Cyberbond
Миссия
Повесть-феерия, рассчитанная на читателя умного и не ангажированного. Реалии самого начала 2000-х.
Человек вошел в лес на самой звонкой заре. Влажные тени лежали еще у корней, а небо и весь воздух уже заполнял тот светожар раннего лета, которому не устаешь мысленно улыбаться. И человек улыбался ему губами, похожими на две поджаренные корки в разводах зеленой плесени. Птицы звенели везде, строя гнезда и походя сметая светлый помет на свежие листья внизу.
Встопорщившись в воздухе, опершись на него, они на миг замирали от сладострастного наважденья, и казалось, весь этот свет, вся эта свежесть и сочность воздуха и земли, и сам бездонный карман Вселенной созданы лишь для них, для того, чтобы они бездумно и голосисто спарились, размножились и в свой черед растаяли в первом же холодеющем ветерке.
Человек обогнул раздавленного кротишку на песчаной тропе и углубился в буйные заросли. Удивительно: и ветка под ним не хрустнула…
За прозрачным березняком начинался угрюмый ельник. На его-то окраине, в вечной смолистой тени, и было то, что тянуло к себе человека — рассохшееся, измученное дождями, опушенное ярким мхом и узорчатой плесенью. Новая жизнь ползла по щелястым доскам до самой крыши почти.
Человек знал, он чуял: слева там будет огромный и дикий луг, облюбованный змеями, и сплошная стена с колючкой по верху, за которой прячется одинокий горбатый коттедж, гладкий и белый, как привидение. А справа в огромных, танками проложенных еще колеях, цветет вода и снует своя болотная жизнь, не ведая, что кипит она все-таки на дороге у человека. Дальше там дубрава, опять березняк, опять, снова унылые темные полосы ельника…
Человек машинально протянул руку в сторону коттеджа. Желтоватые фаланги пальцев вылезли из-под кожи, как из дырок в перчатке. Человек тотчас спрятал их снова в плоть, темную, цвета пыльных стволов древесных.
Заглянул в строение, в теплое мшистое нутрецо. На темном, словно глиной залепленном лице человека сверкнули глаза живым, может, и неприятным блеском. В них отразилась скользкая тьма внизу и мелькнувший кольчатый хвост.
И змея, и человек понимали, знали заранее, что сейчас будет.
Словно обреченный на подвиг, человек спрыгнул вниз и наступил на змею. Дернувшись, она впилась в его ногу, и сама, задохнувшись его миазмами, вдруг издохла.
Человек бережно отделил голову змеи от своей плотью осыпающейся ноги и зарыл навечно холодное тело гадюки в топкие пласты. Сам двигался в них по пояс, натыкаясь на гадючье склизкое тело уже как на простую отжившую ветку. Он обтирал всего себя прохладной шевелившейся тиной и бормотал, бормотал, бормотал, запирая непослушные свои кости под пахучую тину и в сушеную, секущуюся плоть.
Звали его Вострецов Леха.
*
А в общем, каким он был тогда Лехой? Лешкой обыкновенным, вчерашним школьником, и не так, чтобы лоботрясом, но звезд с неба Вострецов, вопреки своей фамилии, не хватал, а на мир смотрел, скорей, раскрыв нерешительно варежку…
А так-то их трое оставалось всего: Лешка, Витек из Казани и пожилой сорокалетний уже мужик Фрол с Алтайского края. Командира убили, Петровичева убили, Солодкин сам помер от нагноения. Похоронили, короче всех, документы в кусты закинули и пошли по лесу бродить, как бы ища своих, но понимая: свои далеко-далеко, уж и выстрелов не слыхать, уже и тугой звук взрывов не долетает.
Витек тогда начал щуриться, как бы к немцам перебежать, а Фрол только вздыхал да крестился: к богу собирался, устал…
Тут вышли немцы, такие же потные, пыльные и измотанные, и забрали всех в плен. Типа, арестовали.
В вагоны набили их так, что на корточки не присесть, вагоны все — платформы с бортами высокими. Тут Витьке приспичило, непонятно, с чего, не кормили ведь два уж дня, а он стал проситься у конвойного, чтоб посрать. Потому как наложишь в штаны — не только тебе одному неприятность, но и всем сгрудившимся с тобой товарищам. А конвойный молоденький, видать, обработанный пропагандой, лишь лос лос лос кричал. И пошагал когда в другую сторону, Витька шарахнулся из вагона возле опорожниться. Только присел, а этот гад возвращается, учуял, волк, что Витька все одно, хоть под пули, а покакать-то вылезет.
Немчик скинул автомат. Так бы Витек и погиб со спущенными штанами, не успев предать свою родину, если б не пожилой фриц, который подошел к немчику, все ж успел автомат за ствол перехватить.
Тут поезд и тронулся. А Витек неподтертый сделался мишенью шуток для некоторых своих товарищей. Впрочем, скоро вонищи не стали и замечать,— и как от ссак доски пола не разбежались!..
Эти три дня пути были той еще школою выживания. Лешка тогда подумал: крестись не крестись, а теперь мы все, похоже, животные. Ходим под себя прям в толпе, даже и не смущаемся. А у Витька пистолетом стоит и даже в этом положении струища отличная!
— Че сморишь? Считай, второй раз родился…
Понятно: рад человек, что в живых оставили…
Потом был лагерь, и вместо барака — траншея, прикрытая сверху валежником. Бабье лето еще щадило ребят: только голод подмучивал и понос, потому что брюквой немытой кормили. И еще говорили: руссиш швайн, руссиш швайн: кучи везде, да и бумаги нету. У Лешки попа все время чесалась, заветрилась.
— Че, Фрола, бог-то твой правду видит? Нас-то он видит щас? Или нюхать уж брезгает? — донимал Витек алтайского мужика. Тот чесался весь тоже уже, скребся обеими огромными пятернями ожесточенно.
Фролка молчал, но Лешка понимал: про бога упрямый мужик все же не сомневается.
Спали они втроем, подоткнув огромного Фрола под бока черепанами. Может, от этого — от того, что Фролова требуха урчала под самым ухом всю ночь — Лешке и стало мерещиться всякое. И не святители, и не бог, а дорогой наш маршал товарищ Жук, но пацаном, как он в шорной лавке шкурки в моче дубил, и вообще среди учеников, забитых Ванек, был крутой паханок, беспощадный, и челюсть такая — паучья… И как ноздри у него трепетали от запаха снятых шкур, трепетали жарко и веще. И ведь прямо на Лешку смотрит, аж челюсть на сторону от… непонятно каких таких темных чувств.
С плачем Лешка проснулся. Фрол, как в ковши, забрал его головенку в ладонищи, тыкал в себя и гладил, а Леха сморкался в гимнастерку товарища, и рыдал пуще еще, потому что и Фролку ему жалко было теперь, и Витьку вреднючего.
Жалко всех, он понимал, обреченных скорой — морозы нагрянут — смерти.
Витек тут стал смеяться над Лешкой — типа, баба он.
— Отвали от мальца! Он к богу всех ближе из нас покуда… — рокотнул Фролка довольно грозно, будто предчувствовал.
А ночью Витька к Лехе подлез: Фролка уже храпел.
— Слышь, Лех, я че скажу-то тебе… Хочешь, я те жопень всю прям сейчас вот вылижу? А то скоро жуки у тебя там появятся. Ну, после вставлю: заработал ведь!
— Че, я пидар тебе?
— Ясно, не пидар! Пидар бы сам давно попросил…
*
Самолет наложил свою тень на поляну. Он летел не очень и высоко. Его ровный рев накрыл местность. Человек, точно вылепленный из глины, высунулся наружу, распахнул дверку строеньица. Только ступни его ощущали прохладу тины. Член и яйца лежали на теплом округлом вырезе, снизу мохнатом от налипшей и словно прикаменевшей грязи.
Самолет, его широко распластанная тень, прошел словно по глазам человека, погладил его по косматому бурому темени. Волосы отросли настолько, что самая длинная косица прилипла к хребтине, уйдя между ягодиц.
— Привет от потомков! — шевельнул губами человек. Отпустил руки и упал снова во тьму и тину. Заправил кости под плоть: так солдаты заправляли гимнастерки под ремень, на ходу, машинально-заботливо.
— Теперь ЧТО ТАМ? — подумал человек и посмотрел в сторону гадючьего луга и спрятавшегося за ним коттеджика.
Он прищурил глаза и увидел пред собой широкую лестницу, просторный за нею холл, кухню-столовую слева, гостиную справа. Поразил только обеденный стол со стеклянной столешницей.
Человек многого не понимал здесь: ни этого стекла вместо дерева, ни огромного черного экрана на стене в гостиной: картина — не картина, зеркало — тоже вроде не зеркало…
Следы людей в этом большом пространстве словно терялись и таяли.
Где же тут они оба? Ведь он не напрасно сюда явился…
Человек прищурился больше еще, и понял: да, один там, наверху, к нему лучше ночью придти, а второй…
Второй спал в комнатке за гостиной. И весь вид этой комнатки, с немудрящей скудной мебелью, офисным жалюзи и старым желтоватым компьютером, говорил о том, что это комната для слуги, охранника.
Оставаясь в тинистой ямине, человек из строеньица мысленно склонился над тем, кто всхрапывал на диване. Крупный, не слишком складный, смуглый вечно непромытою смуглотой плебея, стриженый коротко, но уже обросший черной жесткою волосней.
На человеке была камуфляжная майка и семейные труселя в стыдно крупный розоватый горох. И эти почти бабьи трусы в сочетании с военной майкой, и эти смуглые бицепсы, обкатанные жирком, и эти шерстистые мосластые ноги с желтыми панциреобразными ногтями, — все это, способное оттолкнуть эстета, почему-то понравилось тому, кто наблюдал из ямы. Рядом с Лехой это тело казалось изнеженным. Но Лешка был опытный, он понял: и тут обычные люди живут, хотя предметы их окружают странно хрупкие и очевидно ненужные.
Мысленно Лешка задержался на паху спавшего, к этому его приучил еще Витька Казанский. Сквозь пошлой расцветки хлопок вздымался нехилый холмок. Там все было как бы в свернутом состоянии, сон безгрешен, куры бегали по двору, но Лешка тотчас заценил не терпевшую возражений волосатость этих яиц и то, что мой такое хозяйство — не мой, а вечно откуда-то подступит мускусный, сырный душок и вольется в любой аромат самой звонкой для Лехи, обжигающей нотой.
Но тогда, в первый раз было, конечно, хреново ему, и больно и как-то не по себе. Конечно, они в плену, рабы, можно сказать, и родина от них отказалась, и немцы, может, пустят на колбасу. Но когда Витька вперся в него, после первой рвущей, продирающей боли, наступило чувство, что с каждым чпокающим толчком Леха с Витькой скатываются все ниже по ступеням лестницы то ли во тьму, то ли в непролазно густое болото. Казалось, Фрол брезгливо отгонит наутро их.
Фрол, правда, храпел, не ведал. Эх, Фролка-Фрол, душа человек! А вот у Витьки душонка с гнильцой, никакой от него доброты, кроме на поебаться… Еще перед всеми и просмеет, что как бабу драл…
Витька кончил быстро, но подержал внутри, потом, словно заметая следы преступления, полез снова туда лизать. Было щекотно, приятно, но все равно, теперь ведь ты пидар, считай.
Чуткий Витька понял, что творилось на душе у онемевшего Лехи, ловко ввернулся к нему под пах, плотно захомутал губами весь прибор вместе с яйцами.
Сначала было никак, потом Лехе понравилось.
— Эй, парни! Вы что там жрете? — громко спросил ли из темноты.
— Нэма уж хавчика, дяденька! Прикончили эту брюквочку! Жди, когда выйдет теперь, — бодро, как ни в чем не бывало, откликнулся Витька.
— Везет! — заключили из темноты. — Находят ведь где-то же…
Когда Леха стал кончать, биться и тихо ныть, Витька допрыгнул ему рукой до башки, сунул в ротак пилотку.
А так бы точно их засекли…
*
Когда Леха кончал, ему сделалось жарко-жарко так, а сердце в горло упрыгнуло! Но после стали опять стыдобище и стремак. Но главное, напала на него такая вовсе уж обреченность, будто сейчас его точно застрелят.
Витька подлез с мокрой харей, лизнул в щеку, как щенок, хотя был и старше, и опытней:
— Не менжуйся, мудила! Че нам жить-то, поди, осталось?.. Че, не ебся еще?
Лешка вздохнул.
Витька обхватил его за шею, притянул к своей роже, она пахла говном (ясно, что Лешкиным) и спермаком, как бы кефиром намазали. Спермак был уже обоих.
— А я, как корочки получил, сразу клубиться, ебать! — жарко зашептал Витек Лешке в харю. — Там на Казани у нас такой клуб сочинили пидарасы, ну, НАШИ, до революции еще, — закачаешься! Так, сам по себе, подвальчик, и не хуй ссать. И полутьма такая, знаешь ли… И, короче, я до войны каждый день туда заходил. Надену в предбаннике че-нить стремное, рваное, проссанное, майку с резинухами на ноги — и айда! Ты дерешь, тя, как сявку, во все дырки всем своим содержанием, — красотень!..
— А НКВД куда же смотрел?
— Да он туда без очереди сам ходил, разрядка психологическая, как ты не въедешь, пацаня! Они ж там у себя круглые сутки врагов пиздили! А рядом наш клубешник и — банька еще! Вымоешься потом, а заодно и по чистотени че-нить приятное огребешь… Красноперый1 какой-нибудь тебе еще и баночку шпрот подарит… Житуха, короче, была!
— А у нас в Москве такого безобразия, кажется, еще не было.
— Если кажется — не намажется! Было все у вас, ты тока галок ловил. Мне один командировочный майор НКВД, пьяный в педаль, такое нарассказал!.. Короче, нам бы терь Фролку расковырять, у него хуяра — видал? И втроем мы, может, отсюда дерганем, на хрен…
— Куда?!
— Куда-куда! К партизанам за бананом. Не, ну такой болтяра, а он, сука, лобешник, как бабка, крестит!..
— Че тебе его хуяра? Ты че, не сытый еще?!
— Эх, Леха, разве таким делом насытишься?!.. — Витек мечтательно вжал Лешкину голову себе под кадык.
…Вспомнив все это сейчас, Леха засопел носом, словно обиженно, и полез из ямы. День незаметно подваливал к румяному вечеру, в небе дремали пушистые облачка.
Леха оглянулся на змеиную поляну. Когда-то, еще до войны, здесь была их дача, не собственная, мама на лето снимала комнатку и веранду. Строеньица были серые, убогонькие, но бойкая толстая хозяйка, пахнувшая коровой, поила Лешку парным молоком бесплатно, и он, сомлевший от окружавшей всей этой душистости, валился на сено прямо на поляне (змей тогда не было) и утопал в пышно взбитом, будто перинушка, сновидении.
Или читал книжку «Как закалялась сталь», или книжку о строительстве города Комсомольска «Мужество», и понимал, что он тоже когда-нибудь будет мужественным, совершит непременно подвиг с приятными мужиками рядом и страна станет гордиться им.
Леха замотал головой от этих воспоминаний, слипшиеся космы заколотили, зашлепали по спине, по плечам. Он бухнулся в глубокую болотную колею, неожиданно неглубокую, и пополз по ней (а хотел ведь плыть или уж вовсе утопнуть!), распугивая живность, рассекая ряску, терзая хером, как копалкой, дно до самой его первоначальной сердитой глины.
Не надо, не надо никуда возвращаться!..
Так он дополз до самых дубков, влез на корни, вжался спиной в твердый рваный узор коры.
Тяжело дышал, но от сердца уже отлегло. Не боль отлегла — какая у него могла уже боль-то быть? Горечь и тяжесть, ему не понятные.
Он еще плотнее вжался в ствол дерева. Кожа на спине сухо треснула, в расщелину набежали удивленные муравьи. Так бы вот сидеть и сидеть, сделаться муравейником…
Вечернее солнце словно золотые перья разбросало по верхним веткам. Ветки медленно жухли, гасли. Жар-Птица обращалась серой сонной кукушечкой.
Леха оцепенел от приятной муравьиной щекотки, от живой такой суетни, но вспомнил, зачем он здесь, и снова мысленным взглядом ушел в коттедж.
*
Солнце еще затопляло кухню. Мужик в приспущенных бабских труселях стоял возле стеклянной столешницы и скучливо тыкал по кнопкам пульта. На большом экране мелькали цветные картинки. У стола сидел лысенький мужчинка неопределенных лет, совершенно голый, Пузо, как сумка, лежало у него на коленях, поверх пуза пали рыхлые груди, плечи были, как у бабы, покатые, нежно жирные, ушки аккуратно ходили на вспотевшем кругленьком черепе.
Этот голый быстро-быстро, торопливо лакал из широкой стеклянной миски. На дне ее плескалось красненькое, а миска наполнялась из хера мужика золотистым, горячим. Рядом с миской стояла пачка томатного сока.
Леха улыбнулся: так любил развлекаться с ними, с тремя пленниками, обращенными в тягловый, можно сказать, что скот, рядовой Вилли Букс. Правда, вместо сока предпочитался шнапс, и вообще это от него, от Вилли, было для них, рабов, типа поощрение.
Изображение на экране задержалось. Мужик явно искал именно этот фильм. И хотя Леха плохо разбирал слишком четкие, яркие, словно промытые живые картинки — «просто жизнь» даже на расстоянии он видел намного четче, — Леха узнал такое страшно, жутко знакомое.
— «Что же это они, кин про нас уже поснимали, проклятые?..» — изумился Вострецов. И хотя в деталях было много несовпадений, и несовпадения эти резали, память и экранные образы поглотили его.
Леха забыл уже, где он и что он, и что все это лишь давнее прошлое, через которое он прошел и стал лишь закаленнее, мудрее, терпимей и искренней, что теперь он совершенно, совсем и навек другой, теперь он НЕУЯЗВИМЫЙ, и он здесь ПО ДЕЛУ…
Вот он, тот поздний жаркий августовский полдень, когда их выгнали из траншеи, выстроили перед ней, как перед братской могилой, и двое фрицев, один сизомордый амбал в каске с рожками, словно черт, другой — сутулый дохлячок в очках, но явно мелкий начальник с ефрейторскими нашивками, обходили вонюче угрюмый строй, в котором каждый прощался с жизнью, надеясь все же на чудо спасения.
Сутулый ефрейтор встал прямо напротив Лехи и поднял руку:
— Альзо, пленные, кто желайт арбайтен на великий германский райх — шаг форвертс!
Вперед, мешкая, подалось три четверти, и Витек, разумеется. Лешка и Фрол задержались. Фрола бог, наверно, поостерег, а Лешку — вера его комсомольская.
Теперь ефрейтор снова вышагивал вдоль строя, весь согнувшись от напряжения. Вглядывался сквозь очки в почти черные лица.
— Ти, ти и ти, — ткнул он пальцем в Витьку, Леху и Фрола.
Лешка удивился, но понял: сопротивление бесполезно. Фрол опустил, словно мерин, голову.
Сиял лишь Витек.
— Че лыбишься? Может, они палачами нас, гады, заделают… — буркнул ему в спину Фрол.
Их отвели к машине, сделали по уколу. Жар охватил Лешкино тело, а хер вскочил. Мозги будто вышибло — ни стыда, ни мыслей, ни страха. Одно равнодушие.
— Все снимайт! — приказал ефрейтор. Звали его Фриц Лямбе.
Фриц Лямбе морщился от запаха. Вилли Букс равнодушно возле торчал, расставив ноги в коротких серых от пыли сапожках. Рукава его кителя были закатаны, лапищи, темно-красные от загара и курчавой рыжей шерсти, кинуты на автомат.
Укол подействовал: пленники сонно стащили с себя тряпье. Хер стоял у всех, у Фрола на огромном сверкала капелька. Витек был весь в узорных наколках, даже на жопе синее солнышко, всё в лучах. Лучи были из букв. Буквы составились в самое страшное при нацистах — в слова «Агния Львовна Барто».
— Найн! Верх оставь.
Пленники покорно напялили пилотки и гимнастерки. Босые, в топорщившихся гимнастерках, они походили почему-то на кур.
Лямбе обошел Витьку кругом:
— Ду бист швуле? Шайссер швуле, я? Ти говняни педераст?
— Я-я! — бодро ответил Витька и даже руку к пилотке подскинул. Вилли Букс заржал, но тотчас дисциплинированно оборвал себя.
— И ви тоже?
— Найн! Нихт! — вслух ужаснулся за себя и за Фрола Лешка.
Фрол лишь моргал растерянно, наливаясь, впрочем, как помидор.
Лямбе заметил крестик на его груди.
— Зо, это перекрести! — Лямбе указал пальцем на Фролову залупень.
Фрол помотал башкой и махнул лапищей: убивайте уж!
— Зо айне гурке! — Лямбе обошел Фрола отдельно, не сводя глаз с его дрынища. — Вот огурчик… Но будет дрессур! А пока машин и зо вайтер.2
Пленники легли на дно грузовика, прикрывши срам портками, их все же разрешил подобрать с земли господин ефрейтор.
Так и ехали, в последний раз от света белого прикрываясь. Пока доехали, стыд и растаял весь.
Их выгрузили в одной деревеньке. Так и шли они с херами наперевес через крестьянский двор, чувствуя, что из окошек на них смотрят внимательно и, наверно, испуганно.
Покормили пленников сытно на этот раз, но из щербатой колоды, откуда и свиньи жрут. Гнилые грязные овощи, кожура… Но, правда, и сала шмоток подкинули: без ножа рвали зубами втроем. Понимали: утром были почти мертвяки, а нынче стали животными…
Глядя на них, Вилли ржал, брякая каской о притолоку.
— Завтра будет дрессур! — важно объявил Лямбе. — А теперь спать, ви, животные!..
*
Ночь была безлунной и тихой. Дуб над человеком едва шелестел свежей листвой, такой ощутимый, душистый, но совершенно невидимый. Почему так черна эта ночь? Ведь только начало лета. Или поздно уже?..
Муравьи уснули в теплой темноте человечьего организма, и ничто не мешало теперь человеку вспомнить ту первую ночь с товарищами в хлеву на гнилой соломе. Тогда ночь была черна и звездна, как ей положено в конце августа, но в душный вонючий хлев сочился лишь лунный свет сквозь грязное, заклеенное газетой узенькое окошко.
Оттуда, со двора, слышались стук сапог, скрип двери, далекий стон патефона, женский визг, мужской грубый хохот.
— Бабонек наших шпилят! Фрицы проклятые…
Витя сказал это, скорее, азартно, чем в осуждение. Он впаялся в стекло, продирая газету ногтями.
— С нами-то что будет, дядь Вить? — присунулся к окошку и Лешка.
— Какой я те «дядь», дятел? На три года старше всего! Ты с 23-го? А я с 20-го, как раз гражданская война кончилась. Дядя мой комиссарил, пришел с фронта в кожане, фура тоже кожаная. Ну, я их после в чулане нашел, дрочил на это на все…
Фрол в углу стал молиться громче, набатистей.
От домашних воспоминаний Витька одушевился, облапил Лешку за плечи, прижал к себе, начал вовсе, будто в койке они, очарованно так шептать:
— А тут 37-й, дядьку забрали. Правда, че-то там сбоило, выпустили его, он седой весь вернулся, еще красивей. Взяли его в отличнейших сапогах, но в камере параша переполненная, так он в сапоги себе, ты прикинь. Вернулся, первым делом их выбросил. Ну, я подобрал, само собой, в почти полный боекомплект, мне тока кожаных галифе не хватало… Сам понимаешь: стиль, образ… Так я обычные галифе распорол, жопа и весь передний прибор чтоб наружу. В общем, большой успех в клубе я с этого поимел…
Дверь домика зевнула желтым светом, и на крыльцо вывалилось в обнимку несколько фрицев. Они перли мимо хлева и вопили песню про Лили Марлен, но не как наши на одной ноте орут, а, типа, и правда пели.
— А с бабой не было у тебя?.. — Лешка тоже перешел на шепот мечтательный.
— Как же не быть? Все, Леха, было, да с таким еще пиздовывертом!..
— О, оссподи… — Фрол улез совсем глубоко под солому, повернулся на бок, к окошку жопой, но и ухо — понял Лешка — навострил хитрый бобер.
— Короче, была у нас во дворе девчонка одна, Лизой звать. Я ничего против имени не имею, хотя для девчонки-отличницы стремновато малька…
— Это кто как понимает! В меру испорченности… — уточнил вдруг Фрол.
— Вот и я про то ж, дядя Фрол: не всякий верно поймет да еще и привяжется… Ну да мне-то что? Мне эта Лиза — как верзоха на маковку. Но она меня чем-то выделила, подкатывала. Пригласила к себе на чай, с бабушкой познакомить. Бабка у нее крутая была, до революции классная дама в гимназии. Все с лорнеткой ходила, даже и на базар, и в баню. С лорнеткой, с болонкой… И приспичило этой старой карге на чисто пидара современного посмотреть. Именно, чтоб я в прикиде явился ей…
— Дык Лизка к тебе клеилась, дуролом! — вякнул Фрол.
— Само собой! Что же я, жопой думаю? Но у меня тогда такая любовь там, в клубе, нарисовалась! Прикинь: мясник, краснофлотец бывший, а любит бабою наряжаться. Ну, короче, тут не захочешь, а влюбишься…
— А еть кто кого должен был?
— В том-то и дело, дяденька: ОН! То есть, меня, в фуре и кожане, он — в сарафанчике!..
— Тьфу, прости господи! — Фрол снова забубнил молитву, оберегаясь слушать поносное образу божьему.
Лешка приник к Витьку:
— А дальше че?
— Че-че! Суп харчо!.. Короче, пришел я с коробкой конфет, с цветками — знай, мол, нас, советских передовых во всем пидаров!
— Передковых! — ввернул вдруг Фрол.
— Дядя, не отвлекайся от бога, пожалуйста! А квартира, Алехан, зашибись прекрасная! Хоть и уплотнили их, но там и фарфор, и хрусталь, и всякая поеботина. Короче, отпад! А тут еще и старушка-попердушка вся в кружевах и с лорнеткой — сама любезность старорежимная. Только ее болонка невзлюбила меня, так и бесится, так и прыгает мне в голый, как старуха велела, хуй зубами вцепиться! Я говорю: «Бабушка, я, конечно, не против животных, особенно у коней большой, но вы попридержите свою скотину-то! На оскопленье не договаривались!»
— А жаль! — вякнул Фрол опять.
— Эх, дядя, может, завтра нас всех троих довершат, чего со мной та болонка не сделала!.. Короче, все я ей показал, себя также и голого, я же в наколочках, как чемодан в наклейках. Стенгазета — не человек! Они ахают, пальчиками тык-тык. Я перед ними кручусь, хуем — аж в коридоре слыхать — пошлепываю. Ну, тут Лизку соседка вызвала любознательная: что вы там, пельмени без меня лепите? А старуха мигнула мне на крючок, чтобы дверь замкнул, и говорит: «Возьмите вон ту шкатулку, молодой человек, принесите, я вам секрет ее покажу…» Я смекнул, что бабке сексу в гробе захотелось, а в шкатулке, ясное дело, — золотишко или, там, камушки… Обрадовался!
Лешка и Фрол замерли. Кто же не любит слушать про чужие сокровища?..
— Шкатулка вся резная, тяжеленькая… Старуха хлоп — и открыла ее с нежнейшим колокольчиковым цвириньканьем! И достает оттуда… Короче резиновый, 25 см, и весь в бабочках пестро лепных и радужных — несбыточная мечта девичья!..
— Тьфу ты, черт! — плюнул Фрол.
— Погоди, дядя, не добрались мы еще до самого главного… Лизка из коридора стучит, ломится: «Бабушка, ты опять, опять?!» А бабка ей грозно так: «Молчи, дура! Мы пока о финансовом…»
— Че, и бабла НЕ ДАЛА?! — удивился Алехан.
Витька ожесточенно зашкрябал ногтями по стеклу.
Выдохнул:
— ТЫ ТАК НЕ ЗЛИ МЕНЯ!..
*
Коротка, пуглива июньская ночь! Но есть и в ней особый такой момент, кромешный, когда все, что оцепенело или таится днем, выползает под звездочки, и само, как звездочки, глазками, а то и всею шкуркой, всей требухой и хребтиною светится.
Человек-муравейник под дубом сидел, не шелохнувшись, боясь спугнуть мелькающую вокруг живую иллюминацию. Он не ведал, что тоже, словно куст большой, светится, — светится всей доверчиво схоронившейся в нем муравьиною живизной.
Не понимал, не почуял он также, что это для него подстава, подстава сейчас реальная. Вот именно — уже почти ЗАСВЕТИЛСЯ он…
Лешка под дубом весь ушел мысленным взглядом на кухню коттеджика. Там мужик в труселях давно в кресле сидел, толстячок лежал под креслом на теплом половике, едва пропихнувшись между ножек креслица, чесал пятки сидевшему. Днища у кресла не было, и большая прелая задница мужика, одушевленная пердежными выдохами, обвисла внутрь, на усердное толстячково лицо, двумя волосатыми тучками.
Человек-муравейник усмехнулся. Со стороны посмотреть: грязновато и глупо развлекаются два моральных урода. Да, он слышал — теперь их моральными уродами называют. Но свести жизнь к немногим приятным подробностям — это тоже искусство. Искусство жить.
Почему жизнь должна иметь смысл помимо самой себя?
Потому что богу должно быть стыдно, что она, им сделанная, так часто говнистая?
Вот бога ввели зачем-то. А раньше были вожди, и было как-то уютней, спокойнее. Раньше и войнища какая была, а какие стройки, какие шикарные демонстрации! Лешка помнил особенно самую первую, отец взял его с собой, нес на закорках, а Лешка все оглядывался назад. Там, за ними, шла колонна странных людей в плюмажах и бусах, голых и особенно как-то, змеисто радостных. Над ними колыхался огромный и длинный, как сосиска, воздушный шар — словно радугу скрутили в рулон. Голова воздушного шара была добродушно умна и усата, и так знакома, и кивала, кивала Лешке!
— Тавались Сталин! — дернул Лешка за отцовское ухо.
— Слава советским педерастам — строителям коммунизма! Ура, товарищи! — загремел над площадью ликующий женский голос, низкий и теплый, как солнышко на закате над тихой рекой.
Да, это был именно голос матери Родины — надежной, умной и всё понимающей.
*
— ТЫ ТАК НЕ ЗЛИ МЕНЯ!..
Витька замолчал. Леха и Фролка — тоже.
Витька продолжил тихо, будто с собой одним говорил:
— Она живот себе оголила, короче, крепостница недорасстрелянная… Живот плоскенький, мышца сплошняком. А я-то клизму, прикинь, не заделал — к женщинам, типа, шел… А она хер присоской себе к животу пришпандорила — и давай! Я: «Дама-товарищ! Баушк! Я, поймите, тоже, как и вы, живой организм, во мне всякое случается, всякое тож и копится… Сами-то посудите, баушк: какашки — они ж не цветы, чтобы в них еще и бабочками тупо так тыкаться…» А она: «Ладно-ладно, поменьше слов! Будто не знаю я, чем вы, вагабоны ебучие, в подвальчике у себя пробавляетесь…» Я: «Но это ж мужские наши дела, поймите, баушк! Это вам не кадриль с губернаторами плясать!» Короче, уговорил я старуху, что без клизмы не обслужу.
— Че, и клизму не оплатила?!
— Клизму СВОЮ дала, да дырявую. Епкался я с ней, епкался, проклял все, пальцами себя над толчком чищу, выковыриваю, рудокоп, типа я. А тут сосед ломится — сортир в коммуналке на семь семей!.. В общем, вернулся я к бабке с Лизкой вонючий весь. А бабке по хуй всё: насмотрелась в Парижах и не такого…
— Че ж, и девка туда же? — спросил Фрол с тем деревенским осуждающим изумлением, в меру злорадным, в меру завистливым, с которым всякий русский простой человек относится к окружающим.
— Да Лизку-то не впустили мы. Совесть у бабки сработала: какой-никакой она, а все-таки педагог!
— Тьфу! Эх, хоть бы она окочурилась под тобой, сука старая! — заревел Фрол, подымаясь из соломы, мохнатый, как привидение.
— Что и случилось, в конце концов, — грустно и вежливо завершил Витек. — Так что с бабой было у меня, Алехан, СТРЯСЛОСЬ! Аж с невольным перед кончей мочиловом…
Фрол сплюнул теперь удовлетворенно.
— А Лиза как? — помолчав, тихо, светло спросил Лешка.
— А Лизка, за то, что любимую бабку ее заеб, чуть меня красноперым не заложила! То есть, и заложила, что я немецко-канадский шпион, да у меня там свои связи по клубу, все схвачено, чики-чики! Только хуй с бабочками забрали в клубную к нам коллекцию. Так что Лизка за свое доносительство сама же, считайте, и поплатилась добром наследственным!
— ЗдОрово!.. — выдохнул Лешка.
Сейчас, здесь, в плену, он гордился и страной своею, и другом. И это так важно было именно в такую минуту, словно голос матери-Родины вновь раскрыл над ним свой спасительный парашют.
Лизу было ему не жаль, стукачку, внучку старой развратницы. Витька казался теперь героем, и вообще какой же он человек современный и интереснейший!.. И Леха решительно поддержал его, когда тот накинулся на этого пня, на Фрола косматого:
Когда богатырь уснул, друзья тихо связали его, и Витька приник к оголенному гигантскому члену суеверно и трепетно. Фрол проснулся не сразу: чмокал в такт Витькиным действиям так, что Лешка, замерев, положил хер свой на толстые, влажные, колючие от отросших усов губы Фрола. Ах, и словно он в надувном круге на волнах запокачивался!.. Стало легко, радостно, щекотно; стало так хорошо!..
Не страшно и умирать…
Человек-муравейник пошевелился, томимый воспоминанием. Усердный режиссер выстроил на экране бывшее, пережитое им наяву: самозабвенье двоих над третьим и сладкий, свободный сон этого третьего, и душно вонючую темень хлева, и…
*
— Шайссе швулен! Варме брюдер!3 — свет фонариков ослепил, внезапный грохот раскрывшейся двери оглоушил.
Витька замер (умер?) с хером Фрола во рту. Фрол тер жестоко глаза и рожу, трещал щетиной, не понимая, чьи это с него спрыгнули шарики. Вроде не мышки и не пищат…
— Ви есть животни! — проскрежетал голос Фрица Лямбе торжественно. Вилли Букс брезгливо молчал. — Фройляйн! Зеен зи дизе швулен ан! Зо ист дас фольк, ди херде дер швайнен, мит дерен вир криг фюрен!4
И наши увидели там, в проеме двери, на фоне затлевшего неба, три силуэта.
Первым догадался, что это женщины, Фрол: он охнул. Яркие кружки света от двух фонариков бродили по пленникам, упираясь все больше туда, где глаза, и туда, где низ
Третий световой кружок прицельно ослепил Вострецова.
Он слышал, как, смеясь, вошли женщины, как весело они говорили с Лямбе и с Буксом, я-я, хи-хи… Шпарили по-немецки. Леха вспомнил: идейные нацистки идут в солдатские бардаки из патриотических типа чувств.
По голосам понял: телок три штуки. Одна пискливая, у другой ничего вроде голос, а третья басом, как мужик, бухает.
Не успели парни и глазом моргнуть, Лямбе с Буксом стреножили Витьку и тут же за Лешку взялись.
В мозгу мелькнуло: отрежут яйца!.. Похолодел — да легко отделались. Может, вам и обидно покажется, но из песни, как говорится…
Короче, помочились немецкие телочки на лица спеленутых наших бойцов, под пристальным взглядом фонариков. Фрол фыркал злобно, сопел, Леха башкой крутил, оберегая глаза от позора едучего и горячего.
Интересней всех Витька себя повел. Как только нависли над ним помятые бежевые губищи и брызгануло из них раздвоенною струей, Витька приподнялся и губами в эти вот самые губы — впечатался. Девка заверещала, а Витек водил и водил по ссущим губам своими, всасывал клитор, пытался пролезть между ног башкой, чтобы и задницу навестить…
Немцы и немки заглоготали, как гуси, удивленно, но бойко и радостно.
Девушка кончила моросить, а Витька все шорхал и шорхал языком по ее самым нежным пушистым окрестностям. И дева дрожала и как-то радостно, испуганно взвизгивала.
— «Значит, не пидар он! А то все ж таки стремачок…» — с облегченьем вздохнул Алешка.
Им снова сделали по уколу, и парни упали в сон. Проснулись они наутро другими людьми. Во всяком случае, все свое прошлое начисто позабыли, заспали его, и странные чувства родились у них к новым их господам…
Человек-муравейник улыбнулся и одними губами пропел из любимой песни их маленького отряда:
Меня ты позови, и даже сквозь пургу
Голым скелетом я к тебе дойду,
И к телу теплому прильну,
И чем смогу, тем помогу, —
Тебе, Лили Марлен!
Тебе, Лили Марлен…
Плакать Алешка давно разучился, да и не положено это было ему, трупаку. А вот песню спеть…
Отчего же не спеть-то, когда поется?..
*
Толстячок под креслом задремал. В полоумной его голове мельтешили странные образы. То представлялся отряд из фильма — тележка с тремя солдатскими проститутками под охраной двух фрицев, впряженная в трех наших пленных. Пленники были по-своему хороши: в одних гимнастерках, пестрых и задубевших от грязи, как шкуры коровьи. Хуи у них бодро торчали всем, типа, смертям назло, и бежали пленные резво, как сытенькие лошадки.
На каждой остановке к тележке змеилась солдатская очередь. Кто дрочил сквозь штаны, кто болтал и смеялся; молодые молча, с напряжением, ждали. Запускали сразу троих. Отстрелявшись, солдаты обращались к пленным: мочились на них и заказывали между рабами порнушку, иногда приводя свиней и собак. Пленники весело исполняли.
Грохот боев ветерок заботливо относил в сторону, а жаркий август и не думал напомнить о том, что осень не за горами.
Фриц Лямбе писал отчеты в Берлин: средство доктора Гейгера делало с пленными чудеса, и после победы рейха оно, несомненно, станет новой ступенью в развитии всего подневольного человечества…
Но порой эту идиллию сгоняла из башки толстячка пугливая, беспомощная тревога: вот вернется брат Ваня с супругой из Таиланда и такой опять устроит тайский массаж!.. Пока Ваня в Москве, он даже не вспоминает, что сослал братца позорного под бессрочный домашний арест на старую дачу. Но стоит ему вернуться в Рашу, сразу ор на весь коридор: а-а-а, опять этот пидарас, как он мне надоел, надо в дурку навечно его задраить. Нелька, жена, заступается: типа без Бобиньша все эти охранники «из» Украины десять раз уж обчистили бы коттедж, ведь проверено. А так вроде стремаются.
— Замочат и обчистят, и всех делов! — возражал бурно-багровый и тоже толстенький Ваня.
— Нет, но у них там свои отношения…
— Какие там еще отношения? Шпилят его, дебила, — и всех делов!
— Бобиньш не виноват! И потом, он такой трогательный…
— Он говнюк! Перед людями меня позорит…
— Во-первых, перед людьми, а во-вторых, ты же знаешь: и Сидоров, и Шереметев…
— Сидоров и Шереметев за бугром резвятся. А этот уебон с вокзала таскал чуть не бомжар. Тьфу, скотина!..
— Нет, этот, новый — Миша, что ли?— не способен его убить! Он верующий, я сама подбирала…
— Угу, ангела выбрала пидарасу на поебон…
Нелька уныло морщилась. Ее родители были из захолустья учителя. Сама она тоже была красавица, но робкая, всё боялась, что счастье закончится и Ваню, наконец, арестуют. Поэтому и церковь, и благотворительность. И Бобиньш для нее — тоже по-своему человек…
Бобиньш Нельку любил, но бога ее все же остерегался, брошюрок с крестиком не читал, а иконки распихивал подальше куда-нибудь.
У Миши на волосатой фанере болтался немалый крест, он говорил, что, само собой, православный, «в» Украине у него была невенчанная жена с не его ребенком, он жил с ней вахтовым методом, а также вот и Бобиньш, которого приходилось терпеть, да и приятно, собака, делает…
В сущности, Миша и Бобиньш были двумя шарами, которых загнали в одну лузу обстоятельства. А так они, эти шары, катились бы себе по жизни и катились, для людей бессмысленно, для себя праздно и празднично, безмятежные, как ветер степной.
И конечно, если б не Ваня, Бобиньш много чего бы навытворял со знакомыми сутенерами.
Дремля под креслом в близкой пахучести потных Мишиных ягодиц, Бобиньш вспомнил сейчас одного, такого странного-странного, высокого и страшно худого, только что освободившегося. Его приволок к нему там, в Москве, Илья. И Бобиньш обрядился сам в робу: он хотел побыть женой этого уголовника. А уголовник хихикал, кривился, напился и стал бросаться в Бобиньша ножиком, но тут вмешался Илья, он был амбал, слава те господи, он повалил пьяного и связал, и они сняли с него трусы, и жопа у этого зека, который все трандел, что авторитет, то да се, — короче, оказалась в чертях, и верзоха с лучиками, как солнышко.
То есть, он сам был, конечно, пидар.
Илья тоже принял на грудь немало, впал вдруг в ярость и показательно отодрал негодяя в его расписной жопешник. Бобиньш сидел у подушки, на корточках. На подушке моталась голова ебомого самозванца, а Бобиньш фотал на сотовый, пока память не кончилась. Такие рожи кроил ебомый! Причем все это были маски ненависти и мщенья, почти африканские.
Илья сволок связанного куда-то потом и бросил, и хвастал даже, что обоссал. Но Бобиньш распечатал эту рожу на принтере, увесился ею и заочно влюбился, мечтательно.
Звали этого пидара Виктором Паллычем. Это он так Бобиньшу представился. Типа он солидол.
А так-то — Витя он. Короче. Виктория…
*
…Ночной лес сиял огоньками, искорками живых организмов. И только он, трупак Вострецов, мог видеть это сейчас. У живых-то иное, грубее, зрение. Все эти сияния-просверки они замечают только в страшно увеличенном виде, типа городских огней, — но это не те огни: подделка под жизнь. А живая жизнь здесь, всеми клеточками сочится светом, играет, сигналит: живая, живая я!..
Леха сам сиял сейчас, как новогодняя елка, но за это спасибо дружкам-муравьишкам! А так бы ночевал в кромешности ночной выгребухи в обнимку с убитой гадиной.
Леха поднял глазницы к небу и ахнул. Не может быть столько звезд в начале июня, это ж обычно в августе!.. Тогда, в их последнем августе, звезды сияли, как очумелые, словно обещая вечную жизнь, точно на лучики бессмертья нанизывая уставшую за день их рабскую плоть. А что бессмертие есть, Леха убедился на собственной шкуре. Но сначала помер Фрол.
Это было так удивительно: резво бегал, трахался, будто в реке коней полоскал, с воплями, с брызгами, с уханьем молодецким, забыв и бога и сатану. Словно на волю вырвался… И вдруг — хлоп! — прямо в упряжке, тяня ремни на себя, осел на землю, поволокся и захрипел. И с такою тоской поглядел на Лешку, словно про бога пожаловался. Замычал, глаза закатились. В бельмах, страшных на черном лице, застыла влага.
— Свободен!.. — усмехнулся Витек. Потянул с головы пилотку.
Подошли не спеша Лямбе и Букс.
— Он биль стари… Цу альт,5 — заметил Лямбе.
И написал в Берлин, что средство доктора Гейгера превосходно, но применять его лучше исключительно к молодым организмам.
В экспериментальных целях он стал вводить Витьке и Лешке двойную дозу.
Небо придвинулось, облака и звезды словно по щекам щекотали. Сердце будто б над пропастью тюкало, все время в нее летя, а сил столько открылось, что и ночами друг с дружки до рассвета не слазили… Но тоска, но страх смерти — близость ее — засели в копчики — никаким хуем оттуда ее не выщелкнешь.
— Гля, Алехан, красиво уходим! — зловато смеялся Витька.
Оба почему-то дружно решили, что до зимы они не дотянут.
Наступила осень. Какое нынче число, ребята не знали, но от земли ночами тянуло сыростью, днем густо-синие небеса лили ровный прощальный свет, а в лесах стоял невнятный, но стойкий шелест облетающей листвы.
Однажды с утра зарядил дождик, к вечеру полетели первые хлопья. Букс кинул рабам вшивых шинелей укрыться. Но Лешка всю ночь бился в кашле и бредил. Он понимал: обнаружив это утром, Букс, скорее всего, его пристрелит.
Обняв парня, Витька вжимал его в себя, в свое тоже горячее тело. Да что толку? Лешка плакал, звал маму, нес что-то про дачу, поляну, про смешной, нелепый сортир на опушке, про то, что он не за товарища Сталина, а за это за все, за сортир на опушке, сражается…
— Не будет ничего больше, Витек! Ничего ведь больше не будет… — стонал Леха.
— Погодь, сколько на нас они средства этого извели?! Мы теперь золотые для них… Подлечат! — шептал Витька больше, конечно, себе.
— Вот увидишь, увидишь… НЕ БУДЕТ!.. Нич… ничего… — сипел Алешка.
Утром, посовещавшись с Лямбе, Букс его пристрелил.
*
Тьма. Она была так бездонна, что очнувшись, Лешка подумал: тьмища была мгновенна. Постичь ее разумом было практически невозможно. Он только помнил, что его покусывали во тьме.
Вострецов осмотрел себя. Ногти отросли, кучерявились. Борода до яиц… Гимнастерка — он ведь точно помнил: в гимнастерке его стрельнули! — сжалась в лоскут и спала с тела, только он приподнялся.
Надкусы чернели по всему телу, похожие над надпилы. Кусали все: зайцы и крысы, лисы и волки. Но видать, средство, которым Лямбе его травил, пропитало весь организм: для лесных тварей, даже для червяков, Вострецов стал совсем несъедобным. Леха перднул, и вся нутрянка его, вся требуха потекла жидким, нудно долгим поносом.
Он стал пустой: вот именно: кожа да кости. Да шерсть. И яйца с хером еще, — вот они, между прочим, одни порадовали: были горячие и живые, и двигались.
Подкачать себя было трудно из-за отросших ногтей. Леха лег в борозду и стал тереться о теплую землю. Конча была тоже, как говорили в их школе, «законная», — настоящая, холодная, но густая.
— Застоялся, коняжка!.. — ласково погладил Леха свой мокрый пистолетом торчащий хер. Погладил осторожно, чтобы ногтями не зацепить. Потом грыз их, ногти, с болью, и сплевывал.
— «Все поле усеяно русскими ногтями… Кто это сказал? Пушкин, наверно…»
Покончив с ногтями он, наконец, огляделся. Поверил, что вновь на земле. Вроде начало лета. Листва свежая, кое-где еще одуванчики. Дорога все такая же: колдобины с талой водой. Лешка пошагал наугад. Что-то подсказывало солдату: идет он недаром — навстречу чему-то идет.
В чуткой теперь, пустой от мозга башке вставали картины окружающей дальней местности. Запустенье было ужасное. В одной избе пьяный мужик — свой же, русский! — ебал девчонку. Дочку вроде бы… Наверное, полицай!..
Девчонка тоже была дура кромешная: за конфеты пизду продала пьянчужке.
Значит, голод. Да, война, видать, еще не закончилась…
Лешка подобрал коровью лепешку, обмазал ею лицо. Запах жизни опьянил его своей острой свежестью. Пока до деревни дошел, всего себя перемазал и как ожил!
Интересно, со стороны они его видят? Не стремак среди дня в деревню входить?
Прокрался огородом к крайней избе, заглянул в нее. Ни тебе фашистов, ни тебе кого, а лежит человек призывного возраста в трениках поперек койки, в вене шприц, а сам удивленно так на Лешку смотрит. А Вострецов понимает, что ведь весь в лепехах, и надо бы уходить.
А человек улыбается и руками разводит:
— Бля, приход!..
— Не ждали? — Леха спрашивает осторожно и вежливо.
— Садись, грю! Че, мне все в приходах то президент, то прогноз погоды, прямо преследуют, а тут панк с города! Бля, или ты ваще обезьяна?
— Я не танк, я человек, — сказал Лешка, присаживаясь на край табуретки.
— Какой же ты человек, когда ты мой реальный законный глюк? А по потолку побегай?.. — попросил парень.
Лешке стало как-то неуютно, нехорошо. Он на краешке табуретки скукожился, будто под задницей не доски, а веточка.
— Жаль! Глюки прут у меня тож какие-то шухеристые. Тут еще до тебя приходил, огромный мужик, болтяра — коров пугать. Но — пидаром оказался, прикинь!..
— Бывает, — вздохнул Лешка мечтательно. — А давно приходил?
— Да третьего дня. А че вы, из одной, типа, тусы?
Лешка подумал, что рассказывать этому человеку правду про себя вряд ли стоит.
— Я пошел, — сказал Лешка. — Ага?
— Вали! И ты, пидар, бля, оказался?!.. У-у, поговорить на деревне не с кем стало!..
Лешка уныло поволкся к двери. В дверях все ж оглянулся:
— Да, браток, скажи, война-то окончилась? Кто победил?..
— Кадыров выиграл! Че те, бля, не ясно? К параше вали, глюконат пропидарский!..
И резиновый ботфорт хлопнул Лешку в плечо.
Но Лешка радостный ускакал: значит, Фрол где-то здесь! Да и Витек, наверно… Не мог он, Витька-то, долго протянуть… Не ушел же, гад, к власовцам?..
*
Лешка не стал искушать судьбу. До ночи решил пластаться по огородам, под лопухами, в крапиве да по сортирам отсиживаться. Понимал: если Фрол где-то здесь, то тоже, поди, не чаи в горнице распивает. В деревне бабки одни, ебать вроде некого.
— Фро-олка!.. Фро-ол!.. Дядя Фро-о-ол!.. — тихо позвал Вострецов. Он тотчас услышал шаги, но понял: это не Фрол, — и метнулся в дырку сортира.
Упал не просто нате вам на говно, а на что-то жесткое, костяное.
— Фро-олушка!.. — прошептал.
Обнял друга, словно зачерпнул всего-то его из жижи.
Фролка очнулся от сладкой полуденной дремы и тотчас впился губами в Алехановы губы, будто из них все их прошлое выпить сейчас норовил.
— Че ж я тебя не учуял-то? Их всех, сук, сквозь стены вижу, за километры, считай, а ты тут, под боком почти — и у меня ни одной мыслишки, что тут же ведь ты, Фролушка!..
— Потому — живые они, а мы — стало быть, насупротив того… — рассудил Фрол. — Потому и не чуем друг дружки-то…
— А как же бог твой, ангелы всякие?
— Так мы ж не все померли, душа из тела не вышла, вот ведь что! Чуешь ли?..
Вместо ответа Леха приподнялся в приятно стоялой жиже и ловко, привычно окутал холодной попой пылающий Фролов дрын.
— Ой, хорошо-то как, госссподи-и-и!.. — прошептал Фрол, стукаясь затылком о слюнявистое бревно стены.
Дрын легко вошел в Лехину задницу и дальше, дальше попер.
— Пустотелый какой! — сопел, хлюпая жопой по жиже, Фрол.
— Высрал всё, дядь Фрол! Теперь хоть пляши у меня внутри!
— А и спляшу!.. — лукаво заметил Фрол, подмигнув остатком века на левом глазу.
Сверху капнуло на Лехину маковку что-то тягучее, будто жалоба. Он поднял башку, и на лицо его упала вторая скрученная колбаска.
Вострецов видел в почти темноте отлично. Жопка над ними была узенькая, в прыщах, в морщинистой курьей кожице.
— А че, ублажить ее? — спросил вдруг Леха этак с лихостью.
— А и ублажи давай! Че ж ты, бабы и не сведал по-настоящему…
Лешка привстал на хуяре друга и влез губами в самый тот кружочек, откуда опять, нарастая, полезло.
Потом подвинулись, и Лешка языком прошелся по ссущей не переставая очумелой от страха пизденке.
— Как у девочки, — шепнул Фролу с улыбкою.
— Дык не еб ее никто сорок лет.
— Сорок лет, как война закончилась?!
— Еще раньше, считай. Я тут расспрошал одного: шестьдесят пять годов почти, — во как!
Лешка обалдело слетел вниз по стволу товарища.
Фролова залупень пиханулась ему в самое сердце.
— Так это ж коммунизм уже, дядь Фрол?!!! Или Гитлер нас сборол?..
— Не! Правит у нас русскай вроде бы на Москве…
— Кадыров, что ль?!..
— Товарищ Сталин — тоже, знаешь, не Иванов! Ты бабку-то не забудь, политик!
Бабка, как под душем, повизгивала:
— Ой, матушки!.. Ой, матушки мои!..
Лешка работал языком с большим интересом: собственно, изучал строение женщины.
Потом полез уже не языком, а пальцами изучать. Фрол же с того берега тоже над Лехой работал.
Жижа густой волной ходила в тесной для чувства ямине. Фрол кончал, проссывался, не вынимая, и снова ураганил на новый жадный заход. Стосковался по другу он! Лешка кончал прямо в жижу и кончей бабку лукаво смазывал.
— Сергевна! Сергее-евна-а! Где ж ты, блядь пензионна, шляешься, богомолка хуева?!..
— Ой, матушки ой матушки! Ой, батюшки-и-и…
В дверь сортира забарабанили.
— Сергевна, ты там с ума сбрыкнулася? Я тож от цистита вся мокренькая хожу, прямо капуста квашена. Но ты-то че творишь? Ай плохо тебе?!..
Фрол и Леха поняли, что надо пока кончать. Сергевна была старуха худая и действительно богомольная. А вот соседка ее… Матерщинница, самогонщица и с Сергевной не так — так этак жила…
Когда Сергевна выпала из сортира, она что-то беспомощно лепетала про ангелов. Матрена не поверила, сама забралась на круг. Солдаты не утерпели: в жирную Матрену полезли хуями, поддерживая друг друга.
Матрена скрипела зубами и охала. Потом долго лампу макала в очко. Но ребят в темнотище не разглядела толком-то.
К вечеру в сортире Сергевны перебывала деревня вся. Матрена дала богомолке взбучку, чтоб не зевала, и бдительно собирала мзду.
— Вот ты и мужик! — радовался за друга Фрол. — Я ж те и говорю: лучше русской бабы — только товарищ Сталин, наверное…
*
Лишь за полночь угомонилась голодная бабкинская общественность, и друзья смогли, наконец, поговорить, не отвлекаясь на постороннее.
В жиже было прохладно, топко-уютно так, хорошо. Горячие члены тлели красными головехами, так что и лица друг дружки можно было увидеть, в глаза посмотреть, а то сразу и нащупать любовно то, что надобно.
— Я тута, как очнулся, сразу и поселился, — рассказывал Фрол. — Сартер-то немецкай! Как оккупанты пришли, первым делом сартеры поставили, а так-то под лопухи всё, под лопухи, наши-то русскаи, — куды и приткнуться мне было-то?.. А жижа — она ж живит нашего брата, сам понимашь… Я-то сперьва хоронился, к жопам не приставал. Срут – и срут, мое дело сторона. Ох, сильно я тогда, Лешка, на бога обиделся! Че ж он за мной ни чертей, ни анделов не послал?!.. Перестал я, Леха ты мой, временно в бога веровать!..
Лешка сочувственно посопел.
— А зима-то, сам знаешь, кака была. Ковыряшь говно, ковыряшь, чтоб подживиться-то, а оно — лед сплошной! И не мажется, и не льется — не лепится. Всё ждешь-пождешь, када с ведерком придут, с помоями жидкими. А ходила с помоями девка одна. Фрицы ее снасильничали, она терпела позор, а после, вовсе худо ей сделалось. Решила в сартере на вожжах повеситься. Ну, и повесилась. А мне че-то жалко стало ее, горемышную, она надо мной висит, а я думу думаю: ну-тка я вылезу да тебя, девка родненька, обживлю! Она-то, как помереть, в петле от задыха и кончила. И така там живизна блескучая пролилась в ватны портищи — куды!.. Короче, вылез я из ямины на простор да вынул ее из петли, да немножко того…
Мужики помолчали.
— Не знаю, че на меня нашло, вроде андел подсказал: дескать, недаром он у тебя полыхающий: обживлять можешь им! Где убыло, а где и прибыло, и значит такое мне теперь на земле назначение. Или думаешь, снасильничал я ее?..
— Дядь Фрол, она же уже не чуяла!.. Это ж как в кулачок сдоить...
— Вот и я решил: ай да и обживлю красавицу? А не обживлю — так на все воля божия…
Лешка с любовью смотрел в полупустые глазницы товарища. Этот огромный и такой надежный дядька, — он завораживал.
Фрол явно стеснялся детали передавать, замялся.
— Вошел? — догадался Лешка.
— Ага! И работаю. Ворочаю, что талую борозду! А она тихо так, словно мышка, попискиват. Конча, сам знаешь, у нас осталася… Короче бросил я семя ей… А тут в дверь стучат фрицы проклятые. Ну, я и в норищу свою — хлобысь, и затаился.
— Девку-то оправил?
Фрол радостно махнул ручищей:
— Штаны поддел! Успел-таки!.. Девка-то понесла, а у фрицев, видать, совесть проснулася. Отстали они от ей. А мне-то каково радостно! После смерти, считай, ребятенка заделал — кто еще так сумет?.. Хотел пацана, конечно, да родилась девка тож… А как наши пришли, их погнали куда-то, небось, в лагеря на север: думали, девка у нее от немцев, нагуленна. Очень я горевал, ночьми не спал, всё про них думаю. И в башке у меня такая котовасия: вижу их ярко-ярко, вот как тебя! И что они, и как живут!
— У меня тоже такое, кажись!..
— Дык ты тока что проснулся, а я-то всю послевойну эту кину смотрю! Натерпелись они, но стала моя дочка, Риммой назвали ее, учительшею! Теперь вот на пензии внуков нянчит.
— А Сергевна?
— А Сергевна приблудная, бог ее ведат, откуль пришла. Хотел я ее тож, как нынче мы, после войны побаловать, да че-то спужался НКВД. А после она в церкву да в церкву — поди, не поймет меня!.. Да и Матрена у ей — че мне меж баб встревать? Вот ведь как: и я верую, и она, а тока нынче сподобились! А так-то я или сам-с-усам, или на скотный двор, ночами там ой хорошо!.. Хочешь ли?..
— Потом как-нибудь, дядь Фрол… У меня, знаешь, такая штука: под Москву я хочу! Вот тянет туда и тянет, будто там мне намазано! Не в саму, а где дачу снимали. Там тож сортир был на краю поляны. Айда со мной?..
— Не, Лех, не могу я их всех бросать теперь. А твое дело такое, молодое, ты, канешшна, ступай… Может, встретишь свою судьбу… А родители как твои?
— Я СМОТРЕЛ — родители давно умерли… Один я, дядь Фрол, теперь! Слышь, дядь Фрол, я вернусь! Тока вот посмотрю, что меня туда так зовет — и вернусь, лады?
— А Витьку не видел ли?
— Нет! Не могу увидеть ни среди мертвых, ни средь живых.
— Вот и я!.. — вздохнул Фрол. — Может, разметало его какой бомбою?
Лешка уставился напряженно перед собой.
Прошептал удивленно:
— А бог его ведает…
*
Утром Леха простился с Фролом и отправился в дальний путь. Сперва все плутал по оврагам да по избам заброшенным. Тут, из-за кустов, — будто река сверкнула. Вылез он — и не верит своим глазам! Полотно широкое, серое, словно шелковое. В белых оно, как пенки, разметинах, и шастают по нему авто. Да такие авто — чистые, в стеклах все, то приплюснутые, то вспученные, будто трупак, вдруг всплывший, за зиму влагою напитавшийся.
И от каждой машины праздником светлым веет. Не техника — одно сплошное солнечное сияние!
Лешка, конечно, на свой лад решил:
— Коммунизм уже!..
Вылез из кустов, по обочине пошагал. Машины все гудят, Лешку приветствуют. Он руку поднимает, машет им, и ему машут в ответ. А Лешке одно лишь жаль: пилотку он потерял. Так бы честь отдавал, а они бы видели, товарищи потомки, что шагает солдат, — может, безвестный для них, но почти герой.
Авось и подсадят, и пообщались бы… Товарищ Кадыров в Кремле хорошо, видать, о народе заботится…
Тут бутылка впечаталась Лехе в плечо, и он подумал: лучше, пока разведданных не получил, кустами ползти по обочине.
Он и пополз, не замечая стекла, рвавшего кожу, а попадавшиеся бумажки все ел. Вкус был различный, от детского питания до говна.
Увлекшись, Леха не заметил, как на него чуть не наступили. Замер в колее.
Человек был молодой, но уже тяжелый, весь в коже. Он пер вразвалку в лесок к гнилой стоялой канаве. Лешка пополз за ним. Человек размахнулся. В трясинку унеслось что-то, блеснувшее черным целлофаном.
Человек отряхнул ладони и пошагал к трассе назад. Машина у него, заметил мысленно Лешка, была вздутая, черная, даже стекла, а на заднице горел огромный толстенный круг.
Пождав с минуту, Лешка нырнул. Мешок лежал в глубокой тине, на самом дне.
Вострецов быстро, на ощупь, определил: была голова. Разодрал мешок. Да, она, голова-головушка, лысая, пожилой мужик, видом типа там счетовод. В ротак вставлен, как пальчик, хуй, — тоже, наверное, его, счетовода, родненький.
Леха отполз под насыпь в трубу с жижей и мусором, освободил ротак головени от постороннего хера и вставил свой. Когда кончил, голова счетовода заговорила.
Вострецов задавал главные для себя вопросы: про товарища Кадырова, про то, кто все ж таки победил, мы или фрицы-сволочи, про то, что с мужиком стряслось, и, может, нужно с головой подойти в милицию (хер в отдельном мешочке внести — тоже вещдок). Может, этот, весь в коже, был диверсант фашистский, а только комиссаром прикидывался?..
Но голова бормотала лишь:
— Семичев я… Во всем виноват всегда только Семичев… Семичев не при делах!.. Семичев я… Я Семичев… Нет! Нет! НЕЕЕЕТ!.. Ой! Ой!! Ой!.. Аааааа!!!!!!!..
На всякий случай Леха пососал его хуй. Этот хуек был до того маленький: не захочешь — сглотнешь. Леха сплюнул его, хуек весело запрыгал мышонком по ноге Вострецова. А стоило Лехе чуть повернуться — впрыгнул в жопень, и как Лешка ни ковырялся там, даже палочкой, ничего так и не выковырял
Херок затаился. Был, видать, в шоке: сильно, конечно, шуганый…
Но опять скажу: нету худа без добра! С хером в попе Вострецов сделался куда осторожнее. Он ли понял, или хер ему нашептал: нужно сосредоточиться и, наконец, УВИДЕТЬ эту страну, в которой Леха воскрес.
— «Чисто-то у них — чисто, канешшшна, против нашего, празднично. Да че-то стремак вот бьет…»
Леха из всей силы зажмурился. Представил карту СССР. Она у него странно так завспыхивала. Карта была похожа на взрывы света среди сплошной черноты, будто были это не равнинные в целом просторы, а такая горная местность, где несколько вершин горят снегами, а вокруг — тьма ущелий. И ущелья такие глубокие, но и такие, как степи, широкие. А вершин всего ничего…
Леха испугался чего-то. Увидел главное — самым ярким сияет Москва. Туда и надо ему!
Решив, успокоился. Голову в песочке захоронил. И осторожно стал пробираться, ночами особенно, туда, под Москву, куда тянула его сила, еще непонятная…
*
Чем ближе к Москве, тем трудней Лехе было от людей прятаться. Ночевал теперь под платформами, днем старался болотцами, где были еще, проползти.
Как-то вышел к бомжам. Те не отогнали его, зверем не обозвали. Но как-то так само собой вышло, что у всех Лехе пришлось отсосать, и сделал он это от души, старательно. Понимал: кто еще уважит этих людей, провалившихся богу за пазуху?
Хотели бомжи ему и одежку дать, да Леха съестным только взял. В одежде к нему привяжутся, заметут или замочат (ну, попытаются). А голый он — совсем точно зверь. Может, и пощадят.
О войне Леха мужикам не рассказывал. Вообще язык его, особенно после бомжей, ошершавел и задубел, во рту с трудом теперь размещался.
И сон был в ту же ночь Лехе особенный. Снилась ему лишь тьма. Но он-то чувствовал: живая она, шевелится! Или кто-то в ней прячется, растворил себя. Тянет Леха руку во тьму, и оттуда ее кто-то касается, но не хватает, не жмет. И чем глубже Леха прет в эту кромешность, тем касания насмешливее, нежней…
— Витя, ты?..
Это Леха во сне простонал. Никогда дружка так не называл: сперва Виктор-Паллычем, после Витьком, но Витей – ни разу!
И вот — вырвалось.
Тоже, наверное, неспроста…
А толстячок этот, Бобиньш, и Миша его как-то все милей делались Вострецову, все родней и домашнее. Даже тревога за них возникла, хотя им-то что за такими стенами могло угрожать? Мысленно вместе с ними смотрел порнуху, весь сериал про самого себя — как Фрола сгубили, а после и Леху. Но недолго Витек один надрывался в упряжи: напоролись на партизан. Букса очередью прошили, Лямбе повесили, девок за неделю хуями замучили до смерти, замучили неразумно и нерасчетливо.
Остался от всей команды Витек. Партизаны ему сочувствовали: в неволю попал (наколки, типа, тоже ему фашисты, измываясь, заделали, — изверги рода, блядь, человеческого).
Насчет извергов Витек, конечно, не отрицал, но без сексу в отряде на стенку лез, мучился. Хуй-то даже сквозь ватные шаровары алым посверкивает и стоИт, зараза такая, стоИт!.. А партизаны, местные крестьяне, про казанские-московские клубцы и слыхом не слыхивали, только дрочили друг дружке, у костра сидя кружком, как первобытные, да пользовали кобыл. Кобыла — животная смирная, человека и не почувствует, и двоим даже не удивится, а куску хлеба с солью и вовсе обрадуется.
Но для Витька кобыла был скучный выход. Тем более: он влюбился. Уколы делал себе регулярно, чтобы силы поддерживать, да и привык уже, а влюбился он аккурат в Мишкиного деда (Мишка — тот, что у Бобиньша), в связного Шурку, у которого молоко на губах еще не обсохло и в комсомол даже не успел до войны вступить. Шурка-то к Виктору тянется: городской человек, умный, продвинутый. А Витька, знай себе, место окучивает. Шурка ему про машины — а Витек про хуи, Шурка про самолеты — а Витек про пёзды с жопами заливает, что, дескать, и там космос, в них, а не только, где звездочки над головой слепенько щурятся.
Стал Щурка смущаться, и к кобылам вместе с Витькой больше не подходил.
А Витька не может уже, от страсти на деревья кидается, кору грызет. Украл кепарик у Шурки и в него сдаивал. Но ведь кепарик — не жопа, не сглотнет, а только тупо, промокнув, наполнится!
Но, слава богу, ранили Шурку. Витек стал при нем дежурить и уколы ему делать тайком проверенные, фашистские. Шурка тотчас воскрес, но захотел, подлюка, вдруг женщину.
И тут на самом интересном месте сериал прервали по горячей просьбе трудящихся. То есть, дальнейшие серии сняли с эфира, а там вся правда была, как Витька при Шурке, наверно, стал женщиной от большой любви. Но трудящиеся у телевизора женщины потребовали, чтобы сценарий переписали, Шурку срочно б женили, Витьку тоже срочно б женили или в расход. И хотя президент кричал, что нет, надо правду людям всегда показывать, сериал прервали на самом интересном для Лехи месте и заменили лабудой какой-то про семиклассницу, минетирующую на трассе, и любовь к ней одного прикюветного бомжика, который на самом деле был сыном олигарха, но об этом не знал даже и сам олигарх Абрам Никитич, а только две мафиозницы из роддома и начальник собственной безопасности Цветиков-Семицветиков, за которым тоже, в свою очередь, кто-то охотился, какой-то их американский сенатский NKVD.
*
— Ну, здравствуй!..
Леха вздрогнул. Среди живого сверканья ночного леса перед ним зияла угрюмая чернота. Чернота имела плавно текучие контуры человечьего тела.
Леха еще не смел догадаться, а чернота, словно насмехаясь над его ужасом, подхватила сверкающего ежа и села, навалилась на него кромешною задницей. Леха не видел, но всей кожей чувствовал, как еж алеет лепешкой из угольков, угасая.
— Витя?.. — спросил, наконец, Вострецов про и так понятное.
И сразу заторопился, словами отгоняя растущую панику:
— Здравствуй, браток! Я че-то тебя не вижу совсем! Всех вот вижу, и мертвых, и живых, и сквозь стены, и на расстоянии, а тебя…
— Сильно ЖИВОЙ, значит я, не для ваших прекрасных глаз…
И опять черное злое молчание.
— Я тут это… я Фрола встретил! — рыпнулся Лешка вновь. — Бабок у него теперь, не поверишь, — целый гарем!
— Перестроился! — жестко отбросил Фролову тему Виктор.
— Перестроился… — сокрушенно развел руками Алешка. — А я вот это… сюда пришел! Че меня погнало, и сам не пойму?..
— Сокровище здесь зарыл, наверно, в дачные свои времена…
— Да какое сокровище! — отмахнулся Алешка. — Я вот тока подумал: человек перед смертью обычно про детство вспоминает. Будто спрашивает: и зачем его сюда пиханули тогда?..
— Ты ж трупак, чего тебе спрашивать, чего и бояться-то?
— Да не менжуюсь я… — соврал Леха. — И ты, типа, тоже НАШ, с нами теперь?..
— А вот мне должно бы быть страшно. Я, типа, еще живой!
— Иди ты!.. — потрясся Лешка. — Только ты какой-то больно сильно живой… Будто с другой планеты…
Виктор молчал. Но Леха понял вмиг то, о чем он мог рассказать ему. Шурка его бортанул, и уколы не помогли. После прорвали фронт, и Витя как бывший пленный оказался в лапах НКВД. Спасибо, майор его допрашивал, по Казани еще знакомый. Своему человеку Витька все и поведал, как на духу, и ампулы передал с фашистскими этими замороками.
Думал: заценят его откровенность, в штрафбат ушлют. Да не тут-то было! Стали и на нем уколы испытывать, и на зеках, и оказался, короче, Витек в дальнем таежном лагере. Сперва с ним по-человечески обращались: был вроде как консультант. Настрогали штук сорок бойцов с отличной эрекцией и верой в глазах безбашенной: хоть в космос их голыми посылай! Но тут ампулы и закончились…
Не удалось нашим химикам секрет зелья распутать, так что очутился Витька снова на передовой со своими бойцами новыми. Всех положили там, он один уцелел. Это ему и припомнили: значит, не полную правду органам рассказал!
Пытали люто его, так пытали, что понял он: тело — вовсе не главное. Как просветление на него нашло! Не то, что Виктор в бога, в ангелов вдруг поверил, — нет! А просто тело его стало такое — научилось подчиняться приказам разума. Вот приказал он ему в дырочку парашную просочиться — оно и сделало.
И вышел Витек на свободу уже далеко за городом, весь в слизи сортирной, но, блядь, живой!..
Сел на полянку под луной и просидел так до ранней зари до розовой. А тут стадо погнали колхозное. Пастушок лет десяти, может быть, бичом хлопает, матерится, а кирзачи у него отцовы — выше колен. И такой он весь, пастушок этот, маленький, глупенький… И увидел тут Витька все его будущее, очень для пастушонка, между прочим, и странное, даже с участием космоса…
Звали Юркою пастушка.
Увидел он голого взрослого человека, всего в слизи, обмер – и обмер не зря. Витька-то понял: нельзя свидетеля упускать! Да и голодный был.
Останки, косточки обглоданные, на той же полянке и закопал. А стал умываться в ручье (а в брюхе Юрка урчит) — так это ж он, совсем юный, пастушоночек из ручья на него розово светится!
Сел Виктор и стал с Юркою в животе разговаривать. Честно про себя рассказал, но про гомосятину опустил: пускай пацан думает, что герой им полакомился. Юрка, пока в брюхе у Витьки варился, все ему про семью доверительно рассказал, и как с коровами управляться.
Короче, стал Витька Юркой — ну, и все там положенное дальнейшее…
— Так ты что ж теперь, пацанвой… питаешься? — перебил черноту Алешка испуганно.
— Всего три раза и было-то. Сперва, как СЛУЧИЛОСЬ несчастье с тем, я поел одного, самого что ни на есть простого теперь, из толпы, можно сказать, выхватил. Стал я им, а его в Кандагаре накрыло. Я еще одного поел, сына прапора местного. Тоже думал: ну, наконец-то, все будет хоккей! Ан, Чечня. Нету России покоя: ни ей, ни с ней!
— Тоже убило?
— Нет, вернулся оттуда обдолбанный. Бабла ни хуя даже не заплатили, сволочи! Сел. Ну, потом на плешак, тут меня один хмырь подхватил, и на ночку сосватали.
— За Бобиньша?
— А теперь мне кранты совсем! День не закумарюсь — как не живу. Знаешь, решил я завязать, наконец, начать новую житуху совсем и Бобиньша этого, на хуй, съесть! Че, богатеньким-то поживу малька?.. Педиком мягоньким…
Лешка молчал.
— Ты че задраился, как танк? Туго молчишь, Алехан!.. Айда со мной!..
— Там Миша еще. Охрана.
— Мишу тебе дарю. А я — только, блин, Бобиньшем!..
*
Они шлепали по колеям, по болотцу: Тьма — впереди текла, глотая без следа любое жизни сверкание, Алешка позади приволакивался. Он старался двигаться осторожно, чтобы муравьишек не разбудить в себе. Они же не виноваты, что в него забрались, они же ему доверились! У них вон и матка на печени у него лежит, большущая, теплая, скоро деточек выродит.
— «Трепетный ты пацан», — кто это ему сказал? А, Фрол на прощание! Может, еще увидимся, может и впрямь склеится все у них, Витек Бобиньшем круто заделается, Леха в сортире будет жить, а надоест — или Бобиньш к нему в сортир, или он, Леха, к Бобиньшу с Мишей в коттеджик. Жизнец!.. Фрола к себе возьмем, хотя от бабок вряд ли отдерешь кроля старого: натурал все ж таки…
Все равно: в гости будет наведываться, даже и с бабками! Что ему в деревне делать, зимой-то особенно? С елкой припрется, под Деда Мороза кося, Сергевна — Снегурочка, остальные бабки хороводы будут водить, наряжутся быками и крокодилами, и жратвы нанесут домашней, естественной. Хотя говнище живит понадежнее…
Эх, вот она, мирная-то житуха! А фрицики проиграли вчистую, заранее: уколы-то не себе они делали. Теперь уже и косточек Лямбе-Букса не соберешь.
Нет, жизнь справедлива все же и хороша, а в России — особенно!
Проходили мимо сортира. Там змеюка в кромешном говнище гнила, — тоже ведь совершенно правильно!
Леха тут и вовсе от страха оправился:
— Слышь, Витек! А че меня так волокло-то сюда? Будто медом мне здесь намазано…
— Миссия… — буркнула Тьма.
— А миссия в чем? Змеюку чтобы убил?..
— А хер тебя знает, в чем твоя миссия! Ты что думаешь, ты живой?
— Ясно, мертвяк…
— Да не просто мертвяк! Сочинил тебя этот, лысенький…
— Бобиньш?..
— Хуебиньш!
— А тебя?
Тьма не ответила.
Из окон коттеджика на жирную листву лился теплый, доверчивый свет.
И Лехе вдруг стало обидно за это за все:
— Че ж, крутили-крутили, мучили! И все, выходит, за просто так?! Ты теперь станешь Бобиньшем, а я?..
— Перво-наперво, Ваню я уберу: надоел, стервец! — глухо сказала Тьма. — Нельку жалко, но тоже: зачем она? Не жениться же мне на ней… Потом, в общем, весь бизнес, крутняк, крупняк…
— А писАть, как Бобиньш, не будешь уже?!
— Некогда мне дурку валять! Лес вон надо будет весь выкупить. Понастроить коттеджей, два элитных поселка разместится… И назвать покрасивше как-нибудь, по-иностранному: Бухенвальд, Маутхаузен…
— А мой сортир?!
— Да позор этот я первым делом на хуй снесу!
— Постой, погоди, Витек! А я-то сам?! Я-то где буду жить?!..
— Ты?.. — Тьма остановилась вдруг, и Леха машинально влетел в нее. И влетев — исчез, как в ночном стылом омуте.
Тьма постояла на краю Змеиной поляны. Змей было видимо-невидимо. Сверкая проталинами, они струились среди спавших трав во все стороны. Небо над поляной тоже искрилось звездами, как чешуя змеи.
Стало тут тихо-тихо, жутко-прежутко.
Тьма вдруг качнулась и голосом Витьки сказала:
— Лех! Выходи давай!.. На жопу сейчас-то не договаривались…
18.05.2011
© — Copyright Валерий Бондаренко
1 Нквдшник.
2 И так далее.
3 Пидарасы!
4 Девушки! Взгляните на этих шлюханов! Вот народ, вот стадо свиней, с которыми мы ведем войну!
5 Слишком стар.