David Bowies stiletto heels

43 секунды профессора Фарли

Аннотация
43 секунды погрешности, неправильности, нелогичности. Как назвать человека, который ради этих 43 секунд готов сломать привычный, структурированный, рационально устроенный мир? Тогда как большинство эти секунды спишет на досадную ошибку в расчетах или даже не заметит. Всего 43 секунды на озарение и ответ для себя: гениальность - это глупость или чудо?



— Дуэйн, говорю я ему... Дуэйн, ты должен обязательно прийти завтра. Я заплачу тебе. Приходи. И я вижу, как его мутные голубые глаза ищут мое лицо, и как он улыбается мне, не подозревая, что эта улыбка выглядит, как оскал. Он, конечно, презирает меня.

Профессор Фарли устало растягивает губы, рассеянно поднимает бокал с порыжевшей стойки и делает крошечный глоток. Я не читаю на его лице ни единого признака горечи, обиды или злости. Ни ярости, ни даже светлого, божественного самоуничижения, каким упиваются мученики, чтобы оправдать и возвысить свои страдания. Я замечаю лишь необычно яркий, отражающий всякий, — и самый слабый огонь светильников боковой стены, — блеск в его глазах, что выдает боль утраты, и еще смирение, позволяющее ему не терять достоинства даже сейчас, когда Эштон рассказывает свою историю.

— Но зачем вы платите ему, профессор? Вы же знаете, на что он тратит все заработанное...

Я не нахожусь, как выразить свое сочувствие, да и не знаю, нужно ли это человеку его возраста и положения. Поэтому просто задаю вопрос. Самый логичный и первый, что приходит на ум, надеясь, что моя непосредственность и откровение в голосе сделают за меня необходимую работу.

Профессор вновь улыбается, обреченно, а потом, отчего-то, безнадежно весело. Он поворачивается ко мне и придирчиво изучает. Я не выдерживаю этого пристального внимания и рассыпаю вниз по его лицу смущенный взгляд, решая наконец пристроить его в собственной чашке. Иногда, под настроение, я могу вести себя, как гордый и самоуверенный бык из тех, чье железное плечо всегда готово поддержать нуждающегося друга, а решимость и бодрость духа вкупе с парой искорок обаятельного самолюбования разгоняют любую хандру. Но только не сегодня. Не с профессором Фарли. Какие бы личины я ни надевал, готовясь ко встрече с ним, в конце концов я остаюсь самим собой, притом даже не в самом выгодном ракурсе самого себя, так как неизменное стеснение порождает неловкость, а чрезмерная готовность и расположение, должно быть, придают мне оттенок нездорового подобострастия, чего я все время подспудно опасаюсь, и оттого становлюсь еще более стеснительным и еще более неловким. Слава богу, сегодня мне не приходится слишком много размышлять об этом — рассказ профессора приковывает к себе все мое внимание.

— Потому, что это единственный способ держать его на виду. При себе, если выражаться точнее...

Он задумывается на минуту, и я вызываю в памяти сказанное, по-всякому пробуя на вкус эту едва уловимую многозначительную интонацию. Внезапно мне кажется, что я испытываю боль, точно такую, как и профессор.

— Я знаю, что являюсь исключительным источником его заработка. Смешно сказать — заработка... Это не зарплата, а пособие. Мальчик обходится мне втридорога — после него только лишнее время тратить на разбор того мусора, что он устраивает. И в расчетах, и на столе... Дуэйн живет с матерью. Как только у него исчезнет возможность зарабатывать самостоятельно, он примется воровать в собственном доме, сначала деньги, потом и вещи. Приходя ко мне, он всегда знает, что в конце недели получит свои пару сотен. Это, с другой стороны, не дает ему обдалбываться чаще нескольких раз в месяц. В основном, по выходным. Не знаю, где он околачивается и как именно предпочитает убивать себя... В понедельник он всегда бывает особенно противным засранцем. К пятнице ему становится заметно лучше.

"Заметно лучше", — повторяет профессор, вглядываясь в стройный ряд фужеров на противоположной полке. Он замолкает, не торопясь вынимает из портфеля пачку сигарет и раскуривает одну. Я наблюдаю, как его широкая ладонь стряхивает на пол хлебные крошки.

— Но ведь с любым наркоманом рано или поздно пропадает возможность поддерживать отношения.

Фарли затягивается, выпускает витиеватую струйку дыма и смотрит, как та растекается в воздухе.

— С любым — да. Все молодые кретины одинаковы. Но в Дуэйне что-то не поддается общей системе, не вписывается в формулу. Все будто бы происходит, как у всех, но в нем есть нечто, требующее разгадки и нового упорядочения. Днями напролет я смотрю на звездные карты и складываю туманности из тусклых, деформированных полосок света, похожих на след от влажной чашки, из этих искривленных бликов, разломленных сердцевинами других галактик, я подчиняю вселенную Теории Относительности и понимаю, что рядом со мной сидит Дуэйн, с неистово раздражающей периодичностью гремящий коробкой фильтров или часами оторопело разглядывающий солнечное пятно на доске. И я знаю, что Дуэйн — это мои сорок три секунды. Те самые сорок три секунды, что никак не вписывались в законы Ньютона и побудили открыть новый мир и новую реальность. Маленькая горячая планетка просто не могла удержать в руках свой перигелий и истязала, приводила в бешенство ученых, заставляя объяснить эту таинственную, неведомую до сих пор силу...

Я улыбаюсь про себя, замечая, как своеобразно воплощается лирика начинающего хмелеть ученого. Это кажется мне трогательным — сублимировать страсть и чувства в предметы научного интереса... Меркурий в конце концов обрел своего гения. Но что-то мне подсказывало — у Дуэйна на это гораздо меньше шансов, несмотря на все превосходные качества Эштона Фарли.

— Что же такое, эти сорок три секунды вашего мальчика?

Я нарочно повторяю этот оброненный профессором притяжательный предлог, потому что почувствовал, с каким особенным нажимом тот выговорил его, впервые и один-единственный раз за все время, что я слушаю его рассказы и те редкие, будто незначительные и мимолетные упоминания о лаборанте, что были в самом начале.

Фарли берет долгую паузу и начинает издалека.

— Иногда мне представляется странным и удивительным, что люди удостаиваются славы и признания за достижения в совершенно разных областях. Будучи слугой науки, я втайне хранил презрение к деятелям искусства. Как можно сравнивать упорный и многолетний труд физиков и математиков с минутным озарением, с этим капризным всплеском эмоций и неприкрытого самообожания, с вульгарным эгоизмом, заставляющим человека выразить себя затем, чтобы продемонстрировать это остальным. Защищая докторскую, я ощущал себя гением. И я считал себя гением еще очень долгое время. Пока не появился Дуэйн, остолоп и разгильдяй со второго курса, который выделялся только тем, что на переменах бессмысленно шатался по крылу, перенося вес своей белобрысой каланчи то на одну, то на другую ногу, похожий чем-то на пингвина, если бы не его худоба и типичная для такой комплекции сутулость. Руки всегда в карманах, шнурки затянуты кое-как, кроссовкам лет двести. И на редкость, на редкость затейливый частокол зубов, как будто мамаша за двадцать лет ему ни разу в рот не заглядывала...

Профессор прерывается, чтобы сделать еще несколько глотков и, как я предполагаю, насладиться моментом некоторой причастности и обладания, что происходит всегда, когда мы кому-нибудь детально описываем человека. Во всей этой истории ему достается так мало радости, что подобную маленькую слабость я ему легко позволяю и не принимаю за порок.

— Не знаю, какой бес его притащил на кафедру небесной механики, и как он набрал проходной на вступительных... Скорее всего, иногда ему бывает настолько лень встать с кровати, что, когда скука одолевает, он занимает себя попавшейся под руку книгой, до которой дотягивается, и которая, по счастливой случайности, оказывается учебником. Все мои тесты он проходил со скрипом, и я был уверен, что в его льняной башке один только ветер, и что Дуэйн как индивидуальность не представляет никакой пользы для человечества. Пока однажды не задержался допоздна, как оно и бывает в канонной завязке любого жанра... Часов в девять я наконец сложил все ведомости и упаковал портфель, запер кабинет... Сначала, вообще-то, я подумал, что в сортире застрял кот. Потому что первым, что я услышал, был длинный, резонирующий о кафельные стены вой. Не вой даже, а бесконечно тянущаяся сонорная согласная, к своему финалу обрастающая будто бы дребезжанием, как если бы грудная клетка со всей мочи пыталась ее выдавить насильно с последним воздухом. Я замер у двери мужского туалета, раздумывая, не нужна ли кому-то помощь. Но потом понял: это выражение не боли, не отчаяния, а какого-то привычного и близкого ощущения страдания. Человек, который издавал эти звуки, — спустя минуту мне стало ясно, что это являлось песней, — испытывал глубокую муку, приятие необладания, которое сопровождало его так долго и так настойчиво, что он и не помышлял уже от него избавиться. Звуковые волны постепенно обретали свой ритм, а музыкальная тема — особый характер. Это была одна из тех трудно прослеживаемых мелодий, погрязших в обертонах и вариациях, почти теряющих самих себя. Я ненавижу такие мотивы — они скучны, размыты до неузнаваемости, пренебрегают размером, почти избегают музыкальной гармонии, но этот был прекрасен. И таким его делал человек, что сидел на подоконнике в сортире, в девять часов вечера, в опустевшем здании. Я стоял и слушал его очень долго. С четверть часа, не меньше. Чувствовал, как меня пробирает. И вот тогда я осознал: не длинные цепи причин и следствий, не поиск ответа в прилежных и аккуратных наблюдениях, даже не вспышка случайных ассоциаций и алгоритмов при разборе очередной задачи, формулы, функции рождает в нас гения. Весь наш изобретательный ум, все наши познания и ладно натренированные рефлексы образовывать нейронные связи — все разбивается в пыль перед способностью человека создавать из ничего, из себя — красоту. Тот, кто выл там, за дверью — был гением. Он делал свое гениальное без какого-либо труда, не прилагал никаких усилий, чтобы построить этот мост, соединяющий его внутренний мир с внешним. И не мог никак себя остановить, чтобы перестать. Быть может, это дар богов... Может, гениальность объясняется чем-то божественным. Потому что я не могу уяснить, представить себе механизм, этот синтаксис, упорядочение сигналов и знаков, этот странный язык, что кодирует данные в произведение искусства, будь то статуи эпохи Возрождения или дикий вой, разливающийся меж писсуаров...

Повествование профессора с течением сюжета приобретает все большую и большую горячность и под конец выливается в нечто наподобие изумленного восклицания. Фарли впивается в меня живыми, горящими глазами, кажущимися мне вдруг моложе под выгнутыми бровями. Я не знаю, какой реакции он ждет от меня, потому медленно и с пониманием киваю.

Профессор тихо посмеивается, снова дивясь своему открытию, замечает выросший столбик пепла и стряхивает его на блюдце. Я радуюсь, что он немного оживился. Мне не хочется, чтобы рассказ продолжался, приводя нас к немилосердно приближающемуся своему концу.

— По книгам в его руках я понял, что Дуэйн шел или в библиотеку, или из нее. Не удивлюсь, если он застрял в туалете и вообще забыл, куда направлялся. Его ни капли не смутил тот факт, что я предстал его взору в весьма подозрительном положении затаившегося наблюдателя. Он не спеша вышел, лениво бросил на меня взгляд и уплыл вперед по коридору, кто знает, может, даже не заметил меня. Сложнее всего было потом делать вид, будто я не пытаюсь его изучить, будто, встречаясь и разговаривая с ним, я вовсе не нахожу его особенным, не держу за удивительное создание, которое меня притягивает тем, что я не в состоянии понять его и приблизиться к нему... Понимаешь, что я имею в виду?

Я улыбаюсь. Я понимаю.

— И это очень необычно. Ведь когда ты не можешь понять то, что тебя волнует и изумляет, ты можешь только...

Профессор Фарли с азартом нащупывает подходящее слово, выражение своему ощущению.

— Можешь только полюбить. Ничего другого не остается. Но такие высокопарные понятия из области философии нам не пристали. Мы ведь так стремимся избавить себя от излишней чувствительности, по умолчанию принимаемой за удел невежественных и пустоголовых. Потому в нас горит эта страсть все объяснить, препарировать, разложить на кусочки — чтобы защититься от иррационального всплеска чувства, ведь то, что мы понимаем, уже не является чудом, а значит — не обладает святостью, не превосходит нас и не имеет пред нами преимуществ. И мы бьемся с утроенной силой, спасая ясность рассудка и собственное достоинство, пытаясь разгадать тайну сорока трех секунд, и в моменты отчаяния призываем помощь и пишем на полях за скобками: "Гроссманн, помоги мне, а то я сойду с ума!*"

Этой тонкой аллегорией Фарли явно намекает на мою скромную услугу выслушать его. Признание таким образом собственной беспомощности позволяет Эштону посмеяться над собой и избавиться от чрезмерного напряжения. Вообще-то, я впервые наблюдаю профессора в таком прямодушном и уязвимом состоянии — обычно он бывает сдержан и слишком сосредоточен на трудах, чтобы являть какие-либо душевные порывы.

Не сказать, что я остаюсь не рад этому.

— Когда вы пригласили его? — спрашиваю я, с тревогой ожидая ответа, ведущего к развязке.

— Спустя год, когда Дуэйн окончательно завалил экзамены и вылетел этой весной. Уже тогда я начал замечать, каким именно образом он черпает вдохновение и от чего его взгляд бывает так рассеян.

Он останавливается, не зная, как продолжить. Фарли создал себе иллюзию контроля и не может сказать точно, в чьих интересах действовал. На картину можно смотреть с разных углов. Несомненно, один из ракурсов должен оставаться трезв и неприукрашен: Эштон дает Дуэйну деньги на наркотик.

— Лаборатория — удобное место.

— Прошу прощения? — переспрашиваю я, не уловив, к чему ведет его обреченный тон.

— Наблюдения возможны с наступлением темноты, когда, как известно, городское зло выбирается наружу. В самое опасное соблазнами время Дуэйн торчит у меня. В разной степени вменяемости, но постоянно. Расходимся в пять. У него не остается времени на приключения. А днем его товарищи обычно не слишком активны.

Я слушаю и с сочувствием разглядываю стены воздушного замка оправданий и надежд, который возвел профессор.
— Не волнуйся. Там нечего красть. У него и ключа своего нет.

Вновь образовавшуюся долгую паузу я нарушаю прямым вопросом:
— Насколько он бывает плох?

Профессор некоторое время старательно жует нижнюю губу, затем коротко отвечает:
— Нечеловечески.
Мы молчим еще несколько минут.
— Что говорят врачи?
— Что без желания пациента шансы невелики, даже при принудительном.
Я знаю, что это еще не все, что у профессора еще что-то на уме и он выжидает, прежде чем открыть свои последние карты.
— я нашел клинику. Подходящую. Сбежать тяжело, расположена близко, хорошие отзывы.
— Но?
— Но все это стоит денег.
Эштон Фарли поворачивается и заглядывает мне в лицо.
— Наша с тобой книга выходит в ноябре. Две тысячи пятнадцатый, столетний юбилей ОТО... С тем, что мы за нее получим, мы могли бы... я мог бы...

Фарли взволнованно всматривается в меня, пытаясь распознать, что творится в моих мыслях. И я понимаю, что вызвало в нем это внезапное беспокойство. Неужели он в самом деле мог допустить, что я не отдам ему свою часть, даже без заверений и процентов, этих щепетильных мелочей, на которых настоит Эштон? Замершее выражение на моем лице — не настороженность и не отказ. Это всего лишь попытка скрыть захлестнувшее меня разочарование. Или, вернее, попытка притвориться перед собой, будто я не поддался ему. Но вскоре я понимаю, что, конечно, Фарли позвал меня и рассказал свою историю не только потому, что ему нужны мои деньги. Ему нужен еще и друг. И, по-видимому, я все-таки являюсь этим другом.

Я начинаю приходить в себя, очень надеясь, что моя нелепая маска, призванная скрыть секундный ступор и замешательство, не была окончательно разоблачена, и заверяю, что, разумеется, не стоит даже вопроса, все решено.

Сигнал раздается ровно тогда, когда Эштон позволяет себе выразить облегчение в последнем глотке, предварительно наградив меня благодарным взглядом, в котором, к слову, я вовсе не нуждался, и даже предпочел бы избежать его.

Профессор настораживается. В его спокойной и размеренной жизни редко когда раздаются телефонные звонки после девяти часов. Единственным, что выбивалось из спокойствия и размеренности, был Дуэйн. Логично было предположить, что два этих явления могут оказаться связанными между собой...

Фарли вынимает из кармана мобильный и глядит на экран. Потом молча показывает мне пришедшее сообщение: "Не нашел вас на станции. Мне надо с вами увидеться".

Профессор мнет сигаретную пачку, притворяясь, будто не обеспокоен. Ему требуется время, чтобы принять решение.

— Думаю, не стоит объяснять, что над городом гроза, и с такими тучами один черт ни хрена не видно. И не стоит спрашивать, почему он не хоронит бабку в пригороде, как уверял.

— Не стоит... — соглашаюсь я.

Профессор оборачивается и, выждав немного, спрашивает:

— Хочешь посмотреть?

Мы добираемся быстро. Я замечаю, как Эштон старается сдержать поспешность своих шагов, чтобы не выдать тревоги, но мы оба знаем, что Дуэйн предпочел послать текст, дабы Фарли не узнал по голосу всего раньше времени. Скорее всего, мне будет неловко присутствовать при их разговоре. Я испытываю странное чувство: смесь любопытства, страха и ревности. Мне хочется быть с профессором рядом в момент, когда ему потребуются все духовные силы, и мне не хочется быть с ним, невольно становясь свидетелем чужой и слишком интимной жизни...

Эштон молчалив и суров под давлением неизбежного. Наш лифт поднимается, и его двери распахиваются на последнем этаже. Я вижу мальчика, спрыгивающего с подоконника. Худого блондина с длинной челкой, младше меня лет на пятнадцать и выше на целую голову. Он совсем не замечает меня. Взор его чистых голубых глаз устремлен исключительно на профессора, и это не добрый знак.

— Что случилось, Дуэйн? — спокойно спрашивает Фарли, особым, рафинированным голосом, осторожно и по-врачебному веско.

Парень секунду сверлит Эштона из-под распахнутых ресниц, выстраивая коварную стратегию, цель которой нам уже хорошо известна. Удивительно, но при всей его возбужденности лицо Дуэйна выглядит почти вменяемым, признаки одержимости не выражаются и не портят его рельеф. Я, может статься, даже поверил бы его круглым, встревоженным глазам над высокими, еще не утратившими юношескую припухлость скулами.

Между тем профессор достает ключи и отмыкает вход на станцию. Дуэйн безмолвной тенью просачивается за ним, секунду мечется в прямоугольнике между внешними и внутренними стеклянными дверьми, ожидая, пока Фарли включит свет, и неуверенно следует точно по его следам внутрь. Ладонь парня взлетает к затылку, где тонкие длинные пальцы машинально взъерошивают отросшие волосы на макушке — признак волнения и предельной концентрации.

— Профессор Фарли, я знаю, что сегодня только четверг... — он наклоняет голову и, кажется, непроизвольно пытается гипнотизировать Эштона, — это раньше положенного, но, может быть, вы могли бы заплатить мне сейчас. Дело в том, что... — я в изумлении осознаю, что парень совершенно не приспособлен лгать, это меня впечатляет, учитывая обстоятельства, — дело в том, что матери не хватает денег, отдать священнику, я сказал, что съезжу к вам и привезу, и, если вы не против...

Эштон осматривает его привычными, точными и короткими взглядами, пытаясь определить степень тяжести воздействия. Очевидно, ему приходилось видеть лаборанта и в гораздо более усугубленном состоянии.

Пока Дуэйн неумело путается в словах и повторяет одно и то же, мне представляется шанс рассмотреть его. Я припоминаю, как профессор начал с описания внешности, и теперь мне становится ясно, почему. Движения мальчика в самом деле обладают своей собственной любопытной амплитудой, вероятно, по причине его характерного телосложения — с таким же зачарованным любопытством мы, бывает, наблюдаем за плавным танцем тяжелого маятника на длинной нити. В покачивании его торса, скрытого под серым, рыхлым и непропорционально широким свитером, в осанке, походящей на хребет вопросительного знака, когда бедра выходят вперед, образуя до такой степени сюрреалистическую дугу, что становится страшно смотреть на человека в профиль, в неосознанных размашистых жестах, таящих в себе признак отчаяния уже только потому, что они слишком угловаты и резки, как будто эта длинная рука опрокидывается, а не опускается по воле хозяина — во всем этом скрывается внятная, но никак не объяснимая гармония. Дуэйн прекращает говорить и замирает, пронизывая профессора пристальным, ждущим, неподходяще сосредоточенным для наркомана взором, как будто произносит в уме заклинание. Должно быть, сильное желание вкупе со страхом оказаться рассекреченным сдерживают пока его нетерпение.

Дуэйн закусывает губу, и она, тонкая, обветренная, медленно просачивается из-под его острого резца на волю.

— Хочешь пить? — спокойно спрашивает профессор и быстрым, почти неуловимым движением поднимает челку со лба мальчика, будто бы намереваясь лишь погладить его по щеке, слегка нажимает, и голова Дуэйна немного запрокидывается, позволяя на мгновение свету от лампы пролиться на его лицо.

Не дожидаясь ответа, Фарли отвлекается, чтобы налить из графина воды, пока Дуэйн раскачивается, непроизвольно сцепляя руки во всевозможных вариациях. Он берет протянутый стакан и выпивает до дна большими, автоматическими глотками, весь сконцентрированный на предвкушении ответа. Последние капли задерживаются и скатываются с губ.

Я перевожу взгляд на профессора. В этом новом, еще не наблюдаемом мною у него состоянии Фарли кажется не то по-особому реальным, не то каким-то ненастоящим. Черная, густая, слегка вьющаяся прядь его челки опускается на лоб, и лицо Эштона приобретает неизвестные мне до сих пор свежесть и щегольство, пусть это и является следствием вынужденной небрежности. Очертания его рта тоже изменяются — линия сжатых губ становится более строгой, на закругленном мягком подбородке углубляется ямка. Неким шестым чувством я ощущаю, как в нем сосредотачивается вся мощь и власть, что обитают в нашем помещении, как он становится нашим вождем и отцом, и берет в свои руки, от отсутствия иного выбора, бразды правления и ответственность, без лишних жалоб и наигранного отнекивания. Я вижу, что ничем не могу помочь ему, не имею права вмешаться, что рядом с ним не оказывается свободного места, и что я ему не нужен.

— Садись, Дуэйн. Если хочешь, можешь посчитать пару циклов. Я включу машину, — произносит Фарли покровительственно и с тактом, как старый мажордом.

Блондин понимает, что он безобразно разоблачен, вся его фигура в одночасье словно бы сдувается, руки разочарованно повисают на шарнирных плечах. Дуэйн стоит ко мне спиной. Когда, секунду спустя, он поворачивается, на его лице больше нет наивности и мальчишеского выражения невинного послушания. Серые глаза прищуриваются и становятся цепкими, стремительными, превращаются в кошачьи когти, и я в душе радуюсь, что не удостаиваюсь его внимания.

— Ну бросьте, профессор, завтра же все равно пятница!

Робкий и сиплый голос его приобретает силу, царапающую резкость. Не противную, но волевую, решительную. С искренним негодованием. Обычно такая откровенность даже больше располагает к себе, чем вызывает раздражение. Если бы не микроманипуляции, выдающие его тревогу и все ближе подкатывающую одержимость, он вполне сошел бы за здорового.

— Правильно, — говорит профессор, — вот завтра ты и получишь деньги.

— Ну, может... технически, если мы подождем еще полтора часа, когда перевалит за полночь, будет уже завтра...

— Я всегда плачу в конце рабочего дня, и собираюсь придерживаться этого правила.

— Да ладно! — не выдерживает больше Дуэйн и оставляет последнюю попытку сойти за простачка. — Вы же не знаете наверняка! Может, я правда к вам за помощью пришел! У вас же нет глаз во всех частях света! Вы хоть и подозреваете, что я вру, но не знаете точно!

Фарли чуть-чуть улыбается, без насмешки, дружелюбно, и произносит с расстановкой:

— То, что ты не был на похоронах, я знаю точно.

— И почему же? — издевательски спрашивает Дуэйн, свято веря в свой предыдущий довод, отчего немного смелеет и вызывающе приближается к профессору.

— Потому, что ты одет в свой свитер, — с нажимом замечает Эштон.

Спесь парня мигом улетучивается. Он огорченно застывает и размышляет, какие еще уловки остались в его распоряжении.

— Хотя, может, он просто уже прирос к тебе за последние два месяца... — бросает профессор неопределенно, в воздух, пока откручивает кран у вмонтированной в стену раковины и моет стакан.

Дуэйн тем временем осознает, в каком бедственном положении оказывается, обе его руки воспаряют и в тугодумном отчаянии упираются ладонями в лоб. Подстегнутая стрессом тошнота дает о себе знать, и он заметно сдерживает позыв. Накрывает рот ладонью, принимается шагать из стороны в сторону. Профессор некоторое время наблюдает за этим, потом решает выразить свою озабоченность, протягивает руку и приближается, однако его доброжелательность не производит на мальчика впечатления.

— Слышь... Давай, кончай гнать все вот это, ты можешь мне просто денег дать? К тебе за помощью пришел, можешь не быть скотом? — Дуэйн выражается напрямик.

— Хреновая помощь выходит, парень. Хочешь помощи — давай, я сейчас позвоню, к нам приедут ребята и позаботятся о тебе.

— Нахрен твоих ребят! — в его голосе впервые лопаются и обнажают себя истерические, тонкие струны.

Дуэйн отворачивается от профессора, чтобы скрыть гримасу злой боли и безысходности. Это не портит его, каким-то неясным образом делает еще живее, неподдельнее.

— Не нужна мне твоя услуга, я в порядке! Видишь? Все со мной в порядке, просто мне нужно немного...

— Ты никогда прежде не просил у меня денег, не опускался до такого, — обращает внимание Фарли.

Это заставляет мальчика резко обернуться и перейти на шипящий, угрожающе доверительный тон.

— А ты думаешь... думаешь что, я не осознаю этого? Думаешь, я не понимаю сам? Думаешь, у меня мозг отшибло и я себе в этом отчета не даю?!

Брови Эштона вздрагивают, но он спохватывается, чтобы не выдать жалость.

— Что ж, это печально.

— Так, может, засунешь себе в хрен эту печальность и просто дашь мне денег?! Не придется изображать, что ты обо мне печешься!

Пока профессор молча взирает на Дуэйна, тот мельтешит вокруг. Следующий приступ заставляет мальчика склониться, он минуту переводит дух, закрыв лицо руками. Его подавляемые мучения и страх, тем не менее, красноречивы.

Затем Дуэйн вскидывается, в его глазах появляется новый, ошалелый блеск. Он разворачивается к Эштону и, кажется, всем телом производит легкую, сдающуюся перед натиском неизбежного волну.

— Ладно. Давай договоримся. Я сделаю, что хочешь ты, ты сделаешь, что хочу я. Пойдет?

Голос парня взвинченный, сдобренный высокими регистрами. Профессор придерживается прежней тактики и остается невозмутим.

— Ну-ка, любопытно...

— Ха, что, считаешь меня за дурака последнего? — Дуэйн ухмыляется. — Я же понимаю, зачем ты меня держишь. Работник из меня так себе, ни один нормальный чувак такого на работу не возьмет. Ты же старый извращенец!

Я не сразу понимаю, что рука приблизившегося, хищно улыбающегося Дуэйна сжала воротник рубашки профессора.

— Ну че, давай? Только этого отправь...

— Ага, сейчас, — флегматично отзывается Эштон, отводит чужую руку и вовремя успевает развернуть парня за шею и наклонить, заметив, как новый рвотный позыв понукает скудное содержимое его желудка выплеснуться.

Дуйэн блюет в раковину, в патетическом, молчаливом отчаянии. Фарли придерживает белобрысые пряди его челки, пускает воду и умывает мальчика ладонью. Неторопливо, тщательно. На лице его будто бы нет никакого выражения, но я замечаю, как оно светится сочувствием, добротой и любовью. Потому, что никогда прежде я не видел этого.

— Я позвоню, к нам приедут, и ты сделаешь все, как тебе скажут, — снова настаивает профессор, густым, волевым голосом.

К этому моменту Дуэйн заканчивает пускать слюни, пытается не реветь, но сдерживать гнев ему больше не под силу. Он распрямляется и возмущенно оборачивается к профессору, отчего тяжелые капли воды с его челки разлетаются блестящим крылом и полосуют по щекам Эштона, рефлекторно жмурящегося в ответ. Я глотаю, чтобы расправить горло.

— И что?! Потешишь свое самолюбие?! Сможешь сказать себе — я молодец? Доброе дело сделал? Типа, позаботился о пацане? Да все вы только вид делаете, и так, как вам удобно! Я сам о себе могу позаботиться и сам знаю, что мне делать! Спасибо! Кто ты такой, чтобы меня жизни учить?

В бессилии он бросается на профессора Фарли, пытаясь схватить за лацканы.

— Единственный раз обратился к тебе, думал, ты нормальный, выручишь меня! Я что-то у тебя хоть раз просил?! Лживый и лицемерный ублюдок! Заботишься ты обо мне? Все это пустозвонство и вранье! Что ты смотришь на меня так?! Думаешь, вот он я, говорю, как гопник, похож на бомжа! Унижаюсь, как последнее ничтожество... Ты понятия не имеешь...

На этом парень окончательно захлебывается в плаче, ноги его подкашиваются, и Фарли плавно опускается на пол вместе с Дуэйном.

— Думаю, что вот он ты, говоришь точь-в-точь как все эти мальчики, чьи истории анамнеза и беседы с врачами я прочел, много, много историй, и много мальчиков, которые после лечения срывались и убивали, и кончали с собой, и я представлял тебя на месте каждого из этих мальчиков, — негромко проговаривает профессор, опускает одну руку на взлохмаченные волосы, а другой поглаживает выгнутый кверху вздрагивающий рельефный хребет серого свитера. — Много историй и много мальчиков...

Он поднимает ко мне глаза и едва заметно кивает. Я вынимаю телефон и бумажку с номером, выданную мне профессором, прислоняюсь лбом к холодному стеклу дверей, отделяющих меня от комнаты, и вижу, как по стенам проносится тень от описывающего круги Меркурия, мои сорок три секунды каждый раз делают легкий крен, и я вижу, как Дуэйн застыл, уронив макушку на основания своих ладоней, и его пальцы торчат из волос, словно корневища столетнего узловатого дерева, как Эштон Фарли повторяет неслышно: "Много, много мальчиков...", и вглядывается в пустоту, не спеша шевеля руками. Я чувствую — как диффузия размывает границу, и стекло постепенно поглощает меня, превращая сначала голову, потом шею — в холодную, звенящую субстанцию, — и как я стою, прозрачный, объясненный, препарированный, разложенный на кусочки.
    Комментарий
    Гроссманн, помоги мне, а то я сойду с ума! — надпись, оставленная Эйнштейном в дневнике с расчетами.
Вам понравилось? +26

Рекомендуем:

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

5 комментариев

+ -
+3
Dars0 Офлайн 6 июля 2020 13:22
рассказ действительно необычен.
если бы автор писал в жанре женских любовных романов, то это была бы сказка о добром принце, спасающем принцессу от жестокого мира. здесь есть все это, но вот подача совсем другая.
главный герой - ученый. наверное все ученые немножко ненормальные, этот даже свои чувства пытается анализировать с помощью теории относительности)) ну откуда у такого человека появятся простые и понятные ответы, я уж не говорю о выборе и методе?
но именно этой необычностью рассказ и цепляет.
я действительно не люблю женские романы))
Спасибо! :)
--------------------
Главное - вовремя чистить почту, вдруг там стоит лимит на входящие))
+ -
+4
Владимир Офлайн 7 июля 2020 12:12
Пойло ты свиньям носила,
Чистил я скотский сарай.
Ты мне на лапоть вступила
Будто б совсем невзначай.
Я тебя, дуру, лопатой
Крепко огрел по спине.
Ты мне крикнула: "Черт полосатый!"
И улыбнулась мне...

Это по контрасту. Там - просто, здесь - сложно. Но сложность бывает разной. Здесь - мне кажется чрезмерной. Жизнь такая, какой её видят люди. Упростим сюжет. Немолодой профессор-астроном чрезвычайно озаботился судьбой неблагополучного парня-студента, плотно сидящего на наркотиках, причем главной причиной такой заинтересованности стало гениальное мычание последнего в сортире. Из разговора с коллегой выясняется, что профессор планирует поместить мальчика в клинику, для чего ему нужны деньги. Чуть позже ему звонит сам виновник разговора и просит о встрече. на которой пытается выморщить из учёного деньги на дурь любыми способами, вплоть до обвинений его в нездоровом сексуальном интересе. Профессор на уловки не поддается и даёт знак коллеге звонить в клинику. В общем-то, и всё. Сюжет несколько отрывочен, но вполне в современном духе. Однако дополнительные мотивы и многочисленные "этажи" смыслового содержания весьма осложняют восприятие материала. Особенно непонятно привлечение "43 секунд", которые, если я не ошибаюсь, свидетельствуют о состоятельности общей теории относительности. То есть мальчик, как орбита Меркурия, смещен по сравнению с другими подобными ему несчастливцами (главным образом за счёт исключительно талантливого пения, оцененного профессором в течение четверти часа) и должен быть удостоен другой судьбы? Как-то обидно за других "заблудившихся", кои никаких талантов не показали. Что-то в этом из Стругацких (которых я чрезвычайно уважаю за их литературные труды, но которые весьма прозрачно дали понять, что на жизнь и счастье имеют право лишь талантливые, одарённые и упорные, прочих - в утиль истории). Тем более, что гениальность, по сути дела, есть отклонение, своеобразный флюс (как чудовищно раздоенное вымя у коровы в интенсивном молочном производстве), и гений редко (почти никогда!) бывает счастлив, сжигая себя ради таланта алкоголем, наркотиками и... (излишествами нехорошими). Будет ли этот пацан гением, если у него отнять наркоту? И из-за чего тогда весь сыр-бор? Из-за человеколюбия? Но профессор четко обозначил свой интерес - особенный мальчик, не похожий на других наркоманов. Вы в это верите?..
+ -
+3
Dars0 Офлайн 7 июля 2020 12:31
Цитата: Владимир
Пойло ты свиньям носила,
Чистил я скотский сарай.
Ты мне на лапоть вступила
Будто б совсем невзначай.
Я тебя, дуру, лопатой
Крепко огрел по спине.
Ты мне крикнула: "Черт полосатый!"
И улыбнулась мне...

Это по контрасту.
И из-за чего тогда весь сыр-бор? Из-за человеколюбия? Но профессор четко обозначил свой интерес - особенный мальчик, не похожий на других наркоманов. Вы в это верите?..

оо! как хорошо, что Вы написали, меня этот автор вообще не отпускает, очень хотелось обсудить)
мне кажется, что единственная особенность этого мальчика в том, что он показался особенным профессору.. и момент осознания случился именно в сортире и именно благодаря завываниям)) что поделать, любовь зла)) ну да, я здесь вижу флер романтики к одному конкретному наркоману, вне зависимости от его гениальности, а не спасение всех "заблудившихся".
а гениальность мне кажется здесь не в людях.. а в том, что иногда мы выбираем совершенно непонятным образом совершенно непонятных людей в совершенно непонятных местах.. ну, или глупость, конечно) нет?
--------------------
Главное - вовремя чистить почту, вдруг там стоит лимит на входящие))
+ -
+3
Владимир Офлайн 7 июля 2020 19:35
Цитата: Dars0

оо! как хорошо, что Вы написали, меня этот автор вообще не отпускает, очень хотелось обсудить)
мне кажется, что единственная особенность этого мальчика в том, что он показался особенным профессору.. и момент осознания случился именно в сортире и именно благодаря завываниям)) что поделать, любовь зла)) ну да, я здесь вижу флер романтики к одному конкретному наркоману, вне зависимости от его гениальности, а не спасение всех "заблудившихся".
а гениальность мне кажется здесь не в людях.. а в том, что иногда мы выбираем совершенно непонятным образом совершенно непонятных людей в совершенно непонятных местах.. ну, или глупость, конечно) нет?

То есть, Вы в это произведение примешиваете гей-романтику? Это Ваше видение, конечно, спорить не буду, но мне никакого особенного сексуального подтекста у профессора не услышалось. Хотя, безусловно, такая точка зрения многое объясняет: и то, что профессор тянет этого, бестолкового в общем, студента, и то, что даёт ему деньги, прекрасно зная, куда он их потратит. Все эти отговорки, что, не давай он ему деньги, тот начнёт воровать, начнёт чаще "обдолбываться" (вот тоже термин-то у профессора в устах!) - всё это, мягко говоря, неубедительно. Но всё равно, непонятно, причём тут 43 секунды, которые сподвигли учёных пересмотреть ньютоновский закон всемирного тяготения. Причём тут Гроссман, причём тут "и как я стою, прозрачный, объясненный, препарированный, разложенный на кусочки". Очень много туманностей. Я за это не люблю некоторых поэтов и писателей "серебряного века" (например, Леонида Андреева), а также "шедевры" кинематографа 80-х годов с их туманной многозначительностью (одного Сокурова с Тарковским взять). Писатель пишет для народа, как и музыкант, режиссер, etc. А то получается как мода Haute couture - ни уму, ни сердцу, сплошная концептуальность!
+ -
+4
Dars0 Офлайн 9 июля 2020 09:02
Цитата: Владимир

То есть, Вы в это произведение примешиваете гей-романтику? Это Ваше видение, конечно, спорить не буду, но мне никакого особенного сексуального подтекста у профессора не услышалось. Хотя, безусловно, такая точка зрения многое объясняет: и то, что профессор тянет этого, бестолкового в общем, студента, и то, что даёт ему деньги, прекрасно зная, куда он их потратит. Все эти отговорки, что, не давай он ему деньги, тот начнёт воровать, начнёт чаще "обдолбываться" (вот тоже термин-то у профессора в устах!) - всё это, мягко говоря, неубедительно. Но всё равно, непонятно, причём тут 43 секунды, которые сподвигли учёных пересмотреть ньютоновский закон всемирного тяготения. Причём тут Гроссман, причём тут "и как я стою, прозрачный, объясненный, препарированный, разложенный на кусочки". Очень много туманностей. Я за это не люблю некоторых поэтов и писателей "серебряного века" (например, Леонида Андреева), а также "шедевры" кинематографа 80-х годов с их туманной многозначительностью (одного Сокурова с Тарковским взять). Писатель пишет для народа, как и музыкант, режиссер, etc. А то получается как мода Haute couture - ни уму, ни сердцу, сплошная концептуальность!

вот уж точно, на вкус и цвет фломастеры разные)) хотелось бы, конечно, узнать мнение автора, жаль, что он тут не появляется, но (будь я автором) если бы мою работу сравнили с высокой модой, я бы пищала от восторга))
что же касается "и как я стою, прозрачный, объясненный, препарированный, разложенный на кусочки", мне кажется это и есть то самое озарение, момент истины, эти 43 секунды погрешности, которые и "сподвигли учёных пересмотреть ньютоновский закон всемирного тяготения", ломая установившиеся догмы удобно и привычно устроенного мира..
кстати, я вот не согласна ,что "Писатель пишет для народа, как и музыкант, режиссер, etc".
я думаю, что автор это делает в первую очередь для себя.. они такие странные, они непременно хотят поделиться накопившимися откровениями.. мне вообще типичный автор представляется эдаким временами рассеянным человеком, который, вваливаясь в свои 43 секунды, ловит озарение, а потом пишет, пишет, пишет, одухотворенно вскидывая трепетные пальцы над клавиатурой, правит, правит, правит, выкладывает, возвращает взгляду осознанность, удивляется.. выдыхает, а потом уж смотрит по сторонам, грызет ногти, мается с "меня заметили? услышали? поняли? понравилось? ооо, поставили первый плюсик!! я всех люблю! жизнь удалась!!!"
предлагаю просто сойтись на мнении, что рассказ неоднозначен, вызывает споры, не оставляет равнодушным и спасибо автору!))
--------------------
Главное - вовремя чистить почту, вдруг там стоит лимит на входящие))
Наверх