас не было. 

Я шел мимо этого моста, понял, что он снимает, но вместо того, чтобы прошмыгнуть побыстрее, повернулся к нему лицом. И он махнул мне: «Подойди». Я извинился, что помешал, но его серые глаза немного округлились при слове «мешать». Нет, ничего подобного. Он спросил, не может ли он оставить мое не совсем случайное фото. И во мне тогда проснулся внутренний бездомный щенок и завилял хвостом.

«Ра-фа-эль»…Это редкое у нас имя, черные волосы и глубокий оттенок сохранившегося с лета загара выдавали средиземноморские корни. Он и вправду оказался наполовину испанцем и даже жил там лет до десяти. Он чуть заметно смягчал иногда «ль» там, где не надо, больше никаких признаков акцента у него не было. Он сохранил внутри много испанского солнца Коста-Дорада, хватило и на меня. Мне с ним тепло. У него шутки через слово, – тореадоры, конкистадоры и инквизиторы – это все мимо, не его порода. Он меня смешит… Наверное, у него не такая уж смешная жизнь, судя по очень старым кроссовкам, вытертой джинсовой куртке и штанам. Раф не выглядит во всем этом опустившимся, старые вещи приобретают на нем оттенок небрежной эстетики путешественника. Вот с кем мы и отправимся за впечатлениями, самым ценным, что может быть. Он повсюду таскает за собой в небольшой папке, которая, по-моему, не боится ни воды, ни огня, блокноты для зарисовок, карманную палитру и несколько тюбиков с красками, штук пять. Удивительно, как из этих пяти цветов получаются такие реалистичные яркие работы. Я был растроган: он сделал мой портрет. Это кроме вида на мосту, который тоже не обошелся без моей худой длинной фигуры с растрепанными от ветра волосами. Мы зашли перехватить что-нибудь,  вместо ужина. Он любит жареную картошку. Я ее тоже люблю, но наверное, со средствами у него правда беда. В итоге почти насильно кормил его пастой «Карбонара». Она ему понравилась. 

Я спросил, есть ли у него девушка. Он ответил, что ничего не может дать никакой девушке, даже самой нетребовательной, подтвердив мое предположение. У меня самого в этом плане все плохо. Мне никогда не казалось, что отношения с ними – это обязательно какая-то сделка. Но если я мог и хотел что-то дать, для них это ничего не значило. Уходил «в никуда», ни разу  не спешил с новыми отношениями. Не то, чтоб я сентиментален до соплей, просто найти кого-то на пару раз мне никогда не хотелось. Объяснение своим неудачам я все  же нашел: то, что потом превратится в любовь, возникает сразу, с первой секунды. Не каждой искорке дано разгореться, но если ее не было, то ничего не будет. Намного позже я понял, – сначала ужаснулся, а спустя время как будто один из фундаментальных законов открыл – что у нас с ним это искрило, как аргоновая сварка, которая сплавила нас без шва, по-сиамски.

Я не знал, что он считает меня счастливым, заводным и веселым, но стал таким с ним рядом. Раф переименовал меня. Цунами. Единственное в жизни прозвище, на которое мне хочется отзываться. «Цу», - прикалывается он, когда из меня начинает слишком рваться внутренний ребенок.

Гоним на моем старом байке на свежий осенний воздух. Мы уже так далеко, что и название этой местности не знаю. Ничего, выберемся. Ну, уж если  сегодня не получится, - он порисовать хотел, - завтра все равно воскресенье. Надо сказать, рисует он заразительно. Кажется, что это очень просто, когда следишь за его руками. Все как само собой растекается в живые и очень характерные образы. И лошадки у коновязи, покрашенной ярко-красным и синим, и деревенский дед с удочками идет с озера, и собака гоняет кур. Его руки – это тоже шедевр. Он левша. И на запястье этой руки он носит черную повязку. Я не решился спросить почему. Смуглые сильные пальцы, ногти красивые. Крупные, удлиненные пластинки. Кисти жилистые, рельефные вены струятся, убегают под засученные рукава куртки. Полдень выдался жарким, несмотря на конец сентября. Раф сбросил свою джинсовку, одну на все случаи жизни, снял клетчатую рубашку и завязал ее рукава на узкой талии. Я невольно улыбнулся. Смуглый торс украшало тату на правой груди: одноименный с ним черепах-ниндзя  со зверским выражением морды и двумя трезубцами.   Друзья набили, за то, что он для их татуировок эскизы делал. «Позагорай, солнца больше такого не будет,» - предлагает он. Со своей капризной кожей я моментально обгораю, но в сентябре ультрафиолета мало. Подставляю кости под последние теплые лучи. Раф делится  со мной листами, –сидим, рисует, загораем. Потом случился дождь и ураган, и ночевка в маленьком гостевом доме прямо у шоссе. Мы спасли рисунки, но на нас не осталось сухим ни сантиметра. Водопады с неба не прекращались всю ночь, стук дождя в окна и по крыше не давал спать, и мы разговаривали, свернувшись калачиком под сухими, теплыми и уютными одеялами. Я много раз спрашивал себя потом, почему у нас не случилось уже тогда? Могло же. Скетчи никто не исправляет. У любого художника их можно на килограммы считать. Из них может получиться эскиз для шедевра, а может и ничего. Для нашей картины мирозданию потребовалась целая гора. 

У Рафа под повязкой ожог на руке, с внутренней стороны, где кожа нежная и сильнее болит. Странные круги, как будто капало что-то раскаленное. Может, он сам расскажет когда-нибудь. Если замотать повязку потуже, она вполне может предохранить лучезапястный сустав от травм. Он с ней в тренажерный  зал ходил. А на другой руке обыкновенный красный напульсник. Оказывается, он занимался в качалке из-за травмы спины, а не ради красоты, которой ему перепало столько, что хватило бы на несколько человек, и которой он как будто бы не замечал вообще. Комплексовал – надо и не надо! Его непростая жизнь, в которую он не торопился меня пускать, расставила его ценности совсем иначе, чем у всех наших ровесников. По крайней мере, он мог гордиться только тем, к чему приложил руку. 

Он подарил мне скетчбук на день рожденья. Я сам его попросил, но к нему он добавил целую кучу всего того, чем в них рисуют профи: специальные ручки, маркеры и карандаши. Мне было неловко, -  я захожу с ним иногда в магазины за всякими арт-штучками, они недешевые, но он так радовался, что мне нравится этот подарок. В итоге я понял, попробовав на принтерных листах этими ручками и всем остальным нарисовать хоть что-то похожее на жизнь, что этот скетчбук я начну уж точно не сейчас. Оставил его ждать своей большой миссии.

 

Дао. Путь непутёвых.

(Раф)

 

Я в его комнате. Эта комната не то что говорит, а прямо-таки кричит о своем обитателе. Год назад, поступив на работу, он перебрался под этот съемный кров. Вся одежда висит на спинке одного стула. В углу несколько банок из-под колы. На кровати спит гитара. Его ботинки, кеды, кроссовки стоят в прихожей не парами, а единой мозаикой, внутри одних торчат теплые шерстяные носки, скомканные гармошкой. Могу поспорить, он снимает их с ботинками одновременно. Я улыбаюсь. Он спрашивает, почему.  Ты еще спрашиваешь! Просто твой дом - отражение моего. Как если бы я оказался в параллельном мире, и увидел там дом, «параллельный» моему! Но одно существенное отличие было. По всем стенам развешены всякие штуковины на память. Все мои работы, где я рисовал его, над его кроватью. Везде, даже на кухне, коллажи из фоток, билеты в кино, на концерты, на поезда, и два совсем уж удивительных экспоната: в маленьких рамках, влепленные в какую-то затвердевающую синюю основу – в одной продолговатый морской камень сантиметров десять в длину, с дырками, как сыр, а в другой – осколки разбитой чашки. Неужели он, легкий, шебутной, способный гениально импровизировать на ходу – и вдруг держит в себе все свои осколки?! Я начинаю понимать, и даже немного жалею его. Привязчивость и открытость – это яд для его чуткой натуры. Я тоже привязываюсь легко,   а отпускаю тяжело, но я более замкнут. Ни про жизнь в интернате, ни про моих родителей – медиков, исследователей, которых отобрала у меня африканская геморрагическая лихорадка, я не рассказываю до тех пор, пока расспросами не  припрут к стенке. Нет, это не тайна, но многие мои осколки я бесполезно пытаюсь вытащить и выкинуть. Впечатление от этого дома даже немного посбило мой настрой оторваться сегодня с ребятами.

Мы забежали, чтобы он переоделся,  собираемся на тусовку в клуб. Мои друзья ее устраивают. Будет костюмированное шоу. Надевать ему, как и мне нечего. Нужно что-нибудь специфическое, костюм какого-нибудь потустороннего существа или, например, киногероя. Из какого-нибудь фантастического блокбастера. 

Он заметил, что я задумался, и в дороге у него возникла мысль зайти купить аквагрим. Мы гладко забрали волосы и нагимировали даже их, в туалете, перед тем как выйти к людям. От нас шарахались. Цунами узнавали по улыбке, меня по повязке, сопровождая каким-нибудь восторженным и достаточно крепким словом процесс нашего опознания. 

Мы недолго побыли там: мне вдруг захотелось привести его к себе. Я оттягивал этот момент, чтобы у него не появилась жалость ко мне. Ведь у меня в прихожей только одна пара обуви. Та, которую я снимаю с себя  и тоже вместе с носками. Он легко пьянеет, поэтому сегодня может не заметить. И мы идем ко мне, смеясь и пугая встречный народ, два нагримированных ходячих кошмара – решили остаться в образе до дома. 

В моей мастерской стены синие. Посередине пружинный матрас, застеленный пледом в зелено-красно-белые клетки. А работы, и недописанные, и готовые, стоят вдоль стен на полу. Я тоже снимаю эту квартиру. Она не моя. Ее хозяйка заходит за платой сама, удостовериться, что я ничего не взорвал и не сжег. А еще: не затопил нижние этажи, не вынудил соседей жаловаться на меня в полицию, не привожу путан и еще много разных «не». Вбивать гвозди в стены тоже не одобрялось, их должно быть столько, сколько было до меня. Единственное, что я себе позволяю, это разбрасывать носки и не прибираться каждый день. Времени на это мне откровенно жаль. Так что банки из-под колы, пива, мохито под кроватью и в углу выносятся один раз недели в две. Что, редко? А я и не покупаю себе это часто. Соорудив на двоих бутербродов и кофе, мы располагаемся на матрасе, как библейские иудеи, которые «возлежали» на пирах. Вместо кофейного столика – фанерный планшет для больших акварельных работ. Мы смотрим друг на друга  и не можем сдержать смех: две инопланетные твари вполне по-земному, с аппетитом трескают  тосты с паштетом. Я знал, что вся фотосессия с этими образинами будет тоже висеть у него над кроватью.

Он еще про девушек меня спрашивает. Мы сидим, почти уже не пьяные, и все так просто, что хочется нажать на паузу в этот момент: время, не беги! Может, когда-то, после, будут девушки. А будет ли так же просто, что даже приятно ноет внутри? Какая девушка будет, перемазавшись в аквагрим, жрать паштет, магазинный, из баночки, а потом, помыв раскрашенную голову, и даже не высушив волосы, которые будут вот так же, как у него сейчас, пахнуть лаймом, рухнет на этот матрас по диагонали, и через секунду отрубится, и будет улыбаться во сне? Нету такой девушки, и когда будет – неизвестно. 

Попытки найти ее были, но я разочаровывал их даже быстрее, чем они могли бы разочаровать меня. Все закончилось Моникой. Ее увлечение живописью, конечно, было заготовленной легендой. Взяв несколько уроков, за которые я категорически отверг оплату, она потеряла к ней всякий интерес, стоило мне начать за ней ухаживать. Мой опыт совсем не был богатым, но Господи! – как все было предсказуемо! Равнодушие к искусству меня не обижает, нет. И не является мерой чувств ко мне, я не сноб. Моника в своем роде оказалась просто гениальна: ей было о чем говорить со мной целых два года! 

 

Дао. Путь непутёвых

(Цунами)

 

Главное – есть человек, который придет, услышав в телефоне твой больной, поникший голос. А еще запрыгнет с тобой на мотоцикл и помчит, куда твои глаза глядят, подвинув до завтра дела. Или просто обнимет и не будет спрашивать, когда ты уткнешься в его куртку лицом, почему оно мокрое. Рафаэль стоит на пороге, а я сижу, глаза в точку, и даже не замечаю его появления. «Это ваша грустная песня?» - слышу из прихожей, и – о, чудо! – беспросвет кажется мне самому чем-то… не моим. Мне его выдумали.

Она сама считала, что в первую очередь была мне другом. Теперь у меня появились очень большие сомнения, что она им была. Магда. Умная и подкупающее простая. Я испытывал в ней странную потребность, характер у нее невозможный, спорить с ней бесполезно. Мы не соглашались друг с другом без конца, наши взгляды на миллион самых разных вещей расходились, и при этом мы прекрасно понимали друг друга, разве что мысли не читали. Без нее мне было пусто.  И как только ей удалось выработать во мне эту почти наркотическую зависимость от нее? Я надеялся, что что-то изменится, или изменимся мы. Если захотим. Глупый. Мы оба признавали, что близость для нас не была главной. То есть главной была близость наших душ,  изорванных в словесных боях без правил..  И хоть кровать занимала далеко не первое место, она стала той самой картой карточного домика наших непростых отношений. Ей   хотелось, чтобы все вспыхнуло как сухая трава, пожар был быстрым и всепожирающим, а когда дым в головах рассеется – пусть даже осталось бы не совсем понятным, что нас так подожгло. Как будто ничего не было! 

Она была огнем, а мне хотелось стать водой. То тихим ручейком, который струился бы по ней, то морем, которое мягко бьется в нее, перекатывая острые камушки ее ершистого нрава, сглаживает, убаюкивает в ней все резкое, острое, - пусть оно хотя бы спит, если не может  совсем исчезнуть. Я хотел оставаться в ее голове. Чтобы по мне скучали, чтобы про меня думали, если я не рядом.

Разговор начистоту состоялся, когда я, видимо, осточертел ей.

– Ты хочешь, чтобы тебя долго гладили? – спросила она как всегда, прямо.

– Хочу, а что? – удивился тогда я.

– И целовали чтобы до одурения?

–Да!!  А до чего надо?

–Только чтобы завести. И ты любишь, наверное, когда тебя языком облизывают?

–Да!

– Вот видишь… А я всего этого терпеть не могу, весь настрой пропадает. Прости, но я должна была это сказать.

– Я все понял…

Тогда я опустил голову и стал собираться домой. Магда не держала. Она наверное уже решилась милосердно отсечь вовремя эту раковую опухоль в виде меня. Или она считала себя и свое присутствие в моей жизни чем-то токсичным? – Позже я понял, что правдой было именно это. Я страдал. В тот момент не выдумал ничего лучшего, чем сказать:

– Ты просто не любишь меня.

– В том-то и дело, что люблю. Не хочу испортить жизнь хорошему мальчишке. Ты классный, веселый, ласковый, но мне не это нужно. Ты как друг идеален, но…

– Вот это уже вряд ли.

– Ты обиделся, и не хочешь быть мне никаким другом, ни хорошим, ни плохим. Мне в тебе мужчины не хватает. Ты для меня мальчик, пацан, и похоже, останешься таким на всю жизнь.

Эти слова вызвали у меня только протест. Я тихо закрыл ее дверь насовсем. Ей хватило мудрости никогда не позвонить мне больше. Потом, конечно, я понял: по-другому выйти не могло. Мальчик. Маленький пацанёнок, который хотел, чтобы его любили. Ей было не за что меня любить, а просто так - не получалось.

В тот день Рафаэль зашел вечером ко мне. У меня оказалось не заперто, забыл совсем. Я сидел с ногами на кровати, мучил гитару и, уставившись в одну точку, напевал «Soon we’ll be found». Пока  я верил, что у нас с ней что-то получится, это была песня, написанная про нас. Теперь это просто привычка. Вой собаки на луну в абсолютно безлунную пасмурную ночь. «Это что, ваша грустная песня?» - помявшись немного в дверях, спросил он. «Нет. Теперь, похоже, только моя»… Он еще не сказал ничего, а мне уже понятно, что она и была только моей. Как и все остальное, что грело меня это недолгое время. А что было ее?.. Только непонятное притяжение, наркоманский морок. Я улыбаюсь. Может, я кажусь ему сейчас ненормальным. Я молча повисаю у него на шее. Ему кажется, что мне плохо,  а мне хорошо! И я говорю: «Пошли куда-нибудь? Не хочу взаперти.»

Я не думал, что через год буду утешать его в примерно такой же беде. Общего у этих событий было только главное – все закончилось. На этом общее тоже заканчивалось. Если мой разрыв с Магдой был тихим и грустным, То Раф сам ушел от Моники, очень горячо, абсолютно по-испански, и в этом было так много гнева и боли, что его тормозной путь оказался длиной в пару недель. Мы в это время ходили в кино, в театр, на концерты, чтобы отвлечь его. Помню неудачно выбранный спектакль: его сюжет один в один повторял их с Моникой историю. 

Она казалась мне до этого вполне милой. Она не страдала излишней упертостью. Не была меркантильна. «Так что же она хотела?» - не унимался я. Оказывается, Раф даже делал ей предложение! Он просто не представлял, куда же дальше, и подумал, что она ждет этого. Нормально после двух лет вместе. Только это милое существо ждало совсем другого и  разложило по косточкам причины невозможности их совместного бытия. Когда он говорил об этом, от него почти что искры сыпались:

– Мы все время на взводе! Я, дурак, думал, что мало времени с ней провожу, мало внимания уделяю. Нет, из-за этого расстаются в тупых мыльных операх! А в жизни – два эти года прошли впустую, как я ничем был, так я ничем, ни с чем, – и остался, а она все это время пыталась перелепить меня в человека – скульптор! Понимаешь, в совсем другого человека, которым я никогда не был и не буду! Пока не оказалось, я говно, из которого ничего путного не вылепишь, такие дела. 

У моего Рафаэля в мастерской появилась Сикстинская Горгона, от слова «sixteen» - с шестнадцатью очень реалистичными склизкими гадами на голове и с оскаленным лицом Моники. Наверное, это его успокаивало.

 

Мы устраиваем ворк-ауты на стадионе школы в пяти минутах ходьбы от его дома.  У меня сюрприз: я буду не один! Я появляюсь бегом, и все равно не успеваю за ней. Это суперскоростное, вертлявое, сумасшедшее существо, я ее все равно не догоню. Потому что она лабрадор. Восьмимесячный, почти набравший экстерьер, но еще не остепенившийся щенок лабрадора. Моя милая Ночная Фурия. Неожиданная подружка. 

…Это было несколько месяцев назад. Сосед по этажу упал на моих глазах прямо у подъезда. Я подбежал спросить, чем я могу помочь. Он ответил: погулять с собакой. Мы позвонили в скорую, приехали врачи, он оставил мне ключ и настаивал отдать за собачьи прогулки денег, но я не хочу. Ее зовут Ида. Она оказалась еще пятимесячной малышкой. Она, пожалуй, будет мне нужнее сейчас, чем я ей, а то я что-то совсем обленился. Пока он в больнице, я забрал ее пожить к себе. Она будит меня по утрам, мы бегаем недалеко от дома по парку, который доходит почти до самой набережной. Она веселится, прыгает на меня, все штаны перемажет в земле. Дитя природы. Природа ничего не драматизирует…

Он вернулся с диагнозом. Рак легкого, третья степень. Жалко мужика. Шестьдесят, можно жить и жить. Когда ему становилось получше, он выводил ее сам. Но его болезнь, не распознанная вовремя, одерживала верх. Он на глазах таял. Я даже ему за едой ходил. Гуляли мы с Идой теперь постоянно: утро, вечер, утро… И этот день настал. Его снова забирали в больницу, и он попросил меня пристроить ее в собачий приют или отдать в хорошие руки. Не усыплять же ее. 

 – Господи, как вы могли подумать!? Я оставлю ее у себя. Она ведь все это время была немножко и моей собакой, – я отворачиваюсь, будто смотрю на Иду, смахиваю ладонью слезы, чтобы он не видел: он не вернется, я понял. Сгорел за несколько месяцев, сгорел…. 

– Да ты не плачь, каждому своё. Значит, мне пора. И я знаю, что говорю, найди человека, который ее возьмет. Хозяева этой квартиры тебя с собакой держать не будут.

– Ну, переберемся куда-нибудь, давно хотел.

Он обнял меня на прощание. Мы с Идой вышли проводить его. Смотреть ему вслед псина не могла, прыгала, скулила и норовила заскочить в машину. Я потом неделю не отпускал ее с поводка, боялся, что убежит.

 Ида рвется с прогулки к своей двери. Я мягко, но настойчиво тащу ее за ошейник к нашей, где она провела немало дней и ночей, вроде не привыкать. Она упирается и начинает выть. Природа не драматизирует… не говорите мне эту чушь, ладно? Да, и еще слово «сука» – не люблю, – это, пожалуйста, без меня, и не про мою девочку. Когда слышу его на выгуле, оно меня раздражает. 

Как только я отдал ключ соседской квартиры появившимся родственникам (где они были, пока он нуждался в самой элементарной помощи?), мы с Идой уехали. Мои от нее в полном восторге, родители, брат, сестра, племянники,- их четверо. Я младший ребенок в семье, это у меня пока никого кроме собаки. Детвора ее неустанно гоняла, - они часто прибегают сюда после школы, все живут недалеко друг от друга. Но побыв у родителей с неделю, я чувствую, что начинаем стеснять друг друга. Не знаю даже, кто кого больше. Так что у меня две новости: я переезжаю. И наконец пойдем знакомиться с моими друзьями, моя четвероногая мадемуазель.

До последнего Рафу не рассказывал, что у меня уже две недели есть это чудесное существо. Она произвела фурор среди нашей компании, но Раф сказал мне, что собак заводят от безысходности. Я немного обиделся, я не по собственной воле ею обзавелся. Ну да, не смог никому отдать, привык к ней... Что я? – конечно, он прав, это мой выбор –   оставить ее у себя. Возможно, он не привязывается ни к чему и ни к кому, интернат еще не такому научит. Я другой.

– Она тебя не слушается, – объяснил он, – хоть она и очаровашка и никогда не будет кусаться, как ты с ней будешь справляться дальше?

Он видит то, чего не вижу я. Так бывает сплошь и рядом. Я решил поискать кинолога.

У него тоже новости, и довольно приятные: он будет иллюстрировать книгу с древнегреческими мифами, но не в классическом, а в игривом, небрежном скетчевом стиле, это классная идея оформления, даже я оценил, хоть и далек от этой темы. Просто представил, как эту книжку с непринужденными рисунками листать приятно. А главное, далеко ходить за натурой не придется. Весь греческий пантеон у нас в тренажерке обитает. Он схватился, как за соломинку: серьезное издательство, будет здорово, если совместная работа будет продолжена. Но его вечные профессиональные комплексы не давали ему покоя. Академический рисунок он считал своим слабым местом, которое с головой может выдать непрофессионала. Он стал брать планшет с листами и карандаши на тренировки, и позанимавшись, устраивался где-нибудь в уголке порисовать друзей «в процессе». А потом возникла мысль попросить ребят немного посидеть в нужной позе. Он начал делать всех своих Зевсов, Аполлонов и Дионисов с натуры. Мы перекочевали в его маленькую мастерскую, и веселились там вечерами, пока он отрабатывал быстроту и точность, мимику и пластику, - времени ему давали всего ничего. 

Мы на школьном стадионе. Летом в качалку ходить совсем неохота. Мне вообще туда неохота ходить, потому что результат всех моих усилий практически нулевой. Я длинный, сто восемьдесят шесть, мослы не обрастают мясом, только теперь, после двадцати пяти, я понемногу начинаю становиться похожим на мужчину, а не на зеленого подростка. Кстати, Раф такой же, сантиметр в сантиметр, но он не воспринимается ни длинным, ни угловатым, все это – про меня. А по него «высокий и подтянутый». Красивый, не гипертрофированный рельеф. Из его греков Персей именно с него выйдет самым похожим. И за Горгоной далеко ходить не надо, у него на стенке висит. 

 – Ты что смеешься? 

– Один персонаж у тебя уже есть. Моника. Персея с себя нарисовать не хочешь?

– Подумаю. Присядешь мне на спину? Я в планке постою, плюс шестьдесят килограммов не помешают.

– Семьдесят. Я далеко не воздушный шарик по весу.

Я сел верхом, держусь за его плечи. Они открытые, на нем красная боксерская майка. Смуглая, чуть влажная кожа под моими ладонями, странное, совсем новое ощущение, я не помню, кроме объятий при встрече и на прощание, касался ли я его вообще когда-нибудь? Просто, без повода? Он меня – да, для него это было естественно. В моей семье тактильный контакт был практически табу, мне с детства внушали, что мое прикосновение будет либо неприятно, либо расценено человеком, как вторжение, посягательство на личное пространство. Он же звал меня в это свое пространство. Или показалось? У меня по секундам рос пульс. Когда я слез на землю, смарт-часы, с которыми я бегаю, показали 120 ударов в минуту. У него было 107. Что со мной? я ведь ничего не делал, а как после кросса. 

– Как ты? 

– По-моему, надо уходить с солнца. Я домой.

– Тебе плохо? Давай я тебя провожу?

– Нет, Раф, оставайся с ребятами, я доеду.

Первый раз в жизни я закрываюсь от него. Почему? Он звонил раза три, спрашивал, живой я там или как?

 

Мастерская

Раф

Я предложил порисовать его, пока серия иллюстраций не закончилась. Мне его не хватает уже. Вокруг суета, люди, а я хочу побыть с ним одним. Я сейчас понял, что не знаю свою грань, где переход от дружбы к влечению, и оттого, что я чувствую его, мне не по себе. Его попросту не было, ни к одному мужчине. Было другое. 

Побег из интерната. Аварийный дом. Бродяги, которые забредают ночевать. Это люди, незаметные в нашем ярком и очень оживленном в любое время года и суток городе. Они почти привидения. Но я их чувствую рядом по запаху их тряпья. А еще их сопровождает запах еды, которую утилизируют в супермаркетах. Дорвавшись, они на  нее набрасываются. Иногда они просят что-нибудь у прохожих, но я так не могу: спер пакет чипсов утром в магазине. В железном баке горит огонь, и все скучились возле. С реки дует, холодно. Начало декабря. Если я загнусь тут, никто не вздохнет. В интернате меня ненавидели, у меня была до этого жизнь, о которой они мечтать не могли. Белая кость. Сын врачей. «Теперь побудешь пациентом,» – сказали мне.

Мои родственники, с которыми моя семья поддерживала совсем поверхностные отношения, нашли меня в больнице, и я думаю, связаться с ними – это затея администрации интерната. Они взяли  меня, чтобы подлечить. Все светила медицины. У меня оказалась травма спины. Не фатально, но месяца полтора повозиться пришлось. Я валялся на полу, и на меня кто-то то ли наступил, то ли надавил коленом. Драки не были редкостью, их следы заметались мгновенно. Нога в форменном полицейском ботинке на эту территорию не ступала. Родня, – двоюродный дядя и его семья, – знала, что меня избивали, и совсем не один на один, а об мое запястье тушили окурки. Но у них, оказывается, были принципиальные разногласия с моими родителями. Даже мертвыми. В этом доме их считали едва ли не людоедами, которые под предлогом медицинской помощи тестировали вакцины на людях в Индии и в Африке. За это и поплатились. Я в это не верю. Это – раз.  Я понял, что сыну преступников не место среди законченных гуманистов, это два. И с издевкой спросил:

– Поплатились, говорите? На них навел проклятие какой-нибудь местный медиум? Который погадал на козлиных орешках, и узнал, что они обкатывают вакцины на его соплеменниках?

 Наверно, они желали мне отправиться следом за родителями. Интернатские враги уже обхаживали меня кругами, как акула жертву: «Отожрался-отмылся у родственничков, да? Ты для них дерьмо и никому не нужен, поэтому ты опять здесь». Я сбежал в тот же день. Это не сложно. К вечеру меня уже тошнило от голода и я просил хоть что-нибудь у своих соседей из заброшенного дома, но они ждали распоряжений. Оказывается, у этого сообщества существовал лидер. И он появился. Уголовник, рожа кошмарная. «Еще один,»  - кивнули в мою сторону безлицые люди. Я невольно попятился к стенке, и он развернул меня спиной к себе и вжал в эту стену. Снял с меня штаны. Я замер от ужаса. Если закричу, меня изорвет сначала этот извращенец, а потом вся его шушера. Одной рукой он сдавливает мою шею, другой проникает туда пальцами, не знаю, сколько их, схожу с ума от боли, но потом случается вещь еще более чудовищная: мое несчастное тело от одного этого сотрясает такая разрядка, какой у меня не случалось ни разу в жизни. Я ненавижу себя за это. Пропадать так пропадать. Ненависть и стыд сдетонировали, и я, голодный и слабый, в бешенстве вырываюсь и  бью его, остервенело, без тормозов. Надеваю штаны, которые уже вряд ли могут вернуть мне человеческое достоинство. Снес оба кулака до крови, будто она его вернет! Он падает в кровавых соплях. Никто не подходит ко мне. И не подойдут, крысы. Сейчас можно возглавить это стадо, оставшееся без вожака, но я лучше пойду наведу порядок в другом. Я вернулся ночью в интернат. Не чувствую, как болят мои сбитые руки. И голод куда-то отступил. Теперь я могу терпеть его очень долго. 

Хочу закрыть доступ к этому файлу навсегда. Отгораживаюсь ото всего, что напоминает мне об этом. Я не верил, что это часть моей сущности, а теперь она заявила о себе, но она вернулась из небытия с другим лицом. Цунами, ты? Почему ты? Или… слава богу, что это ты? Если бы ты только смог принять меня… Он сидит на моих лопатках, я чувствую  в нем ток крови, а может, разыгралось мое заболевшее воображение. Лечиться не буду. Обнял меня ногами, смеется. Я приручу тебя, если это возможно. Укрощаю поток своих фантазий мыслью, что на этом месте, рядом с ним, вероятно, должна оказаться какая-нибудь девушка, вот только мне было сложно ее представить. Не удержался, позвонил.

– А можно я тебя порисую? Завтра?

– Хорошо, приеду.

Мы сидели за пиццей, которую он привез, голодный после работы. Он спешил ко мне, забежал домой только чтобы погулять с собакой.

– А кого ты хочешь с меня рисовать? У кого из твоих греков были такие тощие длинные руки-ноги?

– Если честно, я просто тебя порисовал бы. Надоели слегка божества-то. Что-нибудь земное, теплое, настоящее хочу. 

– Ты действительно считаешь свой выбор модели удачным?

– А что? Разве нет?

– Во мне нет ничего такого. Тебе виднее, рисуй, если  тебе это чем-то поможет. Ну, что, земному теплому и настоящему совсем раздеваться?

– Как хочешь. 

Он, недолго думая, сбрасывает с себя все, и спрашивает, как встать или сесть. Ни намека даже на легкую эрекцию, что я навоображал себе, идиот?!

А наброски получились классные. Я рисовал его таким, каким я мечтал его увидеть. Он и так непосредственный, естественный, как  Адам в Раю. Вот только бы чуть смелее, чуть развязнее даже. 

– Цу, прикури, сигареты на подоконнике. Шани и Бенце забыли, я бы тебя с окурком порисовал, а то хоть для Библии позируй! Книга первая, Бытие.

– Адам был совершенством, «по образу и подобию», а по моему подобию средневековые костры плакали по всей Европе. 

– Да я как раз и хочу сделать тебя более земным и теплым с этой сигаретой! Совершенства чуть убавить. Белый с золотым, как выточенный, вены голубые, тоненькие. 

Он смущенно улыбается, опускает глаза. И на одном скетче он таким и остался: застеснявшимся, как маленький. В общем, собой. А на остальных получился гремучей смесью невинности и провокаций. Ловлю себя на мысли, что это не он, а лишь то, чего мне бы от него хотелось. Каким бы некрасивым он себя не считал, я им могу только любоваться. Мне нравится живущий в нем мальчишка, юность, легкость, шкодливость, - пусть это будет дольше. Останавливаю взгляд на том, чего я не нарисую со своей нелюбовью к гиперреализму: полоска коротенькой, тонкой шерстки стелется посередине его живота. Заводит – страшно. 

Совсем не иллюстрации к «Бытию». И все же там, где он стоял крупным планом, я целомудренно ограничил портрет снизу его выступающими повздошными косточками, ростовые наброски делал так, чтобы все было за рукой или ногой, закрывшей полный обзор совершенно непроизвольно. Будто случайно.

 

Мастерская (Цунами)

Он решил рисовать меня. Просто меня. С меня срисовывать некого. Но Раф сказал, что это и есть самое ценное. Уникальность. Ну какая, какая уникальность, с рыжими-то бровями-ресницами, боже мой?! Более странный выбор представить сложно. Мной еще никто никогда не любовался, как он. Если есть на свете совершенство, то это он сам. Но автопортреты ему делать не интересно. Мне просто хочется быть рядом. Рисуй, не жалко. Все равно все это кроме тебя никому не нужно. Вторая сессия была на следующий день, но ребята пришли к нему целой оравой; его, собственно, поздравляли с его контрактом, который издательство решило подписать. Было весело, но я чувствовал себя как будто вне этой тусовки, разговоров, смеха. Когда все разошлись, я остался. (Прости, Ида! Я вернусь, и мы в третий раз пойдем гулять.) 

– Если устал сегодня, не рисуй.

– А ты еще побудешь у меня?

– Да. 

– Если я рисую тебя, вот так, один на один – не поверишь, я отдыхаю. И мне этого больше хочется, чем всего остального. Вот, метр на метр подрамник стоит, это заказ. Надо делать, а тянет меня совершенно другое. Завтра, пока ты работаешь, займусь. А сейчас повернись к лампе чуть боком, - тень красиво на лицо падает. Он повернул мою голову, как ему хотелось. Два легких касания пальцами. Родными, привычными, но мне показалось, что он хочет погладить меня по щеке. И во мне отозвалось,  я понял, что хочу этого! Но нет, ему скорее всего просто нужно, чтобы эффектно упала тень.

Я гуляю с Идой ночью. Мне совсем не хочется спать. Раф, что же ты делаешь со мной?! Ты хотя бы догадываешься? Ты хоть представляешь себе, что я делаю, приходя домой? Замучился его успокаивать, как семиклассник. Скетчбук, настало твое время. Я должен рано вставать, но я все равно перед сном лежу на животе и рисую в нем первое, что пришло в голову: он сидит, а я лежу у него на коленях, и он гладит меня по лицу. Как получилось, так и получилось, мне это никому не показывать. Я доверяю это пока только тебе, моя заветная книга… Сколько твоих листов сохранили наши объятия, наши поцелуи, наши сплетенные пальцы и тела.

Я всегда думал, что абсолютно все хоть иногда в жизни испытывают такое.

Достаю кусочки мозаики со дна памяти: пляж, я с друзьями, нам лет по четырнадцать-пятнадцать, мы прыгаем с пирса в воду. Неподалеку незнакомая компания девчонок и парней, и один, красивый, темноволосый, лихо разбегается и летит с полутораметровой высоты вниз головой. Его друзья орут: «А сальто?» И второй прыжок был уже с пируэтом. Меня не акробатика эта заставила пялиться на него с открытым ртом. Мне уже тогда было ясно, что это не признак легкой зависти, нет. Это совсем девчачье чувство. Хотя я, четырнадцатилетний, тогда – длинный нескладный скелет с рыжей головой и с облезающей без конца и края кожей, – мог и позавидовать ему. Нет, это было чистым восхищением. Вспышка. Фейерверк. Только на фейерверк смотрят такими глазами – забыв обо всем на свете. Бабахнул и погас. Незнакомое волнующее ощущение тоже вспыхнуло и забылось. Мальчишки, с которыми я дружил, были самыми обычными, как я. Никто из них не мог будить что-то подобное. Такое повторялось. Я прятал эти моменты от самого себя, и верил, что они ничего не значат.

Второй хорошо запомнившийся случай произошел во время поступления в Университет театра и кино. Среди нас был парень, который сказал про меня: «Этого примут, вот увидите. Сейчас ценят необычное, а как вы там продекламируете свой кусок пьесы, всем, по-моему, плевать». Он не хотел, чтобы я это слышал, но я слышал, хоть и находился далеко. Мне было обидно, только не за то, что он сказал, а за свое ощущение – божества рядом. Если назвать одним словом, что в нем было от божества, это слово харизма. Он не был красавцем, но как он все делал: ходил, говорил, улыбался, жестикулировал, курил – вызывало чувство, что с ним рядом под ногами нет твердой поверхности. И этот языческий божок, не  зная меня совсем, говорил обо мне почти презрительно, что я могу оказаться бездарностью,  но все равно примут «за необычность»: рыжий, некрасивый, с полным набором качеств фактурной страшилки.

Что я сделал тогда? У меня появилась идея стать обыкновенным. И выучить самый грустный отрывок пьесы. Темный оттеночный шампунь, краска для бровей и ресниц сделали меня глубоким шатеном неяркого оттенка, что-то между темно-серым и коричневым. Веснушек при моей огненной масти у меня нет ни одной. Меня не сразу узнавали, мне понравилась эта почти маскировка под Пьеро. Преподаватели запомнили меня благодаря количеству непрошенных слез во время экзамена. Когда темный цвет волос сошёл, некоторые из них, в основном женщины, восхищались: «Так ты рыжик?!» Этот спонтанный шаг накануне экзамена они считали продуманным выбором образа под мой текст. 

Я ничего никому не доказал этим, может только себе, что я не такая уж бездарность и что больше не хочу ни перед кем, кроме кинокамеры, быть тем, чем не являюсь. И тогда он будто погас для меня, тот парень. Был этот случай влюбленностью или нет? Ему удалось задеть меня так, что я больше с ним не общался. Он стал по меркам нашей страны суперзвездой кино, а моя карьера не задалась. Я оказался слишком хрупким для киноактера, за годы обучения панцирь цинизма так и не нарос, и я стал дублировать иностранные фильмы. Мы с ребятами отрываемся и хулиганим за кадром. Наши голоса живут сами по себе, отдельно от нас. Особенно люблю мультики. Часто пою за их героев, когда не требуются бешеные вокальные данные, и переводчики даже советуются со мной по поводу текстов этих песен. По их мнению, при моем вмешательстве в процесс утрамбовки их в рифмы, они становятся более искренними. На подходе полнометражная «Леди Баг и Суперкот». Я – Эдриан. В сериале его озвучивали  и другие актеры, удивительно, как похожи наши голоса! Но пел за него всегда я. 

А Рафаэль? У меня как будто открылись другие глаза. Мы дружим четыре года, четыре долгих года, мы   знаем друг о друге практически все. О чем не знаем, можно всегда спросить, а если не спрашиваем, – значит, это и не важно ни для кого из нас. У меня настолько близкого человека не было за всю мою жизнь. Доверить что-нибудь очень личное я по своей природе могу и совсем не близким мне людям. А вот не пожалеть ни времени, ни сил, ни здоровья, ни денег, отдать всего себя без сдачи – я понял, что могу только ему, и он сделает то же самое. В конце весны он подхватил какую-то вирусную дрянь и умолял   меня не приходить. «А лекарства? Кто тебе в аптеку сходит?» – «Может, как-то без них выживу,» - смеется, а голос слабый и кашлем давится. Он один с пятнадцати лет. Его родители мотались то в Индию, то в Африку работать по контракту, проводили какие-то исследования. Решили, что могут на этот раз улететь вместе, он уже достаточно взрослый, чтобы обойтись пару месяцев самостоятельно, пусть спокойно учится. И улетели. Навсегда. Заразились какой-то разновидностью многочисленных Африканских лихорадок и не выжили. Странно, что после такого Раф не боится инфекций как огня. 

Я таскал ему таблетки и еду, а через три дня сам свалился с температурой. А он, еще не окрепший, перебрался ко мне, гулял с моей собакой и лечил меня, ночевал на второй, совершенно неудобной кровати, как я ни настаивал поменяться – так вместе и выздоравливали. Он всегда был близко, и я не замечал этого притяжения. А сейчас будит желание дотронуться, обнять, а главное сказать все, как есть, желание, которое с некоторых пор стало накрывать так, что держаться невмоготу. А может, я подавлял в себе это? И мое чувство, робкое, неосознанное, жило во мне и раньше? Мы пережили все: и девушек, которые от нас уходили, и таких, с которыми ссорились мы, и тайм-ауты, – неизбежная вещь, когда отношения складывались не особенно счастливо. А теперь? Его друг понял вдруг,  что он – педик и начал приставать? Допустим, я такой. То, что мне стыдно сказать, объясняется только страхом потерять его, если он не примет этого. Но втайне я надеюсь, что тоже нравлюсь ему. Он не знакомится ни с кем после ухода Моники. Шутит, что после таких потрясений отдых нужен долгий.

Нашей третьей сессией стал выезд на свежий воздух. Палатки, пленэрные зарисовки, купание, отдых на песочке под хруст мяса на гриле с багетом. Ребят было много, мы поехали не одни. И в этой толпе народа я понял, что пропадаю. Раф обладает чутьем по отношению к острым ситуациям. Я стал уходить от остальных, гулять в одиночестве. С ужасом представлял себе, что кто-то кроме него заметит перемену во мне. Как всегда, я в первый день обгораю и несколько дней плаваю только по вечерам, а под солнцем хожу в одежде, чтобы кожа не слезала с мясом. Он нашел меня лежащим на песке, но не подошел сразу. Я задумался и не заметил его появления. «О чем ты тут мечтаешь?» – спросил он и протянул мне посмотреть скетчбук с наброском: я валяюсь нога на ногу, в расстегнутой рубашке, заложив руки за голову и глядя куда-то за облака. Как я могу ответить ему, что мечтаю о том, чтобы ты, Раф, долго-долго целовал меня прямо здесь, на песке?

Четвертый наш живописный сеанс. Успокоительные, которые мне прописали вместе с бета-блокаторами, так действуют на меня, что по мне не видно моей влюбленности. Но думаю, мне недолго усыплять этого змееныша седативной и сердечно-сосудистой алхимией, и он «поднимет главу»… останется признаться тогда.

К пятой сессии я совсем дошел до ручки. Сажусь так, чтобы он не видел, что происходит с моим телом, над которым успокоительное утратило власть, это был полный разгром. Стараюсь быть непринужденным, смеемся, едим чипсы. Разговариваем о чем угодно, кроме того, что пульсирует во мне и рвется наружу. Иногда он избегает смотреть в лицо. Да что там, мы оба иногда этого избегаем. Будет сложный, неудобный разговор? После того как все всегда было так просто! Кто кому кем может быть и кем не может… Когда мы встречаемся и прощаемся, он обнимает меня, а я его. И этот момент, эту иллюзию полной близости, слияния с ним, я пытаюсь сохранить в себе до следующего дня. 

 

Приступ (Цунами)


Мои ночные фантазии и сны, в которых мы могли позволить друг другу все, заканчивались после опустошительного оргазма одним и тем же: ощущением ледяного водопада в затылке. Он снился мне каждую ночь, начинал с того, что подходил, протягивал руку, взъерошивал мои волосы – как перед одним этюдом, – небрежной, вихрастой моя голова нравилась ему больше. Я висну на нем, уткнувшись в него лицом. Раф, просто обними меня в ответ, просто дай прижаться всем телом, не отталкивай меня. В последние дни ледяной водопад разделял нас быстрее. Пульс сбесился.  Я просыпаюсь, и его огонь сменяет холод могилы, разливающийся от затылка по всему телу. Меня колотит. Раньше я садился рисовать. Я не выбрасываю свои неумелые корявые рисунки, потому что на них мы вдвоем. Это и успокоение, и погружение в совсем другое измерение. Он там давно путешествует, я же туда только робко заглядываю. Такая арт-терапия. 

Но сегодня я вскочил с кровати, и меня начало рвать прямо на пол. Бедная собака шарахнулась спросонья в угол и тихо скулила там, не смея ко мне подойти, пока я убирал всю эту гадость. Ползал на коленках: сил не было. Но я собрал последние, чисто вымылся и вызвал себе скорую. Слабость не проходила, чуть теплая вода не успокаивала, и сердце просто ломилось наружу. Я оставил дверь приоткрытой и ведро у кровати: меня все еще мутило.

Ида подошла и лизнула мои холодные пальцы, я погладил ее за ушком:

– Девочка моя единственная, любимая. Один хозяин кони двинул, другой тоже  вон что вытворяет, да? Но я от тебя никуда не денусь, обещаю.

Собака залезла на кровать, и, не наваливаясь, пристроилась к моему боку, осторожно грея меня. Ей никогда не разрешалось залезать на кровать,  но сейчас она сделала все правильно. Почему собаки знают, как правильно, а люди – нет?!

Шаги в прихожей. Доктор – дядька за пятьдесят. Как хорошо, что один, без медсестры, почему-то подумал я. Измерил мне давление, поставил кардиограф, дал мне маленькую таблетку, которая обожгла рот ментоловым холодом.

– Это чтобы не рвало. Ты не отравился, тебе это не нужно. Рассказывай, что случилось.

– Переволновался, – коротко объяснил я, почему-то радуясь этому обращению на «ты» – вразрез с общепринятым у всех официальных служб.   

– Сколько длится этот твой стресс?

– Неделю. Но так плохо мне только сегодня.

Он снял с меня присоски кардиографа, пробежал глазами по распечатке и начал набирать шприц.

– Сколько тебе лет?

– Двадцать шесть.

– Пока будет действовать укол, сделай одну несложную вещь: на обеих руках соедини большой и безымянный пальчики в кольцо, остальные вытяни прямо, с небольшим усилием. Вот так. Руки  разведи в стороны, спокойно положи. И дыши: на вдохе живот чуть приподнимается, на выдохе опадает. Выдыхаешь медленно, можно сложить губы трубочкой. Мыльные пузыри надувал когда-нибудь? 

Он спрашивает, потому что я смотрю на него бараном, эти препараты, наверное, расслабляют.

– Как мыльный пузырь, без напора, легко дуешь, а то лопнет. Нигде не напрягайся, только чуть в пальчиках можно, указательные, средние и мизинцы.

Через несколько минут я чувствую, что по рукам от сердца отходит необъяснимый ток, пульс становится реже. Продолжаю дышать, надувая свои невидимые мыльные пузыри.

– Ну вот, хорошо. 

Он перемерил мой пульс: 70 ударов в минуту.

– Что это за чудо?

– Это из йоги.

– А так сердце нельзя остановить?

­– Нет. Только нормализовать частоту сокращений.

Он смотрит через очки в мои глаза, пристально, требовательно.

– Береги сердце, мальчик. Дверь у тебя захлопывается?

– Дверь? – переспросил я . 

– Да, дверь, – тебе лучше полежать спокойно и не провожать меня. Не собака же твоя закрывать за мной будет.

И тихо добавил: «Сердце так нельзя остановить?! Видали его? Чувствительный.

–  Вы решили, что я хочу остановить себе сердце? – вдогонку спросил я.

­– Дай Бог, чтоб это было не так. Только вчера спасали мальчика, вены себе порезал. Тоже стресс: друг не принял его любовь…

– Вы спасли его?

– Руку заштопали. Но ведь спасаем не мы. Береги себя, сынок. Будь здоров.

Он ушел, а его глаза в светлой металлической оправе как будто и сейчас смотрели на меня из-под седых бровей. Кто этот человек? Мне сейчас показалось, что он не доктор вообще. Седые брови. Санта-Клаус среди лета… Чемодан с кардиографом, лекарства в пластиковом кофре, бумажки и печатями -  вся эта медицинская бутафория не имела никакого значения: «Спасаем не мы»… Может, он мне глюкозки в вену ввел, чтобы мне жилось слаще, а пульс нормализовал с помощью своей пальцевой йоги? Эффект плацебо. Но как он попал в самую точку, почему рассказал мне про парня, который порезал вены? Из-за мужчины. Что имел в виду, говоря «Береги себя, сынок»? Может у него и сын такой же? И он по лицу всех их… нас… в общем, видит?

Смотрю на свою физиономию в зеркале, не удержался, встал с кровати. Взгляд? Сейчас он просто усталый. Возможно, он был ищущий, жаждущий. Неужели мы слишком многого хотим? Всего-то – ответа на свою любовь.  Мне вдруг так захотелось, чтобы у него вместе с порезами затянулись все болячки. Чтобы он был счастлив. Встретил того, кто будет беречь его от этих  вот стрессов, обнимать,  защищать, любить. Может, когда мы с Рафом будем идти по парку с Идой, мимо пройдет парень с белыми следами лезвия на руке, рядом с другом, и вид у них будет веселый и беспечный. А Рафаэль и я идем дальше, впереди бежит моя собака… – этот образ, плотный, почти осязаемый, просится на бумагу, и я сажусь за стол и рисую его черной ручкой: он, я и Ида вместе. Он – не оттолкнет меня. Знаю. Я – не порежу вены. Скажу ему, сегодня же. Не буду больше  мучить свое сердце, будь что будет.

 

 

Вместе (Цунами)

 

Но вечером в его маленькой мастерской, уже такой родной, я теряю опять все слова. Незаметно приоткрываю окно. Сегодня очень прохладно. Я в одних оранжевых шортах. Совсем раздеваться не стал, не могу больше, и все. Пусть думает, что я в мурашках от сквозняка. С чего я взял все это? Что тоже могу нравиться ему?  Обычный парень. Мужик. Просто художник. «Тонкая душевная организация» и все такое. Может, для них это нормально, смотреть так на свою модель. Отдохнет от своей Медузы и познакомится с какой-нибудь хорошенькой девчонкой. Может, ему эти сеансы нужны, чтобы обнулиться, сбросить, стряхнуть с себя все? И он забудет их, как забывают название таблеток после выздоровления? 

– А давай погуляем? – вдруг предлагает он. – Бросим все, в кафе посидим? Ты устал, по лицу видно. Сам на себя не похож. Если тебе все надоело, ты скажи. 

Но я молчу. Беру сигарету, закуриваю. Он смотрит на меня сначала удивленно, а потом – не знаю, как включается эта магия – глазами, полными умиления и любви, и кладет руку мне на плечо, на мое голое, черт возьми, плечо! Я не железный.

– Ну, что ты?

Я встаю, выпрямляюсь – и не узнаю свой голос:

– Раф, неужели ты не видишь? Твои глаза как будто режут меня по кусочку, когда так нежно смотрят на меня. Я больше так не могу. (Затягиваюсь.) Я очень боялся показаться тебе какой-то мерзостью. Может, ты не захочешь меня больше видеть… Делай со мной все, что хочешь. Трогай меня. Бери меня. Или выкинь со своего десятого этажа. Не молчи.

Он обнял меня.

– Ты обнимаешь меня, чтобы успокоить?

– Нет, потому что люблю. Ты сделал то, чего я не смог, по той же причине. Я боялся. 

Мы молчали: получить любовь или потерять самого близкого друга – это жестокий выбор. Я поднял на него глаза, и Рафаэль стал целовать мои губы, шею, грудь.

– Прости меня, – он вдруг назвал меня по имени. – Прости, я давно стал замечать, что ты сам не свой, но ни разу на заговорил с тобой об этом. Ты не сказал бы мне: «убери руки и больше так никогда не делай». Но даже если бы я услышал: «Раф, я никогда не смогу дать тебе то, что ты хочешь», это значило бы, что ты будешь медленно отдаляться, а это еще мучительнее. Сижу и плачу от безысходности.

– Это мои успокоительные, они так действуют. А без них мое несчастное тело сходит по тебе с ума. Душа и так давно уже твоя.

Раф сдергивает с себя футболку, я тяну его за руку на кровать. Стягивает с меня мои огненные шорты. Молча ласкаю его, и он,  чувствуя, что я прощаю – даже нет, я считаю его ни в чем не виноватым – расслабляется, шутит. Его губы опускаются ниже, от прикосновения языка к моему животу меня невольно сжимает, как пружинку. Он улыбается, легко задевает кончиком пальца мой сосок, как будто хочет стряхнуть с него что-то:

– Ты стесняешься? Ты мой. Ты ведь мой? Я люблю тебя. Ну что, могу целовать тебя, куда захочу? Ты можешь не делать то же самое, если не хочешь. Обожаю твой голодный, впалый животик…

– Мой животик и я в целом могли изголодаться только по твоим прикосновениям.

Смущение отпускает меня. Я тоже обожаю его, а он еще спрашивает: «ты мой?» Весь, каждой клеткой и всем сердцем, всем своим быстрым, тахикардическим сердцем. Я не расскажу, что с ним приключилось вчера, не хочу больше видеть твой  виноватый взгляд. 

–Ух, как мне твой чертёнок нравится…

У него во рту горячо.   Раф очень нежный, несмотря на его видимую порывистость. Он совсем не сжимает меня, но меня хватает на пару минут, не больше. Снова целует меня в губы.

– Я такой соленый?

– Совсем как твое имя. И Цунами, и Солти – это соль. А соль – это суть. В тебе много сути, смысла. Не удивляйся.

Он думает, что я не хочу сделать то же самое, что и он! Правда, художники странные. Обнимаю губами его главный после души и абсолютно художественный инструмент. И буду делать с ним разные нежные штучки, пока из Рафа не вырвется стон счастья.

Лежим и шутим. Не переставая. Он залезает рукой под матрас. Что это? Пачка резины, с ума сойти. Он надеялся, иначе ее там не было бы. Раф раскованнее меня, но тут и он, немного смутившись, спросил: «Ты правда этого хочешь? Это может быть очень больно. На мольберте пузырек льняного масла… краски разводить, но оно аптечное, просто там дешевле, чем в арт-лавках. Может, попробовать?»

Мы сливаемся воедино. Сколько же в каждом его движении бережной и трепетной любви! Я хочу сейчас стать не Цунами, а легким прибоем, чтобы потом нас накрыло вдвоем и подбросило в конце на высокой волне блаженства, неподдающегося описанию   словами, только бешеным пульсом… После ему хочется почувствовать меня в себе.

Наша первая ночь, самая прекрасная в моей жизни, наполненная нашим учащенным, сбившимся дыханием, длится бесконечно. Интересно, как мы будем вспоминать ее? Умиляться? Смеяться? Или смутимся, став сорокалетними дядьками, тому, как сходили с ума от избытка молодой  неудержимой энергии? Потом мы шлепаем босыми ногами на балкон, ничего не надев. Напротив его балкона нет высоток, нас видит только ночное небо. Небо, неужели ты против? Так все считают. Каждый из нас много думал об этом раньше, но все случилось, и   сейчас думать не хочется. Мы стоим обнявшись, счастливые, любимые друг другом. Будто одни во вселенной, и она, эта вселенная, сотворена любовью. Чем, кроме нее, можно объяснить эту красоту, это тепло, эти запахи городской летней ночи? Если все так, мы вложили свою частичку.

 

Вместе (Раф)

 

Что-то пошло не так. Он уже третий наш день неузнаваем: молчаливый, робкий, иногда даже выглядит грустным. Нам не часто удается устроить такую сессию вдвоем. Он у меня каждый вечер, но кто-нибудь еще да придет в гости. Рисую я его примерно раз в три-четыре дня, когда мы только вдвоем.

У него неуловимое лицо, он до сих пор получается у меня разным. Но сегодня он и так совсем другой. Сидит у приоткрытого окна. Весь в мурашках. Как подменили: он совсем не похож на моего Цунами, – непосредственного, расхаживающего голым по судии, нисколько не смущаясь. Бедный, весь сжался. Я предлагаю отдохнуть, прогуляться или даже бросить все, если он больше не хочет. Касаюсь его плеча:

– Ну, что ты? 

Он закурил сигарету. Мы много этюдов сделали с ними, хотя он не курит на самом деле. Получился такой хулиганский образ, парнишка с телом подростка, нахально смотрит, дымит. В жизни Цунами абсолютно не наглый. Сделал пару глубоких затяжек, встал передо мной. Какой же он очаровательный: Адамово яблочко остренькое, хрупкие коленки, тоненькие пальчики. Я залюбовался, а он сказал:

– Раф, неужели ты не видишь? Твои глаза как будто режут меня по кусочку, когда так нежно смотрят на меня. Я больше так не могу. Я очень боялся показаться тебе какой-то мерзостью. Может, ты не захочешь меня больше видеть… (Господи, что он несет! Чувствую захватывающий холод под ложечкой, как парашютист, прыгнувший в первый раз, и одновременно с этим – падение камня с души!) Делай со мной все, что хочешь. Трогай меня. Бери меня. Или выкинь со своего десятого этажа. (Надо же такое подумать!)

Милый мой, дорогой мой, – ничего не могу сказать, просто молча обнимаю его, а он, дурачок, спрашивает, не для того ли, чтобы он успокоился? Почему он так неуверен? Я сам виноват, видел, что с ним что-то происходит, и не поговорил с ним, неужели во мне столько страха? Чтобы он успокоился… Бред какой!

–  Нет, потому что люблю. Ты сделал то, чего я не смог по той же причине: я боялся.

Не «успокаивайся», Цунами, стань опять крышесносным, мальчик-ураган, да, я виноват перед тобой, я исправлюсь. Это у тебя глаза нежные. Всегда. Он прикрывает их, и мы целуемся, долго, за все дни сомнений, которые из-за меня упустили. Как же я  люблю его, понимаю, что шел к этому со дня, когда его впервые увидел. Он вздрагивает от прикосновений моих губ к жилкам на шее, к соскам, он же никогда не был с парнем. Даже если бы я этого не знал, это было абсолютно очевидно. Как и то, что ему это нравится. Чуть замерев в первый момент, он отпускает себя и отвечает на ласки самозабвенно и страстно.

У меня наконец в руках этот бархатный на ощупь кусочек его плоти, на который –столько раз! – и боялся смотреть, и сгорал от желания. Под его тоненькой, полупрозрачной шкуркой проступают все вены. Он крепнет и ложится в длину моей кисти. Мы разговариваем и шутим в постели. Я понял: это наш стиль. Это разряжает. Слишком долго молчали, а потом – «сбрось меня с десятого этажа»… Покрыв друг друга поцелуями   сплошь, падаем рядом и продолжаем болтать. 

– Раскинь свои остренькие коленки, Цунами. Обожаю быть между твоими ногами.  С той тренировки, когда посадил тебя к себе на плечи. Обними меня ими, вот так.

Я боюсь сделать ему больно. И похоже, бояться сделать ему больно – это мой стиль… У него широкие зрачки, терпит. Прости, малыш, я буду очень осторожным. Он поскуливает, но потом начинает тихо стонать от удовольствия. Финал один на двоих, исходить вместе соком любви, падать вместе в полном изнеможении – чудесней этого у меня ничего никогда еще не было.

Распахнули балконную дверь: вечер был ветреным и прохладным, ночь обещала быть как вчера, душной. Глотнув воды и отдышавшись несколько минут, он снова хоть куда. И я подмигиваю: «ну что, заскакивай» -  и поворачиваюсь спиной. Он ласкает меня языком вдоль шеи, между лопатками – до мурашек – и под этим наркозом входит в меня. Я ведь тоже никогда не был с парнем. Как оказалось, никто кроме этого парня никогда не дарил мне столько нежности и страсти, столько счастья.

 

Ошибки? (Раф)

 

Он вскакивает полшестого: собака. Пора гулять с Идой. Позавтракать можно и на работе.

– Перебирайся ко мне.

– Мы что-нибудь придумаем, обязательно, – с работы бегу сюда.

Я спускаюсь с ним вниз, проводить, потому что не хочу после всего случившегося отпускать его сразу. Целуемся в лифте. 

Цунами завел мотоцикл, и тут из-за припаркованного микроавтобуса вылетает такси. У меня все оборвалось внутри. Мотоцикл летит в одну сторону – он в другую. Его отбросило недалеко. Распластанное на дороге тело, которое только что было мальчишкой, веселым, живым и теплым, моим мальчишкой, любимым больше всех на этом свете, будь он неладен – самое страшное, что я видел за всю свою жизнь. Кинулся к нему, ноги подкосились, я рухнул на колени с ним рядом. Он простонал, уперся на локти. Это был момент ни с чем несравнимого счастья. По щеке у него текла кровь, я перемазался в ней, обнимая его. Голос мой пропал. Всего на несколько минут, но полностью. Хочется заорать, но чувствую, что говорю одними губами: «Живой, родной мой, любовь моя. Тебе больно? У тебя сломано что-нибудь?» Он все пытался встать на ноги. 

– По-моему, все цело. Идти могу,  – он спешит успокоить меня. Но мои слезы, рванувшие на волю, не хотят униматься.

Таксист отделался намного хуже, он после удара потерял  управление и капот такси смялся об ограждение дороги. Ему повезло, что успел затормозить, если бы он влетел в эти чугунные конструкции  на полном ходу, у него не было бы никаких шансов. Его вытащили из машины. Врачи скорой помощи колдовали сейчас над ним, и  только водитель скорой спросил про Цунами: «А парень с мотоцикла? Где он?» Вот он, плен стереотипов: мотоциклисту после столкновения с автомобилем помогать, как правило, уже не нужно… Ну ничего, мы живучие. Сидим на лавочке. Его осмотрели, обработали и заклеили щеку, но кроме ушибов на теле, никаких травм не было. 

 

(Цунами)

 

Мы с Рафом сидим в сторонке от суеты вокруг аварии. Как ее участник, я не могу покинуть это место, разве что на скорой помощи. Но они нашли меня вполне в добром здравии, чтобы не увозить. Приехала дорожная полиция. Они терпеть не могут мотоциклистов за гонки по городу. Я,  правда, уже не мотоциклист. Не в пример меня, Монстр наш не уцелел. Мое безжизненное покрюченное железо лежало у столба. Всех собак повесить на меня им все же не удалось: несмотря на ранний час, несколько человек видели, как такси сбило меня, едва я тронулся из-за микроавтобуса, и мы с таксистом не могли увидеть друг друга.

А моя собака страдала дома без утренней прогулки и кормежки. На работе меня уже не ждали, в аварии не попадают каждый день, и там отнеслись ко мне более чем лояльно и даже сочувственно. Мы взяли такси и поехали ко мне.

Тело мое ныло. Ида, вырвавшись на свободу, гоняла по небольшой посадке из акаций – даже не парк, а просто аллея со старыми лавочками и давно не стриженным бордюром кустов позади них. Я опустился на скамейку.

– Раф, что ты думаешь обо всем этом? Может, я ошибка природы? Бога? И он решил исправить это?

Он обнимает меня, не смущаясь гуляющих с собаками людей:

–Ты лучшее, что он мог сотворить для меня. Он оставил тебя жить, оставил тебя мне. Он любит и тебя, и меня, как и всех остальных. Нет никаких «я», МЫ. Мы – две ошибки природы, или два любимых ребенка Бога, я не знаю… За счастье платить не нужно.

Мне нравится его такой испанский жизнеутверждающий подход.

– Пожалуй да, хватит размазывать сопли. Раз уж я не на работе, поехали, найдем таксиста. Скажем человеку, что я живой, в тюрьму садиться не придется. Он же не знает.

Таксист – шишки на голове, поломана рука и ребра, радуется как ребенок, что моя смерть или инвалидность не отяготят его вину. Вот идиотизм, оказывается, виновником аварии должен быть признан кто-то из ее участников, расцениваться как просто несчастный случай она не может. Он ведь сделал все, что смог, дал по тормозам, как только меня увидел, получается, что спас и себя и меня от смерти. Раф притих. Но меня не покидают мрачные мысли: я вот стоял перед ним, практически здоровый, знал бы он, из-за кого он так пострадал, может, пожалел бы, что не раскатал меня по асфальту, как тесто на штрудель. Я делюсь с Рафом своими соображениями, спускаясь с высокой лестницы больницы.

– Тебе просто было больно и страшно. Поэтому у тебя такие мысли. Мира не два, он один. 

«Позавчера было больно и страшно, потом – чудесно… Сегодня опять – страшно, больно и непонятно, - думаю про себя, - закончатся эти кошмарные качели когда-нибудь?»

– Раф, вот ты сказал: «Перебирайся ко мне», но тебя не выгонят с квартиры со мной? И с собакой? Может, лучше ко мне? Там кошмар, конечно, но хозяева этой квартиры ни во что не вмешиваются. 

– Есть хочу. Зайдем? – Мы шли мимо хорошенькой кафешки с плетеными креслами. По улице очень вкусно пахло кофе и чем-то печеным.

– По штруделю? – Про штрудель я уже  вспоминал сегодня… 

Он любит с яблоками, изюмом и корицей, а я вишневый с творогом.

– Меня, может, и выгонят, но ты даже из-за одной собаки переехал, неужели думаешь…

– Прости меня, нет, конечно. Я не думаю, что значу для тебя меньше, чем для меня моя псина. Сделать наши отношения вечной тайной от всех не получится, давай подберем подходящий вариант – хотя бы две комнаты, чтобы у тебя была мастерская, и там не лазила собака. 

– Да пусть ходит!

– У меня всегда беспорядок, ты видел. 

– Ты мой как будто не видел! Отлично. Оба свиньи. Кстати, самые дружные семьи часто грешат именно этим.

Я предложил, пока будем искать жилье, ночуем по очереди: то у меня, то у него.

Ида в непривычном для нее наморднике едет со мной в автобусе. Она большая умница, не показывает, что ей это не нравится. Она точно знает, когда у меня непростой  день, и держится молодцом, несмотря на свой непоседливый характер. Я сниму с твоей мордочки эти ремешки, как только выйдем на улицу. Мы закончили запись очередного сезона американского сериала, где я – вредный 16ти-летний сопляк, который стал у меня поперек горла: когда наше телевидение уже закончит покупать эту дурь? У Рафа денек тоже выдался  не самый легкий. Кто думает, что от живописи нельзя устать? Еще как можно. Не заперев дверь, мой гений лежит примерно в такой позе, в какой полиция обрисовывает тело мелком на асфальте, только под ним пружинный матрас, который много раз служил подиумом мне. Одетый, в фартуке с кляксами от красок. А на холсте метр на метр спит фавн Барберини в силе поп-арт. Без причиндалов, правда, на  них-то высоты картины и не хватило. Он часто так поступает с натурой…   Я укутываю его пледом в зелено-красно-белые клетки, почти как флаг, но в измененных пропорциях, раздеваюсь, залезаю под плед, ложусь рядом, опутываю его объятиями осьминога. Ида, не смотри на нас так. Привыкай, ты умная собаченция. В нашей жизни теперь много необычного.

Home sweet home (Раф)

Цена найденной квартиры выросла вдвое после того, как владелец просканировал нас взглядом. Я широко открываю глаза, то есть они сами лезут на лоб от этой невероятной наглости.

– По такой цене можно снимать апартаменты в историческом центре, жить в какой-нибудь реликвии, едва ли не в замке. Побойтесь Бога!

–А вы его очень боитесь, мальчики? Когда вставляете друг другу? – Два педика, хорошо не три, чтобы сделать из моей квартиры гнездо разврата, плюс собака для постоянной грязи в доме.  Да вам никто не сдаст!

Природной отсутствие какого-либо хамства делало Цунами уязвимым перед такими людьми, я не ожидал, что он будет защищать нас, а не захочет молча уйти.

– Ну что? Все обсудили, у кого как в постели? Ставлю лайк.

– Ничего личного. Долги, ребята. А сдавать вам в самом деле никто не будет, ну разве что в каком-нибудь наркоманском рассаднике. У нас хорошие условия, могли бы не жадничать. Вы все хорошо зарабатываете.

На слове «жадничать» один уголок губ моего милого и робкого мальчика пополз вверх. Ухмылка получилась ядовитой:

– Кто – «вы все»? Хорошо зарабатывают те, кто сделал все, чтобы их ценили и не могли вышвырнуть с работы первыми, не глядя, педик ты или нет. Пойдем, Раф, мне что-то не очень хочется платить его долги. Давай, на предыдущую квартиру, она хоть и так себе, но там цену вдвое не додумались поднять.

Никакой предыдущей квартиры не было, он импровизировал.

– Расслабьтесь, мужики, можно выдохнуть. Свои, – неожиданно улыбнулся хозяин. – У нас только наши снимают жилье.

«Хороший тест,» - подумал я. Что произошло дальше – представляю реакцию этого мужика…

– А теперь ставлю лайк и подписываюсь на канал! – На колокольчики сам себе нажмешь. У нас. Нет. Никаких. Наших! – четко ответил ему мой худенький взъерошенный рыжик, развернулся и пошел, стремительно уволакивая меня и почти летя за натянутым поводком молодой сильной лабрадорши.

– Гнездо, сука, разврата!.. – Я челюсть уронил, не ожидая услышать от Цунами такое.

Мальчик обострился, стал нервознее. Надо сказать, что гейские тусовки нам обоим казались чем-то отталкивающим, даже пугающим. Нам мерещились несытые глаза хищников, почуявших свежую кровь. Черный, как омут, мир чужих страстей; люди, живущие по принципу «бери, что хочешь». Погоня за впечатлениями, пока не влетят в бетонное ограждение в виде смертельно опасных болезней. Плевали они, что у кого-то рядом могут быть чувства, когда столько мяса на выбор. Вас только не хватает. Наивных, глупеньких, чистых, милых, диких совсем… Жаль, что вы не с нами, ребята, ну ничего, переживем. 

Вот и мы переживем. Квартира нашлась. Перевезли все легко и быстро. У нас мало всякого барахла. Мы его не любим. Так легче поднимать паруса. Самое объемистое в моем багаже – мольберт,  а в его – мешки с кормом для Иды. Он заварил зеленый чай себе и мне и задумался, грея руки о чашку.

– А что мы хотели, в конце концов? Там в объявлении было, что сдается студентам. Укладывают их под всяких старых козлов, скорее всего. А тут мы – и не студенты, и черта с два будем связываться с ними, – думаю, дядя это понял, - он замялся, но потом все-таки продолжил:

– Я ни о чем не жалею. Привыкнуть только не могу… Что «педик» – это про нас с тобой. Это притом, что чувак сам такой! А остальные?  ты только представь... И говорить о нас будут так, как будто это качество единственное, а вся наша жизнь вокруг хера! Кто они такие, чтобы…

Я целую его. Вот таким кипящим он мне нравится еще сильнее. Но я знаю, что ему всегда кажется, будто я хочу его успокоить. Он поставил свою чашку с чаем и обнял меня сзади:

– Я сделал что-то неправильно?

Я насторожился: почувствовал в его словах привкус ревности.

– Абсолютно правильно. Защищал свою семью. Я даже не успел сообразить, что ответить.

– А мне показалось, ты в шоке. Не столько от него, сколько от меня. 

–  Я, по правде говоря, люблю быть от тебя в шоке.

– Раф, – он уткнулся мне в затылок, не выпуская меня из объятий, – Мне никто кроме тебя не нужен.

Я поворачиваюсь, нежно беру в ладони его лицо, смотрю в эти светлые глаза, ворошу медные непослушные волосы:

– И мне после тебя – никто, никто, ни один человек. Съем сейчас просто! 

 Он мой. Всё. Страстный и горячий, или ласковый и шкодливый, как котенок. «Ты мой,» – говорю ему, и если надо, повторю сто раз. 

– А ты?

– Всегда. 

Хочу, чтобы он не мучился откровенной дурью и не волновался ни о чем. Предлагаю ему небольшой эксперимент. Написать на листочке всех, кто предположительно не кинет в него камень, когда узнает, что он гей.

– Длинновата что-то петиция. Я слишком хорошего мнения о людях, - он комкает бумагу.

Остается шутить. Надо ж его как-то вернуть в обратное состояние, приколами всякими лечу его, вставляя их между поцелуями:

– Камин-аут покажет, ты прав, кроха. Мы сами внутри те еще гомофобы. Диссонанс, да? Тебе не кажется, что мы приняли только друг друга? Осталась мелочь: договориться с собой. Поэтому забей на все, скоро прайд. Где твои золотые бикини, Цу?

– Там же, где твои, Раф.

– Да, не самый понятный праздник, согласен. Чем нам там полагается гордиться? 

– Не знаю. Я день Святого Валентина больше люблю.

– И я. Правда, он таких как мы влюбленных не венчал. И вообще никаких не венчал, это легенда.

– Знал бы нас – повенчал бы, - он усмехается. 

­Бинго!

Он расправляет помятый список и кладет между страницами скетчбука. Того самого. 

– Я должен тебе показать что-то. Теперь я могу.

Я все-таки от него в шоке. На страничках с рисунками проставлены даты. На рисунках – мы. Пока я рисовал его, он ночами нарисовал нашу жизнь, нашу вот эту настоящую жизнь. 

Из книжки выпадает какой-то тонкий листок. Что это? «наджелудочковая тахиаритмия»… Я в медицине не силен, но что это сердце, это понятно. Он всегда молчит, если я обнаруживаю то, что делает его слабым. «Просто медицинской заключение, ничего особенного», – пытается отвертеться, но мне становится по-настоящему жутковато, когда в конце этого бланка, рядом с размашистым автографом доктора, я вижу дату, день, который всегда со мной, от которого мы годовщины отсчитывать будем. «Цу, это наш день?» – «Да, только это ночь». Он не хочет рассказывать. Я говорю глупости, а что я еще могу?

 – Ты мог мне позвонить?

 – Зачем пугать среди ночи? И ума у меня хватило, только чтобы позвонить в «скорую».  

–То есть тебе стало настолько плохо, что дело дошло до скорой… Ну, хоть позвонил бы после.

– Мне кажется, два таких потрясения сразу я не выдержал бы.

Я всегда думал, что он сильнее меня, во всем. Я бы, наверное, не смог взять чужую собаку, особенно если упущен самый благодатный период для ее воспитания. Он считал только себя в ответе за все, что между нами началось, и если уж «ошибка природы», то только он один. А я, черт возьми, Орлеанская девственница, что ли?! И я даже не смог осмелиться сказать ему первым, что я люблю его. А сейчас смотрю на него, и удивляюсь, что я не видел, какой он хрупкий. Ничего, теперь ты у меня под присмотром. С тобой ничего больше не должно случиться.

 

Пусть первым бросит камень… (Цунами)

 

А новое жилище удобное. Там есть одна страшная стена, просто заштукатуренная и выровненная серыми островками, как будто здесь произошел взрыв, и его последствия срочно надо было скрыть. С ней просто разрешили сделать все, что придет в голову. Сначала только покрасили, но показалось скучновато. Мы поставили сюда кровать.  Раф соня каких мало. Я успеваю тысячу дел переделать до его пробуждения, и в воскресенье, когда мне кроме прогулки с собакой было уже никуда не нужно, на месте, где краска легла не очень ровно, и пятно напоминало знакомые очертания, я нарисовал Эйфелеву башню каким-то мелком бурого цвета. До сих пор не разбираюсь в их названиях. Тогда и было решено построить вокруг нее весь остальной Париж в яркой и такой лоскутной манере, стихийно вставляя туда Лувр, Нотр Дам, Монмартр, Мулен Руж  – подозреваю, что совсем не в те места, где они стоят на самом  деле, но выглядит весело. 

Раф, оказывается, терпеть не может экономить. Свойства натуры невозможно задавить никакими внешними факторами и навязанными обстоятельствами «полезными» привычками. Особенно свойства его натуры. Как только он начал зарабатывать иллюстрациями, он стал покупать мне подарки, меня смущало, а ему хоть бы что, слить свой гонорар мог, оставив только на макароны. И тут же брал какой-нибудь заказ, не связанный с издательством, мазюкал его ночами после того, как я вырублюсь. А потом забирал меня с работы и вез погонять на картах, поесть в каком-нибудь дорогом ресторане, сходить на концерт звезды мировой величины. «Я хочу сделать что-то для тебя, пока могу, никто ведь не знает, сколько еще продлится возможность. Хоть будет, что вспомнить». В его семье об обеде в ресторане никто даже не заговаривал, у них была маниакальная приверженность к здоровой пище в частности и аскезе в еде в целом. Это Рафу еще повезло, с его овсянкой и яйцами всмятку на завтрак. Его родители в своих странах третьего мира насекомых и червяков всяких за компанию с аборигенами ели. Я тоже не экономлю, и когда он в очередной раз хочет для меня сделать что-нибудь запоминающееся, я предлагаю вместо этих чумовых растрат что-то большое, интересное, продуманное, но если неймется прямо сейчас, пускай это будет какая-то мелочь, приятная для обоих. Ее я тоже запомню. Разворачиваю красивый пакет: трусы. Обычные, но цвета всех трех штук бешеные, глазам больно. Оранжевые, как тогда, – да уж, забыть не получится! – зеленые и фиолетовые. «Мелочь, приятная для обоих, – довольный собой, комментирует Раф, – надеюсь, тебе понравится носить, ну а мне – стаскивать с тебя их.» 

– А у меня тоже есть для тебя мелочь, но приятная. Мне выдали страховку за мой убитый мотоцикл. И немножко моих честных денег. Собирайся. Тур де Франс. Что-то пока рисовали, так потянуло… Я ведь по-французски в классе один абсолютно свободно говорил, а теперь «Жемапель ЗольтАн»,  и то там не поймут. 

Иду взяла на время нашего отъезда Ева, тот самый кинолог, без помощи которого я не смог бы обойтись. У них с мужем на попечении на время отпуска оставляли одновременно до десятка собак их двуногие ученики, такие, как я.

Франция встретила нас дождливой погодой. Дождь нам обоим необъяснимо нравится. Можно идти под большим черным зонтом обнявшись и грея друг друга, там никто даже не обернется, французские гей-пары себя как в заповеднике чувствуют. Вот тут-то мы всю свою внутреннюю гомофобию и разглядели: заповедник, обезьянник. Всему ведь есть граница. У них нормально тискать друг друга на людях, как хочешь, будто вы одни и город вымер, - ничего не стесняются, засранцы. Дома я бы не был так уверен, что к такой паре не подошел бы полицейский патруль, – ладно уж, не арестовать, а потребовать, чтобы прекратили. Кстати, прайд, который в этом году сотрясал там весь город, мы не увидели, вместо него посмотрели местный, парижский, со стороны, конечно. У нас впечатление, что они борются за право трахать прямо на улице все, что способно шевелиться. Но мы идем дальше, в Лувр, кому в них кидать камни, так уж точно не нам. Некоторые пары мило улыбаются нам, топая, видимо, все оттуда же, с радужным флажком, нарисованным прямо на щеках. Гарсонс, ну парльон франсе па. 

Живем мы тут в довольно мрачноватом с виду доме, мы сразу окрестили его «наша Бастилия». Обычная доходная недвижимость. Внутри два двора, дом стоит на холме, и первый этаж есть только с фасада, там же главный вход и кафе на большой террасе. А во внутренние дворики ведут крутые лестницы, и входы в каждую квартиру отдельные. У нас именно такое ласточкино гнездышко. Окно возле кровати выходит на площадку, где наша входная романтично облупившаяся синяя дверь, другое окно, из гостиной части, выходит на другую сторону дома, откуда открывается вид на город, крыши с мансардными окошками, вечером все это в огнях, хочется сесть у открытого окна, – тут тепло, – и смотреть вдаль. Но, набегавшись везде самого утра, мы вот уже четвертый день растрачиваем беспощадно все свои ноги, и спешим к себе уронить кости в постель. Она стоит в таком отгороженном от гостиной закутке, стены его покрашены в темный цвет, почти графитовый с бирюзовым оттенком, очень легко засыпать. Сплошной хай-тек за обманчивой дверцей, ассоциирующейся с провансом.

Достопримечательности – это еще далеко не Париж, не Франция тем более, надо напитаться всей ее атмосферой, и мы много ходим по улицам, фотографируем, едим иногда в маленьких забегаловках, они очаровательны. Город несусветно дорогой, поэтому сразу научились покупать еду в Лидер Прайсе, что-то интересное смотреть на распродажах, а сувениры на блошиных рынках. В метро, несущем нас домой, уже дремлем. В один такой вечер, когда я уже заснул, Раф сел порисовать (как только сил хватает?!) А на следующий день поделился,  что его не покидает ощущение, что за нами наблюдают. У него интуиция работает лучше, чем у сапера. В  день, когда засобирались домой, к нам подошла какая-то девушка, маленькая, подвижная, сказала, что есть разговор и она хочет предложить выпить кофе на верхней террасе. Она оказалась дочерью хозяина нашей Бастилии. Как ни удивительно, мой французский, достаточно приличный, чтобы понимать, за эту поездку вернулся, и мы смогли нормально объясниться. Арлетт, - так звали новую знакомую, извинилась, что сделала одну нехорошую вещь. Она вытащила из сумки и отдала Рафу лист: «Я тоже рисую. Не так классно, как ты.» Черт… Когда она успела это увидеть? Камеры, что ли, в комнате стоят? На картинке Раф стаскивает с меня футболку, а я послушно поднимаю руки – над задранной футболкой видно только мои глаза, но по ним и по позе, ярко, безошибочно передавшей томление, читается: «Раздевай скорее. Бери-и-и. Хочу…»

– Он говорит, что ты рисуешь людей лучше, - перевожу я, - и добавляю: если ты знаешь испанский, можете поговорить без меня.

Но Арлетт хотела, чтобы понимали оба. Она отдала фото, сделанное в тот день, когда Раф на самом деле распаковывал меня, но только затем, чтобы поцеловать и укрыть одеялом. Вид на фотке у меня просто сонный и уставший. Так что она додумала сюжет. Мы спросили, чем мы вызвали ее интерес. Арлетт бросил ее парень. Накануне свадьбы. Ради сорокатрехлетнего мужика. Добро бы он был с ним тайно от нее давным-давно, он же просто объяснил, что это любовь, - встретил и пропал. Такая, какая бывает наверно, раз в жизни. Девушке тридцать, смывшемуся практически от алтаря жениху, видимо, столько же. Не дети для такого легкомыслия. Она возненавидела его, а с ним и всех гомосексуалов заодно. Она спросила отца, за каким чертом он сдал нам квартиру, словом, ей хотелось библейского огненно-серного дождя на всех нас, – абстрактно, – и ничего больше. Но потом она увидела нас. Нас, которые никогда не лизались на улице; нас, которые заходили вот на эту самую террасу позавтракать, и по ее словам, прямо-таки излучали в пространство вокруг необыкновенный, заразительный  кайф,  вместе с тем такой мучительно-недоступный для остальных. Мы несли на себе невидимый отпечаток наших ночей. Неизвестно, какой орган чувств распознавал тот шлейф наших ласк, что высовывался из-под синей облупленной двери. Мы смотрели на мир влюбленными взглядами, которые попросту не успевали остыть, переходя друг с друга вовне. И тогда она впервые допустила, что это чудо существует. 

На прощание она дала адреса пары галерей: они оторвут твои работы с руками. И свой снепчат: захотите приехать еще, будем рады, если остановитесь у нас.

Соскучились по своей норе как по настоящему дому, где на одной стенке умещается целый Париж, и по обеим комнатам спокойно расхаживает собака, а с кухни вкусно пахнет жареной картошкой или пастой «Карбонара» – домашней, мы любим ее готовить. Дом, по которому мы будем иногда скучать, если когда-нибудь обзаведемся уже своим собственным жилищем. Ида скакала вокруг нас, как коза. По утрам бессовестно стаскивала зубами одеяло с теплого, сонного клубка из наших тел. Рафаэль чаще обычного стал гулять с ней. Разглядел, что я тоже хочу спать по утрам. Просто зачастую не могу себе позволить. Осенью так чудесно остаться еще на полчасика в постели! Но еще чудеснее – почувствовать, как меня будят его губы, и потом его узкое, горячее, томящееся пространство охватывает, плотным кольцом сжимает моего спящего красавца, - хотя нет, куда менее спящего, чем я сам, - его коленки по бокам моего тела, он медленно садится и привстает на них, легкий, пружинистый, но с каждой секундой более резкий и тяжелый, поглощая, забирая в себя мой ствол до самых корешков и нежно, вкусно рыча. Наше воскресенье. 

По вечерам иногда приходят гости. Кто-то из ребят перестал с нами общаться, но самые близкие наши друзья все остались, их мало волновала наша личная жизнь. И ни одна из знакомых девчонок ничуть не была удивлена, что мы вместе, говорили даже: «А мы-то думали, что вы уже давно». Одна наша подруга, невинность святая, спросила: «а кто у вас…девочка?» - «Она», - оба кивнули на Горгоний портрет на стене. Она заняла свое привычное место и в новом доме. Порой ночью, после бурной любви, встав с кровати по надобности или за стаканом воды на кухню, Рафаэль подходил к портрету, складывал молитвенно руки и шептал: «Спасибо. Спасибо, милая, что выкинула меня ко всем херам, иначе я никогда не был бы с ним так счастлив». 

Осенью наше излюбленное место ­– «Сечка». Термальная вода купальни, этой роскошной гигантской горячей лужи под открытым небом, избавляет Рафа от кашля, который неизменно начинается с приходом холода. А я люблю сам контраст – то в горячую воду, то на воздух, где уже к нулю. Сегодня мне нельзя пока: накануне его дня рожденья сделал себе на лопатке тату: два скорпиона, графичных, не противных и страшных, как настоящие. Он спрашивал, зачем эскиз, может, даже догадывался. Так что сегодня я отпустил его поплескаться одного, он лечится от кашля, я залечиваю татуху, теплый душ по-быстрому с антибактериальным гелем – вот все, что я пока могу.  Я услышал шаги, приближающиеся к двери. Он кашлянул и нажал звонок.

–Раф, ты ключи опять за… – сказал я, открывая, и поперхнулся  последним словом: на пороге стоял мой брат.

Лайош оглядел прихожую, потом меня веселым взглядом, и я представил, какой у меня сейчас вид: шел из ванной, босой, в трусах.

– С мужиком живешь? – просто спросил он. Таким тоном, будто интересовался, смотрел ли я вчера футбол.

– Да, мсье Пуаро. Решил поглядеть, как? Шоу не будет. Миль пардон.

– Да расслабься ты, твой стояк, твой голос и трусы вот эти, неонового фиолетового цвета, это уже шоу.

Мы обнялись.

– Слили меня тебе? признавайся.  

­– Кто?

– Скандал был тот еще. Жофи нашу родители еле утихомирили. Она хотела, чтобы ноги моей у них больше не было, и обещала сказать своим детям, что я умер. Отец ей, правда, заявил, что в их дом я могу приходить, когда захочу, нравится – не нравится, это ее проблема. А к ней я и сам не приду, – рассказывал я страшилки, залезая в джинсы и рубашку.

– Жофи могила, ты же знаешь. Из нее захочешь не выбьешь ничего.

Мы пили кофе, болтали, но я видел, что он не хочет говорить начистоту, что думает.

– Ты смотришь на меня, как на больного ребенка, – не выдержал я.

– На больного ребенка легче, он вылечится.

– То есть ты считаешь, что это неизлечимая болезнь?

– Нет.

– Но тебе жалко меня.

–Ты вечный ребенок, Сольт. Не инфантил-придурок, а именно вечный ребенок, всю мою жизнь разный, плакса Сольт, задира Сольт, душка Сольт. И у тебя не будет детей. Жаль.

Он на тринадцать лет старше меня.

– Это как сказать.

– На французов насмотрелись? Усыновите какого-нибудь чернокожего мальчика во французском приюте? Вам отдадут именно такого, и с кучей болячек: хотите возиться – возитесь. Вас по-тихому поженят в мэрии французского городка, счастливая жизнь, два папы, ни одной мамы и ребенок, с которым вы будете носиться, лечить, воспитывать, и которого в школе кто-нибудь рано или поздно начнет называть пидорским приемышем. Он подрастет и скажет: ненавижу вас. Может сказать.

– Раф вот оказался в интернате в пятнадцать, сбегал оттуда, но если бы попал туда маленьким, предпочел бы вырасти в такой семье, а не в приюте.

– У вас тоже своего рода приют. Вам нравится жить по чужим домам. Хотя норку симпатичную сняли, не спорю.

– А зачем нам свой дом сейчас? Чтобы крышу ремонтировать, когда потечет? – нам же заняться больше нечем. И оставить нам его некому, когда помрем.

– А помирают ребята, как вы, в основном раньше обычных. И намного.

– Да  я и без этого из-за сердца загнуться могу, - не беспокоюсь. Тебе поэтому меня жалко? А мне без него не надо ни много, ни мало, понимаешь?

– Любишь его… Скажи, что я ему яйца оторву, если обидит тебя или бросит.

– А вот и он, сам и скажи, – ключ в двери повернулся.

Я следил, какое впечатление Раф и Лайош производят друг на друга. По лицу брата никогда не догадаешься, что думает! Не то, что я. Но пожав Рафаэлеву лапищу, улыбнулся, мы ему мастерскую показали, выпили вина. Это вообще-то наше святилище, куда мы можем и не пустить, а вот наше логово с широченной кроватью и Парижем во всю стену служит иногда для приема гостей.

Меня в нашей мастерской столько экземпляров и в акварели, и в масле. Я попросил не развешивать, но брат пересмотрел эту гору, потом остановился около висящего на стенке коллажа, там моя физиономия и полупрозрачные лисы, три штуки. Мне самому нравится. 

Уходя, он улыбался. Мы провожаем: Раф прижался к моей шее небритой щекой, сгреб меня в охапку, по-хозяйски, ну и пусть. Глаза нахальные, понятнее чем словами говорили: «Не бойся, дядя. Я его берегу – никому не снилось. И сердце у него со мной не болит. Ни о чем.»

– Ну вот тебе и камин-аут. Страшно?

– С тобой нет. И ты только что видел человека, который за меня оторвет яйца любому.

Раф понял, но невозмутимо ответил:

– Значит, таких людей двое как минимум.

На самом деле двое. Я ничего не сказал ему, у него же нет родни. Людей, которые живут автономно, но если им захотелось корябнуть твои чувства, то ощущаются они очень близко. Мой брат единственный, кто воспринял новость спокойно, родителей я  оставил в неудобной фазе привыкания, а сестра, которая обожала меня малышом, теперь испытывала ко мне отвращение. Я не думаю, что это оно, скорее протест, - я до сих пор не верю. И говорить моим племяшкам, что я умер – это уж слишком. Детям вообще ни к чему рассказывать, почему она не желает меня видеть, вырастут и сами разберутся. Не может же она показать им мою могилу?! 

 

Bumblebee

(Раф)

 

   Ева, кинолог и ветеринар, которая сделала из нашей Иды, растяпы и хулиганки одновременно, настоящую леди на четырех лапах, говорила про Цунами, что никогда не видела такого трепетного отношения к своему животному. Многие хозяева своевольных собак, которые только что под хвост их не целуют, готовы из шкурки их вытряхнуть, если псина оплошала, а потом опять позволяют им все что угодно. Он никогда делал ни того, ни другого, однако умудрялся вообще не наказывать свою. Мягко и настойчиво добивался своего, ну и тогда печенька.  Или без печеньки, если Ида вредничала. «Она ведь живая, и со своими желаниями, - ты вот будешь что-то делать, если тебе трепать нервы, бросаться из крайности в крайность, то зацеловывать, то убивать?» - так вот просто. Именно благодаря ему я и могу с ней гулять. И меня она тоже слушает. Единственное, его любит больше. 

«Вязать, - вынесла свой вердикт Ева, - или операция, чтобы избежать болезней в будущем.» – «А она теоретически… может не нуждаться в этом?» - на всякий случай спросил Цунами. Он жалел собаку и не хотел медицинских вмешательств. Вязать ее без ее собачьей на то воли, видимо, тоже не хотел. Ева подкалывала его: «Вряд ли она как вы, другой ориентации».

И в один, не могу сказать, что прекрасный, день мы пошли в супермаркет, оставив Иду привязанной к дереву. Когда мы вернулись, мы увидели шоу: маленькая, очень энергичная тетка пыталась оттащить от нашей красавицы своего ротвейлера, но без толку: он зарычал на хозяйку и мог покусать!

– Ваша собака подошла к моему и задрала хвост! – завопила хозяйка ротвейлера.  

– Кто привязывал вашего пса, разве не вы?! Кто виноват, что длины его поводка хватило?

– Это вашего поводка хватило! Что стоите, делайте что-нибудь уже!

– Ваш пес руку перегрызет шутя, если сейчас подойти.

Тут могучий бойфренд отпустил нашу Иду, и она, радостно виляя хвостом, поставила лапищи Цунами на грудь.

– Мы не растрачиваем его кровь просто так, вязка с нашим псом денег стоит!

– Вы что, мучаете живое существо? – Цунами вылупил глаза. Он был далек от собаководства с его тонкостями. – Он же просто собака и хочет того же, что и все собаки!

­– Он чемпион выставок, его гены – золотой фонд этой породы, и не с вашей сукой безродной…

Он не любит слово «сука». Что поделаешь. Ни в каком контексте.

– Суки спекулируют кровью и измываются над инстинктами своих бедных животных, – в запале ляпнул он и получил по щеке. 

– А чемпионами выставок становятся собаки самых охеревших хозяев! – добавил в ответ на оплеуху.

– Вы под суд пойдете! За оскорбление, – не выдержал я. Поодаль этой сцены стояли люди. Не вмешивались, но все видели. – И будете оплачивать моральный ущерб.

– Что?? Я могу добиться, чтобы вашу псину отобрали у вас и усыпили, потому что она на меня кинулась.

– А она кинулась? – переглянулись мы.

– Да, она кинулась, и вы не докажете обратное, еще в ногах у меня валяться будете и извиняться, долго, тщательно, с расстановкой. Думаю, вы меня поняли. Пугать они меня решили!

Мадам, а точнее, маленький  шарообразный сгусток вони и агрессии, отвязав своего пса от ограды, пошла прочь, я был в бешенстве, а Цунами грустно покачал головой и сказал:

– Они могут, Раф. У этих чертовых собаководов скорее всего свои подвязки. И ни хрена они, суки, не любят собак. Просто бизнес.  Пойдем, детка, – погладил Иду по голове. И мы ушли. Я просто кипел. А он? А он уже через пять минут думал о том, какими получатся наши лабратвейлеры и захочет ли кто-нибудь взять у нас щенка хотя бы даром. 

Решили позвонить Еве и рассказать, но это завтра, все завтра. Иди ко мне, соскучился по тебе за день. 

 «Как правильно, всегда знают только собаки», – это он так говорит. Люблю все его неправильности и странности. Он на самом деле сначала всегда чуть смущается, и это не сыграть. Пахнет чистотой, – гель для душа, – хотя он ни в какое сравнение не идет с его запахом. «Не смывай его без конца, - прошу я, - а то ты как лиса, которая нашла коровью лепешку, но она так запутывает свои следы от врага, а ты? У тебя есть враги? Тут только я и Ида, она обожает твой запах, я тоже. Почему ты сам боишься его?» Первая нотка – это опавшие листья, да, он пахнет осенью! Вторая – новые кожаные перчатки, которые только-только начал носить, но обязательно начал, чтоб пахло не магазином, а кожей, прогретой теплом человеческой руки. Последняя, самая глубокая и тонкая нотка – молоко.  Делаю латте и, пока не погрузил ложку кофе, смотрю за воздушной, медленно поднимающейся пенкой, а дышу будто им – тот же запах, когда засыпаешь, уткнувшись в его шею. Он краснеет до корней волос, если я от колена до паха вылизываю, выцеловываю любимое, худенькое изящное бедро с внутренней стороны, покрытое легким золотистым пушком. А когда насыщается моими молчаливыми признаниями, – долгие ласки для него совсем не каприз, а признание его ценности – расслабляется, происходит такой Экспектопатронус – мне удается разбудить в нем глубинное существо, и необузданное, и ручное, нежное одновременно. Что он сам вытворяет со мной потом, - перед собакой смущаюсь. 


(Цунами)


Щенков оказалось всего три. Или целых три? Много это или мало, оценивать будем по обстоятельствам, а пока мы радовались, глядя на них. Одна девочка и два мальчика. Эти черные глянцевые комочки, сначала слепые, потом – очаровательные, на пухлых неустойчивых лапках, росли будто по часам. На мордочках появились ротвейлерские желто-коричневые подпалины. Мы перечитали в интернете все про прививки и не стали купировать ни ушки, ни хвосты – как лабрадорам. Это очень больно и ни к чему. Девочку взяли у нас первой, в один месяц и десять дней. А мальчики пробыли с нами почти три месяца, мы привили их, пришлось придумать имена, приучать к поводку, начать понемногу дрессировать их, и нашей почти мужской компанией, не считая Иду, мы выходили на долгие полноценные часовые прогулки. Там еще один наш малыш (кстати, уже не малыш по высоте в холке) нашел себе хозяйку. Отдали его девчонке почти даром. Гляжу на последнего, ласково беру его за брыльки: «Ну, что, оторва? (Он самый веселый и хулиганистый.) Кого мы очаруем своей детской непосредственностью? Кто нас заберет себе?» Раф ухмыляется, что мы будем очаровывать кого-то нашей детской непосредственностью на пару: этот щенок и я. Только вот меня он никому отдавать не намерен. 

И этот «кто-то» появился. Когда я увидел этого парня, я сразу понял, кто он. Весна выдалась теплой, и короткие рукава его футболки оставляли полностью открытым полосатый страшный рисунок побелевших шрамов на левой руке. Боже, он изрезал ее до плеча… Если ему восемнадцать есть, это самое большее. А глаза Санта-Клауса не были глазами Санты при полном, абсолютном сходстве с теми, что я увидел первыми. Не потому что он без очков. И не потому, что брови не седые, а темно-серого пыльного цвета. Лицо это не было веселым и беспечным. Помню, я этого хотел в тот вечер, когда услышал о нем и его беде.  

Он заговорил о собаках, сказал, что купил бы последнего щенка. Но было видно, что ему хотелось поговорить о нас. Не знал с чего начать, поэтому так и не начал. Его звали Матеуш. Польский вариант. Можно Мати? – лучше Мэт. Он так привык. Договорился встретиться с нами завтра на вечерней собачьей прогулке. Оставил нам координаты в соцсетях. Там его звали Bumblebee. А я чувствовал неимоверное сопротивление внутри, я знал, что не отдам ему щенка, пока не расскажет, зачем решил воспользоваться этим предлогом.

 Наш разговор вечером вышел почти таким же скомканным, как и предыдущий. И я решил, что сам скажу, раз он молчит:

– Я знаю, кто ты. Пес не игрушка, поэтому отдам даже даром, но только тому, кто будет любить его и заботиться. Это только повод, правда? Лучше скажи, что тебе нужно на самом деле.

– И что же ты обо мне можешь знать? 

– Ты парень, который совершил попытку суицида девятнадцатого июля в прошлом году. Из-за любви… 

– Не осторожничай, у тебя же от него нет секретов, - он нахально улыбнулся, кивнув в сторону Рафа. – Что уж там. Да: из-за любви к мужику. Знаю и я про вас. Не так много, только то, что вижу. Вы семья, живете вместе, гуляете с собаками по утрам, раньше их три было. Два верса.

– А это собаки или мы?

– Вы, - он смеялся, пока не начал икать. Потом, еле остановившись, объяснил:

– Это предпочтение ролей в паре. Если предпочтения нет, как такового, ты верс. Про собак ваших не знаю, не могу сказать. Вы реально такие пещерные и не знали?

– Реально. А ты так прокачан, так чего же ты от нас, таких темных, хочешь? 

– А еще вы рисуете. Ты просто любишь рисовать, а ты – профи, - вместо ответа продолжал Мэт, уже Рафу, а не мне, - потому что ты в состоянии своего художественного транса не замечаешь, как он тебя гладит по плечу. В отличие от состояния вне этого транса. Я вообще думал, ты такой латино-латино, прямо тестостероновая альфа-горилла, а вблизи ты котенок, который все время хочет потереться мордочкой об его ноги. А еще лучше между.

– А вот этого ты даже словами не касайся, comrendo?

Рафа раздражала его развязность, но он сдерживался. Этот парень, хотя и сам был похож на гориллу, только маленькую, - длинные сильные руки, массивные накачанные плечи, длинная спина и короткие, чуть кривоватые ноги – при всей своей бронированной мощи был сломан внутри. Его слова были наглыми по своей сути, но за ними пряталась грусть, и Рафаэлю было немного жаль его. Другому он просто дал бы в челюсть.

– Это я виноват, я начал ворошить больные темы. Я не хотел называть себя суицидником, извини, у меня случайно вышло. 

– Много ты знаешь про суицид! -  резко оборвал он меня.

– Ничего не знаю. Я никогда не хотел себя убить, – я опустил глаза. Я не обижался, что он на меня почти кричит.

– Я тоже не хотел себя убить, черт возьми! Я хотел жить, только по-другому! Отчаянно хотел жить, и мне говорили, – как и тебе, наверно, – что любят и хотят со мной жить вместе, но ровно до того момента, пока не столкнулись с этим, - он задрал широкую штанину на правой ноге. Ниже коленного сустава она была протезной.

– Он сказал, что никогда не сможет примириться с моей кочергой. Ну что, что вы на меня так смотрите?! Нет, я не пьяным в хлам затащил его в постель. И он не в туалете отымел меня! Да, это приходилось делать тайком. Ваше счастье, что вам не приходится. И знаете, почему, заметив вас однажды, я не мог отказать себе в удовольствии понаблюдать за вами? Мне хотелось верить, что такая жизнь есть. Я надеялся, что мне станет легче, если поговорю с такими, как вы. А теперь понял, что у меня как было, так и будет дальше. Есть те, у кого все само по себе складывается, а есть я, у которого железная нога, и девать ее некуда. Поэтому поговорим о собаке. Я не повод искал, чтобы к вам подойти. Я на самом деле хочу его взять. Сидеть одному от одного случая до другого, и ничего не ждать – можно с катушек съехать. С этим малышом я должен буду остаться нормальным, чтобы ухаживать за ним, выращивать его.

Мы молчали, не находя, что такого ему сказать, чем можно было помочь, жалость убила бы весь смысл его общения с нами. Но по-человечески и Раф, и я жалели его. 

– Это было бы нечестно, если бы я промолчал, откуда я по тебя знаю, - неуверенно начал я, мне вдруг захотелось просто рассказать ему это, – на следующий  день после того, как спасли тебя, твой отец спасал меня. Не от смерти, а от сердечного приступа. Накрутил я себя тогда, конечно ­– ни до, ни после такого со мной не было. Я очень хотел сказать тогда еще просто другу, что его люблю, но не мог. Мне казалось, что с этим все закончится навсегда, он этого не поймет. Не знал, что он терзается тем же, но у него нервы покрепче… Такая странная бывает жизнь. А твой отец  - ты только не говори ему ничего, кто мог знать, что мы встретимся когда-нибудь? – он сказал, что спасал за день до того мальчика, который порезал вены, потому что его любимый человек бросил. Он не говорил, что это его мальчика бросили. Но я тебя увидел и сразу все понял, у вас глаза похожи, один в один.


(Раф)


Не ждал я такого поворота. Цунами давно уже терпел далеко не всякие наезды. Наглый малолетка просто размазывал его, всем видом демонстрируя: «Тебе, рыжий, просто фантастически повезло в жизни, за  что только – не пойму». Он хотел обидеть, укусить побольнее, показать, что мой не заслуживает того, что имеет. Мелкий еще, хоть уже и навидался всего. Совсем как я был в его возрасте, поэтому не скажу, чтоб он выводил меня из себя. И пса завести не худшее намерение. «Сидеть от одного случая до другого и ничего не ждать», – он же так сказал? – и с меня, и с Цунами это посбило желание поставить его на место. Уверен, Цу тоже видел перед собой не кусачего сучоныша, а просто не по возрасту пережившего мальчика. Сколько их было, этих предательств? Этих   отказов от него при виде железной ноги? Это притом что он почти на десяток моложе нас. 

Его отец понял все про его наклонности, когда Матеушу было только четырнадцать, и попробовал направить его внимание на какие-то чисто мужские занятия: бокс, потом самбо, – вдруг что-то можно изменить, гормонами отрегулировать? Как-никак феномен однополого влечения не так уж хорошо изучен. Упрямый и своенравный, Мэт не желал сворачивать другим носы и выбрал паркур. Изменить его отцу ничего не удалось. Между ними тема не была тайной. Девушки были ему безразличны, а модель отношений с ними – так и вовсе противна: насмотрелся на родителей. Он считал, что мать незаслуженно манипулирует отцом, этим чудесным человеком, чьим присутствием в ее глупой жизни надо дорожить и наслаждаться, а не бессовестно пользоваться. У всех баб положено целовать за новые шмотки, в постель ложиться за что-то поинтереснее: ничем не прикрытая коммерция. Отвратительно. Он будет дарить и принимать любовь без всех этих пошлостей. В шестнадцать появился взрослый любовник. Нормальный дядька, умный, было о чем говорить, денег на него не жалел, хотя Мэт ерепенился, что он не проститутка, и если выбрал его, то не за это. Единственное, что ему не нравилось, – он пытался его ограничивать: как чувствовал, что все его прыжки по крышам и стенам добром не кончатся: спайдермен… спайдрехрен. Мэт прыгнул между двумя крышами. Раздробил ногу. Спасти ее было невозможно – ампутировали. Любовник исчез, как будто никогда не существовал. Отец ушел из больницы на скорую помощь, чтобы оставалось больше времени. То, на что он бросил все свои силы, этого стоило. Протез ноги для Мэта стал настояшим инженерным чудом. Лишенный анатомичных красивостей, он обладал пружинными механизмами, идеально отлаженными для ходьбы и даже бега. Кроме того, у «кочерги» был подвижный голеностоп и менялась высота. Можно было не обувать железную ногу, а удлинить на высоту подошвы ботинка на здоровой ноге. Он предпочитал прятать свою металлоконструкцию и носить обувь парой.

С парнями он знакомился на сайтах, выдумывал легенду под обстановку для встреч, чтобы не сразу узнавали про ногу. Пустоголовых понторезов терпеть не мог. Тех, кого выбирал, пытался сначала к себе расположить, если сможет – влюбить в себя, чтобы хоть не сразу бросались бежать, когда секрет уже невозможно хранить. Нет, они бежали. Бежали, как крысы с корабля, он умный, объяснять не надо. А потом стряслось самое большое зло в его жизни. Он полюбил. Парня, который не рвался в отношения, долго приглядывался-принюхивался, давал подумать и ему. А думалка сломалась! Мэт предпочитал пассивов, но не как девка, – выряженных, гадких, ломающихся, обожающих трескать и развлекаться на халяву и считающих, что за их задницу можно весь мир купить, а нормальных таких пацанов, умных, сдержанных, чтобы было о чем разговаривать, и лучше без  большого опыта. Вот он и нашелся. И даже потеряться снова без объяснений не захотел. Объяснились – оказалось, все то же самое.

Черт, как вообще можно знакомиться на этих сайтах?! А вдруг он  окажется извращенцем? Которому нравится, когда с ним орут от боли? Или который любит душить? Кто-то в свое время заметил, что при массовых казнях пиратов через повешение у многих в момент смерти случалась эрекция. Представляю, сколько мальчишек, как я, – ничьих, погибло с того времени после таких вот знакомств.

– Я подарю тебе щенка, – задумавшись, сказал Цунами, – Люби только, заботься и не бей. Он все-таки наполовину ротвейлер, иначе злой вырастет. Видишь, какой он сейчас веселый, шебутной? Прелесть. У меня есть знакомый эксперт по дрессуре, походите к ней немного, и она научит тебя делать так, чтобы он слушался с полуслова. Ну и имя можешь ему другое дать, он еще маленький, привыкнет.

– А оно у него есть?

– Данке. А второго звали Грасьяс. Мы знали, что отдадим их за спасибо, и так и назвали, только на разных языках. Это черновик имени.

– Тогда в черновике ошибка, – Мэт вынул из кармана деньги, сумма была большой для щенка-полукровки, – Ты его воспитывал целых три месяца. Это работа. А зовут его пусть Бамблби. Я буду звать просто Би. Окраска у него тоже шмелиная, бровки и животик желтые.

–  Ты сказал, берешь его, чтобы остаться нормальным, – Цунами начал  осторожно, Мэт был порох, – Ты удивительно нормален после всего, что было. Можно кое-что скажу? Мне, конечно, в страшном сне не снилось ногу терять, но у меня идея. Ты смотрел «Как приручить дракона?»

– Да ну, что я засранец пятилетний, мультики глядеть?

– А вот я третью часть озвучивал. Главный герой там тоже без ноги. Но ты это замечаешь минут пять после того, как он ее теряет, а потом уже нет. Посмотри. Я тебе такой своеобразный камин-аут предлагаю… Не прячь ты ее вообще. Разве что зимой. Люди и к большим переменам привыкают быстро, а тем, которые даже не знали тебя другим, так и привыкать не к чему.
Подействовало. Не закипел. Закатал штанину и пошел с Бамблби домой. Мне стыдно даже стало. Я-то думал, ему в нашей кровати место посерединке между нами приглянулось. А вот и нет. Иногда вместе гуляли потом, Би в новом ошейнике шмелиной расцветки, в черно-желтые полоски. 
В чате у Цунами появилось письмо. «Раф, смотри скорее, - позвал он. «Ну вот и все. Пока, мои старшие братишки, мои сиамские близняшки. Я ухожу, нет, не из жизни, не пугайтесь. Спасибо за моего Би и за все остальное. Вы такие классные, прямота редко бывает рядом с терпением и мягкостью. Не хочу, чтобы мне вытирали сопли. Со мной все будет хорошо. Когда-нибудь обязательно найду вас. Би передает привет, он мысленно лизнул каждого. Любви вам, обнял обоих, Мэт.» Послание внезапно исчезло. Он забанил нас? Нет, даже аккаунт удалил. 
– Вдруг натворит чего-нибудь?
– А по-моему, просто хочет, чтобы ему не мешали повзрослеть. 
– Думаешь? А мне после этого сообщения не по себе. Для своего возраста он слишком взрослый. Но в отчаянии вены резать это не помешало.
– Цу, ты сейчас вытираешь ему сопли, хотя его сейчас здесь нет, и он просил этого не делать.
Цунами тот еще ревнивец и собственник, он не показывает этого, но я знаю. Поводов дергаться я ему не даю, но когда на меня обращают внимание, он страдает. А если на него кто-то засматриваться начнет, я думаю, он даже не заметит. Мэт ушел потому, что почувствовал именно к нему больше, чем симпатию. Поэтому он грубил ему. Желая затоптать, как окурок, не влюбленность даже, а только предчувствие её, топтал и без того не сильно развитое самолюбие Цунами. Я теперь только понял, как за его борзыми выходками пряталось беззащитное: «Рыжий, только ты не жалей меня, не сочувствуй мне, - это меня добьёт. Любить меня ты все равно  не будешь, любишь ты одного его. Как же ты ему безраздельно принадлежишь, господи…»
Я так и не смог его отговорить от поисков нашего маленького автобота: он вытащил свое медзаключение, которое почему-то не выбрасывал:
– Майер.
– Кто?
–Мэт, если он носит фамилию отца. С ним-то он наверняка связывается. Его можно  найти через скорую помощь. 
– Тебя не убедишь.
–  И не надо. Я спать не буду. Он – не мы. И с крыши прыгал, и вены резал.
Я поехал с ним, деваться некуда. Выяснили, что  отцу Мэт писал по два раза в день, что у него все хорошо, где он, не сообщалось, но когда все устроится, он вернется. Вот такими обтекаемыми фразами  он пытался успокоить свою семью. 
 А в конце лета мы увидели его снова. Шорты оставляли протез полностью открытым, а руку, некогда порезанную, полностью покрывал рукав татуировки. Биомеханика, все в шестеренках, пружинках. Он теперь и вправду походил на трансформера, оправдывая свое сетевое имя. Рядом с ним был другой парень, молчаливый, невзрачный, натянутый как струна. Он только потом ослабил себе гайки. Мэт смешно представил нас ему: «Моя собачья родня». Друг производил впечатление ревнивого, несговорчивого и зажатого, на Мэта смотрел редко, потому  что плавился от этого, как мороженое на солнце. Хотя они ровесники, было видно, кто кому вытирает сопли: Мэт был ему и любимым, и другом, и папой и еще бог знает кем и чем, - семья объявила парню бойкот, но вместо того, чтобы сломаться, сдаться, он ушел за ним. Подрабатывали оба официантами в одном классном руин-баре, приглашали нас зайти. Вот так у нас появились «свои» и в этом, таком «не нашем» гейском мире. (Даю голову на отсечение, что они тоже никаким боком к нему не принадлежат.) Мэт- Бамблби вписывался в «руинную» обстановку как родной: только успевал поворачиваться между столов на своей уникальной кочерге. И было видно, что для посетителей, по крайней мере, постоянных, он не калека, хотя про себя обмолвился: «руины к руинам».
Единственное место, где он отстегивал кочергу, это бассейн. В один такой вечер на «Сечке» мне захотелось поболтаться в искусственном течении. Я повис медузой, оторвав ноги от дна, и прикрыл глаза. Ребята все были где-то рядом с «каруселью». И тут на меня кто-то натолкнулся, неудивительно, сегодня здесь аншлаг, мы рисковали растеряться и найти друг друга лишь уже в раздевалке. Я отлетел, в смысле, отплыл, оказавшись в руках Цунами, который потеряться не хотел, и стоял позади меня. 
– Ну вот, теперь все, кажется, на своем месте, – это оказалась Моника, которая насмешливо глядела на эти наши объятия. Я забыл, честно говоря, этот спокойный и чуть насмешливый взгляд, - еще бы, каждый день видеть ее с оскаленной пастью на нашей стене!
– Сольт, классно выглядишь, - улыбнулась она Цунами, которого она всегда звала его именем.
– Спасибо, ты тоже.
– Ну что, Рафаэлито, видишь, что я все сделала правильно? В свое время? На вторых ролях я быть не привыкла. Единственный человек, который ему всегда был нужен – ты, Солти. Рада за вас. Так всем спокойнее, правда, мальчики? А то так и бегал бы от меня к нему.

Вам понравилось? 43

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

Наверх