Cyberbond

Фьоренца

Аннотация
Автор уверен, что в душе каждого должна храниться шкатулочка с красотой, своя маленькая «Фьоренца». О своей Фьоренце он и размышляет на фоне событий 1991 и 99 гг.




«Здесь вы видите полотна Боттичелли, эти похожие на вошек бледные полувзлетающие тела. Маэстозо, виртуозо, обалденца…»
                 (На ум пришло)

 
Поезд у меня всегда заканчивается мигренью. Душное купе, жара, жирные вареники с картошкой, которые соседка купила на станции, и теперь, остыв, они издают амбре полупереваренных и извергнутых…
 
Короче, в Симферополе меня вырвало на подножку троллейбуса, когда я садился в него.
 
Мне ничего не сказали, что удивительно!
 
Боль тотчас и отпустила.
 
Я сел к окну, уже вечер синел, торжественно проносились черные тополя за окном. И тоненький звонкий месяц, похожий на царапинку на эмали (кто-то это уже сказал?), помчался слева от меня, не предвещая удачи.
 
— Эльдар, — почти вслух произнес я. — Игорь бедный!..
 
Эльдар был брат моей молодой жены. Он утонул совсем недавно, спустя месяц после нашей свадьбы. Эльдар был из татарской семьи. Почему-то они стеснялись этого (но соблюдали обычаи мусульман) и для других называли его Игорем. Так как я был уже не чужой, то для меня он стал Эльдаром, мы вместе ходили в кино, мы как-то нежно дружили. И он с укоризной посматривал на свою сестру, которая, будто «все зная наперед», нервничала и боялась верить, что жизнь, наконец, изменилась к лучшему, что все теперь у них (у нас всех) пойдет на лад, — и, в общем, она напророчила…
Утешая Нелю после, я все больше немножечко раздражался. Ее мать, женщина скромная, тихая, переносила горе смиренно, и это пробивало до слез. Нелька же бушевала, точно чувствовала уже, что нас, таких разных с ней, это горе разведет совсем.
И развело: в конце августа мне выдали отличнейшую путевку в Крым (я был фаворитом начальства, — и вот итог!).
 
— Поезжай! Здоровье прежде всего! Конечно! — сказала Неля. И гордо замкнулась.
А я, чувствуя себя крупной сволочью, — я с облегчением укатил.
 
Последний фильм, который мы смотрели вместе с Эльдаром, был «Челюсти». Жуткая фигня. Хороши там были только две сцены: когда в черноте ночного моря, среди редких бликов, плещется девушка, и потом ужасные ее крики, затихающие. И еще — когда камера быстро движется сквозь дневную толщу воды к мутным ногам купающихся у самого берега, к пляжу, — и эта паника тотчас, следом.
 
Вот когда понимаешь, что суша — всегда сравнительное спасенье.
 
И этот тупой неотрывный взгляд на беготню своей пищи.
 
Роскошно!
 
А предпоследним фильмом был «Ночной портье». Сейчас же по какому-то сцеплению мыслей в отдыхавшей от боли башке возникли кристально-нежные звуки дуэта Памины и Папагено, затем, краем, — грубая сцена лагерного отсоса в сортире, сползшие на сапоги черные галифе эсэсовца, затем все снова заволокла кристальная масонская эта нежность[1].
 
Завораживающая.
 
Сейчас мне почему-то казалось, что Эльдар где-то рядом, просто не виден за черным окном. Но наблюдает — даже без укора, а просто ласково, умно смотрит, как он это умел. В душе у него была покорность судьбе — тихая, детская, не рассуждающая, а все понимающая. Терпеливо внимающая; ждущая… И еще я вспомнил, что в последнюю нашу встречу у него было какое-то мутное лицо, какая-то, что ли, уже тень на нем.
 
Или это мне задним числом так стало казаться…
 
Чувства опережают события… Н-да, пойди разбери, кто кого все же опережает…
 
Неопределенность нашего языка стала занимать меня, и возникли слезы.
Но вот среди тьмы поплыли рыжие и зеленоватые огни Ялты. Нас подбрасывало на разбитом асфальте уездного города. И словно кто-то из темноты все время вытаскивал ящички — крутые мостики над каналами или речкой.
 
Таинственно так морем, не показывая его, манил…
 
Потом я снова подумал, какая же я свинья, потом разговорился с местным жителем, у которого было синеватое фосфорическое лицо из-за слабого освещенья издерганного троллейбуса.
 
Потом я приехал в санаторий, добрался до койки, хлопнулся на нее и уснул сном Одиссея: Итака!
 
Темный, без видений, сон верблюжьим одеялом поднакрыл меня.
 
*
А теперь я спрашиваю себя: кому нужна моя толстая добрая жопа? Больше уж никому, наверно. «Но я живу, и на Земле мое…»
 
Короче, утром меня разбудил гимн и Чайковский. Я забыл вечером вырубить репродуктор! Но это было, как сказка: вместо пошлой бодрой зарядки — волны «Спящей» и «Лебединого».
 
Когда умер Брежнев, много хорошей музыки передавали по радио, всю неделю. Это был как праздник вечности. Помню его портрет во всех регалиях в вестибюле нашей конторы. Я дежурю, гремит Чайковский, Бетховен. Мне кажется, что портрет написан на закрывшейся двери. И еще я подумал, что при жизни бы он от этого от всего (от этих звуков уж точно!) скучал…
 
Он был проще, и он, — он ведь добрый же был, говорили мне…
 
Я спустился в вестибюль. Связь работала. Я позвонил папе в Москву и сказал, что, наверное, или Горбачев умер, или военный переворот. «Не болтай ерунды! — сердито сказал папа. — Горбачев там, у тебя под боком, в Форосе».
 
Мне тоже показалось, что Горбач так вот просто не окочурится. Все же, наверно, переворот. Я вяло стал думать о сталинизме. Ужасно, в общем-то… Потом позвонил Нельке, и она закричала мне в самое ухо, что у них вот-под-окнами-танки-уже!
 
— Держитесь, милые! — закричал я в ответ с неподдельным чувством.
 
Кажется, она швырнула трубку.
 
Что за манеры, ля!
 
И я вдруг подумал: а как же мне теперь до Москвы добираться? Если, скажем, будет гражданская смута…
 
Боже мой: у меня и от купе-то мигрень! За что, ах, за что такое?..
 
Я выполз из санатория и поплелся к морю, взглянуть напоследок. А также я жрать хотел, «как из пушки».
 
Я шлепал к морю и думал, что эти платаны; и жар небес, разраставшийся вместе с золотистым и белым светом; и эта вонь из канала[2]; и моя «Кашарель» (которая теперь мне кажется резкой, как скрип пляжного песка на зубах); и солнечная дорожка на плоском море — по такой ходил, наверно, еще Христос — все это одновременно превращается сейчас, в эти минуты, — в строки, строки — в страницы, страницы слагаются в книги. И все это теперь уже называется «история» или «поворотный момент», или «судьбоносное решение», или как-то еще очень торжественно и суконно.
 
А главное, ничего-то от нас не зависит, nullement[3]!
 
Начальники делят шкуру…
 
Я купил гроздь винограда, вымыл ее кое-как, всю сожрал в тоске, потом побрел к санаторию, потом побежал к санаторию, — и еле домчался до унитаза.
 
По всему зданию диктор что-то вещал строгое, наставляющее и несколько укоризненное.
 
Господи, как теперь я хотел в Барвиху[4]! Шляться по соснякам и тихим орешникам, по зеленым холмам — и забыть об этом перевороте!.. Там скоро начнутся дожди, пристальные и светлые.
 
Имеет же человек право насрать на все…
 
Эстетика выгребной ямы, так волновавшая в детстве, представилась мне невольно…
 
Я всегда знал, что наша страна — немножечко это самое, и «русский дух» — капельку с этим вот привкусом.
 
Нет, зачем сразу с «привкусом»? Просто — с оттенком, вполне естественным, разве ж нет…
 
Потом я пошел на завтрак, ко врачу, на процедуры, на пляж. И в промежутках меж скучных сих впечатлений все размышлял о том, что у каждого должна же быть в душе как бы своя Фьоренца, то есть такая шкатулочка с красотой.
 
Но с другой стороны — ха! — Фьоренца!.. Уж мы, скорее, сейчас последние римляне, которые метут подолами пыль своих же дорог, постепенно сходя с них в поля одичалые. Злаки целуют узоры на их одеждах, а они, римляне, думают, что это еще не смерть, что их еще не выгнали из их же города варвары, от действий которых саднят души и задницы, — что это просто сон такой выдался непростой.
 
Что мир в целом «непокобелим», как и их бронзовая Волчица…
 
Я не очень интересовался переворотом, с самого начала мне показалось это грубой полумистификацией.
 
Ленивое ползанье по курорту привело меня к знакомству с Бригиттой — немолодой уже политологиней из Вестберлина, которую занесло сюда только одиночество и желание увидеть живую натуру рюсс, тогда на Западе остро модную.
 
Она была милой, любезной женщиной, языковой барьер все больше расшатывался, немецкий все-таки — первый мой. Я представлял уже в красках ее жизнь в шестикомнатной квартире в центре Вестберлина, заваленный газетами «салон», ее вояжи то в Тунис, где она водила дружбу с бродячим поэтом (он таскал свои вирши, как Хлебников, в наволочке), то в Италию, где ей так нравилось наблюдать всполохи местного темперамента в кафешках, — темперамента, уже такого дефицитного даже, скажем, во Франции.
 
Ее ужасало наше равнодушие к перевороту. Я возражал, что, наверно, теперь мы просто станем одна большая холодная Латинская Америка — die kalte Lateinische Amerika — и распадемся на всякие такие компрадорские страны-углы. Короче, хана нам. И хана, нами вполне заработанная.
 
Она соглашалась, однако была социал-демократкой и печалилась об СССР и о «Горби».
 
А по мне, сипатый Ельцин был не лучше и не хуже меченного историей Горбача. Я вдруг подумал, что любить в этой стране с некоторой уверенностью можно только литературу, музыку и, иногда, природу.
 
Регулярно я звонил папе, а после Неле. Она с пафосом и слезой рассказывала о каких-то погибших и что их похороны — «это было великолепно
 
И я вспоминал виноград, опрометчиво съеденный полумытым.
 
Через день Бригитта, увы, уезжала. «Отвальную» мы сделали в смешном закутке, который был типа вип-зальчика какого-то типа вип-ресторанчика. Нас развлекали девицы во фраках топлесс. Бригитта в ужасе взирала на это все, с жаром школьницы уверяя, что никогда у себя не бывала в ночном клубе. Она и впрямь была смущена и даже возмущена, что ей порекомендовали именно это место.
 
Под конец вечера одна из девиц во фраке-топлесс, скромно встав на пороге и сложив ручонки молитвенно, исполнила «Аве Мария» Шуберта. Они думали так польстить немецким гостям! Бригитта же стала биться, как птица, на своем стуле, шипя, что ЗДЕСЬ нельзя нихт, найн петь такое!
 
А я, как скиф, (как мог) наслаждался. Ведь реет, где хочет…
 
Мы вышли на набережную, к огромной медной луне, похожей на гонг завтрашнего дня. Было тепло и тихо, даже плеск волны не слышался, а, скорей, ощущалась его немая влажная близость. Захотелось, чтобы так было всегда, везде.
 
Мы фотнулись. Стало немного грустно.
 
Назавтра я остался один среди варваров во фраках топлесс.
 
Началось нудное, неизбежное бдение «на пляжу», и с ним вместе поднялось в душе то, ради чего, собственно, я и схнюхался с моей этой Нелькой.
 
*
Читатель, наверно, уже усвоил, что я вообще-то предпочитаю тела мужчин. Как минимум, это удобней. Но э-э, — женившись, я честно сделал последнюю попытку стать, «как все»!
 
У меня уже был небольшой гей-опыт, однако ж вот именно небольшой и довольно странный. Сначала я влюбился в парня, которому даже не смел открыть «все это», а после сошелся с опустившимся мужиком, которого просто, признаться, я пользовал. Эти признания не придают мне обаяния в глазах читателя, знаю сам. Но вот ведь что значит «пользовал»? Я до сих пор все помню! Это и мое, нажитое. И мне жаль его…
 
Мужик, кстати, был немножечко мазохист, — растленности я с ним хлебнул, конечно. Даже больше, чем достаточно, — в первый раз. Но это был, мне кажется, честный опыт: раз нельзя, чтоб была любофффф…
 
И в этом смысле отношения с «мачос», конечно, проще.
 
Так вот, на нашем «пляжу» выделялся один быковатый самец лет этак под тридцать пять. Но сказать точно о возрасте человека, который е*ется, поди, лет с десяти и ухаживает за собой при этом, — определить точно его возраст практически невозможно. В таких людях есть кое-что от детей и очень много от мужиков, но совсем ничего нет, почему-то, от юношей. Или, другой вариант, — они остаются как бы молодежью до полтинника, ну и дальше, без остановок. И вот смотришь на загорелые мышцы такого, слушаешь его хохот, все более разухабистый, угнетающий, и думаешь: ты бы хоть книжечку почитал! Напоследок
 
Короче, я сам как бы втюрился. Я именно втюрился, то есть мне не особенно даже и нужен был он как the partner (английское длинное «a:» тонко передает оттенок). Мне важнее было, чтобы он на пляже существовал. Как опознавательный знак чего-то, что не хочешь (не нужно) осознавать, но что как бы родное, как бы в унисон или диссонансно, а не просто само по себе, пердит, потеет, чешет мчуде, входит в море, ссыт у буйка укромно, плывет к берегу, — дышит, короче; короче, действует
 
Выходя из-под тента, я гулял по раскаленному пляжу, каждый раз обходя мущщину, когда он стоял, чуть наклонив русую, как с плаката, голову, подставляя шею и плечи Фебу, аккуратно жаря свой оковалок для пущих еще побед.
 
Было заметно, что флаг в его черных с сиреневым якорьком плавках свернут не до конца. Впрочем, там, в их группе преферансистов, была стройненькая девица в черном купальничке, в черных очках, сама брюнеточка. Он за ней как бы э-э… это, — ухлестывал, а потом, перед ее отъездом, придя тащить ее чемоданы, взял да и вы*бал прям в прихожей номера, прямо на чемоданах (по его рассказу, который я лениво подслушал, перебирая страницы Фуко с их европейским опытом и умом как-бы-и-напоследок-уж, vor dem Sonnenuntergang[5]: но все это было донельзя социально, словно и море — приложение к платному лежаку).
 
А я представил, как девица летит сейчас к семье в Воркуту, и в шизде у нее перекатываются волны ужаса, счастья, сладости и печали. Дикость укромных джунглей, ни капли Фуко, а только полет валькирий, гром тамтамов, мадам Брошкина, миллион также алых роз, мне нравится, что вы больны не мной: впрочем, надо провериться. Но до чего оооорош!..
 
И мне за нее — приятно!
 
А мужик уже грозно провожал меня взглядом свинцовых глаз из-под белесых совсем бровей. Ах, у меня в башке для него одни словесные штампы…
 
Кажется, он расчухал.
 
Н-да, нужно завязывать, иначе вмажет!..
 
Такой — может!
 
Или распустит сплетни…
 
Ну да и хер бы с ним!
 
С таким ненормальным…
 
*
Все же я купил Неле кустик коралла, похожий на кустик орешника в инее. Особенно, когда на него ложился румяный поцелуй крымского быстрого вечера.
 Дальше годы мешаются, так что я не стараюсь их разлепить, расставить даты на впечатления.
 
Я помню этот или другой крымский город[6], ужасное одиночество и потом просветление на пирсе, когда плоский берег в огнях шалманов и плоское море с разлитым в нем гаснувшим небом, — все это облеклось однажды удивительным равновесным покоем. Я словно держал этот только что чуждый мне, отказавшийся от меня мир, чуть покачивая его со словами спи спокойно дорогой товарищ люди я люблю вас будьте вы счастливы, — будьте бдительны!
 
Рамакришна, брахмакали, вишнуйога, бхай-бхай-бхай!
 
Но с тех пор мне и впрямь хорошо в такие минуты, — отъединенного равновесия, благорастворенности некой, ага…
 
Два дня после мне было просто великолепно!
 
Потом же явился прямо в столовую санатория Володя. Рослый, статный, в белом костюме и шляпе, с голдой во рту вместо своих природных.
 
Корнями он был местный, но уже жил в Москве, где купил квартиру. У нас оказался общий любовник, неумный тип, из которого Володя и вытянул, где я и что. В этот город он приперся навестить семью.
 
Большего жлоба я еще в жизни своей не видел. Есть, конечно, жлобы московские, — вернее, недомосковские, которые очень хотят быть столичными штучками…. Но Вован был местного разлива жлоб, дико-природный.
 
Он говорил только о своих делах, о своих деньгах, о разных своих аферах.
 Он заболтал меня так, что мы оказались, наконец, в моем номере. И потом, у него были стать и отличные плечи, и глубокий загар такой, с детства атласный, крымский.
 
Он вы*б меня на санаторской скрипучей койке. Я потом все думал: слышали ли соседи? В этих положениях я-то их часто слушал…
 
Потом он повел знакомить меня с женой и дочкой. Дочка его была такого пошиба, что, невзирая на как-бы-там-от-кутюр[7], я бы принял ее в порту за шлюшку, — слишком банальную, чтобы стать, скажем, образом…
 
Но девка она оказалась добрая, просто избалованная, и этот говор, — гортанный и требовательный говор южной потомственной торгашки.
 
Жена-соперница (ведь Володя меня, я напомню, вот уже полчаса, как вы*б) была коренастой и цепкой. Да, цепкой: дом, огород, курортники, — все кипело в ее руках, стояло, цвело и дышало по струнке. Мне Лиза напоминала щипцы дантиста.
 
Но баба, опять же, добрая оказалась. Это просто ментальность напористая такая, жизнелюбивая.
 
Родина ей — курорт.
 
И обе до белизны крашеные блондинки.
 
Это чтобы подчеркнуть манящую тьму шизды?..
 
После ужина все ушли.
 
Мы сидели с Володей на веранде. «Я не сплю с Лизой. — сказал Володя, понизив голос. — Она с внуком спит. А я в спальне. Совсем один…»
 
Я понял, где мы сейчас окажемся.
 
Уже в дУше я попытался сделать ему минет. Писюль был маленький и какой-то скользкий, но атласный загар заманил опять…
 
Володя расчувствовался, разохался. Потом он сделал мне клизму. Я срал, а он стоял рядом и разговаривал. И я потянулся к его пиписке в таких черных зарослях, что все это в целом напоминало, скорее, Шахну Иванну и зажигало особою, горькой похотью.
 
Потом была спальня.
 
— Ляж вот так, — он *б меня битый час, разворачивая то этак, то так. Моя верзоха перестала воспринимать реальность. Казалось в ней скользят какие-то упорные альпинисты из гитлерюгенда. Я услышал прогноз погоды на завтра, на украинском…
 
Хотелось просраться опять, но я любезно терпел.
 
Наутро он принес мне «кофэ»[8] в постель. Беленые стены, спальный полуампир югославского производства.
 
Я вспомнил, как наш общий любовник сосет с утра. Но Володя так не умел, да и не хотел Вован-то… И опять я подставил жопу…
 
Потом мы вышли в их сад. Жена Лиза секла серпом траву; со стоном она выпрямилась навстречу.
 
По моим яйцам прошел холодок реального пробужденья…
 
Днем весь пляж провожал глазами мои на плечах, на спине, на сосках засосы.
 
Мои? Я бы без них уже, кажется, обошелся…
 
Но было приятно, черт! Пускай гадают! Пускай локти себе грызут…
 
Через день я уехал в Москву, но и в Москве мы с Володей встречались. Он жил один в своей новой квартире, жена и дочь блюли дом на юге.
 
Помню запах сырого клея и безвкуснейшие обои во всех трех комнатах, похожие на рокфор.
 
И как он трахал меня битый час, как всегда, перегнув через кресло-кровать, так что я уставал опираться об пол, меняя руки, и проклинал этого скользкого угря в своей нутрянке, — а между тем, наша совесть тогда Доренко[9] показывал виллу Лужкова разоблачительно. Я же все время был к телевизору э-э… спиной моего лавера.
 
А я так люблю наше милое Подмосковье, такое кроткое, радостное, дачное в моем детстве, в юности! И я все мечтал иметь не дачу, а именно виллу средь сосен, орешника, тишины. С прозрачным длинным столом, на котором бы парили мои бумаги и книжки. (Фотографий родных я, недозаконченный тогда еще гей, как-то пока стеснялся).
 
Интересно, насколько пОшло распорядился моей мечтой Наш Великий Застройщик?..
 
Все же странно скроена жизнь, — ах, ах!..
 
Я так и не увидел дачу мосье Лужкова, Лысого Пряника.
 
И это, порою, жаль…
[1] «Волшебная флейта» полна масонской символики.
[2] В Ялте открытая канализация.
[3] Ничего — (фр.).
[4] Тогда дачная местность под Москвой со знаменитым санаторием. Мы там снимали дачу в течение 24 лет.
[5] Перед заходом солнца — (нем.).
[6] Совместились впечатления разных лет.
[7] Его турецкие реплики.
[8] Так на юге произносят, — суржик.
[9] Теле- и радиожурналист (1959 — 2019), демонстративный циник. Здесь описываются события осени 1999 г.
Вам понравилось? 7

Рекомендуем:

Не придумано памятки

Постскриптум

В тот день

Искусственный свет

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

2 комментария

+
2
Сергей Греков Офлайн 8 февраля 2022 14:21
Язык бесподобный, однако удивительно, как маленький член, шныряющий в зарослях густых черных волос, умудрился заслонить грандиозное (по нашим чаяниям) событие!))
+
1
Cyberbond Офлайн 9 февраля 2022 11:25
Цитата: Сергей Греков
Язык бесподобный, однако удивительно, как маленький член, шныряющий в зарослях густых черных волос, умудрился заслонить грандиозное (по нашим чаяниям) событие!))

Дык! Еще ж начинающий аз есмь (был) - "житие мое..."
Наверх