R.Vargas
Мыши серые
А что делать людям, которых не одарила природа никакими своими дарами, щедро расплёсканными вокруг на того, другого, пятого и десятого? Только не на меня? Каждый день ты что-то завоевываешь, и это уже не кажется подарком судьбы, еще чего!?- заслужил-заработал. Посмотри еще раз. Это подарок.
1.Черный пес Петербург
Читаете в инете гей-лавсторис? Почитайте, разряжает. Это в них все герои такие чудесные, тонко-душевные, ухожено-прилизанные, красоты неземной и ума немереного. Мы – мыши. Серые. И красоты там ни душевной, боюсь, ни какой другой, «в пролете, как фанера над Парижем», - говорили мы в том возрасте, когда я все про себя понял, ясно и бесповоротно, лет этак в пятнадцать. Давно. Душевная красота, у докторов ? – я вас умоляю. Мы ж циники от мозга костей и до костей мозга… Его на нас тоже кто-то пожадничал, а иначе не случилось бы всего того, что случилось. Поступил бы я в медакадемию нашу провинциальную. Жизнь катилась бы спокойно. «Чего тебе, блин, надо?»- врывается откуда-то в мои «если бы» голос этих самых костей мозга, которые никто не видел ни на одном МРТ, но которые несомненно есть, и всегда рьяно спорят с мозгом костей. «Сидел бы сейчас в грязном халате по колено в анатомичке. Или в дурке, с твоими-то природными амбициями, и квасил. До сих пор детская невылеченная обида на то, что другие всё успели, смогли, совсем не выворачиваясь наизнанку, а мне все стоило столько сил! – застряла, растворилась в мозге костей, и иногда лезла наружу, подступая злыми слезинками, от которых чесались глаза, но которые никто никогда не видел. Мы циники. Хотя, блин… и циника из меня полноценного не получилось. Смотрим с Софкой-Морковкой сериал «Вампиры средней полосы», и я, как с иголкой в заднице, вскакиваю и в окно все время гляжу: Данькин телефон вне зоны доступа, он категорически запретил мне его встречать, после ковидной пневмонии торчать неизвестно сколько часов в Пулково – рейс из-за погоды откладывали и откладывали. Летят еще? А может, сели уже? Какой циник висит на окнах каждые пятнадцать минут, ожидая друга, с которым не виделся всего пару дней? Так вот, это я.
Кто я? Женька. Просто. Тут могу себе позволить им быть. Прилетел к маме, еще - к подруге моей, - Моркови, хотели с Данилой вместе, но сначала меня свалил ковид, а потом подошел срок сдачи первого Данькиного проекта, но он решил, что незачем вместе волноваться - меня домой выпроводил. В смысле, в гости. Дом наш давно уже не здесь. Но холодные сырые объятия Питера встречают по-прежнему душевно и тепло. Соня выключила духовку с пирогом. Мама прибежала домой со вкусностями всякими, меня после моих болячек тётки мои авторитарные по магазинам не пускают, «вылёживают». Смешные.
Питер я люблю благодарной и нежной любовью за второе дыхание, подаренное мне, выжатому, вылущенному, как шкурки от семечек возле скамеек в родном Воронеже. Не зря рванули оттуда с мамой в Питерский холод, дожди и неизвестность. Ее город (и мой город) никогда не был ни ее, ни моим, родным по духу, милым, уютным, по которому уезжая скучаешь. Она зарядилась его жёсткостью, скоростью, но за всю жизнь не научилась как-то обходиться и уживаться с его оголтелой, безбашенной, навязчивой простотой до отрыжки, с ухватистой практичной хитрецой земляков – она набылась воронежцем по самое не могу. Да, удобного для ушей названия женщинам этого города не нашлось, они воронежцы. Господи, как хорошо, что ей это больше ни к чему, она петербурженка. Врач. Думала, что и я им стану, и я сбежал из школы в медучилище после девятого класса. По странному стечению обстоятельств, в Питере случилась еще одна знаковая для меня вещь. В первые же каникулы мы приехали сюда к родне, обитавшей на станции «Электросталь», в запущенной коммуналке. У родственников была для нас свободная комнатка. Одни соседи отбыли в отпуск на юг, а мы с мамиными дядькой и тётей – приятные такие старички, добрые, - остались своей компанией, и толкаться задницами на кухне и в сомнительных, обшарпанных удобствах ни с кем не приходилось. Благо другая соседка, Любка, лет тридцати тогда, - уходя с головой в долгие веселые пьянки-блядки, зависала неделями по своим мужикам.
Бабушка – хоть и неродная, но именно так мне и хотелось ее называть, носила одно с мамой имя. Только она была просто баб Томой, а мать – Тамар Андреевна. Докторица, - издержки этого производства. И вот сидят они, две Томы, на не ремонтированной тыщу лет коммунальной кухоньке и, думая, что меня нет, сплетничают: «Девушка? Нет, девушки у него нет,» - «Ну и не беспокойся, чем позже, тем лучше.» - «Заковырялся совсем, весь его курс одни девчонки, самые разные, есть гопотень, хабалки, есть нормальные, культурные умные девчушки, и он со всеми дружит, встречаться не хочет. Не катят, стало быть, ни одна.»
Не хочу, ну и что? – я не захожу на кухню, - нарушать этот сплетенный интим, - а иду мыть руки в ванну. Что это? Пьяная Любка, которую я до этого видел один раз в жизни, валялась в ванной, полной кровищи. Или кровавой воды? Я прекрасно понял, что это было, но колбасило меня от этого ничуть не меньше. Любку откачали, и денек отлежавшись тише мыши в своей комнате, она потом смеялась, трескала в три горла, - мои чудесные бабка с дедкой дуру эту всегда угощали, а вот пить наоборот было нечего и не с кем. Наверное, не в первый раз она таким диким допотопным образом прерывала свою никому не нужную беременность. Со мной после этого произошло не поддающееся ни диагностике, ни лечению. Что ж вы блять, бабы, с собой делаете? Тёток люблю жалостливой, бережной и бескорыстной братской любовью. Поэтому давайте без напрасных опасений либо надежд на мои домогательства, давайте так...
Лечиться от своей впечатлительности я пошел там же, в Питере. Все, что сейчас нужно - это парень, которому будет абсолютно наплевать на меня. Я ж гость. Две недели и уеду. Никто за мной, шестнадцатилетним придурком, не кинется.
Оглядываюсь на себя и думаю: как же тебе повезло… Пацан, с которым я познакомился тогда, был прилично старше меня, лет на семь наверное. Саней его звали. И ничего у нас не получилось. Просто прогулялись вместе, он все напоить меня норовил, а мне не хотелось. Его градусы не брали, сколько ни влей, про себя я знал, что я бы с такой порции живым давно не был. Ну и раскололся по пьянке, что с корешком своим поссорился, – печальки заливает. А я причем? Да ни при чем, собственно, «пусть поревнует, су-у-ка», - я как бы молоденький, симпатичный был. Симпатичный? Я? – Нет, Санёк все-таки хорошо нажрался, и «как бы» тут главная мысль, я - ни рожи ни кожи, в добавок еще неоперишийся, с царапками от бритвы над верхней губой. В итоге увидел нас его друг дорогой вместе, только ревновать его ко мне и не подумал. Сказал мне: «Ты дуй домой, я его сам довезу.» Неужели я тоже в такое чудо в перьях со временем превращусь? Они ж ведь оба, что один, что второй, – смотреть и смешно, и грустно. Один этот детский способ манипуляций чего стоит: «А я лучше тебя кого-нибудь найду!» У Санька зависимость от его бойфренда хуже, чем от водки, а друг – блин, даже не знаю, как звали – наказывает его за бухаловки игнором. Второй парень, с которым все получилось, даже очень классно получилось, надул губки, почему это я, когда все было так бомбезно, я, сволочь, – ради него не брошу все на свете и не попытаюсь как-то застрять в Питере? Перепоступить, например, здесь куда-нибудь? Я же ему сразу все сказал. Больные они тут все, что ли? Имя римского императора, которое он носил, надетое на него, звучало так сладко-бабски: Юлиан… Эта блондинка такой неоднозначной оказалась. Вернее, блондин, коротенькие осветленные перышки стоят вермишельным взрывом на макушке. Юлёк – это легенда районного масштаба. Пассив стопроцентный, и таких, как я, у него – дохереллион. И от всех он будто бы ждет, что они весь мир бросят к его ногам, бритым, копченым в солярии, макаронно-безмускульным ножкам. На следующий день он прискакал на этих курьих ножках как ни в чем не бывало. Он не обиделся. Он ни на кого не обижался. «Я всегда беру по максимуму. Вдруг что-то выйдет? Больше проси – больше получишь,» - его широкий улыбатор сиял этому пасмурному городу, в котором он никому не нужен из целого дохереллиона. Ну, разве что время от времени. Как же мне его жалко, господи! Он ни на кого не обижался, потому что жил абсолютно без ожиданий. Ни завтра, ни послезавтра подавно у него не существовало. Он не больной, он придумал, как ему жить, чтобы не стать больным на всю голову. Легкий и дурашливый снаружи, страшно одинокий внутри, и этим опасный для любого, кто примет его всерьез.
Странно, на вид тусовщик типичный, он не очень любил клубы. Мы таскались ночью по Лиговскому проспекту. Непогодь, мы дышим сырым бензинно-асфальтовым воздухом. Туман густеет, фары тают в воздухе с пяти шагов. Здесь оживленно даже сейчас, все-таки тепло. Если рядом никого, Юлёк незаметно и как будто по инерции пристает ко мне. Я понимаю, что мысленно он со мной давно расстался. То плечом легонько заденет, то погладит по спине, то поймает пальцы. Греется, напитывается чьей-то привязанностью, сейчас - моей, хоть и маленькой, тщедушной, почти выдуманной. Заряжается про запас? Аккумулятор, блин. Мне достаточно спросить: «Давай еще?» Конечно, он ответит «да». И найдет, где, но вот нельзя, нельзя: ему тут жить, а мне там, поэтому я ничего не спрашиваю. Я дурак, буду чувствовать себя виноватым, сам не знаю, почему, – ведь с ним все то же самое будет происходить и без меня.
Неужели все это будет и со мной?
Пройдет время, моя мать узнает все обо мне, а я от нее – все о статистике суицидов, вензаболеваний, ВИЧ и случаев смерти от рака кишечника (с клинической картиной из ночных кошмаров) среди нас. Коктейль из медика и педика, сказала моя дорогая Тамар Андреевна, и я, можно сказать, вздохнул с облегчением. А вот она… Просыпаясь ночью, я часто теперь видел ее за полупрозрачным стеклом кухонной двери. Родной профиль с хрящеватым носом таксы – абсолютно такой же, как у меня – вскидывался: чего не спишь? Я знал, что у нее нарушился сон, но она ни единым словом не намекала, что в этом виноват я.
Морквас.
Кажется, сто лет назад это было.
Я дома – да, тогда еще дома в Воронеже. Мне нравился тот мой кусочек жизни. А после каникул к нам в группу перевели её. Папаша-отставник выбрал для новой спокойной жизни своего семейства наш город, они так делают тысячами, непонятно, но имеет место. Летом здесь сорокаградусная жара, в такую море бы! – но середину Воронежа пересекает широкая гладь водохранилища. Искупаться в нем могут разве что собаки или тренирующиеся гребцы, опрокинувшие по какой-нибудь роковой случайности свое каноэ. А зима капризная, то заровняет все метровым снегом, то обдувает серой пыльной метелью неприкрытые тротуары.
Она появилась в нашей группе и разбила ее на два лагеря – первые, кто ее терпеть не мог, и вторая – те, кто ее обожали с первого взгляда. Первых, кстати, было меньшинство. Длинная, шумная, очень моторная, ее имя – Соня – резко контрастировало с вулканическим поведением. Поэтому сразу прижилось «Софа». Меня она выбрала в друзья понятно почему: такие с детства в мальчишеских компашках, а откуда ее возьмешь, эту компашку, если в группе я один? Она увлекалась ци-гун, занималась кен-до, умела делать воскрешающий массаж, девчонки после тренировок к ней в очередь стояли. И строила всех своих домашних, не исключая папу-подполковника. Софа-катастрофа. Фиг чего ей сделаешь поперек, лучше не пытайтесь. Тогда же, в шестнадцать, она стала вегетарианкой, правда довольно клыкастым экземпляром, как шимпанзе. «Свой образ жизни приходится защищать. Лучшая защита – нападение,» – это она наверняка опять с родителями поцапалась. Свидетелем разборок я никогда не становился, меня там принимали хорошо, хоть в первый раз и посмотрели с долгим немым вопросом. Странная пара – длинная и реактивная девочка и мелкий, – ей до уха – дохлый, невзрачный парень. Они удовольствовались объяснением «просто дружим», привыкли к ее мужицкой среде обитания. А моя мама, убежденная в том, что если нет постоянной девочки, мальчик либо таскается по всем доступным, либо имеет аутические наклонности или какие-то другие проблемы со здоровьем, радовалась, что девочка таки есть. Пусть даже с прибабахом. Не навсегда же она, с семнадцати-то лет. Разубеждать ее мы не спешили.
Софа единственный человек, кому я могу рассказать о себе все. Она мне – тоже. Жалко вот только, что когда она найдет себе кого-нибудь, вряд ли этот «кто-нибудь» будет терпеть меня рядом. Потому что, потому. А пока моя фееричная подружка рулила всей туснёй на праздники, организовывала массовые выходы в люди и на природу, и абсолютно не страдала от одиночества. «Тётьки, - призывала она, - пошли наморквасим чего-нибудь,» - народ отпихивался: давай, издевайся, Софка-морковка, над своим желудком, а мы будем колбасу. Салями. «Что бы вы понимали? Морквасить – это просто творческий процесс! К вегетарианству никаким боком,» - и результаты этих ее творческих процессов лопали все. Мы часто собирались у меня, смотрели хорошие фильмы, справляли праздники, потому что мама ровно относилась к бардаку, могла только спросить, что носрано до потолка – мы тут же восстанавливали мировой порядок, или, выйдя к нам «в астральном теле, облаченном в пиньероль» (Софкино выражение) – буркнуть: «Шоб моим врагам такую ночь». (Жизнь, зарплату, квартиру – нужное вставлять в контекст – это уже Тамарандреевнино выражение).
Даже парни моих однокурсниц принимали это оголтелое руководство, чуяли, кто тут граммофон заводит. Они только не понимали: я тут рядом с Морквасом – кто и почему?
…Софа, распластав мня на бутерброде аж из трёх ковриков-пенок, для мягкости, делает мне свой непревзойденный массаж. Я мурлычу в полном кайфе – она это делает не больно. У меня и так ноет и тянет каждая мышца, перетренил. Слушала она, слушала мое урчание, и вдруг спрашивает: «А может, ты того… би?» Я перестал балдеть, голову повернул. Неужели она приняла бы такое чучело с таким отягощенным анамнезом? С той точки зрения, что это «би» придется с кем-то делить. Парни при ней долго не задерживались, она никем не дорожила, выгоняла запросто. И сама же морщила нос в складочки: «Не то, всё не то. И старики мои еще подначивают: что, ебанутые закончились?»
- Маше ты нравишься. Спрашивала, что у нас с тобой.
«Фу-у-ух!» -шумно выдохнул я, как раз, когда Морковь навалилась локтем под лопаткой. «СЛАВАБОГУСЛАВАБОГУСЛАВАБОГУ…» - и так до конца страницы.
- А ты?
- Разумеется, сказала правду, что ты мне практически как родня. Ну и, чтоб она особо не парилась и искала в другом месте, объяснила, что ты может, еще сто лет никого себе не заведешь, есть такие люди, как яблоки поздние, дозревают в октябре.
-Типун тебе на язык, Соф.
-Да, типун мне на язык, а где спасибо, что я прикрываю твою неприкосновенную попу?
Звонко шлепнув меня по ней на уровне полуспущенных штанов – по ее мнению, проминать надо всегда от шеи до крестца, она сказала:
- Поднимайтесь-одевайтесь, Евгений, с вас «Черная примадонна».
Это такие пироженки были, в коробке, и негритянка с микрофоном на крышке. Я в джазе не разбираюсь, не знаю, кто. Еще бы, даже две коробочки, Моркваскин! Я встал, как на крыльях вспорхнул. И ведь эта зараза не хочет становиться врачом, руки – от Бога. «Еще чего, мозги сушить. Это с тебя сладости, а с остальных чек в долларах будет.» А я просто болел медициной, как бы смешно ни звучало. Свободное время частенько убивал на книги, которых у матери был шкаф. Переквалифицировалась она за свою карьеру не один раз. В группе я пользовался славой ботана и задрота, и только с Морковкой я мог поделиться чем-то удивительным: как, например, угасали эпидемии во времена без антибиотиков. Или как работает компенсаторный механизм при инсульте…
Захар
Я не поступил. Со своим максимализмом я расценил это как пощечину, хотя меня все настраивали, что всё может быть. Наверное, никто не верил, что я это смогу. Сник очень, и не было большего разочарования. Ни то, что я не пойду в армию – откос дался гораздо легче, ни то, что с помощью маминых друзей меня брали в самую классную больницу в городе, не могло успокоить меня, вбившего себе в голову: «Значит, мозгов мало. Мозгов. Дело только в них. Были бы – прошел бы при любом конкурсе». Меня только медбратская работа и отрезвила. Люди отрезвляют вообще. Капризные пенсионеры из бывших, еще советских «структур» с простатитами и подаграми своими, мамашки пришедших им на смену упырей из новой власти, часто тихие и незаметные, то-то упырям в свое время не хватило твердой родительской, блин, руки. Вот и получились – ни дна не берегов, – никем не укрощенные, идут по жизни, наступая на горло любому и каждому. Ничего. Не укрощенных другими факторами потом укрощаем мы – медицина. Наверное, мои неудачи сделали меня злым. Я задумался: да, я не любил этих людей. Я оказывал свою помощь по шаблону, меня не волновал ее результат. В этом заалгоритмизованном процессе не было ничего от заботы, обычные служебные обязанности. Причина, разумеется, существовала: к медперсоналу наши высокопоставленные больные относились как к дерьму собачьему, врачи их побаивались и невольно сами становились политиками, им приходилось мягко убеждать, доказывать, что все возможное было сделано. Лечили они здесь хорошо, заодно обзаводились полезными знакомствами. И коллеги мои не жаловались. А я оживлялся только тогда, когда к нам укладывали чьих-то родственников из разряда седьмая вода на киселе, которые не были избалованы хорошим обращением – хоть врачей, хоть кого-то еще.
Я не давал отчаянию слишком близко подступать к себе. Но иногда оно непрошенно проникало, дай сунуть в дверь коготок – и вот уже мутный бес просочился целиком, стоит за тобой серой стеной, давит. В общем, не верил я уже, что вторая попытка штурма медакадемии будет удачной, хотя по инерции продолжал готовиться. Работа здесь спокойная, спасать кому-то жизнь практически не приходится. Госпитализации в основном плановые – на регулярные капельницы раз в полгодика, сосуды прочистить избранным и удостоенным. Чтобы их мозги, кем-то там наверху признанные более ценными, чем у других, отчетливее ворочали шестеренками и эффективнее думали, как нам всем тут жить. Время от времени привозили капаться таких, у кого шестеренки были явно на пути к разжижению. И печень выпирала кирпичом. Еще одним ценным навыком сотрудника элитной медчасти было умение молчать. Они знали много чего про всех, кого сюда укладывали, но не трепались друг с другом, по крайней мере здесь. Поинтересовавшись на дежурстве, почему вдруг резко отменили капельницы мужику, которому я ставил ее только вчера, я был сразу заткнут, почувствовал во рту удила. (Областная дума, лицо в общем на виду). Мне-то понятно, что он нюхнул чего-то, с его курсом лечения несовместимого. Я чужой среди них, со мной не особенно тут разговаривают. И мне не привыкать быть чужим. Один. Я уже знал, что это будет моим нормальным обычным состоянием. Юлёк настойчиво стучался в мои воспоминания, казалось, что охрененой давности. Если я его встречу и поздороваюсь, он спросит: «Ты кто?». Как Адам, подавившийся яблоком в момент познания добра и зла, я почувствовал, что наг, брошен, забыт, безнадежен. И что с собой делать, если тебе досталось существование в оболочке с этим, сука, капризом природы?
Ни обойти, ни перепрыгнуть. Поняв зеленым мальчишкой в деталях все неудобства этого для простой человеческой жизни, я все же более или менее спокойно их принял. Я вообще принимал себя и людей без всяких сложностей, но прививка спокойного здравого цинизма медика, полученная в училище, - как ежегодная прививка от гриппа, многим не мешающая болеть им, - действовала на меня все избирательнее, в зависимости от обстоятельств. И я болел, недолюбленность со временем начала пить из меня душу. Будет ли когда-нибудь тот, кто хотя бы позволит мне любить его? У других было. Неважно, как надолго, насколько счастливо складывалось, но было. Я знал, видел, хотя людей, как я, в Воронеже не то чтоб много. Естественно, они не на виду: для большинства все равно, что волчий билет самому себе выписать. Вглядываюсь в лица. Их почти не выдают никакие характерные черты и повадки, только интуитивно, по взгляду, по оживившейся речи, можно почувствовать. А можно и ошибиться. Открытым легче. Такие тоже есть, но не мое, не мое! Не уверен, что готов к такому.
Он свалился, как снег на мою посыпанную пеплом голову.
Маракаев был чинушей, ведомство даже не скажу теперь, какое. Сложное у него название, в общих чертах – по поддержке какого-то там предпринимательства в регионе. Я слышал, что сам он его и придумал, чтобы в свое время встроиться в структуры и узаконить все, что намутилось и напредпринималось в конце девяностых, пока я пешком под стол ходил. Разборки свернул, переключился на тендеры. Но рожа-то осталась… Это имя, как ни крути, для воронежца золоченой парашей пованивало… Мне только девятнадцать было, может, не был бы еще дурачком зеленым, что-то еще в нем разглядел бы, а тогда - как в паноптикуме побывал: ощущение, что вот, мне выпало вблизи посмотреть на авторитета. И даже уколы ему в задницу ставить. Это тебе не «Бригада» безрукая и не «Бандитский Петербург» - жизнь! Дядя вытравил феню, наверное, вместе с куполами на грудях, угрожающе выпиравших под фирмовой, но просто черной футболкой, без кричащих опознавательных знаков. Общался просто, однако в том, как говорил, как глядел, читались скорее купеческие фишки – первой-распервой гильдии. Ну, это он, конечно, не со мной разговаривал, а с зав. отделением.
Со мной неожиданно разговорился его сын. Маракаев-младший - полная противоположность папаши, взгляд насмешливый, я не повелся, держу ухо востро, - он сам его упырищем называл, - тот контролирует чересчур. Парень веселый. И имя жаркое, дышит на тебя пустыней Израиля, откуда оно пришло: Захар. Сам блондин, будто выгорел в той самой пустыне.
Захар, моя личная Сахара, мой зной среди декабря! Он не мог не сгореть. Такие живут, распространяя напалм вокруг себя. Он догнал меня по коридору своими быстрыми шагами. Где у вас тут курят? Курят на балконе. Идем, что ли? А я не курил и не собирался. Для поддержания разговоров не смолю, нафиг нужно. Но не с ним! Поймал меня за руку: пойдем, покажешь, где этот балкон. Общий был за несколькими поворотами лабиринтообразных коридоров. Предложил мне свои Davidoff gold, я отказался. Шальные глаза, которые ни с чем не перепутаешь, кривая ухмылка в ответ на мое виртуальное забрало на роже. «Убийственный стояк», - понизив голос, он опустил и взгляд, уточняя локацию. Я был на грани кончить. У него все и всегда было просто.
«Скелет ты в шкафу! В моем», - прикалывался он, покусывая слегка мои кости и изображая обгладывание мосла. Он-то покрупнее и помускулистее меня, я тогда был на редкость дрищ заморенный. Мы, довольные до идиотизма, валяемся обнявшись, на кровати в пустой квартире его знакомых, оставивших нам ключи. «Ты будто не в шкафу с такой семьей, - уточняю я. Высунешься – пиздец.» Интересного все равно было много. Летом полетели пожить в дикой кавказской природе – место неприспособленное, до самого близкого населенного пункта добраться за едой – надо голосовать на серпантинной дороге. Зато вода в горах сумасшедшего вкуса. Я варю макароны в котелке и мечтаю не возвращаться никогда. В двадцать лет о таком можно мечтать. Мажорская морда, как я звал Захара, ни разу не скривилась и не показала какую-либо блажь. В телефонах друг у друга мы так и значились: Мажор и Скелет. Он не был ни на Канарах, ни на Сейшеллах, "Упырище" так отрывался один, в семейство много не крошил (наверняка оно было не единственным) но регулярные Турции-Египты-всевключено успели поднадоесть, и необитаемая романтика пришлась очень кстати. Я уставал от переходов даже побольше моего натренированного друга. Второй мой провал в медакадемию растворился полностью, как не было, в нашем напалме.
«Мажор» было просто словом, которым я его называл, не более. Я вообще не задумывался ни о какой разнице, хотя в те времена она была острее. Если мой зав. отделением вел себя со мной, как будто на помойке меня нашел, не обладая даже десятой частью Маракаевских возможностей, то с Захаром я отдыхал от всего этого. Роман, наверно, тем и должен отличаться от любви, что страсти-то не спрашивают, кто ты и откуда. В общем, белые обои – черная посуда… Как в песне. Эту съемную хату он оплачивал от упыриных щедрот. Он мог с этих денег купить машину уже на третьем курсе, но решил, что я лучше машины. Мы вообще тратились беспечно и бестолково, зато с полным ощущением, что вот это – жизнь! И бьет она ключом по голове, главное, чтоб не газовым разводным. Мы не могли ночевать там, жить вместе, мы приходили туда, выдернув пару часов вечером, настоящее чудо, если день! Как ты Захарка, будешь сидеть после такого на своих лекциях? Мне-то сидеть в больнице не грозит.
На новые года летали в Питер. Как же там все меняется быстро! Я представлял его тем городом пятилетней давности, но каждый раз он был другим. Такой бронзовый, каменный, не пошевельнуть – он для меня почему-то был зыбким, темным, водяным, был куда больше отражением лиц, чем улиц. Тех, что делали его моим. А с Захаром я наконец-то разглядел и все, что было вокруг, потому что то лицо, на которое я мог смотреть десять дней, не отрываясь – оно было рядом. Мы второй новый год брали эти десять дней взаймы у длинной жизни. Мы гуляем по сияющим всеми огнями вечным сумеркам зимнего Питера, иногда заходим погреться в уютный бар или кафе, и, любуясь на снегопад через круглые прозрачные стенки наполовину выпитого бокала вина, я думаю, как было бы здорово не возвращаться отсюда никогда. В двадцать два о таком мечтать – не преступление, правда? Но, пополнив чемодан на рождественских распродажах (почему у нас нет такой одежды, непонятно?), мы покупаем билеты домой. О чем Захар мечтает, я не думал. Меня напрочь не волновало, какое место я занимаю в его жизни, как вписываюсь в его планы и есть ли они у него вообще. Мы рвались друг к другу, как чокнутые. Нам не надоедало вместе.
Упырь любил порядок в делах. И пас супругу не для разоблачения, а скорее, чтобы быть в курсе. Особенно - куда текут средствА. Лариса была не промах – застукать ее не удавалось никогда. Маракаев спокойно считал, что этого просто не может не быть. И в один момент его внимание с нее переключилось на Захара. Дело опять было в счетах. В счетах… Сливались что-то слишком быстро. Я выходил из нашей квартиры первым. А он всегда на десять-пятнадцать минут позже и закрывал ее.
Дядьки в подъезде, поднимающиеся навстречу по лестнице, резкая боль в заломленных назад руках, порванная куртка – Захаркин подарок на Рождество. Соленое тепло под носом – все это точно уложилось в одну секунду, я закричать даже не успел. Меня отволокли к гаражам, наручники сзади, пристегнули через какую-то трубу и сказали: «Не будешь орать – будешь жить». Через пятнадцать минут они исчезли, а появился хозяин жизни, таща под руку Захара с заклеенным ртом. А папаша заботливый: руки зафиксировал ему сзади высоко, не дёрнешься лишний раз. Тот рычал и сопротивлялся, но, когда увидел меня с разбитой мордой, остолбенел. Маракаев-страший подошел ко мне и ударил в солнечное сплетение, я сполз на снег в моих же соленых красных каплях. Тихо спросил Захара: «Это он ебал тебя три года?» Захар молчал. «Моего сына это чмо ебало три года?» - повторил Упырь свой вопрос. И начал месить меня на земле ногами. У Захара полились слезы, другого подтверждения ему было не нужно. Упырь увел его.
Потом появился мужик, который пристегивал меня, снял наручники и молча ушел. Я выполз из закутка между гаражами и увидел, как уезжает машина с другого конца двора. Жаловаться некуда, некому. На следующий день меня уволили. Но это было последним, о чем я переживал в тот момент. Я попытался, где только возможно, узнать что с Захаром, но в университете никто ничего не знал. Он исчез. Может, теперь в какой-нибудь Англии будет учиться, это у них сейчас модно. Я собирался по-тихому найти новую работу, но не брали! «Наслышана о твоих приключениях, - сказала ТамарАндреевна. Сдали ей меня, сдали с потрохами: за что, как, почему. Но вместо того, чтобы уняться, я ухватился, как за единственную возможность: раз те, кто тебе это сказал, всё так хорошо знают, может, они скажут тебе по секрету, куда ОН пропал? «Усядься! – вдруг крикнула она (мать на меня никогда не кричит, я понятливый). – Или так жопа чешется, что не сидится? Кому не сидится, тем лежится!» Она поняла, что сказала что-то лишнее. Я закосил под идиота: «Ты меня госпитализируешь? А геев до сих пор насильно лечат? Ты как врач, веришь в этот способ?»
Я теперь знал, где его искать. В дурку меня протащила Морковь. Она, как многорукое индусское божество, держала по руке едва ли не в каждом медицинском учреждении города. Захар смотрел на меня стеклянными глазами, сидя на койке отдельной палаты. «Он сейчас все равно не сможет с тобой разговаривать, – сказала Софа, – Можно уходить…» Я упрашивал её попытаться ещё хоть раз, не всегда же он такой заторможенный?! И этот раз состоялся. Он был в себе… Ну, почти. И рассказал, как попал сюда вместо всяких Англий-Америк с Австралиями. Упырь привез его домой. Остались втроем, только семья. Тут его прорвало: «Мой сын – и чтоб вдруг пидор?! Убью, но такого не будет!» Лариса – гений или полная дура? – вскрикнула «Никакой он не твой!» Но внимание было переключено. Маракаев перестал душить его, рявкнул Ларисе «Блядь!», отшвырнул её к стенке. Потом распорядился отвезти Захара в психбольницу.
«Смотаемся отсюда, а?» - спросил я его, не до конца понимая, что я сейчас несу, может, так стены эти действуют? А может, это меня лечить надо? То, что он сказал, выходило куда более зравым, в особенности для пациента этой больницы. «Куда смотаемся? Что мы там будем делать? Ты можешь работать, а я? Что я умею? – Ничего! – речь у него была вязкой, медленной, как будто говорить ему было трудно, – Мне официантом пойти? Там бесплатно кормить еще будут, – улыбается, – а может, стриптиз показывать? За это платят больше, чем официантам. А может, очко уж сразу подставить кому-нибудь, чтоб нам хватило на человеческую жизнь?» Черт, я забыл, что у нас разные критерии, какую жизнь считать «человеческой». «А ты знаешь, как действуют эти препараты? – продолжал он,– У тебя в двадцать один год каждое утро болело в новом месте? И так, чтоб скрючивало напополам? Развалины, сука, остались, был Захар, весь кончился». Я больше ни на что не надеялся. Он вытравлял из себя мои следы. Их не стоило оставлять даже в память, из-за меня ломалась его жизнь, его будущее. А потом он исчез. Софа сказала. Какой же я все-таки был упёртый: мы с ней нашли людей, хорошо знакомых с Ларисой. После развода улетела в Штаты. Чего и следовало ожидать.
А меня, кроме скорой помощи, работать никуда не брали. Постарался, Упыряка: обосрала мне жизнь золоченая параша.
Бригада хоть попалась нормальная, врач тоже парень. Ну, уж водила само собой. Меня его зональные наколки немного смутили, – сиделец, значит, – но монстрюга Костя оказался добряк и хохмач. Док – Юрка – был на десятку старше, чем я, но такой заводной, что я этой разницы не замечал. Медицинский мир нашего города очень тесный. Я появился здесь уже в комплекте со своей кармой и хвостом сплетен.
Юра догнал меня на подходе к БСМП. Он приходил с той же стороны, что и я. У самого въезда к нам пристали две придурочного вида старушки-адвентистки: «Можно поговорить с вами о Боге?» - и скорее доставать брошюрки из потрепанной болоньевой сумки. «Я другой веры», - отвечаю, и эти волшебные слова обычно тормозят всю эту веселую братию. «А как же вы спасаете людей без Бога?! Вы – посредники между ним и людьми», - настойчиво перегородила Юрке проход сбоку шлагбаума более ретивая, шустрая и мелкая бабка. «А кто сказал, что мы без него спасаем? Он спасает, а мы зарплату получаем. Ему-то она не нужна», - ответил Юрка. И когда мы миновали адвентистский кордон, он спохватился: «Тьфу ты! Я про дело хотел, а эти клуши перебили: двадцать пятого числа у меня день рожденья! Приходи, девушку бери обязательно». – «Я без девушек, хорошо?» - «Саботаж», - оборвал мой док. «Я не только другой веры, ну, то есть не адвентист. Я и ориентации другой». Как будто они не знают! Мне кажется, за моей спиной об этом говорят все. «А ты, Юрка удостовериться хотел? С кем на одной упряжке работаешь?» - «Нет, я тут, на на Юго-Зэ, вижу тебя часто с такой высокой, темненькой, кучерявой, - вот, если она свободна, бери с собой.» «Морковь? Она, конечно, пойдет. И «свободна» - это ее хроническое состояние, как и у меня. А ты что, сам познакомиться хотел?» - Доперло до меня. «Нет, чтобы тебе веселее было. И спокойнее заодно.» Я свое отбеспокоился уже, но Юрка мужик хороший. Только не голубой. Хорошие мужики в основном все оказываются не голубыми. И я средь них – посредник между Богом и людьми, их мать…
Костя, водитель наш, тоже хороший, как и большинство не голубых мужиков, и как все простые люди, не сильно рвущиеся куда-то, в двадцать девять успел отсидеть за нанесение тяжких телесных повреждений, выйти, жениться, завести сына, которому уже пять, и поступить водителем на скорую, чтобы спасать тех, кому нанесли эти тяжкие телесные. Его жизненный цикл замкнулся, он считал, что все возможное получено, жизнь удалась, приносил нам с Юрой домашние манты, все время шутил, разрывая на цитаты мультики, которые смотрел его ребенок. «Откуда вся эта хрень?» - спрашивал Юрка спросонья, сидя в углу, когда Костя, похлопывая ладонью по немытому контейнеру из-под мантов, маньяческим тоном спрашивал: «Где, бля, Фунтик? Где мой поросёночек? Где моя сказочка? Юр, прибью, еще раз шлёмки не помоешь после жратвы, присохло же!» Юрец мог спать между вызовами на ночном дежурстве хоть сидя, хоть стоя. А Костя мог взбаламутить нас: мужики, давайте сюда, живей, живей! Мы скорей в подсобку, где телик работает: неужели наши забили?! – А там Фунтик! «Ёптимус прайм, ну вы ж хотели узнать источник моего неиссякаемого оптимизма?» - надувался Костя, но уже через несколько минут, мчась с нами на вызов, пролетал, поравнявшись с ППС, обдавая «форда» с мигалками из глубоченной лужи, скрипучим голосом выдавал: «Дядюшка Мокус, а можно, я закидаю сегодня мусорков грязью?» - «Что ты, Бамбино, - отвечал Юрка, - Да, это плохие люди, но у них могут быть хорошие дети, которые наверняка любят цирк…»
Цирк, по правде, случался еще тот. С прыжками в лепешку из-под купола, глотанием настоящего кинжала из-за неразделенной любви и выпуском сразу всех зверей из клеток. А главное, бывает, что сделать, как в том допотопном цирке, ничего нельзя. Но только на скорой, когда потерять человека бывает проще простого, я понял, как мы отвоевываем каждого из них. Я, надорвавшись в локтях и подмышках, перекладываю таа-кого борова на носилки, и тут помутненные глазки открылись, - затошнило мальчика. И он, свинья, стал гадить мне прямо под ноги, на ноги – бы-ля-я-ять… кое-как вдвинули стотридцатикилограммовую тушку в шарабан. Он продолжил фонтанировать, уже в пакет, а потом кровь пошла, свернувшаяся, черная.. Между приступами только мычал: «Простите меня, ребят»… До реанимации не дотянул. Костя наш чуть в Камаз не въехал, спешили, петляли, по встречке пёрли. Юра сказал тихо: «Отбой, Костян, не дышит.» А я смотрю на пациента нашего, глаза у него щироко открытые, такие детские, удивленные: «за что меня так?» У меня слёзы потекли. Юра только на мои заблеванные по низу штаны поглядел, головой покачал. Молча. Куда, твою мать, ты пошёл работать? Не в аптеку, это там все чисто и спокойно, а тут нервы в бронежилете должны быть. Я спрашивал про покойника нашего. У патологоанатома, - знакомый дядька. Печень не выдержала. Рассказываю в следующую же смену Юрке, а он спрашивает: «у кого печень?» - «У тебя! Нажрётесь после дежурства и трава не расти – кто там помер, да хоть все! Ну правда же!» Он не сказал мне в тот день: «Чё вы, педики, такие неврастеничные-то…». Он это потом скажет. Но я прощу. Потому что лучшей бригады у меня никогда не было и не будет. Плеснул из «мерзавчика» своего пару капель в грязный 50-граммовый стаканчик: «успокойся, Жень. За смену можно несколько человек потерять, но ты-то у себя один, как ни крути.» Док у меня классный. Только посуду мыть не любит.
Я у себя один. Как на тарелке блин. Словно твой нос в муке. Словно трояк в руке. Не знаю, кто сочинил эти бредовые стишата, но судя по «трояку», который был когда-то приличной купюрой, довольно давно. Да еще и неправда. Никогда еще моя жизнь не вмещала стольких людей, которым мы помогали, и столько событий. Я перестал зацикливаться на себе, я был нужным и счастливым. Почти не один.
А про «неврастеничных педиков» – это случилось на вызове. Открытая гейская пара, мы приехали на отравление таблетками. Один ушел, другой наелся колес. Почему? Потому что ты долго не приходил. Демонстративная попытка суицида, явно не первая. «Мы сейчас другую бригаду вызовем, - сказал Юра, - нервишки ему подлечить отвезут. Он нормальный, расстройство временного характера.» - «Ой, забирайте, куда хотите. И про нормального мне не надо», - вспыхивает задолбавшийся демонстративными суицидами парень. (Он у себя один. Как на тарелке блин. Почему он должен считать себя виноватым в том, что этот придурок не переносит и одних суток порознь?) Когда прилетели «Васильки» (это внутренний позывной у психиатрических бригад), а прилетели он тут же, видимо были где-то рядом, любитель колес собрался, не обернувшись сел в машину, и тут вдруг... непреклонный друг кинулся чуть не под колеса: Дима! Не увозите, пожалуйста! Он нормальный, мы сами сможем… Дима! – Рванул дверь почти на ходу. Водитель разразился матюками. «Тебе сказано: на хуй – значит на хуй,» - отвечает Дима, а у самого из глаз две длинные мокрые дорожки по лицу. Он тоже у себя один. И в этом вся беда. «Садитесь и поехали уже," - рявкнула врач. Проводить не запрещено. Я б и вас положила туда!» Так он запрыгнул, как сайгак к своему Диме. Уехали. «Чё вы, педики, неврастеничны-то такие?» - спросил Юрка, видя, что на мне нет лица. То есть абсолютно. «Обиделся, что ли? Жень?» – догнал он меня. «Нет, по-моему, второй дверь не захлопнул, когда выскочил. Пойду, закрою».
продолжение следует
2 комментария