Cyberbond

Два друга

Аннотация
Историйка из времен добрейшей Елизаветы Петровны с привлечением дела графа Лестока и кучей комментов, от количества которых читатель осатанеет.

До сих пор не дает мне спокойно спать участь этих любовников, столь разительно разных и таких странно дружных; их история, рискованная, но на удивление (зачем-то вдруг) нетрагическая!
 
Итак, два друга, Савва Чмутин и Павел Загадашников, окончили учение свое в Шляхетском корпусе в 1748 году. Во время учебы были они не разлей вода, и шуточки об их сердечном союзе ходили меж кадет самые не для дам. Но следом стряслась разлука насильственная. Знатные родичи определили Павла по части дипломатической и услали тотчас из Питербурха вон. А безродный и бедный Савва определился в Канцелярию тайных и розыскных дел помощником дознавателя, — это если кто противу государыни Елисавет Петровны хвост вздумал бы, дурак, подымать.
 
— Бей, но думай! — наставил его начальник граф Александр Иваныч Шувалов. И всем красивым своим лицом преужасно тут передернулся.
 
Савва поволокся в застенок набираться нужного для карьеры опыта.
 
Пытали бабу Палашку. Дура прачка похитила государынино исподнее. Дуру бабу пытали второй уж раз; дура баба визжала и вовсе уже интимное:
 
— Ой! Ошеньки-ох! Надёвывала-а, ох, ох, и на Фому надёвыва-ала-а!..
 
— Так ты, дура, все ж таки говоришь, будто панталоны от ея императорского величества надёвывала на себя, курва ты ненасытная, и на монстра еще Фому, своего полюбовника, что при Кунсткамере обретается? — сие произнес дознаватель Игнат Петрович Набоков, немолодой уже и с лицом, в котором гармонически сочетались усталая бдительность и застылая верность. Было, было нечто собачье в породистом том лице!
 
— Ох, и на Фомку, и на него, кормиле-ец!..
 
— Ввести окаянного! — громогласно велел Набоков, откинувшись в кресле для вящей представительности — и заботно оправил жабо. Набоков был человек вроде б и неплохой, невредный, но себя обожал до некоторой порой безответной безмерности.
 
Ввели мимо Саввы какого-то — подумалось, было, мальчика — в криво напяленном красненьком мундиришке монстра. (Недавно и для монстров Кунсткамеры мундиры учреждены были господами сенаторами).
 
Монстр Фома был тем монстр, что имел рост семилетнего, зато тайный уд его, полновесный, как палица, даже через штаны немилосердно рвался наружу, настырно топырился. Монстр был бит батоги, но пока слегка, хотя соплями мундирчик искапал весь.
 
Дура Палашка висела на дыбе, бесстыже голая. Качаясь,  хрустела суставами. Тело ее, иссеченное усердно плетьми, являло всё еще природную сахарную крупитчатость: будто сдобу спрыснули вареньем малиновым.
 
— Фомка, ты ли, скот, вздёвывал на себя панталоны ея императорского величества?! — грозно возгласил следователь.
 
— Было дело… дело было… Вашество… — шмыгая носом, неожиданно по-бурлацки прогудел густо Фома. — Только не ведал я, что портки осударынины. Думал, для потехи напялю бабье опять. Она, Палашка, любит, чтоб я бабье всё перед делом-то вздёвывал.
 
— Непотребное творите! Божий закон рушите! — взревел Набоков, ударивши кулаком возле себя на столе.
 
Фома рукавом истово вытер соплю: видом всем виноватился.
 
— Так что еще бабье ты вздёвывал, лиходей? — осведомился Набоков, на этот раз ревом глотку не вороша.
 
— Финжму[1], вашество, белу в розанах. Финжма та окапана была кофием, порченая. Скрозь ту финжму в Палашку-то и вошел как-то на Петрово говение[2], финжму собою продрав…
 
— Ни праздников, ни постов не блюдут, окаянные! Еретики!
 
— Как скажете… — смиренно поник главою Фома.
 
— На дыбу пойдешь у меня! Я те яйца-то там прижгу! — строго, но спокойно, буднично посулил Набоков. Фома молча повалился на колени: знал — дыбы не миновать.
 
И следствие пошло своим чередом.
 
*
Вечерело, когда Чмутин с Набоковым вышли из застенка, оба усталые. Золотился над ними под прощальным солнышком шпиль Петропавловского собора. Ветерок с Невы летел знобкий и тинистый, осенний уже вполне.
 
— «Скука, холод и гранит — Питер этим знаменит!» — процитировал Набоков пииту какого-то сосланного. Игнат Петрович любил искушать новичков вольнодумствием, дразня тем, может быть, в собеседнике скрытого бунтаря. Но Чмутин молчал угрюмо: запах горелых Фомкиных яиц, густой дух паленой кудлатой шерсти застил ноздри ему пока.
 
Набоков, прищурившись, глянул на Чмутина. Простое и честное лицо Набокову вдруг понравилось.
 
— Что ж, не зайдете ль ко мне? Почаевничаем, по-холостяцки-то…
 
Чмутин не хотел оставаться сейчас один: кивнул в знак согласия.
 
Жили чины Тайной канцелярии всё больше здесь же, при казематах в уютном новом корпусе. Здесь пахло свежеструганным деревом и невысохшею побелкой, задорно несло молодым жизнелюбием. Холостяк Набоков занимал три покоя, кое-как, без интереса к быту, обставленных. Из всего убранства лишь шторы были густы и китайскими всякими дивами золотно пущены.
 
— Глаша, гости у нас! — еще из прихожей упредил Набоков кого-то. Их встретила сонная девочка, худенькая, бледненькая, рыженькая, вроде зашуганная.
 
— Вот изволите видеть: Глаша моя, в услужении, сирота, — представил ее Набоков. — Родителев ее сослать пришлось в Тобольск, а ее-то за что? Пригрел, — зачем-то вошел Набоков в подробности Глафириной биографии.
 
Вдруг девочка взглянула на Чмутина быстро и цепко, будто из-за угла. Это был не взгляд ребенка, но злобной женщины. И глаза какие зеленые! А Набоков всё говорил, говорил, уводил мысль Чмутина на дела.
 
— Дуру сегодняшню — в монастырь, а Фомку, поди, здесь сгноят. Надо же: непотребство такое — и на Петрово говение! Святого нету у них ничего! Глаша, мечи калачи из печи: повечеряем с господином подпрапорщиком.
 
Ели постное: Набоков держался церковностей накрепко. Рассказывал «случаи» и зорко поглядывал на Савву. Неожиданно вдруг спросил:
 
— Не пишет вам ваш-то этот господин Загадашников? Где он — в Гаге[3], что ль?
 
Чмутин воззрился в глаза Набокову строго (дивясь, впрочем, себе):
 
— Точно так. Одно письмо вот прислал.
 
— Любо ль ему там, среди басурман? Русский ли дух не повыветрил?
 
— Он о модах пишет всё. Моды нынче вовсе сделались новые, а наши здесь ходят по-прежнему, полы кафтанов китовым усом не растопыривши.
 
— А вам-то оно зачем, этот китовый на бедрах ус? Пленять у нас в крепости некого. Мундир государев — самое то для кавалера, разве не так? Ох, не люблю я эти все Гаги-Паризии[4]. Русаку неспособно там быть. Русаку именно вот отечество завсегда любезнее, хоть и сурово карает оно порой. А и как не карать? Шалый народишко! Давеча вот прислали донос на Терентия Черножопина[5]. По пьянскому делу вынул уд и им грозил в присутствии городничему, по бумагам на столе им, ссаным, нахлёстывал. Дело зазнамо бунташное!
 
— Как! Есть и такая фамилия?
 
— Как не быть! Народ-то у нас дурной, но талантливый.
 
Чай пили из самовара — по тем временам почти новшество[6].
 
Набоков щелкнул пальцами по пузато зеркальному боку новшества:
 
— Сие есть презент одного купчины уральского. Экой красавец-то! Ровно розан раскрывшийся!
 
— «Взятки дерешь? — прошло в голове равнодушной, но незабвенно угрюмой мыслью. — Самовар-то, гляди,  с е р е б р я н ы й!»
 
И глаза при сей мысли Чмутин не поднял на собеседника.
 
*
Савве уделили по чину: камору малую с выходом в коридор. Топчан неуютный, грубый стол, стул, комод, — всё истрепанное, казенное. Денщиком назначили солдатика Ваську Трескина[7], который денщичил и при трех других таких же, как Савва, здешних мелких чинах.
 
Как ни угрюм был Чмутин в тот вечер, уже кромешный, уже осенний, сырой, а Васька ему понравился. Такого бы впору Васенькой называть: беленький, миленький, — чисто котеночек. Грубая солдатская сбруя на нем колом торчала, будто с чужого плеча, будто обрядили для смеху мальчоночку.
 
Савве ужас хотелось забвения в тот вечер после увиденного — он Васю потрогал за щеку румяную:
 
— Не броешься ты еще?
 
— Никак нет, господин подпрапоршшик.
 
— Сколько ж тебе?
 
— Двадцатый-от пошел.
 
— Ярославский, что ль?
 
— Точно так, господин подпрапоршшик.
 
— То-то слышу родную речь: окаешь, «подпрапоршшик», «от». У батюшки там именьишко на берегу Волги, сельцо Нелидьево. Может, слыхал?
 
Васенька оживился:
 
— Нелидьевские-те за гОрушкой, мы всяку зиму ишшо с ними на льду боем деремся, прилучинские.
 
Ах, за годы в Шляхетском корпусе Савва вовсе всё тамошнее в забвенье пустил! Прилучино — ну да, это ж за гОрушкой.
 
— Ровно девка ты, — вдруг упало с губ; из души, рассеянно и мечтательно вынеслось.
 
Вася пунцово зацвел:
 
— Как прикажете… Мне мачеха-от тож всё гундела, быдто-от девка я.
 
— Мачеха-то — ягарма[8] была?
 
— Морготная[9]. Чрез нее и в солдаты попал, своих-те поберегла!..
 
— Иди ко мне, Васенька. Муторно мне а то.
 
Вася приблизился, Савва обнял его, усадил на топчан подле. Заметил: тот дыханье таит, тревожен весь.
 
— Не пужайся, Вася, меня, — ласкал лицо и шею, гладил, кожу перебирал.
 
— Чего ж-от теперича… — прошептал Василий задумчиво.
 
Спал Савва после пристойно, вольготно и глубоко. Но и чрез сон услышал возню в коридоре за дверью своей. Василий шипел:
 
— Дерет те горой! Отдайся[10]! Да ты чё хоть?! Отдайся, те грю, шалава немытая!
 
Не отвечая, его то ли кусали, то ли царапали.
 
Савва послушал и босиком метнулся с постели, дверь распахнул.
 
Зеленые глазищи брызнули в него яростью. На щеке Васи бороздки красные от ногтей.
 
— Глаша! Чего тебе? Отпусти ее, Василий! Ей что-то надо-от.
 
— «Ревнует Васька?..» — тут же подумалось.
 
Вася нехотя выпустил Глашу из объятий своих.
 
— Без него говорить будет мне надобно, — голос Глаши, хоть и шептала, был суровее некуда. Будто приказывала.
 
— Ступай, Вася! Без тебя разберемся уж как-нибудь, — и Чмутин закрыл перед Васей дверь, хоть и знал: станет подглядывать, будет подслушивать.
 
Без этого как?..
 
*
— Ну, чего тебе, милая? — Савва остался стоять, чтобы к нему девка не скакнула, безумная, залюбить.
 
Глаша, умница, почувствовала:
 
— Я к тому, барин, что вам до женского полу и дела нет,  э н т о т сказывал. Потому и бью челом вам, не опасаяся.
 
— Так что тебе надобно, Глаша?
 
Она смотрела исподлобья — враждебно и требовательно:
 
— Э н т о т  постыл мне — мОчи нет! Родителев засадил, за меня-от принялся… Ненавижу его!
 
— Что ж я могу, Глашенька, чем помочь? Я при нем — мелок чин, в дела еще не вошед.
 
Глаша оглянулась на дверь, затем будто всем лицом влезла в ухо Чмутину:
 
— Я про самовар про тот-от серебряный! Не купец ему подарил — о н и…
 
— Кто «они», Глашенька?
 
— Тати! Всею кумпанией скинулись, поднесли.
 
— Какие тати-то?
 
— Да Нефедов который! Который с шайкой подле Сарского[11] гомозится третий год, да и в городе.
 
— Откуда же знаешь, дЕвица?
 
Шайка Прошки Нефедова и впрямь гремела тогда в столице и в безбедных ее окрестностях.
 
— Знаю ужо! — отрезала «дЕвица». Но помедлив, добавила. — Шастает тут к нему один. Может, он сам Нефедов и есть. Кабы пымать их, обоих-то!
 
— Глашенька, милая, а что ж с тобой самой дальше-то будет? — вырвалось.
 
— А всё едино! — махнула она рукой. — Главное, чтобы  э н т о м у  пусто сделалось…
 
— «Эк допек!» — Савве подумалось. Вслух же рёк:
 
— Дело это не простое, особливо для меня. Я-то здесь кто? Тут опытный нужен сыщик.
 
— Опытны которы все — до тела лезут тотчас, — сердито буркнула Глаша. — Вы ж ко мне безобидный, зачем и пришла.
 
Чмутину стало неловко и весело.
 
— Так, стало быть, тать к нему аж сюда заходит, в самое крепость?!
 
Глаша молчала.
 
— И как он выглядит?
 
— Одет почти барином. Но не барин сам,  э н т о т  с ним как с простым мужиком, чванно, бает.
 
— А об чем говорят они?
 
Глаша задумалась:
 
— Вроде бы и по-русски, да понять ничего не умею я. Слова больно затейные, — Глаша наморщила лоб, выдала неуверенно, будто себя выспрашивая. — Опальная рухлядь… нашего сукна епанча… Да! Еще часто поминали Стукалов монастырь, но где такой, я не ведаю.
 
— Стукалов монастырь, Глаша,  з д е с ь!   Эдак Тайную канцелярию меж собой тати зовут. «Опальная рухлядь» — когда краденое альбо в обход таможни ввезенное, и оно в полицию забирано. А «нашего сукна епанча» — значит, из нашей шайки мурло сие: тоже разбойничек… Эге! Это, выходит, господин Набоков Игнат Петрович, государыниной службы маиор и природный шляхтич[12], с татем поганым свойски так изъясняется?!.. И где — в Тайной в самой канцелярии!..
 
— То и оно: сам он — тать! — Глаша мотнула головой решительно. — Сделайте!
 
*
Легко сказать: «сделайте»! Савва решил пока за Игнат Петровичем тесно следить, но украдкою. Велел Глаше позвать, когда тать к маиору заявится.
 
Больше всего доняло Савву сперва одно: отчего тать прямо в крепость к Набокову шляется? Ведь могли б в городе встретиться! Или маиор никого не боится здесь, или — «и!» поправил себя Чмутин — есть у него в крепости потатчики — сиречь, дьявол,  с о о б щ н и ч к и…
 
Задача, Глашею заданная, всего Чмутина подхватила так, что он уже и на лихое кнутобойство при розыске мене внимания обращал. Больше за Набоковым глазами следил, за честным его лицом, и без кнута к признаньям располагающим. Заодно и доглядывал, кто из чиновников, офицеров да и солдат чаще возле маиора-то отирается.
 
…Прошло полмесяца. За это время питерская гнилая осень вовсю вступила в свои права, серое небо цеплялось за шпиль Петропавловского собора, дождь встал густою, почти непроглядною пеленой.
 
Чмутин только тут и вспомнил: другу Загадашникову на письмо не ответил. Засел писать.
 
Помнил: письма за границу все доглядываются, писать самое важное, о Набокове, уж никак нельзя. Почему и начал вовсе патриотически:
 
«Друг мой сердешный Поль! Рад я, что в городе Гаге ты верно Престолу служишь Российскому, как  и всегда мечтал. Я же служу сам знаешь где и очень тоже я горд своею такою-то службою. Ибо долг каждого российского шляхтича — оборонять престол Ея Императорского Величества и Интерес Государства Российского».
 
Что писать далее, Савва не знал. И рассказал всё ж таки о Набокове:
 
«Начальник мой маиор Игнатий Петрович Набоков есть персона преопытная в деле охраны нашего Интереса, и, полагаю я, многому при нем научиться полезному дОлжно мне. Всякому бы такого начальника! Живу я ныне в крепости Петропавловской в приличной хоромине, одет, обут, сыт и нос в табаке. И желать боле нечего. Вот только осень пришла к нам гнилая питерска наша скаредная[13], отчего и тоска грызью грызет порой, Павлушка, меня. Инда солнышка хочется!»
 
Письмо получалось пустое и куцее — зачем такое-то и писать? Савва маялся. Тьма еще непозднего вечера приникла к стеклу, по подоконнику настукивала дробь невидимого сейчас ледяного, с крупкой, дождя. Вспомнился Поль, ласковый, чуть жеманный, усмешливый. Небось, там в Гаге-то не теряется!
 
— «Покликать, что ли, хоть Васеньку?» — подумалось. Васька ласки его только, чуял Савва,  т е р п е л,   но весь как бы пыжился: боялся, однако чего ж?.. Непривычен к такому был мужичоночек, слишком прост.
 
В дверь стукнули. На пороге стояла, вся как бы стрункою вытянувшись, Глафира:
 
— Я в и л с я   т о т!   Приволокся вот только что.
 
Чмутин подрастерялся было, но девка мотнула решительно головой в темный коридор:
 
— Там рядом пустая каморка есть. Щас сведу!
 
*
Каморка была темна, хоть глаз выколи. Глаша оставила дверь в коридор приотворенной, в щель оттуда сочился красноватый свет свечки в коридорном шандале. Чмутин чуть не брякнулся на какие-то, что ли, противни — вот бы наделал грохоту!
 
Перед ним имелась еще дверка узкая, вроде и запертая. Из раздолбанной скважины для ключа — почти дырки — также сочился свет. Совсем рядом слышались голоса. Говорили двое, негромко, но явственно.
 
Басистый, однако ж с гнусавиной, голос вещал:
 
— Ну дык дурной оказался Чмыря наш! Как блохи зазвенели в гузне, метнулся купить товару из безумного ряду.
 
Савва понял,  ч т о   говорит разбойник — недаром себе в тетрадке, готовясь к службе, выписал их воровские «слова». Сейчас было сказано: «Как деньги в кошельке завелись, понесся в кабак водку купить» этот какой-то Чмыря.
 
— Там его, пьяного, и почистили (ограбили). Он же, как сведал про то, заорал сдуру-то: «Когда масс на хас, так и дульяс погас!» («Никто не шевелись!»). А тут драгуны-то и случись, за одно это и повязали, и в Каменный мешок (в тюрьму) сволокли.
 
— Незван в пир не ходи, — поучительно, но скучливо, будто почесываясь, изрек Набоков. — Однако же и дурак этот твой Чмыря! Только прибыль, что богатырь.
 
— Медвежатник козырный, чего ж.
 
— Мне, впрочем, вытянуть его в третий раз труднЕнько получится.
 
— На посул (взятку) не зажилимся! Завсегда ведь так: «Овин горит, а молотильщики обедать просят» («Нужна взятка для освобождения»). Не сумлевайтеся, ваше благородие…
 
— В ы с о к о б л а г о р о д и е,  чтоб те пусто было! С августа месяца я маиор.
 
— Виноваты-с, ваше скородие!
 
— И опять ты дурак: высокородием стану, как полковника выслужу. Ну да что с вами, с сермяжными, о чинах пустословить-то? Помни, Прохор, одно:  т а м  о деле вот этом, нынешнем,  в е д а ю т   и интерес имеют персоны, даж и не коменданту нашему чета! Коль замажетесь (попадетесь), вытягивать не стану, не жди. Себе дороже!
 
Голос Набокова приблизился к самой двери. Теперь он будто для Чмутина, рядом с ним, говорил:
 
— Медвежатника этого, пьяницу, всё же вытяну. Но услуга за услугу, тут ты «блохами» от меня не отделаешься, друже Прохорище! Тут надобно в дом  в ы с о к и й  пролезть да кое-что оттуда унесть. Вот где медвежатник твой надобен сделается!
 
— Что унесть-то, ваше высокоро… благородие?
 
— Бумагу из сего — вот он здесь, на чертежике на втором этаже в угловой комнате — шкафика. Шкафик с секретом, нужно его так взломать, чтобы и звону не было. И бумага там в ящичке выдвижном, нижнем,  о д н а  лежит. Может этот твой пьяница и чего другого прихватит себе на карман: дом сей богаче некуда. Пускай думают: воры влезли заради рухляди[14] и шкафик вскрыли уж заодно, злато-сЕребро вроде шарили. Оно и способнее будет нам! А сейчас глянем, не слушают ли, часом, нас уши непрошены?!..
 
И дверка со скважиной чуть не стукнула Чмутина в самый лоб.
 
*
— Ба! Савва Иваныч! Что ж не взошли? Ай постеснялися?.. — Кругленький Набоков перекатывал себя с носка на каблук, усмехался вальяжно, радушно аж. — Ну да бог уж с вами — с нами со всеми! — на ловца и зверь, как говорится, бежит. Извольте-с воззриться на это тоже божие ведь творение: Прохор Нефедов, харя разбойная, но государству пока полезная. И вам с ним придется дело иметь самое тесное, господин вы мой — любезный до стеснительности девичьей — подпрапорщик!
 
Комната освещалась вонючею сальной свечкой, черные тени громоздились по стенам, по потолку. Ежели по теням судить, все трое были вполне кромешники[15].
 
Нефедов стоял у стола, снизу свет свечи очертил мохнатые ноздри широкого носа, глазницы разбойника. Глаза же под бровями кустистыми видны как следует не были. Одет в кафтан и камзол, однако без парика и походил на слугу из богатого дома или на приказчика из галантерейной лавочки. Толстые губы под черными усищами усмехались: вид этот барин, подпрапорщик, имел уж  больно потерянный.
 
Прохор поклонился лишь головой, в чем Савва почуял насмешку тож.
 
— Ну вот, други, и познакомились! — Набоков взял Чмутина за рукав, потянул к столу. Шепнул по-французски. — Объясненья потом…
 
На столе светлел листок, и довольно мятый. На нем набросан был план карандашиком — чей-то, кажется, дом.
 
— Воззритесь и вы, шер[16] подпрапорщик. Нам ужо надобен этот дом! Вот ведь удобен он: с балкона можно по карнизу долезть до угловой нужной нам комнаты. Главное, окно распахнуть беззвучно бы! Вам, Савва Иваныч, туда лезть не надобно, вы займете вот здесь, на углу сего здания, диспозицию. Впрочем, я буду с вами, мой юный друг. Что ж, сие есть ваше боевое крещение, а я при нем как бы являюсь поп!
 
Он пожал Чмутина за локоть слегка.
 
— Ну, Прохорище, забирай бумажку а завтра ночью дело и сладим — с божией помощью.
 
Набоков перекрестился вполне серьезно и даже истово. Град стукнул в стекло. Савва вздрогнул, затем усмехнулся: будто снаружи их тоже подслушивали.
 
Нефедов ушел. Набоков указал Савве в кресло сесть, сам в комнате по-хозяйски расхаживал. Говорил по-русски, но французским тоже пересыпАл:
 
— Эта Глаша — дура наша! Но вы верьте ей: врать не научена. Небось подбивала вас донос на меня наклепать? А того дура в толк не возьмет, что надоела она мне хуже репы пареной, но куда деть-то ее, сироту казанскую, пока в толк не возьму. Не хочется — верите ль? — чтоб по рукам пошла. Но это всё глупости — бетиз, бетиз[17]! Теперь же о деле, любезный мой господин юный подпрапорщик. Майн юнкер[18]! Одначе сперва извольте бумагу сию подписью своеручной заверить…
 
Чмутин уже подписывал обязательство тайну государственную хранить. Но эта бумага куда как суровей была. Савва помедлил миг, словно перед прыжком. Подписал.
 
— Не заробел! — кивнул довольно Набоков. — Ну, а теперь посвящу вас ужо, друг мой, в секреты сугубые…
 
*
И много позже, вспоминая те дни, Чмутин ясно видел: всё у Набокова Игната Петровича относительно его было заране расчислено. Видел его бывалый маиор насквозь, щенка, и знал, что сей станет псиной при интересе государственном —   и псиной надежнейшим.
 
А секреты и впрямь оказались куда как «сугубые», хотя отчасти Чмутин был уж наслышан об иных придворных «конъюнктурах» — сиречь, обстоятельствах. И люди, в сих обстоятельствах обретавшиеся, были ему на лицо очень даже знакомы: кадеты в Шляхетском корпусе ставили спектакли при дворе. В отличие от Загадашникова Чмутин талантом актерским совсем не блистал, он играл безмолвных стражников и дикарей под картонными пальмами. Но зал-то видел, полный первых в России персон!
 
И канцлера графа Бестужева-Рюмина Алексей Петровича с лицом блеклым, фальшивым и будто из бумаги помятой лепленным (умнейший вельможа и первый при дворе интриган был также и горьким пьяницей); и главного супротивника его графа Михайлу Ларионыча Воронцова с лицом простым, но сторожким, будто припугнутым; и блистательного графа Лестока Ивана Иваныча — статного, носастого француза с претолстыми чернособольими обшлагами оранжевого бархатного кафтана. Вот кто всегда весел казался и мил! И прусского посланника Финка фон Финкенштейна — при добродушной своей полноте этот имел лицо ехидное, злое и каверзное.
 
— Итак, Савва Иваныч, канцлеру ведомо, что и граф Воронцов, и граф Лесток находятся в сношеньях с французами и пруссаками. Сие противно сейчас интересу российскому. Сиречь, шпионы они вполне! Переписка их и Финкенштейна вскрывается, копии сняты тож, шифры к ней найдены почти все. Но дабы своротить негодников окончательно, надобен последний ключ к шифрам. Он-то и лежит, по сведениям, нами полученным, у графа Лестока в том шкафике. Компрене-ву[19]?
 
— Но зачем  м н е   при изъятье шифра присутствовать? — Савва и плечами пожал.
 
— Верно мыслите, юный друг! Этого Чмырю надо будет, как на землю из окна спустится,   п р и ш и б и т ь.  Нет, не до смерти, еще пригодится, но чтоб сознание потерял. И бумажку ту сразу мне передать, я же там рядом буду стоять, как   э т и-то говорят: «на стрёме». К помощи вашей прибегаю, ибо лета мои уж не те, ловкость не та: боюсь обмишулиться.
 
— К чему же секреты эдакие? Зачем пришибить? Он и так отдаст.
 
— А чтобы руку нашу почувствовал! Дескать, не он нам потатчик, а мы его при любой с его стороны услуге всегда полные господа. Острастка холопу всяко в науку пойдет. Острастка такому — что девке ласка, ха-ха.
 
Савва скучно смотрел на стол, на бумагу, им вот только что подписанную.
 
— Это будет ваше боевое крещение, шер — пока! — подпрапорщик, — весело проследил его взгляд Набоков. И отечески, напутственно приказал. — До завтрева!
 
*
Савва вылез в коридор — именно вылез, неуклюже, боком, как из норы. Чуял: премена великая зачалась вот сейчас в его судьбе, но к лучшему ли?.. Ох, господи…
 
Тень метнулась к нему тотчас. Васька Трескин — амуниция торчком, вся будто рогатым коробом встала.
 
— Что тебе?
 
Васька заторопился, заплескал руками по-птичьему:
 
— Господин подпрапоршшик!.. Тута девка эта-от невзошлая[20], окаянная… Инда повесившись!
 
— Что ты несешь, дурак?!
 
— В чулане вон в том. С петли чичас выташшил. Куды дальше-т ее ташшить?
 
Чмутин метнулся в конец коридора, к каморке, где веники да совки, да тряпки валялись всякие. Глаша лежала на гнилой мешковине — и в полутьме чулана такая белая! И темный на шее рубец.
 
Чмутин склонился над ней… Дышит! Всё ж таки дышит…
 
— Глаша, Глафира, — позвал Савва и велел Ваське. — Воды принеси! И тряпицу чистую.
 
Глаша повернула голову:
 
— Сказывали ему обо мне?
 
— Вот те крест…
 
— Откуда ж узнал-то он? Про донос, что подбивала я наклепать…
 
— Так он умный, Глаш! Сам и додумался. А ты всё же подслушивала?
 
Она промолчала.
 
— Не знает, как и пристроить тебя. В хороший бы дом… — утешал косолапо так, глупо Чмутин.
 
— Кому я   т а к а я  спонадоблюсь?
 
Тут Вася явился с тряпицей, с водой. Чмутин обтер Глаше лицо.
 
— Глаша, греха на душу не бери! Не такой уж он и монстр, господин маиор…
 
Лицо девки дернулось.
 
— Слышишь ли — подсоблю тебе, вот те крест! — заторопился Савва опять. — В деревню матушке моей отпишу, там скучно, одначе тишина, и матушка у меня женщина очень добрая.
 
— В деревне скорей прознают,  к а к а я   я… Вот уж где со свету сживут!
 
— Дура! Замуж выйдешь, покроется всё, — Игнат Петрович возник над головой склонившегося Саввы, без кафтана и, как оперный бог из облака — не на шутку разгневанный.
 
— Сами сказали: никак сбыть не могу, — еле слышно прохрипела Глаша, отворотившись к стене.
 
— Дура — дура и есть! Господин подпрапорщик, извольте к себе идти. Дело здесь наше домашнее, вам мешаться в него не след! — приказал Набоков и даже в плечо Чмутину постучал.
 
Но добавил мягче уже:
 
— Не трудите себя, Савва Иваныч:  р а з р е ш и м  сие!
 
*
Тот год памятен среди прочего стал снегом посередь октября. Падал всю ночь, наутро домА до подоконников первого этажа утопли в тяжелом комкастом, таявшем снеге. Выгнали солдат в помощь дворникам. К вечеру солнце скупо позолотило сугробы в рост человека по обочинам тротуаров, лошади на наледях мостовых ломали ноги.
 
Город притих, пережидая напасть.
 
К дому графа Лестока выехали в одиннадцать вечера. В санях просторно расселся Набоков, Савва рядом неотрывно глядел в спину кучера.
 
— Не волнуйтесь, друг мой, всё будет прекрасно сделано, — журчал маиор по-французски. — Ныне нам надо ту бумагу добыть, а наша домашняя дребедень после уж сладится.
 
Он пожал руку Чмутина — левую: в правой тот сжимал наготове кистень.
 
— Не рано ли мы? — Савва хмуро спросил.
 
— О нет! Обычай его сиятельства мною изучен подробнейше. Нынче семья его ко сну отходит в десять часов, ибо гостей, находясь в немилости, ждать не приходится. К тому же пьют он и жена декокт сонный на ночь, нервы расстроены. О, там все спят уже! Итак, я в санях за углом останусь. Вы схоронитесь за крыльцом — там оно очень высокое — пока эта пьянь кабацкая наземь не спрыгнет.
 
— Я помню всю диспозицию, ваше высокоблагородие, — буркнул Чмутин.
 
— Ой! Веселей, друг мой; бодрее, пожалуйста! Это всего лишь, бог ты мой, приключение!..
 
На подъезде Чмутин из саней вылез, Чмыря не должен был его зреть с Набоковым. Маиор Савву перекрестил:
 
— С богом!
 
Чмыря оказался чернявым худым мужиком — «жильный» про таких говорят. Из-за крыльца Савва следил (скорее, слушал), как ловко тот, подскочив, вскарабкался на приступку высокого первого этажа, как полез по колонне вверх. Чмыря был беглый матрос, лазал по стенам, как по реям, лихо, словно не замечая их.
 
В просторном доме Лестока не горел свет ни в одном окне. Здесь, на берегу Фонтанки, чуть в стороне от Невской прешпективы, тогда фонарей еще не было, и слух стал сейчас для Саввы главным поводырем.
 
Послышался тихий, будто через подушку, звяк. Чмыря, видать, вскрыл окно.
 
Савва вслушивался напряженно, весь подобравшись — даже вспотел, хотя епанча[21] грела худо, а ночь остро-морозная выдалась. Пришло в голову неожиданно: «А Поль-то сейчас, поди, в Гаге в менуэтах кобенится!»
 
Вспомнилось вдруг представление, кое давали перед двором кадеты — и пели, и плясали, и Поль там блистал, женскую, между прочим, ролю искусно ведя. Как он руки натурально заламывал:
 
Часть[22] плачевна совершилась!
Мне осталось умереть.
Я тебя, Цефал, лишилась,
И не буду больше зреть.[23]
 
Впору б, конечно, «Цефалу» утешить прекрасную его «Прокрис»:
 
Из сердца моего она не истребится,
Доколе жизнь моя продлится.[24]
 
Но то сцена — а в жизни Поль, поди, сто раз успел его позабыть. Да и Савве друг сердечный казался теперь чем-то почти уже невсамделишным.
 
Сколь хрупки узы, людей съединяющие! Слюдяная их сеточка и мушиного весу не выдержит…
 
Тоска стиснула сердце Чмутина — ах, и так некстати сейчас!
 
Нечто хрустнуло тяжко возле. В льдистом сугробе копошился темный — видать, неловко рухнувший человек. Савва метнулся к нему, вздел руку. Опустил (как бы и вопросительно) на мутный, в черных космах, затылок.
 
Человек — тотчас почти — утих.
 
— «Убил?..» — Чмутин присел над ним, будто по ледяной палке страха скатился вниз. Черное и густое текло из головы на разбитый лед.
 
— Готов? — Набоков деловито склонился, поворошил в перчатке с раструбом тело, перекатил его лицом вверх.
 
— Убил? — пересохшими губами спросил Чмутин.
 
— Бумага-то где, го-осподи?!.. — руки в перчатках с раструбами забегали по плечам упавшего, пролезли под серый армяк. Меж пальцев в толстой замше блеснуло нечто.
 
Набоков досадливо отшвырнул вычурный кубок, золоченый, а может, и золотой. Распахнул армяк, залез под рубаху.
 
— Слава те, господи! — вытянул листок полусмятый, перекрестился от души, широко.
 
— Он жив? — вновь спросил Чмутин.
 
— О чем вы думаете сейчас?! — накинулся на него, прошипел раздраженно Набоков. И повелел. — В сани!
 
— А этого?
 
— В сани, сказано те, идем! — Маиор сунул кубок под армяк мужику. И только после по-французски сказал:
 
— Да, он жив, кажется. Для него — может быть, к сожалению.
 
*
Лестока арестовали 24 декабря. Накануне государыня обошлась с ним внешне милостиво — как бы в память о прошлой почти любви! Этакий женский вполне укор.
 
По аресте графа препроводили в крепость и почти тотчас на дыбу подвесили. Чмутин при сем в застенке присутствовал — скрипел пером по допросным листкам. Набоков, над столом восстав (для важности), грозным голосом вопросы зачитывал, что велено было вельможе наипервейше задать. Обвиненья звучали — грознее некуда:
 
— Ты хочешь переменить нынешнее царствование, ибо советуешься с министрами[25] шведским и прусским, а они ко дворам своим писали, что здешнее правление на таком основании, как теперь, долго оставаться не может.
 
Лесток, крупный, розовый красивый мужчина, в одной рубашке, раскачивался над полом. Сейчас он был, аки боров забитый, подвешен. Брюхо и тяжелые из-под него гениталии усиливали сходство до комической э-э, невозможности. Однако же Чмутин чувствовал: от холеного тела Лестока, когда-то государыней, говорят, любимого, тонко пахнет амброй, пачулями. Суставы рук потрескивали, широкое носатое лицо дергалось, хотя и казалось — досадливо только морщится.
 
Савва отчего-то жалел Лестока. Среди обвинений значились как важнейшие и те, что женской обидой царицы лишь продиктованы были. Зачем, дескать, не вернул ей табакерку, «богомерзкому Шетардию[26]» когда-то Елизаветой пожалованную. «Богомерзкость» же Шетардия состояла, главным образом, в том (в глазах императрикс), что в письме в Версаль назвал государыню (справедливо!) рассеянной и ленивой.
 
Как бабе такое снесть?!..
 
Ан, Набоков настоял умнО, чтобы не ломали Лестока особо-то. Судьба столь, гадюка, пременчива[27]!..
 
Лесток же играл в героя: всё отрицал, ни в чем не желал сознаваться.
 
— Проклятый француз! Рыцарь Роланд самоназванный! Что же, прикажешь огоньком его приголубить? — ворчал после каждого допроса Набоков. (К Савве он обращался давно на ты, почти по-отечески. Верил: скромный и честный Чмутин, верно, большой карьеры не учинит, но из него может случиться дельный, внимательный помощник-расследователь).
 
— Жена молила этого дурака обратиться с покаянным письмом к государыне. И что ж он ответил?! — Набоков по-французски, с нажимом картавя, прокаркал. — «С тех пор, как императрица отдала меня в руки палачу, у нас с ней нет ничего общего!»[28] Каково? Как равный, рассуждает, стервец!
 
— Иноземное воспитание, — поддакнул со вздохом Савва. И зачем-то про Поля вспомнил.
 
— Скажи: как не в России живем! — развел руками, покивал головой маиор. — А что Глафира-то, дура-то оглашенная?
 
— Маменька пишет: всё там сладилось у них хорошо. Маменька в ней души уж не чает, жениха Глаше подыскивает. И хочет маменька, чтобы непременно за благородного.
 
— Ну, помогай господь!
 
Набоков указал широко на дверь в свои покои:
 
— На чашку чая прошу! Еще о делах надобно обговорить кой-каких. И кой черт этого дурня Ваську нынче в застенок назначили в караул? Стоял давеча, как безумный, а после без чувств под Лестока, под дыбу, и рухнулся! Солдат, прости господи!.. Эй, Маша, неси еще прибор, гость у нас.
 
Чернявая девчонка Машка в красном дареном платочке, недавно совсем у Набокова появившаяся, метнулась приказ выполнять.
 
— Складная! Уж не дура, как  т а   была, — пояснил Набоков, чему-то своему, тайному, усмехнувшись — и вроде по-доброму.
 
*
Май явился ранний и сразу знойный почти. Савва вне очереди получил чин прапорщика стараниями своими и Набокова. Что ж, был прилежен, хотя, по привычке уже, угрюм. Нежданно повстречал в театре… Поля! Тот кинулся к другу, обнял, утопив в духах тонко сладостных. Черный невиданный здесь еще бантик венчал жабо — власы напудрены не были, а полы вишневого кафтана широко топорщились, будто крылышки. Франты ели глазами нового соперника европейского.
 
— Ах, — затараторил Поль по-французски, — какой сюрприз! Верно, письмо мое к тебе не дошло еще? Я писал, что отряжен с поручением весьма забавным и весьма ответственным…
 
Поручение было: доставить по приказу императрикс из Гаги новомодное существо, а именно «зеленую мармозетку»[29], коя у каждой дамы (с легкой руки Помпадур) должна нынче в будуаре обретаться  в с е н е п р е м е н н е й ш е!
 
— Вообрази же, душа моя: лицо совершенно человечье, горестное и мудрое, а при том помещается в скорлупу ореха кокосового! Государыня, как узрела сие, велела орех тот, и без того золоченый, выстлать еще и бархатцем розовым. Прямо каретка получилась, а не орех! Жаль, однако ж, что сей карманный мудрец гадит своим зеленым на дареный на бархат на розовый. Ах, такое философское небрежение монаршею милостью!
 
Поль рассмеялся мелко и заразительно. Он нынче купался в алчном вниманье модной театральной толпы и от души — легкий нравом, как перышко — рад был встрече с «медведем» Чмутиным.
 
После спектакля они завалились к Загадашникову домой. Общий стол перетек в общую же постель, — как без этого?
 
— Ишь ты! А соскучился… — удивился Чмутин. — Я, чаю, там в Гаге ты времени даром-то не терял.
 
Поль стал трещать, сперва вроде конфузясь, про английского атташе, «о-очень, как ты, сурьезного, но в постеле»… Дальше шли томно поданные подробности — не все, разумеется, но существенные.
 
— Но ведь же и ты монахом не жил эти месяцы? — Поль поерошил Чмутина  т а м.
 
— Да какое!.. — Савва не сразу продолжил. — Был у меня всего-то один тут солдатик, Васькой было звать дурака. Наш, ярославский, тихий такой и на внешность ангел почти.
 
Савва замолк.
 
— Так ангел или дурак? — потянул его нежно  т а м  Загадашников.
 
— На рожу ангел, — нехотя продолжил Чмутин, — а душою, конечно, дурак. Было дело Лестока, графа, у вас об этом писали много.
 
— О да!
 
— Ну так он и оказался, Вася-то мой, при дыбе поставленным. Вроде без огня тогда обошлись с Лестоком, а и этого, увиденного, хватило Василию. Лишился чувствий — прямо в застенке на пол и бряк! Ну, отнесли его, чтоб очухался. А с ним горячка ночью-то и случись. И наутро он не ко мне, дурной, а к самому господину маиору метнулся. Мол, так и так, злоумышлял, дескать, на жизнь ея императорского величества и даже во сне сие как будто осуществил!
 
Поль присвистнул — вспомнил невольно тут и манеры кадетские.
 
— Ежели б он ко мне с этим явился, я б его башкой дурной в кадку с холодной водой мокнул — да и всех бы делов. А он — именно, что дурак! — к самому Набокову. А у того заминка с Лестоком-то: молчит гад француз! Ну, Игнат Петрович и оформил «слово и дело» на Ваську по всей надлежащей строгости, чтоб хоть как-то государыне показать: не ловим мы мух.
 
Савва примолк опять.
 
— Ну, и где же он нынче, Василий твой? — спросил Загадашников.
 
Чмутин облизал губы, пожал, но одним плечом:
 
— Может, на небеси. А так, на другую ночь вошел в исступление и повесился.
 
— Испужался дальнейшего, — уточнил Поль по-русски теперь.
 
— Испужался  в с е г о!
 
— И не мог ты ему помочь?
 
— А как? В два дни всё и сладилось. Он будто не в себе это время был. Да и я, поди, сделался ему среди прочих мучитель, и нестерпимейший! Ласки-то и всегда принимал он, зажмурившись и рыло отворотив. Как службу, скажи, «сполнял»!
 
Друзья примолкли. Ранний майский рассвет пролез между штор. Шторы медленно колебались. Полоска света словно друзьям подмигивала.
 
— Но ты его, кажется мне,  л ю б и л? — спросил тихо Загадашников.
 
Савва молчал — может, и равнодушно.
 
— О Русь! Что ж, давай лучше тогда о политике… — вздохнул Поль. И пощекотал языком в подмышке товарища.
 
2.07.2025 
 
[1] Фижмы (панье) — очень широкая парадная юбка. Особенно широки фижмы были в 1740-е и 1770-е гг.
[2] Петровский пост от 8 до 42 дней перед Днем Петра и Павла, 29 июня (сейчас 12 июля).
[3] В Гааге.
[4] Парижи.
[5] Целовальник Черножопов и впрямь встречается в деле из архива Тайной канцелярии.
[6] Самовары в русский быт вошли в 1740-е гг.
[7] Подлинные имя и фамилия. Здесь в основе использовано его «дело».
[8] Злая женщина (ярославский говор).
[9] Отвратительная (ярославский говор).
[10] Отойди (ярославский говор).
[11] Так называли тогда Царское село — летнюю резиденцию еще цесаревны Елизаветы Петровны.
[12] В первой половине 18 века часто вместо «дворянин» употребляли «шляхтич».
[13] Здесь в старинном значении: «скверная».
[14] Здесь: ценных вещей.
[15] Нечисть.
[16] Дорогой (франц.).
[17] Глупости (франц.).
[18] Мой (юный) дворянин (нем.).
[19] Вы понимаете (франц.)?
[20] Невзрачная (ярославский говор).
[21] Суконный плащ с капюшоном; в 18 веке форменная одежда военных, род плащ-палатки.
[22] Здесь: участь.
[23] Стихи А. П. Сумарокова.
[24] Опера Ф. Арайи на либретто А. П. Сумарокова «Цефал и Прокрис» по мотивам «Метаморфоз» Овидия на самом деле была представлена публике лишь весной 1755 г.
[25] Послами.
[26] Французский посол маркиз Ж. Ж. де ла Шетарди, одно время очень близкий Елизавете Петровне, был в результате придворных интриг выслан из России в 1744 г. и просил Лестока вернуть подарок царицы ей же, что Лесток посчитал неудобным сделать, боясь и на себя опалу навлечь. 
[27] Лесток был возвращен из ссылки после смерти Елизаветы Петровны. Ему вернули ему все титулы и имущество.
[28] Подлинные слова Лестока.
[29] Обезьянка из Южной Америки, очень модная в 18 веке. Елизавете Петровне такую доставили из Гааги.
Вам понравилось? 1

Рекомендуем:

По фэн-шую

Колыбельная для ангела

Ночной дозор

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

Наверх