Марк Эльберг
[Не]святой Себастьян
Аннотация
Имя главного героя безусловно апеллирует к образу святого мученика и христианскому покровителю геев. Но Себастьян (каким бы он ни был) — вполне живой человек, актер и авантюрист, безнадежный романтик и самоубийца. Это история об одиночестве, утраченном смысле жизни и поиске ответов. Разумеется, все герои повести вымышленные, а совпадения с реальными людьми — только игра воображения автора.
Осторожно! Книга может нанести непоправимый вред ментальному здоровью гомофобов. Содержит нецензурную брань.
Имя главного героя безусловно апеллирует к образу святого мученика и христианскому покровителю геев. Но Себастьян (каким бы он ни был) — вполне живой человек, актер и авантюрист, безнадежный романтик и самоубийца. Это история об одиночестве, утраченном смысле жизни и поиске ответов. Разумеется, все герои повести вымышленные, а совпадения с реальными людьми — только игра воображения автора.
Осторожно! Книга может нанести непоправимый вред ментальному здоровью гомофобов. Содержит нецензурную брань.
Предисловие
Нет-нет, это не сценарий. Более того, я решительно против любых попыток театральной или экранной интерпретации «Себастьяна», в чем вы, уверен, со мной согласитесь. Форма сценария, в которой изложена большая часть повести, выбрана мной, как художественный прием, не более того. Как правило, писатели стремятся раскрывать образы своих героев через изложение их мыслей и детализированное описание их прошлого. Но что мы на самом деле знаем о людях, с которыми взаимодействуем? Насколько нам вообще могут быть известны подлинные причины их поступков? Именно поэтому я избегаю лишних подробностей, ограничиваясь самыми общими внешними описаниями. Наблюдайте за тем, как вы достраиваете интерьеры и экстерьеры, дорисовываете портреты персонажей, додумываете их биографии, заполняете пробелы и… Может быть, эту книгу следовало бы назвать «Лжец», но Стивен Фрай уже меня опередил. Поэтому, пусть название останется таким, каково оно есть, а почему, станет ясно позднее. На этом голос автора умолкает и предоставляет вам возможность самостоятельно пройти по лабиринту этой [не]простой истории.
Марк Эльберг
Рейкьявик, 30 сентября 2048 года
Психиатрическая клиника Domus Mentis Geðheilsustöð, одноместная палата. Худощавый и довольно высокий юноша в голубой больничной пижаме сидит на кровати в позе лотоса. Короткие темные кудри растрепаны, левая бровь заклеена пластырем. На руках, сцепленных в замок, — заживающие ссадины. Он немного раскачивается взад-вперед, безмолвно шевелит распухшими губами. Его ночные глаза, чьи роговицы даже при ярком солнечном свете неотличимы от зрачков, рассредоточено смотрят в правый угол палаты. Через холодное окно пробивается тусклый сумеречный свет: где-то за облаками взошло солнце. Входит доктор Маргрет — невысокая, чуть полноватая женщина едва за пятьдесят с голубоватыми рыбьими глазами, поблескивающей сединой светло-русой косой и мягкой, немного усталой улыбкой. Она зажигает свет и, неслышно ступая в мягких туфлях, проходит в палату, садится в кресло. Юноша, болезненно щурясь, мельком окидывает врача с ног до головы и возвращает рассеянный взор в угол.
Доктор Маргрет (мягко, почти напевая): Доброе утро. Меня зовут Маргрет Эйнарсдоттир. Я ваш врач. Как я могу к вам обращаться?
Юноша (через паузу, хрипло, не разжимая зубов): Всеволод.
Доктор Маргрет (бросая беглый взгляд на армфон): А второе имя?
Юноша: Юрьев.
Доктор Маргрет: Простите, можно по буквам?
Юноша:«Твёфальт-вафф», «эс», «э», «твёфальд-вафф», «о», «этль», «о», «тье»; «йоф», «у», «эр», «йоф», «э», «твёфальт-вафф». Немецкая транслитерация.
Доктор Маргрет высвечивает проекцию из часов-армфона на тыльную сторону ладони и вносит исправления в запись автодешифровки беседы.
Доктор Маргрет: Сколько вам лет?
Юноша: Двадцать девять.
Доктор Маргрет (удивленно присматриваясь к лицу пациента): Двадцать девять?
Юноша: Да, двадцать девять. У меня гипогонадизм.
Доктор Маргрет: Когда и где вы родились?
Юноша: В Роттердаме, Нидерланды, восемнадцатого августа две тысячи девятнадцатого года.
Доктор Маргрет: Но, судя по имени, вы не голландец, а русский.
Юноша: Я из семьи русских мигрантов.
Доктор Маргрет: Семейное положение?
Юноша: Холост.
Доктор Маргрет: Вы правша или левша?
Юноша: Правша.
Доктор Маргрет: Вы знаете, где вы?
Юноша: Да. В психиатрической клинике.
Доктор Маргрет: Вы знаете, почему вы здесь?
Юноша: Они думают, что я поехавший суицидник.
Доктор Маргрет: Кто «они»? Почему они так думают?
Юноша (со вздохом раздражения): Врачи в больнице. Думают, что я хотел разбиться.
Доктор Маргрет: Это не так?
Юноша (бросая короткий гневный взгляд на доктора Маргрет и возвращаясь к рассредоточенному созерцанию угла): Нет.
Доктор Маргрет: Хорошо. Есть ли у вас еще какие-либо хронические заболевания?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Вы на гормональной терапии?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Алкоголь, наркотические вещества?
Юноша: Только алкоголь. Обычно без злоупотребления.
Доктор Маргрет: Но не в этот раз. У вас раньше были попытки суицида?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Самоповреждающее поведение?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Вы когда-либо обращались за психиатрической помощью?
Юноша: Нет. Я и сейчас не обращался. Мне не нужна психиатрическая помощь.
Доктор Маргрет: Может быть, и не нужна. И поверьте, Всеволод, я буду рада, если это действительно так. Кем вы работаете?
Юноша: Свободный художник.
Доктор Маргрет: Рисуете?
Юноша: Играю джаз. Занимаюсь переводами. Иногда таскаю туристов по «Золотому кольцу»1 и его окрестностям.
1
Доктор Маргрет: Знаете много языков?
Юноша (задумавшись на несколько секунд): Нидерландский, русский, английский, исландский.
Доктор Маргрет: Вы испытываете чувство тревоги, иррациональный страх?
Юноша (чуть улыбнувшись и одарив доктора Маргрет коротким хитрым взглядом): Почти никогда.
Доктор Маргрет: Хорошо спите?
Юноша: Обычно да.
Доктор Маргрет: Как питаетесь?
Юноша (отстраненно, продолжая обращаться к углу палаты): Нормально. Ежедневно. Приемы пищи почти не пропускаю. Проблем с пищеварением не испытываю.
Доктор Маргрет (со вздохом): Всеволод, прошу меня извинить. Наш диалог может причинить вам боль, и вы уже отвечали на вопросы в больнице, но я обязана все услышать и зафиксировать самостоятельно.
Юноша: Я понимаю. Можете продолжать.
Юноша болезненно закрывает глаза на несколько секунд.
Доктор Маргрет: Вы помните день двадцать шестого сентября?
Юноша (слегка потирая нижнюю губу): Частично.
Доктор Маргрет: Память так и не возвращается?
Юноша: Нет. Я знаю, что про-изошло, в основном от врачей.
Доктор Маргрет: Хорошо. Давайте сейчас не будем говорить о том, что вам рассказали, а поговорим о том, что вы помните сами. Давайте начнем с того момента, как вы проснулись.
Юноша: Я не спал в ту ночь.
Доктор Маргрет: Почему?
Юноша: Я ждал отца.
Доктор Маргрет: Где он был?
Юноша: В академии со студентами. Готовил их к конкурсу или к прослушиванию… Не помню.
Доктор Маргрет: Вы звонили ему?
Юноша: Да, я позвонил ему в одиннадцать вечера двадцать пятого сентября. Он сказал, что пошел пить кофе и скоро поедет домой. Сказал не ждать на ужин.
Доктор Маргрет: Ехать до дому далеко?
Юноша: Около часа, если не гнать.
Доктор Маргрет: Вы живёте не в Рейкьявике?
Юноша: В Боргарнесе.
Доктор Маргрет: Что было дальше?
Юноша: Я поужинал один. Потом снова позвонил ему. Но он не брал трубку. Я решил, что он просто в пути и опять не слышит звонка. Он часто забывает включить звук. Через час я снова ему позвонил и снова не дозвонился. И еще немного позже мне позвонили из полиции. Потом было опознание.
Доктор Маргрет: Опознание?
Юноша: Он разбился. Не справился с управлением, видимо. Или заснул за рулем. Он не очень хорошо видел в темноте, и было уже поздно. Он, должно быть, устал… Я не знаю, могу только предполагать.
Доктор Маргрет: Он не пользовался автопилотом?
Юноша (бросая на Маргрет полный презрения взгляд, будто сомневаясь в ее умственных способностях): Он учился вождению в десятые годы. Он был человеком старой школы и не доверял нейросетям.
Доктор Маргрет: Где это произошло?
Юноша: Совсем недалеко от дома, на улице Бьярг.
Доктор Маргрет: Ясно. И вы поехали на опознание тела. Помните, как это происходило?
Юноша: Смутно. Я не хочу вспоминать это сейчас, если вы не против. Я позвонил другу отца, Олафуру, он приехал и помог во всем разобраться. Потом я вышел из морга и поехал в Рейкьявик. Там есть бар, куда я порой хожу. Мне захотелось выпить водки.
Доктор Маргрет: Вы часто пьете водку?
Юноша: Как я уже сказал, я не злоупотребляю алкоголем. Но, как русский человек, предпочитаю именно водку. И на балалайке тоже могу сыграть. Только, в отличие от лорда Байрона, ручного медведя у меня нет.
Он на секунду улыбается собственной мысли.
Доктор Маргрет: При чем здесь лорд Байрон?
Юноша (снова становясь серьезным): Ни при чём. Продолжайте.
Доктор Маргрет: Ладно. Вернемся. Вы пили водку в баре. Сколько вы выпили?
Юноша (глядя в верхний левый угол палаты): Граммов двести, наверное…
Вздрогнув, он переводит взгляд на собственное правое колено и крепче сжимает замок пальцев.
Доктор Маргрет: Четыре шота?
Юноша: Около того.
Доктор Маргрет: Вы не можете вспомнить?
Юноша: Я попросил бутылку с собой.
Доктор Маргрет: Сколько было времени?
Юноша: Я не помню. Вероятно, поздно, если я не пошёл в магазин.
Доктор Маргрет: Но вам продали бутылку баре.
Юноша: Чаевые решают все проблемы.
Доктор Маргрет: Хорошо. Что вы сделали дальше?
Юноша: Я забрал бутылку и поехал в парк Снайфедльс-йёкюдль.
Доктор Маргрет: Почему?
Юноша: Люблю природу.
Доктор Маргрет: По ночам?
Юноша: И днем тоже.
Доктор Маргрет: Вы ездили туда с отцом?
Юноша (с вызовом): Допустим.
Доктор Маргрет (все так же спокойно): И вы сели пьяным за руль?
Юноша: Да. Я был в тот момент еще в состоянии вести машину.
Доктор Маргрет (с легкой улыбкой): Вы тоже пренебрегаете автопилотом?
Юноша (с презрением): Разумеется.
Доктор Маргрет (язвительно): А вам не говорили в автошколе, что, если вы пьяны, вы обязаны включить автоуправление?
Юноша (медленно, выделяя каждое слово): Я. Никому. Ничего. Не обязан.
Доктор Маргрет (бесстрастно): Вы могли стать причиной ДТП и смертей других людей.
Юноша: Может, и мог бы. Но не стал. История не терпит сослагательного наклонения.
Доктор Маргрет: И вы поехали по Продвегюр мимо Боргарнеса?
Юноша: А вы знаете другой маршрут?
Доктор Маргрет: И по пути вы решили заскочить домой?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Тогда зачем вы свернули на Бьярг?
Юноша: Видимо, я хотел увидеть это место, но я не помню, как я в действительности там оказался. Воз-можно, свернул по привычке.
Доктор Маргрет: Вы пили за рулем?
Юноша: Да.
Доктор Маргрет: Сколько вы выпили?
Юноша: Не помню. Я смотрел на дорогу, а не на бутылку.
Доктор Маргрет (с оттенком укора): О чем вы думали?
Юноша: Вы хотите спросить, о ком?!
Доктор Маргрет (сочувственно): Вы вините себя в случившемся?
Юноша (раздраженно вздохнув): Если бы у меня было шестое чувство, я бы поехал за ним и сам бы отвез домой. И ничего бы не произошло. Но я не виню себя за то, что не обладаю даром провидца. Я всего лишь человек.
Он переводит взгляд на дверь, словно пытаясь телекинезом открыть ее.
Доктор Маргрет: На какой скорости вы ехали?
Юноша (безэмоционально): Не знаю. Я плохо помню дорогу.
Доктор Маргрет: У вас есть еще родные?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: А мать?
Юноша: У меня нет матери. Она умерла.
Доктор Маргрет: Сколько вам было лет?
Юноша: Четыре.
Доктор Маргрет: И больше у вас никого нет?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: А ваш отец? Он был хорошим отцом?
Юноша: Лучшим из всех отцов, каких я знал.
Доктор Маргрет: Что вы имеете ввиду?
Юноша: Он был прекрасным отцом.
Доктор Маргрет: Он вам не родной отец?
Юноша бросает на Маргрет быстрый взгляд полный ненависти и возвращается к созерцанию двери.
Доктор Маргрет: Сколько вам было лет, когда он вас усыновил?
Юноша (по-прежнему безэмоционально): Семь.
Доктор Маргрет: Вы переживаете, что не смогли попрощаться с ним?
Юноша: Какая теперь разница? Его просто нет и все.
Доктор Маргрет: Вы жили вдвоем?
Юноша: Да.
Доктор Маргрет: У него были женщины или мужчины?
Юноша: Бывали.
Доктор Маргрет: Женщины или мужчины?
Юноша: Какая разница?
Доктор Маргрет: Большой разницы действительно нет, мы в толерантном обществе. Но все-таки, я бы хотела уточнить.
Юноша: Женщины.
Доктор Маргрет: Он приводил их домой?
Юноша (сквозь зубы): Послушайте, я не хочу обсуждать личную жизнь отца.
Доктор Маргрет (примирительно): Хорошо. Поговорим о вас. У вас есть отношения?
Юноша (ядовито ухмыляясь): Я музыкант.
Доктор Маргрет: А если серьезно?
Юноша: Вот вы «Контрабас» Зюскинда читали?
Доктор Маргрет: Читала.
Юноша: Перечитайте еще раз.
Доктор Маргрет: Шутите.
Юноша (слегка улыбаясь собственной шутке): Нет. Я вполне серьезен. Или нет.
Доктор Маргрет: Поговорим о людях. Когда закончились ваши последние отношения?
Юноша: Около полугода назад.
Доктор Маргрет: Почему?
Юноша: Потому что они закончились.
Доктор Маргрет: А можно подробнее?
Юноша: Вы умеете хранить тайны? Вот и я умею.
Они молчат с полминуты. Взгляд юноши гаснет. Он мечтательно смотрит на потолок, словно позабыв о происходящем.
Доктор Маргрет: Всеволод, я понимаю, что некоторые мои вопросы могут казаться вам неуместными или не относящимися к делу. Но мне нужно понять ситуацию и ваше положение в ней. К примеру, какой ваш любимый цвет?
Юноша (одарив Маргрет хитрой ухмылкой): Маренго.
Доктор Маргрет (задумавшись): Это что-то вроде аквамарина?
Юноша (с нарочито преувеличенным вдохновением): Нет. Люди ошибочно полагают, что маренго — это темно-серый. Но маренго — это маренго. Просто вслушайтесь: «ма-рен-го»… От него веет морем… Il mare, das Meer, la mer, море2… Это холодное северное море в пасмурный вечер...
2
Доктор Маргрет (слегка улыбаясь): А вы поэт.
Юноша (вернув преисполненный безразличия взгляд на дверь): Нет, я музыкант.
Доктор Маргрет: У вас есть друзья?
Юноша: Да.
Доктор Маргрет: Почему вы им не позвонили?
Юноша: Я интроверт. Не люблю делиться своими переживаниями.
Доктор Маргрет: Вы считаете, что вы чем-то хуже других людей?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Вы считаете себя особенным?
Юноша: Если считать особенностью тот факт, что я выгляжу как подросток, то да.
Юноша пытается широко улыбнуться, но внезапная боль всё портит, и у него ничего не получается, кроме лапидарного русского слова.
Доктор Маргрет: Но вы же знаете, современная медицина может это легко исправить?
Юноша: Меня все устраивает.
Доктор Маргрет: Всеволод, почему вы постоянно лжете?
Юноша: Потому что я не люблю, когда чужие люди заходят в мой дом и роются в моих вещах.
Доктор Маргрет: Всеволод, для того, чтобы вытащить вас, мне нужна правда.
Юноша (с раздражением, глядя в глаза Маргрет): Что я еще должен сказать, чтобы вы меня отпустили?
Доктор Маргрет: Скажите правду.
Юноша (сквозь зубы): Правда в том, что я ничего не помню. Я был крайне расстроен, подавлен и растерян. Я принимал спонтанные решения и не контролировал себя. Это все. Сейчас мне уже легче. Я полностью осознаю себя и пространство вокруг, и я хочу вернуться домой.
Доктор Маргрет: Вы хотите вернуться в тот дом, в котором вы жили с отцом?
Юноша (с вызовом): Да, почему бы и нет? Я хочу пойти туда, привести дом в порядок, разобрать все вещи и переехать. Я знаю, что не смогу там жить. Но мне нужно туда вернуться, чтобы завершить… эту историю.
Он демонстративно скрещивает руки и всем корпусом отворачивается от Маргрет в сторону двери.
Доктор Маргрет: Всеволод.
Юноша (не оборачиваясь, раздраженно): Что?
Доктор Маргрет: Как бы мы ни были привязаны к другим людям, мы должны понимать, что рано или поздно их не станет. И нужно уметь переживать эти потери и двигаться дальше. Вы молоды, и у вас еще многое впереди. Это нормально — горевать, когда любимый человек уходит, но не стоит перегибать палку. Вы должны жить.
Юноша: Я. Никому. Ничего. Не должен.
Доктор Маргрет: Жизнь, Всеволод, — это бесценный дар. Жаль, что вы этого до сих пор не поняли. Но подумайте еще раз.
Юноша: Всенепременно.
Доктор Маргрет: На сегодня все. До свидания, Всеволод.
Маргрет встает, отключает автодешифровщик и выходит из палаты. В кресле остается пачка сигарет.
Психиатрическая клиника Domus Mentis Geðheilsustöð. В кабинет психиатра заходит все тот же юноша в больничной пижаме. Руки в бинтах. Он непринужденно садится в кресло в позу лотоса и смотрит на Маргрет.
Доктор Маргрет (мягко, но с нескрываемым сарказмом): И снова здравствуйте, Всеволод.
Юноша (с презрением глядя в глаза Маргрет): И вам не хворать, доктор Маргрет.
Доктор Маргрет: О чем будем говорить сегодня?
Юноша: Наверное, о том, почему я здесь и почему я не хочу быть здесь.
Доктор Маргрет: Да, пожалуй, об этом и поговорим. Мы расстались меньше недели назад. Вы говорили, что хотите уехать из Исландии. Что вас остановило?
Юноша (нагло): Исландия.
Доктор Маргрет (с усталым вздохом): Перестаньте паясничать. Вы взрослый мужчина, а ведете себя, как ребенок.
Юноша (ехидно): А вы знаете, что первые сорок лет детства в жизни мужчины — самые сложные?
Доктор Маргрет (с легкой насмешкой): А вы это сами знаете? Такими темпами вы до сорока не дотянете, мой друг.
Юноша (внезапно переходя на крик): А если я не хочу дотягивать?! Что тогда?!
Доктор Маргрет (спокойно): Тогда будем вас лечить.
Юноша (злобно): Меня не надо лечить. Я здоров. Со мной все хорошо.
Доктор Маргрет: А вены вскрывали чисто ради научного эксперимента?
Юноша: Разумеется.
Доктор Маргрет: Всеволод, я понимаю вас. Потерять близкого человека — это очень больно и страшно. Но не кажется ли вам эгоизмом вот так запросто решать не только свою судьбу, но и судьбы других? Подумайте о тех, кому вы причиняете боль своим поведением. Не думали ли вы о том, что, если вы здесь и до сих пор живы, то на это есть какая-то причина? Причина, о которой, может быть, вы и сами не знаете?
Юноша (гневно): А что, если нет? А что, если это ошибка?Здесь и сейчас вы могли бы разговаривать совсем с другим пациентом, с человеком, которому действительно нужна ваша помощь. А вместо того вы сидите здесь со мной и просто тратите свое время. Доктор Маргрет, я потерял всех, кого я любил. И я больше не хочу любить. Не хочу ничего. И я это сделаю. И никто не сможет мне помешать.
Доктор Маргрет: О ком вы сейчас говорите? Был кто-то еще?
Юноша: Неважно.
Доктор Маргрет: Всеволод, кто еще умер?
Юноша (опустив глаза): Моя девушка.
Доктор Маргрет: Расскажите о ней подробнее.
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Всеволод, вы понимаете, что это рецидив? И это уже серьезно. И сейчас вы просто подписываете договор на пожизненное содержание вас в этой клинике.
Юноша (раздраженно): Вы не можете держать меня дольше месяца, если я не буйный. А я не буйный. Облом. Можете облегчить себе страдания от постоянных разговоров со мной и принести мне форму на добровольную эвтаназию.
Доктор Маргрет (ехидно): Можете даже не просить. Вам не подпишут. У вас нет веских оснований для получения эвтаназии. И я могу держать вас здесь столько, сколько посчитаю нужным.
Юноша: Ладно. Я не хочу разговаривать. Пропишите мне каких-нибудь транквилизаторов или еще чего-нибудь. Хоть галоперидол. Делайте, что хотите. Я не буду разговаривать.
Он отворачивается всем корпусом и аккуратно складывает забинтованные руки на груди.
Доктор Маргрет (с оттенком удивления): Галоперидол? Откуда вы знаете о галоперидоле?
Юноша (глядя в стену): Книжки умные читал.
Доктор Маргрет: Какие книжки?
Юноша: Да помню я, что ли? Я же переводчик. Где-то прочитал.
Доктор Маргрет: К вашему сведению, галоперидол отменили лет двадцать назад даже в самых отсталых странах. Не знаю, где вы могли о нем прочитать.
Юноша: Да что вы привязались? Перестаньте уже бороться с ветряной мельницей. Я не намерен с вами разговаривать.
Он встает, направляется к закрытой двери и облокачивается спиной на косяк, снова скрестив руки на груди и с превосходством глядя на Маргрет.
Доктор Маргрет (глядя в глаза юноше): Нет, Всеволод. Я борюсь с вами и вашим нежеланием жить. А вот вы боритесь с ветряной мельницей. Но давайте будем откровенны. Вы говорите, что хотите умереть. Вы умный человек и знаете способы суицида, гарантирующие летальный исход со ста-процентной вероятностью. Но нет. Каждый раз вы даете миру шанс спасти вас. И мир это делает, как послушный щенок, раз за разом. Так не пора ли оставить все эти игры со смертью? Не пора ли принять тот факт, что вы все же хотите жить?
Лицо юноши заливает краской. Он продолжает молчать, не меняя позы и с ненавистью глядя на Маргрет.
Доктор Маргрет: Вам только кажется, что вы хотите смерти. Но вы не готовы умереть. И мир это знает. Он не отпустит вас. Любите Исландию? Так будьте викингом.
Юноша (с напускным спокойствием): Да плевал я на ваших викингов с Хваннадальсхнукюра. И на вас, уж простите меня за откровенность, тоже. Это моя жизнь. И только мне решать, как ею распоряжаться.
Доктор Маргрет: Что вы ищете? От чего вы бежите? Вы ищите забвения? Бежите от боли?
Юноша: В точку. Забвение и отсутствие всякой боли. Что это такое? Правильно! Смерть. Ибо жизнь человеческая полна воспоминаний и страданий по поводу этих воспоминаний. Я устал от этого.
Доктор Маргрет: А мне кажется, вам нужно совсем другое.
Юноша (с презрением вскинув бровь): И что же?
Доктор Маргрет: Сами себе ответьте. Мужество, Всеволод, — это в том числе и умение признавать свою слабость и простить о помощи. Но вы привыкли все решать самостоятельно. Поэтому сейчас вы заперты в психиатрической клинике и слушаете морализаторство престарелой феминистки. На сегодня прием окончен, если вам там хочется поскорее уйти. Ах, да. Рецидивистам отдельная палата не положена. Но, надеюсь, вам повезет с соседом. Хорошего дня.
Маргрет снимает дверь с блокировки с помощью армфона, о чем сигнализирует щелчок замка, и юноша молча выходит из кабинета.
* * *
Двухместная палата в психиатрической клинике Domus Mentis Geðheilsustöð. Стефан, худощавый мужчина лет тридцати пяти, лежит на одной из кроватей, закинув ногу на ногу, и смотрит научно-популярный фильм о дикой природе, высвечивая проекцию на потолок. Его короткие светлые волосы растрепаны, а левый глаз непрестанно моргает. На нем домашняя пижама: клетчатые темно-синие штаны и черная футболка с полинявшими кислотными грибами. На его прикроватной тумбочке — грязная кружка с остатками чая, фантики от конфет и видавшие виды журналы о животных, а стена над кроватью украшена вырезками, видимо, из все тех же журналов, с изображениями и статьями о пингвинах. Открывается дверь, и на пороге появляется юноша. Завидев его, мужчина, улыбается, выключает фильм на армфоне и садится.
Стефан: Привет! Я, типа, Стефан. А тебя как зовут?
Юноша оглядывает его с ног до головы, проходит к своей кровати, молча ложится, укрывается одеялом и отворачивается к стене.
Стефан: Я тебя видел раньше. Ты, значит, вернулся. Я тут часто бываю. Обычно по осени.
Повисает пауза.
Стефан: С тобой все нормально? Ты умеешь говорить? Ты ведь не исландец, да? Алле, есть кто живой? Ты, типа, по-исландски понимаешь? Do you speak English? I say my name is Stefan. I am here six times. It is not a bad place, bro. Here can is really fun. And else I know how get… something interesting. You will like it.3
3
Эй, ты слышишь меня? Ты немой что ли, внатуре? Может, ты, типа, глухой? Тогда мне очень жаль тебя. Интересно, внатуре, почему ты здесь? Почему ты тоже вернулся? Это, внатуре, что ли, наша судьба — сидеть здесь вдвоем? Жаль, ты, типа, не разговариваешь. А может, ты говоришь на другом языке, которого я не знаю? Но я знаю, короче, только исландский и английский. Извини, если ты меня, типа, слышишь, но не врубаешь в тему. Мне просто, типа, хочется с кем-то поговорить. Мой предыдущий сосед, он, типа, знаешь, он был совсем овощ. Он зырил на меня своими пустыми глазами и пускал слюни. У него были, внатуре, ужасно скрючены руки и ноги. Кажется, он, типа, кататоник или че-то такое. А я… я нет. Я, тип, обычный парень. Я работаю на ферме. Короче, мы разводим птиц и свиней. Свиньи, они иногда вырастают очень большими. И тогда они хрюкают, внатуре, очень громко и злобно. Почти, как дикие кабаны, внатуре. А маленькие поросятки, короче, очень клевые. Я иногда брал кого-нибудь из них, прицеплял к ним, типа, маленькую собачью шлейку и ехал в город. И, типа, гулял с этими поросятами, типа, я какой-нибудь буржуа, внатуре. Говорят, короче, типа, содержать мини-пиггов сейчас уже не в трэнде, и люди, типа, заводят домашних пингвинов. А ты знаешь, что в южном полушарии пингвины живут, типа, почти везде? Есть даже два вида экваториальных пингвинов! Короче, в зависимости от климатической зоны, в которой ты живешь, ты, типа, можешь подобрать себе вид пингвина, которому будет ништяк в твоем климате жить. И я тоже, типа, хочу пингвинов, но они, типа, стоят бешеных бабок. Но я хочу, типа, перестать наконец разводить кур и индеек. Это ваще не клево и не тру, короче. Я хочу разводить пингвинов. Ты только вдумайся: первая исландская пингвинья ферма, внатуре. И это, типа, моя ферма. Короче, надо только накопить денег. Но они живут, типа, крупными стаями, поэтому купить двух пингвинов и думать, что все ништяк — это глупо. Ничего не выйдет, типа, понимаешь? Надо хотя бы, типа, шесть. Так, типа, это уже почти стая, и им будет ништяк уже, внатуре. А еще им бассейн, короче, нужен. А лучше переехать к морю и там построить для них, типа, загон, чтобы не уплывали далеко. И много рыбы, типа, тоже надо. Но рыба здесь, ты в курсе, — не проблема. Моя бывшая — рыба. Типа, не только по знаку зодиака, но вообще по жизни рыба. Скользкая вся. Ну, типа, не в этом смысле… А в смысле, что она плывет, непонятно, куда и вообще зачем. У нее, типа, как будто нет цели, но на самом деле есть. И не одна, а, типа, прям много целей, но они где-то под водой. И ты их не видишь, а только видишь, типа, как она виляет своим блестящим хвостом и уносится прочь, а потом появляется, снова виляет хвостом и уносится в каком-то другом направлении. А я стрелец. Я, типа, ставлю себе цель и иду к ней. Я, короче, решил, что я хочу пингвинов. Думаю, это будут адели или папуанские. Но адели — это, типа, попса. А папуанские немного крупнее, типа, девяносто сантиметров. Такой карапуз получается клевый. И я, типа, уже скопил немного денег. Я знал, что мы, типа, не совместимы, так во всех гороскопах пишут, но я думал, что судьбу можно, типа, обмануть, но оказалось, что нельзя. Она просто ушла от меня, потому что я, типа, слишком мечтатель и трачу слишком много на кислоту. Но я точно знаю, что не трачу. Мне вполне хватает и на хавчик, и на всякие ништяки хватает, а деньги на пингвинов я, типа, кладу в банк, чтобы не потратить их на всякую лабуду. Мать говорит, типа, что я должен спуститься с небес на землю. А я че, не на земле? Я такой же пингвин, как и курица, в смысле, я, типа, не умею летать и никогда не буду. И мне это даже ваще не нужно. Вот ты летаешь во сне? Я не летаю. Потому что я, типа, плавать умею. И я, короче, могу задерживать дыхание на целых четыре минуты. Это, типа, очень много для хомосапиенса. И на земле, я тут кажусь, как бы, типа, не в своей тарелке, но стоит мне нырнуть — и я становлюсь таким, типа, проворным и ловким, как пингвин, короче. Эй, ты там уснул уже? Ну почему мне, внатуре, так не везет с соседями? Неужели я говорю такие, типа, неинтересные вещи? Да нет же. Типа, не в этом причина. Просто я должен, типа, говорить с пустотой. Только пустота меня слышит. Но она же, внатуре, пустота. Она не может мне ответить. Но пустота, она, друг, все слышит. И она все понимает. И она меня выпустит отсюда, чтобы я купил пингвинов. Ты знаешь, послезавтра ко мне, типа, брателло придет и принесет ништяков. Я поделюсь с тобой, если хочешь. И ты, внатуре, тоже можешь позвать кого-нибудь. У тебя есть, типа, браться или сестры? Может, к тебе мамка придет? Здесь не запрещено видеться с родственниками. Запрещено только, типа, принимать подарки. Но, если знать, как их правильно проносить и передавать, то все окей. Бро, слышь, ты позвони там кому-нибудь. Тебе, внатуре, надо встретиться с родными или дружбанами. Я, типа, хочу стать твоим другом, но я думаю, что ты меня, типа, не очень догоняешь. Потому что я говорю, типа, быстро, а исландский — это, говорят, внатуре сложный язык. А ты не исландец. Я это, типа, сразу просек. Ну нет, я не какой-нибудь там, типа, нострадамус. На самом деле, короче, мне про тебя один дружбан рассказывал, что ты, типа, из Амстердама. Слушай, а почем там грибы? Ты пробовал эти волшебные кексы? Наверняка же, блин, пробовал. Жаль, ты не расскажешь ничего… А-а-а!!!
Стефан внезапно кричит, заставив тем самым своего не состоявшегося собеседника вздрогнуть и повернуться.
Стефан (хихикая): Ага, значит, ты все-таки, внатуре, не глухой. I say all is OK. Just I want know that you can hear me.4
4
Юноша вздыхает и снова отворачивается к стене.
Стефан (выдержав недолгую паузу): Ну, то, что ты слышишь, это уже ништяк, ну, не ништяк конечно, а, типа, сойдет. Тот какатоник, короче, он вообще никак не реагировал. Он просто, типа, сидел и втыкал этими своими, внатуре, стеклянными глазами то в стену, то в окно, то на меня, смотря, куда кресло развернешь. Однажды я, типа, даже спустил штаны и… да, я, спустил штаны, сел на кровать и стал дрочить. И это было внатуре отстойно, мне было реально мерзко, и я так и не кончил, потому что он все зырил на меня своими пустыми бельмами и пускал слюни. Как обычно, типа, я ваще ничего не делал. Эй, сосед, ты слышишь? Я ведь, внатуре, хуйню сделал, и мне до сих пор, типа, стыдно, но я не могу так, когда на меня так зырят и вообще не реагируют. А тот чел, который был до кататоника… он избил меня и сказал, что, если я еще скажу хоть слово, он меня замочит нафиг. И он реально мог замочить, внатуре. Я думаю, его здесь держали по суду. Это, короче, значит, типа, он кого-то замочил, но его признали, типа, невменяемым и отправили сюда. У него была отстойная харя. И он был, внатуре, великан, типа, какой-нибудь Тор. Только ему, внатуре, не надо никакого молота, потому что у него вместо рук — две кувалды, короче. И мне было, внатуре, страшно. Я почти не спал, потому что я знаю, мама говорила, и брат говорил, что я во сне, типа, разговариваю и даже иногда хожу. Но я не делаю ничего плохого. Я просто такой, типа, на расслабоне, хожу и разговариваю. Наверное, с пустотой, а может, мне, типа, кто-то снится. Надеюсь, что мне снятся пингвины. Потому что они, типа, прикольные. Ты знаешь, я, типа, придумал, что первых трех самцов я назову А, Д и М. Это, типа, как Адам. Но их же три, а не четыре, и, если завести четырех, тогда получится два пингвина А. И тогда я буду их путать. Поэтому три пингвина: А, Д и М. И еще три пингвинихи: Е, В и А. Врубаешь? По-моему, я это круто придумал… Эй, бро, а ты часом не пидор? Я сразу заметил, у тебя, типа, такие руки, как у чиксы, внатуре, и походка пидорская, хоть ты и пытаешься строить из себя, типа, мачо. Но ты просто чмошник, ты в курсе? Эй, хуесос, а ты знаешь, что с такими, как ты, фашики делали? Хочешь покажу пару фокусов? Тебе наверняка понравится! Знаешь, что такое швабра? Давай, мразь черножопая, вставай, развлечемся!
И тут юноша взрывается. Он вскакивает с кровати, хватает Стефана за ворот футболки, стаскивает его с кровати и прижимает к полу, крепко стиснув горло.
Юноша (шипя сквозь зубы): Ну, что? Стало веселее? Еще одно слово, мразь, и я задушу тебя голыми руками. И мне плевать, если меня за это посадят. Мне все равно, где гнить. Я хочу тишины!
Последние слова он выкрикивает, после чего отпускает Стефана, поднимается, неторопливо ложится и укрывается одеялом, словно ничего не произошло.
Стефан (кашляя и поднимаясь, с опаской глядя на юношу): Воу, бро. Извини… Я это… того… я не расист и не гомофоб, если че, я не фашик…
Юноша: Заткнись.
Стефан: Я… Я сейчас заткнусь. Просто скажу кое-что, чтобы ты знал. Ты все не так понял. Нет, честно, мне реально все равно, кто куда с кем и че. И у кого какие волосы, цвет кожи, мне тоже по-барабану. Бро, сорян, внатуре, я хотел тебя, типа, спровоцировать. Я, внатуре, просто спровоцировал тебя. Я не хотел тебя обидеть, бля буду. Я просто, типа, хотел узнать, говоришь ли ты по-исландски…
Юноша: Хорошо, я говорю по-исландски. Но я не хочу и не буду разговаривать. И я прошу тишины… Ты когда-нибудь слышал, как падает снег? А он падает.
Стефан: У нас, типа, бронированные стекла, бро. Через них внатуре ничего не слышно.
Юноша: Снег падает так, что его всегда слышно. Даже если вообще нет окон. Просто надо уметь слушать. И я хочу послушать снег, а ты трещишь и мешаешь мне слушать.
Стефан: А что говорит снег?
Юноша: А ты послушай и узнаешь.
Стефан ложится на свою кровать и смотрит в окно. Воцаряется тишина. Швы под бинтами на руках у юноши слегка разошлись, и рукава рубашки начинают краснеть, но он не шевелится.
Психиатрическая клиника, зал свиданий. За массивными деревянными столами в мягких креслах и на диванах сидят люди. Разговаривают, смеются, пьют соки и горячий шоколад, едят снеки, продающиеся в трех автоматах, стоящих тут же в зале. Это пространство можно было бы спутать со студенческой столовой, если бы каждый второй не ходил в пижаме. В зал входит Свейнбьорн, высокий крепкий мужчина за тридцать, с окладистой бородой, его золотисто-медовые волосы заплетены в косу, ниспадающую на видавшую виды косуху. Он встревожен. Осматривает пространство из-под тяжелых бровей, пока не замечает юношу, робко встающего из-за стола. Тогда он улыбается, устремляется ему навстречу и сжимает в железных объятиях, легко отрывая его от пола.
Юноша (шепчет, повисая в объятиях Свейнбьорна): Свейнбьорн, вытащи меня отсюда.
Свейнбьорн: Обязательно вытащу.
Они направляются к столу, но юноша останавливается на полпути и смотрит на друга.
Юноша: Можешь купить мне шоколадку?
Взяв бескофеиновый кофе и несколько шоколадок, они садятся за стол.
Свейнбьорн (попивая кофе и наблюдая, как юноша уплетает шоколадный батончик): Ты ужасно выглядишь. И… я знаю, тебе не нужны эти слова, но я действительно очень соболезную твоей утрате. И я понимаю, что ты интроверт, и сейчас тебе никто не нужен, но я очень хочу помочь тебе.
Юноша: Тогда забери меня отсюда… Я не могу здесь…
Свейнбьорн: Я не могу тебя просто взять и забрать. Юридически я тебе никем не являюсь. А взяток они не берут, ты же знаешь. Похоже, доктор Маргрет в тебя не на шутку вцепилась.
Юноша: Я не могу здесь больше.
Свейнбьорн: Скоро Рождество. То есть через три недели. Но на Рождество они ведь должны отпускать пациентов? Я заберу тебя. А обратно ты не вернешься. Мы что-нибудь придумаем. Я обещаю. А пока я буду приезжать к тебе по выходным.
Юноша берет стаканчик с кофе, но, заметив, как сильно дрожит рука, обхватывает стаканчик двумя ладонями и пьёт.
Свейнбьорн (обеспокоенно): Тебе холодно? Ой,я же совсем забыл…
Он снимает рюкзак и извлекает из него оранжевую толстовку с надписью «I don't speak humanish»5.
5
Юноша (с легкой улыбкой): Я думал, что я ее потерял… Откуда она у тебя?
Свейнбьорн: Помнишь, мы в том году в Хорнстрандир ездили? Ты тогда одолжил ее Эмме и забыл забрать. Так что, вот…
Юноша (натягивая толстовку поверх пижамы): Спасибо. А как наш бэнд?
Свейнбьорн (потупив взгляд): Пока тебя нет, мы позвали играть молодого студента. Он, конечно, не ты, но быстро схватывает. Но не переживай, он знает, что уйдет, когда ты вернешься. И мы не единственный бэнд, в котором он играет. Вам здесь, наверное, нельзя играть на инструментах?
Юноша: У нас есть простенький синтезатор с наушниками, чтобы не мешать остальным. Иногда по вечерам у нас устраивают концерты, и все поют какие-то старые песни под односложный аккомпанемент старушки-санитарки. Но, кроме Маргрет, никто не знает, что я музыкант. Я не могу играть. Совершенно не могу. То, что сейчас во мне, такое нельзя допускать в музыку. Нельзя делиться таким с людьми, тем более, через музыку.
Свейнбьорн: Я хотел предложить привезти тебе электро…
Юноша (перебивая): Нет, не надо. К тому же, я живу не один. Лучше расскажи о себе. Что у тебя нового? Что вообще происходит в Исландии?
Свейнбьорн: А чувство юмора, смотрю, у тебя еще осталось: что может происходить в Исландии? Ничего не происходит. Но, если серьезно, мы записали новую композицию. Хочешь послушать? Там и для твоего соло место осталось.
Юноша: Давай.
Свейнбьорн находит трек на армфоне и через рукопожатие передает его на армфон юноши. Тот включает трек в свой наушник.
Юноша (закончив слушать и улыбаясь): Солнечно, очень солнечно.
Свейнбьорн: Думаю назвать этот трек «Солнце фьордов».
Юноша (удивленно): «Солнце фьордов»? Серьезно?
Свейнбьорн: А что?
Юноша: Когда я жил… в… Роттердаме, там продавался дорблю под названием «Солнце фьордов».
Свейнбьорн (ухмыляясь в усы): Ну, значит, я придумал сыр. Главное, что об этом знаешь только ты.
Юноша: Хочу дорблю… И красного сухого вина. И ржаного хлеба… Как в детстве…
Свейнбьорн: Ну нифига се! А что, прости, по-твоему значит слово «детство»?
Юноша: Э-э-э… Наверное, студенческая общага… Ладно, хватит об этом.
Свейнбьорн: Понял. Дорблю. Так и запишем.
Юноша: А Эмма как? Сто лет ее не видел.
Свейнбьорн: Все по-старому, растит студентов, дудит концерты. В следующем году пора Эрика в музыкальную школу отдавать. Правда, он еще не определился, что ему нравится. То фортепиано, то скрипка, то кларнет, то вдруг начинает вопить, что пойдет в художники.
Юноша: Ну, какие его годы?
Свейнбьорн: Да вот уже пять. Пора бы и определиться.
Юноша (веселея): Ах, дети музыкантов… Если в пять лет не выбрал, на чем будешь играть, придется играть на том же, на чем играет кто-то из родителей. Так и получаются династии скрипачей, пианистов… А представь себе династию тубистов! Сидит такая вот семейка, и играют они какой-нибудь квартет Гайдна на две октавы ниже и в четыре раза медленнее. И все такие: тпру-тпру, тпру-тпру. И папа, этакий морж, вдруг как рявкнет утробным басом: «Эйнар! Фа-диез при ключе! Ты что, глухой совсем?!» И мама такая, тоже моржиха: «Губы подтяни! Вот фа: трпу! А вот фа-диез: тпру!» Сын слушает, кивает, а потом выдает: «А какая разница?»
Около 10 утра, темно. В холле психиатрической клиники зажигается свет. Охранник открывает дверь. Кто-то заходит в холл. Потом еще и еще. И вот уже повсюду толкутся радостные люди, пациенты отправляются по домам. Двери открываются и закрываются. Новые и новые люди приезжают за своими родственниками и друзьями, новые и новые люди спускаются вниз по лестницам, что-то забывают, бегут снова наверх, кто-то за что-то расписывается в регистратуре, медсестры бегают между родственников и пациентов, раздавая таблетки и рецепты. Но солнце лениво встает за белыми облаками, и толпа постепенно расходится. На скамейке у стены сидит юноша в позе лотоса, слегка раскачиваясь и глядя куда-то вдаль рассредоточенным взглядом. Медсестра Анна, стройная девушка с огненно-рыжей копной волос и веснушчатым лицом, садится рядом с юношей, одаривая его лучезарной улыбкой, увы, не замеченной.
Анна (кладя руку ему на плечо): Эй, Всеволод, за тобой должны приехать?
Юноша (бесцветным голосом, продолжая отрешенно смотреть прямо перед собой): Никто никому ничего не должен.
Анна (беря юношу за руку): Это неправда. Знаешь что? Сегодня никого из врачей нет. Пойдем со мной.
Юноша: Зачем…
Анна: Пойдем. Где твоя обувь?
Юноша: В палате…
Анна (нетерпеливо вскакивая): Ох, ну нельзя же так! Ладно, фиг с ней, с обувью. Пойдем, Всеволод!
Юноша медленно распутывает руками узел ног и опускает голые стопы на пол, невольно морщась от боли.
Анна (растирая икры юноши): Глупый, сколько ты так просидел?
Юноша:Три часа восемнадцать минут.
Восстановив кровообращение, он встает и понуро идет за Анной в сестринскую. Там за столом сидят медсестры — две пухлые старушки Сара и Сигридур, — они пьют кофе со сладостями и чему-то посмеиваются. На левом глазу Сары повязка.
Сара и Сигридур (хором): Привет, Всеволод.
Юноша (рассеянно улыбаясь):Привет… У меня сегодня праздник, да?
Сара: Да, сегодня у тебя праздник. Садись. Угощайся.
Он робко садится за стол, зябко скрещивая ноги под стулом. Анна наливает гостю кофе, а Сара намазывает масло на свежую булку.
Юноша (беря хлеб из рук Сары): А что у вас с глазом?
Сара:Потеряла. Укатился куда-то. Мы с Сигридур его искали-искали, да так и не нашли.
Юноша:То есть глаз был искусственный?
Сара: Когда-то он был настоящий. Но это было о-о-очень давно, когда в Исландии были деревья.
Сигридур: Одно дерево, вообще-то. Мы тогда были совсем маленькими, и однажды,гуляя по лесу, нашли то самое дерево. Да-да! Представляешь? Самое настоящее дерево, как на обложке учебника по биологии, только чуть-чуть побольше.
Сара: А еще мы были детьми умными и начитанными, поэтому знали, что все дети должны любить лазать по деревьям.
Сигридур: Вот Сара и решила проверить, действительно ли это так здорово — лазать по деревьям. Но бедное исландское дерево не выдержало, хотя Сара тогда весила на полцентнера поменьше, в общем, дерево сломалось.
Сара: Вот так я и осталась без глаза, а Исландия — без деревьев.
Сестры заливаются смехом, а юноша только слегка улыбается и отпивает кофе.
Анна (хлопая его по плечу): Всеволод, хватит виснуть. Я знаю тебя. Это не ты. Ты же совсем не такой. И я знаю твой секрет.
Он запоздало вздрагивает и смотрит на Анну. Та хитро улыбается.
Анна: Себастьян, ты классно играешь. Тебе здесь не место. Твое место на сцене. Там ты настоящий.
Сигридур (удивленно): Себастьян? А почему мы раньше не знали?
Сара: Ты играешь в театре?
Сигридур: Или музыкант?
Себастьян (иронично): Анна, а ты в курсе, что раскрывать медицинские тайны противозаконно?
Анна (театрально хватаясь за сердце): О, боже! Ты подашь на меня в суд?
Себастьян (голосом кинозлодея): Хуже. Я узнаю, где ты живешь, и однажды ночью мы всем бэндом вломимся к тебе в дом и будем играть «The Falling Leaves», пока ты нас не споишь бреннивином. А пить мы умеем, уж поверь, и мы будем пить и продолжать играть до тех пор, пока будут двигаться пальцы, а потом начнем петь, и вот это будет страшнее всего, потому что петь никто из нас не умеет! Ха-ха-ха!
Себастьян заливается дьявольским смехом.
Анна (деловито включая армфон): По две бутылки на человека хватит? Хотя, нет, на саксофониста, пожалуй, все четыре… А на закуску что?
Себастьян: Что-нибудь без цианистого калия: у меня на него аллергия.
Анна (как бы что-то записывая): Без цианистого калия… Я отлично готовлю маффины с ртутной начинкой.
Себастьян: Великолепно! Ртуть — мой любимый металл.
Сигридур: Так, семейка Аддамс, прекратите немедленно. Ваш черный юмор здесь неуместен. А вот бреннивин у нас действительно имеется. Что скажешь, Всев… Себастьян?
Себастьян (ухмыляясь): То есть наш черный юмор неуместен, а пить «черную смерть»6 в сестринской — уместно? Может, у вас еще и пара старинных градусников завалялась?
6
Сара: Что для одного — смерть, для другого — хлеб. А ртутных градусников у нас нет, уж извини.
Сигридур: Так что, налить тебе в честь праздника?
Себастьян: А можно?
Сигридур (принимая из рук Сары мензурки и разливая по ним бреннивин): Можно. Пятьдесят граммов в профилактических целях и при условии сохранения медицинской тайны. А то мы с Сарой вломимся к тебе домой и такой концерт споем, что твои музыкальные уши отвалятся.
Себастьян: Понял. Уже боюсь.
Сара достает из холодильника хаукадль7, все чокаются, выпивают бреннивин и закусывают. Армфон Анны вибрирует. Она читает сообщение.
7
Анна (Себастьяну): Вставай, счастливчик. За тобой приехали.
Себастьян прощается с сестрами, и они вместе с Анной идут в гардеробную. Она открывает шкафчик под номером 16 и с удивлением достает только серебряный браслет-цепочку.
Себастьян (принимая из рук Анны браслет): Боюсь, у меня здесь нет одежды.
Анна:Подожди.
Она открывает свой шкафчик и протягивает Себастьяну шерстяные носки.
Анна: Тебе, конечно, будут маловаты, но лучше, чем ничего. С Рождеством.
Они возвращаются в палату, чтобы забрать оставшуюся одежду.
Анна (поднимаясь с Себастьяном по лестнице): Только не вздумай ходить без армфона. Ты еще не выписан и стоишь на учете. Ты должен вернуться после Нового Года, четвертого января, в понедельник. Иначе тебя заберут, и вряд ли тебе это понравится. Ты понял?
Себастьян: Понял.
Анна: В понедельник, четвертого января, не позже одиннадцати утра.
Себастьян: Понял. Я все понял. Спасибо, Анна.
В палате он натягивает толстовку поверх больничной пижамы, оглядывает комнату и берет с тумбочки книгу.
Себастьян: Можно я ее заберу?
Анна: Ты намерен читать Санте стихи Хальдоура Лакснесса?
Себастьян: Ну, не то, чтобы я по-настоящему верил в Санту, но всякие чудеса под Рождество случаются. А вдруг и правда придет, а я ни одного стихотворения на исландском не знаю.
Анна: Ладно, забирай. Только смотри, не пей много. То есть, лучше вообще не пей. Алкоголь — это депрессант, сам знаешь. И смешивать с таблетками его все-таки не стоит.
Себастьян: Хорошо, попытаюсь напиться йоулаолем8. А таблетки я не возьму, извини.
8
Анна: Я знаю…
Они стоят в пустой палате друг напротив друга. Анна, чувствуя неловкость под спокойным взглядом Себастьяна, засовывает руки в карманы, опускает взгляд.
Анна: И… прости за аутинг. Я не знала, что это такой секрет.
Себастьян: Ничего. Я не приду к тебе устраивать «концерт для одного».
Анна (изображая досаду): А жаль. Я уж было начала надеяться…
Себастьян: Мне пора идти.
Анна: Я знаю.
* * *
Пустой холл клиники Domus Mentis Geðheilsustöð. Из коридора выходит Себастьян. Свейнбьорн устремляется ему навстречу.
Свейнбьорн: С рождеством, дружище!
Он хватает Себастьяна на руки, кружится пару раз и надевает на голову другу зеленый шерстяной колпак.
Себастьян (с грустной улыбкой): С рождеством.
Себастьян подходит к ростовому зеркалу. Там отражается высокий тощий юноша с черными синяками под глазами и ввалившимися щеками, в оранжевой толстовке поверх голубой пижамы, в белых кроксах поверх сиреневых шерстяных носков и зеленом тролльем колпаке.
Себастьян: Ну, теперь сразу видно, откуда я… А впрочем, какая кому разница? Забирай уже меня отсюда.
Они выходят на почти пустую стоянку. Идет снег. Безветренно. Себастьян делает глубокий вдох и закрывает глаза.
Свейнбьорн (посмеиваясь, хлопая по плечу Себастьяна): Я понял, кто ты. Ты вынюхиватель рождественского неба!
Себастьян (открывая глаза): Что, прости?
Свейнбьорн: Я подарил тебе колпак йоуласвейнар.9 Но все сомневался, кто ты из этих тринадцати троллей. А ты просто вышел на улицу и вынюхал рождественское небо. Так что, я раскрыл твою сущность!
9
Себастьян (с театральным отчаянием): Ой, как же я мог так глупо спалиться? Но, да, ты раскусил меня, черт тебя дери, то есть, не черт, а Йоулакёхтуринн,10 конечно. Есть закурить?
10
Свейнбьорн (доставая из кармана пачку сигарет): Я не курю.
Себастьян (отбирая у него пачку и вытаскивая сигарету): Я тоже.
Они молча выкуривают по сигарете и садятся в синий Форд Свейнбьорна.
Свейнбьорн (выруливая со стоянки): Прости, что долго. Рождество. Апокалипсис. Короче, мы едем к родителям. Рождество — это же семейный праздник.
Себастьян: Свейнбьорн, постой, может, не надо к родителям? Давай ты завезешь меня домой. Я… мне как-то неудобно.
Свейнбьорн: Неудобно выговаривать названия исландских вулканов. Если ты не исландец, конечно. Так вот. Я обещал доктору Маргрет, что ты будешь жить у меня все праздники, а четвертого числа я привезу тебя обратно.
Себастьян (капризно): Я не хочу обратно.
Свейнбьорн: А ты и не поедешь. Я кое-что придумал, но пока не скажу, что. Надеюсь, все получится… Ой, я же совсем забыл.
Он включает автопилот и достает из бардачка пакет, из которого вынимает сэндвичи, бутылку вина и металлические стаканы.
Свейнбьорн: Как обещал. Сэндвичи с дорблю и красное сухое. Наслаждайся.
Себастьян (улыбаясь): Ох, это… это вполне искупает твое опоздание. Но, если меня сейчас развезет в блюз, то сам будешь тащить мое аморфное тело. Я тебя все утро прождал и так расстроился, когда за всеми детьми пришли родители, а за мной — нет, что воспитательницам пришлось напоить меня бреннивином, чтобы я не плакал. Но это медицинская тайна, разумеется.
Он впивается в сэндвич и блаженно закрывает глаза.
Свейнбьорн: Не переживай, я с тобой одной левой управлюсь. А вообще, правильно. Я всегда говорил, что «черная смерть» — лучшее лекарство от всех болезней. А ты то вино, то водку… Хочешь заехать домой?
Себастьян (со вздохом): Нет, больше не хочу. У меня больше нет дома. Давай лучше заскочим в какой-нибудь торговый центр. Я хочу купить подарки для твоей семьи.
Свейнбьорн: Ты сам по себе уже подарок. Не переживай.
Себастьян: Нет, я хочу купить подарки. У меня есть деньги, я не потрачу последнее, ты не думай. Поехали за подарками. Я очень хочу что-нибудь купить. Что-то глупое и дурацкое. Хочу окунуться в эту нелепую рождественскую суету, мишуру и радостное безумие…
Свейнбьорн: Тебе было мало безумия?
Себастьян: Там оно не было радостным. А я хочу, нет, я требую радостного безумия!
Свейнбьорн: Подожди. Если у тебя есть деньги, то зачем ты просил меня купить тебе шоколадки в больничном автомате?
Себастьян: Хотел, чтобы ты обо мне позаботился. Шутка. Просто пациентам нельзя самостоятельно покупать себе еду.
Свейнбьорн переназначает маршрут.
Себастьян: Знаешь, Бьорн, я всегда был наблюдателем. Смотрел на мир со стороны, пытаясь не вмешиваться в его суету. Под рождество мы любили заходить в торговые центры, заказывать кофе, брать стулья и садиться пить прямо посреди толпы. А все вокруг бегали и спотыкались об нас. Конечно, это порой оборачивалось мокрыми брюками, но было очень забавно.
Свейнбьорн: И вас не выгоняли?
Себастьян: Ну, порой нам делали замечания, и мы покорно возвращались на территорию кафе, чтобы наблюдать безумие со стороны. Но так, чтобы что-то серьезное нам за это прилетало — нет.
Накупив кучу всяких подарков и обвешавшись цветными пакетами с ног до головы, они возвращаются в машину и продолжают свой путь. Постепенно город сменяется бескрайними и молчаливыми снежными равнинами.
Свейнбьорн: Даже не спросишь, куда мы едем?
Себастьян: Мы едем к твоей семье. Этой информации мне достаточно.
Свейнбьорн: Меня всегда поражает, насколько ты бываешь иногда не любопытным.
Себастьян: Тогда ты ничего не понимаешь.
Свейнбьорн:Чего не понимаю?
Себастьян: Вот. Опять вопросы. Не спрашивай, а наблюдай. Если я захочу узнать конечную точку нашего путешествия, я просто посмотрю на навигатор. И еще я, увы, не могу не отметить, что мы едем на восток. Но я не хочу знать. Не хочу знать, сколько еще продлится этот момент. И, когда и где бы мы ни остановились, это будет для меня в некотором роде сюрпризом. А сейчас я растягиваю момент предвкушения.
Свейнбьорн (задумчиво): Ты… ты можешь сотворить чудо буквально из ничего. И ты же дважды пытался… пытался… наложить на себя руки.
Себастьян (презрительно передразнивая): «Наложить на себя руки». Свейнбьорн, что за глупая идиома? Почему люди никогда не называют смерть смертью, а суицид суицидом? Да, я пытался убить себя. Да, я пытался. Пойми, я просто устал. Смертельно устал. Устал от всех этих сказок. C'est la vie11, все сказки однажды заканчиваются, и герои умирают. Но, раз уж ты решил продолжить мою сказку и сыграть роль принца на белом коне, то, будь добр, не порть момент. Впрочем, «конь» по-прежнему синий. Да что ты за принц, вообще? Опоздал, коня не перекрасил, вместо короны притащил мне колпак, снятый с какого-то йоуласвейтна!
11.
Свейнбьорн: Прости. Тут в Исландии как бы… небольшой апокалипсис случился. Рождество называется. Пришлось в срочном порядке пополнять запасы артиллерии, организовывать набеги на продовольственные и подарочные бастионы, спасать принцессу с маленьким принцем, потому что у принцессы издох конь, так еще и за тобой в драконий чертог скакать. Представляешь? И когда ты мне посреди всего этого хаоса предлагаешь коня красить? А за корону уж извини. Велика честь — йоуласвейтна короновать. Носи свой колпак и не выпендривайся.
Форд останавливается у небольшого одноэтажного домика, щедро украшенного светящимися гирляндами. Дверь дома тотчас распахивается, и на улицу выбегает Эрик — пухлый белокурый ребенок лет пяти в красном свитере с оленями, зеленых шерстяных штанишках и ботинках на босу ногу. Себастьян открывает дверь машины и подхватывает ребенка на руки.
Эрик (радостно вопя): Мама, мама! Себастьян приехал! Нет, ты не Себастьян! Ты йоуласвейтн! Я тоже хочу такой!
Эрик дергает Себастьяна за колпак. Из дома выходит Эмма — маленькая стройная блондинка, напоминающая Кэнди Далфер в молодости. Волосы заплетены в небрежную косу, поверх свитера и джинсов — фартук с изображением торса Венеры Милосской (принт Джорджа Мачьюнаса).
Эмма (незлобно сердясь): Эрик, ну что это такое? Отпусти Себастьяна. И оставь его колпак, а то Йоулакёхтуринн придет. Привет Себастьян.
Себастьян (отдавая колпак Эрику): Ничего-ничего, забирай колпак. У меня шерстяные носки есть.
Держа одной рукой Эрика, он достает несколько пакетов из багажника, а Свейнбьорн забирает все остальные подарки. Спотыкаясь из-за объемных пакетов, они заваливаются в дом. Из кухни неистово ревет нойз десятых годов с характерными скрежетами и электрическим треском. Там суетятся Эбба и Хельга, две женщины лет шестидесяти: одна — маленькая и пухленькая, а другая — высокая и худая. Они о чем-то громко спорят. В дальнем углу стоит Даниэль, мужчина лет сорока, отдаленно напоминающий Свейнбьорна, и, сутулясь, сосредоточенно нарезает овощи. Эмма нарочно громко захлопывает дверь, и все трое оборачиваются к вошедшим.
Себастьян (смущенно, но перекрикивая нойз): Всем привет! С Рождеством!
Все трое кричат вразнобой что-то приветственное, и Себастьян проходит в гостиную. Там светится и переливается всеми цветами радуги огромная искусственная елка. На фальш-камине висят рождественские носки. На старинном пианино стоят еще не зажженные свечи. Массивный стол накрыт бардовой скатертью, по которой разбросан детский конструктор.
Себастьян (обращаясь к Эмме): Могу я чем-нибудь помочь?
Эмма: Боюсь, тут уже ничем не поможешь. Даже не лезь туда. Видел, как Даниэля затоптали?
Свейнбьорн: Пойдем, я покажу тебе твою комнату. Ну, то есть, тут не так много комнат, на самом деле, так что пока поживешь со мной.
Себастьян смиренно идет за Свейнбьорном. В комнате чисто и прибрано. Она напоминает спальню подростка, который давно ушел из дома. Впрочем, так оно и было.
Свейнбьорн (скидывая пакеты на стол): Вечером я надую себе матрас. Если хочешь полежать, падай на кровать. Вот шкаф. Можешь переодеться. Там есть мои старые вещи, они должны подойти. Ну, я думаю, как-нибудь разберешься. Ванная — направо по коридору до конца. Можешь принять душ, если хочешь. Думаю, у тебя в запасе есть еще добрый час, чтобы привести себя в порядок. Вся семья на одной кухне — это надолго.
На этих словах Свейнбьорн покидает Себастьяна и присоединяется к семейной готовке. А Себастьян зависает еще на минуту, не двигаясь, а потом, словно во сне, начинает ходить по комнате, рассматривая увешанные старыми плакатами стены, полки с книгами и давно отслужившими свой срок гаджетами. Среди всего прочего на одной из полок обнаруживается фоторамка, видимо, угасшая давно и навечно, но Себастьян все равно берет ее в руки и пробует включить. Экран покорно загорается и начинает демонстрировать слайд-шоу: юный Свейнбьорн с какими-то друзьями и подругами, юная Эмма, семейные портреты с каких-то праздников, фотографии с концертов и выпускных, какой-то огромный черный кот, и, конечно, гейзеры, вулканы. Он садится на кровать и смотрит на вереницу цифровых воспоминаний Свейнбьорна.
Свейнбьорн (из-за двери): Себастьян! Мы уже садимся за стол!
Дверь открывается. Себастьян даже не думает скрывать своего любопытства и прятать рамку.
Себастьян: А как звали этого кота?
Свейнбьорн:Йоулакёхтуринн, естественно.
Себастьян: То есть у вас, типа, круглый год тут было Рождество?
Свейнбьорн: У нас круглый год был круглый рождественский кот. А Рождество — только в Рождество. А как ты рамку включил? Я ее случайно нашел этим летом, но она не заработала, и я ее просто кинул на полку из серии «может, как-нибудь починю».
Себастьян (наивно): Не знаю. Она просто включилась. Но я же, вроде, волшебный тролль, вынюхивающий рождественское небо?
В честь приезда русского друга и не смотря на все наказания Анны, старшее поколение настаивает на бреннивине, а йоулаоль достается Эрику единолично. После застолья начинается домашний концерт. Они импровизируют на старые рождественские темы. Играют все, исключая только Себастьяна и Эрика.
Свейнбьорн (садясь рядом с Себастьяном после очередной импровизации): Хочешь присоединиться?
Себастьян (с грустной улыбкой): Нет, я не хочу. Играйте без меня сегодня, хорошо?
Свейнбьорн: А если бы был контрабас?
Себастьян: Нет, только не сегодня.
Внезапно Эрик отбирает у Даниэля виолончель и начинает изображать на ней игру на контрабасе.
Эрик: Я буду контрабасистом!
Взгляды Эммы и Себастьяна встречаются.
Эмма (шепотом, с некоторым ужасом в голосе): Он уже месяц бредит контрабасом.
Себастьян: Ну так в чем проблема? Выдайте ребенку виолончель в три четверти или половинку, настройте струны по квартам — и пусть себе учится.
Эмма: Но… может, все-таки начать с традиционной виолончели, как все нормальные люди…
Себастьян: То есть, ты сейчас хочешь сказать, что контрабасисты — люди ненормальные?
Повисает неловкая пауза.
Свейнбьорн (иронично, хлопая Себастьяна по плечу): Ты тому прямое подтверждение.
* * *
Ночь. Свейнбьорн и Себастьян подписывают и раскладывают подарки под елкой в опустевшей гостиной.
Свейнбьорн (наблюдая за задумчивым выражением лица Себастьяна): Ты как?
Себастьян (устало улыбаясь): Все хорошо. Пожалуй, семейная терапия в сочетании с бреннивином — это действительно лучшее лекарство.
Свейнбьорн: Тебе надо куда-нибудь переехать.
Себастьян: Да.
Свейнбьорн: Пока не решишь, куда, поживешь у меня.
Себастьян: Хорошо.
Свейнбьорн: И заведи кота.
Себастьян: Кота?
Свейнбьорн: Черного кота.
Себастьян: Думаешь?
Свейнбьорн (загадочно): Я не думаю. Я знаю. Йоулакёхтуринн вернулся, и он где-то бродит и ищет тебя.
Себастьян (хитро щурясь): Какие-то исландские сказки?
Свейнбьорн (подмигивая): Исландские сказки дядюшки Бьорна.
Себастьян: Хорошо, дядюшка Бьорн, как скажешь. Можешь мне помочь?
Свейнбьорн: Ты не помнишь, как пишется Свейнбьорн?
Себастьян: Напишу через два «эн» на всякий случай. Но проблема не в этом. Мне вживили чип под лопатку. Можешь его вырезать?
Свейнбьорн (чересчур громко восклицая): Вырезать чип? Я?! Из тебя?!
Себастьян: Бьорн, давай без театра. Просто сделай это, я прошу.
Свейнбьорн: Себастьян, ты не человек, а катастрофа какая-то. Ладно.
В комнате Свейнбьорна они находят канцелярский нож, тихо достают из кухонного шкафа аптечный ящик и отправляются в ванную. Себастьян стягивает толстовку и рубашку и подставляет Свейнбьорну спину.
Себастьян: Ты видишь шрам?
Свейнбьорн: Нет, не вижу… А… это?
Он касается едва заметного пятна у правой лопатки Себастьяна.
Себастьян: Да, здесь. Режь.
Свейнбьорн: Только не кричи, а то все проснутся.
Себастьян: Нет, подожди. Эти чипы, они не только передают геолокацию, но и температуру тела, в которое они вживлены. Так что, когда вытащишь, никуда его не выбрасывай, а держи в руке.
Свейнбьорн: Понял.
Свейнбьорн, шумно выдохнув, надрезает кожу Себастьяна.
Свейнбьорн: Блин, тут кровища. Я не знаю, как его искать.
Себастьян (сквозь зубы): Выдавливай, как прыщ. Не бойся ты. Мне не больно.
Свейнбьорн начинает давить. Сначала идет много крови, но вот начинает виднеться что-то черное.
Свейнбьорн: Я его вижу, но мне не достать.
Себастьян: Постой, тут чей-то пинцет для бровей есть.
Наскоро протерев пинцет спиртом, Свейнбьорн снова пытается извлечь чип, и на этот раз ему удается.
Свейнбьорн (потрясая окровавленным кулаком): Все!
Себастьян (с облегчением выдыхая): Спасибо. Давай я подержу чип, пока ты будешь меня заклеивать.
Расправившись со спиной, Свейнбьорн садится на бортик ванны, а Себастьян — на крышку унитаза, и они начинают размышлять.
Себастьян: Так, чип нельзя охлаждать, а то заподозрят неладное. Можно, конечно, его поместить под проток теплой воды, но есть опасность, что в один прекрасный момент его попросту смоет — и кранты.
Свейнбьорн: Можно еще приклеить к радиатору и выставить на нем температуру на тридцать шесть и восемь, скажем.
Себастьян: Но, в любом случае, тогда локация покажет, что мое тело не двигается. Плохо.
Свейнбьорн: Нет, давай не будем усложнять. Я приклею его к себе. Я же сказал, что ты у меня. Значит, и чип по логике вещей должен быть где-то в районе моей геолокации.
Свейнбьорн отрезает небольшой кусочек пластыря, забирает у Себастьяна чип и прилепляет его себе на живот.
Свейнбьорн: Армфоны они тоже отслеживают?
Себастьян: Естественно.
Тогда Свейнбьорн снимает свой армфон и протягивает его Себастьяну.
Свейнбьорн: Правда, у меня на открытом счету около пятнадцати тысяч крон.
Себастьян: У меня — в районе сотни тысяч.
Себастьян забирает армфон Свейнбьорна и отдает ему свой.
Свейнбьорн: Ну, тогда давай просто переведем тебе на мой армфон разницу.
Себастьян: Нет. Все транзакции тоже отслеживаются. Это будет подозрительно. Пятнадцати тысяч мне пока хватит. Если будет нужно, я попрошу мне еще подбросить. Пускай будут у тебя.
Свейнбьорн: Ладно. Армфон на пин-коде?
Себастьян: Да, разумеется. Хорошо, что разрешили не использовать сетчатку и отпечатки. Когда это было принудительно, я просто с ума сходил. У меня и так бред преследования, хоть и в легкой степени, но в тот год я просто параноил по-страшному.
Они обмениваются кодами.
Свейнбьорн (раздраженно): Додумались же… Как? Ну как такое могло людям в голову взбрести?! Мы и так в системе тотального контроля. Куда дальше-то?
Себастьян: Не знаю. У всех чипы будут, как у меня, то есть, как у тебя теперь…
Свейнбьорн (тревожно): Ты куда-то собрался? Почему мы занялись всем этим сейчас?
Себастьян (с напускным равнодушием): Хочу прогуляться. Один. Но попозже.
Раздается стук в дверь.
Эбба (из-за двери): Эй, мальчики, чем вы там заняты?
Свейнбьорн (отпирая дверь): Шалим, разумеется. Чем еще могут мальчики в ванной заниматься?
Эбба: То есть отдельной комнаты для шалостей вам мало?
Свейнбьорн: Да мы просто чип вырезали, мам.
Эбба:Чип?
Свейнбьорн: Они чипировали Себастьяна, чтобы видеть, где он.
Эбба: Совсем рехнулись, мрази! Все нормально? Вытащили?
Свейнбьорн: Да, все нормально.
Свейнбьорн и Себастьян выходят из ванной.
Свейнбьорн (заходя в свою комнату): Пойдем, я покажу тебе кое-что. Ты же так и не открывал шкаф?
Себастьян: Шкаф? А… ты сказал мне переодеться. Нет, я забыл.
Свейнбьорн: Ну и балда.
Свейнбьорн распахивает шкаф. Среди висящих вещей поблескивает лакированный черный кофр с контрабасом. Себастьян опять зависает в неопределенности.
Свейнбьорн (смущенно): Да, я позволил себе вломиться в ваш… в ваш дом и забрать его. Я подумал, ты будешь рад его видеть.
Себастьян, не говоря ни слова, достает кофр, кладет его на пол, медленно раскрывает. С минуту он просто смотрит на инструмент, потом гладит его струны и бережно достает. Он встает, подкручивает колки и начинает почти беззвучно зажимать струны, водя по ним воображаемым смычком. Свейнбьорн некоторое время молча наблюдает эту картину, потом смотрит на армфон, сам себе машет рукой и начинает рыться в кофре Себастьяна. Он находит серебристую баночку с канифолью, вертит ее в руках, не понимая, как она открывается, но в итоге справляется с хитрым механизмом и начинает канифолить смычок. Себастьян не обращает на него никакого внимания. Свейнбьорн вкладывает смычок в руку Себастьяна. Тот вопросительно смотрит на него.
Свейнбьорн: Играй.
Себастьян: Поздно ведь… Или рано?.. Все спят…
Свейнбьорн: Для музыки не может быть рано или поздно. Играй.
Себастьян касается струн смычком. Он играет на флажолетах в первой октаве, лишь немного уходя в малую. И контрабас поет, не то, как флейта, не то, как женский голос. Какой-то средневековый напев. Дверь тихо отворяется. Себастьян играет в полутьме настольной лампы. В дверях стоит Эрик и завороженно смотрит на него. В коридоре слышатся тихие шаги, потом еще, потом еще, и вот уже вся семья сидит и стоит в спальне Свейнбьорна. А Себастьян тем временем переходит к вариациям, сначала украшая мелодию мелизмами, потом начинает играть с размером, ритмом, регистрами, прогоняя тему через классические, потом через современные жанры, добавляя все больше пиццикато, постукиваний, пощелкиваний, топая ногой, и под конец он зацикливает один оборот и начинает его убыстрять и убыстрять, постепенно поднимаясь все выше и выше, пока пальцы не касаются смычка, и внезапно останавливается. А потом вновь играет инвариант темы, зависая на кадансе и не доигрывая последнюю ноту. Он медленно снимает смычок со струн и кланяется. Раздаются бурные аплодисменты.
Эмма (добродушно): Себастьян вернулся.
Себастьян (смущенно): Извините, что разбудил. Я… простите, на меня что-то нашло.
Эбба (машет рукой): Эт вдохновение. С кем не бывает?
Эрик: А что это за мелодия?
Себастьян: Старинная колыбельная. Когда-то мне ее пела мама.
Эрик (восторженно): А можешь мне ее записать?
Себастьян (пожимая плечами): Ну, неси тетрадь.
Эрик (комично разводя руками): У меня нет тетради, и я пока не знаю, как ноты пишут.
Свейнбьорн: Не переживай, сейчас что-нибудь найдем.
Все снова расходятся. А Свейнбьорн находит в столе свою старую нотную тетрадь. Себастьян садится и начинает записывать мелодию. А потом немного думает, словно что-то вспоминая, и записывает слова. Все это время Эрик стоит и внимательно смотрит, что пишет Себастьян, хотя, разумеется, ничего не понимает.
Эрик: А что это за язык?
Себастьян: Итальянский. Ну, вот. Держи, только не потеряй. Второй раз записывать не буду.
Свейнбьорн: Пойдем, я уложу тебя спать. А завтра я сфотографирую ноты на армфон, а то точно потеряешь, знаю я тебя.
Эрик (уходя со Свейнбьорном): А ты мне подаришь контрабас?
Себастьян берет со стола маркер, поднимает контрабас и пишет на его задней деке: «Эрику от Себастьяна». Потом он аккуратно укладывает инструмент и смычок в кофр, гладит струны и, закрыв крышку, снова убирает контрабас в шкаф, еще раз оглядывает кофр и закрывает дверцы. А потом он берет фоторамку, зажигает верхний свет, переводит рамку в режим фотоаппарата, корчит глупую рожу и делает селфи. Выключив рамку, он кладет ее на место и гасит свет. Когда Свейнбьорн возвращается, Себастьян уже стоит одетый в его старую одежду и застегивает пуховик.
Себастьян: Я все-таки пойду прогуляюсь.
Свейнбьорн (не спрашивая, но утверждая): Надолго.
Себастьян: Надолго.
Свейнбьорн: Давай я соберу тебе рюкзак. И не отказывайся. Ради нашей дружбы.
Свейнбьорн достает из шкафа небольшой лыжный рюкзак литров на тридцать и отправляется в гостиную. Он упаковывает наполовину полную бутылку бреннивина, заворачивает в бумагу хаукадль, а потом начинает бегать по кухне, заполняя карманы рюкзака предметами первой необходимости вроде гидрофобных спичек, жидкости для розжига, бумаги, швейцарского ножа и тому подобного. Он замечает, что его руки трясутся, но пытается не подавать вида. Себастьян с грустью наблюдает за суетой Свейнбьорна, но ничего не говорит. В конце концов, когда Свейнбьорн заканчивает поспешные сборы, Себастьян накидывает на голову капюшон и направляется к двери. Свейнбьорн выдает ему свои берцы. Размер оказывается немного маловат, и Себастьян снимает шерстяные носки. Свейнбьорн оглядывает его с ног до головы.
Свейнбьорн: А колпак?
Себастьян: Пусть останется Эрику.
Свейнбьорн (строго): Себастьян.
Себастьян: Перестань, пожалуйста, со своими сказками. Я же отдал колпак малышу, и он расстроится, если я его заберу обратно. Спасибо тебе. И твоей семье. За все.
Свейнбьорн (обнимая Себастьяна, немного дрожащим голосом): Давай, друг… Я буду ждать тебя.
Себастьян открывает дверь, с ребяческой веселостью отдает честь, разворачивается и уходит в ночь. Ветер надрывно воет и яростно разбрасывает снежинки во все стороны, и через несколько метров фигура Себастьяна в ярко-желтой куртке исчезает во мгле.
Он включает карту на армфоне. Да, все верно. Он двигается к Ольвюсау. Добравшись до берега, он отключает армфон и идет вдоль реки вниз по течению. Вой ветра заглушает хруст снега под тяжелыми ботинками. Но в какой-то момент Себастьян начинает различать второй голос, вторящий вьюге. Он продолжает свой путь, а голос приближается. Из мглы появляется старая мохнатая дворняга. Она сидит у дороги и с неистовой тоской воет на Себастьяна. Он проходит мимо нее, а она поворачивает голову и продолжает выть ему во след. «Если собака воет на тебя, значит, она чует смерть», — смутно припоминая какое-то суеверие, Себастьян улыбается собственной мысли. Вскоре он выходит из городка и продолжает идти, проваливаясь в снег, пока последние огни не скрываются в ночи. Тогда он спускается к берегу, снимает рюкзак, расчищает снег, насколько это возможно в условиях вьюги, и садится на холодный камень. Он открывает рюкзак, извлекает из него бутылку бреннивина и делает несколько больших глотков. «Черная смерть» сильно обжигает горло и желудок.
Себастьян (глядя вдаль): Знаешь, что… Ты все-таки ужасен. По твоей вине я переплыл моря и океаны боли, а ты все продолжаешь издеваться и заставляешь меня страдать снова и снова. За что ты так со мной? За что ты так с людьми? Чем эти люди заслужили все это? Если бы был всевышний бог, он бы не позволил этого. Но мы летим, одинокие и никому не нужные, на самом краю огромной галактики… мы летим по вселенной неведомо куда, и нет никому дела до этих крохотных жалких людишек… Мир, ну за что все это?
Ветер начинает стихать, словно прислушиваясь. Себастьян закуривает.
Себастьян: Но все-таки, спасибо тебе. Спасибо за добро, что люди дарят порой совсем незнакомым людям. Спасибо за любовь. Ее я познал сполна, и, хотя обратная сторона любви — все та же боль, любовь оттого не мене прекрасна. И спасибо за Исландию. За ее красоту и суровое великолепие. Спасибо за то, что я есть, и за эту несуразную жизнь. И спасибо за это одиночество. Оно тоже прекрасно, хотя в нем много грусти и смертной тоски. Спасибо за то, что все это было.
Þar sem háfjöllin heilög rísa
mót heiðskírri norðurátt,
á landi íslenskra ísa,
þar er þér, sál mín, svo dátt…12
12
Тучи расходятся, и в небе начинают появляться первые отсветы сияния. Себастьян снова делает глоток «черной смерти», небесные огни вспыхивают в стекле бутылки. И в тишине Себастьян вдруг слышит за спиной какое-то урчание. Он вслушивается. Что-то большое и черное подходит к нему и садится рядом, коснувшись плеча. Это кот. Кот размером с быка. Йоулакёхтуринн, задрав морду, смотрит на северное сияние. Себастьян осторожно гладит кота по спине. Кот не двигается. У него мягкая густая шерсть, и ладонь свободно утопает в ней. Немного погладив кота, Себастьян поворачивается к рюкзаку, чтобы достать акулье мясо, заботливо уложенное Свейнбьорном. А когда он достает хаукадль и поворачивается обратно, кот уже сидит прямо перед ним, чуть ниже к реке, так что лицо Себастьяна оказывается прямо на уровне кошачьей морды. Себастьян разворачивает сверток и протягивает мясо коту. Тот начинает мурлыкать громче, переходя на рык, но аккуратно берет с рук Себастьяна свою рыбку, а потом облизывает руки Себастьяна своим огромным шершавым языком. Себастьяну на момент кажется, что сейчас с его ладоней сдерут всю кожу. Но ощущение оказывается обманчивым. А кот, явно довольный, заваливается на спину, подставив свое пузо. И Себастьян, немного помедлив, подходит и начинает гладить огромный живот зверя. Внезапно кот переворачивается, и Себастьян едва успевает отскочить в сторону, чуть не упав. Кот смотрит вверх. Себастьян тоже поднимает голову. Северное сияние медленно падает с неба прямо на них, и вдруг начинает литься дождем, самым чудесным дождем, что видел кто-либо из смертных на планете Земля.
2 января
Вчера писать было совершенно невозможно. По понятным причинам. Новый год в России. Хуже — только революция. И то, смотря какая революция. Выпили все, что можно было выпить на шестнадцати этажах общаги и в близлежащих магазинах. Народники и фольклористы колядовали по всем этажам, горланя песни под балалайки. Искренне удивляюсь, что они до сей поры дрессированнаго медведя не завели. Было бы вполне аутентично, но лучше об этом не сообщать, а то и вправду скоро в нашем зоопарке станет на однаго криволапаго идиота больше.
В 6 утра, когда народ уже попадал, я, захватив старенький термос с глинтвейном, пошел к заливу. В сумерках невидимаго разсвета он восхитителен. Туман, снег, небо и дым сигарет слились в единое неуловимое, эфемерное, зыбкое, мягкое… И только я крохотной черной фигуркой стоял посреди этаго безконечнаго, как время, сераго холста.
Потом отправился „ходить по воде”, стараясь не разрушать тишину. Наверное, так и выглядит смерть. Ты идешь в сплошном тумане к не существующему горизонту, просто идешь и идешь, а потом начинаешь замечать, что уже и не идешь, а плывешь, а потом и сам становишься частью этаго тумана. Сначала растворяется твое тело, потом начинают исчезать все сенсоры, а потом и мысли тоже превращаются в туман… Но это всего лишь моя фантазия. Я не знаю. Мне хотелось идти так вечно. Но разсвет медленно и неотвратимо прокрадывался сквозь тучи, и магия исчезала, а остывший глинтвейн подходил к концу. Пришлось возвращаться домой.
В общаге все, разумеется, были в стельку. Но, сколько бы тебе ни было лет, приходится культивировать в себе ребенка, ибо быть взрослым — слишком скучно. Точнее, слишком грустно. Только ирония и сарказм помогают не загибаться в депрессии под гнетом этаго абсурда. Потому я прошелся по всем не запертым блокам на этаже и перепутал обувь. Шутка сработала: вечером народ вспомнил, что пора за опохмельем, и забегал по коридорам, неистово чертыхаясь в поисках своей пары обуви. А я лежал и притворялся спящим, тихо смеясь в подушку.
Сегодня к вечеру уломал часть уцелевших после главнаго алкокалипсиса всея страны отправиться в парк на шашлыки. Сидели у костра и травили страшныя байки. Наиболее чувствительныя барышни приятно повизгивали.
У Насти новый имидж. Черные волосы и синие глаза — это потрясающе. Вот и не лень же было человеку 1-го января да с похмелья перекрашиваться! Как выяснилось, на спор. Что ж, иногда глупые споры приводят к неожиданно хорошим результатам. Прежняя „морковь по-корейски”, именуемая Настей „огненно-рыжим”, была мне не по душе. Не по душе мне было и любоваться Женей в Настиных объятиях. Ясное дело, добивается моей ревности. Причем успешно. Но хороший актер всегда может сохранять искреннюю голливудскую улыбку.
Доктор Маргрет (мягко, почти напевая): Доброе утро. Меня зовут Маргрет Эйнарсдоттир. Я ваш врач. Как я могу к вам обращаться?
Юноша (через паузу, хрипло, не разжимая зубов): Всеволод.
Доктор Маргрет (бросая беглый взгляд на армфон): А второе имя?
Юноша: Юрьев.
Доктор Маргрет: Простите, можно по буквам?
Юноша:«Твёфальт-вафф», «эс», «э», «твёфальд-вафф», «о», «этль», «о», «тье»; «йоф», «у», «эр», «йоф», «э», «твёфальт-вафф». Немецкая транслитерация.
Доктор Маргрет высвечивает проекцию из часов-армфона на тыльную сторону ладони и вносит исправления в запись автодешифровки беседы.
Доктор Маргрет: Сколько вам лет?
Юноша: Двадцать девять.
Доктор Маргрет (удивленно присматриваясь к лицу пациента): Двадцать девять?
Юноша: Да, двадцать девять. У меня гипогонадизм.
Доктор Маргрет: Когда и где вы родились?
Юноша: В Роттердаме, Нидерланды, восемнадцатого августа две тысячи девятнадцатого года.
Доктор Маргрет: Но, судя по имени, вы не голландец, а русский.
Юноша: Я из семьи русских мигрантов.
Доктор Маргрет: Семейное положение?
Юноша: Холост.
Доктор Маргрет: Вы правша или левша?
Юноша: Правша.
Доктор Маргрет: Вы знаете, где вы?
Юноша: Да. В психиатрической клинике.
Доктор Маргрет: Вы знаете, почему вы здесь?
Юноша: Они думают, что я поехавший суицидник.
Доктор Маргрет: Кто «они»? Почему они так думают?
Юноша (со вздохом раздражения): Врачи в больнице. Думают, что я хотел разбиться.
Доктор Маргрет: Это не так?
Юноша (бросая короткий гневный взгляд на доктора Маргрет и возвращаясь к рассредоточенному созерцанию угла): Нет.
Доктор Маргрет: Хорошо. Есть ли у вас еще какие-либо хронические заболевания?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Вы на гормональной терапии?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Алкоголь, наркотические вещества?
Юноша: Только алкоголь. Обычно без злоупотребления.
Доктор Маргрет: Но не в этот раз. У вас раньше были попытки суицида?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Самоповреждающее поведение?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Вы когда-либо обращались за психиатрической помощью?
Юноша: Нет. Я и сейчас не обращался. Мне не нужна психиатрическая помощь.
Доктор Маргрет: Может быть, и не нужна. И поверьте, Всеволод, я буду рада, если это действительно так. Кем вы работаете?
Юноша: Свободный художник.
Доктор Маргрет: Рисуете?
Юноша: Играю джаз. Занимаюсь переводами. Иногда таскаю туристов по «Золотому кольцу»1 и его окрестностям.
1
Доктор Маргрет: Знаете много языков?
Юноша (задумавшись на несколько секунд): Нидерландский, русский, английский, исландский.
Доктор Маргрет: Вы испытываете чувство тревоги, иррациональный страх?
Юноша (чуть улыбнувшись и одарив доктора Маргрет коротким хитрым взглядом): Почти никогда.
Доктор Маргрет: Хорошо спите?
Юноша: Обычно да.
Доктор Маргрет: Как питаетесь?
Юноша (отстраненно, продолжая обращаться к углу палаты): Нормально. Ежедневно. Приемы пищи почти не пропускаю. Проблем с пищеварением не испытываю.
Доктор Маргрет (со вздохом): Всеволод, прошу меня извинить. Наш диалог может причинить вам боль, и вы уже отвечали на вопросы в больнице, но я обязана все услышать и зафиксировать самостоятельно.
Юноша: Я понимаю. Можете продолжать.
Юноша болезненно закрывает глаза на несколько секунд.
Доктор Маргрет: Вы помните день двадцать шестого сентября?
Юноша (слегка потирая нижнюю губу): Частично.
Доктор Маргрет: Память так и не возвращается?
Юноша: Нет. Я знаю, что про-изошло, в основном от врачей.
Доктор Маргрет: Хорошо. Давайте сейчас не будем говорить о том, что вам рассказали, а поговорим о том, что вы помните сами. Давайте начнем с того момента, как вы проснулись.
Юноша: Я не спал в ту ночь.
Доктор Маргрет: Почему?
Юноша: Я ждал отца.
Доктор Маргрет: Где он был?
Юноша: В академии со студентами. Готовил их к конкурсу или к прослушиванию… Не помню.
Доктор Маргрет: Вы звонили ему?
Юноша: Да, я позвонил ему в одиннадцать вечера двадцать пятого сентября. Он сказал, что пошел пить кофе и скоро поедет домой. Сказал не ждать на ужин.
Доктор Маргрет: Ехать до дому далеко?
Юноша: Около часа, если не гнать.
Доктор Маргрет: Вы живёте не в Рейкьявике?
Юноша: В Боргарнесе.
Доктор Маргрет: Что было дальше?
Юноша: Я поужинал один. Потом снова позвонил ему. Но он не брал трубку. Я решил, что он просто в пути и опять не слышит звонка. Он часто забывает включить звук. Через час я снова ему позвонил и снова не дозвонился. И еще немного позже мне позвонили из полиции. Потом было опознание.
Доктор Маргрет: Опознание?
Юноша: Он разбился. Не справился с управлением, видимо. Или заснул за рулем. Он не очень хорошо видел в темноте, и было уже поздно. Он, должно быть, устал… Я не знаю, могу только предполагать.
Доктор Маргрет: Он не пользовался автопилотом?
Юноша (бросая на Маргрет полный презрения взгляд, будто сомневаясь в ее умственных способностях): Он учился вождению в десятые годы. Он был человеком старой школы и не доверял нейросетям.
Доктор Маргрет: Где это произошло?
Юноша: Совсем недалеко от дома, на улице Бьярг.
Доктор Маргрет: Ясно. И вы поехали на опознание тела. Помните, как это происходило?
Юноша: Смутно. Я не хочу вспоминать это сейчас, если вы не против. Я позвонил другу отца, Олафуру, он приехал и помог во всем разобраться. Потом я вышел из морга и поехал в Рейкьявик. Там есть бар, куда я порой хожу. Мне захотелось выпить водки.
Доктор Маргрет: Вы часто пьете водку?
Юноша: Как я уже сказал, я не злоупотребляю алкоголем. Но, как русский человек, предпочитаю именно водку. И на балалайке тоже могу сыграть. Только, в отличие от лорда Байрона, ручного медведя у меня нет.
Он на секунду улыбается собственной мысли.
Доктор Маргрет: При чем здесь лорд Байрон?
Юноша (снова становясь серьезным): Ни при чём. Продолжайте.
Доктор Маргрет: Ладно. Вернемся. Вы пили водку в баре. Сколько вы выпили?
Юноша (глядя в верхний левый угол палаты): Граммов двести, наверное…
Вздрогнув, он переводит взгляд на собственное правое колено и крепче сжимает замок пальцев.
Доктор Маргрет: Четыре шота?
Юноша: Около того.
Доктор Маргрет: Вы не можете вспомнить?
Юноша: Я попросил бутылку с собой.
Доктор Маргрет: Сколько было времени?
Юноша: Я не помню. Вероятно, поздно, если я не пошёл в магазин.
Доктор Маргрет: Но вам продали бутылку баре.
Юноша: Чаевые решают все проблемы.
Доктор Маргрет: Хорошо. Что вы сделали дальше?
Юноша: Я забрал бутылку и поехал в парк Снайфедльс-йёкюдль.
Доктор Маргрет: Почему?
Юноша: Люблю природу.
Доктор Маргрет: По ночам?
Юноша: И днем тоже.
Доктор Маргрет: Вы ездили туда с отцом?
Юноша (с вызовом): Допустим.
Доктор Маргрет (все так же спокойно): И вы сели пьяным за руль?
Юноша: Да. Я был в тот момент еще в состоянии вести машину.
Доктор Маргрет (с легкой улыбкой): Вы тоже пренебрегаете автопилотом?
Юноша (с презрением): Разумеется.
Доктор Маргрет (язвительно): А вам не говорили в автошколе, что, если вы пьяны, вы обязаны включить автоуправление?
Юноша (медленно, выделяя каждое слово): Я. Никому. Ничего. Не обязан.
Доктор Маргрет (бесстрастно): Вы могли стать причиной ДТП и смертей других людей.
Юноша: Может, и мог бы. Но не стал. История не терпит сослагательного наклонения.
Доктор Маргрет: И вы поехали по Продвегюр мимо Боргарнеса?
Юноша: А вы знаете другой маршрут?
Доктор Маргрет: И по пути вы решили заскочить домой?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Тогда зачем вы свернули на Бьярг?
Юноша: Видимо, я хотел увидеть это место, но я не помню, как я в действительности там оказался. Воз-можно, свернул по привычке.
Доктор Маргрет: Вы пили за рулем?
Юноша: Да.
Доктор Маргрет: Сколько вы выпили?
Юноша: Не помню. Я смотрел на дорогу, а не на бутылку.
Доктор Маргрет (с оттенком укора): О чем вы думали?
Юноша: Вы хотите спросить, о ком?!
Доктор Маргрет (сочувственно): Вы вините себя в случившемся?
Юноша (раздраженно вздохнув): Если бы у меня было шестое чувство, я бы поехал за ним и сам бы отвез домой. И ничего бы не произошло. Но я не виню себя за то, что не обладаю даром провидца. Я всего лишь человек.
Он переводит взгляд на дверь, словно пытаясь телекинезом открыть ее.
Доктор Маргрет: На какой скорости вы ехали?
Юноша (безэмоционально): Не знаю. Я плохо помню дорогу.
Доктор Маргрет: У вас есть еще родные?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: А мать?
Юноша: У меня нет матери. Она умерла.
Доктор Маргрет: Сколько вам было лет?
Юноша: Четыре.
Доктор Маргрет: И больше у вас никого нет?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: А ваш отец? Он был хорошим отцом?
Юноша: Лучшим из всех отцов, каких я знал.
Доктор Маргрет: Что вы имеете ввиду?
Юноша: Он был прекрасным отцом.
Доктор Маргрет: Он вам не родной отец?
Юноша бросает на Маргрет быстрый взгляд полный ненависти и возвращается к созерцанию двери.
Доктор Маргрет: Сколько вам было лет, когда он вас усыновил?
Юноша (по-прежнему безэмоционально): Семь.
Доктор Маргрет: Вы переживаете, что не смогли попрощаться с ним?
Юноша: Какая теперь разница? Его просто нет и все.
Доктор Маргрет: Вы жили вдвоем?
Юноша: Да.
Доктор Маргрет: У него были женщины или мужчины?
Юноша: Бывали.
Доктор Маргрет: Женщины или мужчины?
Юноша: Какая разница?
Доктор Маргрет: Большой разницы действительно нет, мы в толерантном обществе. Но все-таки, я бы хотела уточнить.
Юноша: Женщины.
Доктор Маргрет: Он приводил их домой?
Юноша (сквозь зубы): Послушайте, я не хочу обсуждать личную жизнь отца.
Доктор Маргрет (примирительно): Хорошо. Поговорим о вас. У вас есть отношения?
Юноша (ядовито ухмыляясь): Я музыкант.
Доктор Маргрет: А если серьезно?
Юноша: Вот вы «Контрабас» Зюскинда читали?
Доктор Маргрет: Читала.
Юноша: Перечитайте еще раз.
Доктор Маргрет: Шутите.
Юноша (слегка улыбаясь собственной шутке): Нет. Я вполне серьезен. Или нет.
Доктор Маргрет: Поговорим о людях. Когда закончились ваши последние отношения?
Юноша: Около полугода назад.
Доктор Маргрет: Почему?
Юноша: Потому что они закончились.
Доктор Маргрет: А можно подробнее?
Юноша: Вы умеете хранить тайны? Вот и я умею.
Они молчат с полминуты. Взгляд юноши гаснет. Он мечтательно смотрит на потолок, словно позабыв о происходящем.
Доктор Маргрет: Всеволод, я понимаю, что некоторые мои вопросы могут казаться вам неуместными или не относящимися к делу. Но мне нужно понять ситуацию и ваше положение в ней. К примеру, какой ваш любимый цвет?
Юноша (одарив Маргрет хитрой ухмылкой): Маренго.
Доктор Маргрет (задумавшись): Это что-то вроде аквамарина?
Юноша (с нарочито преувеличенным вдохновением): Нет. Люди ошибочно полагают, что маренго — это темно-серый. Но маренго — это маренго. Просто вслушайтесь: «ма-рен-го»… От него веет морем… Il mare, das Meer, la mer, море2… Это холодное северное море в пасмурный вечер...
2
Доктор Маргрет (слегка улыбаясь): А вы поэт.
Юноша (вернув преисполненный безразличия взгляд на дверь): Нет, я музыкант.
Доктор Маргрет: У вас есть друзья?
Юноша: Да.
Доктор Маргрет: Почему вы им не позвонили?
Юноша: Я интроверт. Не люблю делиться своими переживаниями.
Доктор Маргрет: Вы считаете, что вы чем-то хуже других людей?
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Вы считаете себя особенным?
Юноша: Если считать особенностью тот факт, что я выгляжу как подросток, то да.
Юноша пытается широко улыбнуться, но внезапная боль всё портит, и у него ничего не получается, кроме лапидарного русского слова.
Доктор Маргрет: Но вы же знаете, современная медицина может это легко исправить?
Юноша: Меня все устраивает.
Доктор Маргрет: Всеволод, почему вы постоянно лжете?
Юноша: Потому что я не люблю, когда чужие люди заходят в мой дом и роются в моих вещах.
Доктор Маргрет: Всеволод, для того, чтобы вытащить вас, мне нужна правда.
Юноша (с раздражением, глядя в глаза Маргрет): Что я еще должен сказать, чтобы вы меня отпустили?
Доктор Маргрет: Скажите правду.
Юноша (сквозь зубы): Правда в том, что я ничего не помню. Я был крайне расстроен, подавлен и растерян. Я принимал спонтанные решения и не контролировал себя. Это все. Сейчас мне уже легче. Я полностью осознаю себя и пространство вокруг, и я хочу вернуться домой.
Доктор Маргрет: Вы хотите вернуться в тот дом, в котором вы жили с отцом?
Юноша (с вызовом): Да, почему бы и нет? Я хочу пойти туда, привести дом в порядок, разобрать все вещи и переехать. Я знаю, что не смогу там жить. Но мне нужно туда вернуться, чтобы завершить… эту историю.
Он демонстративно скрещивает руки и всем корпусом отворачивается от Маргрет в сторону двери.
Доктор Маргрет: Всеволод.
Юноша (не оборачиваясь, раздраженно): Что?
Доктор Маргрет: Как бы мы ни были привязаны к другим людям, мы должны понимать, что рано или поздно их не станет. И нужно уметь переживать эти потери и двигаться дальше. Вы молоды, и у вас еще многое впереди. Это нормально — горевать, когда любимый человек уходит, но не стоит перегибать палку. Вы должны жить.
Юноша: Я. Никому. Ничего. Не должен.
Доктор Маргрет: Жизнь, Всеволод, — это бесценный дар. Жаль, что вы этого до сих пор не поняли. Но подумайте еще раз.
Юноша: Всенепременно.
Доктор Маргрет: На сегодня все. До свидания, Всеволод.
Маргрет встает, отключает автодешифровщик и выходит из палаты. В кресле остается пачка сигарет.
Рейкьявик, 28 октября 2048 года
Психиатрическая клиника Domus Mentis Geðheilsustöð. В кабинет психиатра заходит все тот же юноша в больничной пижаме. Руки в бинтах. Он непринужденно садится в кресло в позу лотоса и смотрит на Маргрет.
Доктор Маргрет (мягко, но с нескрываемым сарказмом): И снова здравствуйте, Всеволод.
Юноша (с презрением глядя в глаза Маргрет): И вам не хворать, доктор Маргрет.
Доктор Маргрет: О чем будем говорить сегодня?
Юноша: Наверное, о том, почему я здесь и почему я не хочу быть здесь.
Доктор Маргрет: Да, пожалуй, об этом и поговорим. Мы расстались меньше недели назад. Вы говорили, что хотите уехать из Исландии. Что вас остановило?
Юноша (нагло): Исландия.
Доктор Маргрет (с усталым вздохом): Перестаньте паясничать. Вы взрослый мужчина, а ведете себя, как ребенок.
Юноша (ехидно): А вы знаете, что первые сорок лет детства в жизни мужчины — самые сложные?
Доктор Маргрет (с легкой насмешкой): А вы это сами знаете? Такими темпами вы до сорока не дотянете, мой друг.
Юноша (внезапно переходя на крик): А если я не хочу дотягивать?! Что тогда?!
Доктор Маргрет (спокойно): Тогда будем вас лечить.
Юноша (злобно): Меня не надо лечить. Я здоров. Со мной все хорошо.
Доктор Маргрет: А вены вскрывали чисто ради научного эксперимента?
Юноша: Разумеется.
Доктор Маргрет: Всеволод, я понимаю вас. Потерять близкого человека — это очень больно и страшно. Но не кажется ли вам эгоизмом вот так запросто решать не только свою судьбу, но и судьбы других? Подумайте о тех, кому вы причиняете боль своим поведением. Не думали ли вы о том, что, если вы здесь и до сих пор живы, то на это есть какая-то причина? Причина, о которой, может быть, вы и сами не знаете?
Юноша (гневно): А что, если нет? А что, если это ошибка?Здесь и сейчас вы могли бы разговаривать совсем с другим пациентом, с человеком, которому действительно нужна ваша помощь. А вместо того вы сидите здесь со мной и просто тратите свое время. Доктор Маргрет, я потерял всех, кого я любил. И я больше не хочу любить. Не хочу ничего. И я это сделаю. И никто не сможет мне помешать.
Доктор Маргрет: О ком вы сейчас говорите? Был кто-то еще?
Юноша: Неважно.
Доктор Маргрет: Всеволод, кто еще умер?
Юноша (опустив глаза): Моя девушка.
Доктор Маргрет: Расскажите о ней подробнее.
Юноша: Нет.
Доктор Маргрет: Всеволод, вы понимаете, что это рецидив? И это уже серьезно. И сейчас вы просто подписываете договор на пожизненное содержание вас в этой клинике.
Юноша (раздраженно): Вы не можете держать меня дольше месяца, если я не буйный. А я не буйный. Облом. Можете облегчить себе страдания от постоянных разговоров со мной и принести мне форму на добровольную эвтаназию.
Доктор Маргрет (ехидно): Можете даже не просить. Вам не подпишут. У вас нет веских оснований для получения эвтаназии. И я могу держать вас здесь столько, сколько посчитаю нужным.
Юноша: Ладно. Я не хочу разговаривать. Пропишите мне каких-нибудь транквилизаторов или еще чего-нибудь. Хоть галоперидол. Делайте, что хотите. Я не буду разговаривать.
Он отворачивается всем корпусом и аккуратно складывает забинтованные руки на груди.
Доктор Маргрет (с оттенком удивления): Галоперидол? Откуда вы знаете о галоперидоле?
Юноша (глядя в стену): Книжки умные читал.
Доктор Маргрет: Какие книжки?
Юноша: Да помню я, что ли? Я же переводчик. Где-то прочитал.
Доктор Маргрет: К вашему сведению, галоперидол отменили лет двадцать назад даже в самых отсталых странах. Не знаю, где вы могли о нем прочитать.
Юноша: Да что вы привязались? Перестаньте уже бороться с ветряной мельницей. Я не намерен с вами разговаривать.
Он встает, направляется к закрытой двери и облокачивается спиной на косяк, снова скрестив руки на груди и с превосходством глядя на Маргрет.
Доктор Маргрет (глядя в глаза юноше): Нет, Всеволод. Я борюсь с вами и вашим нежеланием жить. А вот вы боритесь с ветряной мельницей. Но давайте будем откровенны. Вы говорите, что хотите умереть. Вы умный человек и знаете способы суицида, гарантирующие летальный исход со ста-процентной вероятностью. Но нет. Каждый раз вы даете миру шанс спасти вас. И мир это делает, как послушный щенок, раз за разом. Так не пора ли оставить все эти игры со смертью? Не пора ли принять тот факт, что вы все же хотите жить?
Лицо юноши заливает краской. Он продолжает молчать, не меняя позы и с ненавистью глядя на Маргрет.
Доктор Маргрет: Вам только кажется, что вы хотите смерти. Но вы не готовы умереть. И мир это знает. Он не отпустит вас. Любите Исландию? Так будьте викингом.
Юноша (с напускным спокойствием): Да плевал я на ваших викингов с Хваннадальсхнукюра. И на вас, уж простите меня за откровенность, тоже. Это моя жизнь. И только мне решать, как ею распоряжаться.
Доктор Маргрет: Что вы ищете? От чего вы бежите? Вы ищите забвения? Бежите от боли?
Юноша: В точку. Забвение и отсутствие всякой боли. Что это такое? Правильно! Смерть. Ибо жизнь человеческая полна воспоминаний и страданий по поводу этих воспоминаний. Я устал от этого.
Доктор Маргрет: А мне кажется, вам нужно совсем другое.
Юноша (с презрением вскинув бровь): И что же?
Доктор Маргрет: Сами себе ответьте. Мужество, Всеволод, — это в том числе и умение признавать свою слабость и простить о помощи. Но вы привыкли все решать самостоятельно. Поэтому сейчас вы заперты в психиатрической клинике и слушаете морализаторство престарелой феминистки. На сегодня прием окончен, если вам там хочется поскорее уйти. Ах, да. Рецидивистам отдельная палата не положена. Но, надеюсь, вам повезет с соседом. Хорошего дня.
Маргрет снимает дверь с блокировки с помощью армфона, о чем сигнализирует щелчок замка, и юноша молча выходит из кабинета.
* * *
Двухместная палата в психиатрической клинике Domus Mentis Geðheilsustöð. Стефан, худощавый мужчина лет тридцати пяти, лежит на одной из кроватей, закинув ногу на ногу, и смотрит научно-популярный фильм о дикой природе, высвечивая проекцию на потолок. Его короткие светлые волосы растрепаны, а левый глаз непрестанно моргает. На нем домашняя пижама: клетчатые темно-синие штаны и черная футболка с полинявшими кислотными грибами. На его прикроватной тумбочке — грязная кружка с остатками чая, фантики от конфет и видавшие виды журналы о животных, а стена над кроватью украшена вырезками, видимо, из все тех же журналов, с изображениями и статьями о пингвинах. Открывается дверь, и на пороге появляется юноша. Завидев его, мужчина, улыбается, выключает фильм на армфоне и садится.
Стефан: Привет! Я, типа, Стефан. А тебя как зовут?
Юноша оглядывает его с ног до головы, проходит к своей кровати, молча ложится, укрывается одеялом и отворачивается к стене.
Стефан: Я тебя видел раньше. Ты, значит, вернулся. Я тут часто бываю. Обычно по осени.
Повисает пауза.
Стефан: С тобой все нормально? Ты умеешь говорить? Ты ведь не исландец, да? Алле, есть кто живой? Ты, типа, по-исландски понимаешь? Do you speak English? I say my name is Stefan. I am here six times. It is not a bad place, bro. Here can is really fun. And else I know how get… something interesting. You will like it.3
3
Эй, ты слышишь меня? Ты немой что ли, внатуре? Может, ты, типа, глухой? Тогда мне очень жаль тебя. Интересно, внатуре, почему ты здесь? Почему ты тоже вернулся? Это, внатуре, что ли, наша судьба — сидеть здесь вдвоем? Жаль, ты, типа, не разговариваешь. А может, ты говоришь на другом языке, которого я не знаю? Но я знаю, короче, только исландский и английский. Извини, если ты меня, типа, слышишь, но не врубаешь в тему. Мне просто, типа, хочется с кем-то поговорить. Мой предыдущий сосед, он, типа, знаешь, он был совсем овощ. Он зырил на меня своими пустыми глазами и пускал слюни. У него были, внатуре, ужасно скрючены руки и ноги. Кажется, он, типа, кататоник или че-то такое. А я… я нет. Я, тип, обычный парень. Я работаю на ферме. Короче, мы разводим птиц и свиней. Свиньи, они иногда вырастают очень большими. И тогда они хрюкают, внатуре, очень громко и злобно. Почти, как дикие кабаны, внатуре. А маленькие поросятки, короче, очень клевые. Я иногда брал кого-нибудь из них, прицеплял к ним, типа, маленькую собачью шлейку и ехал в город. И, типа, гулял с этими поросятами, типа, я какой-нибудь буржуа, внатуре. Говорят, короче, типа, содержать мини-пиггов сейчас уже не в трэнде, и люди, типа, заводят домашних пингвинов. А ты знаешь, что в южном полушарии пингвины живут, типа, почти везде? Есть даже два вида экваториальных пингвинов! Короче, в зависимости от климатической зоны, в которой ты живешь, ты, типа, можешь подобрать себе вид пингвина, которому будет ништяк в твоем климате жить. И я тоже, типа, хочу пингвинов, но они, типа, стоят бешеных бабок. Но я хочу, типа, перестать наконец разводить кур и индеек. Это ваще не клево и не тру, короче. Я хочу разводить пингвинов. Ты только вдумайся: первая исландская пингвинья ферма, внатуре. И это, типа, моя ферма. Короче, надо только накопить денег. Но они живут, типа, крупными стаями, поэтому купить двух пингвинов и думать, что все ништяк — это глупо. Ничего не выйдет, типа, понимаешь? Надо хотя бы, типа, шесть. Так, типа, это уже почти стая, и им будет ништяк уже, внатуре. А еще им бассейн, короче, нужен. А лучше переехать к морю и там построить для них, типа, загон, чтобы не уплывали далеко. И много рыбы, типа, тоже надо. Но рыба здесь, ты в курсе, — не проблема. Моя бывшая — рыба. Типа, не только по знаку зодиака, но вообще по жизни рыба. Скользкая вся. Ну, типа, не в этом смысле… А в смысле, что она плывет, непонятно, куда и вообще зачем. У нее, типа, как будто нет цели, но на самом деле есть. И не одна, а, типа, прям много целей, но они где-то под водой. И ты их не видишь, а только видишь, типа, как она виляет своим блестящим хвостом и уносится прочь, а потом появляется, снова виляет хвостом и уносится в каком-то другом направлении. А я стрелец. Я, типа, ставлю себе цель и иду к ней. Я, короче, решил, что я хочу пингвинов. Думаю, это будут адели или папуанские. Но адели — это, типа, попса. А папуанские немного крупнее, типа, девяносто сантиметров. Такой карапуз получается клевый. И я, типа, уже скопил немного денег. Я знал, что мы, типа, не совместимы, так во всех гороскопах пишут, но я думал, что судьбу можно, типа, обмануть, но оказалось, что нельзя. Она просто ушла от меня, потому что я, типа, слишком мечтатель и трачу слишком много на кислоту. Но я точно знаю, что не трачу. Мне вполне хватает и на хавчик, и на всякие ништяки хватает, а деньги на пингвинов я, типа, кладу в банк, чтобы не потратить их на всякую лабуду. Мать говорит, типа, что я должен спуститься с небес на землю. А я че, не на земле? Я такой же пингвин, как и курица, в смысле, я, типа, не умею летать и никогда не буду. И мне это даже ваще не нужно. Вот ты летаешь во сне? Я не летаю. Потому что я, типа, плавать умею. И я, короче, могу задерживать дыхание на целых четыре минуты. Это, типа, очень много для хомосапиенса. И на земле, я тут кажусь, как бы, типа, не в своей тарелке, но стоит мне нырнуть — и я становлюсь таким, типа, проворным и ловким, как пингвин, короче. Эй, ты там уснул уже? Ну почему мне, внатуре, так не везет с соседями? Неужели я говорю такие, типа, неинтересные вещи? Да нет же. Типа, не в этом причина. Просто я должен, типа, говорить с пустотой. Только пустота меня слышит. Но она же, внатуре, пустота. Она не может мне ответить. Но пустота, она, друг, все слышит. И она все понимает. И она меня выпустит отсюда, чтобы я купил пингвинов. Ты знаешь, послезавтра ко мне, типа, брателло придет и принесет ништяков. Я поделюсь с тобой, если хочешь. И ты, внатуре, тоже можешь позвать кого-нибудь. У тебя есть, типа, браться или сестры? Может, к тебе мамка придет? Здесь не запрещено видеться с родственниками. Запрещено только, типа, принимать подарки. Но, если знать, как их правильно проносить и передавать, то все окей. Бро, слышь, ты позвони там кому-нибудь. Тебе, внатуре, надо встретиться с родными или дружбанами. Я, типа, хочу стать твоим другом, но я думаю, что ты меня, типа, не очень догоняешь. Потому что я говорю, типа, быстро, а исландский — это, говорят, внатуре сложный язык. А ты не исландец. Я это, типа, сразу просек. Ну нет, я не какой-нибудь там, типа, нострадамус. На самом деле, короче, мне про тебя один дружбан рассказывал, что ты, типа, из Амстердама. Слушай, а почем там грибы? Ты пробовал эти волшебные кексы? Наверняка же, блин, пробовал. Жаль, ты не расскажешь ничего… А-а-а!!!
Стефан внезапно кричит, заставив тем самым своего не состоявшегося собеседника вздрогнуть и повернуться.
Стефан (хихикая): Ага, значит, ты все-таки, внатуре, не глухой. I say all is OK. Just I want know that you can hear me.4
4
Юноша вздыхает и снова отворачивается к стене.
Стефан (выдержав недолгую паузу): Ну, то, что ты слышишь, это уже ништяк, ну, не ништяк конечно, а, типа, сойдет. Тот какатоник, короче, он вообще никак не реагировал. Он просто, типа, сидел и втыкал этими своими, внатуре, стеклянными глазами то в стену, то в окно, то на меня, смотря, куда кресло развернешь. Однажды я, типа, даже спустил штаны и… да, я, спустил штаны, сел на кровать и стал дрочить. И это было внатуре отстойно, мне было реально мерзко, и я так и не кончил, потому что он все зырил на меня своими пустыми бельмами и пускал слюни. Как обычно, типа, я ваще ничего не делал. Эй, сосед, ты слышишь? Я ведь, внатуре, хуйню сделал, и мне до сих пор, типа, стыдно, но я не могу так, когда на меня так зырят и вообще не реагируют. А тот чел, который был до кататоника… он избил меня и сказал, что, если я еще скажу хоть слово, он меня замочит нафиг. И он реально мог замочить, внатуре. Я думаю, его здесь держали по суду. Это, короче, значит, типа, он кого-то замочил, но его признали, типа, невменяемым и отправили сюда. У него была отстойная харя. И он был, внатуре, великан, типа, какой-нибудь Тор. Только ему, внатуре, не надо никакого молота, потому что у него вместо рук — две кувалды, короче. И мне было, внатуре, страшно. Я почти не спал, потому что я знаю, мама говорила, и брат говорил, что я во сне, типа, разговариваю и даже иногда хожу. Но я не делаю ничего плохого. Я просто такой, типа, на расслабоне, хожу и разговариваю. Наверное, с пустотой, а может, мне, типа, кто-то снится. Надеюсь, что мне снятся пингвины. Потому что они, типа, прикольные. Ты знаешь, я, типа, придумал, что первых трех самцов я назову А, Д и М. Это, типа, как Адам. Но их же три, а не четыре, и, если завести четырех, тогда получится два пингвина А. И тогда я буду их путать. Поэтому три пингвина: А, Д и М. И еще три пингвинихи: Е, В и А. Врубаешь? По-моему, я это круто придумал… Эй, бро, а ты часом не пидор? Я сразу заметил, у тебя, типа, такие руки, как у чиксы, внатуре, и походка пидорская, хоть ты и пытаешься строить из себя, типа, мачо. Но ты просто чмошник, ты в курсе? Эй, хуесос, а ты знаешь, что с такими, как ты, фашики делали? Хочешь покажу пару фокусов? Тебе наверняка понравится! Знаешь, что такое швабра? Давай, мразь черножопая, вставай, развлечемся!
И тут юноша взрывается. Он вскакивает с кровати, хватает Стефана за ворот футболки, стаскивает его с кровати и прижимает к полу, крепко стиснув горло.
Юноша (шипя сквозь зубы): Ну, что? Стало веселее? Еще одно слово, мразь, и я задушу тебя голыми руками. И мне плевать, если меня за это посадят. Мне все равно, где гнить. Я хочу тишины!
Последние слова он выкрикивает, после чего отпускает Стефана, поднимается, неторопливо ложится и укрывается одеялом, словно ничего не произошло.
Стефан (кашляя и поднимаясь, с опаской глядя на юношу): Воу, бро. Извини… Я это… того… я не расист и не гомофоб, если че, я не фашик…
Юноша: Заткнись.
Стефан: Я… Я сейчас заткнусь. Просто скажу кое-что, чтобы ты знал. Ты все не так понял. Нет, честно, мне реально все равно, кто куда с кем и че. И у кого какие волосы, цвет кожи, мне тоже по-барабану. Бро, сорян, внатуре, я хотел тебя, типа, спровоцировать. Я, внатуре, просто спровоцировал тебя. Я не хотел тебя обидеть, бля буду. Я просто, типа, хотел узнать, говоришь ли ты по-исландски…
Юноша: Хорошо, я говорю по-исландски. Но я не хочу и не буду разговаривать. И я прошу тишины… Ты когда-нибудь слышал, как падает снег? А он падает.
Стефан: У нас, типа, бронированные стекла, бро. Через них внатуре ничего не слышно.
Юноша: Снег падает так, что его всегда слышно. Даже если вообще нет окон. Просто надо уметь слушать. И я хочу послушать снег, а ты трещишь и мешаешь мне слушать.
Стефан: А что говорит снег?
Юноша: А ты послушай и узнаешь.
Стефан ложится на свою кровать и смотрит в окно. Воцаряется тишина. Швы под бинтами на руках у юноши слегка разошлись, и рукава рубашки начинают краснеть, но он не шевелится.
Рейкьявик, 3 декабря 2048 года
Психиатрическая клиника, зал свиданий. За массивными деревянными столами в мягких креслах и на диванах сидят люди. Разговаривают, смеются, пьют соки и горячий шоколад, едят снеки, продающиеся в трех автоматах, стоящих тут же в зале. Это пространство можно было бы спутать со студенческой столовой, если бы каждый второй не ходил в пижаме. В зал входит Свейнбьорн, высокий крепкий мужчина за тридцать, с окладистой бородой, его золотисто-медовые волосы заплетены в косу, ниспадающую на видавшую виды косуху. Он встревожен. Осматривает пространство из-под тяжелых бровей, пока не замечает юношу, робко встающего из-за стола. Тогда он улыбается, устремляется ему навстречу и сжимает в железных объятиях, легко отрывая его от пола.
Юноша (шепчет, повисая в объятиях Свейнбьорна): Свейнбьорн, вытащи меня отсюда.
Свейнбьорн: Обязательно вытащу.
Они направляются к столу, но юноша останавливается на полпути и смотрит на друга.
Юноша: Можешь купить мне шоколадку?
Взяв бескофеиновый кофе и несколько шоколадок, они садятся за стол.
Свейнбьорн (попивая кофе и наблюдая, как юноша уплетает шоколадный батончик): Ты ужасно выглядишь. И… я знаю, тебе не нужны эти слова, но я действительно очень соболезную твоей утрате. И я понимаю, что ты интроверт, и сейчас тебе никто не нужен, но я очень хочу помочь тебе.
Юноша: Тогда забери меня отсюда… Я не могу здесь…
Свейнбьорн: Я не могу тебя просто взять и забрать. Юридически я тебе никем не являюсь. А взяток они не берут, ты же знаешь. Похоже, доктор Маргрет в тебя не на шутку вцепилась.
Юноша: Я не могу здесь больше.
Свейнбьорн: Скоро Рождество. То есть через три недели. Но на Рождество они ведь должны отпускать пациентов? Я заберу тебя. А обратно ты не вернешься. Мы что-нибудь придумаем. Я обещаю. А пока я буду приезжать к тебе по выходным.
Юноша берет стаканчик с кофе, но, заметив, как сильно дрожит рука, обхватывает стаканчик двумя ладонями и пьёт.
Свейнбьорн (обеспокоенно): Тебе холодно? Ой,я же совсем забыл…
Он снимает рюкзак и извлекает из него оранжевую толстовку с надписью «I don't speak humanish»5.
5
Юноша (с легкой улыбкой): Я думал, что я ее потерял… Откуда она у тебя?
Свейнбьорн: Помнишь, мы в том году в Хорнстрандир ездили? Ты тогда одолжил ее Эмме и забыл забрать. Так что, вот…
Юноша (натягивая толстовку поверх пижамы): Спасибо. А как наш бэнд?
Свейнбьорн (потупив взгляд): Пока тебя нет, мы позвали играть молодого студента. Он, конечно, не ты, но быстро схватывает. Но не переживай, он знает, что уйдет, когда ты вернешься. И мы не единственный бэнд, в котором он играет. Вам здесь, наверное, нельзя играть на инструментах?
Юноша: У нас есть простенький синтезатор с наушниками, чтобы не мешать остальным. Иногда по вечерам у нас устраивают концерты, и все поют какие-то старые песни под односложный аккомпанемент старушки-санитарки. Но, кроме Маргрет, никто не знает, что я музыкант. Я не могу играть. Совершенно не могу. То, что сейчас во мне, такое нельзя допускать в музыку. Нельзя делиться таким с людьми, тем более, через музыку.
Свейнбьорн: Я хотел предложить привезти тебе электро…
Юноша (перебивая): Нет, не надо. К тому же, я живу не один. Лучше расскажи о себе. Что у тебя нового? Что вообще происходит в Исландии?
Свейнбьорн: А чувство юмора, смотрю, у тебя еще осталось: что может происходить в Исландии? Ничего не происходит. Но, если серьезно, мы записали новую композицию. Хочешь послушать? Там и для твоего соло место осталось.
Юноша: Давай.
Свейнбьорн находит трек на армфоне и через рукопожатие передает его на армфон юноши. Тот включает трек в свой наушник.
Юноша (закончив слушать и улыбаясь): Солнечно, очень солнечно.
Свейнбьорн: Думаю назвать этот трек «Солнце фьордов».
Юноша (удивленно): «Солнце фьордов»? Серьезно?
Свейнбьорн: А что?
Юноша: Когда я жил… в… Роттердаме, там продавался дорблю под названием «Солнце фьордов».
Свейнбьорн (ухмыляясь в усы): Ну, значит, я придумал сыр. Главное, что об этом знаешь только ты.
Юноша: Хочу дорблю… И красного сухого вина. И ржаного хлеба… Как в детстве…
Свейнбьорн: Ну нифига се! А что, прости, по-твоему значит слово «детство»?
Юноша: Э-э-э… Наверное, студенческая общага… Ладно, хватит об этом.
Свейнбьорн: Понял. Дорблю. Так и запишем.
Юноша: А Эмма как? Сто лет ее не видел.
Свейнбьорн: Все по-старому, растит студентов, дудит концерты. В следующем году пора Эрика в музыкальную школу отдавать. Правда, он еще не определился, что ему нравится. То фортепиано, то скрипка, то кларнет, то вдруг начинает вопить, что пойдет в художники.
Юноша: Ну, какие его годы?
Свейнбьорн: Да вот уже пять. Пора бы и определиться.
Юноша (веселея): Ах, дети музыкантов… Если в пять лет не выбрал, на чем будешь играть, придется играть на том же, на чем играет кто-то из родителей. Так и получаются династии скрипачей, пианистов… А представь себе династию тубистов! Сидит такая вот семейка, и играют они какой-нибудь квартет Гайдна на две октавы ниже и в четыре раза медленнее. И все такие: тпру-тпру, тпру-тпру. И папа, этакий морж, вдруг как рявкнет утробным басом: «Эйнар! Фа-диез при ключе! Ты что, глухой совсем?!» И мама такая, тоже моржиха: «Губы подтяни! Вот фа: трпу! А вот фа-диез: тпру!» Сын слушает, кивает, а потом выдает: «А какая разница?»
Рейкьявик, 24 декабря 2048 года
Около 10 утра, темно. В холле психиатрической клиники зажигается свет. Охранник открывает дверь. Кто-то заходит в холл. Потом еще и еще. И вот уже повсюду толкутся радостные люди, пациенты отправляются по домам. Двери открываются и закрываются. Новые и новые люди приезжают за своими родственниками и друзьями, новые и новые люди спускаются вниз по лестницам, что-то забывают, бегут снова наверх, кто-то за что-то расписывается в регистратуре, медсестры бегают между родственников и пациентов, раздавая таблетки и рецепты. Но солнце лениво встает за белыми облаками, и толпа постепенно расходится. На скамейке у стены сидит юноша в позе лотоса, слегка раскачиваясь и глядя куда-то вдаль рассредоточенным взглядом. Медсестра Анна, стройная девушка с огненно-рыжей копной волос и веснушчатым лицом, садится рядом с юношей, одаривая его лучезарной улыбкой, увы, не замеченной.
Анна (кладя руку ему на плечо): Эй, Всеволод, за тобой должны приехать?
Юноша (бесцветным голосом, продолжая отрешенно смотреть прямо перед собой): Никто никому ничего не должен.
Анна (беря юношу за руку): Это неправда. Знаешь что? Сегодня никого из врачей нет. Пойдем со мной.
Юноша: Зачем…
Анна: Пойдем. Где твоя обувь?
Юноша: В палате…
Анна (нетерпеливо вскакивая): Ох, ну нельзя же так! Ладно, фиг с ней, с обувью. Пойдем, Всеволод!
Юноша медленно распутывает руками узел ног и опускает голые стопы на пол, невольно морщась от боли.
Анна (растирая икры юноши): Глупый, сколько ты так просидел?
Юноша:Три часа восемнадцать минут.
Восстановив кровообращение, он встает и понуро идет за Анной в сестринскую. Там за столом сидят медсестры — две пухлые старушки Сара и Сигридур, — они пьют кофе со сладостями и чему-то посмеиваются. На левом глазу Сары повязка.
Сара и Сигридур (хором): Привет, Всеволод.
Юноша (рассеянно улыбаясь):Привет… У меня сегодня праздник, да?
Сара: Да, сегодня у тебя праздник. Садись. Угощайся.
Он робко садится за стол, зябко скрещивая ноги под стулом. Анна наливает гостю кофе, а Сара намазывает масло на свежую булку.
Юноша (беря хлеб из рук Сары): А что у вас с глазом?
Сара:Потеряла. Укатился куда-то. Мы с Сигридур его искали-искали, да так и не нашли.
Юноша:То есть глаз был искусственный?
Сара: Когда-то он был настоящий. Но это было о-о-очень давно, когда в Исландии были деревья.
Сигридур: Одно дерево, вообще-то. Мы тогда были совсем маленькими, и однажды,гуляя по лесу, нашли то самое дерево. Да-да! Представляешь? Самое настоящее дерево, как на обложке учебника по биологии, только чуть-чуть побольше.
Сара: А еще мы были детьми умными и начитанными, поэтому знали, что все дети должны любить лазать по деревьям.
Сигридур: Вот Сара и решила проверить, действительно ли это так здорово — лазать по деревьям. Но бедное исландское дерево не выдержало, хотя Сара тогда весила на полцентнера поменьше, в общем, дерево сломалось.
Сара: Вот так я и осталась без глаза, а Исландия — без деревьев.
Сестры заливаются смехом, а юноша только слегка улыбается и отпивает кофе.
Анна (хлопая его по плечу): Всеволод, хватит виснуть. Я знаю тебя. Это не ты. Ты же совсем не такой. И я знаю твой секрет.
Он запоздало вздрагивает и смотрит на Анну. Та хитро улыбается.
Анна: Себастьян, ты классно играешь. Тебе здесь не место. Твое место на сцене. Там ты настоящий.
Сигридур (удивленно): Себастьян? А почему мы раньше не знали?
Сара: Ты играешь в театре?
Сигридур: Или музыкант?
Себастьян (иронично): Анна, а ты в курсе, что раскрывать медицинские тайны противозаконно?
Анна (театрально хватаясь за сердце): О, боже! Ты подашь на меня в суд?
Себастьян (голосом кинозлодея): Хуже. Я узнаю, где ты живешь, и однажды ночью мы всем бэндом вломимся к тебе в дом и будем играть «The Falling Leaves», пока ты нас не споишь бреннивином. А пить мы умеем, уж поверь, и мы будем пить и продолжать играть до тех пор, пока будут двигаться пальцы, а потом начнем петь, и вот это будет страшнее всего, потому что петь никто из нас не умеет! Ха-ха-ха!
Себастьян заливается дьявольским смехом.
Анна (деловито включая армфон): По две бутылки на человека хватит? Хотя, нет, на саксофониста, пожалуй, все четыре… А на закуску что?
Себастьян: Что-нибудь без цианистого калия: у меня на него аллергия.
Анна (как бы что-то записывая): Без цианистого калия… Я отлично готовлю маффины с ртутной начинкой.
Себастьян: Великолепно! Ртуть — мой любимый металл.
Сигридур: Так, семейка Аддамс, прекратите немедленно. Ваш черный юмор здесь неуместен. А вот бреннивин у нас действительно имеется. Что скажешь, Всев… Себастьян?
Себастьян (ухмыляясь): То есть наш черный юмор неуместен, а пить «черную смерть»6 в сестринской — уместно? Может, у вас еще и пара старинных градусников завалялась?
6
Сара: Что для одного — смерть, для другого — хлеб. А ртутных градусников у нас нет, уж извини.
Сигридур: Так что, налить тебе в честь праздника?
Себастьян: А можно?
Сигридур (принимая из рук Сары мензурки и разливая по ним бреннивин): Можно. Пятьдесят граммов в профилактических целях и при условии сохранения медицинской тайны. А то мы с Сарой вломимся к тебе домой и такой концерт споем, что твои музыкальные уши отвалятся.
Себастьян: Понял. Уже боюсь.
Сара достает из холодильника хаукадль7, все чокаются, выпивают бреннивин и закусывают. Армфон Анны вибрирует. Она читает сообщение.
7
Анна (Себастьяну): Вставай, счастливчик. За тобой приехали.
Себастьян прощается с сестрами, и они вместе с Анной идут в гардеробную. Она открывает шкафчик под номером 16 и с удивлением достает только серебряный браслет-цепочку.
Себастьян (принимая из рук Анны браслет): Боюсь, у меня здесь нет одежды.
Анна:Подожди.
Она открывает свой шкафчик и протягивает Себастьяну шерстяные носки.
Анна: Тебе, конечно, будут маловаты, но лучше, чем ничего. С Рождеством.
Они возвращаются в палату, чтобы забрать оставшуюся одежду.
Анна (поднимаясь с Себастьяном по лестнице): Только не вздумай ходить без армфона. Ты еще не выписан и стоишь на учете. Ты должен вернуться после Нового Года, четвертого января, в понедельник. Иначе тебя заберут, и вряд ли тебе это понравится. Ты понял?
Себастьян: Понял.
Анна: В понедельник, четвертого января, не позже одиннадцати утра.
Себастьян: Понял. Я все понял. Спасибо, Анна.
В палате он натягивает толстовку поверх больничной пижамы, оглядывает комнату и берет с тумбочки книгу.
Себастьян: Можно я ее заберу?
Анна: Ты намерен читать Санте стихи Хальдоура Лакснесса?
Себастьян: Ну, не то, чтобы я по-настоящему верил в Санту, но всякие чудеса под Рождество случаются. А вдруг и правда придет, а я ни одного стихотворения на исландском не знаю.
Анна: Ладно, забирай. Только смотри, не пей много. То есть, лучше вообще не пей. Алкоголь — это депрессант, сам знаешь. И смешивать с таблетками его все-таки не стоит.
Себастьян: Хорошо, попытаюсь напиться йоулаолем8. А таблетки я не возьму, извини.
8
Анна: Я знаю…
Они стоят в пустой палате друг напротив друга. Анна, чувствуя неловкость под спокойным взглядом Себастьяна, засовывает руки в карманы, опускает взгляд.
Анна: И… прости за аутинг. Я не знала, что это такой секрет.
Себастьян: Ничего. Я не приду к тебе устраивать «концерт для одного».
Анна (изображая досаду): А жаль. Я уж было начала надеяться…
Себастьян: Мне пора идти.
Анна: Я знаю.
* * *
Пустой холл клиники Domus Mentis Geðheilsustöð. Из коридора выходит Себастьян. Свейнбьорн устремляется ему навстречу.
Свейнбьорн: С рождеством, дружище!
Он хватает Себастьяна на руки, кружится пару раз и надевает на голову другу зеленый шерстяной колпак.
Себастьян (с грустной улыбкой): С рождеством.
Себастьян подходит к ростовому зеркалу. Там отражается высокий тощий юноша с черными синяками под глазами и ввалившимися щеками, в оранжевой толстовке поверх голубой пижамы, в белых кроксах поверх сиреневых шерстяных носков и зеленом тролльем колпаке.
Себастьян: Ну, теперь сразу видно, откуда я… А впрочем, какая кому разница? Забирай уже меня отсюда.
Они выходят на почти пустую стоянку. Идет снег. Безветренно. Себастьян делает глубокий вдох и закрывает глаза.
Свейнбьорн (посмеиваясь, хлопая по плечу Себастьяна): Я понял, кто ты. Ты вынюхиватель рождественского неба!
Себастьян (открывая глаза): Что, прости?
Свейнбьорн: Я подарил тебе колпак йоуласвейнар.9 Но все сомневался, кто ты из этих тринадцати троллей. А ты просто вышел на улицу и вынюхал рождественское небо. Так что, я раскрыл твою сущность!
9
Себастьян (с театральным отчаянием): Ой, как же я мог так глупо спалиться? Но, да, ты раскусил меня, черт тебя дери, то есть, не черт, а Йоулакёхтуринн,10 конечно. Есть закурить?
10
Свейнбьорн (доставая из кармана пачку сигарет): Я не курю.
Себастьян (отбирая у него пачку и вытаскивая сигарету): Я тоже.
Они молча выкуривают по сигарете и садятся в синий Форд Свейнбьорна.
Свейнбьорн (выруливая со стоянки): Прости, что долго. Рождество. Апокалипсис. Короче, мы едем к родителям. Рождество — это же семейный праздник.
Себастьян: Свейнбьорн, постой, может, не надо к родителям? Давай ты завезешь меня домой. Я… мне как-то неудобно.
Свейнбьорн: Неудобно выговаривать названия исландских вулканов. Если ты не исландец, конечно. Так вот. Я обещал доктору Маргрет, что ты будешь жить у меня все праздники, а четвертого числа я привезу тебя обратно.
Себастьян (капризно): Я не хочу обратно.
Свейнбьорн: А ты и не поедешь. Я кое-что придумал, но пока не скажу, что. Надеюсь, все получится… Ой, я же совсем забыл.
Он включает автопилот и достает из бардачка пакет, из которого вынимает сэндвичи, бутылку вина и металлические стаканы.
Свейнбьорн: Как обещал. Сэндвичи с дорблю и красное сухое. Наслаждайся.
Себастьян (улыбаясь): Ох, это… это вполне искупает твое опоздание. Но, если меня сейчас развезет в блюз, то сам будешь тащить мое аморфное тело. Я тебя все утро прождал и так расстроился, когда за всеми детьми пришли родители, а за мной — нет, что воспитательницам пришлось напоить меня бреннивином, чтобы я не плакал. Но это медицинская тайна, разумеется.
Он впивается в сэндвич и блаженно закрывает глаза.
Свейнбьорн: Не переживай, я с тобой одной левой управлюсь. А вообще, правильно. Я всегда говорил, что «черная смерть» — лучшее лекарство от всех болезней. А ты то вино, то водку… Хочешь заехать домой?
Себастьян (со вздохом): Нет, больше не хочу. У меня больше нет дома. Давай лучше заскочим в какой-нибудь торговый центр. Я хочу купить подарки для твоей семьи.
Свейнбьорн: Ты сам по себе уже подарок. Не переживай.
Себастьян: Нет, я хочу купить подарки. У меня есть деньги, я не потрачу последнее, ты не думай. Поехали за подарками. Я очень хочу что-нибудь купить. Что-то глупое и дурацкое. Хочу окунуться в эту нелепую рождественскую суету, мишуру и радостное безумие…
Свейнбьорн: Тебе было мало безумия?
Себастьян: Там оно не было радостным. А я хочу, нет, я требую радостного безумия!
Свейнбьорн: Подожди. Если у тебя есть деньги, то зачем ты просил меня купить тебе шоколадки в больничном автомате?
Себастьян: Хотел, чтобы ты обо мне позаботился. Шутка. Просто пациентам нельзя самостоятельно покупать себе еду.
Свейнбьорн переназначает маршрут.
Себастьян: Знаешь, Бьорн, я всегда был наблюдателем. Смотрел на мир со стороны, пытаясь не вмешиваться в его суету. Под рождество мы любили заходить в торговые центры, заказывать кофе, брать стулья и садиться пить прямо посреди толпы. А все вокруг бегали и спотыкались об нас. Конечно, это порой оборачивалось мокрыми брюками, но было очень забавно.
Свейнбьорн: И вас не выгоняли?
Себастьян: Ну, порой нам делали замечания, и мы покорно возвращались на территорию кафе, чтобы наблюдать безумие со стороны. Но так, чтобы что-то серьезное нам за это прилетало — нет.
Накупив кучу всяких подарков и обвешавшись цветными пакетами с ног до головы, они возвращаются в машину и продолжают свой путь. Постепенно город сменяется бескрайними и молчаливыми снежными равнинами.
Свейнбьорн: Даже не спросишь, куда мы едем?
Себастьян: Мы едем к твоей семье. Этой информации мне достаточно.
Свейнбьорн: Меня всегда поражает, насколько ты бываешь иногда не любопытным.
Себастьян: Тогда ты ничего не понимаешь.
Свейнбьорн:Чего не понимаю?
Себастьян: Вот. Опять вопросы. Не спрашивай, а наблюдай. Если я захочу узнать конечную точку нашего путешествия, я просто посмотрю на навигатор. И еще я, увы, не могу не отметить, что мы едем на восток. Но я не хочу знать. Не хочу знать, сколько еще продлится этот момент. И, когда и где бы мы ни остановились, это будет для меня в некотором роде сюрпризом. А сейчас я растягиваю момент предвкушения.
Свейнбьорн (задумчиво): Ты… ты можешь сотворить чудо буквально из ничего. И ты же дважды пытался… пытался… наложить на себя руки.
Себастьян (презрительно передразнивая): «Наложить на себя руки». Свейнбьорн, что за глупая идиома? Почему люди никогда не называют смерть смертью, а суицид суицидом? Да, я пытался убить себя. Да, я пытался. Пойми, я просто устал. Смертельно устал. Устал от всех этих сказок. C'est la vie11, все сказки однажды заканчиваются, и герои умирают. Но, раз уж ты решил продолжить мою сказку и сыграть роль принца на белом коне, то, будь добр, не порть момент. Впрочем, «конь» по-прежнему синий. Да что ты за принц, вообще? Опоздал, коня не перекрасил, вместо короны притащил мне колпак, снятый с какого-то йоуласвейтна!
11.
Свейнбьорн: Прости. Тут в Исландии как бы… небольшой апокалипсис случился. Рождество называется. Пришлось в срочном порядке пополнять запасы артиллерии, организовывать набеги на продовольственные и подарочные бастионы, спасать принцессу с маленьким принцем, потому что у принцессы издох конь, так еще и за тобой в драконий чертог скакать. Представляешь? И когда ты мне посреди всего этого хаоса предлагаешь коня красить? А за корону уж извини. Велика честь — йоуласвейтна короновать. Носи свой колпак и не выпендривайся.
Сельфосс, 24 декабря 2048 года
Форд останавливается у небольшого одноэтажного домика, щедро украшенного светящимися гирляндами. Дверь дома тотчас распахивается, и на улицу выбегает Эрик — пухлый белокурый ребенок лет пяти в красном свитере с оленями, зеленых шерстяных штанишках и ботинках на босу ногу. Себастьян открывает дверь машины и подхватывает ребенка на руки.
Эрик (радостно вопя): Мама, мама! Себастьян приехал! Нет, ты не Себастьян! Ты йоуласвейтн! Я тоже хочу такой!
Эрик дергает Себастьяна за колпак. Из дома выходит Эмма — маленькая стройная блондинка, напоминающая Кэнди Далфер в молодости. Волосы заплетены в небрежную косу, поверх свитера и джинсов — фартук с изображением торса Венеры Милосской (принт Джорджа Мачьюнаса).
Эмма (незлобно сердясь): Эрик, ну что это такое? Отпусти Себастьяна. И оставь его колпак, а то Йоулакёхтуринн придет. Привет Себастьян.
Себастьян (отдавая колпак Эрику): Ничего-ничего, забирай колпак. У меня шерстяные носки есть.
Держа одной рукой Эрика, он достает несколько пакетов из багажника, а Свейнбьорн забирает все остальные подарки. Спотыкаясь из-за объемных пакетов, они заваливаются в дом. Из кухни неистово ревет нойз десятых годов с характерными скрежетами и электрическим треском. Там суетятся Эбба и Хельга, две женщины лет шестидесяти: одна — маленькая и пухленькая, а другая — высокая и худая. Они о чем-то громко спорят. В дальнем углу стоит Даниэль, мужчина лет сорока, отдаленно напоминающий Свейнбьорна, и, сутулясь, сосредоточенно нарезает овощи. Эмма нарочно громко захлопывает дверь, и все трое оборачиваются к вошедшим.
Себастьян (смущенно, но перекрикивая нойз): Всем привет! С Рождеством!
Все трое кричат вразнобой что-то приветственное, и Себастьян проходит в гостиную. Там светится и переливается всеми цветами радуги огромная искусственная елка. На фальш-камине висят рождественские носки. На старинном пианино стоят еще не зажженные свечи. Массивный стол накрыт бардовой скатертью, по которой разбросан детский конструктор.
Себастьян (обращаясь к Эмме): Могу я чем-нибудь помочь?
Эмма: Боюсь, тут уже ничем не поможешь. Даже не лезь туда. Видел, как Даниэля затоптали?
Свейнбьорн: Пойдем, я покажу тебе твою комнату. Ну, то есть, тут не так много комнат, на самом деле, так что пока поживешь со мной.
Себастьян смиренно идет за Свейнбьорном. В комнате чисто и прибрано. Она напоминает спальню подростка, который давно ушел из дома. Впрочем, так оно и было.
Свейнбьорн (скидывая пакеты на стол): Вечером я надую себе матрас. Если хочешь полежать, падай на кровать. Вот шкаф. Можешь переодеться. Там есть мои старые вещи, они должны подойти. Ну, я думаю, как-нибудь разберешься. Ванная — направо по коридору до конца. Можешь принять душ, если хочешь. Думаю, у тебя в запасе есть еще добрый час, чтобы привести себя в порядок. Вся семья на одной кухне — это надолго.
На этих словах Свейнбьорн покидает Себастьяна и присоединяется к семейной готовке. А Себастьян зависает еще на минуту, не двигаясь, а потом, словно во сне, начинает ходить по комнате, рассматривая увешанные старыми плакатами стены, полки с книгами и давно отслужившими свой срок гаджетами. Среди всего прочего на одной из полок обнаруживается фоторамка, видимо, угасшая давно и навечно, но Себастьян все равно берет ее в руки и пробует включить. Экран покорно загорается и начинает демонстрировать слайд-шоу: юный Свейнбьорн с какими-то друзьями и подругами, юная Эмма, семейные портреты с каких-то праздников, фотографии с концертов и выпускных, какой-то огромный черный кот, и, конечно, гейзеры, вулканы. Он садится на кровать и смотрит на вереницу цифровых воспоминаний Свейнбьорна.
Свейнбьорн (из-за двери): Себастьян! Мы уже садимся за стол!
Дверь открывается. Себастьян даже не думает скрывать своего любопытства и прятать рамку.
Себастьян: А как звали этого кота?
Свейнбьорн:Йоулакёхтуринн, естественно.
Себастьян: То есть у вас, типа, круглый год тут было Рождество?
Свейнбьорн: У нас круглый год был круглый рождественский кот. А Рождество — только в Рождество. А как ты рамку включил? Я ее случайно нашел этим летом, но она не заработала, и я ее просто кинул на полку из серии «может, как-нибудь починю».
Себастьян (наивно): Не знаю. Она просто включилась. Но я же, вроде, волшебный тролль, вынюхивающий рождественское небо?
В честь приезда русского друга и не смотря на все наказания Анны, старшее поколение настаивает на бреннивине, а йоулаоль достается Эрику единолично. После застолья начинается домашний концерт. Они импровизируют на старые рождественские темы. Играют все, исключая только Себастьяна и Эрика.
Свейнбьорн (садясь рядом с Себастьяном после очередной импровизации): Хочешь присоединиться?
Себастьян (с грустной улыбкой): Нет, я не хочу. Играйте без меня сегодня, хорошо?
Свейнбьорн: А если бы был контрабас?
Себастьян: Нет, только не сегодня.
Внезапно Эрик отбирает у Даниэля виолончель и начинает изображать на ней игру на контрабасе.
Эрик: Я буду контрабасистом!
Взгляды Эммы и Себастьяна встречаются.
Эмма (шепотом, с некоторым ужасом в голосе): Он уже месяц бредит контрабасом.
Себастьян: Ну так в чем проблема? Выдайте ребенку виолончель в три четверти или половинку, настройте струны по квартам — и пусть себе учится.
Эмма: Но… может, все-таки начать с традиционной виолончели, как все нормальные люди…
Себастьян: То есть, ты сейчас хочешь сказать, что контрабасисты — люди ненормальные?
Повисает неловкая пауза.
Свейнбьорн (иронично, хлопая Себастьяна по плечу): Ты тому прямое подтверждение.
* * *
Ночь. Свейнбьорн и Себастьян подписывают и раскладывают подарки под елкой в опустевшей гостиной.
Свейнбьорн (наблюдая за задумчивым выражением лица Себастьяна): Ты как?
Себастьян (устало улыбаясь): Все хорошо. Пожалуй, семейная терапия в сочетании с бреннивином — это действительно лучшее лекарство.
Свейнбьорн: Тебе надо куда-нибудь переехать.
Себастьян: Да.
Свейнбьорн: Пока не решишь, куда, поживешь у меня.
Себастьян: Хорошо.
Свейнбьорн: И заведи кота.
Себастьян: Кота?
Свейнбьорн: Черного кота.
Себастьян: Думаешь?
Свейнбьорн (загадочно): Я не думаю. Я знаю. Йоулакёхтуринн вернулся, и он где-то бродит и ищет тебя.
Себастьян (хитро щурясь): Какие-то исландские сказки?
Свейнбьорн (подмигивая): Исландские сказки дядюшки Бьорна.
Себастьян: Хорошо, дядюшка Бьорн, как скажешь. Можешь мне помочь?
Свейнбьорн: Ты не помнишь, как пишется Свейнбьорн?
Себастьян: Напишу через два «эн» на всякий случай. Но проблема не в этом. Мне вживили чип под лопатку. Можешь его вырезать?
Свейнбьорн (чересчур громко восклицая): Вырезать чип? Я?! Из тебя?!
Себастьян: Бьорн, давай без театра. Просто сделай это, я прошу.
Свейнбьорн: Себастьян, ты не человек, а катастрофа какая-то. Ладно.
В комнате Свейнбьорна они находят канцелярский нож, тихо достают из кухонного шкафа аптечный ящик и отправляются в ванную. Себастьян стягивает толстовку и рубашку и подставляет Свейнбьорну спину.
Себастьян: Ты видишь шрам?
Свейнбьорн: Нет, не вижу… А… это?
Он касается едва заметного пятна у правой лопатки Себастьяна.
Себастьян: Да, здесь. Режь.
Свейнбьорн: Только не кричи, а то все проснутся.
Себастьян: Нет, подожди. Эти чипы, они не только передают геолокацию, но и температуру тела, в которое они вживлены. Так что, когда вытащишь, никуда его не выбрасывай, а держи в руке.
Свейнбьорн: Понял.
Свейнбьорн, шумно выдохнув, надрезает кожу Себастьяна.
Свейнбьорн: Блин, тут кровища. Я не знаю, как его искать.
Себастьян (сквозь зубы): Выдавливай, как прыщ. Не бойся ты. Мне не больно.
Свейнбьорн начинает давить. Сначала идет много крови, но вот начинает виднеться что-то черное.
Свейнбьорн: Я его вижу, но мне не достать.
Себастьян: Постой, тут чей-то пинцет для бровей есть.
Наскоро протерев пинцет спиртом, Свейнбьорн снова пытается извлечь чип, и на этот раз ему удается.
Свейнбьорн (потрясая окровавленным кулаком): Все!
Себастьян (с облегчением выдыхая): Спасибо. Давай я подержу чип, пока ты будешь меня заклеивать.
Расправившись со спиной, Свейнбьорн садится на бортик ванны, а Себастьян — на крышку унитаза, и они начинают размышлять.
Себастьян: Так, чип нельзя охлаждать, а то заподозрят неладное. Можно, конечно, его поместить под проток теплой воды, но есть опасность, что в один прекрасный момент его попросту смоет — и кранты.
Свейнбьорн: Можно еще приклеить к радиатору и выставить на нем температуру на тридцать шесть и восемь, скажем.
Себастьян: Но, в любом случае, тогда локация покажет, что мое тело не двигается. Плохо.
Свейнбьорн: Нет, давай не будем усложнять. Я приклею его к себе. Я же сказал, что ты у меня. Значит, и чип по логике вещей должен быть где-то в районе моей геолокации.
Свейнбьорн отрезает небольшой кусочек пластыря, забирает у Себастьяна чип и прилепляет его себе на живот.
Свейнбьорн: Армфоны они тоже отслеживают?
Себастьян: Естественно.
Тогда Свейнбьорн снимает свой армфон и протягивает его Себастьяну.
Свейнбьорн: Правда, у меня на открытом счету около пятнадцати тысяч крон.
Себастьян: У меня — в районе сотни тысяч.
Себастьян забирает армфон Свейнбьорна и отдает ему свой.
Свейнбьорн: Ну, тогда давай просто переведем тебе на мой армфон разницу.
Себастьян: Нет. Все транзакции тоже отслеживаются. Это будет подозрительно. Пятнадцати тысяч мне пока хватит. Если будет нужно, я попрошу мне еще подбросить. Пускай будут у тебя.
Свейнбьорн: Ладно. Армфон на пин-коде?
Себастьян: Да, разумеется. Хорошо, что разрешили не использовать сетчатку и отпечатки. Когда это было принудительно, я просто с ума сходил. У меня и так бред преследования, хоть и в легкой степени, но в тот год я просто параноил по-страшному.
Они обмениваются кодами.
Свейнбьорн (раздраженно): Додумались же… Как? Ну как такое могло людям в голову взбрести?! Мы и так в системе тотального контроля. Куда дальше-то?
Себастьян: Не знаю. У всех чипы будут, как у меня, то есть, как у тебя теперь…
Свейнбьорн (тревожно): Ты куда-то собрался? Почему мы занялись всем этим сейчас?
Себастьян (с напускным равнодушием): Хочу прогуляться. Один. Но попозже.
Раздается стук в дверь.
Эбба (из-за двери): Эй, мальчики, чем вы там заняты?
Свейнбьорн (отпирая дверь): Шалим, разумеется. Чем еще могут мальчики в ванной заниматься?
Эбба: То есть отдельной комнаты для шалостей вам мало?
Свейнбьорн: Да мы просто чип вырезали, мам.
Эбба:Чип?
Свейнбьорн: Они чипировали Себастьяна, чтобы видеть, где он.
Эбба: Совсем рехнулись, мрази! Все нормально? Вытащили?
Свейнбьорн: Да, все нормально.
Свейнбьорн и Себастьян выходят из ванной.
Свейнбьорн (заходя в свою комнату): Пойдем, я покажу тебе кое-что. Ты же так и не открывал шкаф?
Себастьян: Шкаф? А… ты сказал мне переодеться. Нет, я забыл.
Свейнбьорн: Ну и балда.
Свейнбьорн распахивает шкаф. Среди висящих вещей поблескивает лакированный черный кофр с контрабасом. Себастьян опять зависает в неопределенности.
Свейнбьорн (смущенно): Да, я позволил себе вломиться в ваш… в ваш дом и забрать его. Я подумал, ты будешь рад его видеть.
Себастьян, не говоря ни слова, достает кофр, кладет его на пол, медленно раскрывает. С минуту он просто смотрит на инструмент, потом гладит его струны и бережно достает. Он встает, подкручивает колки и начинает почти беззвучно зажимать струны, водя по ним воображаемым смычком. Свейнбьорн некоторое время молча наблюдает эту картину, потом смотрит на армфон, сам себе машет рукой и начинает рыться в кофре Себастьяна. Он находит серебристую баночку с канифолью, вертит ее в руках, не понимая, как она открывается, но в итоге справляется с хитрым механизмом и начинает канифолить смычок. Себастьян не обращает на него никакого внимания. Свейнбьорн вкладывает смычок в руку Себастьяна. Тот вопросительно смотрит на него.
Свейнбьорн: Играй.
Себастьян: Поздно ведь… Или рано?.. Все спят…
Свейнбьорн: Для музыки не может быть рано или поздно. Играй.
Себастьян касается струн смычком. Он играет на флажолетах в первой октаве, лишь немного уходя в малую. И контрабас поет, не то, как флейта, не то, как женский голос. Какой-то средневековый напев. Дверь тихо отворяется. Себастьян играет в полутьме настольной лампы. В дверях стоит Эрик и завороженно смотрит на него. В коридоре слышатся тихие шаги, потом еще, потом еще, и вот уже вся семья сидит и стоит в спальне Свейнбьорна. А Себастьян тем временем переходит к вариациям, сначала украшая мелодию мелизмами, потом начинает играть с размером, ритмом, регистрами, прогоняя тему через классические, потом через современные жанры, добавляя все больше пиццикато, постукиваний, пощелкиваний, топая ногой, и под конец он зацикливает один оборот и начинает его убыстрять и убыстрять, постепенно поднимаясь все выше и выше, пока пальцы не касаются смычка, и внезапно останавливается. А потом вновь играет инвариант темы, зависая на кадансе и не доигрывая последнюю ноту. Он медленно снимает смычок со струн и кланяется. Раздаются бурные аплодисменты.
Эмма (добродушно): Себастьян вернулся.
Себастьян (смущенно): Извините, что разбудил. Я… простите, на меня что-то нашло.
Эбба (машет рукой): Эт вдохновение. С кем не бывает?
Эрик: А что это за мелодия?
Себастьян: Старинная колыбельная. Когда-то мне ее пела мама.
Эрик (восторженно): А можешь мне ее записать?
Себастьян (пожимая плечами): Ну, неси тетрадь.
Эрик (комично разводя руками): У меня нет тетради, и я пока не знаю, как ноты пишут.
Свейнбьорн: Не переживай, сейчас что-нибудь найдем.
Все снова расходятся. А Свейнбьорн находит в столе свою старую нотную тетрадь. Себастьян садится и начинает записывать мелодию. А потом немного думает, словно что-то вспоминая, и записывает слова. Все это время Эрик стоит и внимательно смотрит, что пишет Себастьян, хотя, разумеется, ничего не понимает.
Эрик: А что это за язык?
Себастьян: Итальянский. Ну, вот. Держи, только не потеряй. Второй раз записывать не буду.
Свейнбьорн: Пойдем, я уложу тебя спать. А завтра я сфотографирую ноты на армфон, а то точно потеряешь, знаю я тебя.
Эрик (уходя со Свейнбьорном): А ты мне подаришь контрабас?
Себастьян берет со стола маркер, поднимает контрабас и пишет на его задней деке: «Эрику от Себастьяна». Потом он аккуратно укладывает инструмент и смычок в кофр, гладит струны и, закрыв крышку, снова убирает контрабас в шкаф, еще раз оглядывает кофр и закрывает дверцы. А потом он берет фоторамку, зажигает верхний свет, переводит рамку в режим фотоаппарата, корчит глупую рожу и делает селфи. Выключив рамку, он кладет ее на место и гасит свет. Когда Свейнбьорн возвращается, Себастьян уже стоит одетый в его старую одежду и застегивает пуховик.
Себастьян: Я все-таки пойду прогуляюсь.
Свейнбьорн (не спрашивая, но утверждая): Надолго.
Себастьян: Надолго.
Свейнбьорн: Давай я соберу тебе рюкзак. И не отказывайся. Ради нашей дружбы.
Свейнбьорн достает из шкафа небольшой лыжный рюкзак литров на тридцать и отправляется в гостиную. Он упаковывает наполовину полную бутылку бреннивина, заворачивает в бумагу хаукадль, а потом начинает бегать по кухне, заполняя карманы рюкзака предметами первой необходимости вроде гидрофобных спичек, жидкости для розжига, бумаги, швейцарского ножа и тому подобного. Он замечает, что его руки трясутся, но пытается не подавать вида. Себастьян с грустью наблюдает за суетой Свейнбьорна, но ничего не говорит. В конце концов, когда Свейнбьорн заканчивает поспешные сборы, Себастьян накидывает на голову капюшон и направляется к двери. Свейнбьорн выдает ему свои берцы. Размер оказывается немного маловат, и Себастьян снимает шерстяные носки. Свейнбьорн оглядывает его с ног до головы.
Свейнбьорн: А колпак?
Себастьян: Пусть останется Эрику.
Свейнбьорн (строго): Себастьян.
Себастьян: Перестань, пожалуйста, со своими сказками. Я же отдал колпак малышу, и он расстроится, если я его заберу обратно. Спасибо тебе. И твоей семье. За все.
Свейнбьорн (обнимая Себастьяна, немного дрожащим голосом): Давай, друг… Я буду ждать тебя.
Себастьян открывает дверь, с ребяческой веселостью отдает честь, разворачивается и уходит в ночь. Ветер надрывно воет и яростно разбрасывает снежинки во все стороны, и через несколько метров фигура Себастьяна в ярко-желтой куртке исчезает во мгле.
Он включает карту на армфоне. Да, все верно. Он двигается к Ольвюсау. Добравшись до берега, он отключает армфон и идет вдоль реки вниз по течению. Вой ветра заглушает хруст снега под тяжелыми ботинками. Но в какой-то момент Себастьян начинает различать второй голос, вторящий вьюге. Он продолжает свой путь, а голос приближается. Из мглы появляется старая мохнатая дворняга. Она сидит у дороги и с неистовой тоской воет на Себастьяна. Он проходит мимо нее, а она поворачивает голову и продолжает выть ему во след. «Если собака воет на тебя, значит, она чует смерть», — смутно припоминая какое-то суеверие, Себастьян улыбается собственной мысли. Вскоре он выходит из городка и продолжает идти, проваливаясь в снег, пока последние огни не скрываются в ночи. Тогда он спускается к берегу, снимает рюкзак, расчищает снег, насколько это возможно в условиях вьюги, и садится на холодный камень. Он открывает рюкзак, извлекает из него бутылку бреннивина и делает несколько больших глотков. «Черная смерть» сильно обжигает горло и желудок.
Себастьян (глядя вдаль): Знаешь, что… Ты все-таки ужасен. По твоей вине я переплыл моря и океаны боли, а ты все продолжаешь издеваться и заставляешь меня страдать снова и снова. За что ты так со мной? За что ты так с людьми? Чем эти люди заслужили все это? Если бы был всевышний бог, он бы не позволил этого. Но мы летим, одинокие и никому не нужные, на самом краю огромной галактики… мы летим по вселенной неведомо куда, и нет никому дела до этих крохотных жалких людишек… Мир, ну за что все это?
Ветер начинает стихать, словно прислушиваясь. Себастьян закуривает.
Себастьян: Но все-таки, спасибо тебе. Спасибо за добро, что люди дарят порой совсем незнакомым людям. Спасибо за любовь. Ее я познал сполна, и, хотя обратная сторона любви — все та же боль, любовь оттого не мене прекрасна. И спасибо за Исландию. За ее красоту и суровое великолепие. Спасибо за то, что я есть, и за эту несуразную жизнь. И спасибо за это одиночество. Оно тоже прекрасно, хотя в нем много грусти и смертной тоски. Спасибо за то, что все это было.
Þar sem háfjöllin heilög rísa
mót heiðskírri norðurátt,
á landi íslenskra ísa,
þar er þér, sál mín, svo dátt…12
12
Тучи расходятся, и в небе начинают появляться первые отсветы сияния. Себастьян снова делает глоток «черной смерти», небесные огни вспыхивают в стекле бутылки. И в тишине Себастьян вдруг слышит за спиной какое-то урчание. Он вслушивается. Что-то большое и черное подходит к нему и садится рядом, коснувшись плеча. Это кот. Кот размером с быка. Йоулакёхтуринн, задрав морду, смотрит на северное сияние. Себастьян осторожно гладит кота по спине. Кот не двигается. У него мягкая густая шерсть, и ладонь свободно утопает в ней. Немного погладив кота, Себастьян поворачивается к рюкзаку, чтобы достать акулье мясо, заботливо уложенное Свейнбьорном. А когда он достает хаукадль и поворачивается обратно, кот уже сидит прямо перед ним, чуть ниже к реке, так что лицо Себастьяна оказывается прямо на уровне кошачьей морды. Себастьян разворачивает сверток и протягивает мясо коту. Тот начинает мурлыкать громче, переходя на рык, но аккуратно берет с рук Себастьяна свою рыбку, а потом облизывает руки Себастьяна своим огромным шершавым языком. Себастьяну на момент кажется, что сейчас с его ладоней сдерут всю кожу. Но ощущение оказывается обманчивым. А кот, явно довольный, заваливается на спину, подставив свое пузо. И Себастьян, немного помедлив, подходит и начинает гладить огромный живот зверя. Внезапно кот переворачивается, и Себастьян едва успевает отскочить в сторону, чуть не упав. Кот смотрит вверх. Себастьян тоже поднимает голову. Северное сияние медленно падает с неба прямо на них, и вдруг начинает литься дождем, самым чудесным дождем, что видел кто-либо из смертных на планете Земля.
Личный дневник, 2015 год
2 января
Вчера писать было совершенно невозможно. По понятным причинам. Новый год в России. Хуже — только революция. И то, смотря какая революция. Выпили все, что можно было выпить на шестнадцати этажах общаги и в близлежащих магазинах. Народники и фольклористы колядовали по всем этажам, горланя песни под балалайки. Искренне удивляюсь, что они до сей поры дрессированнаго медведя не завели. Было бы вполне аутентично, но лучше об этом не сообщать, а то и вправду скоро в нашем зоопарке станет на однаго криволапаго идиота больше.
В 6 утра, когда народ уже попадал, я, захватив старенький термос с глинтвейном, пошел к заливу. В сумерках невидимаго разсвета он восхитителен. Туман, снег, небо и дым сигарет слились в единое неуловимое, эфемерное, зыбкое, мягкое… И только я крохотной черной фигуркой стоял посреди этаго безконечнаго, как время, сераго холста.
Потом отправился „ходить по воде”, стараясь не разрушать тишину. Наверное, так и выглядит смерть. Ты идешь в сплошном тумане к не существующему горизонту, просто идешь и идешь, а потом начинаешь замечать, что уже и не идешь, а плывешь, а потом и сам становишься частью этаго тумана. Сначала растворяется твое тело, потом начинают исчезать все сенсоры, а потом и мысли тоже превращаются в туман… Но это всего лишь моя фантазия. Я не знаю. Мне хотелось идти так вечно. Но разсвет медленно и неотвратимо прокрадывался сквозь тучи, и магия исчезала, а остывший глинтвейн подходил к концу. Пришлось возвращаться домой.
В общаге все, разумеется, были в стельку. Но, сколько бы тебе ни было лет, приходится культивировать в себе ребенка, ибо быть взрослым — слишком скучно. Точнее, слишком грустно. Только ирония и сарказм помогают не загибаться в депрессии под гнетом этаго абсурда. Потому я прошелся по всем не запертым блокам на этаже и перепутал обувь. Шутка сработала: вечером народ вспомнил, что пора за опохмельем, и забегал по коридорам, неистово чертыхаясь в поисках своей пары обуви. А я лежал и притворялся спящим, тихо смеясь в подушку.
Сегодня к вечеру уломал часть уцелевших после главнаго алкокалипсиса всея страны отправиться в парк на шашлыки. Сидели у костра и травили страшныя байки. Наиболее чувствительныя барышни приятно повизгивали.
У Насти новый имидж. Черные волосы и синие глаза — это потрясающе. Вот и не лень же было человеку 1-го января да с похмелья перекрашиваться! Как выяснилось, на спор. Что ж, иногда глупые споры приводят к неожиданно хорошим результатам. Прежняя „морковь по-корейски”, именуемая Настей „огненно-рыжим”, была мне не по душе. Не по душе мне было и любоваться Женей в Настиных объятиях. Ясное дело, добивается моей ревности. Причем успешно. Но хороший актер всегда может сохранять искреннюю голливудскую улыбку.
3 января
— Что такой грустный?
— Взгрустнулось.
— А что такой бледный?
— Взгрустнулось.
— А что такой бледный?
Так вот, и взгрустнулось, и взбледнулось. Лежу на коврике для йоги под роялем в темном репетитории. Спасибо Наде за дубликат ключа. Жаль, что не с кем разделить свое ложе. И потому я снова один. Как всегда, один.
Слишком много. Слишком много смертей, слишком много разлук. Мой разум истерзан. Но к смерти я уже привык. Ее не остановить, и ничего нельзя исправить. Я привык к человеческой жестокости. Все люди в какой-то мере жестоки, но жестокость проистекает из страха и боли, а любое зло есть ничто иное, как противоречие интересов. Я видел это тысячи раз. Но снова и снова я вступаю в бой с предразсудками. Разрушать шаблоны легко, когда дело касается случайных знакомых и приятелей, и совсем другое — биться с головой любимаго человека.
Мой удел — одиночество. Мой удел — пустота. Любовь лишь на время дает мне возможность забыться, ощутить некую сопричастность, человечность, ибо порой мне кажется, что я совсем уже утратил способность быть человеком. Любовь — мой морфий. И он мне нужен. Эти ломки… я ощущаю их на физическом уровне. Сколько еще ты можешь издеваться надо мной? Сколько еще мне ждать ответа? И только тишина. Извечная тишина, нарушаемая лишь ледяным воем ветра. Озноб…
_______
Лимонов. Это я, Эдичка
4 января
С неохотой взял в руки инструмент. Не могу играть Баха. Он говорит о вечном, и я сыт этим по горло. Не могу больше видеть „нетленные” библейские символы. Мне нужен скрежет, неразрешимый диссонанс, боль, „шепоты и крики”… „Я слишком много знаю по сравнению с Бетховеном, чтобы играть по-старому,” — сказала как-то Шарлотта Мурмэн. Струны натянуты через мой позвоночник; я, как Нам Джун Пайк, живой инструмент, и я снова отдал эти струны в руки, не умеющие на них играть.
5 января
Словно ответ на мои мысли, вчера вечером Насте взбрендилось разучивать Фернейхоу на кухне. Шепот, щелчки, шумные вдохи и клекот флейты перебивались многоэтажным матом. Видимо, так и должно звучать „Uniti Capsule” по-русски. Я сидел на полу, опершись спиной на горячую батарею, смотрел на стройные обнаженные ноги Насти и слушал, слушал... напрочь забыв о том, что хотел приготовить какую-то еду. Прелесть нашей общаги в том, что зимой батареи не просто топят, а прямо шпарят, так что все ходят в летней одежде. Интересно только, у Насти с глазомером совсем беда, или оборвать джинсы почти до самой задницы было хитроумным планом, чтобы скакать по кухне перед моим носом, делая вид, что учит Фернейхоу? Но я же мог и не прийти на этот перформанс. Меня вообще могло не быть дома. Чего я обольщаюсь в самом деле?..
6 января
День-поебень. В автобус не влез из-за крупногабаритного груза. Полчаса ждал маршрутку и чуть не околел. Вдобавок решил сдать историю без подготовки. Куда там! История, как обычно, меняется быстрее, чем цвет волос у шлюх. Получил трояк. Единственный из группы, исключая парочку витающих в облаках долбоящеров, которые вообще не явились на экзамен. Как всегда, вот вам и абсурд: историк не сдал экзамен по истории. Ну и к лешему ее. Зато играю хорошо. Честно говоря, я думал, будет хуже, но мастерство не пропьешь, даже в Новый Год.
_________
Канчели, Данелия
7 января
Эх, Лимонов, Лимонов… Как хорошо, что ты не читал Берроуза, когда писал свой первый роман. О, юность! Наивность и буйство чувств! О, жажда революции и вечная неприкаянность… И, все-таки, я восхищаюсь и завидую тем, кто может открыто говорить о себе, обнажать свою душу перед всем миром, зная, что тупоголовыя ханжи непременно закидают эту душу гнилыми помидорами лицемерия. Моя же душа висит на стене Эрмитажа, мучительно закатив глаза, и молчит. А что еще остается делать, если знаешь, что тебе никто не поверит…
___________
Алдошина. Акустика
9 января
Праздники начинают надоедать. Хочется побыть одному. Впрочем, зачем я вру? И так ясно, кого мне не хватает для ощущения счастья, точнее, для того, чтобы забыться на краткий миг.
Вечером 7-го числа, вернувшись с концерта, пошел поиграть на лестнице. Отыграв программу, ушел в свободную импровизацию, наслаждаясь мощной реверберацией, усиливающей и многократно отражающей каждый, даже самый тихий звук. Удивляюсь, как срежет и стоны струн не перебудили всю общагу. Зато я отыгрался сполна. И мне стало жаль, что Настя не слышит этого. Слова пусты. Я здесь, в этом звуке. Здесь моя зияющая боль.
Любая система — это внешнее ограничение. Играя по нотам, ты всего лишь исполняешь волю композитора, безусловнаго тирана, определяющаго твою жизнь. Нужно уметь подчиняться этим системам, понимать их, вкладывать свое видение в интерпретацию, но нужно уметь и выбрасывать ноты, научиться выражать себя, находить свой звук, свой путь, не ограниченный никакими внешними рамками. Можно исполнять роль винтика в системе, но нельзя забывать себя.
10 января
Из консервы возвращался один. Устал, как пес, и проспал свою остановку. Уехал в какую-то несусветную даль. Это жесть. Я думал, дальше общаги жизни не существует. Нет, существует. Божечки-кошечки… Какая тоска! Ну, как там можно жить? Сколько времени тратят эти люди, чтобы добраться на работу?
Выйдя из автобуса и вдоволь наужасавшись, понял, что сегодня я забыл проездной и потратил все деньги в карманах на автобусные билеты и кофе. Пришлось переться пешком. Но для бешеной собаки 7 миль — не круг. Хорошо, что собака без чемодана. Тотальное ощущение пустоты. Казалось бы: что еще нужно человеку? Есть учеба, есть работа, есть крыша над головой… Но морфия нет. Зато есть вечная пустота. Стоит ли попытаться вновь? Стоит ли ломать еще одну жизнь ради своей дозы? Смогу ли я излечить эту пустоту? Музыка, наука, книги, фильмы, любовь — просто таблетки, лишь на время блокирующие симптомы болезни. Морфий не лечит ран. Я знаю, что это депрессия. Мне нужна какая-нибудь цель. Лучше недостижимая.
Зачем тебе хаос, Эдичка? К чему все эти революции? Они одинаковы до безобразия! Безсмысленная трата жизней. Революции переписывают историю кровью своих жертв, очерняя одних тиранов и возвеличивая других кровожадных ублюдков. В любом обществе будут властители и их вассалы, честные труженики, кучка недовольных козлов отпущения и равнодушные наблюдатели.
Вам говорят, что мир меняется к лучшему. Технический прогресс, профсоюзы, правозащитные организации… Скажи мне, Фридман, возможен ли твой „зеленый капитализм” — мир без государственных границ, где каждый человек имеет возможность заниматься тем, чем он хочет, найти свое призвание и быть счастливым? Едва ли. Увы, большинство людей сами не знают, чего они хотят. Они плывут по течению, прожигая свои жизни на нелюбимой работе, женятся по залету и выращивают таких же безвольных людей. Людям нужны четкие и ясные правила: ты должен делать это и то, а это и то — преступление. Тогда все очень легко. Не надо думать. Надо просто следовать инструкции, и, если у тебя получится, то можно будет сказать, что ты счастлив. Те же, кто умеет думать и не хочет подчиняться инструкциям, обречены.
Что же, сэр Оруэлл, смог ли ты подчинить себе свою память? Смог ли предать все, что ты любишь, и стать адептом системы, утратить свое „я”, превратив его в „мы”? Нет. Ты бунтуешь против этого насилия над человеческой душой! „Мы” счастливо, потому что „мы” — это ощущение целостности, это чувство локтя, это воодушевление от слаженности работы всех элементов системы. Нечто похожее испытывают хористы и оркестранты. Каждая партия в отдельности не представляет собой никакой художественной ценности, но вместе они образуют нечто прекрасное. Та же целостность присуща командным видам спорта. В этом есть доля здраваго смысла. Но человек, утративший свое „я”, перестает быть человеком, он становится пчелой или муравьем. Но, если ты насекомое, тогда зачем тебе человеческий мозг?
Раджниш, друг мой, ты утверждаешь, что твое „я” — лишь грамматическая конструкция, что ты уже растворил свое эго в мире. Да будет светел твой дао, но ты противоречив. Утратив свое „я”, человек должен слиться миром, стать с ним единым целым, и тогда ему откроется дао — путь без целей и желаний. Но дао у каждого свой, индивидуальный и неповторимый. А если есть индивидуальность пути, значит, есть и индивид, по нему идущий. Если нам нужно утратить индивида, тогда лучше проповедовать не дао, а монотеистическую религию, ведущую толпу слепцов по протоптанному пути так называемых священных книг. Даже просветленный остается человеком, то есть сознанием, запертым в телесную оболочку с пятью сенсорами. Медитация — только иллюзия того, что ты сливаешься с миром. Твое сознание по-прежнему принадлежит тебе, и твой путь, путь без борьбы и без желаний — это твой личный выбор. Ты по-прежнему пленник жизни. Просто большинство людей страдают в своих одиночных камерах и сходят с ума, и ты тоже сошел с ума, только твоя шизофрения дает тебе иллюзию счастья.
___________
Стругацкие
Слишком много. Слишком много смертей, слишком много разлук. Мой разум истерзан. Но к смерти я уже привык. Ее не остановить, и ничего нельзя исправить. Я привык к человеческой жестокости. Все люди в какой-то мере жестоки, но жестокость проистекает из страха и боли, а любое зло есть ничто иное, как противоречие интересов. Я видел это тысячи раз. Но снова и снова я вступаю в бой с предразсудками. Разрушать шаблоны легко, когда дело касается случайных знакомых и приятелей, и совсем другое — биться с головой любимаго человека.
Мой удел — одиночество. Мой удел — пустота. Любовь лишь на время дает мне возможность забыться, ощутить некую сопричастность, человечность, ибо порой мне кажется, что я совсем уже утратил способность быть человеком. Любовь — мой морфий. И он мне нужен. Эти ломки… я ощущаю их на физическом уровне. Сколько еще ты можешь издеваться надо мной? Сколько еще мне ждать ответа? И только тишина. Извечная тишина, нарушаемая лишь ледяным воем ветра. Озноб…
_______
Лимонов. Это я, Эдичка
4 января
С неохотой взял в руки инструмент. Не могу играть Баха. Он говорит о вечном, и я сыт этим по горло. Не могу больше видеть „нетленные” библейские символы. Мне нужен скрежет, неразрешимый диссонанс, боль, „шепоты и крики”… „Я слишком много знаю по сравнению с Бетховеном, чтобы играть по-старому,” — сказала как-то Шарлотта Мурмэн. Струны натянуты через мой позвоночник; я, как Нам Джун Пайк, живой инструмент, и я снова отдал эти струны в руки, не умеющие на них играть.
5 января
Словно ответ на мои мысли, вчера вечером Насте взбрендилось разучивать Фернейхоу на кухне. Шепот, щелчки, шумные вдохи и клекот флейты перебивались многоэтажным матом. Видимо, так и должно звучать „Uniti Capsule” по-русски. Я сидел на полу, опершись спиной на горячую батарею, смотрел на стройные обнаженные ноги Насти и слушал, слушал... напрочь забыв о том, что хотел приготовить какую-то еду. Прелесть нашей общаги в том, что зимой батареи не просто топят, а прямо шпарят, так что все ходят в летней одежде. Интересно только, у Насти с глазомером совсем беда, или оборвать джинсы почти до самой задницы было хитроумным планом, чтобы скакать по кухне перед моим носом, делая вид, что учит Фернейхоу? Но я же мог и не прийти на этот перформанс. Меня вообще могло не быть дома. Чего я обольщаюсь в самом деле?..
6 января
День-поебень. В автобус не влез из-за крупногабаритного груза. Полчаса ждал маршрутку и чуть не околел. Вдобавок решил сдать историю без подготовки. Куда там! История, как обычно, меняется быстрее, чем цвет волос у шлюх. Получил трояк. Единственный из группы, исключая парочку витающих в облаках долбоящеров, которые вообще не явились на экзамен. Как всегда, вот вам и абсурд: историк не сдал экзамен по истории. Ну и к лешему ее. Зато играю хорошо. Честно говоря, я думал, будет хуже, но мастерство не пропьешь, даже в Новый Год.
_________
Канчели, Данелия
7 января
Эх, Лимонов, Лимонов… Как хорошо, что ты не читал Берроуза, когда писал свой первый роман. О, юность! Наивность и буйство чувств! О, жажда революции и вечная неприкаянность… И, все-таки, я восхищаюсь и завидую тем, кто может открыто говорить о себе, обнажать свою душу перед всем миром, зная, что тупоголовыя ханжи непременно закидают эту душу гнилыми помидорами лицемерия. Моя же душа висит на стене Эрмитажа, мучительно закатив глаза, и молчит. А что еще остается делать, если знаешь, что тебе никто не поверит…
___________
Алдошина. Акустика
9 января
Праздники начинают надоедать. Хочется побыть одному. Впрочем, зачем я вру? И так ясно, кого мне не хватает для ощущения счастья, точнее, для того, чтобы забыться на краткий миг.
Вечером 7-го числа, вернувшись с концерта, пошел поиграть на лестнице. Отыграв программу, ушел в свободную импровизацию, наслаждаясь мощной реверберацией, усиливающей и многократно отражающей каждый, даже самый тихий звук. Удивляюсь, как срежет и стоны струн не перебудили всю общагу. Зато я отыгрался сполна. И мне стало жаль, что Настя не слышит этого. Слова пусты. Я здесь, в этом звуке. Здесь моя зияющая боль.
Любая система — это внешнее ограничение. Играя по нотам, ты всего лишь исполняешь волю композитора, безусловнаго тирана, определяющаго твою жизнь. Нужно уметь подчиняться этим системам, понимать их, вкладывать свое видение в интерпретацию, но нужно уметь и выбрасывать ноты, научиться выражать себя, находить свой звук, свой путь, не ограниченный никакими внешними рамками. Можно исполнять роль винтика в системе, но нельзя забывать себя.
10 января
Из консервы возвращался один. Устал, как пес, и проспал свою остановку. Уехал в какую-то несусветную даль. Это жесть. Я думал, дальше общаги жизни не существует. Нет, существует. Божечки-кошечки… Какая тоска! Ну, как там можно жить? Сколько времени тратят эти люди, чтобы добраться на работу?
Выйдя из автобуса и вдоволь наужасавшись, понял, что сегодня я забыл проездной и потратил все деньги в карманах на автобусные билеты и кофе. Пришлось переться пешком. Но для бешеной собаки 7 миль — не круг. Хорошо, что собака без чемодана. Тотальное ощущение пустоты. Казалось бы: что еще нужно человеку? Есть учеба, есть работа, есть крыша над головой… Но морфия нет. Зато есть вечная пустота. Стоит ли попытаться вновь? Стоит ли ломать еще одну жизнь ради своей дозы? Смогу ли я излечить эту пустоту? Музыка, наука, книги, фильмы, любовь — просто таблетки, лишь на время блокирующие симптомы болезни. Морфий не лечит ран. Я знаю, что это депрессия. Мне нужна какая-нибудь цель. Лучше недостижимая.
Зачем тебе хаос, Эдичка? К чему все эти революции? Они одинаковы до безобразия! Безсмысленная трата жизней. Революции переписывают историю кровью своих жертв, очерняя одних тиранов и возвеличивая других кровожадных ублюдков. В любом обществе будут властители и их вассалы, честные труженики, кучка недовольных козлов отпущения и равнодушные наблюдатели.
Вам говорят, что мир меняется к лучшему. Технический прогресс, профсоюзы, правозащитные организации… Скажи мне, Фридман, возможен ли твой „зеленый капитализм” — мир без государственных границ, где каждый человек имеет возможность заниматься тем, чем он хочет, найти свое призвание и быть счастливым? Едва ли. Увы, большинство людей сами не знают, чего они хотят. Они плывут по течению, прожигая свои жизни на нелюбимой работе, женятся по залету и выращивают таких же безвольных людей. Людям нужны четкие и ясные правила: ты должен делать это и то, а это и то — преступление. Тогда все очень легко. Не надо думать. Надо просто следовать инструкции, и, если у тебя получится, то можно будет сказать, что ты счастлив. Те же, кто умеет думать и не хочет подчиняться инструкциям, обречены.
Что же, сэр Оруэлл, смог ли ты подчинить себе свою память? Смог ли предать все, что ты любишь, и стать адептом системы, утратить свое „я”, превратив его в „мы”? Нет. Ты бунтуешь против этого насилия над человеческой душой! „Мы” счастливо, потому что „мы” — это ощущение целостности, это чувство локтя, это воодушевление от слаженности работы всех элементов системы. Нечто похожее испытывают хористы и оркестранты. Каждая партия в отдельности не представляет собой никакой художественной ценности, но вместе они образуют нечто прекрасное. Та же целостность присуща командным видам спорта. В этом есть доля здраваго смысла. Но человек, утративший свое „я”, перестает быть человеком, он становится пчелой или муравьем. Но, если ты насекомое, тогда зачем тебе человеческий мозг?
Раджниш, друг мой, ты утверждаешь, что твое „я” — лишь грамматическая конструкция, что ты уже растворил свое эго в мире. Да будет светел твой дао, но ты противоречив. Утратив свое „я”, человек должен слиться миром, стать с ним единым целым, и тогда ему откроется дао — путь без целей и желаний. Но дао у каждого свой, индивидуальный и неповторимый. А если есть индивидуальность пути, значит, есть и индивид, по нему идущий. Если нам нужно утратить индивида, тогда лучше проповедовать не дао, а монотеистическую религию, ведущую толпу слепцов по протоптанному пути так называемых священных книг. Даже просветленный остается человеком, то есть сознанием, запертым в телесную оболочку с пятью сенсорами. Медитация — только иллюзия того, что ты сливаешься с миром. Твое сознание по-прежнему принадлежит тебе, и твой путь, путь без борьбы и без желаний — это твой личный выбор. Ты по-прежнему пленник жизни. Просто большинство людей страдают в своих одиночных камерах и сходят с ума, и ты тоже сошел с ума, только твоя шизофрения дает тебе иллюзию счастья.
___________
Стругацкие
11 января
Улыбайся чаще, и чаща улыбнется тебе…
Боюсь оставаться один. Лежу под одеялом. Не могу встать. Хочу пить, но не могу попросить о чашке кофе. Не могу ничего. И больше ничего не хочу. Исчезнуть. Никогда не существовать. Не рождаться. Меня никто никогда не любил. Меня нельзя, невозможно любить. Я урод. Ошибка природы. Мне дано куда больше, чем другим людям, и потому я не могу требовать тех же прав, что и остальные. Жизнь со мной — это ад. Мое молчание сводит с ума, но еще хуже то, что я скрываю под завесой этаго молчания. Нет. Не сметь! Забыть. Стереть мысли. Слезть с морфия. Я больше не могу.
13 января
Огромный пустой дом. Тусклый свет. Безветренно. Безвременно. Разбитыя вазы, поломанные зонты, разорванныя картины. Они напоминают модные арт-объекты благодаря оранжевой и фиолетовой нижней подсветке. Их тени складываются в причудливыя фигуры на голых стенах с потрескавшейся штукатуркой. Эти трещины и выбоины дополняют узоры теней.
Под моими ногами сухие листья. Я хожу по этой стихийной галерее, шурша осенним ковром. За спиной проносится порыв ветра, и из-за колонны появляется смерть, комично-тривиальная, в рваном балахоне, из-под котораго видны обнаженныя ребра и чернеющая пустота; на плече — коса. Она смотрит на меня своими пустыми глазницами, но проходит мимо, а я бегу за ней, но не могу догнать, не могу кричать, но все же хриплю „стой!” — и просыпаюсь от собственнаго хрипа.
Все тот же повторяющийся сон. Я бы многое отдал за то, чтобы больше не видеть снов, не видеть мертвых людей. Почему? Почему они не оставят мою память в покое? Есть ли лекарство от памяти?
14 января
По специальности, разумеется, поставили „хорошо”, ведь нет вершины совершенству. Впрочем, думаю, дело не в технике. Не нравлюсь я кое-кому, хоть убей. Ха-ха… И я знаю, почему. И он знает, хоть и никогда не сможет в этом признаться. Черт с ним.
Вечером играли в „Бродячей собаке”. Это хороший дебют.
У Насти экзамен по спец завтра. Надо пойти послушать из „простого дружескаго участия”.
15 января
После Настинаго экзамена пошли в бар праздновать пятерку. Опоздали на автобус. Гуляли всю ночь от бара к бару. Настю развезло в блюз.
3 стадии алкогольнаго опьянения музыканта:
1) в джаз — дай ему инструмент, и он начнет импровизировать, как сам дьявол;
2) в блюз — теперь играем только на 3-х аккордах, с завываниями и неровными трелями;
3) в приму — музыкант выдает только один длинный звук и срубается.
Если хочешь по-настоящему узнать человека, проведи с ним ночь. Никакого секса. Только разговоры. Ночь срывает маски и открывает настоящее лицо. Но со мной это не работает.
16 января
Читал Стругацких. Получил „привет” от Сафо. Зашел на ее fb. Она в Бразилии. Видимо, продолжает гоняться за индейцами. Неужели осталось еще хоть одно незнакомое ей племя? Хотел написать, но не знаю, что. Судя по странице, у нее все хорошо. Тоже выложил несколько фоток и написал пару ироничных постов.
Тор стал плохо есть. Все больше спит, свернувшись клубочком. Может, ему просто холодно? Когда беру его на руки, кажется, что он смотрит как-то жалобно. Надеюсь на лучшее. Соседи по комнате говорят, что он просто стареет. Ну да, конечно.
Сегодня играем на каком-то празднике буржуев. Не люблю такия вещи, но что делать? Зато эти ублюдки платят каждому по полтора куска, да еще и выпить наверняка нальют.
Я против любой религии в контексте современности, хотя не могу не отдать должное христианству с точки зрения развития наук и искусств, хотя и здесь есть очень большие вопросы.
В средневековье музыка развивалась в пределах церкви и около. Хоть она и была данью „воображаемому другу”, но оставалась чем-то духовным, возвышенным. А когда стала развиваться светская музыка, то новые жанры стали данью желудкам. И так и продолжается. Композиторы пишут в поте лица, музыканты играют, репетируют, стирают пальцы, а всякие плебеи жрут и рыгают под шедевры мировой культуры. Мне тут вообще недавно разсказали, что в неком колхозе коровам Моцарта ставят, чтобы больше молока давали. Коровам! Музыка — не лекарство от запора! Музыка есть мысль, настолько чистая, насколько это возможно, не привязанная ни к словам, ни к зрительным образам. Она намного глубже всех остальных форм выражения, называемых искусством. И, если вы не способны понимать эту мысль или вам обязательно требуются какие-то тексты и песни со словами, то вы просто еще не готовы понять музыку. И как же пошло жрать под музыку! Сядьте под портретом Джоконды и жрите в свое удовольствие, пока вас не вышвырнут из Лувра, твари неразумныя!
__________
Пушкинская-10
17 января
Едва успел на концерт в „НикО”. После обильно заливали окончание сессии. Пропили все, что заработали. Снова накатила депрессивная волна. Провел одинокую безсонную ночь в репетитории.
На утро меня ждал сюрприз: Тор умер. На этой планете нет ничего постояннаго, как ни крути. Написал Сафо.
Искры костра тают в тяжелом зимнем небе. Тор убегает в необъятную мглу. Впервые за долгие годы на моих глазах слезы. Я слишком привязался к нему, наделил его той верой, которую ему было не вынести. Теперь маленький легкий комочек уносится вдаль, сливаясь с туманом, за недоступный мне горизонт. Хочу убежать вместе с ним. Что, если взять и остаться здесь, уснуть, укрывшись снегом, и больше не просыпаться? Зачем я здесь?
18 января
Настю известие о смерти Тора сильно опечалило. В итоге решили вместе сходить в зоомагазин. Так и не смог выбрать себе питомца. Не хочу. Ни крысу, ни ящерицу, ни тараканов, а кота — тем более. Может ли быть счастлив тот, кто знает, что не вечен?
Вечером в моей комнате снова была пьянка. Пили за упокой Тора и за окончание сессии. Скоро общага опустеет. Все разлетятся по своим родным городам. Мне лететь некуда. Да и не за чем. Настя улетит 24 января. Времени мало. Но, если я допущу ошибку, то…
19 января
Танатофобия. Страх смерти. Не он ли причина всему? Не из-за страха ли смерти люди так судорожно пытаются продолжить свой род, то есть, самих себя, подсознательно считая, что, если их генетическая информация будет жить, то и они сами каким-то образом продолжат существование после смерти? Не являются ли ксенофобия и безконечныя религиозныя войны все теми же последствиями танатофобии? Какая же извращенная логика: „все неизвестное и чуждое потенциально опасно. Мы должны уничтожить эту потенциальную опасность, иначе она может уничтожить нас. И только уничтожив все непонятное и отличное от нас, мы обретем жизнь вечную”. Вдуматься только!
А если вдуматься, то все это блядский абсурд. А чувство блядского абсурда или экзистенциальный кризис, или сартровская тошнота, наступает в тот момент, когда человеческий мозг не может объять необъятное, понять явления за гранью человеческой логики. Человеку не дано представить то, чего он не может ощутить своими сенсорами: зрением, слухом, обонянием, осязанием и вкусовыми рецепторами. И вся человеческая логика выстроена на эмпирических познаниях мира через органы чувств. Мы не знаем других способов изследовать мир. Но это не значит, что их не существует. И вот здесь и начинается экзистенциальный кризис. Фишка человеческаго существования именно в том, что наше мышление, наш мозг имеют свои пределы. Глубоководная рыба из Марианской траншеи не знает, что есть небо, в котором летают птицы. Точно так же и чайки не знают, что там, под толщами воды, есть меланоцеты с большими зубами и фонариками на головах. И только люди лезут везде, непрестанно ища новыя формы жизни. А может, философский камень?
Страх смерти естественнен. Из-за этой черты никто не звонит и сообщений не посылает. Мы не знаем, что там. Страх неизвестнаго. (Привет, ксенофобия).
Но. Кроме генетической, есть другой тип информации — знания и идеи. То, ради чего тоже стоит жить, творить, любить и все остальное. Именно тем и уникален человек с его страхом смерти. Именно смерть придает нашей жизни смысл. Будучи безсмертными, люди расплылись бы в безвольныя вялыя субстанции, застряв на животном уровне развития. Куда спешить? Зачем делать что-либо сейчас, если впереди вечность? Хотя, может, идея безсмертия не так уж и плоха, но человечество явно к нему не готово. Зная, что смерть наступит неизбежно, люди стремятся прожить свою жизнь наиболее полноценно, взять от нее все, чего хочется, и отдать столько, сколько смогут, для жизни будущих поколений.
И все-таки, в чем красота жизни? По мне, так безжизненная Луна так же прекрасна, как и Земля, кишащая миллиардами живых существ. Нет, Луна прекраснее. Она похожа на античную статую, совершенную и прекрасную в своей холодной безжизненности. А люди все куда-то спешат, суетятся, бегут. И я бегу вместе с ними. Но как же я устал от этого всего! Хочу на Луну. Вроде, древние славяне верили, что души мертвых отправляются именно туда.
В чем смысл всей этой суеты? В самой суете, в непрестанном поиске лучшей жизни. Они все твердят, что мир меняется к лучшему. Человеческия условия жизни совершенствуются, многия вещи автоматизируются. Но люди не меняются. Они все так же тупы и ксенофобны.
Да-да, Михаил Афанасьевич, согласен. И только единицы способны мыслить и менять мир. Для кого? Для быдла? Или для тех плебеев, что жрут под шедевры мирового искусства? Какой абсурд… Я не верю в человечество.
20 января
Вчера уехали соседи. Сафо молчит. Сообщение не прочитано. Надеюсь, с ней все в порядке. Вероятно, снова отправилась в экспедицию.
Теперь я совсем один. Ветер завывает в замочной скважине соседней пустой комнаты. Попытаюсь заглушить мысли, глотая книги и виски. Слава русскому интернету и возможности скачивать бесплатно почти все, что душе угодно. Только душе угодно совсем не книг…
21 января
Почему же все в моей жизни так сложно? Почему нельзя, чтобы хоть иногда все было просто и ясно? Сколько я еще выдержу это безумие?
Меня подавляет чувство страха и стыда. Нет, изливать свои чувства — не страшно, безответно любить — не стыдно. Стыдно быть уродом. Я ошибка. Мне нужен морфий. И он так близок, но недосягаем. И я терзаюсь сомнениями, пытаюсь достучаться до этаго забитаго в рамки собственных комплексов мозга, пытаюсь исчезнуть с горизонта, чтобы не задушить, чтобы дать время подышать и подумать и, может быть, соскучиться… Но, мне кажется, как только закрывается дверь, Настя словно забывает о моем существовании. А вспоминает лишь тогда, когда не с кем пообщаться.
Я жалок. Я ненормальный. Мне не дано жить нормальной человеческой жизнью. Мне нечего терять, не за что зацепиться, и ветер рвет мои паруса. Я никому не могу объяснить то, что необъяснимо.
22 января
Это мой сон,
он о тебе:
белый тростник,
никнущий свет,
ветреный город,
родной как чужак
акварелью рисует небо.
Больно дышать
шаткой порой,
рой недосказанных фраз
разбился о камни.
Мнимые приступы лета.
Это мой план,
а не судьба, —
бал без костюмов и масок.
Окна слепы
пылью ночной,
ноет расшатанный мост.
Остановись же, мгновение!
Ни единого шага:
горит
ритм немого там-тама,
там, где зыблется ночь,
очертев от тоски,
кипит в неподвижном танце,
цепляясь за жизнь,
изнемогая,
каясь и вновь кляня
яростный мир,
мираж в темноте –
тень полуночного фавна.
23 января
Последний шанс. Пригласил в Эрмитаж. Показал свой портрет. Настя считает, что мы не очень похожи, хотя я скопировал позу и даже закатил глаза. Все равно говорит, что сходство так себе. Хоть кол на голове чеши! Купил пару „Импровизаций” Кандинского. Поиграю на досуге. Думал купить и себя заодно, но я не продаюсь. Ах, какая досада! После Эрмитажа обед в „Идиоте”. Опять понесло читать стихи. Как это старомодно! Сколько раз я пытался отделаться от этой привычки! Ну, кому сегодня нужны зеленыя гвоздики и черные стихи?! Какой стыд! Поставил вопрос ребром и снова получил ответ ни о чем. Пора бы смириться с тем, что долгия колебания — это простое и ясное „нет”.
24 января
Устал от вечной лжи, от переездов и эмиграций, от безконечных смен пасспортов и беготни от полиции, от поисков лазеек в государственных системах. Я устал от любви и от вечной боли разлук. Как святой Себастьян, я изранен, но изранен я в самое сердце. Оно напоминает решето. И эти раны не зарастают.
Сафо дарила мне надежду, что есть еще какой-то непостижимый для меня смысл. Но и она не постигла его. Ее больше нет. И даже Тор решил уйти в небытие.
В моей жизни, пожалуй, было уже все: и эйфорическое счастье, и бездны боли, было все, что только может вообразить себе человек, и многое из того, о чем людям не дано даже помыслить. Единственное, что остается для меня загадкой, — это смерть. И именно за ней я ухожу.
Общежитие на улице Доблести. Одиннадцатый этаж. Полумрак. За окном ночь. У окна стол, заваленный всяческим хламом: ноутбук, книги, ноты, грязные кружки и чайные ложки, сахарница, пачка с печеньем, принтер, электрический чайник, пепельница из пивной банки. Справа вдоль стены две кровати, на одной из них у окна спит Себастьян. Слева пианино с открытыми струнами и кофр с контрабасом в углу. Дальше еще одна пустая кровать, почти упирающаяся в шкаф-стенку. За столом, облокотившись на крышку клавиатуры, сидит Настя. Ярко-синие глаза, иссиня-черные волосы до плеч, красная клетчатая рубашка, голубые джинсы-скинни, фиолетовые резиновые тапочки на пару размеров меньше требуемого, носки из разных пар: оранжевый и красный. Настя мрачно пьет кофе, перечитывая дневник в свете полуполоманной настольной лампы, стоящей на верхней крышке пианино в окружении турки, пакета кофе, кипятильника кружек и украшенных пластиковыми шариками еловых лап в банке из-под варенья. Себастьян медленно открывает глаза, пытаясь осознать реальность. С удивлением обнаруживает себя в кровати и в пижаме. Руки перебинтованы. Одеяло в крови. На одежде Насти тоже застыли темные пятна.
Себастьян (хрипло): Сколько времени?
Настя (холодно, переводя взгляд на окно): Шесть-тридцать восемь по Санкт-Петербургу.
Себастьян: А самолет?
Настя: Ветер. Рейс отложили. Впрочем, я уже никуда не лечу.
Себастьян: В смысле?
Настя (бросая яростный взгляд на Себастьяна): Это мне надо спросить, «в смысле?»!
Себастьян: Я же все написал…
Настя (звучно припечатывая дневник к столу): Зачем ты так со мной?! Неужели нет ничего такого, что достойно того, чтобы ты жил?! Блядь! Ну как ты мог?! Ты вообще хоть о ком-нибудь думаешь, кроме себя?!
Настя вскакивает со стула и начинает нервно ходить по комнате кругами, точнее, взад и вперед, поскольку места для того, чтобы наворачивать полноценные круги, явно не хватает.
Себастьян (болезненно закрывая глаза): Да не кричи, пожалуйста… Я все объясню… Но позже… Я хочу поспать еще.
Настя (злобно шепчет сквозь зубы): Нет, сука. Ты будешь объяснять сейчас. Какого хуя?! И почему нельзя скорую?! Что, блядь, произошло? Ты из-за сестры решил с собой покончить? Почему ты не рассказал мне? Почему не рванул к матери? Ты вообще понимаешь, что с ней сейчас творится?! А что было бы с ней, если бы следом за дочерью она потеряла сына?! Ты вообще хоть что-то понимаешь?!
Себастьян (устало вздыхает): Нет никакой сестры. И матери нет. И никого у меня нет…
Настя: В смысле? Я ничего не понимаю. Ты написал, что Сафо умерла.
Себастьян: Да.
Настя: Сафо — твоя сестра?
Себастьян: Нет.
Настя:А кто?
Себастьян: Дай закурить. И сделай мне, пожалуйста, крепкий черный чай с сахаром. И еще найди активированного угля. Я все расскажу. Обещаю. Просто мне очень херово. А ты обещай, что поверишь.
Настя (с презрением): То есть ты даже не будешь врать?
Себастьян (простодушно улыбаясь): Не буду, честное пионерское.
Настя (мрачно бросая в Себастьяна пачку сигарет): Пионеры вымерли, если что.
Себастьян (неловко подкуривая): И то правда. Просто мне нравится это выражение.
Настя (роясь на полке в поисках чая): Давай про Сафо. Или кто стал причиной твоего суицида? Не Тор же?
Себастьян: Да, Сафо. Это моя вторая половина… но нет, не то, что ты думаешь. Мы связаны иначе, намного глубже и прочнее, чем кто-либо. Мы, можно сказать, были прокляты одним проклятием.
Настя: Проклятием?! Че? Ты обдолбался что ли?
Себастьян (снимая бинт с левой руки): Нет, я давно завязал с наркотиками, ты даже не можешь себе представить, насколько давно. Вот блин!
Из руки течет кровь.
Настя (не терпящим возражений тоном): Все, поехали в травму: надо шить.
Себастьян: Нет. Никакой травмы. Я сам медик. Купи лидокаин. Сам зашью. Замотай обратно.
Настя (забинтовывая руку): Какой ты, к черту, медик?! Ты совсем больной?! Ты сам будешь зашивать себе руки?! Все, я так не могу. Вызываю скорую.
Настя достает телефон.
Себастьян: Стой! Стой! Нельзя! Ты не понимаешь! Нельзя мне скорую! И никуда мне нельзя! Я все объясню. Только не делай глупостей. Просто доверься мне. Я знаю, что делаю. Давай сейчас мы разберемся с руками, а потом я все объясню.
Настя: Ты ночью то же самое говорил. И что? Ты понимаешь, что это леталкой закончится?! Поехали сейчас же!
Себастьян (тихо): Нет. Успокойся. Я действительно врач. Я сам справлюсь. Не без тебя, но справлюсь. Не кричи. Ничего страшного. Сухожилия целы, пальцы шевелятся, значит, все нормально. Слушай меня и действуй. Возьми в аптеке лидокаин, инсулинок и бинтов побольше. И спирт возьми или водку. Найди это все и возвращайся. И никаких глупостей. Я тебя своими руками удушу, если ты куда-нибудь позвонишь.
Настя: Что ты несешь?!
Себастьян: Несу разные вещи.
Настя: Вот именно! Несуразные.
Себастьян: Нет, не несуразные вещи, а разные вещи несу.
Настя (набирая номер «скорой»): Хватит заговаривать мне зубы!
Себастьян: Ты понимаешь, что это попытка суицида?! Я же могу в психушку загреметь!
Настя: Ну, загремишь! Подумаешь?! Как раз мозги подправят.
Себастьян: Да нельзя мне в больницу! Ни в обычную, ни в психушку нельзя. Иди уже в аптеку, а?
Настя: Нет, не пойду! Либо ты все объяснишь, либо я вызываю скорую.
Себастьян: Прости… Короче, у меня проблемы с документами…
Настя: И об этом ты ночью говорил. И обещал, что расскажешь.
Себастьян: И расскажу. Но пока я объясню, какие у меня проблемы, из меня вся кровь вытечет. И тогда проблемы будут у тебя. Иди в аптеку уже, а то некому тебе будет истории рассказывать.
Через пятнадцать минут Настя с недовольным видом выдает Себастьяну заказ, и он, достав из аптечки медицинскую иглу и шовную нить, начинает обкалывать руки лидокаином и накладывать швы.
Первое, что я помню — это театр. Моя мать была актрисой, скончавшейся, кажется, от тифа, когда я был младенцем. Я рос в маленькой и не особо успешной римской уличной труппе. Мы жили одной дружной семьей по каким-то баракам, давали спектакли, наскоро задекорировав хламом какой-нибудь городской тупик. Кроме меня, в труппе росла дочь Доктора и Коломбины. Мы впитывали скромное мастерство наших мэтров и уличных хулиганов. Мы лазали по всяким руинам и стройкам, ловили лягушек, фехтовали на палках, воровали фрукты на рынке, по утрам допивали кислое пойло наших стариков, читали все, что только было написано, особенно пьесы с поцелуями и названия кабаков, учили похабные песни и католические гимны, периодически перемешивая их слова, за что и получали розгами по неугомонным круглым ягодицам. Все, как полагается. И вот однажды мы доросли до сценического возраста и стали Влюбленными. Ну, а кем еще могли стать юные актеры? Увы, веселых персонажей в масках играли старики, уже поднаторевшие в грубом крестьянском юморе и ужимках, а пустоголовых Влюбленных играли молодые артисты, которым масок не полагалось, и все, что требовалось от нас — гримасничать, горланить песни и плясать. Так мне казалось, хотя, наверное, если бы театр не был нашим домом, то роль Влюбленного не была бы для меня так проста.
И вот, в один паскудный весенний денек 1620-го года, доиграв пьесу, я уже направлялся за кулисы, когда услышал оклик: «Эй, Влюбленный!» Я обернулся. Теперь все меня звали «Влюбленный», хотя я совершенно не был влюблен. Это была моя роль, мое клеймо и проклятие до самых седин, пока не позволят надеть маску и стать кем-то еще. В общем, я обернулся. Из толпы навстречу мне вышел мужчина, очень элегантный, явно не простой пьяница, а с претензией. На нем была модная широкополая черная шляпа с пером и бархатный плащ в тон. В тот момент мы были даже похожи, если не считать дыр на моем линялом льняном плаще и венецианских кружев на его рукавах. «И какого черта это чудо в перьях забыло здесь, на темной, пропахшей испражнениями, улочке?» — думал я. Нет, разумеется, я думал намного грубее. Он галантно поклонился и представился. Француз-художник, Никколо Реньери. Там, в Риме, он произносил свое имя как бы на итальянский манер, но все равно с ударениями на последний слог. Среди толпы простых ремесленников и торговцев он выглядел крайне нелепо: смешной акцент, вычурные, как его кружевные рукава, манеры, и эта шляпа… Впрочем, меня это не особо удивило (мало ль дураков?), но в итоге я все равно смутился. Потому что он, как фокусник, взмахнул плащом, и в его руке появилась алая роза: «Это тебе». Я посмотрел на него вопросительно. «Почему я не могу выразить восхищение самому красивому актеру труппы? — спросил он, подняв бровь. — Пойдем, я хочу угостить тебя вином. Ты очень бледен».
Я никогда не опасался за свою жизнь. Мне было нечего терять. Я был никем и нигде. Просто играл отведенную мне роль, чтобы заработать кусок хлеба. Я не привык долго обдумывать свои поступки. Если мне говорили «пойдем», то я шел. Бывало, что потом приходилось убегать, сверкая пятками, но это было даже весело. Судьба берегла наивного мальчишку, всегда берегла, и теперь, когда этот странный тип сказал «пойдем», я пошел с ним.
Он не повел меня в таверну, нет. Мы пошли гулять. Ходили по вечерним улицам и паркам, любовались воздвигавшимся на наших глазах новым Римом и пили вино. Вино было недорогим, но лучшего я и не пробовал в те годы. Приглядевшись внимательнее к своему новому другу, я увидел, что его дорогая одежда уже порядком поистрепалась. Он казался мне очень взрослым, почти старым: ему было около тридцати. Но он не терял надежды. Он верил, что его ждет великое будущее. Как оказалось, великое, но не грандиозное. Через пару лет он попал под крыло влиятельного мецената Винченцо Джустинани, ватиканского банкира, и вот тогда его карьера и сложилась. Сейчас о Никколо не так уж много информации: он был караваджистом, но вторым Караваджо так и не стал. Однако его картины до сих пор украшают стены всемирно известных музеев и наглухо запертых вилл современных миллионеров. А в то время Никколо был искателем приключений, почти неизвестным художником с большими амбициями. И я тоже любил помечтать. Мечтал о Венеции, о какой-нибудь знаменитой труппе, гастролирующей по всей Европе. Я хотел увидеть мир, а еще я мечтал стать капокомико, то есть, ведущим артистом и режиссером театра дель арте. Впрочем, это все лирика.
Помню, в первую нашу встречу я все никак не мог смириться с этой его проклятой розой и в итоге спросил: «А пристойно ли юноше принимать розу от мужчины?» А он ухмыльнулся: «А кто знает, что эту розу я подарил тебе? Может, мы с тобой пристойно идем сейчас к прекрасным дамам, и роза — это твое оружие против целомудрия?» Я рассмеялся. Но это было действительно оружие. Только его оружие.
Итак, я стал все чаще замечать его шляпу в толпе. Иногда под конец спектакля шляпа исчезала. И тогда мое настроение портилось: «Ему не понравилось, как я сыграл. Что же я сделал не так?» — думал я и не спал всю ночь. А порой, выходя по утру из своей лачуги, я встречал какого-нибудь немытого мальчишку со свертком: «синьору N просили передать». Как же, синьору. В свертке был кусок сыра или какие-нибудь сладости. Разумеется, шпионы не посылают записок, но я был парнем проницательным и голодным, а потому такие подарки чрезвычайно радовали мое сердце, точнее, желудок, что, впрочем, для многих людей одно и то же. Вина он не посылал. Вино он доставлял собственноручно, видимо, чтобы проникнуться духом Рима и выпить его прямо из горла с оборванцем, вроде меня, восседая на какой-нибудь рухнувшей античной колонне или лежа в траве.
Я не осознавал, что происходило со мной. Я многое знал о любви, точнее, думал, что знал, ведь я играл Влюбленного, но я никогда не любил. Моя партнерша-Влюбленная никак меня не волновала. Она была лишь на несколько месяцев старше меня, и была мне почти сестрой. Вокруг было много детей, потом подростков, но со мной, видимо, было что-то не так. Я сочинял сценарии и витал в облаках, а когда внезапно обнаруживал себя с какой-нибудь девицей наедине, начинал плести наивную чушь и поскорее уводил ее куда-нибудь поближе к людям. Девушки пугали меня. На сцене пожалуйста, сколько угодно, а за пределами сцены я не понимал, что нужно делать, и главное зачем. Зачем ломать комедию, если нет зрителей? Короче, мозг мой работал как-то неправильно. Конечно, у меня были всякого рода фантазии, но девушек в них не присутствовало. Эти фантазии сводились, скорее, не к визуальным, но физическим ощущениям. А еще я был нарциссом. И имел на то полное право.
С Никколо было хорошо. Мы вместе мечтали, философствовали и никаких комедий не ломали. Он познакомил меня со своими друзьями-художниками, с которыми снимал дом. Порой мы все вместе выпивали. Мне нравились их картины, хотя тогда в живописи я не особо разбирался. Просто мне, как итальянцу, нравились краски и все цветное. А однажды Никколо сказал: «Я хочу тебя написать». О, как я ждал этих слов! Это не какое-нибудь тривиальное «я тебя люблю», которое я слышал и произносил по несколько раз на дню без всякой аморальной пользы, это же «написать»! «Я умру, и никто не вспомнит меня, моих импровизаций, моего голоса, может, я стану капокомико, и тогда через сотни лет кто-нибудь обнаружит мои пьесы и попробует их сыграть, но никто не вспомнит моего лица… И я умру. Но, если меня напишут, то я наверняка стану бессмертным,» — думал я, и увы, я даже не подозревал тогда, как я был прав, точнее, как я влип.
У Никколо и его друзей была студия, просторная мансарда с большими окнами со ставнями, и эти окна можно было открывать во все стороны, заливая мастерскую светом с разных сторон. Они работали там по очереди, чтобы не мешать друг другу, а иногда ставили натюрморты и рисовали все втроем, соревнуясь в своем мастерстве. Майским утром мы пришли на чердак. Он хотел написать меня в образе святого Себастьяна и предупредил заранее, что придется раздеться и стоять, привязанным к деревянной колонне в течение нескольких часов. Я легко согласился, но, когда я вошел в мастерскую, мне вдруг стало не по себе. Он предложил вина, и даже принес кубок, но я выпил полбутылки залпом из горла. Я смотрел на свой «позорный столб» и не мог оторвать взгляд. Я был, как в тумане. Никколо без особых церемоний сам переодел меня в традиционный парадный костюм Себастьяна — белую тряпку. Разумеется, мой мозг с этого заклинило окончательно, и он напрочь отказался от моторных и мыслительных функций. Никколо, вероятно, тоже удивился такому повороту событий, но, раз уж согласие было дано, отступать не стал. Так что, он привязал мои руки и ноги к колонне, а потом начал вертеть мой торс и голову, словно я был куклой, впрочем, я действительно мало чем от куклы отличался, разве что температурой тела. Единственное преимущество заключалось в том, что я действительно не двигался самостоятельно, как это делают натурщики, когда устают от статичных поз. Но Никколо был раздражен и недоволен. Видимо, окончательно потеряв терпение, он вдруг больно ударил меня по щеке. Я посмотрел на него ничего не понимающим, видимо, молящим взглядом, и на глаза навернулись слезы, а он радостно закричал: «Да! Стой так!» И побежал к мольберту сделать первый угольный эскиз. Потом он подошел ближе, чтобы, видимо, крупным планом отдельно проработать лицо. От пощечины мое сознание вернулось, и тогда я почувствовал, что такое стоять на месте и не двигаться. Эта пытка продолжалась, кажется, несколько часов, и в итоге я был совсем измучен. В какой-то момент я позволил себе попросить пить. Он пошел к столу, взял кубок и налил вина. Потом подошел ко мне и медленно выпил его, стоя передо мной и смотря мне в глаза. «Запомни, что ты сейчас чувствуешь,» — сказал он, допив, и улыбнулся. «Ты прекрасен,» — добавил он и снова налил вина в кубок. На этот раз я был вынужден пить из его рук, поскольку все еще был связан. Это были смешанные чувства: боль, страх, унижение, благодарность и что-то еще, я не знал что, пока внезапно не ощутил его губ на своих. И в тот момент, если бы атомная бомба уже была изобретена, я бы решил, что это именно она разорвалась у меня в голове.
Я совершенно ничего не понимал, я отказывался верить в то, что я чувствовал. Я ведь был католиком и ходил в церковь по воскресеньям, хотя назвать себя праведником или фанатично верующим, разумеется, не мог. Несколько последующих дней я избегал черной шляпы, а потом все-таки решился и пошел на исповедь. Священник сказал, что содомиты непременно будут гореть в аду, но утешил меня тем, что, если я покаюсь и стану на путь истинный, то все обойдется. И пошел я, грешный, путем праведным, то есть, читать «Богородицу». Читал я, читал и в какой-то момент понял, что уже совершенно не понимаю слов, которые произношу. Тогда я подумал еще раз и не усмотрел логики в том, что бог дарует людям любовь, за которую потом сжигает на костре. А потом я подумал, что, наверное, любовь бывает не только от бога, но и от дьявола. И такую любовь надо истреблять. Короче, я окончательно свихнулся и решил, что Никколо — сам дьявол, искусавший, то есть, искусивший меня, а значит, его непременно нужно убить.
Я играл на износ, я был одержим. Черная шляпа мелькала в толпе. И после спектакля я быстро забежал за занавес и заменил бутафорский меч в ножнах на обычный нож. Когда я вынырнул из-за декораций, то есть, из-за завала нашего театрального хлама, он подошел и вручил мне цветок, разумеется, алую розу. Я принял ее, весело улыбнувшись, и летящей походкой двинулся по направлению к руинам древнего храма, который я присмотрел несколько дней назад. Люди там появлялись редко, и я решил, что труп долго еще не смогут найти. Мы лежали на полу и молча смотрели в темнеющее небо через обвалившуюся крышу. Он взял меня за руку. Я тяжело дышал. В горле стоял ком. Мне было страшно. Я знал: один ловкий прыжок, и он будет обездвижен, один взмах, один удар — и все будет кончено. Но я не мог. Я снова почувствовал себя связанным. «Что с тобой?» — спросил Никколо, и я разрыдался. Я рассказал ему обо всем, что я думал в эти дни, и о мудаке-священнике, и о том, как сильно я хотел его, Никколо, убить, а он обнимал меня и гладил мои волосы. Я отдал ему нож и попросил убить меня, а он только усмехнулся и выкинул нож куда-то в темноту, а потом сказал: «Церковь и ее бог ничего не знают о любви. Зато они знают, как управлять людьми. Но на самом деле, важна лишь одна заповедь: возлюби ближнего твоего, как самого себя».
Я снова не спал и что-то думал, а наутро, усталый и голодный, приполз в мастерскую. В этот раз мне уже не было страшно. Я переоделся сам. Никколо явно не понравилось, как я задрапировал свой наряд, но он не стал вмешиваться. Видимо, понимал, что поспешил со своим поцелуем, и хотел дать мне время привыкнуть к новой концепции мира. В этот раз он привязал меня к колонне, как профессиональный палач, быстро, грубо и без лишних прикосновений. Он отошел вглубь мастерской, налил себе вина и заговорил ехидно:
— Знаешь, то, что ты вытворял на сцене вчера, это — твоя лучшая работа. На самом деле, ты плохой актер. Ты играешь то, о чем не имеешь ни малейшего представления. У тебя прекрасное лицо, гибкое и красивое тело, но ты ничего не знаешь ни о любви, ни о боли, ни о мести. Впрочем, жажду мести я вчера увидел. Потому что ты не играл, а действительно хотел убить меня за то, что я открыл тебе твое настоящее лицо. Но ты не смог убить меня, демона, заставившего тебя полюбить себя. Не смог. Почему? Да потому что ты просто жалок, мальчик. Ты глупый маленький ребенок, витающий в облаках и пишущий нелепые пьесы, которые никому не показываешь. Почему? Потому что тебе стыдно! В глубине души ты и сам понимаешь, что совершенно бездарен. Ты ничего не знаешь о жизни, ничего не знаешь о настоящих чувствах, и потому твои пьесы пусты и лишены всякого смысла. В них нет правды, в них нет жизни. Ты просто красивый юноша, цветок, что увянет по осени и обратится в прах.
— Замолчи! — закричал я.
Я снова захотел его убить. Безуспешно я пытался вырваться из своих пут, и потому от отчаяния и обиды кричал всякие угрозы и оскорбления. А Никколо стоял и смотрел на меня, задумчиво поглаживая бородку.
— Вот, теперь я вижу ненависть, — сказал он спокойно, когда я обессилел. — И отчаяние, и злобу. Хорошо. Верю. А теперь направь все это дерьмо к тому, кто на самом деле в ответе за твои страдания. Смотри вверх и не меняй выражения лица.
И тогда он взялся за кисть.
— Ты правда считаешь, что я бездарность? — спросил я его, когда мы, обнявшись, сидели на полу, и он разминал мои затекшие конечности.
— Нет, не считаю. Просто я хочу правды, настоящих эмоций. Ты актер, и ты послушно изображаешь все, что от тебя требуют. Это механическая работа. Ты знаешь, как работают мышцы твоего лица, и легко придаешь ему любое выражение. Но где-то в глубине глаз этих чувств нет, твои жесты наиграны, а слова, которые ты произносишь на сцене, слишком цветисты. А я хочу правды. Прости меня за эти методы. Но, думаю, тебе это тоже пригодится. Вспоминай мои слова каждый раз, когда твои герои будут ненавидеть. И ты будешь лучшим.
— Зачем тебе это?
— Я все еще ищу. Я уже нашел своего Себастьяна, но еще не нашел его чувств. Мы будем продолжать наши поиски, но не сегодня. Сегодня только отдых и вино, — и он поцеловал мое стертое в кровь запястье.
Дальше было жестче. Я понимал, что Себастьян должен страдать физически, и потому я смиренно согласился на хлыст. Он бил и оскорблял меня, пока на моих глазах не выступали слезы, а потом вставал за мольберт и писал. Сложнее стало, когда он начал завязывать руки у меня над головой и при этом заставлял напрягать мышцы. Меня сводили судороги. А он восторженно кричал: «Да! То, что нужно! Великолепно!» И в такие минуты мне хотелось смеяться над глупостью момента и плакать от боли. И я ненавидел его за эти мучения и ненавидел себя за то, что я подписался на это, заключил контракт с дьяволом, точнее, с безумцем, но, чем дальше, тем сильнее меня одолевала страсть и жажда мщения. И однажды, простояв со связанными над головой руками и с кровоточащими ребрами несколько часов, я не позволил ему снять веревки. Обездвиженный и измученный, я стал приказывать и повелевать. И он подчинился. С нежностью и благоговением он делал все, что я хотел. И только тогда, когда он довел меня до оргазма, я приказал развязать меня.
Я лег на пол, положив голову ему колени, и стал шевелить пальцами рук и ног, разгоняя кровь. Никколо не смел прикасаться ко мне: «его величество» не велели. И вдруг мне стало смешно. Я не рассмеялся, я заржал, как конь, а Никколо смутился:
— Почему ты смеешься? — спросил он.
— Потому что я счастлив! — ответил я.
В тот момент мир стал для меня простым и понятным, и все душевные муки и терзания ушли, испарились, как утренний туман. Я был обнажен, телом и душой, и больше не боялся ничего. Я стал полноправным хозяином своей жизни, а, следовательно, и целого мира.
На самом деле, насколько мне известно, на сегодняшний день сохранилось три моих портрета в образе Себастьяна, хотя их было намного больше. Но и по окончании интенсивной совместной работы наш роман продолжился, почти без БДСМ, хотя порой нас пробивало на старые игры. Вскоре Никколо приглянулся меценату-банкиру, и его дела пошли на лад. Он стал узнаваемой личностью, завсегдатаем всяких салонов, а я оставался уличным Влюбленным. В конце концов, меценат уговорил его озаботиться проблемами собственной репутации и жениться. Так он и сделал. Все это кончилось, разумеется, грандиозным скандалом, и я, вскочив на быстроногого осла, умчался в Венецию со скоростью хромой черепахи.
Я давно хотел сменить труппу, хоть я и любил мою семью, но мне хотелось большего. А большее было, разумеется, в Венеции, на родине карнавала, масок и кружевных рукавов. Увы, да, я любил цветные тряпки, перья, стекляшки и прочую атрибутику гей-парадов, хотя на тот момент эти народные гуляния назывались просто карнавалом. Я походил по городу, посмотрел спектакли, скептически поглаживая подбородок, как это делал мой ненавистный друг, пообщался с артистами, продал осла, истратил все деньги и прибился к одной из трупп. Роль Влюбленного мне, разумеется, не дали, чему я был несказанно рад, зато разрешили взять педролино. Этот персонаж был дедушкой французского пьеро — печальный клоун, падающий рожей в муку перед выходом на сцену, короче, отчаянно-трагичный тип в не завязанной смирительной рубашке. Именно то, что мне было нужно. Я вживался в новую роль и новую жизнь, распугивая комаров рукавами, но не прошло и года, как я снова увидел знакомую шляпу в толпе. Это была новая шляпа, но я точно знал, чьи коварные глаза скрывается под ней. Реньери с женой перебрались в Венецию. И наш тайный роман продолжился, хоть я и поломался для виду целых два часа.
Однажды, когда мне было тридцать шесть, мы с Никколо отправились к ремесленникам. Кажется, Никколо хотел купить вазу или что-то еще. Он завел меня в какую-то роскошную мастерскую, подвел к огромному зеркалу и встал за моим плечом, слегка приобняв. «Кто ты?» — просил он шепотом. Я не сразу понял вопрос. Тогда он продолжил: «Мы вместе уже много лет, но ты выглядишь так же, как в день нашей первой встречи. Ни одной морщинки, ни одной седой пряди, и ни одного волоска на лице. Посмотри на меня. Я почти старик, а ведь когда-то был не сильно-то старше тебя. Ты словно не человек, Себастьян. Злые языки говорят, что ты дьявол. Это все чепуха, конечно, но поверь, мой друг, однажды они сожгут тебя на костре…» И тогда я, наверное, впервые задумался о своем возрасте. Действительно, а почему я так выгляжу? Почему Никколо стареет, а я — нет? Почему мне не нужно бриться, как остальным мужчинам? Из зеркала на меня смотрел святой Себастьян с портрета, написанного восемнадцать лет назад. Ничего, совершенно ничего не изменилось в моем лице. И это осознание было действительно ужасным. «Что я такое?» — спрашивал я не то себя, не то бога, в которого уже перестал верить. Мне стало холодно. И я почувствовал запах смерти, я чувствовал его впервые, но в тот момент я совершенно ясно осознал, что это именно запах смерти. Этот запах исходил от Никколо. «Послушай, Себастьян, я не знаю, кто ты и что с тобой не так, — продолжил он. — Но ты должен уехать. И чем быстрее, тем лучше». Мы вышли из мастерской и в молчании пошли по берегу; мимо нас проходили люди, и от них тоже пахло смертью. От кого-то сильнее, от кого-то едва ощутимо, но ото всех, решительно ото всех пахло смертью. Потом мы сели в гондолу и перебрались на континентальную часть города. Я шел за Никколо, не разбирая дороги, поскольку все мои мысли совершенно и окончательно спутались. Он достал из плаща увесистый мешочек и отдал мне, а потом достал золотой перстень с изумрудом. Это был тот самый перстень, который он подарил мне в Риме, а я, обидевшись за то, что он решил жениться, продал его подарок ювелиру. Но он нашел этот перстень и выкупил снова. Он надел его мне на палец и поцеловал руку. «Ты должен уехать, — сказал он. — Уезжай немедленно. Прямо сейчас. И не смей возвращаться хотя бы в ближайшие двадцать лет. Этих денег хватит на первое время, а дальше разберешься. Будет совсем тяжело — продай перстень и попытайся забыть меня». И я не посмел ослушаться.
В 1660-м, вдоволь натворив дел, я снова приехал в Венецию и разыскал Никколо. Мне нужно было с кем-то поговорить по душам. А в целом мире был только один человек, кто знал меня и мог понять. Это Никколо. Он был совсем стариком. Гениальным и знаменитым немощным старцем. «Я хочу написать тебя снова,» — сказал он. И я согласился. Я просил его выстегать меня, как прежде, но он отказался. Впрочем, мой взгляд и так был полон скорби. А потом он признался, что уже давно начал писать «Себастьяна с Ириной». Картина была практически завершена, и только посредине холста зияло пятно нетронутого грунта. Что ж, этот пробел я восполнил, пролежав на полу его мастерской в общей сложности добрых двое суток. Но я побоялся оставаться в Венеции надолго и вновь уехал. Спустя еще семь лет, узнав, что Никколо умирает, я поспешил обратно, но не успел даже на похороны. Но в чем-то мне повезло: мне удалось выкупить один из своих старых портретов. Такова первая, но далеко не самая трагическая история несвятого Себастьяна.
В общем, я опять бежал, растирая по лицу слезы и сопли. Пытаясь понять, кто я и как вообще работают биологические механизмы, я стал заниматься наукой. Изучал траволечение и алхимию, астрономию и прочие вещи, и даже однажды постригся в монахи, чтобы почитать умных книжек. Впрочем, ничего особо умного или нового в этих книжках я не обнаружил, зато по ночам стонал, как больное привидение, наслаждаясь всеми прелестями «целомудренной» жизни мужского монастыря. Еще меня всегда манило море, и порой я подавался в матросы, заодно изучая разные языки, диалекты и культуры. В мире без интернета и автомобилей было легко скрываться. Я просто менял свое окружение каждые несколько лет. Разумеется, постоянно расставаться с друзьями и любовниками — занятие не для слабонервных, но я привык. Привык сочинять истории и переписывать свою биографию в зависимости от обстоятельств, в которые я попадал. Я был знаком со многими гениальными умами разных эпох, и каждый из них заслуживает отдельной истории, но, раз уж речь идет обо мне, то не будем отдавать дань уважения тем, кто не сыграл большой роли в моей судьбе, и предадим забвению два века моих бесплодных скитаний.
Шла осень. Я стоял в Королевской Академии художеств и любовался тем самым портретом, который я выкупил в 1667 году, удивляясь, каким ветром его туда занесло. Это был портрет в анфас, так что, можно сказать, что я стоял практически перед зеркалом. Только мое отражение было обнажено и измучено, с блестящими от слез глазами, обращенными к прогнившему деревянному потолку мастерской Реньери. Я стоял и улыбался, вспоминая, как безумный и пьяный Никколо носился по мастерской, а я рыдал от боли и закатывал глаза, пытаясь при этом не заржать. Иногда я срывался в истерику, а он злился: «Какого дьявола?! Ты что, не понимаешь, что это абсурд — смеющийся Себастьян?! — когда он злился, у него всегда проявлялся французский акцент, и оттого его ругань казалась мне еще забавнее. — Себастьян не может смеяться! Ему, черт возьми, больно! А ты тут ржешь, идиот!» Но однажды я уговорил Никколо написать меня смеющимся. Утыканный стрелами, как лысеющий дикобраз, святой Себастьян смеется, потому что у него все хорошо: у него есть главное, что ему нужно для просветления — его вера. А у меня было вино, потрясающий любовник и отличное настроение. Я до сих пор уверен, что Себастьян должен быть именно таким. Жаль только, что Реньери счел этот образ неканоничным и куда-то задевал тот портрет.
Но говорить, что я совершенно не представлял, как этот портрет оказался в Лондонской Академии, было бы неверно. Сейчас, пожалуй, стоит прерваться, и вернуться в конец семнадцатого века. В 1685-м я вместе с гугенотами бежал из Франции и осел в Ирландии, точнее, стал матросом на торговом судне. Однажды мой любовник, умирая от цинги, взял с меня обещание позаботиться о его сестре. Я очень любил этого человека и не имел права не сдержать обещания. Его сестра, бойкая ирландская девушка, очень напоминала мне брата, и я влюбился в нее, а может быть, в его отражение. Ein bisschen Bi schadet nie , как говорят немцы. Так или иначе, я впервые и единожды женился. У нас родился сын. Когда, спустя почти десять лет, проведенных в графстве Уиклоу, я уезжал, то мой восьмилетний сын заставил меня поклясться, что я вернусь. Я подарил ему свой портрет и поклялся. В 1772-м я сдержал свое слово и вернулся, чтобы проститься с умирающим сыном. Но портрет я не забрал, а к чему привело это возвращение, я узнал сто лет спустя.
13
— Это же ваш портрет, верно? — спросил чей-то голос.
— Разумеется, мой, — ответил я с французским акцентом и повернулся к внезапно образовавшемуся собеседнику. — Себастьян Сорель, к вашим услугам.
Я поклонился.
— Оскар Уайльд, — представился он с легким кивком.
— Вы художник? — спросил я.
Он, кажется, даже оторопел от возмущения.
— Разве вы ничего не слышали обо мне?
— Прошу прощения, нет, не слышал. Должно быть, вы очень знамениты. Но я прошу простить мне мое невежество. Я только недавно перебрался сюда из Франции, из Вильфранш-сюр-Мер…
На самом же деле, об Оскаре я услышал еще в 82-м году, живя в Париже. В ту пору его звезда уже взошла над горизонтом, и, когда он прибыл во Францию, все говорили только о нем. Поначалу я подумал, что это просто ирландский денди, очередная красивая бабочка-однодневка, но, почитав его рассказы, я убедился в обратном. Меня поразила смелость его эстетических взглядов, а его склонность к мистицизму породила в моей голове гениальный план. В общем, в Париже я лишь один раз смог увидеть Оскара, издалека, проникнув на вечер, где он читал свои стихи. Потом я прошел мимо него и принюхался: его запах говорил о том, что у него впереди еще около двадцати лет жизни. И, к тому же, у меня сработал, как мы это сейчас называем, гей-радар. А мой гей-радар, закаленный веками, уже не давал осечек. Но я не стал спешить. Провел еще несколько лет в Париже, работая врачом, подготовил необходимые бумаги, поднакопил денег, подучил современный английский, завершил свои дела и отправился в Лондон под новым именем.
Разумеется, люди не могут возникать из ниоткуда. Так что, представляться британцем в Британии глупо, даже если говоришь без акцента. А чтобы войти в богемную тусовку, нужно быть богемой. От литературных претензий я отказался давно, красок в руки не брал никогда, а вот актером я был с самого начала. Так что, теперь я был полуфранцузом, недавно осиротевшим юношей, приехавшим в Лондон, чтобы снискать актерской славы и приключений на задницу. Положив большую часть своих сбережений под проценты, я снял скромную каморку на окраине Лондона и принялся стучать в двери театров и пьянствовать. Увы, самый простой способ завести друзей в незнакомом городе (а в Лондон меня не заносило уже более полувека) — это пуститься во все тяжкие. В общем, уже через три недели я был принят в скромный театрик и начал учить роль Лаэрта. Я сменил свое место жительства, чтобы тратить меньше времени на дорогу до своей новой работы, и принялся за поиски Оскара. Найти его было несложно, а вот подойти к нему — куда сложнее. Он вечно ходил в сопровождении свиты пучеглазых идиотов с претензией на денди, внимающих его пламенным речам и создающих тем самым барьер для всяких вероломных проходимцев вроде меня. Я был не из робкого десятка, но идти напролом, подобно наглым журналистам и безумным поклонникам, я считал ниже своего достоинства. Я хотел, чтобы он запомнил эту встречу.
Короче, я узнал его адрес и периодически шпионил за ним. Однажды я сел в кафе за соседний столик рядом его компанией. Я сел к нему спиной, чтобы он ненароком не запомнил моего лица, и стал прислушиваться. Он рассказывал какую-то историю про какой-то портрет и спрашивал у друзей их мнения. Они спорили и читали Шекспира. Позже я выяснил, что он сочинял «Портрет господина У. Х.» У Оскара однозначно была какая-то нездоровая тяга к портретам и их историям. В общем, он объявил, что собирается отправиться в Академию художеств завтра, чтобы еще раз посмотреть на некий портрет, который так разбередил его воображение. От компании он отказался, аргументировав это тем, что ему нужно побыть с портретом наедине. Однако Оскар не знал, что ему так и не удастся пообщаться со своим У. Х., поскольку не все в этом заведении согласились оставить его в одиночестве.
Вот так мы и оказались в одном месте в одно время и без лишних свидетелей. По-настоящему удивительным было только встретить свой собственный портрет. Но, так или иначе, этот портрет очень хорошо понимал, что мне требовалось для того, чтобы поразить Оскара в самое сердце, и потому он прибыл туда, где должна была произойти судьбоносная встреча. И такое знакомство действительно возымело успех: Оскар был практически возмущен моим невежеством, но, с другой стороны, мой намеренный промах дал ему возможность грациозно распустить свой павлиний хвост и обаять глупого провинциального актера по полной программе. Мы быстро забыли о моем портрете и переключились на него и его «господина У. Х.» Я задавал глупые вопросы, которые смешили Оскара и заставляли распушаться еще больше. Короче, вечер застал нас в моей скромной обители с бутылкой хорошего ирландского виски (купленного, естественно, Оскаром).
— О, боже! И ты здесь живешь?! — изумился он, когда я открыл дверь в свою лачугу. Конечно, я постарался привести свою конуру в порядок: там не было грязи, но заплесневевшие стены, прогнившие доски пола и бедность обстановки просто издевались над утонченным вкусом писателя.
— Увы, я пока совсем не знаменит, чтобы позволить себе большее, — пожал плечами я. — К тому же, мои отношения с тетушкой оставляют желать лучшего, и она практически не дает мне денег. Так что, пока это мой дом. Всяко лучше, чем сидеть во Франции, предаваясь скорби и томлению духа.
Я зажег керосиновую лампу на столе и достал стаканы. Мой денди, осторожно ступая по скрипучему полу, прошел в комнату и сел в кресло, предварительно осмотрев его и попробовав смахнуть с него не существующую пыль. Я же забрал из его рук бутылку, разлил виски по мутным стаканам, мы выпили, и я подошел к маленькому тусклому окошку. И, глядя в темноту, точнее, на размытое отражение Оскара, произнес уже без акцента:
— To outer senses there is peace,
A dreamy peace on either hand,
Deep silence in the shadowy land,
Deep silence where the shadows cease.14
14
— Что?! — Оскар вскочил с места. — Ты!.. Ты! Да ты подлый обманщик! Дрянь! Ты знал, кто я, и целый день морочил мне голову!
Он чуть не разбил свой стакан. А я засмеялся. Оскар был сконфужен по самое не грусти, а я не мог остановиться и перестать забавляться моменту. Он было хотел уйти, но я все просчитал заранее и запер дверь, когда мы только вошли.
— Открой дверь! — злобно приказал он.
— Ну, прости меня, — иронически-извиняющимся тоном сказал я, подходя к нему и кладя руку ему на плечо. — Я ведь актер. И я не мог устоять перед соблазном разыграть тебя. Прости, Оскар. Я никому не расскажу, честное слово. Но не мог же я сказать: «Ой, Оскар, в самом деле, это вы! Я от вас в восторге!» Тогда ты бы просто отмахнулся от очередного поклонника и пошел бы по своим делам, потеряв ко мне всяческий интерес. Я не мог тебя отпустить просто так. Прости, прости…
Он шумно выдохнул, пытаясь усмирить свой гнев, а потом вдруг и сам рассмеялся. Он был известным шутником, но моя невинная шалость застала его врасплох, и ему потребовалось некоторое время, чтобы осознать и принять комичность ситуации.
— Ладно, — сказал он, возвращаясь в свое кресло, — и в чем же твой хитроумный план? Зачем ты затащил меня сюда? Полагаю, это идеальное место для убийства. Никто не станет искать здесь мой хладный труп.
— Да нет… — ответил я, садясь на кровать. — Зачем мне тебя убивать? Не в моих интересах. Если я тебя убью, то ты больше не сможешь писать, и мне совершенно нечего будет читать.
— Какая грубая лесть, — подметил он. — Но все равно спасибо.
— Да всегда пожалуйста, — ответил я. — Зачем вся эта скромность, неоконченные фразы, намеки и полутона? К чему все это? Скромность — удел бездарностей. Ты знаешь, что ты гений. И я это знаю. А еще ты видишь, что я дьявольски красив и к тому же хитер, не так ли?
— Так чего же ты хочешь? — снова спросил он, внимательно разглядывая меня.
— Один пустяк, — улыбнулся я. — Напиши меня.
— Написать тебя? — переспросил он.
— Да, как Реньери, но только словами, — ответил я и снял рубашку. Я сел в ту же позу, в которой сидел на потрете в Академии, моргнул пару раз и картинно воздел к потолку очи, источающие «святые» слезы.
— Святой Себастьян, — проговорил он, вспоминая. — Точно. Я ведь подошел к тебе, когда ты стоял у этого портрета. Черт возьми, вы действительно очень похожи!
— Нет, мы не похожи, — ответил я с коварной улыбкой, готовясь сразить его наповал. — Ты был абсолютно прав, Оскар. Это мой портрет.
Конечно, он мне не поверил. Зато его желание уйти ушло домой без него. И я принялся рассказывать ему свою историю, подробно, детализировано, смакуя самые пикантные моменты. В то время Оскар еще не совсем осознал себя, но я видел по его глазам, как рушатся и без того хрупкие границы его мира. Я торжествовал. А между тем бутылка виски подходила к концу, тогда как моя римская история была в самом разгаре, но я решил поиграть в Шехерезаду, дабы моя золотая ирландская рыбка не сорвалась с крючка. Оскар был совершенно пьян, впрочем, как и я. Разумеется, бутылка виски была лишь последней каплей в нашем алкотуре, начавшемся еще до обеда. Так что, я прервал рассказ о своем первом сексуальном опыте, допил свой стакан и как бы задумался. Оскар пристально смотрел на меня.
— И что же было дальше? — нетерпеливо спросил он.
Тогда я встал, подошел к нему и взгромоздился над ним в кресле, встав коленями на сиденье по обеим сторонам от его бедер. Кресло угрожающе заскрипело.
— А как ты думаешь? — спросил я, целуя Оскара.
Он принял себя куда спокойнее, чем я в свое время. Никаких исповедей, никаких ножей, истерик и прочих глупостей. Он все-таки был мудрым человеком, а признание собственной гомосексуальности прекрасно дополнило его эстетические взгляды. Мою же фантастическую историю он воспринял с большим энтузиазмом. Выяснилось, что его двоюродный дедушка, Чарльз Метьюрин, знал обо мне. Точнее, знал легенду о не стареющем скитальце, который вернулся к умирающему от старости сыну, но выглядел все так же, как на старинном портрете. Эта история и легла в основу «Мельмота Скитальца», получив характерный для пуританской эпохи религиозный окрас. Бессмысленно описывать восторг Оскара, заполучившего в свои руки живую легенду.
Он предлагал мне протекцию в королевском театре, но я не принял помощи. Образ мальчика-потеряшки мне, честно говоря, не совсем по душе. Но что делать? Богатство и знаменитость привлекают слишком много внимания. Мне всю жизнь приходится теряться за пределами анналов истории. Оскар не мог понять, что бессмертие несовместимо со славой, богатством, молодостью и безродностью. Я настаивал на сохранении нашего романа в тайне, хотя это и противоречило его публичному образу жизни. Но здесь на руку сыграло то, что у него все-таки была семья.
Дабы не травмировать его чувство прекрасного, я позволил Оскару сменить мое место жительства и гардероб. Разумеется, я мог бы и сам с этим справиться. Но Оскару нравилась роль мецената, а я не трачу своих денег на красоту и комфорт: они нужны на случай бегства. Я не появлялся в обществе с Оскаром, а он лишь изредка заглядывал на мои спектакли, где я продолжал играть персонажей второго плана. Приходя в театр, он маскировался: надевал простую одежду, характерную для рабочего класса, клеил усы и взлохмачивал волосы. Но запах парфюма и дорогой перстень на холеной руке могли бы запросто выдать его с головой, если бы кому-нибудь в моем захудалом театре могло прийти в голову, что сам Оскар Уайльд окажется в зрительном зале. Но он чувствовал себя настоящим профессионалом в области конспирации, чем, несомненно, гордился.
Мы не могли видеться часто, и это обстоятельство придавало нашим встречам особенный вкус — вкус запретного плода. Мы обсуждали с ним его рассказы и пьесы, читали стихи, учили друг друга диалектам. Но больше всего ему интересно было узнать мою историю, которую я выдавал ему маленькими порциями, не утоляя его интеллектуального голода, зато мастерски компенсируя недостаток пищи духовной пищей греховной. Мы следовали моему коварному плану. Я использовал Оскара. Впрочем, все люди используют друг друга. Просто не все могут в этом признаться даже самим себе. Но я давно уяснил: нет ничего более притягательного, чем искренность побуждений. Часто, знакомясь с новыми людьми, я спрашиваю: «Чем ты занимаешься? Как тебя можно использовать?» Это поразительно, но люди действительно хотят, чтобы их использовали. При этих словах мои собеседники тут же раскрывают все свои карты, таланты и тайные желания, а я внимательно слушаю и записываю данные, которыми непременно и без малейшего зазрения совести воспользуюсь в случае необходимости.
Но настал и мой час раскрыть свои тайны, впервые за два с половиной века обнажить свою душу перед смертным, и я чувствовал, как все больше и больше влюбляюсь в него. Это чувство душило меня и лишало сна. Нет, я не буду врать, что после Никколо никого не любил. Это неправда. Но одно дело — влюбить человека в персонажа, которого ты играешь. Этот персонаж может быть очень похож на тебя, но он не ты. А значит, и любят не тебя. Но, когда ты снимаешь маску, все становится совершенно иначе. Одно осознание того, что тебя любят настоящего и по-настоящему, просто сводит с ума.
Я тяжело переношу одиночество. В такие периоды меня одолевает иррациональный страх и пустота. Я чувствую себя лишним. Бессмертие — это проклятие, постоянное чувство одиночества и отчужденности. Я ошибка. Я невозможен. Этот мир не предназначен для таких, как я. Меня просто не должно было существовать. Но тогда почему я здесь? Почему я должен вечно жить и скрываться в тени этого мира? Оставаясь один, я очень хочу умереть. Но тогда меня останавливало желание докопаться до истины и понять, в чем секрет моего бессмертия. Однако чувство одиночества медленно подталкивало меня к краю пропасти. The only way not to fall in gulf is to fall in love.15 Это забавно, но роль уличного Влюбленного так и осталась моей на протяжении всех этих лет. Мне нужно было постоянно влюбляться и влюблять в себя, чтобы чувствовать себя нужным и живым.
15
Но с Оскаром все было иначе. Как я уже сказал, любить, сняв маску, это совсем другое. Только рациональность и инстинкт самосохранения удерживали меня от спонтанных поступков. Его энергия, его безбашенность и его эксцентричность заражали. Я знал, какой величины фигурой я обладал, и чувство этого обладания кружило мне голову. Мне хотелось постоянно быть рядом с ним, ходить с ним под руку и целоваться у всех на глазах. Ох, какой бы был фурор! Я представлял крики ужаса и восторга, грохот падения в обморок тяжелых фигур знатных дам, истерики его жены, тонны гневных писем и грубые руки полицейских, глупые и абсурдные суды… Увы, все это «веселье» случилось с Уайльдом позже, и, увы, меня уже не было в его жизни. А закончился этот фарс для него весьма трагично, то есть, тюрьмой. Я рвал на себе волосы. «Какого черта?! — ругал я сам себя. — Ты должен быть рядом с ним, там в тюрьме! Они же сломают его!» Но было уже слишком поздно. Все, что я смог сделать, — лишь дать пару взяток, чтобы с ним обращались бережнее. Выйдя из тюрьмы и окончательно разочаровавшись в смертных, он снова вспомнил обо мне, но, разумеется, Оскар не имел ни малейшего представления, куда ему писать или как иначе меня найти. Но он знал, а может, просто надеялся, что я слежу за ним, и тогда он взял псевдоним Себастьян Мельмот. Но и тогда я не откликнулся. Я дал себе слово больше никогда не обещать, что вернусь и никогда не возвращаться. Угрызаемый совестью, я спрашивал себя, не я ли стал причиной всей этой трагедии? Несомненно, я был причастен. Но я очень удачно вписался в эпоху и нравы викторианской Англии, так что, если не я, то кто-нибудь другой несомненно раскрыл бы Оскару голубые горизонты.
Прототипом Дориана Грея по счастью считают поэта Джона Грея, сменившего меня на посту любовника Оскара. Уайльд — меткий стрелок. Он прекрасно убил целую толпу зайцев одним выстрелом: обессмертил свое имя, рассказал мою историю, стер меня из своей биографии и поделился славой с Джоном. Джону, конечно, тоже в итоге досталось по голубой заднице, но пиар цвета не имеет. Увы, этот смертный остался в истории отнюдь не благодаря своим стихам.
Я понял, что мой план удался, когда Оскар принес мне первые зарисовки романа «Портрет С. C.» Я понял, что идея бессмертия плотно застряла у него в голове, и теперь роман уже обречен быть написанным. Но в тот же момент я понял, что моя роль подходит к концу. Нужно уметь вовремя уходить со сцены, пока зрители еще не устали аплодировать. А я не хотел уходить, не хотел расставаться с человеком, единственным человеком, который любил меня настоящего.
Прежде чем уехать, мне нужно было разлюбить Оскара, выдавить его из-под своих ребер. И еще больше я хотел, чтобы он разлюбил меня. Но мой новый план не снискал оваций. В общем, сейчас я безуспешно попытаюсь оправдать то, что совершил. Итак, я пошел вразнос. Включив гей-радар на полную мощность, я отправился искать приключений на задницу и другие интересные части тела. Я стал выходить с Оскаром в свет, обмениваться двусмысленными взглядами с его друзьями и тайком назначать свидания. В течение пары месяцев я переспал практически со всеми любителями зеленых гвоздик. Я курил опиум, обильно заливая его алкоголем, я устраивал Оскару истерики, если он меня в чем-то подозревал или по каким-то причинам не приходил на свидания. О, бедный Оскар! Измучив его и себя окончательно, я понял, что так и не смогу его разлюбить. И тогда, как истинный английский джентльмен, то есть, не прощаясь, я снова переплыл Ла-Манш.
Ох, что я увидел, когда наконец-то раскрыл «Портрет Дориана Грея»! Я смеялся и плакал, я топал ногами и проклинал этого гения авторучки. Он выворачивал мою жизнь наизнанку, но я неизменно узнавал себя на каждой странице. Я словно шел по галерее кривых зеркал, и тысячи моих искаженных лиц смеялись надо мной гомерическим смехом. Я выл от досады, ненависти и бессилия. Но через пару лет, когда «Портрет» прочел весь мир, я успокоился. Теперь этот мир знал, что я существую, и если и был на свете хоть еще один бессмертный, то теперь он знал, что он не один, а значит, наша встреча неминуема.
Но годы шли, и томительно тянулись десятилетия, а я все ходил по миру, принюхиваясь к людям: вдруг от кого-нибудь из них не пахнет смертью? Пахло ото всех. И этот запах все усиливался. Кажется, люди и сами начали чувствовать этот смрад. Грянула Первая Мировая. Пребывая в депрессивном состоянии духа, я пошел воевать на стороне Российской Империи, поскольку в тот момент находился именно здесь. Впрочем, ничего у меня не вышло. Еще в самом начале я получил серьезное ранение в ногу и долгое время провалялся по госпиталям, а потом, поняв, что убивать я не смогу, остался работать военным врачом. А тут назрела Октябрьская революция, и друзья-евреи, признавшие мой римский профиль кошерным, потащили меня в Париж. Но Париж мне уже порядком поднадоел, и я отправился в Бельгию, потом в Швейцарию и Данию. Надежд у меня уже практически не было, но за мировой культурой я продолжал следить, хотя и делал это, скорее, по привычке.
Тучи снова сгущались над Европой. Запах новой войны был невыносим, и от него кружилась голова, меня перманентно тошнило. Но однажды, под конец 1938-го, сквозь смог пробился солнечный луч — в мои руки попал роман «Орландо». И я опять поспешил в Соединенное Королевство. Война приближалась, и нельзя было терять ни минуты. Возня с документами выводила меня из себя. В итоге, до Лондона я добрался только летом 1939-го. Я снова никого не знал, и время поджимало. Запах войны подгонял меня. Поэтому, придавшись пьянству в лондонских кабаках, я быстро разузнал, где мне найти Вирджинию Вулф. Без приглашений и официальных представлений я постучался в дверь скромного домика в Родмелле, в котором они с мужем проводили лето. Мне никто не открыл. Тогда я перепрыгнул через забор и пробрался в сад. Она сажала цветы. Я окликнул ее по имени. Она вздрогнула, вскочила и хотела было закричать, но я приложил палец к губам и поклонился.
— Простите меня, миссис Вулф, я не хотел вас пугать. Я пришел без приглашения, потому что ситуация не терпит отлагательств и формальностей, и только вы можете мне помочь.
Она была заинтригована, но распрямилась, скрестила руки на груди и строго, как школьная учительница, сказала:
— Представьтесь, молодой человек.
— Я — Дориан Грей, я — Мельмот Скиталец, — сказал я.
— Что? — переспросила она.
— Тот самый несчастный бессмертный, о котором писали ваши коллеги. Это я.
Она побледнела. Может, я действительно не рассчитал силу воздействия своих слов на слабую и ипохондрическую женщину, но она потеряла равновесие. Я подхватил ее, не дав упасть. Немного придя в себя, Вирджиния снова включила здоровый скептицизм:
— И чем вы можете это доказать?
— Пожалуй, ничем, — ответил я. — Но ваша реакция говорит о том, что вы знаете человека, похожего на меня. И этот человек — Орландо.
Вирджиния снова попыталась лишиться чувств, но на этот раз менее успешно. Она оперлась на мою руку и повела меня в дом. Мы прошли на кухню, и Вирджиния поставила чайник на маленькую дровяную печь. По растерянности она забыла поджечь дрова и, сказав, что сейчас вернется, вышла из кухни. Я решил Вирджинию не расстраивать и сам разжег огонь. Ее долго не было, и вода уже начала закипать, когда она вернулась. Она положила передо мной на стол старую фотокарточку. На ней был запечатлен то ли юноша, то ли девушка в мужском костюме. Я не смог понять и продолжал вглядываться в фотографию, пока Вирджиния суетилась на кухне и ставила на стол всякие кчайности.
— Никакая она не Орландо, конечно, — сказала Вирджиния, разливая чай по чашкам и на стол. Скатерть намокла, но я вовремя поднял фотографию и спас ее от смерти в кипятке. Вирджиния же сделала вид, что не обратила никакого внимания на это маленькое происшествие. Я тоже решил не реагировать, только переложил фотографию на сухое место.
— Значит, все-таки, она? — переспросил я.
— Скорее, она, чем он. Но, это не совсем однозначный вопрос. Сафо флюидна. Она как бы перетекает из одной гендерной роли в другую, но, тем не менее, она чаще всего предпочитает женские местоимения и имя Сафо. Так звали одну греческую поэтессу…
— С острова Лесбос, — закончил я за нее.
— Правильно, молодой чело… — она осеклась. — Простите, как вас зовут на самом деле?
— Себастьян. Просто Себастьян.
— И сколько же вам лет?
— Через пару недель будет триста тридцать семь, — вздохнул я. — Хотя, иногда я бы предпочел этого не помнить.
— Хорошо, Себастьян. Да… значит, вы с Сафо почти ровесники, — сказала она, немного удивляясь своему открытию. — Она родилась в 1587-м.
— Расскажите о ней, — попросил я. — Простите, но я почти уверен, что в вашей книге мало правды. Может, я ошибаюсь, но, как прототип Дориана, я могу утверждать, что Оскар половину придумал, а остальное переврал.
— Вы правы, Себастьян, — улыбнулась Вирджиния. — Мы писатели, а писатели — фантазеры. И ни один уважающий себя писатель не будет стенографировать и издавать в неизменном виде биографию другого человека под видом своего романа. Мы черпаем вдохновение из жизни, а потом тасуем воспоминания и фантазии, сшивая их, как лоскутное одеяло. Мы играем с фактами, подчиняя их своей основной идее.
Она достала мундштук и закурила.
— Нет, мой друг. Я не буду рассказывать вам о Сафо. Все, что вам интересно, вы спросите у нее сами.
— Но грядет война… — начал было я.
— Да, будет война. Но вы не погибнете, в этом я совершенно уверена. И однажды вы найдете друг друга. У меня есть ее адрес в Страсбурге. Хотя я не уверена, что она все еще там. У вас ведь великолепное обоняние, не так ли? Когда я умру? Не надо меня жалеть, я сама знаю, что мои дни сочтены. Просто скажите это.
— Скоро, — ответил я. — Год или два.
— Вот именно, дорогой. Так что, раз уж вы вломились в мой дом, то будьте любезны, доставьте умирающей женщине удовольствие и расскажите свою настоящую историю, — улыбнулась она. И на короткий миг мне показалось, что ее морщины разгладились, и на меня смотрела любопытная молодая девушка. Но, конечно, это только игра воображения.
В доме Вирджинии я пробыл четыре дня, вновь словно перелистывая страницы своей древней книги. Ее благородный и всепонимающий муж все это время практически не появлялся в нашей компании. Вирджиния представила меня как друга Сафо, и он понял, что она не хочет, чтобы он присутствовал при наших беседах. Наверное, он и вправду был каким-то святым человеком, если это слово вообще можно применять к людям. Вирджиния не отпускала меня ни на минуту, все расспрашивая и уточняя факты. Перевозбужденная, она плохо спала, и я, услышав, что она бродит по дому, выходил к ней, и тогда она ставила чайник и просила меня продолжать рассказ. Иногда она восклицала: «Ой, прямо как Сафо!» И тут же умолкала. Она считала, что настоящую историю Сафо имеет право рассказывать только Сафо. И в душе я был с ней согласен, хотя меня и разбирало любопытство.
На четвертый день у меня самого начали трястись руки, а язык стал заплетаться, но я считал, что это вполне достойная плата Вирджинии за ту надежду, что она подарила мне. Я врач, но не психиатр, и потому я не рискнул давать ей рецептов. Впрочем, лечить ее было уже все равно поздно. А потому я тепло распростился с ней и ее мужем и отправился в Страсбург на поиски Сафо.
Естественно, никого я в Страсбурге не нашел, кроме всеобщего ужаса и смрада надвигающейся войны. Люди со схожими проблемами ведут себя схожим образом, так что следы она заметала с тем же мастерством, что и я. Каким чудом мне удалось добраться до американского берега до начала сентября, я сам не знаю. Но вынести войну во второй раз я не мог. В США я тут же переквалифицировался в студенты Колумбийского университета. Это было поистине интересное время. Но не стану задерживаться на Гинзберге, Берроузе и бит-поколении, а перескочу еще на полвека вперед.
В Британии начались съемки фильма «Орландо». И Сафо, разумеется, была там. Историком-консультантом. Я же заделался в осветители, ведь нет более прекрасной возможности скрыться в тени, чем взять в руки прожектор. За годы поисков я изучил ее маленький портрет, который подарила мне Вирджиния, настолько, что, пожалуй, мог сам его нарисовать по памяти, и потому безошибочно узнал ее, даже в совершенно ином образе. Впрочем, мне не нужен был никакой портрет, чтобы узнать ее. От бессмертных просто не пахнет смертью. Но внезапно меня одолела робость: ну, вот мы познакомимся, а что дальше? Что я ей скажу? Что она знает? Что мы должны теперь делать? Я скрылся в тени прожектора и стал наблюдать за ней. Довольно высокая, с рваной пергидрольной стрижкой и мальчишеской фигурой, старушка Сафо пыталась скрыть свою молодость за ярким макияжем, хотя слово яркий здесь неуместно. Скорее, его можно назвать безумным. Стиль одежды соответствовал. Если быть еще более точным, то она была практически живой копией главных героев «Жидкого неба» Славы Цукермана16, и на фоне исторических декораций и костюмов актеров смотрелась так же нелепо, как летающая тарелка над столом «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. Но, несмотря на небесно-жидкий внешний вид, ее манера держаться вызывала во мне лишь чувство восхищения. Сухо, строго и профессионально. «Попробуй только заикнись такому существу, что ты сомневаешься в его правоте — сам побежишь топиться», — думал я. Наблюдая за ней изо дня в день, я стал иногда замечать, что она тоже как будто кого-то ищет, но я избегал ее, не подходил близко, чтобы она не заметила человека без характерного запаха.
16
Когда съемки уже подходили к концу, я, мысленно дав себе оплеуху, уселся рядом с ней во время обеда.
— Ну, здравствуй, Сафо, — сказал я.
— Э-э-э, простите, мне кажется, вы меня с кем-то перепутали, — холодно отозвалась она, ничем не выдав своего замешательства.
— Может быть, с греческой поэтессой? — подколол ее я.
— Я вас не понимаю, — продолжила гнуть свою линию Сафо.
— А если я скажу, что Вирджиния выдала вас с потрохами?
По лицу Сафо промелькнул испуг.
— Это я, Дориан Грей. То есть, его прототип. Принюхайся — и все станет ясно.
Она посмотрела на меня недоверчиво и шумно втянула воздух.
— Ну, наконец-то, — выдохнула она. — Привет, Себастьян.
— Откуда ты знаешь? — тут уже пришла моя очередь удивляться.
— У меня тоже есть свои шпионы, — обломала она меня.
Знакомство с Сафо было для нас обоих настоящим экзистенциальным кайфом. Мы понимали друг друга без лишних слов, у нас оказалась масса общих шуток и приколов, которые смертным не понять, даже если они окончили истфак. Предаваясь воспоминаниям, мы порой удивлялись, как близко друг от друга проходили наши пути. У нас были общие знакомые, и даже друзья. Нам нравились одни и те же книги, фильмы, музыка, у нас была своя философия — философия бессмертных скитальцев. Но в чем-то мы были противоположны. Я шел по теневой стороне улицы, стараясь не привлекать к себе внимания, она же предпочитала образ НЛО: вспыхивала яркими огнями и гасла, то здесь, то там, лихо меняя образы и оставаясь совершенно никем не опознанной.
Иногда мне кажется, что не бывает случайных встреч, и мы нашли друг друга именно тогда, когда это было нужно, не раньше и не позже. В девяностые генетика стала входить в свой расцвет, и мы поняли, что это наш шанс. Правдами и неправдами мы получили дипломы биологов и отправились в Шотландию, в Рослинский институт, на будущую родину овечки Долли. Там мы и основали наш тайный штаб алхимиков. В конце концов наши труды увенчались успехом. Нет, мы не выяснили, как мы стали бессмертными, но философский камень мы все-таки открыли. Этим камнем оказалась небольшая мутация одного гена, которая приводит к устойчивой регенерации всех клеток организма. Наши эксперименты привели к появлению бессмертных крыс — Тора и Локи. Когда пришло время бежать, а крысам уже исполнилось по семь лет, мы кинули жребий. Локи проиграл. Ген бессмертия тоже погиб вместе с ним. Важно было знать, сохраняется ли он в мертвых телах, или нет. Нет. Скорее всего, нет. И, что более важно, мы осознали, чем мы обладаем, и чего делать нельзя. Нельзя открывать эту тайну людям. Нельзя дарить бессмертие. Это — гибель. Впрочем, свои мысли на сей счет я уже изложил в дневнике.
Завершив наши эксперименты, мы разлетелись в разные стороны, договорившись оставаться на связи. Иногда мы переписывались. Поначалу нас обоих одолевала депрессия. Мы нашли то, что искали четыреста лет, и не могли найти себе новых целей. Но потом Сафо стала писать о том, что вернулась в Америку и продолжила свое изучение индейцев, ударилась в шаманизм, и это отчасти ее спасает, то есть, спасало. Я тоже искал какой-нибудь смысл или хотя бы какое-то занятие, которое смогло бы меня хоть как-то увлечь, но все не находил. И не нашел до сих пор. И тут, один за другим, и, казалось бы, бессмертный Тор, и Сафо, умирают. И я понял, что и мне пора уходить.
Себастьян уже закончил шить и теперь сидит в позе лотоса на кровати, курит, стряхивая пепел в самодельную пепельницу из пивной банки, и смотрит в окно. Дослушав рассказ, Настя какое-то время молчит, а потом берет водку и наливает в кружку около ста граммов.
Настя (выпив залпом): Круто. Круто сочиняешь. Может, все-таки писателем станешь?
Себастьян (закатывая глаза): Опять двадцать пять. Ладно, для таких, как ты, теперь есть интернет. Прогугли мои портреты кисти Реньери.
Настя (открывая крышку ноутбука Себастьяна, лежащего на столе): Я возьму твой ноут?
Себастьян: Естественно. Пароль: Dollysheep96. С большой буквы, без пробелов, вместо «о» — ноль, вместо двух «l» — две единицы, вместо «s» — доллар.
С третьей попытки Насте удается ввести пароль и запустить браузер. Покопавшись в поисковике, Настя переводит взгляд на Себастьяна, потом обратно на экран и снова на Себастьяна.
Настя: Твою мать!
Себастьян: А теперь достань у меня из куртки кошелек.
Настя уходит в ванную и берет кошелек с полки, кладет его в карман, достает из стиральной машинки вещи, проходит в комнату и развешивает их на раскладной сушилке, оглядывая на предмет пятен. Себастьян терпеливо ждет. Наконец Настя возвращается к столу и достает кошелек. Среди немногочисленных купюр оказывается старинная фотография подростка с тростью, в полосатом костюме-тройке, шляпе и штиблетах.
Себастьян: Открой мой фейсбук и найди в друзьях Брюн Барнстокр. Вместо «у умлаут» пишется «у», «э».
Настя (щурясь): Имя какое-то знакомое…
Себастьян: Да-да. Братья Стругацкие.
Настя: Стругацкие?
Себастьян: «Отель "У погибшего альпиниста"». Еще один след в литературе, оставленный Сафо.
На обложке страницы фейсбука — свечи и какие-то траурные слова. Дата смерти — шестнадцатое января. Фотография молодой андрогинной личности. Настя начинает просматривать фотографии, сравнивая их со старым портретом.
Настя (пожимая плечами): Да, может быть. Они похожи, наверное… Но этому фото, должно быть, лет сто. Оно сильно затерто, так что тут наверняка не скажешь.
Себастьян (выпуская дым в потолок): Ну, наверное, это все, что я могу тебе предъявить. Своих фотографий я не храню. Опасно, знаешь ли. Хотя у кого-то мои снимки наверняка остались в семейных альбомах… Забавно. Можешь, конечно, открыть переписку с Сафо. Но, кроме будничных разговоров на куче языков, ты вряд ли что-нибудь найдешь, но, если это поможет поверить, то я не против.
Настя (подумав какое-то время): That's kind of noncence. Are you insane?17
17
Себастьян: No, I'm not. But that's why I must lie and tell thousands of silly stories to keep my secret. In my case the most unbelievable lie sounds more believable than the truth.18
18
Настя: Mach dir keine Sorgen. Ich werde schweigen.19
19
Себастьян: Du hast keine Wahl.20
20
Настя: Wo sind die andere Tagebücher?21
21
Себастьян: Verbrannt.22
22
Настя (мрачно вздыхая): Блядь. Ладно, мои языковые запасы кончились. А зачем ты тогда ведешь дневники, если все равно их сжигаешь?
Себастьян: Все очень просто. Мне же нужно как-то фиксировать свои мысли и запоминать, о чем я вру. И еще так я быстрее осваиваю языки и всякие модные словечки. Иногда еще записываю названия книг, фильмов и всякого прочего интересного, о чем люди вокруг говорят. Не люблю быть белой вороной. Я и так слишком отличаюсь от прочих. Нужно быть хамелеоном, уметь мимикрировать.
Настя: Когда мы только поступили в консу, у тебя был жуткий акцент. И теперь ясно, почему твое оправдание про одесскую юность и идиш меня насторожило где-то на подсознательном уровне. То есть ты ведь должен был избавиться от акцента еще до консерватории, если верить твоей легенде про Воронеж и Ростов. Но теперь, кажется, все ясно. Кстати, пишешь тоже ужасно. Как ты только умудряешься делать такие странные ошибки?
Себастьян: Ну, некогда мне было снова садиться за учебник русского языка. Я ж его до революции учил. А когда готовился перебираться в Россию сейчас, узнал, что у вас не только Союз развалился, но и орфография. Так что, я быстро извлек для себя правило выкинуть лишние буквы типа твердого знака и ять, заменил «ея» на «её», привык к роялю в маскулинном роду, а вот с этими вашими суффиксами и префиксами я так и не разобрался.
Настя: К твоему сведению, правописание изменилось еще в тысяча девятьсот семнадцатом.
Себастьян (ухмыляясь): Как раз тогда я и уехал.
Настя: А рефераты как пишешь?
Себастьян: Ну, компьютер же умный. Он сам исправляет. А где не исправляет… да какая разница? Как будто кто-то всю эту макулатуру читает!
Настя: Подожди. А как же ЕГЭ?
Себастьян: Я сдавал внутренний экзамен.
Настя: Но там же нужно было писать сочинение и диктант или изложение?
Себастьян: Я и написал. На дореволюционном русском.
Настя: Как?!
Себастьян: Очень просто. Взял и написал. Экзаменаторы пришли в полный восторг. Они никогда такого не встречали, проверяли мои работы, сверяясь с Википедией и учебником Грота, который, по счастью, кто-то выложил в сеть. Они даже предлагали мне поступить на филологию в СПбГУ, но я отказался и отделался высшими баллами. Хорошо, что им даже в голову не пришло попросить меня написать что-нибудь на современном русском. Короче, прокатил за вундеркинда.
Настя: Ох, ну даешь! Так где ты, говоришь, родился?
Себастьян: В Риме, в тысяча шестьсот втором году, восемнадцатого августа, если тебе интересна точная дата.
Настя (открывая Гугл): Кто был королем?
Себастьян: Тогда мы жили в Священной Римской Империи под австрийскими Габсбургами. Когда я родился, на престоле был Рудольф Второй, потом его брат Маттиас, потом Фердинанд Второй. В те годы шла долгая война, и я перемещался в основном в пределах Италии и Франции. Так в начале сороковых я застал Людовига Тринадцатого, а потом его сменил Король Солнце. Дальше была Ирландия. В 1685 на престол только взошел Яков Второй, а через три года его свергли, и на его место пришел Вильгельм Оранский. Потом меня понесло в Швецию. С 1697 года там правил Карл Двенадцатый. В 1715-м я отправился в Испанию, под покровительство внука Короля Солнца, Филиппа Пятого…
Настя: А теперь медленнее. Я хочу удостовериться.
Себастьян снова диктует имена и даты.
Настя: Как насчет Америки?
Себастьян: Впервые бежал в США во время Великой французской революции в 1789-м, и попал на первые выборы президента. Если что, это был Джордж Вашингтон.
Снова повисает пауза. Закончив гуглить, Настя некоторое время молчит.
Настя (печально смотря Себастьяну в глаза): Ты понимаешь, что нельзя так поступать? Ты понимаешь, что сделал мне больно? И… я не представляю, как ты можешь загладить свою вину.
Себастьян (простодушно): Могу пообещать, что я больше так не буду. А хочешь, я подарю тебе целых десять тысяч коробок «Рафаэлло»?
Настя: Мало, Карлсон.
Себастьян: Ладно, Малыш, давай десять тысяч «Рафаэлло» и одну шоколадку, окей?
Настя: Дурак.
Себастьян: А ты понимаешь, что, если я буду тебе дарить каждый день по коробке «Рафаэлло», то на то, чтобы подарить тебе десять тысяч коробок, у меня уйдет почти тридцать лет? Черт, нет, ты понимаешь, что здесь и сейчас я предложил тебе тридцать лет совместной жизни? Как же я вляпался!
Последнюю фразу он произносит по-театральному, как бы с ремаркой «в сторону». Настя молчит.
Себастьян: А можно мне кофе? А лучше, спиртного. Хотя, нет, спиртного не надо. Кровь разжижает. А то я тут случайно сделал предложение руки и сердца, то есть десяти тысяч коробок «Рафаэлло», что, в принципе, одно и то же, и теперь я весь терзаем мучениями, потому что самое ужасное чувство — это ждать ответа, а еще мне очень больно, и, как говаривал известный персонаж, единственно, что сможет спасти смертельно раненного кота — это глоток бензина.
Настя: И не забудь про шоколадку, Бегемот. Так тебе кофе, водки или бензину?
Себастьян: Пока что кофе.
Настя: На бензине.
Настя засыпает кофе в турку, стоящую на верхней крышке пианино, заливает водой из чайника и включает кипятильник, отвернувшись от Себастьяна в попытке скрыть свои противоречивые эмоции. Себастьян пристально следит за Настей, слегка покусывая губу.
Настя: Ты говоришь, что, получив бессмертие, люди перестанут ставить перед собой цели и зачахнут от скуки. А если нет? Может, они продолжат совершенствовать мир и наконец-то обретут гармонию?
Себастьян (иронично): С гармонией покончили еще нововенцы23. Очень сомнительно. А теперь давай представим на минуту, что мы обнародовали наше открытие. И тут же эта мутация стала бы самой модной и дорогой штукой на свете. Миллионеры принялись бы строгать бессмертных детей. Для простых людей такая вещь была бы за пределами мечтаний. Потом эти тупые бессмертные дети заполучили бы власть. Новое катастрофическое классовое неравенство. Новые восстания, бунты. Кровь, насилие, смерть. А дальше… не знаю. Но мы не могли взять на себя такую ответственность. Я устал от жизни, мне не нравится этот мир, не нравится образ жизни людей, но я не буду устраивать геноцида. Есть люди, которые хотят жить. У них есть мечты, желания, семьи, любимое дело, хобби. Я не имею права разрушать этот хрупкий мир. Пусть живут, как живут. Поверь, код бессмертия куда страшнее Наполеона, Гитлера и Сахарова. А я очень хорошо знаю, что они натворили. Бессмертие — страшнейшее оружие, с которым человечеству не справиться. И оно приведет не к бессмертию, а к гибели. Это ящик Пандоры, и его нужно закрыть.
23
Настя: Так, Пандора, а с документами у тебя что?
Себастьян: А что у меня может быть с документами? Жопа, конечно. Свой нынешний паспорт на имя Ивана Щеглова я украл перед поступлением в консу. Там написано, что я зарегистрирован в Выборге, так что регистрация в Петербурге мне не нужна, а общага полагается. Естественно, что хозяин уже восстановил свой паспорт, так что у меня всего лишь фиктивная бумажка.
Настя: Подожди, а как ты раньше жил? Как переходил границы? Как лечился?
Себастьян: Раньше паспорта проще делались.
Снова повисает молчание. Кофе выкипает, заливая пианино. Настя, нечленораздельно ругнувшись, выдергивает кипятильник из сети, наливает кофе в кружку и отдает Себастьяну.
Себастьян (изучая содержимое кружки): Вчера, сквозь бред, мне показалось… кто-то сказал, что любит меня. Это же ты, правда?
Настя (закуривая): Знаешь… знаешь, как страшно бегать ночью по заливу, не зная, что ты найдешь, живого человека или остывший труп. Нет, это не любовь. Это страх. Мне хотелось отдать все, включая собственную жизнь, только чтобы ты был жив… Но теперь, сейчас… Я понимаю, что… ничего не понимаю… ничего не знаю о тебе. А то, что знаю… — ложь. Мне кажется, ты сумасшедший, просто хорошо умеешь косить под нормального. Надеюсь, ты сам понимаешь, что все, что ты рассказал и сделал сейчас, — это из разряда какой-то… антинаучной фантастики. Я хочу… но не могу тебе поверить. Неужели ты думаешь, что я могу полюбить того, кого совсем не знаю, кому совершенно не верю? Это странно, как ты говоришь. Абсурдно. Я ненавижу тебя… Ты просто предал меня и… нашу дружбу. И, если ты все-таки окончишь то, что собирался сделать, я… ты знаешь… кажется, мне уже все равно… Ты заслужил это.
Себастьян (холодно): Да, я заслужил. За четыреста лет жизни в этом аду, что люди именуют Землей, я заслужил забвения. Это моя жизнь и мое проклятие. И не тебе решать, когда и что мне делать с собой.
Настя (с презрением): Значит, нужно было оставить тебя замерзать и истекать кровью?
Себастьян (вздыхая): Может быть.
Настя (снова начиная взрываться): А не ты ли говорил, что все встречи не случайны? Если мой рейс отложили на десять часов, значит, мне нужно было вернуться к тебе, найти тебя и спасти. Понимаешь? Ты должен жить! Как ты говоришь, «du hast keine Wahl»! Ты не можешь сам оборвать эту чертову жизнь, пока мир тебе этого не позволит. Ты такой же человек, как и все. И ты не можешь умереть, если мир этого не хочет!
Себастьян (безэмоционально): А Сафо смогла.
Настя: Значит, она сделала все, что должна была сделать. Пришел ее час. Но не твой! А что сделал ты? Что ты сделал за эти четыреста лет для мира?! Кто ты?
Себастьян: Я наблюдатель. Я историк. Я ходячая энциклопедия, воплощенный Фауст, только без верного Мефистофеля. Никто из смертных не знает столько, сколько знаю я.
Настя: И что? А как ты повлиял на мир?! Был натурщиком для этого художника лохматого века? Стал прототипом Дориана Грея? И это все, что ты успел за четыреста лет?
Себастьян: Малыш, быть бессмертным — значит не вмешиваться в дела смертных. Я наблюдатель. Я аккумулировал в себе знания, чтобы решить главную задачу — разобрать свой генетический код и открыть философский камень.
Настя: Но этим секретом ты не собираешься делиться. И не называй меня так.
Себастьян: Прости. Нет. И хватит об этом.
Настя: И что дальше? Значит, ты всего лишь уникальная мутация? И все?
Себастьян: Пожалуй, что да.
Настя: Вань…
Себастьян: Себастьян. Меня зовут Себастьян.
Настя: Это твое настоящее имя?
Себастьян: Настоящее имя — это то имя, которое человек любит, носит и считает своим. Оно может не совпадать с паспортными данными или именем, полученным при рождении.
Настя (задумчиво): Себастьян… Но почему ты привязался именно к этому имени?
Себастьян: Да вот, понравилось. К тому же, да будет тебе известно, святой Себастьян — давно признанный христианский покровитель геев. Мне кажется, даже самый ленивый пидор, хоть мало-мальски владеющий кистью, не смог отказать себе в удовольствии запечатлеть своего обнаженного любовника в образе святого. М-м-м… какое сладкое глумление над всеми этими священными догмами!.. И только представь, обнаженные любовники художников украшали церкви испокон веков! Хочешь узнать, кто с кем спал? Загугли имя художника и «святой Себастьян».
Настя (слегка улыбаясь): Оу, смелое заявление. Хочешь сказать, что если художник написал Себастьяна, то он обязательно гей?
Себастьян: Нет. Особо хитрые маляры любовников на крест вешали.
Настя (презрительно щурясь): А тебе никогда не приходило в голову перестать быть святым Себастьяном и поискать себя самого?
Себастьян: Я уже нашел.
Настя: Не генетический код, а свой путь?
Себастьян: Мой путь лежит по разбитым сердцам и разрушенным жизням.
Настя: Да, вот здесь подробнее, пожалуйста. Неужели нельзя поддерживать какие-то связи по переписке? Даже если не хочешь, чтобы тебя раскрыли, но ведь в письма не обязательно вкладывать фотографии?
Себастьян (с вызовом глядя Насте в глаза): Знаешь, что самое скверное в бессмертии? Видеть, как стареют и умирают твои друзья и любовники. Я говорил, что мое credo двигаться только вперед, не возвращаясь и не оборачиваясь назад. Уезжая, я всегда обрывал все связи. Так те, кого я любил, остаются в моей памяти молодыми, здоровыми и счастливыми. Я не хочу знать ничего об их дальнейшей судьбе, не хочу хоронить их… хотя порой это неизбежно.
Настя (морща нос): А ты не пробовал спуститься с небес на землю? Может, хватит прикидываться богом?
Себастьян (надменно ухмыляясь): Скорее, дьяволом.
Настя: У тебя мания величия.
Себастьян: Не мания, а бред. Мания — неправильный термин. Бред величия. Запомни. Но у меня его нет. Если бы я знал, что такое бессмертие, то никогда бы не мечтал о нем. Но сколько людей мечтают жить вечно! И им не понять, что не я выбрал бессмертие, а бессмертие выбрало меня. Они обвиняют меня в сговоре с дьяволом, не понимая, что это не дар, а самое страшное из проклятий. Я обречен на вечное скитание в тени жизни.
Настя: Слушай, ты такой же человек, как и все. Просто живешь очень долго, и понастроил в своей голове уже невесть что. А иногда все очень просто. Просто, как сорок два.
Себастьян: Сорок два чего?
Настя: Эй, ходячая энциклопедия, ты что, не знаешь ответа на главный вопрос жизни, вселенной и всего остального?
Себастьян: Я как раз занимаюсь его поисками последние четыреста двенадцать лет.
Настя: Увы, поздно. Пока ты гонялся за своим кодом бессмертия, Дуглас Адамс, обычный смертный с планеты Земля, успел все осознать и поведать миру. И тебе повезло, потому что у меня как раз есть сборник его великих трудов.
Настя встает и выходит из комнаты. Себастьян презрительно улыбается и снова закуривает, глядя на падающий снег и попивая кофе. Через несколько минут дверь снова открывается. На пороге появляется Настя с тарелкой каши и первым томом «Путеводителя по галактике для автостопщиков».
Настя: Жри и просвещайся.
Настя ставит кашу и кладет книгу на стол, берет бутылку водки и делает глоток из горла.
Себастьян: Иди в жопу, ангел!
Настя: Боюсь, твоей жопе сейчас не до этого. Давай ешь!
Себастьян (вздыхает): Лучше угля дай. У меня же еще и алкогольное отравление как-никак. Какая еда, к черту? Я сблюю, если съем что-либо. А ты будешь убирать.
Настя со злобой ставит бутылку на стол и лезет в аптечку. Потом наливает из фильтра стакан воды и протягивает таблетки и воду Себастьяну. Тот молча закидывает в себя семь таблеток.
Себастьян (вытягивая руки): И давай еще раз все это перевяжем.
Настя (оценивая швы): Фу, гадость какая.
Настя с нескрываемым омерзением перебинтовывает руки Себастьяна.
Себастьян: Лечь поможешь?
Настя вздыхает и помогает ему принять горизонтальное положение. А потом тоже залезает на кровать и ложится рядом.
Настя (шепчет на ухо, обнимая Себастьяна): Ненавижу тебя, мразь. Ненавижу.
Себастьян: И я тебя ненавижу, мой ангел.
Стрелки старенького будильника недавно перешли за полночь. В комнате темно. За окном завывает ветер. Себастьян что-то пишет в дневнике при свете свечи. Внезапно он перечеркивает страницу, потом предыдущую, начинает быстро перелистывать дневник назад и черкать страницы, потом разрывает дневник в клочья и с криком ярости швыряет ошметки в стену, сбив два разнокалиберных бокала, приобретенных в праздничных целях неизвестно кем и неизвестно когда. Себастьян медленно с тихим стоном выдыхает, морщась от боли, ложится на кровать, прижимая руки к груди, и замирает, невидящим взглядом уставившись в темноту под столом. Проходит около часа, прежде чем раздается стук в дверь.
Настя (из-за двери): Себастьян!
Себастьян продолжает лежать, не двигаясь.
Настя: Открой, или я открою!
Себастьян: Подожди! Я не одет… Сейчас…
Себастьян быстро вскакивает с кровати и начинает убирать остатки дневника и посуды. Ключ в замке поворачивается, Настя входит и зажигает свет. Себастьян сидит на кровати, укрывшись одеялом.
Себастьян (щурясь от света): Если тебя просят не входить, то надо подождать.
Настя (саркастически кивая в сторону стола с догорающей свечой): Дрочишь при свечах?
Себастьян: А что остается делать, если некому мне помочь?
Настя (морщась): Ты уж извини, я не…
Себастьян (злобно скалясь): Ты не такая, ты ждешь трамвая! Хватит! Сколько можно? Сколько можно играть в кошки-мышки?!
Настя: Я не…
Себастьян: Выйди из комнаты и погаси свет!
Настя (поднимая с пола кусок бокала): А бить посуду — это тоже такой фетиш?
Себастьян: Уходи.
Настя: Нет.
Себастьян хмуро наблюдает за тем, как Настя подметает пол и выбрасывает разбитые бокалы и скомканные страницы. Прибравшись, Настя выходит из комнаты и заносит тарелку с бутербродами и бутылку вина, видимо, оставленные где-то в коридоре блока.
Настя: Ужин.
Себастьян (вскидывая бровь): Ты всегда так ужинаешь?
Настя: Нет. Только когда картошка с тушенкой сгорают до тла.
Себастьян: Чудо ты криворукое.
Настя: Кто бы говорил! Но это только подтверждает мою теорию о том, что главный закон мироустройства — это закон падлости.
Себастьян:Вообще-то официально он называется законом Мёрфи. Anything that can go wrong will go wrong.24
24
Настя открывает вино и разливает его по кружкам.
Себастьян: Выключи свет.
Настя:А без романтики никак?
Себастьян: Можешь и свечу задуть тоже. Или включить лампу. Но только избавь меня от верхнего света. Терпеть ненавижу.
Настя (включая полуполоманную настольную лампу на крышке пианино): «Терпеть не могу» или просто «ненавижу».
Себастьян: Терпеть ненавижу. За что пьем?
Настя: Давай уже просто смиримся с тем, что мы алкоголики, и перестанем выдумывать поводы, чтобы выпить.
Они выпивают по глотку в тишине.
Настя: Мне захотелось перечитать «Дориана Грея». Прости.
Себастьян (беря бутерброд): Не надо извиняться. Это просто роман Оскара Уайльда. Фу, что за сыр?
Настя: Российский.
Себастьян (театрально): Гадость какая. Эх, закатилось мое «Солнце фьордов»…
Настя: Чего?
Себастьян: Ты не помнишь? Сыр такой был. Дорблю. Но после санкций его не стало. А если в стране исчезает хороший сыр, дело — дрянь.
Настя (язвительно): А тебе только голубой сыр на тарелочке с голубой каемочкой подавай!
Себастьян: Ты на что намекаешь?
Настя: Ни на что. Ну, почти. Я хочу понять тебя. Все-таки о Дориане Грее. Где правда, а где — вымысел?
Себастьян: Нужно уметь читать между строк.
Настя: То есть?
Себастьян: То, что написал Уайльд — это аллюзии и аллегории. Если хочешь увидеть меня, перестань воспринимать все буквально.
Настя: Тогда расскажи историю о Сибилле.
Себастьян: Действительно хочешь это услышать?
Настя: Хочу. В свете всего, что ты уже рассказал, я не боюсь правды.
Нам было по шестнадцать, когда мы с Эмилией решили, что Влюбленные все-таки должны действительно испытать то, что они изображают на сцене. И однажды я решился сам пойти в наступление. Я затащил свою Влюбленную в темный угол нашей лачуги, когда все ушли на воскресную службу, и мы принялись целоваться, медленно переходя к более серьезным действиям. В тот момент она была, кажется, счастлива, потому что уже несколько лет безуспешной козой скакала вокруг меня. И тут в дверях возник Доктор. Думаю, он просто заметил, что Влюбленные не пришли в церковь, и побежал нас искать. Вот так мы и узнали, что были друг другу сводными братом и сестрой. Большего позора и отвращения я не испытывал никогда. Думаю, она тоже. В действительности мало кто знал, что у нас был общий отец. Точнее, знал только Доктор. Потому что он и был нашим папочкой. Короче, трагикомедия с внебрачными детьми и внезапно обретенными родителями была у нас не только на сцене, но и за кулисами. Он сознался, что семнадцать лет назад изменил своей беременной жене с моей матерью, и она тоже залетела. Поразмыслив, они решили сохранить свою интрижку в тайне, и моя мать наплела всем, что переспала с каким-то скитальцем. К счастью для отца, ему не пришлось долго жить в своем гареме, как я говорил, моя мать скончалась от тифа через год после моего появления на свет.
После не состоявшегося инцеста мы поговорили с Эмилией по душам и решили навсегда закрыть эту тему. Наше родство мы также сохранили в тайне. Ее стареющая мать, все еще игравшая Коломбину, была хорошей женой Доктору, и мы решили не разрушать их союза, к тому же, труппа, узнав нашу тайну, не позволила бы нам играть Влюбленных. Мы постарались вернуть прежнюю жизнь, но прежней она уже не могла быть. Никколо в свое время сказал, что я переигрываю. И я действительно перебарщивал с экспрессией. Но причиной тому было не отсутствие чувства меры, а постоянное ощущение, что мы ходим по лезвию ножа. Ведь никто не догадывался, что актеры-Влюбленные — на самом деле брат и сестра. И, хотя Эмилия не вызывала во мне физического желания, меня заводило ощущение преступности наших действий. На сцене я позволял себе достаточно откровенно распускать руки и целовать ее без театральных уловок.
За пределами сцены мы практически не обсуждали любовных сцен. Труппе, как и зрителям, нравилось то, что они видели. Капокомико хвалил нас. Вероятно, игра с огнем считывалась, как гениально разыгранная страсть. Наедине с Эмилией мы тоже не говорили об этом. Мы снова попытались дружить. Читали книги, обсуждали мои первые попытки писать пьесы. Но тема любви была для нас табу. Потом я встретил Никколо и почти перестал обращать внимание на сестру, а стоило бы.
Я тщательно скрывал побои, а на сцене продолжал разыгрывать страсть. Мне хотелось, чтобы Никколо ревновал. Но он не подавал виду: работа есть работа. Шли годы, но Эмилия все не выходила замуж и, насколько я знал, знаки внимания от мужчин не принимала. Впрочем, никто в труппе не горевал по этому поводу: Эмилия была нужна нам в роли Влюбленной. Однажды, в тысяча шестьсот двадцать четвертом году, Никколо подарил мне перстень. Страшно дорогой золотой перстень с изумрудом. На внутренней стороне кольца была гравировка «S.S.» — святой Себастьян. Я не счел нужным скрывать этот подарок. Разумеется, труппе я наплел, что это дешевая стекляшка, которая просто приглянулась мне на рынке. Но не все мне поверили.
Через несколько дней Эмилия попросила меня пойти с ней на прогулку. Она хотела что-то обсудить. Я согласился.
— Скажи мне, откуда все-таки этот перстень?
— Купил на рынке. Просто стекло.
— Нет. Не лги мне. Это подарок.
Я промолчал.
— Твой загадочный друг в черной шляпе, француз, верно?
Я насторожился, но снова промолчал.
— Но вы не просто друзья, — продолжила она. — Я видела вас. И… то, чем вы занимались… — это грех!
И тут она заплакала. Горько, навзрыд. Я попытался ее обнять, но она отставила руку, не подпуская к себе.
— Перестань, успокойся, — сказал я. — Да, мы с Никколо любим друг друга. Но никто ни о чем не знает. Ну, кроме тебя.
— Себастьян, вы оба будете гореть в аду, ты понимаешь? — проревела она. — Себастьян, это содомский грех! Что ты делаешь со своей жизнью?
— Дурочка, успокойся, — ответил я мягким отцовским тоном. — Выкинь всю эту религиозную чушь из своей головы. Пойми, нельзя наказывать за любовь. Убийство, насилие, воровство — это грех, а любовь — это самое прекрасное в жизни. Если бы все люди любили друг друга, как самих себя, как завещал Христос, то мир был бы прекрасен. Я верю, что бог не осудит нас. А если и осудит, я плюну ему в лицо и добровольно пойду в ад, и стану слугой Люцифера, чтобы помочь ему разнести этот мир в клочья, не оставив камня на камне. Потому что мир, в котором осуждают любовь, не достоин жизни.
И тут Эмилия подскочила и побежала прочь. Я кинулся за ней, поймал ее и прижал к груди.
— Не смей! Не трогай меня! Не прикасайся ко мне, грязный, грязный, грязный! — завопила она, вырываясь, и ударила меня коленом в пах.
Я согнулся от боли, а Эмилия убежала.
В ту ночь она не вернулась домой, а на следующий день мы должны были давать спектакль, но она так и не появилась. Мы выставили декорации на рыночной площади, прождали ее лишний час, но Эмилия не пришла, и декорации пришлось свернуть. В толпе уже давно мелькала черная шляпа, и, когда реквизит вместе с труппой отправились домой, я ушел с Никколо. Ту ночь я провел с ним, а когда на следующий день вернулся домой, то обнаружил в своей тетради записку. Она была написана корявым почерком, видимо, в спешке и, скорее всего, в полутьме. По-русски это будет примерно так:
«Мой милый Себастьян,
я не достойна твоего прощения, но все же смею просить тебя не осуждать меня. Ты говорил, что нельзя осуждать любовь. Так и не осуждай. Я люблю тебя, Себастьян. Все еще люблю. Но это не любовь сестры к брату. Все эти годы я жила с ужасными грешными мыслями о тебе, стараясь скрывать свои чувства ото всех и от себя самой, но, когда ты целовал меня на сцене, я предавалась мечтам и верила в это счастье — быть с тобой, быть твоей. Но теперь горькая правда открылась мне. Правда о самой себе. Мой грех куда страшнее твоего. Я не осуждаю тебя за твою любовь, я не имею права. И ты не смей осуждать себя: не кайся, не молись, не проси пощады.
Я не могу стоять между вами. Я не могу жить с мыслью, что ты любишь не меня. Но я сама виновата в том, что не могу запретить себе любить. Не знаю, на что я надеялась. Наверное, в душе я верила, что однажды я во всем признаюсь, и мы убежим, скроемся ото всех и будем счастливы. Но теперь я понимаю, что это невозможно. Мне нет прощения ни на Земле, ни на Небесах. Так что, я уйду туда, где таким, как я, самое место… И я приму любые муки за свою любовь, за нас обоих, и, может быть, тебя простят, и, когда настанет твой час, тебе не придется гореть вместе со мной. Я прошу лишь об одном: живи, люби, будь счастлив и помни обо мне.
13 января
Огромный пустой дом. Тусклый свет. Безветренно. Безвременно. Разбитыя вазы, поломанные зонты, разорванныя картины. Они напоминают модные арт-объекты благодаря оранжевой и фиолетовой нижней подсветке. Их тени складываются в причудливыя фигуры на голых стенах с потрескавшейся штукатуркой. Эти трещины и выбоины дополняют узоры теней.
Под моими ногами сухие листья. Я хожу по этой стихийной галерее, шурша осенним ковром. За спиной проносится порыв ветра, и из-за колонны появляется смерть, комично-тривиальная, в рваном балахоне, из-под котораго видны обнаженныя ребра и чернеющая пустота; на плече — коса. Она смотрит на меня своими пустыми глазницами, но проходит мимо, а я бегу за ней, но не могу догнать, не могу кричать, но все же хриплю „стой!” — и просыпаюсь от собственнаго хрипа.
Все тот же повторяющийся сон. Я бы многое отдал за то, чтобы больше не видеть снов, не видеть мертвых людей. Почему? Почему они не оставят мою память в покое? Есть ли лекарство от памяти?
14 января
По специальности, разумеется, поставили „хорошо”, ведь нет вершины совершенству. Впрочем, думаю, дело не в технике. Не нравлюсь я кое-кому, хоть убей. Ха-ха… И я знаю, почему. И он знает, хоть и никогда не сможет в этом признаться. Черт с ним.
Вечером играли в „Бродячей собаке”. Это хороший дебют.
У Насти экзамен по спец завтра. Надо пойти послушать из „простого дружескаго участия”.
15 января
После Настинаго экзамена пошли в бар праздновать пятерку. Опоздали на автобус. Гуляли всю ночь от бара к бару. Настю развезло в блюз.
3 стадии алкогольнаго опьянения музыканта:
1) в джаз — дай ему инструмент, и он начнет импровизировать, как сам дьявол;
2) в блюз — теперь играем только на 3-х аккордах, с завываниями и неровными трелями;
3) в приму — музыкант выдает только один длинный звук и срубается.
Если хочешь по-настоящему узнать человека, проведи с ним ночь. Никакого секса. Только разговоры. Ночь срывает маски и открывает настоящее лицо. Но со мной это не работает.
16 января
Читал Стругацких. Получил „привет” от Сафо. Зашел на ее fb. Она в Бразилии. Видимо, продолжает гоняться за индейцами. Неужели осталось еще хоть одно незнакомое ей племя? Хотел написать, но не знаю, что. Судя по странице, у нее все хорошо. Тоже выложил несколько фоток и написал пару ироничных постов.
Тор стал плохо есть. Все больше спит, свернувшись клубочком. Может, ему просто холодно? Когда беру его на руки, кажется, что он смотрит как-то жалобно. Надеюсь на лучшее. Соседи по комнате говорят, что он просто стареет. Ну да, конечно.
Сегодня играем на каком-то празднике буржуев. Не люблю такия вещи, но что делать? Зато эти ублюдки платят каждому по полтора куска, да еще и выпить наверняка нальют.
Я против любой религии в контексте современности, хотя не могу не отдать должное христианству с точки зрения развития наук и искусств, хотя и здесь есть очень большие вопросы.
В средневековье музыка развивалась в пределах церкви и около. Хоть она и была данью „воображаемому другу”, но оставалась чем-то духовным, возвышенным. А когда стала развиваться светская музыка, то новые жанры стали данью желудкам. И так и продолжается. Композиторы пишут в поте лица, музыканты играют, репетируют, стирают пальцы, а всякие плебеи жрут и рыгают под шедевры мировой культуры. Мне тут вообще недавно разсказали, что в неком колхозе коровам Моцарта ставят, чтобы больше молока давали. Коровам! Музыка — не лекарство от запора! Музыка есть мысль, настолько чистая, насколько это возможно, не привязанная ни к словам, ни к зрительным образам. Она намного глубже всех остальных форм выражения, называемых искусством. И, если вы не способны понимать эту мысль или вам обязательно требуются какие-то тексты и песни со словами, то вы просто еще не готовы понять музыку. И как же пошло жрать под музыку! Сядьте под портретом Джоконды и жрите в свое удовольствие, пока вас не вышвырнут из Лувра, твари неразумныя!
__________
Пушкинская-10
17 января
Едва успел на концерт в „НикО”. После обильно заливали окончание сессии. Пропили все, что заработали. Снова накатила депрессивная волна. Провел одинокую безсонную ночь в репетитории.
На утро меня ждал сюрприз: Тор умер. На этой планете нет ничего постояннаго, как ни крути. Написал Сафо.
Искры костра тают в тяжелом зимнем небе. Тор убегает в необъятную мглу. Впервые за долгие годы на моих глазах слезы. Я слишком привязался к нему, наделил его той верой, которую ему было не вынести. Теперь маленький легкий комочек уносится вдаль, сливаясь с туманом, за недоступный мне горизонт. Хочу убежать вместе с ним. Что, если взять и остаться здесь, уснуть, укрывшись снегом, и больше не просыпаться? Зачем я здесь?
18 января
Настю известие о смерти Тора сильно опечалило. В итоге решили вместе сходить в зоомагазин. Так и не смог выбрать себе питомца. Не хочу. Ни крысу, ни ящерицу, ни тараканов, а кота — тем более. Может ли быть счастлив тот, кто знает, что не вечен?
Вечером в моей комнате снова была пьянка. Пили за упокой Тора и за окончание сессии. Скоро общага опустеет. Все разлетятся по своим родным городам. Мне лететь некуда. Да и не за чем. Настя улетит 24 января. Времени мало. Но, если я допущу ошибку, то…
19 января
Танатофобия. Страх смерти. Не он ли причина всему? Не из-за страха ли смерти люди так судорожно пытаются продолжить свой род, то есть, самих себя, подсознательно считая, что, если их генетическая информация будет жить, то и они сами каким-то образом продолжат существование после смерти? Не являются ли ксенофобия и безконечныя религиозныя войны все теми же последствиями танатофобии? Какая же извращенная логика: „все неизвестное и чуждое потенциально опасно. Мы должны уничтожить эту потенциальную опасность, иначе она может уничтожить нас. И только уничтожив все непонятное и отличное от нас, мы обретем жизнь вечную”. Вдуматься только!
А если вдуматься, то все это блядский абсурд. А чувство блядского абсурда или экзистенциальный кризис, или сартровская тошнота, наступает в тот момент, когда человеческий мозг не может объять необъятное, понять явления за гранью человеческой логики. Человеку не дано представить то, чего он не может ощутить своими сенсорами: зрением, слухом, обонянием, осязанием и вкусовыми рецепторами. И вся человеческая логика выстроена на эмпирических познаниях мира через органы чувств. Мы не знаем других способов изследовать мир. Но это не значит, что их не существует. И вот здесь и начинается экзистенциальный кризис. Фишка человеческаго существования именно в том, что наше мышление, наш мозг имеют свои пределы. Глубоководная рыба из Марианской траншеи не знает, что есть небо, в котором летают птицы. Точно так же и чайки не знают, что там, под толщами воды, есть меланоцеты с большими зубами и фонариками на головах. И только люди лезут везде, непрестанно ища новыя формы жизни. А может, философский камень?
Страх смерти естественнен. Из-за этой черты никто не звонит и сообщений не посылает. Мы не знаем, что там. Страх неизвестнаго. (Привет, ксенофобия).
Но. Кроме генетической, есть другой тип информации — знания и идеи. То, ради чего тоже стоит жить, творить, любить и все остальное. Именно тем и уникален человек с его страхом смерти. Именно смерть придает нашей жизни смысл. Будучи безсмертными, люди расплылись бы в безвольныя вялыя субстанции, застряв на животном уровне развития. Куда спешить? Зачем делать что-либо сейчас, если впереди вечность? Хотя, может, идея безсмертия не так уж и плоха, но человечество явно к нему не готово. Зная, что смерть наступит неизбежно, люди стремятся прожить свою жизнь наиболее полноценно, взять от нее все, чего хочется, и отдать столько, сколько смогут, для жизни будущих поколений.
И все-таки, в чем красота жизни? По мне, так безжизненная Луна так же прекрасна, как и Земля, кишащая миллиардами живых существ. Нет, Луна прекраснее. Она похожа на античную статую, совершенную и прекрасную в своей холодной безжизненности. А люди все куда-то спешат, суетятся, бегут. И я бегу вместе с ними. Но как же я устал от этого всего! Хочу на Луну. Вроде, древние славяне верили, что души мертвых отправляются именно туда.
В чем смысл всей этой суеты? В самой суете, в непрестанном поиске лучшей жизни. Они все твердят, что мир меняется к лучшему. Человеческия условия жизни совершенствуются, многия вещи автоматизируются. Но люди не меняются. Они все так же тупы и ксенофобны.
Да-да, Михаил Афанасьевич, согласен. И только единицы способны мыслить и менять мир. Для кого? Для быдла? Или для тех плебеев, что жрут под шедевры мирового искусства? Какой абсурд… Я не верю в человечество.
20 января
Вчера уехали соседи. Сафо молчит. Сообщение не прочитано. Надеюсь, с ней все в порядке. Вероятно, снова отправилась в экспедицию.
Теперь я совсем один. Ветер завывает в замочной скважине соседней пустой комнаты. Попытаюсь заглушить мысли, глотая книги и виски. Слава русскому интернету и возможности скачивать бесплатно почти все, что душе угодно. Только душе угодно совсем не книг…
21 января
Почему же все в моей жизни так сложно? Почему нельзя, чтобы хоть иногда все было просто и ясно? Сколько я еще выдержу это безумие?
Меня подавляет чувство страха и стыда. Нет, изливать свои чувства — не страшно, безответно любить — не стыдно. Стыдно быть уродом. Я ошибка. Мне нужен морфий. И он так близок, но недосягаем. И я терзаюсь сомнениями, пытаюсь достучаться до этаго забитаго в рамки собственных комплексов мозга, пытаюсь исчезнуть с горизонта, чтобы не задушить, чтобы дать время подышать и подумать и, может быть, соскучиться… Но, мне кажется, как только закрывается дверь, Настя словно забывает о моем существовании. А вспоминает лишь тогда, когда не с кем пообщаться.
Я жалок. Я ненормальный. Мне не дано жить нормальной человеческой жизнью. Мне нечего терять, не за что зацепиться, и ветер рвет мои паруса. Я никому не могу объяснить то, что необъяснимо.
22 января
Это мой сон,
он о тебе:
белый тростник,
никнущий свет,
ветреный город,
родной как чужак
акварелью рисует небо.
Больно дышать
шаткой порой,
рой недосказанных фраз
разбился о камни.
Мнимые приступы лета.
Это мой план,
а не судьба, —
бал без костюмов и масок.
Окна слепы
пылью ночной,
ноет расшатанный мост.
Остановись же, мгновение!
Ни единого шага:
горит
ритм немого там-тама,
там, где зыблется ночь,
очертев от тоски,
кипит в неподвижном танце,
цепляясь за жизнь,
изнемогая,
каясь и вновь кляня
яростный мир,
мираж в темноте –
тень полуночного фавна.
23 января
Последний шанс. Пригласил в Эрмитаж. Показал свой портрет. Настя считает, что мы не очень похожи, хотя я скопировал позу и даже закатил глаза. Все равно говорит, что сходство так себе. Хоть кол на голове чеши! Купил пару „Импровизаций” Кандинского. Поиграю на досуге. Думал купить и себя заодно, но я не продаюсь. Ах, какая досада! После Эрмитажа обед в „Идиоте”. Опять понесло читать стихи. Как это старомодно! Сколько раз я пытался отделаться от этой привычки! Ну, кому сегодня нужны зеленыя гвоздики и черные стихи?! Какой стыд! Поставил вопрос ребром и снова получил ответ ни о чем. Пора бы смириться с тем, что долгия колебания — это простое и ясное „нет”.
24 января
Устал от вечной лжи, от переездов и эмиграций, от безконечных смен пасспортов и беготни от полиции, от поисков лазеек в государственных системах. Я устал от любви и от вечной боли разлук. Как святой Себастьян, я изранен, но изранен я в самое сердце. Оно напоминает решето. И эти раны не зарастают.
Сафо дарила мне надежду, что есть еще какой-то непостижимый для меня смысл. Но и она не постигла его. Ее больше нет. И даже Тор решил уйти в небытие.
В моей жизни, пожалуй, было уже все: и эйфорическое счастье, и бездны боли, было все, что только может вообразить себе человек, и многое из того, о чем людям не дано даже помыслить. Единственное, что остается для меня загадкой, — это смерть. И именно за ней я ухожу.
Санкт-Петербург, 25 января 2015 года
Общежитие на улице Доблести. Одиннадцатый этаж. Полумрак. За окном ночь. У окна стол, заваленный всяческим хламом: ноутбук, книги, ноты, грязные кружки и чайные ложки, сахарница, пачка с печеньем, принтер, электрический чайник, пепельница из пивной банки. Справа вдоль стены две кровати, на одной из них у окна спит Себастьян. Слева пианино с открытыми струнами и кофр с контрабасом в углу. Дальше еще одна пустая кровать, почти упирающаяся в шкаф-стенку. За столом, облокотившись на крышку клавиатуры, сидит Настя. Ярко-синие глаза, иссиня-черные волосы до плеч, красная клетчатая рубашка, голубые джинсы-скинни, фиолетовые резиновые тапочки на пару размеров меньше требуемого, носки из разных пар: оранжевый и красный. Настя мрачно пьет кофе, перечитывая дневник в свете полуполоманной настольной лампы, стоящей на верхней крышке пианино в окружении турки, пакета кофе, кипятильника кружек и украшенных пластиковыми шариками еловых лап в банке из-под варенья. Себастьян медленно открывает глаза, пытаясь осознать реальность. С удивлением обнаруживает себя в кровати и в пижаме. Руки перебинтованы. Одеяло в крови. На одежде Насти тоже застыли темные пятна.
Себастьян (хрипло): Сколько времени?
Настя (холодно, переводя взгляд на окно): Шесть-тридцать восемь по Санкт-Петербургу.
Себастьян: А самолет?
Настя: Ветер. Рейс отложили. Впрочем, я уже никуда не лечу.
Себастьян: В смысле?
Настя (бросая яростный взгляд на Себастьяна): Это мне надо спросить, «в смысле?»!
Себастьян: Я же все написал…
Настя (звучно припечатывая дневник к столу): Зачем ты так со мной?! Неужели нет ничего такого, что достойно того, чтобы ты жил?! Блядь! Ну как ты мог?! Ты вообще хоть о ком-нибудь думаешь, кроме себя?!
Настя вскакивает со стула и начинает нервно ходить по комнате кругами, точнее, взад и вперед, поскольку места для того, чтобы наворачивать полноценные круги, явно не хватает.
Себастьян (болезненно закрывая глаза): Да не кричи, пожалуйста… Я все объясню… Но позже… Я хочу поспать еще.
Настя (злобно шепчет сквозь зубы): Нет, сука. Ты будешь объяснять сейчас. Какого хуя?! И почему нельзя скорую?! Что, блядь, произошло? Ты из-за сестры решил с собой покончить? Почему ты не рассказал мне? Почему не рванул к матери? Ты вообще понимаешь, что с ней сейчас творится?! А что было бы с ней, если бы следом за дочерью она потеряла сына?! Ты вообще хоть что-то понимаешь?!
Себастьян (устало вздыхает): Нет никакой сестры. И матери нет. И никого у меня нет…
Настя: В смысле? Я ничего не понимаю. Ты написал, что Сафо умерла.
Себастьян: Да.
Настя: Сафо — твоя сестра?
Себастьян: Нет.
Настя:А кто?
Себастьян: Дай закурить. И сделай мне, пожалуйста, крепкий черный чай с сахаром. И еще найди активированного угля. Я все расскажу. Обещаю. Просто мне очень херово. А ты обещай, что поверишь.
Настя (с презрением): То есть ты даже не будешь врать?
Себастьян (простодушно улыбаясь): Не буду, честное пионерское.
Настя (мрачно бросая в Себастьяна пачку сигарет): Пионеры вымерли, если что.
Себастьян (неловко подкуривая): И то правда. Просто мне нравится это выражение.
Настя (роясь на полке в поисках чая): Давай про Сафо. Или кто стал причиной твоего суицида? Не Тор же?
Себастьян: Да, Сафо. Это моя вторая половина… но нет, не то, что ты думаешь. Мы связаны иначе, намного глубже и прочнее, чем кто-либо. Мы, можно сказать, были прокляты одним проклятием.
Настя: Проклятием?! Че? Ты обдолбался что ли?
Себастьян (снимая бинт с левой руки): Нет, я давно завязал с наркотиками, ты даже не можешь себе представить, насколько давно. Вот блин!
Из руки течет кровь.
Настя (не терпящим возражений тоном): Все, поехали в травму: надо шить.
Себастьян: Нет. Никакой травмы. Я сам медик. Купи лидокаин. Сам зашью. Замотай обратно.
Настя (забинтовывая руку): Какой ты, к черту, медик?! Ты совсем больной?! Ты сам будешь зашивать себе руки?! Все, я так не могу. Вызываю скорую.
Настя достает телефон.
Себастьян: Стой! Стой! Нельзя! Ты не понимаешь! Нельзя мне скорую! И никуда мне нельзя! Я все объясню. Только не делай глупостей. Просто доверься мне. Я знаю, что делаю. Давай сейчас мы разберемся с руками, а потом я все объясню.
Настя: Ты ночью то же самое говорил. И что? Ты понимаешь, что это леталкой закончится?! Поехали сейчас же!
Себастьян (тихо): Нет. Успокойся. Я действительно врач. Я сам справлюсь. Не без тебя, но справлюсь. Не кричи. Ничего страшного. Сухожилия целы, пальцы шевелятся, значит, все нормально. Слушай меня и действуй. Возьми в аптеке лидокаин, инсулинок и бинтов побольше. И спирт возьми или водку. Найди это все и возвращайся. И никаких глупостей. Я тебя своими руками удушу, если ты куда-нибудь позвонишь.
Настя: Что ты несешь?!
Себастьян: Несу разные вещи.
Настя: Вот именно! Несуразные.
Себастьян: Нет, не несуразные вещи, а разные вещи несу.
Настя (набирая номер «скорой»): Хватит заговаривать мне зубы!
Себастьян: Ты понимаешь, что это попытка суицида?! Я же могу в психушку загреметь!
Настя: Ну, загремишь! Подумаешь?! Как раз мозги подправят.
Себастьян: Да нельзя мне в больницу! Ни в обычную, ни в психушку нельзя. Иди уже в аптеку, а?
Настя: Нет, не пойду! Либо ты все объяснишь, либо я вызываю скорую.
Себастьян: Прости… Короче, у меня проблемы с документами…
Настя: И об этом ты ночью говорил. И обещал, что расскажешь.
Себастьян: И расскажу. Но пока я объясню, какие у меня проблемы, из меня вся кровь вытечет. И тогда проблемы будут у тебя. Иди в аптеку уже, а то некому тебе будет истории рассказывать.
Через пятнадцать минут Настя с недовольным видом выдает Себастьяну заказ, и он, достав из аптечки медицинскую иглу и шовную нить, начинает обкалывать руки лидокаином и накладывать швы.
Рим, 1620 год
Первое, что я помню — это театр. Моя мать была актрисой, скончавшейся, кажется, от тифа, когда я был младенцем. Я рос в маленькой и не особо успешной римской уличной труппе. Мы жили одной дружной семьей по каким-то баракам, давали спектакли, наскоро задекорировав хламом какой-нибудь городской тупик. Кроме меня, в труппе росла дочь Доктора и Коломбины. Мы впитывали скромное мастерство наших мэтров и уличных хулиганов. Мы лазали по всяким руинам и стройкам, ловили лягушек, фехтовали на палках, воровали фрукты на рынке, по утрам допивали кислое пойло наших стариков, читали все, что только было написано, особенно пьесы с поцелуями и названия кабаков, учили похабные песни и католические гимны, периодически перемешивая их слова, за что и получали розгами по неугомонным круглым ягодицам. Все, как полагается. И вот однажды мы доросли до сценического возраста и стали Влюбленными. Ну, а кем еще могли стать юные актеры? Увы, веселых персонажей в масках играли старики, уже поднаторевшие в грубом крестьянском юморе и ужимках, а пустоголовых Влюбленных играли молодые артисты, которым масок не полагалось, и все, что требовалось от нас — гримасничать, горланить песни и плясать. Так мне казалось, хотя, наверное, если бы театр не был нашим домом, то роль Влюбленного не была бы для меня так проста.
И вот, в один паскудный весенний денек 1620-го года, доиграв пьесу, я уже направлялся за кулисы, когда услышал оклик: «Эй, Влюбленный!» Я обернулся. Теперь все меня звали «Влюбленный», хотя я совершенно не был влюблен. Это была моя роль, мое клеймо и проклятие до самых седин, пока не позволят надеть маску и стать кем-то еще. В общем, я обернулся. Из толпы навстречу мне вышел мужчина, очень элегантный, явно не простой пьяница, а с претензией. На нем была модная широкополая черная шляпа с пером и бархатный плащ в тон. В тот момент мы были даже похожи, если не считать дыр на моем линялом льняном плаще и венецианских кружев на его рукавах. «И какого черта это чудо в перьях забыло здесь, на темной, пропахшей испражнениями, улочке?» — думал я. Нет, разумеется, я думал намного грубее. Он галантно поклонился и представился. Француз-художник, Никколо Реньери. Там, в Риме, он произносил свое имя как бы на итальянский манер, но все равно с ударениями на последний слог. Среди толпы простых ремесленников и торговцев он выглядел крайне нелепо: смешной акцент, вычурные, как его кружевные рукава, манеры, и эта шляпа… Впрочем, меня это не особо удивило (мало ль дураков?), но в итоге я все равно смутился. Потому что он, как фокусник, взмахнул плащом, и в его руке появилась алая роза: «Это тебе». Я посмотрел на него вопросительно. «Почему я не могу выразить восхищение самому красивому актеру труппы? — спросил он, подняв бровь. — Пойдем, я хочу угостить тебя вином. Ты очень бледен».
Я никогда не опасался за свою жизнь. Мне было нечего терять. Я был никем и нигде. Просто играл отведенную мне роль, чтобы заработать кусок хлеба. Я не привык долго обдумывать свои поступки. Если мне говорили «пойдем», то я шел. Бывало, что потом приходилось убегать, сверкая пятками, но это было даже весело. Судьба берегла наивного мальчишку, всегда берегла, и теперь, когда этот странный тип сказал «пойдем», я пошел с ним.
Он не повел меня в таверну, нет. Мы пошли гулять. Ходили по вечерним улицам и паркам, любовались воздвигавшимся на наших глазах новым Римом и пили вино. Вино было недорогим, но лучшего я и не пробовал в те годы. Приглядевшись внимательнее к своему новому другу, я увидел, что его дорогая одежда уже порядком поистрепалась. Он казался мне очень взрослым, почти старым: ему было около тридцати. Но он не терял надежды. Он верил, что его ждет великое будущее. Как оказалось, великое, но не грандиозное. Через пару лет он попал под крыло влиятельного мецената Винченцо Джустинани, ватиканского банкира, и вот тогда его карьера и сложилась. Сейчас о Никколо не так уж много информации: он был караваджистом, но вторым Караваджо так и не стал. Однако его картины до сих пор украшают стены всемирно известных музеев и наглухо запертых вилл современных миллионеров. А в то время Никколо был искателем приключений, почти неизвестным художником с большими амбициями. И я тоже любил помечтать. Мечтал о Венеции, о какой-нибудь знаменитой труппе, гастролирующей по всей Европе. Я хотел увидеть мир, а еще я мечтал стать капокомико, то есть, ведущим артистом и режиссером театра дель арте. Впрочем, это все лирика.
Помню, в первую нашу встречу я все никак не мог смириться с этой его проклятой розой и в итоге спросил: «А пристойно ли юноше принимать розу от мужчины?» А он ухмыльнулся: «А кто знает, что эту розу я подарил тебе? Может, мы с тобой пристойно идем сейчас к прекрасным дамам, и роза — это твое оружие против целомудрия?» Я рассмеялся. Но это было действительно оружие. Только его оружие.
Итак, я стал все чаще замечать его шляпу в толпе. Иногда под конец спектакля шляпа исчезала. И тогда мое настроение портилось: «Ему не понравилось, как я сыграл. Что же я сделал не так?» — думал я и не спал всю ночь. А порой, выходя по утру из своей лачуги, я встречал какого-нибудь немытого мальчишку со свертком: «синьору N просили передать». Как же, синьору. В свертке был кусок сыра или какие-нибудь сладости. Разумеется, шпионы не посылают записок, но я был парнем проницательным и голодным, а потому такие подарки чрезвычайно радовали мое сердце, точнее, желудок, что, впрочем, для многих людей одно и то же. Вина он не посылал. Вино он доставлял собственноручно, видимо, чтобы проникнуться духом Рима и выпить его прямо из горла с оборванцем, вроде меня, восседая на какой-нибудь рухнувшей античной колонне или лежа в траве.
Я не осознавал, что происходило со мной. Я многое знал о любви, точнее, думал, что знал, ведь я играл Влюбленного, но я никогда не любил. Моя партнерша-Влюбленная никак меня не волновала. Она была лишь на несколько месяцев старше меня, и была мне почти сестрой. Вокруг было много детей, потом подростков, но со мной, видимо, было что-то не так. Я сочинял сценарии и витал в облаках, а когда внезапно обнаруживал себя с какой-нибудь девицей наедине, начинал плести наивную чушь и поскорее уводил ее куда-нибудь поближе к людям. Девушки пугали меня. На сцене пожалуйста, сколько угодно, а за пределами сцены я не понимал, что нужно делать, и главное зачем. Зачем ломать комедию, если нет зрителей? Короче, мозг мой работал как-то неправильно. Конечно, у меня были всякого рода фантазии, но девушек в них не присутствовало. Эти фантазии сводились, скорее, не к визуальным, но физическим ощущениям. А еще я был нарциссом. И имел на то полное право.
С Никколо было хорошо. Мы вместе мечтали, философствовали и никаких комедий не ломали. Он познакомил меня со своими друзьями-художниками, с которыми снимал дом. Порой мы все вместе выпивали. Мне нравились их картины, хотя тогда в живописи я не особо разбирался. Просто мне, как итальянцу, нравились краски и все цветное. А однажды Никколо сказал: «Я хочу тебя написать». О, как я ждал этих слов! Это не какое-нибудь тривиальное «я тебя люблю», которое я слышал и произносил по несколько раз на дню без всякой аморальной пользы, это же «написать»! «Я умру, и никто не вспомнит меня, моих импровизаций, моего голоса, может, я стану капокомико, и тогда через сотни лет кто-нибудь обнаружит мои пьесы и попробует их сыграть, но никто не вспомнит моего лица… И я умру. Но, если меня напишут, то я наверняка стану бессмертным,» — думал я, и увы, я даже не подозревал тогда, как я был прав, точнее, как я влип.
У Никколо и его друзей была студия, просторная мансарда с большими окнами со ставнями, и эти окна можно было открывать во все стороны, заливая мастерскую светом с разных сторон. Они работали там по очереди, чтобы не мешать друг другу, а иногда ставили натюрморты и рисовали все втроем, соревнуясь в своем мастерстве. Майским утром мы пришли на чердак. Он хотел написать меня в образе святого Себастьяна и предупредил заранее, что придется раздеться и стоять, привязанным к деревянной колонне в течение нескольких часов. Я легко согласился, но, когда я вошел в мастерскую, мне вдруг стало не по себе. Он предложил вина, и даже принес кубок, но я выпил полбутылки залпом из горла. Я смотрел на свой «позорный столб» и не мог оторвать взгляд. Я был, как в тумане. Никколо без особых церемоний сам переодел меня в традиционный парадный костюм Себастьяна — белую тряпку. Разумеется, мой мозг с этого заклинило окончательно, и он напрочь отказался от моторных и мыслительных функций. Никколо, вероятно, тоже удивился такому повороту событий, но, раз уж согласие было дано, отступать не стал. Так что, он привязал мои руки и ноги к колонне, а потом начал вертеть мой торс и голову, словно я был куклой, впрочем, я действительно мало чем от куклы отличался, разве что температурой тела. Единственное преимущество заключалось в том, что я действительно не двигался самостоятельно, как это делают натурщики, когда устают от статичных поз. Но Никколо был раздражен и недоволен. Видимо, окончательно потеряв терпение, он вдруг больно ударил меня по щеке. Я посмотрел на него ничего не понимающим, видимо, молящим взглядом, и на глаза навернулись слезы, а он радостно закричал: «Да! Стой так!» И побежал к мольберту сделать первый угольный эскиз. Потом он подошел ближе, чтобы, видимо, крупным планом отдельно проработать лицо. От пощечины мое сознание вернулось, и тогда я почувствовал, что такое стоять на месте и не двигаться. Эта пытка продолжалась, кажется, несколько часов, и в итоге я был совсем измучен. В какой-то момент я позволил себе попросить пить. Он пошел к столу, взял кубок и налил вина. Потом подошел ко мне и медленно выпил его, стоя передо мной и смотря мне в глаза. «Запомни, что ты сейчас чувствуешь,» — сказал он, допив, и улыбнулся. «Ты прекрасен,» — добавил он и снова налил вина в кубок. На этот раз я был вынужден пить из его рук, поскольку все еще был связан. Это были смешанные чувства: боль, страх, унижение, благодарность и что-то еще, я не знал что, пока внезапно не ощутил его губ на своих. И в тот момент, если бы атомная бомба уже была изобретена, я бы решил, что это именно она разорвалась у меня в голове.
Я совершенно ничего не понимал, я отказывался верить в то, что я чувствовал. Я ведь был католиком и ходил в церковь по воскресеньям, хотя назвать себя праведником или фанатично верующим, разумеется, не мог. Несколько последующих дней я избегал черной шляпы, а потом все-таки решился и пошел на исповедь. Священник сказал, что содомиты непременно будут гореть в аду, но утешил меня тем, что, если я покаюсь и стану на путь истинный, то все обойдется. И пошел я, грешный, путем праведным, то есть, читать «Богородицу». Читал я, читал и в какой-то момент понял, что уже совершенно не понимаю слов, которые произношу. Тогда я подумал еще раз и не усмотрел логики в том, что бог дарует людям любовь, за которую потом сжигает на костре. А потом я подумал, что, наверное, любовь бывает не только от бога, но и от дьявола. И такую любовь надо истреблять. Короче, я окончательно свихнулся и решил, что Никколо — сам дьявол, искусавший, то есть, искусивший меня, а значит, его непременно нужно убить.
Я играл на износ, я был одержим. Черная шляпа мелькала в толпе. И после спектакля я быстро забежал за занавес и заменил бутафорский меч в ножнах на обычный нож. Когда я вынырнул из-за декораций, то есть, из-за завала нашего театрального хлама, он подошел и вручил мне цветок, разумеется, алую розу. Я принял ее, весело улыбнувшись, и летящей походкой двинулся по направлению к руинам древнего храма, который я присмотрел несколько дней назад. Люди там появлялись редко, и я решил, что труп долго еще не смогут найти. Мы лежали на полу и молча смотрели в темнеющее небо через обвалившуюся крышу. Он взял меня за руку. Я тяжело дышал. В горле стоял ком. Мне было страшно. Я знал: один ловкий прыжок, и он будет обездвижен, один взмах, один удар — и все будет кончено. Но я не мог. Я снова почувствовал себя связанным. «Что с тобой?» — спросил Никколо, и я разрыдался. Я рассказал ему обо всем, что я думал в эти дни, и о мудаке-священнике, и о том, как сильно я хотел его, Никколо, убить, а он обнимал меня и гладил мои волосы. Я отдал ему нож и попросил убить меня, а он только усмехнулся и выкинул нож куда-то в темноту, а потом сказал: «Церковь и ее бог ничего не знают о любви. Зато они знают, как управлять людьми. Но на самом деле, важна лишь одна заповедь: возлюби ближнего твоего, как самого себя».
Я снова не спал и что-то думал, а наутро, усталый и голодный, приполз в мастерскую. В этот раз мне уже не было страшно. Я переоделся сам. Никколо явно не понравилось, как я задрапировал свой наряд, но он не стал вмешиваться. Видимо, понимал, что поспешил со своим поцелуем, и хотел дать мне время привыкнуть к новой концепции мира. В этот раз он привязал меня к колонне, как профессиональный палач, быстро, грубо и без лишних прикосновений. Он отошел вглубь мастерской, налил себе вина и заговорил ехидно:
— Знаешь, то, что ты вытворял на сцене вчера, это — твоя лучшая работа. На самом деле, ты плохой актер. Ты играешь то, о чем не имеешь ни малейшего представления. У тебя прекрасное лицо, гибкое и красивое тело, но ты ничего не знаешь ни о любви, ни о боли, ни о мести. Впрочем, жажду мести я вчера увидел. Потому что ты не играл, а действительно хотел убить меня за то, что я открыл тебе твое настоящее лицо. Но ты не смог убить меня, демона, заставившего тебя полюбить себя. Не смог. Почему? Да потому что ты просто жалок, мальчик. Ты глупый маленький ребенок, витающий в облаках и пишущий нелепые пьесы, которые никому не показываешь. Почему? Потому что тебе стыдно! В глубине души ты и сам понимаешь, что совершенно бездарен. Ты ничего не знаешь о жизни, ничего не знаешь о настоящих чувствах, и потому твои пьесы пусты и лишены всякого смысла. В них нет правды, в них нет жизни. Ты просто красивый юноша, цветок, что увянет по осени и обратится в прах.
— Замолчи! — закричал я.
Я снова захотел его убить. Безуспешно я пытался вырваться из своих пут, и потому от отчаяния и обиды кричал всякие угрозы и оскорбления. А Никколо стоял и смотрел на меня, задумчиво поглаживая бородку.
— Вот, теперь я вижу ненависть, — сказал он спокойно, когда я обессилел. — И отчаяние, и злобу. Хорошо. Верю. А теперь направь все это дерьмо к тому, кто на самом деле в ответе за твои страдания. Смотри вверх и не меняй выражения лица.
И тогда он взялся за кисть.
— Ты правда считаешь, что я бездарность? — спросил я его, когда мы, обнявшись, сидели на полу, и он разминал мои затекшие конечности.
— Нет, не считаю. Просто я хочу правды, настоящих эмоций. Ты актер, и ты послушно изображаешь все, что от тебя требуют. Это механическая работа. Ты знаешь, как работают мышцы твоего лица, и легко придаешь ему любое выражение. Но где-то в глубине глаз этих чувств нет, твои жесты наиграны, а слова, которые ты произносишь на сцене, слишком цветисты. А я хочу правды. Прости меня за эти методы. Но, думаю, тебе это тоже пригодится. Вспоминай мои слова каждый раз, когда твои герои будут ненавидеть. И ты будешь лучшим.
— Зачем тебе это?
— Я все еще ищу. Я уже нашел своего Себастьяна, но еще не нашел его чувств. Мы будем продолжать наши поиски, но не сегодня. Сегодня только отдых и вино, — и он поцеловал мое стертое в кровь запястье.
Дальше было жестче. Я понимал, что Себастьян должен страдать физически, и потому я смиренно согласился на хлыст. Он бил и оскорблял меня, пока на моих глазах не выступали слезы, а потом вставал за мольберт и писал. Сложнее стало, когда он начал завязывать руки у меня над головой и при этом заставлял напрягать мышцы. Меня сводили судороги. А он восторженно кричал: «Да! То, что нужно! Великолепно!» И в такие минуты мне хотелось смеяться над глупостью момента и плакать от боли. И я ненавидел его за эти мучения и ненавидел себя за то, что я подписался на это, заключил контракт с дьяволом, точнее, с безумцем, но, чем дальше, тем сильнее меня одолевала страсть и жажда мщения. И однажды, простояв со связанными над головой руками и с кровоточащими ребрами несколько часов, я не позволил ему снять веревки. Обездвиженный и измученный, я стал приказывать и повелевать. И он подчинился. С нежностью и благоговением он делал все, что я хотел. И только тогда, когда он довел меня до оргазма, я приказал развязать меня.
Я лег на пол, положив голову ему колени, и стал шевелить пальцами рук и ног, разгоняя кровь. Никколо не смел прикасаться ко мне: «его величество» не велели. И вдруг мне стало смешно. Я не рассмеялся, я заржал, как конь, а Никколо смутился:
— Почему ты смеешься? — спросил он.
— Потому что я счастлив! — ответил я.
В тот момент мир стал для меня простым и понятным, и все душевные муки и терзания ушли, испарились, как утренний туман. Я был обнажен, телом и душой, и больше не боялся ничего. Я стал полноправным хозяином своей жизни, а, следовательно, и целого мира.
На самом деле, насколько мне известно, на сегодняшний день сохранилось три моих портрета в образе Себастьяна, хотя их было намного больше. Но и по окончании интенсивной совместной работы наш роман продолжился, почти без БДСМ, хотя порой нас пробивало на старые игры. Вскоре Никколо приглянулся меценату-банкиру, и его дела пошли на лад. Он стал узнаваемой личностью, завсегдатаем всяких салонов, а я оставался уличным Влюбленным. В конце концов, меценат уговорил его озаботиться проблемами собственной репутации и жениться. Так он и сделал. Все это кончилось, разумеется, грандиозным скандалом, и я, вскочив на быстроногого осла, умчался в Венецию со скоростью хромой черепахи.
Я давно хотел сменить труппу, хоть я и любил мою семью, но мне хотелось большего. А большее было, разумеется, в Венеции, на родине карнавала, масок и кружевных рукавов. Увы, да, я любил цветные тряпки, перья, стекляшки и прочую атрибутику гей-парадов, хотя на тот момент эти народные гуляния назывались просто карнавалом. Я походил по городу, посмотрел спектакли, скептически поглаживая подбородок, как это делал мой ненавистный друг, пообщался с артистами, продал осла, истратил все деньги и прибился к одной из трупп. Роль Влюбленного мне, разумеется, не дали, чему я был несказанно рад, зато разрешили взять педролино. Этот персонаж был дедушкой французского пьеро — печальный клоун, падающий рожей в муку перед выходом на сцену, короче, отчаянно-трагичный тип в не завязанной смирительной рубашке. Именно то, что мне было нужно. Я вживался в новую роль и новую жизнь, распугивая комаров рукавами, но не прошло и года, как я снова увидел знакомую шляпу в толпе. Это была новая шляпа, но я точно знал, чьи коварные глаза скрывается под ней. Реньери с женой перебрались в Венецию. И наш тайный роман продолжился, хоть я и поломался для виду целых два часа.
Однажды, когда мне было тридцать шесть, мы с Никколо отправились к ремесленникам. Кажется, Никколо хотел купить вазу или что-то еще. Он завел меня в какую-то роскошную мастерскую, подвел к огромному зеркалу и встал за моим плечом, слегка приобняв. «Кто ты?» — просил он шепотом. Я не сразу понял вопрос. Тогда он продолжил: «Мы вместе уже много лет, но ты выглядишь так же, как в день нашей первой встречи. Ни одной морщинки, ни одной седой пряди, и ни одного волоска на лице. Посмотри на меня. Я почти старик, а ведь когда-то был не сильно-то старше тебя. Ты словно не человек, Себастьян. Злые языки говорят, что ты дьявол. Это все чепуха, конечно, но поверь, мой друг, однажды они сожгут тебя на костре…» И тогда я, наверное, впервые задумался о своем возрасте. Действительно, а почему я так выгляжу? Почему Никколо стареет, а я — нет? Почему мне не нужно бриться, как остальным мужчинам? Из зеркала на меня смотрел святой Себастьян с портрета, написанного восемнадцать лет назад. Ничего, совершенно ничего не изменилось в моем лице. И это осознание было действительно ужасным. «Что я такое?» — спрашивал я не то себя, не то бога, в которого уже перестал верить. Мне стало холодно. И я почувствовал запах смерти, я чувствовал его впервые, но в тот момент я совершенно ясно осознал, что это именно запах смерти. Этот запах исходил от Никколо. «Послушай, Себастьян, я не знаю, кто ты и что с тобой не так, — продолжил он. — Но ты должен уехать. И чем быстрее, тем лучше». Мы вышли из мастерской и в молчании пошли по берегу; мимо нас проходили люди, и от них тоже пахло смертью. От кого-то сильнее, от кого-то едва ощутимо, но ото всех, решительно ото всех пахло смертью. Потом мы сели в гондолу и перебрались на континентальную часть города. Я шел за Никколо, не разбирая дороги, поскольку все мои мысли совершенно и окончательно спутались. Он достал из плаща увесистый мешочек и отдал мне, а потом достал золотой перстень с изумрудом. Это был тот самый перстень, который он подарил мне в Риме, а я, обидевшись за то, что он решил жениться, продал его подарок ювелиру. Но он нашел этот перстень и выкупил снова. Он надел его мне на палец и поцеловал руку. «Ты должен уехать, — сказал он. — Уезжай немедленно. Прямо сейчас. И не смей возвращаться хотя бы в ближайшие двадцать лет. Этих денег хватит на первое время, а дальше разберешься. Будет совсем тяжело — продай перстень и попытайся забыть меня». И я не посмел ослушаться.
В 1660-м, вдоволь натворив дел, я снова приехал в Венецию и разыскал Никколо. Мне нужно было с кем-то поговорить по душам. А в целом мире был только один человек, кто знал меня и мог понять. Это Никколо. Он был совсем стариком. Гениальным и знаменитым немощным старцем. «Я хочу написать тебя снова,» — сказал он. И я согласился. Я просил его выстегать меня, как прежде, но он отказался. Впрочем, мой взгляд и так был полон скорби. А потом он признался, что уже давно начал писать «Себастьяна с Ириной». Картина была практически завершена, и только посредине холста зияло пятно нетронутого грунта. Что ж, этот пробел я восполнил, пролежав на полу его мастерской в общей сложности добрых двое суток. Но я побоялся оставаться в Венеции надолго и вновь уехал. Спустя еще семь лет, узнав, что Никколо умирает, я поспешил обратно, но не успел даже на похороны. Но в чем-то мне повезло: мне удалось выкупить один из своих старых портретов. Такова первая, но далеко не самая трагическая история несвятого Себастьяна.
В общем, я опять бежал, растирая по лицу слезы и сопли. Пытаясь понять, кто я и как вообще работают биологические механизмы, я стал заниматься наукой. Изучал траволечение и алхимию, астрономию и прочие вещи, и даже однажды постригся в монахи, чтобы почитать умных книжек. Впрочем, ничего особо умного или нового в этих книжках я не обнаружил, зато по ночам стонал, как больное привидение, наслаждаясь всеми прелестями «целомудренной» жизни мужского монастыря. Еще меня всегда манило море, и порой я подавался в матросы, заодно изучая разные языки, диалекты и культуры. В мире без интернета и автомобилей было легко скрываться. Я просто менял свое окружение каждые несколько лет. Разумеется, постоянно расставаться с друзьями и любовниками — занятие не для слабонервных, но я привык. Привык сочинять истории и переписывать свою биографию в зависимости от обстоятельств, в которые я попадал. Я был знаком со многими гениальными умами разных эпох, и каждый из них заслуживает отдельной истории, но, раз уж речь идет обо мне, то не будем отдавать дань уважения тем, кто не сыграл большой роли в моей судьбе, и предадим забвению два века моих бесплодных скитаний.
Лондон, 1886 год
Шла осень. Я стоял в Королевской Академии художеств и любовался тем самым портретом, который я выкупил в 1667 году, удивляясь, каким ветром его туда занесло. Это был портрет в анфас, так что, можно сказать, что я стоял практически перед зеркалом. Только мое отражение было обнажено и измучено, с блестящими от слез глазами, обращенными к прогнившему деревянному потолку мастерской Реньери. Я стоял и улыбался, вспоминая, как безумный и пьяный Никколо носился по мастерской, а я рыдал от боли и закатывал глаза, пытаясь при этом не заржать. Иногда я срывался в истерику, а он злился: «Какого дьявола?! Ты что, не понимаешь, что это абсурд — смеющийся Себастьян?! — когда он злился, у него всегда проявлялся французский акцент, и оттого его ругань казалась мне еще забавнее. — Себастьян не может смеяться! Ему, черт возьми, больно! А ты тут ржешь, идиот!» Но однажды я уговорил Никколо написать меня смеющимся. Утыканный стрелами, как лысеющий дикобраз, святой Себастьян смеется, потому что у него все хорошо: у него есть главное, что ему нужно для просветления — его вера. А у меня было вино, потрясающий любовник и отличное настроение. Я до сих пор уверен, что Себастьян должен быть именно таким. Жаль только, что Реньери счел этот образ неканоничным и куда-то задевал тот портрет.
Но говорить, что я совершенно не представлял, как этот портрет оказался в Лондонской Академии, было бы неверно. Сейчас, пожалуй, стоит прерваться, и вернуться в конец семнадцатого века. В 1685-м я вместе с гугенотами бежал из Франции и осел в Ирландии, точнее, стал матросом на торговом судне. Однажды мой любовник, умирая от цинги, взял с меня обещание позаботиться о его сестре. Я очень любил этого человека и не имел права не сдержать обещания. Его сестра, бойкая ирландская девушка, очень напоминала мне брата, и я влюбился в нее, а может быть, в его отражение. Ein bisschen Bi schadet nie , как говорят немцы. Так или иначе, я впервые и единожды женился. У нас родился сын. Когда, спустя почти десять лет, проведенных в графстве Уиклоу, я уезжал, то мой восьмилетний сын заставил меня поклясться, что я вернусь. Я подарил ему свой портрет и поклялся. В 1772-м я сдержал свое слово и вернулся, чтобы проститься с умирающим сыном. Но портрет я не забрал, а к чему привело это возвращение, я узнал сто лет спустя.
13
— Это же ваш портрет, верно? — спросил чей-то голос.
— Разумеется, мой, — ответил я с французским акцентом и повернулся к внезапно образовавшемуся собеседнику. — Себастьян Сорель, к вашим услугам.
Я поклонился.
— Оскар Уайльд, — представился он с легким кивком.
— Вы художник? — спросил я.
Он, кажется, даже оторопел от возмущения.
— Разве вы ничего не слышали обо мне?
— Прошу прощения, нет, не слышал. Должно быть, вы очень знамениты. Но я прошу простить мне мое невежество. Я только недавно перебрался сюда из Франции, из Вильфранш-сюр-Мер…
На самом же деле, об Оскаре я услышал еще в 82-м году, живя в Париже. В ту пору его звезда уже взошла над горизонтом, и, когда он прибыл во Францию, все говорили только о нем. Поначалу я подумал, что это просто ирландский денди, очередная красивая бабочка-однодневка, но, почитав его рассказы, я убедился в обратном. Меня поразила смелость его эстетических взглядов, а его склонность к мистицизму породила в моей голове гениальный план. В общем, в Париже я лишь один раз смог увидеть Оскара, издалека, проникнув на вечер, где он читал свои стихи. Потом я прошел мимо него и принюхался: его запах говорил о том, что у него впереди еще около двадцати лет жизни. И, к тому же, у меня сработал, как мы это сейчас называем, гей-радар. А мой гей-радар, закаленный веками, уже не давал осечек. Но я не стал спешить. Провел еще несколько лет в Париже, работая врачом, подготовил необходимые бумаги, поднакопил денег, подучил современный английский, завершил свои дела и отправился в Лондон под новым именем.
Разумеется, люди не могут возникать из ниоткуда. Так что, представляться британцем в Британии глупо, даже если говоришь без акцента. А чтобы войти в богемную тусовку, нужно быть богемой. От литературных претензий я отказался давно, красок в руки не брал никогда, а вот актером я был с самого начала. Так что, теперь я был полуфранцузом, недавно осиротевшим юношей, приехавшим в Лондон, чтобы снискать актерской славы и приключений на задницу. Положив большую часть своих сбережений под проценты, я снял скромную каморку на окраине Лондона и принялся стучать в двери театров и пьянствовать. Увы, самый простой способ завести друзей в незнакомом городе (а в Лондон меня не заносило уже более полувека) — это пуститься во все тяжкие. В общем, уже через три недели я был принят в скромный театрик и начал учить роль Лаэрта. Я сменил свое место жительства, чтобы тратить меньше времени на дорогу до своей новой работы, и принялся за поиски Оскара. Найти его было несложно, а вот подойти к нему — куда сложнее. Он вечно ходил в сопровождении свиты пучеглазых идиотов с претензией на денди, внимающих его пламенным речам и создающих тем самым барьер для всяких вероломных проходимцев вроде меня. Я был не из робкого десятка, но идти напролом, подобно наглым журналистам и безумным поклонникам, я считал ниже своего достоинства. Я хотел, чтобы он запомнил эту встречу.
Короче, я узнал его адрес и периодически шпионил за ним. Однажды я сел в кафе за соседний столик рядом его компанией. Я сел к нему спиной, чтобы он ненароком не запомнил моего лица, и стал прислушиваться. Он рассказывал какую-то историю про какой-то портрет и спрашивал у друзей их мнения. Они спорили и читали Шекспира. Позже я выяснил, что он сочинял «Портрет господина У. Х.» У Оскара однозначно была какая-то нездоровая тяга к портретам и их историям. В общем, он объявил, что собирается отправиться в Академию художеств завтра, чтобы еще раз посмотреть на некий портрет, который так разбередил его воображение. От компании он отказался, аргументировав это тем, что ему нужно побыть с портретом наедине. Однако Оскар не знал, что ему так и не удастся пообщаться со своим У. Х., поскольку не все в этом заведении согласились оставить его в одиночестве.
Вот так мы и оказались в одном месте в одно время и без лишних свидетелей. По-настоящему удивительным было только встретить свой собственный портрет. Но, так или иначе, этот портрет очень хорошо понимал, что мне требовалось для того, чтобы поразить Оскара в самое сердце, и потому он прибыл туда, где должна была произойти судьбоносная встреча. И такое знакомство действительно возымело успех: Оскар был практически возмущен моим невежеством, но, с другой стороны, мой намеренный промах дал ему возможность грациозно распустить свой павлиний хвост и обаять глупого провинциального актера по полной программе. Мы быстро забыли о моем портрете и переключились на него и его «господина У. Х.» Я задавал глупые вопросы, которые смешили Оскара и заставляли распушаться еще больше. Короче, вечер застал нас в моей скромной обители с бутылкой хорошего ирландского виски (купленного, естественно, Оскаром).
— О, боже! И ты здесь живешь?! — изумился он, когда я открыл дверь в свою лачугу. Конечно, я постарался привести свою конуру в порядок: там не было грязи, но заплесневевшие стены, прогнившие доски пола и бедность обстановки просто издевались над утонченным вкусом писателя.
— Увы, я пока совсем не знаменит, чтобы позволить себе большее, — пожал плечами я. — К тому же, мои отношения с тетушкой оставляют желать лучшего, и она практически не дает мне денег. Так что, пока это мой дом. Всяко лучше, чем сидеть во Франции, предаваясь скорби и томлению духа.
Я зажег керосиновую лампу на столе и достал стаканы. Мой денди, осторожно ступая по скрипучему полу, прошел в комнату и сел в кресло, предварительно осмотрев его и попробовав смахнуть с него не существующую пыль. Я же забрал из его рук бутылку, разлил виски по мутным стаканам, мы выпили, и я подошел к маленькому тусклому окошку. И, глядя в темноту, точнее, на размытое отражение Оскара, произнес уже без акцента:
— To outer senses there is peace,
A dreamy peace on either hand,
Deep silence in the shadowy land,
Deep silence where the shadows cease.14
14
— Что?! — Оскар вскочил с места. — Ты!.. Ты! Да ты подлый обманщик! Дрянь! Ты знал, кто я, и целый день морочил мне голову!
Он чуть не разбил свой стакан. А я засмеялся. Оскар был сконфужен по самое не грусти, а я не мог остановиться и перестать забавляться моменту. Он было хотел уйти, но я все просчитал заранее и запер дверь, когда мы только вошли.
— Открой дверь! — злобно приказал он.
— Ну, прости меня, — иронически-извиняющимся тоном сказал я, подходя к нему и кладя руку ему на плечо. — Я ведь актер. И я не мог устоять перед соблазном разыграть тебя. Прости, Оскар. Я никому не расскажу, честное слово. Но не мог же я сказать: «Ой, Оскар, в самом деле, это вы! Я от вас в восторге!» Тогда ты бы просто отмахнулся от очередного поклонника и пошел бы по своим делам, потеряв ко мне всяческий интерес. Я не мог тебя отпустить просто так. Прости, прости…
Он шумно выдохнул, пытаясь усмирить свой гнев, а потом вдруг и сам рассмеялся. Он был известным шутником, но моя невинная шалость застала его врасплох, и ему потребовалось некоторое время, чтобы осознать и принять комичность ситуации.
— Ладно, — сказал он, возвращаясь в свое кресло, — и в чем же твой хитроумный план? Зачем ты затащил меня сюда? Полагаю, это идеальное место для убийства. Никто не станет искать здесь мой хладный труп.
— Да нет… — ответил я, садясь на кровать. — Зачем мне тебя убивать? Не в моих интересах. Если я тебя убью, то ты больше не сможешь писать, и мне совершенно нечего будет читать.
— Какая грубая лесть, — подметил он. — Но все равно спасибо.
— Да всегда пожалуйста, — ответил я. — Зачем вся эта скромность, неоконченные фразы, намеки и полутона? К чему все это? Скромность — удел бездарностей. Ты знаешь, что ты гений. И я это знаю. А еще ты видишь, что я дьявольски красив и к тому же хитер, не так ли?
— Так чего же ты хочешь? — снова спросил он, внимательно разглядывая меня.
— Один пустяк, — улыбнулся я. — Напиши меня.
— Написать тебя? — переспросил он.
— Да, как Реньери, но только словами, — ответил я и снял рубашку. Я сел в ту же позу, в которой сидел на потрете в Академии, моргнул пару раз и картинно воздел к потолку очи, источающие «святые» слезы.
— Святой Себастьян, — проговорил он, вспоминая. — Точно. Я ведь подошел к тебе, когда ты стоял у этого портрета. Черт возьми, вы действительно очень похожи!
— Нет, мы не похожи, — ответил я с коварной улыбкой, готовясь сразить его наповал. — Ты был абсолютно прав, Оскар. Это мой портрет.
Конечно, он мне не поверил. Зато его желание уйти ушло домой без него. И я принялся рассказывать ему свою историю, подробно, детализировано, смакуя самые пикантные моменты. В то время Оскар еще не совсем осознал себя, но я видел по его глазам, как рушатся и без того хрупкие границы его мира. Я торжествовал. А между тем бутылка виски подходила к концу, тогда как моя римская история была в самом разгаре, но я решил поиграть в Шехерезаду, дабы моя золотая ирландская рыбка не сорвалась с крючка. Оскар был совершенно пьян, впрочем, как и я. Разумеется, бутылка виски была лишь последней каплей в нашем алкотуре, начавшемся еще до обеда. Так что, я прервал рассказ о своем первом сексуальном опыте, допил свой стакан и как бы задумался. Оскар пристально смотрел на меня.
— И что же было дальше? — нетерпеливо спросил он.
Тогда я встал, подошел к нему и взгромоздился над ним в кресле, встав коленями на сиденье по обеим сторонам от его бедер. Кресло угрожающе заскрипело.
— А как ты думаешь? — спросил я, целуя Оскара.
Он принял себя куда спокойнее, чем я в свое время. Никаких исповедей, никаких ножей, истерик и прочих глупостей. Он все-таки был мудрым человеком, а признание собственной гомосексуальности прекрасно дополнило его эстетические взгляды. Мою же фантастическую историю он воспринял с большим энтузиазмом. Выяснилось, что его двоюродный дедушка, Чарльз Метьюрин, знал обо мне. Точнее, знал легенду о не стареющем скитальце, который вернулся к умирающему от старости сыну, но выглядел все так же, как на старинном портрете. Эта история и легла в основу «Мельмота Скитальца», получив характерный для пуританской эпохи религиозный окрас. Бессмысленно описывать восторг Оскара, заполучившего в свои руки живую легенду.
Он предлагал мне протекцию в королевском театре, но я не принял помощи. Образ мальчика-потеряшки мне, честно говоря, не совсем по душе. Но что делать? Богатство и знаменитость привлекают слишком много внимания. Мне всю жизнь приходится теряться за пределами анналов истории. Оскар не мог понять, что бессмертие несовместимо со славой, богатством, молодостью и безродностью. Я настаивал на сохранении нашего романа в тайне, хотя это и противоречило его публичному образу жизни. Но здесь на руку сыграло то, что у него все-таки была семья.
Дабы не травмировать его чувство прекрасного, я позволил Оскару сменить мое место жительства и гардероб. Разумеется, я мог бы и сам с этим справиться. Но Оскару нравилась роль мецената, а я не трачу своих денег на красоту и комфорт: они нужны на случай бегства. Я не появлялся в обществе с Оскаром, а он лишь изредка заглядывал на мои спектакли, где я продолжал играть персонажей второго плана. Приходя в театр, он маскировался: надевал простую одежду, характерную для рабочего класса, клеил усы и взлохмачивал волосы. Но запах парфюма и дорогой перстень на холеной руке могли бы запросто выдать его с головой, если бы кому-нибудь в моем захудалом театре могло прийти в голову, что сам Оскар Уайльд окажется в зрительном зале. Но он чувствовал себя настоящим профессионалом в области конспирации, чем, несомненно, гордился.
Мы не могли видеться часто, и это обстоятельство придавало нашим встречам особенный вкус — вкус запретного плода. Мы обсуждали с ним его рассказы и пьесы, читали стихи, учили друг друга диалектам. Но больше всего ему интересно было узнать мою историю, которую я выдавал ему маленькими порциями, не утоляя его интеллектуального голода, зато мастерски компенсируя недостаток пищи духовной пищей греховной. Мы следовали моему коварному плану. Я использовал Оскара. Впрочем, все люди используют друг друга. Просто не все могут в этом признаться даже самим себе. Но я давно уяснил: нет ничего более притягательного, чем искренность побуждений. Часто, знакомясь с новыми людьми, я спрашиваю: «Чем ты занимаешься? Как тебя можно использовать?» Это поразительно, но люди действительно хотят, чтобы их использовали. При этих словах мои собеседники тут же раскрывают все свои карты, таланты и тайные желания, а я внимательно слушаю и записываю данные, которыми непременно и без малейшего зазрения совести воспользуюсь в случае необходимости.
Но настал и мой час раскрыть свои тайны, впервые за два с половиной века обнажить свою душу перед смертным, и я чувствовал, как все больше и больше влюбляюсь в него. Это чувство душило меня и лишало сна. Нет, я не буду врать, что после Никколо никого не любил. Это неправда. Но одно дело — влюбить человека в персонажа, которого ты играешь. Этот персонаж может быть очень похож на тебя, но он не ты. А значит, и любят не тебя. Но, когда ты снимаешь маску, все становится совершенно иначе. Одно осознание того, что тебя любят настоящего и по-настоящему, просто сводит с ума.
Я тяжело переношу одиночество. В такие периоды меня одолевает иррациональный страх и пустота. Я чувствую себя лишним. Бессмертие — это проклятие, постоянное чувство одиночества и отчужденности. Я ошибка. Я невозможен. Этот мир не предназначен для таких, как я. Меня просто не должно было существовать. Но тогда почему я здесь? Почему я должен вечно жить и скрываться в тени этого мира? Оставаясь один, я очень хочу умереть. Но тогда меня останавливало желание докопаться до истины и понять, в чем секрет моего бессмертия. Однако чувство одиночества медленно подталкивало меня к краю пропасти. The only way not to fall in gulf is to fall in love.15 Это забавно, но роль уличного Влюбленного так и осталась моей на протяжении всех этих лет. Мне нужно было постоянно влюбляться и влюблять в себя, чтобы чувствовать себя нужным и живым.
15
Но с Оскаром все было иначе. Как я уже сказал, любить, сняв маску, это совсем другое. Только рациональность и инстинкт самосохранения удерживали меня от спонтанных поступков. Его энергия, его безбашенность и его эксцентричность заражали. Я знал, какой величины фигурой я обладал, и чувство этого обладания кружило мне голову. Мне хотелось постоянно быть рядом с ним, ходить с ним под руку и целоваться у всех на глазах. Ох, какой бы был фурор! Я представлял крики ужаса и восторга, грохот падения в обморок тяжелых фигур знатных дам, истерики его жены, тонны гневных писем и грубые руки полицейских, глупые и абсурдные суды… Увы, все это «веселье» случилось с Уайльдом позже, и, увы, меня уже не было в его жизни. А закончился этот фарс для него весьма трагично, то есть, тюрьмой. Я рвал на себе волосы. «Какого черта?! — ругал я сам себя. — Ты должен быть рядом с ним, там в тюрьме! Они же сломают его!» Но было уже слишком поздно. Все, что я смог сделать, — лишь дать пару взяток, чтобы с ним обращались бережнее. Выйдя из тюрьмы и окончательно разочаровавшись в смертных, он снова вспомнил обо мне, но, разумеется, Оскар не имел ни малейшего представления, куда ему писать или как иначе меня найти. Но он знал, а может, просто надеялся, что я слежу за ним, и тогда он взял псевдоним Себастьян Мельмот. Но и тогда я не откликнулся. Я дал себе слово больше никогда не обещать, что вернусь и никогда не возвращаться. Угрызаемый совестью, я спрашивал себя, не я ли стал причиной всей этой трагедии? Несомненно, я был причастен. Но я очень удачно вписался в эпоху и нравы викторианской Англии, так что, если не я, то кто-нибудь другой несомненно раскрыл бы Оскару голубые горизонты.
Прототипом Дориана Грея по счастью считают поэта Джона Грея, сменившего меня на посту любовника Оскара. Уайльд — меткий стрелок. Он прекрасно убил целую толпу зайцев одним выстрелом: обессмертил свое имя, рассказал мою историю, стер меня из своей биографии и поделился славой с Джоном. Джону, конечно, тоже в итоге досталось по голубой заднице, но пиар цвета не имеет. Увы, этот смертный остался в истории отнюдь не благодаря своим стихам.
Я понял, что мой план удался, когда Оскар принес мне первые зарисовки романа «Портрет С. C.» Я понял, что идея бессмертия плотно застряла у него в голове, и теперь роман уже обречен быть написанным. Но в тот же момент я понял, что моя роль подходит к концу. Нужно уметь вовремя уходить со сцены, пока зрители еще не устали аплодировать. А я не хотел уходить, не хотел расставаться с человеком, единственным человеком, который любил меня настоящего.
Прежде чем уехать, мне нужно было разлюбить Оскара, выдавить его из-под своих ребер. И еще больше я хотел, чтобы он разлюбил меня. Но мой новый план не снискал оваций. В общем, сейчас я безуспешно попытаюсь оправдать то, что совершил. Итак, я пошел вразнос. Включив гей-радар на полную мощность, я отправился искать приключений на задницу и другие интересные части тела. Я стал выходить с Оскаром в свет, обмениваться двусмысленными взглядами с его друзьями и тайком назначать свидания. В течение пары месяцев я переспал практически со всеми любителями зеленых гвоздик. Я курил опиум, обильно заливая его алкоголем, я устраивал Оскару истерики, если он меня в чем-то подозревал или по каким-то причинам не приходил на свидания. О, бедный Оскар! Измучив его и себя окончательно, я понял, что так и не смогу его разлюбить. И тогда, как истинный английский джентльмен, то есть, не прощаясь, я снова переплыл Ла-Манш.
Ох, что я увидел, когда наконец-то раскрыл «Портрет Дориана Грея»! Я смеялся и плакал, я топал ногами и проклинал этого гения авторучки. Он выворачивал мою жизнь наизнанку, но я неизменно узнавал себя на каждой странице. Я словно шел по галерее кривых зеркал, и тысячи моих искаженных лиц смеялись надо мной гомерическим смехом. Я выл от досады, ненависти и бессилия. Но через пару лет, когда «Портрет» прочел весь мир, я успокоился. Теперь этот мир знал, что я существую, и если и был на свете хоть еще один бессмертный, то теперь он знал, что он не один, а значит, наша встреча неминуема.
Но годы шли, и томительно тянулись десятилетия, а я все ходил по миру, принюхиваясь к людям: вдруг от кого-нибудь из них не пахнет смертью? Пахло ото всех. И этот запах все усиливался. Кажется, люди и сами начали чувствовать этот смрад. Грянула Первая Мировая. Пребывая в депрессивном состоянии духа, я пошел воевать на стороне Российской Империи, поскольку в тот момент находился именно здесь. Впрочем, ничего у меня не вышло. Еще в самом начале я получил серьезное ранение в ногу и долгое время провалялся по госпиталям, а потом, поняв, что убивать я не смогу, остался работать военным врачом. А тут назрела Октябрьская революция, и друзья-евреи, признавшие мой римский профиль кошерным, потащили меня в Париж. Но Париж мне уже порядком поднадоел, и я отправился в Бельгию, потом в Швейцарию и Данию. Надежд у меня уже практически не было, но за мировой культурой я продолжал следить, хотя и делал это, скорее, по привычке.
Родмелл, 1939 год
Тучи снова сгущались над Европой. Запах новой войны был невыносим, и от него кружилась голова, меня перманентно тошнило. Но однажды, под конец 1938-го, сквозь смог пробился солнечный луч — в мои руки попал роман «Орландо». И я опять поспешил в Соединенное Королевство. Война приближалась, и нельзя было терять ни минуты. Возня с документами выводила меня из себя. В итоге, до Лондона я добрался только летом 1939-го. Я снова никого не знал, и время поджимало. Запах войны подгонял меня. Поэтому, придавшись пьянству в лондонских кабаках, я быстро разузнал, где мне найти Вирджинию Вулф. Без приглашений и официальных представлений я постучался в дверь скромного домика в Родмелле, в котором они с мужем проводили лето. Мне никто не открыл. Тогда я перепрыгнул через забор и пробрался в сад. Она сажала цветы. Я окликнул ее по имени. Она вздрогнула, вскочила и хотела было закричать, но я приложил палец к губам и поклонился.
— Простите меня, миссис Вулф, я не хотел вас пугать. Я пришел без приглашения, потому что ситуация не терпит отлагательств и формальностей, и только вы можете мне помочь.
Она была заинтригована, но распрямилась, скрестила руки на груди и строго, как школьная учительница, сказала:
— Представьтесь, молодой человек.
— Я — Дориан Грей, я — Мельмот Скиталец, — сказал я.
— Что? — переспросила она.
— Тот самый несчастный бессмертный, о котором писали ваши коллеги. Это я.
Она побледнела. Может, я действительно не рассчитал силу воздействия своих слов на слабую и ипохондрическую женщину, но она потеряла равновесие. Я подхватил ее, не дав упасть. Немного придя в себя, Вирджиния снова включила здоровый скептицизм:
— И чем вы можете это доказать?
— Пожалуй, ничем, — ответил я. — Но ваша реакция говорит о том, что вы знаете человека, похожего на меня. И этот человек — Орландо.
Вирджиния снова попыталась лишиться чувств, но на этот раз менее успешно. Она оперлась на мою руку и повела меня в дом. Мы прошли на кухню, и Вирджиния поставила чайник на маленькую дровяную печь. По растерянности она забыла поджечь дрова и, сказав, что сейчас вернется, вышла из кухни. Я решил Вирджинию не расстраивать и сам разжег огонь. Ее долго не было, и вода уже начала закипать, когда она вернулась. Она положила передо мной на стол старую фотокарточку. На ней был запечатлен то ли юноша, то ли девушка в мужском костюме. Я не смог понять и продолжал вглядываться в фотографию, пока Вирджиния суетилась на кухне и ставила на стол всякие кчайности.
— Никакая она не Орландо, конечно, — сказала Вирджиния, разливая чай по чашкам и на стол. Скатерть намокла, но я вовремя поднял фотографию и спас ее от смерти в кипятке. Вирджиния же сделала вид, что не обратила никакого внимания на это маленькое происшествие. Я тоже решил не реагировать, только переложил фотографию на сухое место.
— Значит, все-таки, она? — переспросил я.
— Скорее, она, чем он. Но, это не совсем однозначный вопрос. Сафо флюидна. Она как бы перетекает из одной гендерной роли в другую, но, тем не менее, она чаще всего предпочитает женские местоимения и имя Сафо. Так звали одну греческую поэтессу…
— С острова Лесбос, — закончил я за нее.
— Правильно, молодой чело… — она осеклась. — Простите, как вас зовут на самом деле?
— Себастьян. Просто Себастьян.
— И сколько же вам лет?
— Через пару недель будет триста тридцать семь, — вздохнул я. — Хотя, иногда я бы предпочел этого не помнить.
— Хорошо, Себастьян. Да… значит, вы с Сафо почти ровесники, — сказала она, немного удивляясь своему открытию. — Она родилась в 1587-м.
— Расскажите о ней, — попросил я. — Простите, но я почти уверен, что в вашей книге мало правды. Может, я ошибаюсь, но, как прототип Дориана, я могу утверждать, что Оскар половину придумал, а остальное переврал.
— Вы правы, Себастьян, — улыбнулась Вирджиния. — Мы писатели, а писатели — фантазеры. И ни один уважающий себя писатель не будет стенографировать и издавать в неизменном виде биографию другого человека под видом своего романа. Мы черпаем вдохновение из жизни, а потом тасуем воспоминания и фантазии, сшивая их, как лоскутное одеяло. Мы играем с фактами, подчиняя их своей основной идее.
Она достала мундштук и закурила.
— Нет, мой друг. Я не буду рассказывать вам о Сафо. Все, что вам интересно, вы спросите у нее сами.
— Но грядет война… — начал было я.
— Да, будет война. Но вы не погибнете, в этом я совершенно уверена. И однажды вы найдете друг друга. У меня есть ее адрес в Страсбурге. Хотя я не уверена, что она все еще там. У вас ведь великолепное обоняние, не так ли? Когда я умру? Не надо меня жалеть, я сама знаю, что мои дни сочтены. Просто скажите это.
— Скоро, — ответил я. — Год или два.
— Вот именно, дорогой. Так что, раз уж вы вломились в мой дом, то будьте любезны, доставьте умирающей женщине удовольствие и расскажите свою настоящую историю, — улыбнулась она. И на короткий миг мне показалось, что ее морщины разгладились, и на меня смотрела любопытная молодая девушка. Но, конечно, это только игра воображения.
В доме Вирджинии я пробыл четыре дня, вновь словно перелистывая страницы своей древней книги. Ее благородный и всепонимающий муж все это время практически не появлялся в нашей компании. Вирджиния представила меня как друга Сафо, и он понял, что она не хочет, чтобы он присутствовал при наших беседах. Наверное, он и вправду был каким-то святым человеком, если это слово вообще можно применять к людям. Вирджиния не отпускала меня ни на минуту, все расспрашивая и уточняя факты. Перевозбужденная, она плохо спала, и я, услышав, что она бродит по дому, выходил к ней, и тогда она ставила чайник и просила меня продолжать рассказ. Иногда она восклицала: «Ой, прямо как Сафо!» И тут же умолкала. Она считала, что настоящую историю Сафо имеет право рассказывать только Сафо. И в душе я был с ней согласен, хотя меня и разбирало любопытство.
На четвертый день у меня самого начали трястись руки, а язык стал заплетаться, но я считал, что это вполне достойная плата Вирджинии за ту надежду, что она подарила мне. Я врач, но не психиатр, и потому я не рискнул давать ей рецептов. Впрочем, лечить ее было уже все равно поздно. А потому я тепло распростился с ней и ее мужем и отправился в Страсбург на поиски Сафо.
Естественно, никого я в Страсбурге не нашел, кроме всеобщего ужаса и смрада надвигающейся войны. Люди со схожими проблемами ведут себя схожим образом, так что следы она заметала с тем же мастерством, что и я. Каким чудом мне удалось добраться до американского берега до начала сентября, я сам не знаю. Но вынести войну во второй раз я не мог. В США я тут же переквалифицировался в студенты Колумбийского университета. Это было поистине интересное время. Но не стану задерживаться на Гинзберге, Берроузе и бит-поколении, а перескочу еще на полвека вперед.
Соединенное Королевство, 1991 год
В Британии начались съемки фильма «Орландо». И Сафо, разумеется, была там. Историком-консультантом. Я же заделался в осветители, ведь нет более прекрасной возможности скрыться в тени, чем взять в руки прожектор. За годы поисков я изучил ее маленький портрет, который подарила мне Вирджиния, настолько, что, пожалуй, мог сам его нарисовать по памяти, и потому безошибочно узнал ее, даже в совершенно ином образе. Впрочем, мне не нужен был никакой портрет, чтобы узнать ее. От бессмертных просто не пахнет смертью. Но внезапно меня одолела робость: ну, вот мы познакомимся, а что дальше? Что я ей скажу? Что она знает? Что мы должны теперь делать? Я скрылся в тени прожектора и стал наблюдать за ней. Довольно высокая, с рваной пергидрольной стрижкой и мальчишеской фигурой, старушка Сафо пыталась скрыть свою молодость за ярким макияжем, хотя слово яркий здесь неуместно. Скорее, его можно назвать безумным. Стиль одежды соответствовал. Если быть еще более точным, то она была практически живой копией главных героев «Жидкого неба» Славы Цукермана16, и на фоне исторических декораций и костюмов актеров смотрелась так же нелепо, как летающая тарелка над столом «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. Но, несмотря на небесно-жидкий внешний вид, ее манера держаться вызывала во мне лишь чувство восхищения. Сухо, строго и профессионально. «Попробуй только заикнись такому существу, что ты сомневаешься в его правоте — сам побежишь топиться», — думал я. Наблюдая за ней изо дня в день, я стал иногда замечать, что она тоже как будто кого-то ищет, но я избегал ее, не подходил близко, чтобы она не заметила человека без характерного запаха.
16
Когда съемки уже подходили к концу, я, мысленно дав себе оплеуху, уселся рядом с ней во время обеда.
— Ну, здравствуй, Сафо, — сказал я.
— Э-э-э, простите, мне кажется, вы меня с кем-то перепутали, — холодно отозвалась она, ничем не выдав своего замешательства.
— Может быть, с греческой поэтессой? — подколол ее я.
— Я вас не понимаю, — продолжила гнуть свою линию Сафо.
— А если я скажу, что Вирджиния выдала вас с потрохами?
По лицу Сафо промелькнул испуг.
— Это я, Дориан Грей. То есть, его прототип. Принюхайся — и все станет ясно.
Она посмотрела на меня недоверчиво и шумно втянула воздух.
— Ну, наконец-то, — выдохнула она. — Привет, Себастьян.
— Откуда ты знаешь? — тут уже пришла моя очередь удивляться.
— У меня тоже есть свои шпионы, — обломала она меня.
Знакомство с Сафо было для нас обоих настоящим экзистенциальным кайфом. Мы понимали друг друга без лишних слов, у нас оказалась масса общих шуток и приколов, которые смертным не понять, даже если они окончили истфак. Предаваясь воспоминаниям, мы порой удивлялись, как близко друг от друга проходили наши пути. У нас были общие знакомые, и даже друзья. Нам нравились одни и те же книги, фильмы, музыка, у нас была своя философия — философия бессмертных скитальцев. Но в чем-то мы были противоположны. Я шел по теневой стороне улицы, стараясь не привлекать к себе внимания, она же предпочитала образ НЛО: вспыхивала яркими огнями и гасла, то здесь, то там, лихо меняя образы и оставаясь совершенно никем не опознанной.
Иногда мне кажется, что не бывает случайных встреч, и мы нашли друг друга именно тогда, когда это было нужно, не раньше и не позже. В девяностые генетика стала входить в свой расцвет, и мы поняли, что это наш шанс. Правдами и неправдами мы получили дипломы биологов и отправились в Шотландию, в Рослинский институт, на будущую родину овечки Долли. Там мы и основали наш тайный штаб алхимиков. В конце концов наши труды увенчались успехом. Нет, мы не выяснили, как мы стали бессмертными, но философский камень мы все-таки открыли. Этим камнем оказалась небольшая мутация одного гена, которая приводит к устойчивой регенерации всех клеток организма. Наши эксперименты привели к появлению бессмертных крыс — Тора и Локи. Когда пришло время бежать, а крысам уже исполнилось по семь лет, мы кинули жребий. Локи проиграл. Ген бессмертия тоже погиб вместе с ним. Важно было знать, сохраняется ли он в мертвых телах, или нет. Нет. Скорее всего, нет. И, что более важно, мы осознали, чем мы обладаем, и чего делать нельзя. Нельзя открывать эту тайну людям. Нельзя дарить бессмертие. Это — гибель. Впрочем, свои мысли на сей счет я уже изложил в дневнике.
Завершив наши эксперименты, мы разлетелись в разные стороны, договорившись оставаться на связи. Иногда мы переписывались. Поначалу нас обоих одолевала депрессия. Мы нашли то, что искали четыреста лет, и не могли найти себе новых целей. Но потом Сафо стала писать о том, что вернулась в Америку и продолжила свое изучение индейцев, ударилась в шаманизм, и это отчасти ее спасает, то есть, спасало. Я тоже искал какой-нибудь смысл или хотя бы какое-то занятие, которое смогло бы меня хоть как-то увлечь, но все не находил. И не нашел до сих пор. И тут, один за другим, и, казалось бы, бессмертный Тор, и Сафо, умирают. И я понял, что и мне пора уходить.
Санкт-Петербург, 25 января 2015 года
Себастьян уже закончил шить и теперь сидит в позе лотоса на кровати, курит, стряхивая пепел в самодельную пепельницу из пивной банки, и смотрит в окно. Дослушав рассказ, Настя какое-то время молчит, а потом берет водку и наливает в кружку около ста граммов.
Настя (выпив залпом): Круто. Круто сочиняешь. Может, все-таки писателем станешь?
Себастьян (закатывая глаза): Опять двадцать пять. Ладно, для таких, как ты, теперь есть интернет. Прогугли мои портреты кисти Реньери.
Настя (открывая крышку ноутбука Себастьяна, лежащего на столе): Я возьму твой ноут?
Себастьян: Естественно. Пароль: Dollysheep96. С большой буквы, без пробелов, вместо «о» — ноль, вместо двух «l» — две единицы, вместо «s» — доллар.
С третьей попытки Насте удается ввести пароль и запустить браузер. Покопавшись в поисковике, Настя переводит взгляд на Себастьяна, потом обратно на экран и снова на Себастьяна.
Настя: Твою мать!
Себастьян: А теперь достань у меня из куртки кошелек.
Настя уходит в ванную и берет кошелек с полки, кладет его в карман, достает из стиральной машинки вещи, проходит в комнату и развешивает их на раскладной сушилке, оглядывая на предмет пятен. Себастьян терпеливо ждет. Наконец Настя возвращается к столу и достает кошелек. Среди немногочисленных купюр оказывается старинная фотография подростка с тростью, в полосатом костюме-тройке, шляпе и штиблетах.
Себастьян: Открой мой фейсбук и найди в друзьях Брюн Барнстокр. Вместо «у умлаут» пишется «у», «э».
Настя (щурясь): Имя какое-то знакомое…
Себастьян: Да-да. Братья Стругацкие.
Настя: Стругацкие?
Себастьян: «Отель "У погибшего альпиниста"». Еще один след в литературе, оставленный Сафо.
На обложке страницы фейсбука — свечи и какие-то траурные слова. Дата смерти — шестнадцатое января. Фотография молодой андрогинной личности. Настя начинает просматривать фотографии, сравнивая их со старым портретом.
Настя (пожимая плечами): Да, может быть. Они похожи, наверное… Но этому фото, должно быть, лет сто. Оно сильно затерто, так что тут наверняка не скажешь.
Себастьян (выпуская дым в потолок): Ну, наверное, это все, что я могу тебе предъявить. Своих фотографий я не храню. Опасно, знаешь ли. Хотя у кого-то мои снимки наверняка остались в семейных альбомах… Забавно. Можешь, конечно, открыть переписку с Сафо. Но, кроме будничных разговоров на куче языков, ты вряд ли что-нибудь найдешь, но, если это поможет поверить, то я не против.
Настя (подумав какое-то время): That's kind of noncence. Are you insane?17
17
Себастьян: No, I'm not. But that's why I must lie and tell thousands of silly stories to keep my secret. In my case the most unbelievable lie sounds more believable than the truth.18
18
Настя: Mach dir keine Sorgen. Ich werde schweigen.19
19
Себастьян: Du hast keine Wahl.20
20
Настя: Wo sind die andere Tagebücher?21
21
Себастьян: Verbrannt.22
22
Настя (мрачно вздыхая): Блядь. Ладно, мои языковые запасы кончились. А зачем ты тогда ведешь дневники, если все равно их сжигаешь?
Себастьян: Все очень просто. Мне же нужно как-то фиксировать свои мысли и запоминать, о чем я вру. И еще так я быстрее осваиваю языки и всякие модные словечки. Иногда еще записываю названия книг, фильмов и всякого прочего интересного, о чем люди вокруг говорят. Не люблю быть белой вороной. Я и так слишком отличаюсь от прочих. Нужно быть хамелеоном, уметь мимикрировать.
Настя: Когда мы только поступили в консу, у тебя был жуткий акцент. И теперь ясно, почему твое оправдание про одесскую юность и идиш меня насторожило где-то на подсознательном уровне. То есть ты ведь должен был избавиться от акцента еще до консерватории, если верить твоей легенде про Воронеж и Ростов. Но теперь, кажется, все ясно. Кстати, пишешь тоже ужасно. Как ты только умудряешься делать такие странные ошибки?
Себастьян: Ну, некогда мне было снова садиться за учебник русского языка. Я ж его до революции учил. А когда готовился перебираться в Россию сейчас, узнал, что у вас не только Союз развалился, но и орфография. Так что, я быстро извлек для себя правило выкинуть лишние буквы типа твердого знака и ять, заменил «ея» на «её», привык к роялю в маскулинном роду, а вот с этими вашими суффиксами и префиксами я так и не разобрался.
Настя: К твоему сведению, правописание изменилось еще в тысяча девятьсот семнадцатом.
Себастьян (ухмыляясь): Как раз тогда я и уехал.
Настя: А рефераты как пишешь?
Себастьян: Ну, компьютер же умный. Он сам исправляет. А где не исправляет… да какая разница? Как будто кто-то всю эту макулатуру читает!
Настя: Подожди. А как же ЕГЭ?
Себастьян: Я сдавал внутренний экзамен.
Настя: Но там же нужно было писать сочинение и диктант или изложение?
Себастьян: Я и написал. На дореволюционном русском.
Настя: Как?!
Себастьян: Очень просто. Взял и написал. Экзаменаторы пришли в полный восторг. Они никогда такого не встречали, проверяли мои работы, сверяясь с Википедией и учебником Грота, который, по счастью, кто-то выложил в сеть. Они даже предлагали мне поступить на филологию в СПбГУ, но я отказался и отделался высшими баллами. Хорошо, что им даже в голову не пришло попросить меня написать что-нибудь на современном русском. Короче, прокатил за вундеркинда.
Настя: Ох, ну даешь! Так где ты, говоришь, родился?
Себастьян: В Риме, в тысяча шестьсот втором году, восемнадцатого августа, если тебе интересна точная дата.
Настя (открывая Гугл): Кто был королем?
Себастьян: Тогда мы жили в Священной Римской Империи под австрийскими Габсбургами. Когда я родился, на престоле был Рудольф Второй, потом его брат Маттиас, потом Фердинанд Второй. В те годы шла долгая война, и я перемещался в основном в пределах Италии и Франции. Так в начале сороковых я застал Людовига Тринадцатого, а потом его сменил Король Солнце. Дальше была Ирландия. В 1685 на престол только взошел Яков Второй, а через три года его свергли, и на его место пришел Вильгельм Оранский. Потом меня понесло в Швецию. С 1697 года там правил Карл Двенадцатый. В 1715-м я отправился в Испанию, под покровительство внука Короля Солнца, Филиппа Пятого…
Настя: А теперь медленнее. Я хочу удостовериться.
Себастьян снова диктует имена и даты.
Настя: Как насчет Америки?
Себастьян: Впервые бежал в США во время Великой французской революции в 1789-м, и попал на первые выборы президента. Если что, это был Джордж Вашингтон.
Снова повисает пауза. Закончив гуглить, Настя некоторое время молчит.
Настя (печально смотря Себастьяну в глаза): Ты понимаешь, что нельзя так поступать? Ты понимаешь, что сделал мне больно? И… я не представляю, как ты можешь загладить свою вину.
Себастьян (простодушно): Могу пообещать, что я больше так не буду. А хочешь, я подарю тебе целых десять тысяч коробок «Рафаэлло»?
Настя: Мало, Карлсон.
Себастьян: Ладно, Малыш, давай десять тысяч «Рафаэлло» и одну шоколадку, окей?
Настя: Дурак.
Себастьян: А ты понимаешь, что, если я буду тебе дарить каждый день по коробке «Рафаэлло», то на то, чтобы подарить тебе десять тысяч коробок, у меня уйдет почти тридцать лет? Черт, нет, ты понимаешь, что здесь и сейчас я предложил тебе тридцать лет совместной жизни? Как же я вляпался!
Последнюю фразу он произносит по-театральному, как бы с ремаркой «в сторону». Настя молчит.
Себастьян: А можно мне кофе? А лучше, спиртного. Хотя, нет, спиртного не надо. Кровь разжижает. А то я тут случайно сделал предложение руки и сердца, то есть десяти тысяч коробок «Рафаэлло», что, в принципе, одно и то же, и теперь я весь терзаем мучениями, потому что самое ужасное чувство — это ждать ответа, а еще мне очень больно, и, как говаривал известный персонаж, единственно, что сможет спасти смертельно раненного кота — это глоток бензина.
Настя: И не забудь про шоколадку, Бегемот. Так тебе кофе, водки или бензину?
Себастьян: Пока что кофе.
Настя: На бензине.
Настя засыпает кофе в турку, стоящую на верхней крышке пианино, заливает водой из чайника и включает кипятильник, отвернувшись от Себастьяна в попытке скрыть свои противоречивые эмоции. Себастьян пристально следит за Настей, слегка покусывая губу.
Настя: Ты говоришь, что, получив бессмертие, люди перестанут ставить перед собой цели и зачахнут от скуки. А если нет? Может, они продолжат совершенствовать мир и наконец-то обретут гармонию?
Себастьян (иронично): С гармонией покончили еще нововенцы23. Очень сомнительно. А теперь давай представим на минуту, что мы обнародовали наше открытие. И тут же эта мутация стала бы самой модной и дорогой штукой на свете. Миллионеры принялись бы строгать бессмертных детей. Для простых людей такая вещь была бы за пределами мечтаний. Потом эти тупые бессмертные дети заполучили бы власть. Новое катастрофическое классовое неравенство. Новые восстания, бунты. Кровь, насилие, смерть. А дальше… не знаю. Но мы не могли взять на себя такую ответственность. Я устал от жизни, мне не нравится этот мир, не нравится образ жизни людей, но я не буду устраивать геноцида. Есть люди, которые хотят жить. У них есть мечты, желания, семьи, любимое дело, хобби. Я не имею права разрушать этот хрупкий мир. Пусть живут, как живут. Поверь, код бессмертия куда страшнее Наполеона, Гитлера и Сахарова. А я очень хорошо знаю, что они натворили. Бессмертие — страшнейшее оружие, с которым человечеству не справиться. И оно приведет не к бессмертию, а к гибели. Это ящик Пандоры, и его нужно закрыть.
23
Настя: Так, Пандора, а с документами у тебя что?
Себастьян: А что у меня может быть с документами? Жопа, конечно. Свой нынешний паспорт на имя Ивана Щеглова я украл перед поступлением в консу. Там написано, что я зарегистрирован в Выборге, так что регистрация в Петербурге мне не нужна, а общага полагается. Естественно, что хозяин уже восстановил свой паспорт, так что у меня всего лишь фиктивная бумажка.
Настя: Подожди, а как ты раньше жил? Как переходил границы? Как лечился?
Себастьян: Раньше паспорта проще делались.
Снова повисает молчание. Кофе выкипает, заливая пианино. Настя, нечленораздельно ругнувшись, выдергивает кипятильник из сети, наливает кофе в кружку и отдает Себастьяну.
Себастьян (изучая содержимое кружки): Вчера, сквозь бред, мне показалось… кто-то сказал, что любит меня. Это же ты, правда?
Настя (закуривая): Знаешь… знаешь, как страшно бегать ночью по заливу, не зная, что ты найдешь, живого человека или остывший труп. Нет, это не любовь. Это страх. Мне хотелось отдать все, включая собственную жизнь, только чтобы ты был жив… Но теперь, сейчас… Я понимаю, что… ничего не понимаю… ничего не знаю о тебе. А то, что знаю… — ложь. Мне кажется, ты сумасшедший, просто хорошо умеешь косить под нормального. Надеюсь, ты сам понимаешь, что все, что ты рассказал и сделал сейчас, — это из разряда какой-то… антинаучной фантастики. Я хочу… но не могу тебе поверить. Неужели ты думаешь, что я могу полюбить того, кого совсем не знаю, кому совершенно не верю? Это странно, как ты говоришь. Абсурдно. Я ненавижу тебя… Ты просто предал меня и… нашу дружбу. И, если ты все-таки окончишь то, что собирался сделать, я… ты знаешь… кажется, мне уже все равно… Ты заслужил это.
Себастьян (холодно): Да, я заслужил. За четыреста лет жизни в этом аду, что люди именуют Землей, я заслужил забвения. Это моя жизнь и мое проклятие. И не тебе решать, когда и что мне делать с собой.
Настя (с презрением): Значит, нужно было оставить тебя замерзать и истекать кровью?
Себастьян (вздыхая): Может быть.
Настя (снова начиная взрываться): А не ты ли говорил, что все встречи не случайны? Если мой рейс отложили на десять часов, значит, мне нужно было вернуться к тебе, найти тебя и спасти. Понимаешь? Ты должен жить! Как ты говоришь, «du hast keine Wahl»! Ты не можешь сам оборвать эту чертову жизнь, пока мир тебе этого не позволит. Ты такой же человек, как и все. И ты не можешь умереть, если мир этого не хочет!
Себастьян (безэмоционально): А Сафо смогла.
Настя: Значит, она сделала все, что должна была сделать. Пришел ее час. Но не твой! А что сделал ты? Что ты сделал за эти четыреста лет для мира?! Кто ты?
Себастьян: Я наблюдатель. Я историк. Я ходячая энциклопедия, воплощенный Фауст, только без верного Мефистофеля. Никто из смертных не знает столько, сколько знаю я.
Настя: И что? А как ты повлиял на мир?! Был натурщиком для этого художника лохматого века? Стал прототипом Дориана Грея? И это все, что ты успел за четыреста лет?
Себастьян: Малыш, быть бессмертным — значит не вмешиваться в дела смертных. Я наблюдатель. Я аккумулировал в себе знания, чтобы решить главную задачу — разобрать свой генетический код и открыть философский камень.
Настя: Но этим секретом ты не собираешься делиться. И не называй меня так.
Себастьян: Прости. Нет. И хватит об этом.
Настя: И что дальше? Значит, ты всего лишь уникальная мутация? И все?
Себастьян: Пожалуй, что да.
Настя: Вань…
Себастьян: Себастьян. Меня зовут Себастьян.
Настя: Это твое настоящее имя?
Себастьян: Настоящее имя — это то имя, которое человек любит, носит и считает своим. Оно может не совпадать с паспортными данными или именем, полученным при рождении.
Настя (задумчиво): Себастьян… Но почему ты привязался именно к этому имени?
Себастьян: Да вот, понравилось. К тому же, да будет тебе известно, святой Себастьян — давно признанный христианский покровитель геев. Мне кажется, даже самый ленивый пидор, хоть мало-мальски владеющий кистью, не смог отказать себе в удовольствии запечатлеть своего обнаженного любовника в образе святого. М-м-м… какое сладкое глумление над всеми этими священными догмами!.. И только представь, обнаженные любовники художников украшали церкви испокон веков! Хочешь узнать, кто с кем спал? Загугли имя художника и «святой Себастьян».
Настя (слегка улыбаясь): Оу, смелое заявление. Хочешь сказать, что если художник написал Себастьяна, то он обязательно гей?
Себастьян: Нет. Особо хитрые маляры любовников на крест вешали.
Настя (презрительно щурясь): А тебе никогда не приходило в голову перестать быть святым Себастьяном и поискать себя самого?
Себастьян: Я уже нашел.
Настя: Не генетический код, а свой путь?
Себастьян: Мой путь лежит по разбитым сердцам и разрушенным жизням.
Настя: Да, вот здесь подробнее, пожалуйста. Неужели нельзя поддерживать какие-то связи по переписке? Даже если не хочешь, чтобы тебя раскрыли, но ведь в письма не обязательно вкладывать фотографии?
Себастьян (с вызовом глядя Насте в глаза): Знаешь, что самое скверное в бессмертии? Видеть, как стареют и умирают твои друзья и любовники. Я говорил, что мое credo двигаться только вперед, не возвращаясь и не оборачиваясь назад. Уезжая, я всегда обрывал все связи. Так те, кого я любил, остаются в моей памяти молодыми, здоровыми и счастливыми. Я не хочу знать ничего об их дальнейшей судьбе, не хочу хоронить их… хотя порой это неизбежно.
Настя (морща нос): А ты не пробовал спуститься с небес на землю? Может, хватит прикидываться богом?
Себастьян (надменно ухмыляясь): Скорее, дьяволом.
Настя: У тебя мания величия.
Себастьян: Не мания, а бред. Мания — неправильный термин. Бред величия. Запомни. Но у меня его нет. Если бы я знал, что такое бессмертие, то никогда бы не мечтал о нем. Но сколько людей мечтают жить вечно! И им не понять, что не я выбрал бессмертие, а бессмертие выбрало меня. Они обвиняют меня в сговоре с дьяволом, не понимая, что это не дар, а самое страшное из проклятий. Я обречен на вечное скитание в тени жизни.
Настя: Слушай, ты такой же человек, как и все. Просто живешь очень долго, и понастроил в своей голове уже невесть что. А иногда все очень просто. Просто, как сорок два.
Себастьян: Сорок два чего?
Настя: Эй, ходячая энциклопедия, ты что, не знаешь ответа на главный вопрос жизни, вселенной и всего остального?
Себастьян: Я как раз занимаюсь его поисками последние четыреста двенадцать лет.
Настя: Увы, поздно. Пока ты гонялся за своим кодом бессмертия, Дуглас Адамс, обычный смертный с планеты Земля, успел все осознать и поведать миру. И тебе повезло, потому что у меня как раз есть сборник его великих трудов.
Настя встает и выходит из комнаты. Себастьян презрительно улыбается и снова закуривает, глядя на падающий снег и попивая кофе. Через несколько минут дверь снова открывается. На пороге появляется Настя с тарелкой каши и первым томом «Путеводителя по галактике для автостопщиков».
Настя: Жри и просвещайся.
Настя ставит кашу и кладет книгу на стол, берет бутылку водки и делает глоток из горла.
Себастьян: Иди в жопу, ангел!
Настя: Боюсь, твоей жопе сейчас не до этого. Давай ешь!
Себастьян (вздыхает): Лучше угля дай. У меня же еще и алкогольное отравление как-никак. Какая еда, к черту? Я сблюю, если съем что-либо. А ты будешь убирать.
Настя со злобой ставит бутылку на стол и лезет в аптечку. Потом наливает из фильтра стакан воды и протягивает таблетки и воду Себастьяну. Тот молча закидывает в себя семь таблеток.
Себастьян (вытягивая руки): И давай еще раз все это перевяжем.
Настя (оценивая швы): Фу, гадость какая.
Настя с нескрываемым омерзением перебинтовывает руки Себастьяна.
Себастьян: Лечь поможешь?
Настя вздыхает и помогает ему принять горизонтальное положение. А потом тоже залезает на кровать и ложится рядом.
Настя (шепчет на ухо, обнимая Себастьяна): Ненавижу тебя, мразь. Ненавижу.
Себастьян: И я тебя ненавижу, мой ангел.
Санкт-Петербург, 26 января 2015 года
Стрелки старенького будильника недавно перешли за полночь. В комнате темно. За окном завывает ветер. Себастьян что-то пишет в дневнике при свете свечи. Внезапно он перечеркивает страницу, потом предыдущую, начинает быстро перелистывать дневник назад и черкать страницы, потом разрывает дневник в клочья и с криком ярости швыряет ошметки в стену, сбив два разнокалиберных бокала, приобретенных в праздничных целях неизвестно кем и неизвестно когда. Себастьян медленно с тихим стоном выдыхает, морщась от боли, ложится на кровать, прижимая руки к груди, и замирает, невидящим взглядом уставившись в темноту под столом. Проходит около часа, прежде чем раздается стук в дверь.
Настя (из-за двери): Себастьян!
Себастьян продолжает лежать, не двигаясь.
Настя: Открой, или я открою!
Себастьян: Подожди! Я не одет… Сейчас…
Себастьян быстро вскакивает с кровати и начинает убирать остатки дневника и посуды. Ключ в замке поворачивается, Настя входит и зажигает свет. Себастьян сидит на кровати, укрывшись одеялом.
Себастьян (щурясь от света): Если тебя просят не входить, то надо подождать.
Настя (саркастически кивая в сторону стола с догорающей свечой): Дрочишь при свечах?
Себастьян: А что остается делать, если некому мне помочь?
Настя (морщась): Ты уж извини, я не…
Себастьян (злобно скалясь): Ты не такая, ты ждешь трамвая! Хватит! Сколько можно? Сколько можно играть в кошки-мышки?!
Настя: Я не…
Себастьян: Выйди из комнаты и погаси свет!
Настя (поднимая с пола кусок бокала): А бить посуду — это тоже такой фетиш?
Себастьян: Уходи.
Настя: Нет.
Себастьян хмуро наблюдает за тем, как Настя подметает пол и выбрасывает разбитые бокалы и скомканные страницы. Прибравшись, Настя выходит из комнаты и заносит тарелку с бутербродами и бутылку вина, видимо, оставленные где-то в коридоре блока.
Настя: Ужин.
Себастьян (вскидывая бровь): Ты всегда так ужинаешь?
Настя: Нет. Только когда картошка с тушенкой сгорают до тла.
Себастьян: Чудо ты криворукое.
Настя: Кто бы говорил! Но это только подтверждает мою теорию о том, что главный закон мироустройства — это закон падлости.
Себастьян:Вообще-то официально он называется законом Мёрфи. Anything that can go wrong will go wrong.24
24
Настя открывает вино и разливает его по кружкам.
Себастьян: Выключи свет.
Настя:А без романтики никак?
Себастьян: Можешь и свечу задуть тоже. Или включить лампу. Но только избавь меня от верхнего света. Терпеть ненавижу.
Настя (включая полуполоманную настольную лампу на крышке пианино): «Терпеть не могу» или просто «ненавижу».
Себастьян: Терпеть ненавижу. За что пьем?
Настя: Давай уже просто смиримся с тем, что мы алкоголики, и перестанем выдумывать поводы, чтобы выпить.
Они выпивают по глотку в тишине.
Настя: Мне захотелось перечитать «Дориана Грея». Прости.
Себастьян (беря бутерброд): Не надо извиняться. Это просто роман Оскара Уайльда. Фу, что за сыр?
Настя: Российский.
Себастьян (театрально): Гадость какая. Эх, закатилось мое «Солнце фьордов»…
Настя: Чего?
Себастьян: Ты не помнишь? Сыр такой был. Дорблю. Но после санкций его не стало. А если в стране исчезает хороший сыр, дело — дрянь.
Настя (язвительно): А тебе только голубой сыр на тарелочке с голубой каемочкой подавай!
Себастьян: Ты на что намекаешь?
Настя: Ни на что. Ну, почти. Я хочу понять тебя. Все-таки о Дориане Грее. Где правда, а где — вымысел?
Себастьян: Нужно уметь читать между строк.
Настя: То есть?
Себастьян: То, что написал Уайльд — это аллюзии и аллегории. Если хочешь увидеть меня, перестань воспринимать все буквально.
Настя: Тогда расскажи историю о Сибилле.
Себастьян: Действительно хочешь это услышать?
Настя: Хочу. В свете всего, что ты уже рассказал, я не боюсь правды.
Рим, 1618 год
Нам было по шестнадцать, когда мы с Эмилией решили, что Влюбленные все-таки должны действительно испытать то, что они изображают на сцене. И однажды я решился сам пойти в наступление. Я затащил свою Влюбленную в темный угол нашей лачуги, когда все ушли на воскресную службу, и мы принялись целоваться, медленно переходя к более серьезным действиям. В тот момент она была, кажется, счастлива, потому что уже несколько лет безуспешной козой скакала вокруг меня. И тут в дверях возник Доктор. Думаю, он просто заметил, что Влюбленные не пришли в церковь, и побежал нас искать. Вот так мы и узнали, что были друг другу сводными братом и сестрой. Большего позора и отвращения я не испытывал никогда. Думаю, она тоже. В действительности мало кто знал, что у нас был общий отец. Точнее, знал только Доктор. Потому что он и был нашим папочкой. Короче, трагикомедия с внебрачными детьми и внезапно обретенными родителями была у нас не только на сцене, но и за кулисами. Он сознался, что семнадцать лет назад изменил своей беременной жене с моей матерью, и она тоже залетела. Поразмыслив, они решили сохранить свою интрижку в тайне, и моя мать наплела всем, что переспала с каким-то скитальцем. К счастью для отца, ему не пришлось долго жить в своем гареме, как я говорил, моя мать скончалась от тифа через год после моего появления на свет.
После не состоявшегося инцеста мы поговорили с Эмилией по душам и решили навсегда закрыть эту тему. Наше родство мы также сохранили в тайне. Ее стареющая мать, все еще игравшая Коломбину, была хорошей женой Доктору, и мы решили не разрушать их союза, к тому же, труппа, узнав нашу тайну, не позволила бы нам играть Влюбленных. Мы постарались вернуть прежнюю жизнь, но прежней она уже не могла быть. Никколо в свое время сказал, что я переигрываю. И я действительно перебарщивал с экспрессией. Но причиной тому было не отсутствие чувства меры, а постоянное ощущение, что мы ходим по лезвию ножа. Ведь никто не догадывался, что актеры-Влюбленные — на самом деле брат и сестра. И, хотя Эмилия не вызывала во мне физического желания, меня заводило ощущение преступности наших действий. На сцене я позволял себе достаточно откровенно распускать руки и целовать ее без театральных уловок.
За пределами сцены мы практически не обсуждали любовных сцен. Труппе, как и зрителям, нравилось то, что они видели. Капокомико хвалил нас. Вероятно, игра с огнем считывалась, как гениально разыгранная страсть. Наедине с Эмилией мы тоже не говорили об этом. Мы снова попытались дружить. Читали книги, обсуждали мои первые попытки писать пьесы. Но тема любви была для нас табу. Потом я встретил Никколо и почти перестал обращать внимание на сестру, а стоило бы.
Я тщательно скрывал побои, а на сцене продолжал разыгрывать страсть. Мне хотелось, чтобы Никколо ревновал. Но он не подавал виду: работа есть работа. Шли годы, но Эмилия все не выходила замуж и, насколько я знал, знаки внимания от мужчин не принимала. Впрочем, никто в труппе не горевал по этому поводу: Эмилия была нужна нам в роли Влюбленной. Однажды, в тысяча шестьсот двадцать четвертом году, Никколо подарил мне перстень. Страшно дорогой золотой перстень с изумрудом. На внутренней стороне кольца была гравировка «S.S.» — святой Себастьян. Я не счел нужным скрывать этот подарок. Разумеется, труппе я наплел, что это дешевая стекляшка, которая просто приглянулась мне на рынке. Но не все мне поверили.
Через несколько дней Эмилия попросила меня пойти с ней на прогулку. Она хотела что-то обсудить. Я согласился.
— Скажи мне, откуда все-таки этот перстень?
— Купил на рынке. Просто стекло.
— Нет. Не лги мне. Это подарок.
Я промолчал.
— Твой загадочный друг в черной шляпе, француз, верно?
Я насторожился, но снова промолчал.
— Но вы не просто друзья, — продолжила она. — Я видела вас. И… то, чем вы занимались… — это грех!
И тут она заплакала. Горько, навзрыд. Я попытался ее обнять, но она отставила руку, не подпуская к себе.
— Перестань, успокойся, — сказал я. — Да, мы с Никколо любим друг друга. Но никто ни о чем не знает. Ну, кроме тебя.
— Себастьян, вы оба будете гореть в аду, ты понимаешь? — проревела она. — Себастьян, это содомский грех! Что ты делаешь со своей жизнью?
— Дурочка, успокойся, — ответил я мягким отцовским тоном. — Выкинь всю эту религиозную чушь из своей головы. Пойми, нельзя наказывать за любовь. Убийство, насилие, воровство — это грех, а любовь — это самое прекрасное в жизни. Если бы все люди любили друг друга, как самих себя, как завещал Христос, то мир был бы прекрасен. Я верю, что бог не осудит нас. А если и осудит, я плюну ему в лицо и добровольно пойду в ад, и стану слугой Люцифера, чтобы помочь ему разнести этот мир в клочья, не оставив камня на камне. Потому что мир, в котором осуждают любовь, не достоин жизни.
И тут Эмилия подскочила и побежала прочь. Я кинулся за ней, поймал ее и прижал к груди.
— Не смей! Не трогай меня! Не прикасайся ко мне, грязный, грязный, грязный! — завопила она, вырываясь, и ударила меня коленом в пах.
Я согнулся от боли, а Эмилия убежала.
В ту ночь она не вернулась домой, а на следующий день мы должны были давать спектакль, но она так и не появилась. Мы выставили декорации на рыночной площади, прождали ее лишний час, но Эмилия не пришла, и декорации пришлось свернуть. В толпе уже давно мелькала черная шляпа, и, когда реквизит вместе с труппой отправились домой, я ушел с Никколо. Ту ночь я провел с ним, а когда на следующий день вернулся домой, то обнаружил в своей тетради записку. Она была написана корявым почерком, видимо, в спешке и, скорее всего, в полутьме. По-русски это будет примерно так:
«Мой милый Себастьян,
я не достойна твоего прощения, но все же смею просить тебя не осуждать меня. Ты говорил, что нельзя осуждать любовь. Так и не осуждай. Я люблю тебя, Себастьян. Все еще люблю. Но это не любовь сестры к брату. Все эти годы я жила с ужасными грешными мыслями о тебе, стараясь скрывать свои чувства ото всех и от себя самой, но, когда ты целовал меня на сцене, я предавалась мечтам и верила в это счастье — быть с тобой, быть твоей. Но теперь горькая правда открылась мне. Правда о самой себе. Мой грех куда страшнее твоего. Я не осуждаю тебя за твою любовь, я не имею права. И ты не смей осуждать себя: не кайся, не молись, не проси пощады.
Я не могу стоять между вами. Я не могу жить с мыслью, что ты любишь не меня. Но я сама виновата в том, что не могу запретить себе любить. Не знаю, на что я надеялась. Наверное, в душе я верила, что однажды я во всем признаюсь, и мы убежим, скроемся ото всех и будем счастливы. Но теперь я понимаю, что это невозможно. Мне нет прощения ни на Земле, ни на Небесах. Так что, я уйду туда, где таким, как я, самое место… И я приму любые муки за свою любовь, за нас обоих, и, может быть, тебя простят, и, когда настанет твой час, тебе не придется гореть вместе со мной. Я прошу лишь об одном: живи, люби, будь счастлив и помни обо мне.
Твоя Влюбленная».
Через два дня ее труп выловили из Тибра. Конечно, никакого расследования не было: она ведь была практически бродягой — простой актрисой уличного театра. Но в труппе все переживали и расспрашивали меня, как ее партнера по сцене и друга. Доктор явно что-то подозревал и задавал мне вопросы. Но я не мог открыть ему правды. Я не хотел, чтобы он винил себя в смерти дочери. И тогда я пошел на преступление. Я написал предсмертную записку от ее лица, адресованную себе. В ней Эмилия якобы сообщала о том, что забеременела от одного знатного синьора, но он, даже узнав о ее положении, женится на другой.
Отец и его жена, разумеется, были раздавлены. Я же не находил себе места и, пойдя к Никколо, рассказал ему все. Разумеется, он пришел в ужас, пытался образумить меня и заставить открыть правду хотя бы отцу. Но я твердо стоял на своем. В итоге мы поссорились. А на следующий день отец ворвался в дом в состоянии крайнего волнения. Он упал на колени и стал судорожно рыться в вещах под своей кроватью, выкрикивая что-то вроде: «Я убью его! Мерзавец! Он заплатит за все!» Я подскочил к нему, пытаясь выяснить причину происходящего. И тогда он выпалил: «Твой французский дружок! Художник! Я убью его!» И, достав мушкет, он бросился из дома. Я побежал вслед за ним. Я набросился на отца, повалил его на землю и отобрал оружие. Немного придя в себя, он рассказал, что услышал в таверне о скорой женитьбе Реньери, и тогда в голове отца, как ему показалось, сложилось дважды два. Я попытался его разубедить, но отец был совершенно уверен в своей правоте. И мне ничего не оставалось, как, убедив отца оставить мушкет дома, пойти к Никколо вдвоем. Я был почему-то уверен, что мой друг тотчас развеет все слухи, но, увы, я ошибался.
— Добрый день, синьоры, — галантно поклонился он, открывая дверь. — Я ждал вас.
— Еще бы не ждал, — буркнул отец.
Мы прошли в гостиную. К тому времени у Никколо уже был свой дом. Небольшой, но очень светлый и уже совершенно заваленный картинами, эскизами и всякими художественными принадлежностями. Кажется, даже на кухне у него валялись краски. Я сел в кресло, а отец остался стоять. Никколо налил нам вина. Отец отказался. Он смотрел на моего друга с ненавистью.
— Никколо, скажи, что это неправда, — сказал я.
— Что неправда? — непринужденно спросил Никколо, делая глоток.
— Про женитьбу. Отец говорит, что ты женишься.
— Да, я женюсь.
Я поперхнулся.
— Вот! Я же говорил! — закричал отец и было кинулся на Никколо, но остановился.
— Друзья, я уже совсем не юн, и мне пора задуматься о семье. Мой возраст уже не позволяет мне оставаться холостым и свободным художником. Пойдут слухи, знаете ли…
— Почему? — спросил я. — Почему ты не сказал мне? Почему я узнаю это из кабацких сплетен?
Он лишь улыбнулся.
— Что происходит? — спросил отец.
— Да, что происходит? — повторил вопрос Никколо.
— Ты… ты не можешь жениться! — прошептал я.
— Почему? Я холост, хорош собой и весьма успешен в делах… — проговорил он вальяжно. Он сидел в своем кресле, положив ногу на ногу, играя отражением света в вине, и смотрел мне в глаза. — Почему я не могу жениться? Не потому ли, что я стал причиной смерти твоей сестры?
Отец вскочил, а я закричал, хватая его и усаживая в кресло:
— Нет! Нет! Нет! Я… я все расскажу.
— Что ты расскажешь?! — кричал отец, вырываясь. — Он признался! Я убью его!
— Нет! Нет, отец, это я! Я убил сестру! — прокричал я.
Отец оторопел.
— Ее кровь на моих руках, — тихо сказал я. — Это я ее убил.
— Как? — голос отца задрожал.
— Я не знал. Я даже не мог предположить, что… после всего, что произошло шесть лет назад, она не разлюбит меня. Я не знал о ее чувствах…
— Что ты хочешь сказать? — прохрипел отец.
Я не мог говорить и молча достал из кармана ее письмо, которое все эти дни носил с собой, и отдал ему. Он прочел его несколько раз.
— Боже! — выдохнул он. — О чем она говорит? Что все это значит?
— Она узнала, что я влюблен… в другого человека.
— В кого? — спросил отец.
Я посмотрел на Никколо. Он всем своим видом выражал полное спокойствие и будто бы с одобрением смотрел на меня. Я продолжал сверлить его взглядом. Он кивнул. Я продолжил молчать и опустил глаза.
— Подожди… — начал соображать отец. — Ты сказал, что Никколо не может жениться. Что ты имел ввиду? Что ты имел ввиду?!
Я молчал.
— Ответь мне, почему твой друг не может жениться?!
— Потому что… я его люблю. И Эмилия… об этом узнала.
Отец упал в кресло и закрыл лицо руками. Мы просидели, не двигаясь, несколько минут. Потом отец распрямился. Его глаза покраснели. Он встал, осушил свой бокал и произнес:
— Еще вчера… у меня были дети. Прекрасная дочь и красавец-сын. Они были молоды и талантливы. Я верил в них. У них было будущее. А сегодня… мои дети мертвы. А ты, дьявол, — он злобно посмотрел на меня, — если я еще раз увижу тебя, то тотчас отправлю домой, в преисподнюю!
Он стремительно вышел из гостиной. Мы слышали, как он прошел по прихожей, и как тяжело захлопнулась дверь.
— Вот так, — холодно произнес Никколо, посмотрел в свой пустой бокал, встал и налил себе еще вина. Потом посмотрел на мой полупустой бокал и долил вина в него.
— Что, так? — спросил я. Меня пробивал озноб. — Чего ты добился?
— Правды, — ответил Никколо. Он снова сел в кресло, закинув ногу на ногу, и продолжил пилить меня взглядом.
— Зачем? Зачем тебе такая правда? — не понимал я.
— Каждый заслуживает правды, мой друг.
— Нет. Ты неправ. Понимаешь, что мы натворили? Что теперь будет с отцом? Я хотел его уберечь! А ты… ты все испортил!
— За все нужно платить. И он заплатит сполна за то, что вовремя не открыл своих тайн.
— Но не такую цену! Он и так достаточно заплатил! Разве мало того, что его дочь мертва?! Мало?!
— Твой хитроумный план, мой друг, снимал с вашего отца всякую ответственность за происшедшее. Но кровь Эмилии не только на твоих руках. Он тоже причастен. И он должен это знать.
— Это бесчеловечно.
— К тому же, твой план спасал не только отца. Он прикрывал и твою задницу. И, в первую очередь, ты думал о себе, не смей отрицать. Но смог бы ты жить с этой тайной? Смог бы продолжать смеяться и играть, смотреть в глаза отцу и ее матери, зная, что ты виновен в смерти их дочери? Смог бы?
— Я не знаю.
— А я знаю. Ты добрый человек, Себастьян, но ты труслив. Я же избавил тебя от мук совести и заставил проявить мужество. Впрочем, у тебя был выбор. Ты мог бы не сознаваться и дать своему отцу обвинить во всем меня.
— Я не мог.
— Я знаю. Потому я и устроил всю эту сцену.
— Ты жесток.
— Мир — вообще жестокое место. Но мы должны хотя бы стараться его изменить. Хотя бы стараться быть честными. Хотя бы с самими собой и с нашими близкими. Ты любишь играть с огнем, Себастьян, и ты тоже жесток. Но теперь ты доигрался. У тебя больше нет семьи. И, я думаю, это справедливая плата за то, что ты делал с сестрой все последние годы.
— Но я же не знал…
— Знал. Просто не хотел верить. Ты играл с огнем — с ее чувствами. Ты наслаждался тем, как сестра млеет в твоих объятьях, а тупоголовая публика радостно аплодирует вам, даже не догадываясь, что на их глазах брат целует сестру!
Я вздохнул, а потом спросил:
— Ну, а сам-то ты зачем так подставился? Почему ты разрешил рассказать о нас?
— Твой отец ничего мне не сделает. Зато однажды, когда он еще разок-другой все осознает, он тебя простит.
— А что насчет женитьбы? Скажи, ведь ты это все выдумал? Выдумал, чтобы заставить меня расколоться?
— Нет. Я действительно женюсь.
— Что?! — я не верил своим ушам.
— Я должен жениться. Так полагается. Ты уличный актер и можешь творить со своей жизнью все, что захочешь. Целуй сестру, спи с мужчинами, пей до беспамятства! Кто тебя осудит? Ты бродяга, нищий, ты никто! И потому ты свободен. Наслаждайся этим! А я… я не могу. Чтобы заработать на хлеб, тебе достаточно кинуть шляпу на землю и начать петь. Мое искусство обходится дорого: мне нужны краски, кисти, холсты. Я должен продавать свои картины, чтобы покупать не только хлеб, но и новые материалы, чтобы снова писать. А чтобы продавать картины, нужно вертеться в том обществе, где их могут купить. И теперь, когда я уже снискал скромное имя и славу, настало время начать соответствовать правилам моего круга, если я не хочу окончить свою жизнь под забором. А общество требует, чтобы я завел семью.
— Ты… ты продажная шлюха! — вскричал я.
— Все люди искусства — шлюхи. Просто у каждого из нас своя цена. А сколько стоишь ты?! — последнюю фразу ему пришлось прокричать, потому что я уже был за дверью.
Я бежал по городу, не разбирая дороги. Я был зол, хотел доказать Никколо, что я чего-то стою. Хотел доказать, что я могу чего-то добиться, не идя на уступки обществу. Я вспомнил про перстень и хотел было выкинуть его в канаву, но остановился. У меня не было ничего, кроме этого перстня. И я пошел к ювелиру и продал его за бесценок. Ювелир никак не хотел соглашаться заплатить полную стоимость, потому что видел, что я нищий. И мне пришлось смириться. Уже вечерело, но рынок еще торговал, хотя и сильно опустел. На вырученные деньги я купил осла и немного еды. А на закате я покинул Рим, отправляясь в город своей мечты — Венецию.
Себастьян: Ну что? Какая версия тебе нравится больше? Мне лично кажется, что Оскар даже облагородил мое лицо.
Настя (задумчиво разливая остатки вина по кружкам): Не знаю. Не знаю, что сказать. Насчет предсмертной записки ты был однозначно прав. Никколо действительно перегнул палку. А что касается любви между кровными родственниками… тут уж я не знаю. В Европе это под табу, но в странах Ближнего Востока к таким вещам относятся как-то иначе. Запрет на любовь между братьями и сестрами продиктован потребностью в генетическом разнообразии, так ведь? Но, если секс не приводит к рождению детей, то… я не знаю. Если покопаться в интернете, я думаю, мы найдем кучу подтверждений тому, что есть такие пары, которые, осознавая все риски, все-таки любят друг друга и являются при этом абсолютно адекватными людьми. Другое дело, что им приходится очень сложно в мире, где их осуждают, считают психами и извращенцами со всеми вытекающими. И, я думаю, Уайльд сам не мог дать однозначного ответа на этот вопрос, потому и замял тему.
Себастьян: Может быть, может быть... Но здесь все равно нет речи об инцесте. Другое дело, куда смотрел я, о чем я думал и почему не догадался, что для нее все это не было игрой.
Настя: Знаешь, в чем ты неправ? В том, что уже четыре сотни лет винишь себя в ее смерти.
Себастьян (с горькой усмешкой): Ты думаешь, только в ее? Так или иначе, я стал причиной не одной преждевременной кончины.
Настя: Ты просто ищешь повод ненавидеть себя и как-то оправдать попытку суицида.
Себастьян: А за что мне себя любить? Чего я достиг за эти четыреста с лишним лет? Утраченного смысла жизни. Я просто ошибка природы. Я устал ходить по грани между существованием и небытием. Но я никогда не смогу жить полной жизнью, никогда не стану обычным человеком, понимаешь? Я устал. Я хочу все забыть и исчезнуть. Навсегда.
Настя (морщась): А ты не думаешь, что было глупо резать вены на морозе?
Себастьян: Я собирался замерзнуть, вообще-то. А вены порезал, чтобы выпустить немного крови, сильно разбавленной алкоголем. Алкоголь согревает, знаешь ли. А еще разжижает кровь.
Настя: Какой же ты дурак…
Себастьян: Поживи с мое, и тебе тоже захочется сдохнуть. Прелесть человеческой жизни — в скоротечности. А таскать за собой четыреста лет прошлого, видеть по ночам лица давно умерших людей, постоянно думать, как избежать тюрьмы и как перебегать границы, очень тяжело. Я больше не вынесу.
Настя: Ты винишь себя в том, в чем ты не виноват. Люди умирают. С'est la vie.
Себастьян: Сказать легко, cher ami,25 а вот заставить подсознание в это поверить — совсем другое.
25
Настя (помолчав): Что насчет убийства художника Бэзила?
Себастьян: Аллегория. Думаю, Оскар хотел показать, как сильно я его ранил, когда сбежал, а все мои грехи и тайные романы стали явными. И этим эпизодом он также намекнул, что унесет мою тайну с собой в могилу, чего бы ему это ни стоило.
Настя: Скажи, а почему в романе Уайльда фигурируют именно проститутки женского пола? Почему Грей отдает преимущество гетеросексуальным связям, в отличие от своего прототипа?
Себастьян: Ну, задачка совсем детская. Сам подумай: Оскар осуждает в своем романе Дориана и его образ жизни. Но Оскар не осуждает однополых отношений. И, сделай он Дориана геем, то в головах несмышленых читателей гомосексуальные люди тотчас стали бы приравниваться к бездушным нимфоманам-убийцам, сидящим на опиуме. Зачем такой пиар? Напротив, будучи, как мы бы сейчас сказали, феминистом, Оскар поднимает тему положения женщин в обществе, противопоставляя своим несчастным рабыням ненасытного Дориана. А единственному тру-гей-персонажу, Безилу, он заставляет читателя сопереживать. Блестящий ход гениального стратега, не находишь?
Настя: Тебе приходилось убивать?
Себастьян: Приходилось, но, к счастью, не очень часто. Плюс, как у каждого врача, у меня есть свое личное кладбище. И десяток-другой смертей, в которых я замешан косвенно. Если можно, я опущу подробности.
Настя: А бессмертные болеют?
Себастьян: Так же, как и смертные. Но мы выздоравливаем проще и быстрее, благодаря способности к быстрой регенерации. В свое время я перенес даже оспу. Но, как видишь, ни следов оспы, ни следов хлыста на моем теле нет. Лет через пять и сегодняшние шрамы исчезнут без следа.
Настя: Хотелось бы сказать «везет», но, думаю, это неуместно.
Себастьян: Да, пожалуй.
Настя: А на съемках фильма «Дориан Грей» ты был?
Себастьян: Нет, мне там было нечего делать.
Настя: Тяжелые воспоминания?
Себастьян: Да не то, чтобы… Просто решил не вмешиваться и посмотреть, что будет.
Настя: И как?
Себастьян: Художественно. Красиво. Есть, конечно, несколько анахронизмов, но сильно придираться не стану. А вот скримеры я не люблю. Моветон. Но я был очень удивлен, что Паркер угадал с рекой. У Уайльда Сибилла отравилась. И на роль главного героя был выбран актер скорее с моим типажом внешности, а не кто-то вроде белокурого Джона Грея.
Настя: Интересное совпадение.
Себастьян: Думаю, что именно совпадение. Просто у всех свои фетиши. Однако про римский профиль Дориана Паркер все-таки не догадался.
Настя (ехидно): Да уж. А не твой ли римский профиль стал прототипом «Горбатой горы»26?
26
Себастьян (ехидно): М-м-м! Какие интересные фильмы вы смотрите! А вы часом не из «этих»?
Настя (театрально): О, нет! Что вы?! Как вам в голову такое пришло?!
Себастьян: И «Лжец»27 на вашей полке не ваш!
27
Настя: И «Телени»28 тоже не мой!
28
Себастьян: И Лимонова не вы мне подсунули?
Настя: Заткнись!
Настя резко притягивает к себе Себастьяна и целует его в губы.
Себастьян (медленно отрываясь от губ Насти): Так-то лучше.
Настя: Но… чем все это закончится?
Себастьян (хитро улыбаясь и приглаживая выбившуюся прядь Настиных волос): Ничем хорошим, разумеется. Все отношения всегда заканчиваются плохо: либо любовь проходит, либо кто-то умирает, в лучшем случае, оба умирают одновременно.
Раннее утро. Общага. На односпальной кровати спит Себастьян, а на его груди под тонким одеялом Настя с обнаженной спиной и сбившимися в несуразное гнездо черными волосами. Тишину прерывает стук бьющейся о шкаф двери и грохот въезжающего чемодана. Леша, высокий тучный парень, в съехавшей шапке, расстегнутом пуховике и истекающих грязным снегом тяжелых ботинках,чертыхаясь в попытке не уронить с плеча тромбон, заваливается в комнату и включает свет, сбивая тумбочку. Увидев Настину спину, он поспешно гасит верхний свет и включает настольную лампу у своей кровати, роняя кофр с тромбоном.
Себастьян (открывая один глаз): И тебе привет.
Леша (перекладывая тромбон на кровать): А ты времени зря не терял…
Настя (сонно отрываясь от Себастьяна): Доброе утро.
Леша (изумленно всматриваясь в полумрак): Настя?!
Настя: Хуястя. А кого ты думал здесь увидеть?
Леша (хватаясь за голову, словно от резкой боли): Что, бля?… Вы… фу, бля… Нет… А-а-а… чёрт, нет, это какой-то… Что здесь происходит?!
Себастьян (прижимая Настю к себе): Ничего особенного. Просто предупреждать надо, когда ты возвращаешься.
Леша выбегает из комнаты, громко хлопнув дверью. Настя и Себастьян выбираются из-под одеяла и спешно одеваются.
Настя (хмуро): Вот тебе и доброе утро. Что делать будем?
Себастьян: Систему переустанавливать.
Настя: Виндоуз на Линукс?
Себастьян: Естественно. Код должен быть открытым.
Настя: А дверь — закрытой.
Себастьян: Ну, извини, забыл. Да и ключи у Леши есть. Толку-то? Смотри, учись, импровизируй.
Леша (из-за двери): Вы оделись?
Себастьян (включая лампу на пианино): Оделись!
Леша мрачно возвращается в комнату, уже сняв в коридоре верхнюю одежду. Он облокачивается спиной на шкаф, расставив ноги на ширине плеч и сложив руки на груди. Себастьян принимается нарочито-спокойно готовить кофе. Настя нервно забирается на кровать с ногами и пристраивается в углу, пытаясь расчесать волосы пальцами.
Леша: Ну, и как прикажете все это называть?
Себастьян (пожимая плечами и продолжая возиться с кофе, не оборачиваясь): Любовь.
Леша: Это не любовь. Это извращение.
Себастьян (дает Насте свою расческу): Извращением можно назвать все что угодно, если оно не вписывается в рамки тебе известного. А для нас это просто любовь.
Леша: Блядь. Я думал, вы нормальные мужики.
Себастьян: Мы тоже думали, что ты нормальный мужик, и не будешь устраивать бабских истерик.
Леша: Да пошел ты… Хотя, нет, по Насте следовало давно догадаться. Все эти крашенные волосы, шорты едва жопу прикрывающие… Да и имечко. Почему Настя?
Настя: А как прикажешь сокращать «Анастас»? Стас? Все же начнут писать «Станислав». А так веселее, и никто не путается. А вообще, Леш, не нравится — не смотри, не хочешь — не делай. Мы тебя третьим не звали. А вот предупреждать, что ты возвращаешься — просто правило хорошего тона.
Леша: Это ты, трансуха крашенная, меня учить будешь хорошему тону?!
Себастьян (оборачиваясь и отзеркаливая позу Леши): Поаккуратней на поворотах. Во-первых, Настя — обычный бисексуал. А во-вторых, слово «трансуха» вообще невежливо употреблять в отношении кого-либо, даже будь то травести-артисты или трансгендерные люди.
Леша (делая шаг вперед): Бля, пидор, ты че, издеваешься?!
Себастьян: Спасибо за комплимент. Да будет тебе известно, что слово «пэйдарос» переводится с греческого как «великолепный мужчина». Аккуратнее слова выбирай, а то я еще решу, что ты ко мне подкатываешь.
Леша задыхается от возмущения, а Настя прыскает в кулак.
Себастьян (строго глядя на Лешу): И вообще, столь острая реакция свидетельствует не в твою пользу. Зря ты так бесишься. Чистых гетеро-, как и чистых гомосексуалов, на самом деле очень мало. Сексуальность — это спектр. На деле, сексуальная ориентация человека по большей части обуславливается социокультурной и религиозной средой, а также отношением индивида к этой среде плюс личными вкусами и эстетическими предпочтениями.
Леша: Чего?!
Себастьян: Либо ты слепо подчиняешься системе, либо думаешь своей головой. Последние, как правило, если и сохраняют идентичность гетеросексуалов, то во всяком случае не считают всех остальных извращенцами.
Леша (тихо): Драть вас в задницу!
Себастьян (вкрадчиво): Аккуратнее со словами, аккуратнее.
Леша (кидаясь на Себастьяна с кулаками): Да пошел ты нах… в ж… к черту!
Себастьян (перехватывая кулаки Леши): Молодец, уже лучше. Выпей кофе и успокойся.
Леша (замечая свежие шрамы на руках Себастьяна): Ты что, вены резал?
Себастьян (продолжая удерживать руки Леши): Производственная травма.
Леша (успокаиваясь): Все, все, пусти. Вань, че случилось?
Себастьян (отпуская руки Леши): Ничего.
Себастьян шмыгает носом, шумно сглатывает, на глазах выступают слезы. Он отворачивается к столу и начинает дрожащими руками разливать кофе по кружкам. Настя забирает у него турку и наливает кофе сам. Себастьян, сгорбившись, садится на кровать.
Леша (садясь рядом на стул): Вань…
Настя вкладывает в руки Себастьяна кружку и обнимает его.
Себастьян (глотая слезы): У меня… сестра… умерла. А мама сказала… что лучше бы… я… сдох…
Настя, не выказывая удивления, гладит Себастьяна по плечу.
Леша: Почему?
Себастьян: Она сказала… если я приеду на похороны… она вызовет полицию…
Леша: И что?
Себастьян: Я напился… и решил…
Леша (Насте): А ты что?
Настя (включаясь в игру): На тот момент мы еще не были вместе. Но я его нашел. Так что, теперь все, можно сказать, хорошо.
Леша: Ну, это же как-то неправильно… Она же твоя мама, в конце концов… Ты же у нее один остался.
Себастьян: Я для нее… умер! У меня, кроме Софии, никого не было…
Себастьян закрывает лицо руками и начинает плакать навзрыд, уткнувшись носом в плечо Насти.
Настя (обнимая голову Себастьяна): Леш, толканку принеси.
Леша: А? Сейчас.
Он встает и идет в уборную за туалетной бумагой.
Настя (на ухо Себастьяну): Ну ты врать… Я щаз сам расплачусь.
Себастьян (шепотом): Кто сказал, что я вру? Я просто подстраиваю правду под реальность.
Леша возвращается и дает Себастьяну рулон бумаги. Тот отматывает пару метров и шумно сморкается. Настя целует его в висок.
Леша (кладя руку на плечо Себастьяна): Прости, я не знал. Мне очень жаль.
Себастьян (утирая глаза и успокаиваясь): Не переживай, все нормально. Такие истории на каждом шагу происходят. Просто я психанул. Все нормально.
Леша: Это НЕ нормально! Так не должно быть!
Себастьян (дрожащим голосом): Леш, а что такое «норма»? Опера Беллини? Ну, и нормальная у него Норма, которая собственных детей зарезала? Пей кофе. Гомосексуальность капельно-воздушным путем не передается. А если ты наберешься терпения и не будешь вопить на всю общагу о том, что мы с Настей «великолепные мужчины», то через пару недель нас переселят в двушку.
Настя (удивленно): Чего?
Себастьян: Однополую пару, в отличие от разнополой, можно поселить в двушку и без свидетельства о браке. Ха-ха. Хоть какой-то плюс быть пидорасами. Только кричать об этом не следует.
Настя (пытаясь развеселить Себастьяна): А то что? Нас тоже жениться заставят?
Себастьян (слабо улыбаясь): А то. При чем, в Данию за свой счет ехать придется.
Леша: Бля. Я ж с тобой три года прожил, и ничего не знал…
Себастьян (поднимая глаза на Лешу): Ты не в моем вкусе, милый!
Леша открывает рот, но опять не находится, что сказать.
Себастьян: Ах, какая досада! Меня не устают радовать реакции «натуралов», когда говоришь им, что они не в твоем вкусе. Вы привыкли считать себя мачо-мэнами и думаете, что должны нравиться всем, и женщинам, и геям. А вот и не должны. Хочешь нравиться мужчинам — сначала приведи себя в форму, в качалку походи. Впрочем, и на медведей вроде тебя любители найдутся. Но не в этой комнате. Успокойся уже. На тёмную сторону переходить не обязательно, но у нас есть печеньки.
Себастьян выдвигает на центр стола вазочку с печеньем.
Настя: Вообще-то, я ничего против медведей не имею. Они милые.
Себастьян: Леше об этом знать не обязательно.
Леша (задумчиво вертя в руке шоколадное печенье): Но это… мерзко… Как представлю, что вы…
Настя: А нахуя?! Нахуя представлять себе, как мы и что? Мы же не лезем к тебе в постель и не выясняем, как ты с девушками трахаешься и в каких позах! Что вы все к нам лезете?!
Леша: Но это противоестественно! В природе такого нет!
Себастьян картинно заливается смехом.
Себастьян (отсмеявшись): Нет, я понимаю, ты в музыкалку ходил, в трубу дул, тебе не до школы было. Но чисто в культурных интересах можно было биологию-то поизучать? Большинству животных вообще все равно, с кем вступать в сношения. Вон на собак посмотри. Они даже к плюшевым игрушкам пристраиваются, не говоря уже о ногах своих хозяев и всех пробегающих мимо животных. А еще не забудь почитать про гиен и морских коньков. Только валерьянки сначала выпей, чтоб не переволноваться.
Настя: А с гиенами что не так?
Себастьян (поглаживая Настю по голове): И тебе Гугл в помощь.
Леша: Но это неправильно, не по-христиански!
Себастьян: Неправильно — ящик смотреть и верить всему, что тебе в уши заливают. А про христианство ты мне вообще молчи. Устраивать войны за воображаемого друга и сжигать всех инакомыслящих на костре — вот это да, по-христиански. А тебе рассказать, что за стенами монастырей происходит? Порнхаб твой в углу курит и плачет. Священникам можно, а вам, рабам божьим нельзя. Они называют людей РАБАМИ! Вдумайся! БДСМ же сплошнейший.
Леша: Но ведь не просто так мужеложество считается грехом?
Себастьян: Естественно. Это следствие страха демографического кризиса. Только вот древние греки и римляне как-то от этого не страдали. Спали, с кем хотели, а дети все равно рождались. Глупости все это. И вообще, бесконечная зацикленность христиан на сексе, — явный признак всеобщего умственного расстройства на сексуальной почве. Вот серьезно. Что вы ко всем в трусы лезете? Занимайтесь своей гомофобией дома под одеялом.
Леша (насмешливо): Ага. Приходишь домой — а тут два гомика под одеялом!
Настя (ехидно): Скажи спасибо, что не под твоим!
Себастьян: Стыдно, батенька, в консерватории гомофобом быть, стыдно.
Леша: Чего? Хочешь сказать, у нас тут прям все геи?
Себастьян: Нет. ВСЕГЕИ учатся на Среднем проспекте.
Леша: Чего?
Себастьян: Всероссийский геологический институт имени Карпинского. Сокращенно — ВСЕГЕИ. Вот эти ребята за гомофобию могут и на глобус натянуть, как сову. Шутка. А вообще, с тем же успехом ты мог застать в комнате и Олега с Ирой. И они тоже в восторг не пришли бы. Предупреждать надо о своих возвращениях.
Леша: Предупреждать надо о своих извращениях. А то устроили тут шоковую терапию.
Себастьян: Ага. На свою реакцию посмотри. Ну, вот сказал бы я тебе на первом курсе, что я гей. И что? Ты все три года так и бегал бы, держась за задницу, как бы я тебя ненароком не «того». Нет, это, безусловно, забавное зрелище, но зачем же над людьми издеваться? Я гуманист все-таки.
Леша: Гуманист-гомосексуалист. Сорян, я в ахуе слегка.
Себастьян: Ладно, читать лекцию о том, почему надо говорить «гомосексуал», а не «гомосексуалист», я пока не буду. А то мозг взорвется от обилия информации. Прими как факт. И, если тебя это так шокирует, то Настя к нам ходить не будет, и мы скоро переедем.
Леша: Нет, все нормально. Просто очень неожиданно. Одному удивляюсь. И как ты еще шутить удивляешься в таком состоянии?
Себастьян: Юмор, Леш, — лучшее обезболивающее. Самые веселые люди — те, чьи сердца изорваны в клочья. Еще один факт.
Повисает неловкое молчание. Все трое делают вид, что сосредоточенно пьют кофе. Внезапно Леша весело хрюкает от собственной мысли.
Леша: Ананас!
Себастьян: Что ананас?
Леша: Сокращение от Анастас. Ананас!
Настя: Сам ты ананас!
Леша: А на вас?
Настя: А у нас в квартире газ! А у вас?
Леша: А у нас Анастас — пидорас!
Настя: Нет, прекрасный пэйдарос!
Леша: Хуесос!
Себастьян: Стоп, стоп, стоп! Это что за экспромт?
Настя: Стихи. Детские. Пока ты своих гиен изучал, мы с Лешей в детский сад ходили и стихи читали.
Себастьян: Ну, нифига се детские стихи!
Леша: А то, Маршака тоже читать надо.
Настя: Это Михалков был, вообще-то. А ты в курсе, что «у Толи и у Веры / Обе мамы — инженеры»?
Леша: У каких Толи и Веры?
Настя: Это я оригинал цитирую. Обе мамы — инженеры, суровые советские лесбиянки-инженеры. Вот так вот.
Солнечный вечер. Уличное кафе в центре города. За столиком сидит стройный мужчина лет сорока в сером летнем костюме и очках. Короткие русые волосы и рыжеватая борода поблескивают сединой. В нем можно угадать студента с забавным для юноши именем Настя. Он пьет кофе и читает бумажную книгу. Перед ним стоят два стаканчика с кофе и закрытая картонная коробка. Мимо проходит ярко разодетый парень, обходит Анастаса со спины и закрывает ему глаза руками.
Анастас: Сева, перестань. Ну, сколько раз тебе говорил, не лапай очки!
Себастьян (садясь напротив и кокетливо поправляя красно-зеленый ирокез): Окей, окей, извини. Ну как?
Анастас (отключая армфон и протирая очки платком): И зачем в такой цвет? То есть, цвета? И что за наряд? И где, черт тебя дери, тебя носило целый месяц? С какого жидкого неба ты свалился?
Себастьян (отпивая кофе из одного из стаканчиков): Несмотря на всю свою педантичность, ангел мой, ты теряешь счет времени. Нам пора начинать новую жизнь.
Анастас: И как мне теперь с тобой ходить, пугало мое ненаглядное?
Себастьян смеется в голос, Анастас прикрывает рот кулаком, издавая короткий смешок, но не может сдержаться и тоже начинает смеяться.
Себастьян: Пойдем. А что в коробке?
Анастас (убирая коробку и книгу в сумку): Не скажу.
Себастьян вытаскивает из сахарницы все пакетики с сахаром, засовывает их в задний карман, и они выходят на улицу. Анастас берет Себастьяна за руку, но тот высвобождает кисть.
Себастьян: Ты поаккуратнее. Я теперь несовершеннолетний, если что.
Анастас: Что ты затеял?
Себастьян: Не здесь и не сейчас.
Анастас: Новый спектакль?
Себастьян: Естественно.
Анастас: Когда же ты наконец повзрослеешь, а?
Себастьян: Через два года мне исполнится восемнадцать. Вот тогда и повзрослею. Или нет.
Внезапно Себастьян садится прямо на мостовую.
Анастас: Может, дойдем до площади Дам?
Себастьян: На площади Дам все сидят. Там не интересно.
Анастас (садясь рядом): Как скажешь.
Он достает из кармана небольшую серебряную коробочку и вручает ее Себастьяну.
Анастас: С днем рождения.
Себастьян: Если ты снова предлагаешь мне руку и сердце, то на данный момент это преждевременно.
Анастас: Нет. Это канифоль.
Себастьян (с грустной улыбкой): Эх, жаль, что в ближайшее время не пригодится. Но спасибо. Я люблю тебя.
Анастас: Я скучал по тебе.
Себастьян: Я тоже. А что в другой коробочке?
Анастас (извлекая из сумки коробку с десертами): В какой такой другой коробочке?
Себастьян (отобрав коробку и обнаружив там два пирожных тирамису): Ух ты! Да у меня сегодня настоящий праздник живота!
Анастас (отбирая коробку обратно): Нет-нет, это ж я для себя взял! Ты кофе пей, и без сахара, подросткам много сладкого вредно.
Себастьян вытаскивает из кармана пакетики с сахаром и высыпает четыре из них в свой стаканчик.
Анастас: Фу-у-у! Ну тебе ж самому невкусно будет!
Себастьян: Дурак, я не буду размешивать. Я ж для тебя выделываюсь.
Анастас: Старый толстый пидорас.
Себастьян: Я не толстый. А старым пидорасом я был, когда твоего прадеда еще в проекте не было. Так что, отдай мне пироженки, Малыш.
Себастьян снова тянется к коробке.
Анастас: Подожди.
Он достает из нагрудного кармана маленькую свечку, поджигает ее и вставляет в тирамису.
Анастас: Ты не загадал желание.
Себастьян (задув свечу): Загадал.
Себастьян ставит коробку на мостовую, они достают из нее ложки и приступают к десерту.
Анастас: Но весь этот цирк ты опять затеваешь только ради меня? Так ведь? Ты просто хочешь, чтобы я был счастлив, и потому продолжаешь…
Себастьян: Продолжаю жить. Да. Но разве это плохо? Я счастлив с тобой. И мы вместе продолжаем эту жизнь. Ведь смысл жизни — в самой жизни. Мы проводники. Мы несем музыку, старую и новую, в ее будущее. Без нас и таких, как мы, ведь не будет будущего. И кому нужны будут все эти звуки, эти бесчисленные партитуры, если человечество скатится до пещерного образа жизни или вообще исчезнет? Мы делаем то, что должны. И этого достаточно.
Анастас: Да, но, так или иначе, большинству людей совершенно не интересен музыкальный авангард. Не только бессмертные живут в тени.
Себастьян: Будь проще — и люди к тебе потянутся. Будь сложнее — и к тебе потянутся единицы, но это именно те единицы… Посмотри влево. Ты знаешь этих девиц?
Анастас оборачивается и прищуривается, вглядываясь в даль. В нескольких метрах от них стоят две молодые девушки. При его взгляде они отворачиваются. Одна из них пытается увести другую, а вторая тянет первую по направлению к Анастасу и Себастьяну.
Анастас (разворачиваясь обратно): Нет, не знаю.
Себастьян (хитро улыбаясь): А они тебя знают. Да помаши ты им, блин, чего ломаешься?
Анастас (стараясь скрыть смущение): Пусть сами решат, хотят они подойти, или нет, — это же их проблемы.
Себастьян (кричит девушкам и машет рукой): Hé, kom op! Doe mee!29
29
Анастас: Ай, ну зачем? Какой же ты все-таки…
Себастьян: Насть, иногда надо быть проще.
Девушки все же решаются и, смущенные, подходят к ним.
Одна из девушек (протягивая записную книжку): Mr. Jurjew, alsjeblieft…30
30
Анастас (разводя руками): Ik heb geen pen.31
31
Девушки тут же начинают рыться в сумках, но тоже не находят никаких пишущих принадлежностей и оттого смущаются еще больше.
Себастьян: Laat me een foto maken op armphon.32
32
Девушки садятся на тротуар с двух сторон от Анастаса, а он, надев маску счастливой уверенности, обнимает их, и Себастьян, проделав пару пассов руками, запечатлевает несколько кадров. К ним подходят двое полицейских средних лет.
Первый полицейский: Goededag! Allés oké?33
Анастас: Ja, bedankt. Gewoon happening.34
Второй полицейский (глядя на армфон): Conservatoriumdocent en twee studenten ook op het conservatorium, en een weesjongen.35
Себастьян: Hij gaat me adopteren.36
Первый полицейский: Da’s jammer. Fijne dag!37
33-37
Полицейские уходят. Себастьян жмет руку одной из девушек, передавая фотографии на ее армфон. Девушки тоже уходят.
Себастьян (поддразнивая Анастаса): А говоришь, никому не интересен. Еще как интересен! Даже на улицах узнают.
Анастас: Особенно меня радует внимание полиции.
Себастьян: Не переживай. Они просто проследят, чтобы ты меня усыновил.
Анастас: Во что ты меня опять втягиваешь, мальчишка из приюта?
Себастьян: Очередная грандиозная афера. Не парься. Ладно, так, о чем мы? О теневой стороне жизни? Давай, жги, сумрачный мой.
Анастас (хмурясь): Слушай, ну, в таком тоне я не намерен продолжать. Я же о серьезном, а ты все выворачиваешь наизнанку и смеешься.
Себастьян: Ну, ладно, ладно. Ты прав. Точнее, я был прав и правым остаюсь. Не нужно быть звездой мирового масштаба или лезть в политику, чтобы менять мир. А ведь, если бы не я, не было бы ни шедевров Реньери, ни «Портрета Дориана Грея», да и сам Оскар остался бы заурядной фигурой в английской литературе. А вероятно, и «Орландо» бы не было. И огромное множество судеб без меня сложилось бы иначе. Эффект бабочки и тому подобное. Но это все оправдания. А суть в том, что неважно, насколько ты знаменит, а важно то, что ты делаешь. Важно, несешь ты в мир созидание или разрушение. Хотя, все относительно… Абстракционисты разрушили форму, нововенцы — тональность. Но разве стало от этого плохо? Важно то, следуешь ли ты по своей дороге или нет. Если тебе хорошо или хотя бы становится лучше, значит, ты поступаешь правильно.
Анастас (с легким оттенком грусти): И ты поступил правильно?
Себастьян: Да, правильно. Если бы я не нарушил собственные законы бытия, не сломал бы собственные шаблоны, то был бы неправ. Я рад, что остался. Я хочу идти с тобой до конца. Потому что сейчас я делаю то, что хочу и чего никогда себе не позволял. И эти маленькие открытия, которые я совершаю сейчас, наполняют мою жизнь каким-то… ощущением чуда, что ли…
Анастас: Сам ты чудо! Ну вот зачем ты так волосы покрасил? Выглядишь теперь, как бунтующий подросток, причем, восьмидесятых годов прошлого века.
Себастьян: А вот! Вот! Понимаешь? Я четыреста лет был копией самого себя, как самовлюбленный придурок, нарцисс. Каждое утро я вставал перед зеркалом в позы, в которых меня запечатлел Никколо, и любовался собой. Но я больше не мальчик с портрета. То есть, конечно же, я не могу отменить этот факт своей биографии, но я смог отказаться от этой… привычки, что ли… И сейчас, если честно, я нравлюсь себе больше. Пусть я похож на чучело, пусть на жиголо, но зато я сам придумал этот образ, образ себя. А вместе с уходом образа святого уходит и мученичество, которое ему приписывают. Не я — жертва своего рока. Это рок — моя жертва.
Себастьян инфернально смеется.
Анастас: Ты такой ребенок иногда.
Себастьян: Кто бы говорил.
Анастас: Мне нравится в Амстердаме. Я бы не хотел уезжать… Мой любимый город, моя голубая мечта детства… как бы двусмысленно это ни звучало… Так куда мы дальше?
Себастьян: Знаешь, я когда-то говорил, но… все сомневался. Это сложно. Но… я очень хочу в Исландию.
Анастас: В Исландию… Да, губа не дура. Что ж, пожалуй, у нас и нет другого выбора. Сложности — наша страсть. Переедем в Исландию. Не вопрос. И назовем тебя… Свейнбьорном. Вот.
Себастьян: Свейнбьорн не подходит. «Sveinn» — это парень, «björn» — медведь. Ну, какой из меня медведь? Нет уж, останусь Себастьяном.
Анастас: Как скажешь, Сева. Подожди, ты знаешь исландский?
Себастьян: Ну, пока не очень. Я уже сломал язык в трех местах, но очень стараюсь.
Анастас (иронично): Старый лис! То есть это ты уже давно за нас порешал, куда мы поедем дальше?
Себастьян (ковыряя ложкой пирожное): Да нет, мне просто реально исландский зашел… Ты мог и не соглашаться, но я бы все равно выучил его. Ты только вслушайся: Ég elska þig, engillinn minn.
Анастас: Что «фиг»?
Себастьян: Я люблю тебя, мой ангел. Фиг — это значит «тебя».
Анастас: Ну ваще… Теперь я еще и фигом буду. Я худею, дорогая редакция. И еще при этом, я мог бы не соглашаться… Да кто ж откажется фигом быть? Это настолько заманчиво, что хоть сейчас на край света за тобой! Впрочем, это он и есть. Ему «зашел исландский»! Двадцать лет языков не учил, хоть бы по-русски научился нормально писать. А тут «исландский ему зашел»! Ай, получит кто-то по наглой рыжей морде!
Себастьян (задыхаясь от театрального возмущения): А… а вот… а с чего это? Вот мы же живем в твоей голубой мечте? Живем. Уже девять лет тут торчим. Нет, не торчим, конечно, а обоняем тюльпаны. Я не жалуюсь. Да, конечно, классный город. Он мне всегда нравился. Но теперь я тоже хочу побывать в стране своих голубых грез. И, поверь, там тоже очень красиво. Тюльпанов, наверное, там нет, зато есть гейзеры, вулканы, фьорды, бескрайний горизонт… И там очень спокойно. Никакой суеты. Всего этого цветного шума…
Взгляд Себастьяна рассеивается и устремляется вдаль.
Анастас: Да-да, северное сияние, холодное море и так далее. А дальше куда? В Гренландию, что ли?
Себастьян: А дальше посмотрим. Раскрутим глобус и рванем.
Анастас: И так всегда? По десять лет на одном месте и снова в неизвестность?
Себастьян (глядя в стаканчик с кофе): Как хочешь. Можешь остаться там, где тебе хорошо.
Анастас: Мне хорошо рядом с тобой. Даже если мы рванем автостопом по галактике.
Он тянется к руке Себастьяна, но вовремя спохватывается.
Себастьян: Сорок два. Просто сорок два. Я всю жизнь задавал сложные вопросы и искал сложные ответы. А все так просто: шестью семь — сорок два.
Анастас: Двадцать лет назад ты лежал у меня на коленях, завернувшись в одеяло, а я читал тебе «Путеводитель»… Я был так молод… И все действиельно было так легко и просто…
Себастьян: Оно и теперь все просто. Хоть и не всегда легко.
Анастас: А однажды мы превратимся в старика и подростка. А потом я уйду в небытие, а ты, старый одинокий ребенок, продолжишь скитаться по галактике…
Себастьян (не терпящим возражений тоном): Нет. Я уйду с тобой. Я проживу с тобой свою единственную человеческую жизнь, и мы уйдем вместе, держась за руки. Ведь после длинного и насыщенного дня нет ничего лучше сна без сновидений.
Свейнбьорн еще некоторое время стоит и смотрит во мглу, поглотившую Себастьяна. Ветер яростно разбрасывает снежинки и зловеще завывает. Спустя несколько долгих минут напряженной внутренней борьбы Свейнбьорн замерзает и возвращается домой. Он проходит в свою комнату, плашмя падает на кровать и утыкается носом в подушку. Пролежав так какое-то время, он ударяет кулаком подушку, резко встает и начинает бродить по комнате, стараясь не наступать на те доски, что издают скрип. Он смотрит на армфон. Почти пять. Он садится на стул и снимает блокировку с армфона. «Может, ты мне что-то расскажешь?» Он открывают папку с фотографиями и проецирует ее на стол. Последние снимки датированы сентябрем. Он листает и листает фотографии, но они молчат. Знакомые лица, знакомые пейзажи. Ничего нового. Двигаясь назад он замечает, как Анастас понемногу молодеет, а Себастьян меняет прически на все более безумные, но не меняется сам. Свейнбьорн продолжает смотреть фотографии, словно пытаясь запомнить лицо Себастьяна или что-то понять, уловить что-то неуловимое в этих кадрах. Фотографии обрываются в 2037 году. Больше ничего нет. Свейнбьорн пробует выйти на фейсбук, но там стоит неизвестный ему пароль. Он открывает сообщения. Ничего интересного. Банальные каждодневные переписки. Уведомления о покупках, сообщения с метеорологической станции. Ничего, за что можно было бы зацепиться. Он открывает переписку с Анастасом, но она оказывается вся на русском. Тогда он открывает список контактов. Только исландские номера. Никаких других. «Не верю я, что все так просто. Просто не верю. Или на меня уже тоже начала распространяться твоя мания преследования? Что же ты скрываешь?» — шепчет Свейнбьорн. Он встает и смотрит в окно. Но небу разливается северное сияние. С минуту он стоит, не двигаясь, потом резко отворачивается от окна и выходит из комнаты.
Свейнбьорн набирает свой номер, но его армфон отключен. Он тихо чертыхается и идет на кухню, достает миску, муку, молоко и прочие ингредиенты и начинает их смешивать. Когда он в четвертый раз открывает один и тот же шкафчик в поисках масла, в дверях кухни появляется Эмма в флисовом халате поверх пижамы. Волосы собраны в небрежный пучок. Она зевает.
Эмма: Ты чего тут гремишь?
Свейнбьорн (вздрогнув и обернувшись): А ты чего не спишь?
Эмма: Услышала грохот, думала, у нас медведи завелись. А оказалось, всего один. Что делаешь?
Свейнбьорн: Завтрак.
Эмма: А чего так рано?
Свейнбьорн (неуклюже просеивая муку): Да вот, не спится.
Эмма: А Себастьян?
Свейнбьорн: Напился и дрыхнет. Он же тощий, ему много не надо, чтобы отрубиться.
Эмма: Давай, я тебе помогу. Что готовишь?
Свейнбьорн: Пённюкёкюр38.
38
Эмма: Ну-у-у, один на всю семью ты их будешь до нового года готовить… Давай устроим маленькое соревнование? Поставим две больших тарелки на стол и предложим всем продегустировать. И посмотрим, кто наберет больше голосов!
Эмма достает из шкафа большую миску и тоже начинает смешивать в ней ингредиенты для теста.
Свейнбьорн: Я отдам свой голос за твои блинчики.
Эмма: Я тоже.
Свейнбьорн (опрокидывая бутылку с молоком): Эй, так не честно!
Эмма (ловя бутылку на лету): А кто сказал, что у нас честный поединок?
Свейнбьорн (щипая Эмму на бок и роняя ложку): Какая же ты зараза, все-таки!
Свейнбьорн уходит в себя, нервно продолжая готовить. Эмма искоса наблюдает за ним.
Эмма (снимая со своей сковородки первый блинчик): Свейнбьорн, что-то случилось?
Свейнбьорн (не глядя на Эмму): Нет-нет, все нормально. Я просто задумался.
Эмма: Что случилось, Бьорн?
Свейнбьорн (отскабливая пригоревшее тесто со своей сковородки): Все нормально, не бери в голову.
Эмма: Свейнбьорн, не надо мне врать. Я же всегда знаю, когда ты врешь. У тебя же все из рук падает. Что случилось?
Свейнбьорн: Да ничего не случилось.
Эмма: Тогда что за мрачные мысли? О ком ты думаешь? О Себастьяне?
Свейнбьорн: Я все думаю и не могу понять, почему он так одержим смертью? Это какой должна быть любовь, чтобы прыгать в могилу? Да, несчастный случай. Такое случается на каждом шагу. Что их могло так связывать, чтобы так крышу снесло? Скажи, может, я чего-то не понимаю?
Эмма (подливая немного масла в тесто Свейнбьорна): Знаешь, говорят, лебеди себя так ведут. Если один погибает, то второй камнем бросается со скалы.
Свейнбьорн: То лебеди. Глупые птицы. А это человек. И не какой-нибудь там эмоциональный подросток, которому и повода особого не надо, чтобы вены вскрыть, а взрослый мужчина.
Эмма: Ты его, конечно, знаешь лучше. И я понимаю, что у него какой-то там диагноз, и он поэтому выглядит, как ребенок, но… он не взрослый человек. Мне кажется, когда он смотрит на себя в зеркало, то видит мальчишку, и это сильно накладывает отпечаток на его поведение. Подсознательно он боится выглядеть странно. И потому ведет себя соответственно своему внешнему виду. Он же перманентно дурака валяет. Знаешь, что я обнаружила в своем подарке? Детскую присыпку, расфасованную в маленькие пакетики!39
39
Свейнбьорн: Стой, ты уже вскрыла свои подарки?!
Эмма: Не все. Мне просто интересно было, что он выкинет в этот раз.
Свейнбьорн: Эмма, ты сама ведешь себя, как девчонка!
Эмма: Речь не обо мне! Пойми, он не взрослый!
Свейнбьорн: Он просто шутник. Но все его шалости — это спектакль.
Эмма: Ему все еще плохо?
Свейнбьорн: Да.
Эмма: Но сколько уже прошло?
Свейнбьорн: Три месяца. И он все еще в отчаянии. Я никогда не замечал за ним признаков одержимости. Вдохновение — да, бывало. Как у всех творческих людей. Но не одержимость. Это словно не он, понимаешь? У него страшные глаза. В них как будто распахнулась бездна. От них веет смертью. И я не знаю, что делать.
Эмма: Друг мой, ты впадаешь в эзотерику. Просто у него настолько черные глаза, что зрачков не видно. Ничего не изменилось. У него всегда были такие глаза. Да, смотрится весьма неестественно и несколько жутковато. Но не надо придумывать сказок.
Свейнбьорн: Может я и перефантазировал, конечно. Но он неадекватен.
Эмма: Ты не можешь бороться с его судьбой, Просто прими ее. Если он должен уйти, он уйдет. Ты не сможешь его остановить.
Свейнбьорн: Я знаю. И я не остановил.
Эмма (роняя на пол блинчик): Что?
Эмма: Я не остановил его, Эмма.
Она выключает плиту.
Эмма (хватая Свейнбьорна за руки и усаживая на стул): Свейнбьорн, что он сделал?
Свейнбьорн (избегая ее взгляда): Он ушел.
Эмма: В смысле?
Свейнбьорн: Оделся и ушел.
Эмма: Сколько времени прошло?
Свейнбьорн: Думаю, часа четыре.
Эмма (нервно метаясь по кухне): Знаешь, что бы я ни говорила… Так. Давай. Иди. Иди за ним! Ты должен найти его. Я скажу, что вы ушли в магазин или еще что-нибудь совру, чтобы не поднимать панику раньше времени. Собирайся и иди. То есть возьми машину. Давай, быстрее! Пока все не проснулись.
Она выталкивает Свейнбьорна из кухни, и он послушно одевается, безуспешно пытаясь не шуметь, и быстро выходит из дома. Слышно, как за окном заводится Форд, и шипованная резина, затихая, хрустит по свежему снегу. Эмма сливает тесто из обеих мисок в кастрюлю и наскоро отмывает следы совместной стряпни, параллельно продолжая жарить блинчики на двух сковородках.
Даниэль (появляясь в дверях кухни): Привет, солнце. Кто уехал?
Эмма: Свейнбьорн с Себастьяном поехали в магазин.
Даниэль: Зачем?
Эмма: Да фиг их знает. Чего-то им для счастья не хватает, видимо.
Даниэль (ухмыляясь): Романтической поездки по исландскому захолустью?
Эмма (равнодушно пожимая плечами): Может быть.
Даниэль (заглядывая через плечо Эммы): Что? Пённюкёкюр?
Эмма: Ага.
Даниэль: На двух сковородках?
Эмма (раздраженно): Слушай, лучше третью достань. Вас тут такая толпа, что в пору на четырех жарить, но боюсь не уследить.
Даниэль (обнимая Эмму за талию): Давай помогу.
Она вырывается, неловко переворачивает полусырой блинчик и принимается перемешивать тесто.
Даниэль: Ты нервничаешь?
Эмма: Нет. Просто что-то тесто не очень получилось, и я вижу, сколько еще готовить… в общем, мне как-то совсем уже расхотелось этим заниматься. Но с тобой вместе будет проще. Давай попробуем готовить на четырех сковородках и при этом не поджарить друг друга.
Даниэль (целуя Эмму в шею): Жарить тебя на кухне при всей семье я, пожалуй, не решусь.
Эмма (безуспешно вырываясь из объятий): Фу, и откуда в тебе столько энтузиазма с утра? Перестань. Или помоги готовить, или уйди.
Даниэль: Нет, сначала поцелуй меня.
Эмма: Я еще не чистила зу…
Поцелуй Даниэля не дает ей окончить фразу.
Даниэль: Вот. Так-то лучше. Где тут, говоришь, живут сковородки?
* * *
Все, кроме Свейнбьорна и Себастьяна, рассаживаются вокруг стола, попутно расставляя еду и чай.
Эбба: Ну и где эти тайные агенты?
Хельга: Да спят, небось, как мертвые. Всю ночь грохотали. Теперь до вечера не добудимся.
Эмма (сосредоточенно наливая чай): Нет, маман, они уехали. Сказали, что в магазин, но, кажется, они заблудились.
Хельга: А-а-а… Ну, бывает. Они там как, надеюсь, не совсем пьяными-то умчались?
Эмма: Да нет, вроде, слегка протрезвели к утру. Обещали, что поедут на автопилоте. Так что, с ними все нормально.
Эбба: И куда ты их отпустила до завтрака?
Эмма (нарочито иронично): А как я их удержу? «Мы в магазин!» — и умотали. Что ж я, буду за ними бежать, размахивая поварешкой: «Стойте! Стойте! Я через час блинчики допеку!?»
Семья смущенно улыбается и приступает к завтраку.
Даниэль (шепчет Эмме на ухо): И все-таки ты чем-то обеспокоена. Что случилось?
Эмма: Да ничего. Просто ребята странные какие-то. Но, я надеюсь, все хорошо.
Даниэль: Дурные предчувствия?
Эмма: Типа того. Но, ты знаешь, в свете всего произошедшего с Себастьяном — это нормально переживать за него.
Даниэль: Не переживай. Свейнбьорн его в обиду не даст.
Эмма (почесывая переносицу): Да, все нормально. Он с Свейнбьорном.
Армфон Эммы звонит. Она подскакивает и убегает на кухню.
Эмма (взволнованно, принимая вызов): Себастьян?
Свейнбьорн (из наушника): Он жив. Скинул координаты. Скоро будем дома.
* * *
Свейнбьорн (спускаясь по глубокому снегу к Ольвюсау): Вообще-то, если ты забыл, то «privet» по-исландски «hæ», или «halló», или «góðan daginn», а не «забери меня отсюда»!
Себастьян встает с рюкзака, забрасывает костер снегом и затаптывает, поднимает допитую бутылку, и, дрожа, начинает взбираться по склону берега.
Свейнбьорн: Ты как вообще?
Себастьян: Есть бреннивин?
Свейнбьорн: Смеешься? Ты меня из-за стола поднял! Буду я еще с собой бухло брать! Тем более, что ехать тут минут пятнадцать. Правда, до машины идти еще примерно столько же. Поедем домой, и ты все расскажешь.
Себастьян: Нет. Сначала поговорим, а потом поедем.
Весь путь до дороги проходит в тяжелом молчании. Забравшись в машину, Себастьян еще какое-то время удерживает паузу и греется, подставляя ладони под поток теплого воздуха.
Себастьян: Ты сказал, что Йоулакёхтуринн ищет меня. Что ты имел ввиду?
Свейнбьорн: Я сказал? А, ну да. Я посоветовал тебе завести кота. Йоулакёхтуринн — это просто забавно. Назвать своего кота Йоулакёхтуринном — это как пить «черную смерть» за здоровье. Ну, типа плевать я хотел на все ваши суеверия. А ищет… ну, я имел в виду то, что где-то в Исландии есть бездомный черный кот, ведь он точно где-то есть, и тебе следует его себе забрать, чтобы было о ком заботиться.
Себастьян: Нет, ты сейчас юлишь.
Свейнбьорн: В смысле?
Себастьян: Ты ведь говорил о Йоулакёхтуринне. Об этом сказочном коте, который забирает в рождественскую ночь тех, кто не приобрел новых шерстяных вещей. Ты же настаивал на том, чтобы я надел колпак. Потому что побоялся, что я его встречу.
Свейнбьорн: Ну, э-э-э… Просто примета. И… Когда ты заиграл, я тогда все понял. А когда ты сказал, что это колыбельная, которую тебе пела мама, я понял все окончательно. Ты уходил навсегда. И мне было страшно. Но я ничего не мог поделать. Это ведь твой путь и твоя судьба. Но я хотел, чтобы у тебя был хоть какой-то оберег… Так что произошло?
Себастьян: Он нашел меня.
Свейнбьорн: Кто?
Себастьян: Йоулакёхтуринн.
Свейнбьорн: Черный кот?
Себастьян: Черный кот. Размером с быка.
Свейнбьорн: Подожди, ты хочешь сказать, что ты видел Йоулакёхтуринна? Себ, это просто детские сказки. Йоулакёхтуринном непослушных младенцев пугают. Себастьян, тебе нехорошо?
Себастьян тяжело дышит и бледнеет. Он открывает окно, расстегивает куртку, снимает капюшон, пытаясь продышаться, но тут ему становится окончательно плохо, он открывает дверь машины, выпрыгивает на снег, и его тошнит. Когда приступ рвоты заканчивается, он умывается снегом, возвращается на свое место и закрывает дверь.
Свейнбьорн (с ужасом глядя на Себастьяна): Себастьян. Твои волосы.
Он поворачивает к Себастьяну зеркало заднего вида. Тот смотрит на свое отражение, проводит рукой по волосам, потом смотрит в боковое зеркало. Еще вчера темные, почти черные итальянские кудри теперь совершенно белые.
* * *
Эмма (бросаясь на встречу Себастьяну, когда он со Свейнбьорном появляется на пороге): Себастьян, что с тобой стряслось?
Себастьян: Все хорошо, все хорошо.
Свейнбьорн: Эрик, позови скорее всех в гостиную!
Вся семья быстро материализуется за столом. Себастьяна усаживают в центре и выдают ему полный стакан бреннивина. Он делает глоток и приступает к рассказу. Когда он заканчивает, тишину резко нарушает Хельга.
Хельга: Свейнбьорн, и как тебе в голову взбрело отпустить его ночью одного?!
Свейнбьорн: Маман, он взрослый человек. И не первый год живет в Исландии. Он знал, что делал и куда шел. И никто на свете не смог бы его остановить. Если он что-то решил — то все. Пиши пропало.
Хельга (нервно подскакивая с кресла): Но в его состоянии…
Эбба гладит ее по руке и усаживает на место.
Себастьян: Я вообще-то здесь.
Эбба: Случилось то, что должно было случиться. Знаешь, Себастьян, а ты ведь совсем непростой малый. Я не знала никого, кто бы встречал Йоулакёхтуринна или кого-нибудь еще из нашей местной нежити. Легенд, конечно, много, слухов всяких… Но я во все это не верю и не буду повторять эту чепуху. Что передается из уст в уста, в итоге становится просто сказками, то есть правды в том практически никакой. Но, ты знаешь, если кот мурчит, значит, он доволен. И это добрый знак. Сама тьма ела с твоих рук и давала почесать живот. Ох, Себастьян, я бы многое отдала, чтобы побывать на твоем месте…
Эрик: Ты правда видел Йоулакёхтуринна?
Себастьян: Правда.
Эрик: А он тебя не заберет?
Себастьян: Заберет. Только не сейчас. А через много-много лет, когда я стану совсем-совсем стареньким, у меня выпадут все зубы, и я забуду, как меня зовут.
Эрик: А когда это будет?
Себастьян: Не знаю. Лет через шестьдесят, наверное…
Эрик: А-а-а… Ну, тогда ладно. А ты мне его покажешь?
Себастьян: Ну, я не знаю. Видишь, твоя бабушка Эбба говорит, что Йоулакёхтуринн не любит людям показываться. Но, если я его снова встречу, я тебе обязательно позвоню.
Эрик: А если я тоже не буду шерстяных вещей надевать на Рождество, я тоже Йоулакёхтуринна встречу?
Себастьян: Не знаю, может, и встретишь. Только обещай, что, пока не вырастешь, не будешь один по ночам ходить. Мало ли что? Еще подумает, что ты мышонок, и съест. Знаешь, какой мне Свейнбьорн с собой кусок хаукадля завернул? Во-о-от такой!
Себастьян разводит руки, точно рыбак, хвастающий размером улова.
Себастьян: И кот его проглотил — даже не заметил!
Эрик: Ладно, я пока не буду Йоулакёхтуринна искать. Но когда вырасту, обязательно найду. А когда я вырасту?
Себастьян (переадресуя вопрос Эмме): Эмма, когда Эрик вырастет?
Эмма (Эрику): Когда ты вырастешь, я тебе обязательно об этом сообщу. А теперь помоги мне. Давай накроем на стол. Себастьяну и Свейнбьорну надо позавтракать. А мы будем пить чай.
Утро. Психиатрическая клиника Domus Mentis Geðheilsustöð. Доктор Маргрет Эйнарсдоттир сидит в своем кабинете и перечитывает бумаги. Раздается стук в дверь.
Доктор Маргрет (отрываясь от чтения): Входите. Всеволод? Или Себастьян?
Себастьян (улыбаясь): Можно и Себастьян, если вам так угодно.
Он подходит к столу и кладет на него чип.
Доктор Маргрет: Что это?
Себастьян: Это чип. Он мне больше не нужен. И я прошу вас отключить слежение от моего армфона.
Доктор Маргрет: Ну, это не в моей компетенции. Я поговорю с главврачом по этому поводу. Если сочту нужным.
Себастьян: Но вообще-то я хочу поговорить с вами.
Доктор Маргрет (строго, смотря на армфон): Ну, наконец-то вы решили поговорить. Сейчас у вас есть десять минут. Если нужно, я назначу вам сегодня время после обеда.
Себастьян (облокачиваясь на стол и нависая над Маргрет): У меня есть столько времени, сколько мне потребуется. Давайте не будем изображать немецкую пунктуальность. Мы в Исландии.
Доктор Маргрет: Ну, и что же с вами произошло, Себастьян? Откуда вообще взялось это имя?
Себастьян: Вы же сами выяснили, что я усыновленный. Себастьяном меня назвали при рождении. А став сыном русского эмигранта, я получил имя Всеволод. Ничего интересного. Но имя Себастьян мне в действительности нравится больше.
Он подходит к кулеру, наливает себе стакан воды, выпивает его и не садится в кресло в позу лотоса по своему обыкновению, а начинает ходить по кабинету.
Себастьян: Со мной кое-что произошло. И я очень надеюсь, что вы не поставите мне какой-нибудь вопиющий диагноз и не запрете здесь опять. Обещайте. Маргрет, обещайте, или я ничего не расскажу!
Доктор Маргрет: Я не могу обещать, что выпущу вас незамедлительно, но никакого страшного диагноза у вас нет. У вас депрессия. Это поправимо.
Себастьян: Нет у меня больше депрессии. Маргрет, вы точно что-то знаете. И вы не та, кем прикидываетесь. Поэтому я пришел сюда за ответом.
Доктор Маргрет: Тогда задавайте вопрос.
Себастьян: В рождественскую ночь я ушел гулять. Один. Без шерстяного колпака, который подарил мне Свейнбьорн. Как вы думаете, кого я там встретил?
Доктор Маргрет: Кого?
Себастьян: А вы догадайтесь.
Доктор Маргрет (иронично): Трех волхвов?
Себастьян: Нет. Эти парни до Исландии не доходили. Я встретил Йоулакёхтуринна.
Доктор Маргрет: Да, милый котик.
Себастьян: Вполне. Это было где-то на берегу Ольвюсау. Но геолокация покажет, что я был там утром, потому что мы с Свейнбьорном поменялись армфонами, и я отдал ему свой чип.
Доктор Маргрет: Не переживайте так, Себастьян. Я вам верю. Сядьте.
Она блокирует дверь, а Себастьян садится на подоконник.
Себастьян: Маргрет, это же была галлюцинация?
Доктор Маргрет: А чем галлюцинация отличается от объективной реальности?
Себастьян: Ну, это мнимый образ или явление, возникающее в сознании субъекта, то есть человека, вследствие измененного состояния сознания, вызванного чрезмерной усталостью, воздействием психотропных веществ, а также некоторыми психическими и неврологическими заболеваниями.
Доктор Маргрет: Спасибо, Себастьян. Я тоже читала учебник. Но я спросила, не что такое галлюцинация, а чем она отличается от реальности?
Себастьян: Тогда, исходя из изложенных мною данных, если, конечно, сейчас не вдаваться в подробности о том, что такое реальность, то, в общем, можно сделать вывод, что галлюцинация отличается от реальности самим фактом своего не существования в ней.
Доктор Маргрет: Но ведь галлюцинации кажутся зачастую настолько реальными, что люди принимают их за действительность?
Себастьян: Значит, они неправы. И вот потому я и хочу понять, видел я или не видел. То есть, был кот или не было?
Себастьян встает с подоконника и снова принимается ходить по кабинету.
Доктор Маргрет (вставая из-за стола и присоединяясь к броуновскому движению): Хорошо. Давайте рассуждать вместе. Допустим, перед вами одинокая женщина, вполне адекватная на вид, которая утверждает, что вчера на ужин ела пиццу. Но эта женщина была одна. Она приготовила эту пиццу сама и сама ее съела. Этого никто не видел. Она говорит правду?
Маргрет останавливается. Себастьян тоже замирает на пару секунд, а потом отвечает, вновь запуская движение.
Себастьян: Не знаю. Может быть. Вполне вероятно. Любой человек, мало-мальски умеющий готовить и имеющий на это время и желание, может приготовить себе на ужин пиццу.
Доктор Маргрет: Верно. Но, поскольку пицца — ее личное воспоминание, которое никто не может ни подтвердить, ни опровергнуть, то по сути пицца мало чем отличается от вашего Йоулакёхтуринна.
Себастьян: Но, согласитесь, встретить Йоулакёхтуринна — немного другое. Есть пиццу — нормально, а гладить сказочных котов — это, как минимум, странно.
Доктор Маргрет: Но, тем не менее. В отсутствии посторонних свидетелей и реальные события, и галлюцинации одинаковы. Это субъективные воспоминания одного человека. Потому что никто не может дать гарантии, даже та самая женщина, что она вчера действительно ела пиццу.
Себастьян: А массовые галлюцинации?
Доктор Маргрет: Массовые галлюцинации происходят по принципу передачи зевоты или смеха при условии, что все люди истово верят во что-то сверхъестественное. То есть стоит одному человеку увидеть корягу в озере Лох-Несс и закричать о том, что он видит Несси, как тут же все окружающие увидят плезиозавра. Потому что все они приехали на озеро именно для того, чтобы увидеть чудо. В общем, это внушаемость и зеркальные нейроны по большому счету.
Себастьян (останавливаясь): Вот. Правильно. Внушаемость. Я поверил в кота — и он мне пригрезился. Настолько реальным, что даже раздвоился, когда я попробовал скосить глаза. Как это называется? Комплексная галлюцинация?
Доктор Маргрет: Я немного не поняла про глаза. Можно еще раз?
Себастьян: Ну, смотрите. Если возникают сомнения в том, реален предмет или нет, нужно исказить реальность. А когда реальность исказится, то плод воображения останется целостным. То есть, галлюцинация не будет двоиться, если скосить глаза. Но, вероятно, я поверил в свою галлюцинацию настолько сильно, что мой мозг раздвоил даже образ кота, чтобы я продолжал верить в происходящее.
Доктор Маргрет (возобновляя движение по кабинету): Допустим. Но подумайте сами: есть ли смысл пытаться понять, чем он был? Какая разница? Для вас он так же реален, как и та пицца, что приготовила для себя одинокая женщина. Нет никого, кто сможет подтвердить или опровергнуть объективность того, что вы видели. Это все произошло с вами. И неважно, что повстречать Йоулакёхтуринна считается менее правдоподобным, чем приготовить себе пиццу на ужин.
Некоторое время Себастьян молча ходит по кабинету, разглядывая носы своих ботинок.
Себастьян (поднимая взгляд на Маргрет): И все же, это галлюцинация или нет?
Доктор Маргрет (подходя ближе и беря его под руку): А вы хотите, чтобы все это было просто галлюцинацией? Хотите забыть все, как сон, и продолжать жить дальше, словно ничего не произошло? Вы действительно этого хотите?
Себастьян: Не знаю.
Доктор Маргрет: Та-ак. Кто-то опять начинает врать.
Себастьян вздыхает. Они вместе делают круг по кабинету. Внезапно Маргрет останавливается, берет его правой рукой за левую руку, а свою левую ладонь кладет ему на плечо чуть повыше локтя и делает шаг в сторону. Себастьян кладет ладонь на ее спину, и они начинают вальсировать в тишине.
Доктор Маргрет: Зачем вы пытаетесь убедить себя в том, что Йоулакёхтуринн — лишь плод вашего воображения? Потому что вы атеист? Потому что это не совместимо с вашим привычным представлением о мире? Себастьян, скажите мне, а за что казнили вашего тезку святого Себастьяна?
Несмотря на большую разницу в росте, их танец можно было бы назвать весьма грациозным, если не брать во внимание тот факт, что происходит он в небольшом кабинете под аккомпанемент их разговора.
Себастьян: За веру. За убеждения.
Доктор Маргрет: Верно. Ваши воспоминания о Йоулакёхтуринне — это ваша вера, такая же недоказуемая и неопровержимая, как вера в Христа. А ваши представления о мире — это ваш император и его государственная система. Вы сами себе палач. Вы сами себя приковали к позорному столбу и стреляете в себя стрелами. Перестаньте. Йоулакёхтуринн — это ваша реальность. И никто, кроме вас самих, не сможет ее опровергнуть. Скажите, ведь вы любили?
Себастьян: Да, любил.
Доктор Маргрет (кружась): Любовь реальна?
Себастьян: Реальна.
Доктор Маргрет: Ну, и что такое любовь?
Себастьян: Это тоже определенный вид изменения сознания и, следственно, поведения человека. Точного определения не помню.
Доктор Маргрет (улыбаясь): Не помните. А почему? Потому что вы даже не задумывались над тем, что такое любовь. Вы просто любили. И все. Но заметьте, никто, кроме вас, не может знать наверняка, любите вы, или нет. Верно? Вот вам и ответ. Посмотрите на себя, как вы изменились!
Себастьян (ухмыляясь и закручивая Маргрет): Вы говорите о цвете волос?
Доктор Маргрет: Нет. Это всего лишь следствие. Но еще это напоминание вам об этой встрече, ведь вам, как Фоме, обязательно надо влезть пальцами в раны Христа, не так ли?
Она слегка проскальзывает пальцами под рукав Себастьяна, нащупывая почти зажившие шрамы от лезвия. Себастьян невольно морщится от прикосновения.
Доктор Маргрет: Так вот, когда снова натяните тетиву, остановитесь и посмотрите на себя в зеркало. Вы все еще намерены стрелять в себя?
Себастьян молчит. Внезапно Маргрет делает резкий поворот.
Доктор Маргрет: Танго.
Они меняют размер и формы движений.
Доктор Маргрет: Ну, а теперь подумайте, что же все-таки сказал вам кот?
Себастьян: Сказал? Он ничего не говорил. Он мурчал. Он же все-таки кот. Коты ведь не разговаривают, даже сказочные…
Доктор Маргрет: А вы думаете, кот откроет рот и заговорит с вами человеческим голосом?
Себастьян тихо посмеивается.
Доктор Маргрет: Согласна, Себастьян, это все абсурдно до смешного, да только ирония здесь бессильна. Кот пришел не просто потому, что вам захотелось его увидеть. Он пришел, потому что он захотел что-то вам сказать. Когда вы наконец перестанете играть в легионеров, вы все поймете. Не надо пытаться все рационализировать. Научитесь слушать свое сердце.
Себастьян (наклоняя ее корпус): Зачем, Маргрет? Зачем вы пытаетесь убедить меня в том, чего не было?
Доктор Маргрет (выпрямляясь): Не было?
Себастьян (разворачивая Маргрет): Не было. Это невозможно.
Доктор Маргрет (разворачиваясь в противоположную сторону): Невозможно?
Себастьян: Я не понимаю, зачем вам это нужно?
Доктор Маргрет (отталкивая его): А вам? Зачем вам нужен кот? Зачем вы пришли с этим ко мне?
Себастьян (идя к Маргрет в то время, как она отступает назад): Вы же психиатр. Вы должны дать какое-то рациональное объяснение всему этому и помочь разобраться.
Их руки снова смыкаются, и Маргрет начинает ходить кругами вокруг Себастьяна, выделывая ногами замысловатые фигуры.
Доктор Маргрет: Еще раз, Себастьян. Моя задача — помочь вам. Но дело в том, что пока вы рассуждаете о реальности и галлюцинациях, вы не видите главного. Порой два свидетеля одного и того же события утверждают совершенно противоположные вещи. Это нормально. Воспоминания субъективны. И нет никакой разницы, насколько материальным был тот кот. В любом случае, его видели только вы, а для всех остальных — он та же пицца, съеденная в одиночестве, та же любовь, которую вы все еще испытываете к отцу или той мертвой девушке. Впрочем, нет. Не было никакой девушки, так ведь? Девушки — не ваш профиль. Но теперь это уже неважно. Важно лишь то, почему Йоулакёхтуринн пришел и что он сказал. А если вам так уж хочется научных объяснений, то можете рассматривать кота, как проявление вашего бессознательного. Только не лезьте перечитывать Фрейда, я вас умоляю! Потому что вопрос остается прежним: что сказал кот?
Маргрет останавливается, и Себастьян берет инициативу танца в свои руки.
Себастьян: Мне кажется, я сошел с ума. Я ненормальный.
Доктор Маргрет: Норма — вещь относительная, мой друг. И, как бы то ни было странно, сейчас вы более нормальный, чем в нашу последнюю встречу, хотя и пребываете в сильном эмоциональном возбуждении. Итак, у вас остались еще вопросы?
Себастьян: Кажется, вы уже ответили. То есть, нет. Вы задали мне еще больше вопросов. Ну да, ведь психиатр — это не тот человек, кто дает ответы, а тот, кто задает правильные вопросы, верно?
Доктор Маргрет: Куранта!
Себастьян: Куранта?
Прежде чем он успевает произнести название старинного танца, его тело уже само начинает давно забытое движение.
Доктор Маргрет: Себастьян, это все очень странно. Вы действительно человек-загадка, и я не смогу вас разгадать без вашей на то воли. Но впервые за все время нашего общения я слышу от вас правду, иррациональную, в высшей степени абсурдную, но, все-таки, правду. И, хотя мне не очень нравится, как вы себя ведете, я сдержу свое слово. Потому что теперь я за вас спокойна.
Себастьян: Где вы научились танцевать куранту?
Доктор Маргрет: А вы?
Они проходят по кабинету еще несколько раз, потом подходят к двери и замирают.
Доктор Маргрет (в заключительном реверансе): Вы свободны. Геолокацию мы отключим удаленно в течение двух дней. Если вам потребуется помощь, можете просто позвонить мне. Прощайте, Себастьян.
Маргрет снимает блокировку с двери, и та открывается. Себастьян кланяется и замирает в нерешительности, смотря на Маргрет с немым вопросом.
Доктор Маргрет: Давайте не будем задавать друг другу вопросы, ответы на которые нам не нужны. Прощайте.
Себастьян послушно выходит из кабинета, и дверь за его спиной поспешно закрывается с тихим щелчком. Он стоит несколько секунд в замешательстве, а потом сворачивает в коридор, ведущий к сестринской. Там никого нет, и он решает подождать. Из холла доносятся голоса: возвращаются пациенты. Позади Себастьяна хлопает дверь прачечной, и он оборачивается. Это сестра Сара. Она торопливо катит тележку с больничными пижамами и постельным бельем.
Сара:Себастьян? Уже вернулся?
Себастьян: Нет, я пришел попрощаться. Маргрет меня отпустила.
Сара: О, поздравляю тебя! Жаль, совершенно нет времени с тобой попрощаться по-человечески, но я очень рада за тебя. И, да, тебе идет.
Она кивает вверх, видимо, намекая на его волосы.
Сара: Подожди минутку. Я сообщу Анне, что ты здесь.
С этими словами она уходит. Еще через несколько минут появляется слегка запыхавшаяся Анна.
Анна: Себастьян, ты выписываешься?
Себастьян: Да, наконец-то.
Анна: Ну, как тебе сказать… по-правде, я даже расстроена. Теперь я буду видеть тебя только на концертах, и то, когда буду успевать…
Себастьян: Я потому и пришел. Хотел сказать, что, если ты не против, я бы хотел дружить. Просто дружить, как нормальные люди. Общаться, пить кофе, ездить на гейзеры. Я ведь теперь… у меня много времени.
Анна: Ты ведь еще не переехал?
Себастьян: Живу у друга.
Анна: Знаешь, у меня небольшой домик в Гардабайре, и сейчас его вторая половина пустует. То есть, если ты хочешь…
Себастьян: Спасибо, Анна. Я обязательно подумаю. И да, у меня нет твоего номера.
Они сжимают ладони в кулаки и слегка стукаются ими. Армфоны сигнализируют о добавлении новых контактов.
Себастьян: Я наберу тебя, как только что-то решу. Спасибо. Спасибо за все.
Себастьян провожает Анну до холла, выходит из клиники, закуривает и неспешно возвращается в машину Свейнбьорна.
Свейнбьорн: Ну, что?
Себастьян: Все.
Свейнбьорн: Что, все?
Себастьян: Все. Забирай меня отсюда.
Свейнбьорн: Куда?
Себастьян: Поедем в Боргарнес. Нужно разобрать вещи и устроить запоздалый прощальный ужин.
Себастьян (входя со Свейнбьорном в свой прежний дом с кучей сложенных коробок в руках): Давай так. Ты возьмешь на себя кухню и ванную, а я займусь личными вещами.
Свейнбьорн: А ужин?
Себастьян: Блин, точно. Кухню нужно паковать после ужина. Кажется, я не совсем в себе.
Свейнбьорн: Все нормально. Если ты не хочешь, чтобы я касался вещей Анастаса, давай я просто займусь готовкой.
Себастьян: Да, так будет логичнее.
Себастьян проходит в спальню и открывает шкаф. Он достает с полки аккуратно сложенный свитер и принюхивается к нему. «От вещей мертвых пахнет только смертью», — тихо констатирует он и кладет свитер в коробку. Достает второй свитер, нюхает его и тоже кладет в коробку. Третий свитер, рубашка, вторая, третья… И тут он начинает яростно срывать одежду с вешалок, выкидывать вещи из шкафа вместе с полками, сбрасывает с кровати одеяло и подушки, в конце концов обрушивает шкаф с нотами и разбивает кулаком напольное зеркало. Оно покрывается трещинами. На костяшках выступает кровь. Себастьян садится в кучу вещей и закрывает лицо руками. В комнату заходит Свейнбьорн и осматривает погром.
Свейнбьорн: Ты как?
Себастьян (отрывая руки от лица и оглядывая комнату): Я в норме. Просто Настя любил порядок. У него все было сложено по полочкам, так аккуратно, как будто… то есть нужно было просто одну за другой переложить вещи с полок в коробку. Он словно все подготовил для того, чтобы его вещи, всю его жизнь разложили по коробкам и раздали нуждающимся. Я протестую! Мне нужен хаос! Смятение, борьба! Я хочу видеть жизнь, кипящую, безрассудную! Я хочу, чтобы вещи валялись где попало! Чтобы была не заправленная кровать, скинутая наспех одежда, разбросанные ноты, забытый носок в углу! Незавершенность, недосказанность, остановившееся мгновение спонтанности! Но его нет. Он все завершил, все разложил на свои места… Он все доводил до конца. Он был безупречен. Словно готов был умереть в любой момент. Но есть одна вещь, которую он забыл аккуратно поставить на полочку — это я!
Себастьян резко встает и идет в ванную. Слышится шум воды. Свейнбьорн проходит по комнате, разглядывая раскиданные вещи. Он поднимает первый том «Путеводителя по галактике для автостопщиков», всматривается в русский текст, наводит на него камеру армфона и переводит название. Открывает книгу и обнаруживает посвящение, написанное по-русски. Армфон не считывает текст, написанный от руки.
Себастьян (возвращаясь в комнату): Все хорошо. Если хочешь, можешь идти готовить. Я справлюсь. Все хорошо.
Свейнбьорн: Нет, не хорошо. Я побуду с тобой. Соберу ноты, например.
Себастьян (поспешно выхватывая книгу из рук Свейнбьорна): Ладно. Флейтовые — отдельно, контрабасовые — отдельно. Флейтовые отдадим студентам, а контрабасовые я заберу.
Они начинают сортировать вещи и ноты по коробкам.
Себастьян (нервно швыряя вещи в коробку): Почему? Почему этот дом, насквозь пропахший смертью, выглядит так, словно здесь ничего не произошло?! Почему в ванной нет ни пятна крови?! Почему мы вечно делаем вид, что все нормально?! Почему мы врем?! Почему мы боимся говорить о том, что чувствуем? Почему не принято кричать?! Почему не принято говорить о смерти? Со мной все в порядке, не переживайте… Это так пошло! Нет, со мной не все в порядке! Мне, блядь, больно! И я не могу отпустить эту боль! Не могу забыть! Я хочу, чтобы мне было все равно! Я хочу, чтобы эти вещи были чужими вещами, не знать о них ничего, ничего не помнить! Но это невозможно. Сегодня я избавлюсь от Настиных вещей, закрою дверь дома навсегда, но ничего не изменится. Можно бежать куда угодно, но нельзя убежать от памяти
Свейнбьорн (помолчав какое-то время): Слушай, а откуда у тебя ноты для контрабаса, изданные в Британии в двадцатых годах?
Себастьян (рассеянно): Не знаю. Купил, наверное, где-то.
Свейнбьорн: А это что? Русское издательство?
Себастьян: Настя приехал из России, если что.
Свейнбьорн: С контрабасовыми нотами?
Себастьян: А, ты про Слонимского? Это один Настин друг подарил. Тоже русский эмигрант. Тебе рюкзак не нужен? Мне два ни к чему.
Свейнбьорн: Рюкзак в хозяйстве всегда пригодится. Спасибо.
Свейнбьорн перекладывает еще несколько партий в коробку.
Свейнбьорн (восторженно): Обалдеть! Какая древность! Откуда?
Себастьян (забирая у Свейнбьорна ноты и кладя их в свою коробку): А, контрабасовый концерт Ваньхаля. Да, это реликвия. Подарок от одного старого друга.
Свейнбьорн: Можно посмотреть?
Себастьян (вздыхая): Да, конечно.
Себастьян нехотя протягивает Свейнбьорну ноты. Тот аккуратно открывает старинную рукопись.
Свейнбьорн: Это подлинник?
Себастьян: Нет, вряд ли. Скорее всего, очень старая копия.
Свейнбьорн: А что значит «S.S.»?
Себастьян (раздраженно): Что угодно, но точно не войска СС. Ваньхаль, знаешь ли, не самый известный композитор. И ему повезло, потому что теоретики не все его исподнее вывернули.
Свейнбьорн: Тут что-то на немецком. Что там написано?
Себастьян: Что-то типа «с пожеланиями творческих успехов», вроде. Я плохо знаю немецкий.
Свейнбьорн: Ну, ты же нидерландский знаешь?
Себастьян: Нидерландский — не немецкий.
Свейнбьорн: Нет, ты как-то что-то говорил про переводы с немецкого. Ты точно что-то с немецкого переводил.
Себастьян: Хороший переводчик переведет все что угодно куда угодно, даже то, чего не было в тексте.
Свейнбьорн: Ясно. Теперь такая вещь, наверное, стоит целое состояние…
Себастьян (поспешно сметая с полки немногочисленные книги в очередную коробку): Как знать, как знать… Но, мне кажется, ноты восемнадцатого века должны выглядеть как-то подревнее. Слушай, если ты будешь перелистывать каждую партию, мы так до утра не разгребем все это. Хватит. Иди готовь ужин. Я сам все уложу.
Свейнбьорн: Прости, не хотел тебя расстраивать. Постараюсь двигаться быстрее.
Себастьян: Ладно. Ты тоже извини. Я не в себе.
* * *
В темной спальне Себастьян лежит в позе эмбриона на застеленной кровати. Входит Свейнбьорн.
Себастьян: Скажи, моя речь была очень фиговой? Сумбур какой-то… Я хотел многое сказать, но, когда встал, слова словно исчезли. Я, если честно, никогда не говорил надгробных речей, и, мне кажется, это было ужасно.
Свейнбьорн (иронически, садясь на кровать рядом с Себастьяном): Это была самая печальная и самая искренняя ложь из всех, что я слышал.
Себастьян: Но я не имею права разрушать легенду. Это была наша легенда. Разрушить ее — значит перечеркнуть часть его жизни. Пусть останется в памяти коллег и студентов таким, каким он был для них. Хватит и того, что ты и твоя семья знаете правду.
Свейнбьорн: А мы знаем правду?
Себастьян: Не всю, конечно. Никто ни о ком не знает всей правды. Мы вынуждены верить тому, что слышим, иначе вообще невозможно выстраивать каких-либо отношений.
Свейнбьорн: Но ты был очень искренним. Я удивляюсь тому, как проникновенно ты врешь. Знаешь, мне даже на момент показалось, что ты говорил правду, то есть действительно скорбишь по нему, как по отцу.
Себастьян: И отчасти это так. У нас ведь большая разница в возрасте. Наши отношения трудно идентифицировать как-то однозначно. Но он был моим миром, миром, который внезапно рухнул, сломался, как карточный домик… Я не питал иллюзий, что это навсегда, но это произошло слишком рано, слишком неожиданно. Я не был готов… Но, наверное, мне пора начинать новую главу своей жизни…
Свейнбьорн: Нет. Не обязательно сейчас. Возьми свое время. Take your time, как говорится.
Себастьян (задумчиво): «Ita fac, mi Lucili: vindica te tibi, et tempus quod adhuc aut auferebatur aut subripiebatur aut excidebat collige et serva».
Свейнбьорн (слегка усмехаясь): Кого фак, прости?
Себастьян: Одно из писем Сенеки к Луцилию. Латынь. Поступай же так, мой Луцилий: отомсти за себя, и время, что у тебя отнимали и крали, что зря ускользало, собери и сохрани.
Свейнбьорн: Ты еще и латынь знаешь?
Себастьян: Нет. Просто она мне нравится. Латынь звучит как-то особенно, трансцендентно, что ли. У нее особенная коннотация, сложившаяся, видимо, в силу ее истории… «Quem mihi dabis qui aliquod pretium tempori ponat, qui diem aestimet, qui intellegat se cotidie mori? In hoc enim fallimur, quod mortem prospicimus: magna pars eius iam praetert; quidquid aetatis retro est mors tenet». Укажешь ли ты мне того, кто ценил бы время, кто познал цену дня, кто понимал бы, что умирает с каждым часом? В том-то и беда наша, что смерть мы видим впереди, а большая часть ее у нас за плечами: ведь сколько лет жизни минуло, все принадлежат смерти.
Утро. Просторная кухня. Все покрыто строительной пылью, на полу и на всех горизонтальных поверхностях — полиэтиленовая пленка и куски ободранных обоев. На кухонной столешнице расположился раритетный кассетный магнитофон, играющий рок-баллады семидесятых — восьмидесятых годов прошлого века. На стремянке Себастьян, в рваных джинсах, в большой клетчатой рубашке, завязанной узлом на животе, на голове повязка, смотанная из банданы. Стена около него покрыта кривыми ярко-оранжевыми полосами, и он закрашивает промежутки между ними зеленой краской. Слышится стук в дверь. На пороге появляется Свейнбьорн. Оглядывается по сторонам, замечает стремянку и смотрит вверх.
Свейнбьорн (язвительно): И чего звал? Спуститься, что ли, не можешь? Мне тебя и оттуда забирать надо?
Себастьян (не отрываясь от рисования): Ну да. У меня, понимаешь, синдром котенка.
Свейнбьорн: Какого котенка?
Себастьян: Ну вот залез, а спускаться страшно. Сними меня отсюда, дядюшка Бьорн! Мяу! Мяу! Мяу!
Свейнбьорн (прерывая противное мяуканье): А Анна где? Чего она тебя не снимет?
Себастьян: Взяла отпуск и улетела греться в Данию с бойфрендом.
Свейнбьорн (пиная куски обоев по полу): И ты по этому поводу решил устроить ураган?
Себастьян (стирая ладонью краску с лица и намазывая ее на стену): Нет, это арт-терапия. Я предположил, что перформативные практики из разряда махания кисточкой помогут мне справиться с депрессией, но ошибся. В голову лезет всякое дерьмо, и мне нужна компания. И еще я решил, что тебе тоже нужно поразвлечься.
Свейнбьорн (проходя вглубь кухни и снимая пленку со стула, чтобы сесть): Ты, арт-объект недоинсталлированный, а чего не предупредил, как мы будем развлекаться? Я бы не стал парадный костюм надевать.
Себастьян (окидывая взглядом Свейнбьорна с ног до головы): А ты думал, я тебя в ресторан на свидание зову? И с каких это пор джинсы со свитером называются парадным костюмом?
Свейнбьорн: Это воскресный парадный костюм, ничего ты не понимаешь.
Себастьян (разворачиваясь обратно к стене): Ясно. Поищи у меня в шкафу тряпье какое-нибудь. Только драную футболку «I love Amsterdam» не бери. Она тоже парадная.
Свейнбьорн (с утрированным возмущением): То есть ты даже не спустишься, чтобы меня обнять? Или мне тебя все-таки самому спустить?
Себастьян (томно): А ты хочешь испачкать свой парадный костюм в моих грязных объятиях?
Свейнбьорн: Ладно, я пойду переоденусь. И тогда ты все-таки спустишь свою ленивую задницу с поднебесья, и мы грязно обнимемся.
Свейнбьорн зажигает свет в маленькой темной спальне. Постель разворочена, шкаф открыт. Из него вываливаются мятые вещи. Контрабас стоит в углу, стол завален хламом. Свейнбьорн внимательно оглядывает вещи на столе и берет в руки серебристую шкатулочку с канифолью. На ней инициалы «S.S.». Немного повертев вещицу в руках, он открывает ее, оглядывает крышку изнутри, вытряхивает канифоль в руку, осматривает дно. Больше ничего нет. Свейнбьорн смотрит сквозь канифоль на свет. На свету она напоминает красноватый янтарь. Он кладет канифоль обратно и закрывает, задумчиво смотрит на крышечку. Потом, словно опомнившись, он быстро идет к шкафу, роется в вещах, периодически поднимая и растягивая футболки, пытаясь определить, влезет он в них, или нет. В конце концов, он находит большой черный худи с капюшоном и разноцветные пляжные шорты.
Себастьян (спускаясь со стремянки, когда Свейнбьорн возвращается на кухню): Вот, теперь видно, что у человека воскресенье.
Он обнимает друга, оставляя на худи разноцветные пятна.
Свейнбьорн: В твоем гардеробе не разгуляешься особо, ящерица.
Себастьян: Медведь полярный.
Свейнбьорн (оглядывая стены): Слушай, а что ты творишь?
Себастьян (переставляя стремянку): Хочу сделать фактуру alla радужный эвкалипт.
Свейнбьорн: Это как?
Себастьян: Сначала надо нарисовать рандомные цветные полоски, а потом — накидать сверху темно-коричневых.
Свейнбьорн (качает головой): Вырви-глаз какой-то.
Себастьян (подливая кислотные краски из ведер в банки): Пока что, да. Но после добавления коричневых полосок станет круто.
Свейнбьорн: Слушай, ты сам уже, как радужный эвкалипт. Умойся, и давай хоть кофе выпьем. Я же с дороги, как-никак.
Себастьян (ухмыляясь): «С дороги». На автопилоте ж ехал небось.
Свейнбьорн (ища кофе в настенном шкафу): Ну, на автопилоте, ладно. Но все равно, ты меня в воскресный день из постели вытащил, поросенок.
Себастьян: Я не поросенок, я котик.
Свейнбьорн (насыпая кофе в турку и ставя на плиту): Котики, да будет тебе известно, весьма чистоплотные животные. И они в таких безумных красках не пачкаются.
Себастьян (снова залезая на стремянку и продолжая покраску): Это ты моему коту скажи. Вечно приходит по уши в каком-то дерьме и тут же на стол с ногами.
Свейнбьорн (театрально изумляясь): У тебя кот?!
Себастьян: Да.
Свейнбьорн: И как давно вы вместе?
Себастьян: Уже неделю.
Свейнбьорн (с надрывом): И ты мне ничего не сказал?! Как ты мог так со мной?
Себастьян (словно извиняясь): Я знал, что ты будешь ревновать, и не мог придумать, как тебе помягче об этом сообщить…
Свейнбьорн (картинно закидывая руку на лоб тыльной стороной ладони и закатывая глаза): Ну, все… Между нами все кончено, Себастьян. Я ухожу!
Точно сентиментальная барышня девятнадцатого века, Свейнбьорн встает и, нервно подергивая плечами, выходит из дома, направляясь к машине. Себастьян некоторое время любуется номером, а потом спускается со стремянки, догоняет Свейнбьорна, хватает его за плечи и в тот же момент ударяет под колено. Ноги Свейнбьорна подкашиваются, и Себастьян, слегка замедляя падание, обрушивает его тело на снег, но Свейнбьорн не дает вовремя отпустить руку, перехватив ее, и Себастьян летит вслед за ним. Начинается возня. Свейнбьорн быстро одерживает победу и ловко прижимает к земле все конечности Себастьяна.
Себастьян (безуспешно пытаясь вырваться): Ладно, ладно, я сдаюсь.
Свейнбьорн: То-то же.
Свейнбьорн слезает с Себастьяна, встает и отряхивается от снега. Себастьян медленно поднимается, но вдруг резко дергает Свейнбьорна за косу и убегает в дом. Свейнбьорн бежит за ним. Когда он оказывается на пороге, в доме его уже ждет Себастьян, вооруженный пульверизатором.
Себастьян (целясь в Свейнбьорна): Стоять! Не с места! Это полиция! Руки за голову!
Свейнбьорн захлопывает дверь ногой, делает шаг вперед, и Себастьян стреляет. Они начинают бегать по дому под аккомпанемент падающей мебели и бьющейся посуды. В конце концов, Себастьян загоняет Свейнбьорна в угол и стреляет ему в лицо несколько раз.
Свейнбьорн (пытаясь защитить лицо от воды): Все, все! Сдаюсь! Хватит!
Себастьян перестает стрелять, садится на столешницу, откручивает насадку пульверизатора и выпивает остатки воды.
Свейнбьорн (поднимаясь и вытирая лицо рукавом): Как кота назвал-то?
Себастьян: Гав.
Свейнбьорн: Чего?
Себастьян: Так русские собаки гавкают40. Был такой древнерусский мультик про котенка по имени Гав. Настя его очень любил. Наверное, потому что сам он был парнем по имени Настя. Ты же в курсе, что Настя — женское имя? В общем, так или иначе.
40
Свейнбьорн (оглядываясь по сторонам и поднимая осколки кружки): И где он, твой Гав?
Себастьян (доставая мусорное ведро): Да прячется где-то. У нас же тут ураган, вот он и шкерится.
Свейнбьорн (выкидывая осколки): Не ураган, а арт-терапия. Ну, иди погавкай, что ли. Может, выползет?
Себастьян (разочарованно вздыхая): Он пока не запомнил, что он Гав. Не придет. Но в теории я его именно для того так и назвал, чтобы летом можно было бегать по всей округе и лаять в свое удовольствие и без всякого зазрения совести.
Свейнбьорн: И все-таки, Маргрет тебя недолечила. Или перелечила.
Себастьян (лучезарно улыбаясь): Ха-ха. Олигофрения в стадии тяжелой дебильности не лечится.
Свейнбьорн: Это не дебильность. Это умение радоваться жизни. Дай какую-нибудь тряпку. Хоть морду твою ототру.
Себастьян выдвигает ящик рядом с собой и достает тряпку. Свейнбьорн мочит ее под краном, берет Себастьяна за подбородок и начинает оттирать краску.
Свейнбьорн: Ой, это что? У тебя щетина?
Себастьян: Да.
Свейнбьорн: Ты сел на гормоны?
Себастьян: Нет.
Свейнбьорн: Не понял.
Себастьян: Наверное, это все твой волшебный Йоулакёхтуринн.
Свейнбьорн: Это магия вне Хогвартса!
Себастьян: Коту своему скажи, а я простой маггл и ни в чем не виноват.
Кофе с шипением выкипает, и Себастьян, вырвавшись из рук Свейнбьорна, выключает плиту.
Себастьян: Кофе по закону Мёрфи готов.
Свейнбьорн: Кофе по закону Мёрфи — звучит хорошо. Надо бы запомнить. Но вот на вкус, боюсь, это полная лажа.
Себастьян (разливая кофе по кружкам): Если добавить сливки, сахар, корицу и виски, то сойдет.
Свейнбьорн: О, да ты же раскрыл тайну тысячелетия! То есть, тайну ирландского кофе. Оказывается, все просто: ирландцы варят кофе по закону Мёрфи, а потом, чтобы не было так мерзко, льют и сыпят туда все подряд.
Свейнбьорн садится за стол, а Себастьян, открыв холодильник, начинает добавлять в кофе все выше перечисленное.
Себастьян: А то. Оскар Уайльд именно так и делал.
Свейнбьорн: Откуда ты знаешь?
Себастьян: Я много чего знаю. А чего не знаю — выдумываю на ходу.
Себастьян срывает со стола пыльную пленку, ставит сахарницу и кружки и тоже садится.
Свейнбьорн (со вздохом, насыпая сахар в кофе): Ты все шутишь… Шутишь, потому что тебе фигово. Шутишь, чтобы не говорить. Но ты набрасываешь ветки и листья на яму. И в итоге сам угодишь в свою западню.
Себастьян молча пьет кофе.
Свейнбьорн: Молчание, Себ, — это стены. Чем дольше молчишь, тем выше стены, отделяющие тебя от мира людей. Если не начать их рушить, ты просто погребешь себя заживо. Но ты не хочешь говорить ни с Маргрет, ни со мной. Ни с кем.
Себастьян: Мне нечего сказать.
Свейнбьорн: Когда Кейджу было нечего сказать, появилась целая лекция41.
41
Себастьян: Есть вещи, о которых мне действительно нечего сказать.
Свейнбьорн: Тайны за семью печатями.
Себастьян: Да, тайны за семью печатями.
Свейнбьорн: Ты реально думаешь, что, если я узнаю твои тайны, то изменю как-то свое мнение о тебе или перестану с тобой общаться?
Себастьян: Нет.
Свейнбьорн: Тогда в чем прикол?
Себастьян (иронично): Те, кто знает мои тайны, долго не живут.
Свейнбьорн (ехидно): Ах, как страшно! Ладно. Не хочешь говорить — не говори. Но ты строишь стены, и однажды настанет день, когда я не смогу через них перелезть.
Они молча допивают кофе. Не говоря ни слова, Себастьян убирает кружки в раковину, снова застилает стол и стулья пленкой, выдает Свейнбьорну краски и кисти и забирается на стремянку.
Себастьян (через какое-то время): Я виноват. Это я стал причиной несчастного случая.
Свейнбьорн: То есть?
Себастьян: Мы поссорились в тот день. Он, закончив репетицию, пошел в бар и напился. А потом, когда, видимо, немного остыл, поехал домой мириться. И, как всегда, не включил автопилот.
Свейнбьорн: А почему вы поссорились?
Себастьян: Ну… я… Я ему изменил.
Свейнбьорн: Серьезно?
Себастьян: Да.
Свейнбьорн: Нет, ты шутишь.
Себастьян: Я не шучу. Это была небольшая интрижка. Одноразовый мальчик. Просто что-то переклинило у меня в голове. А Настя узнал.
Свейнбьорн: Одноразовый мальчик?
Себастьян: Я сидел в баре и философствовал в одно рыло. Загрустил, открыл «Святого Себастьяна», написал первому попавшемуся красивому парню. Он пришел. Поговорили, выпили, пошли к нему. Вот и все.
Свейнбьорн: И теперь ты, ясное дело, винишь себя.
Себастьян: А кого еще?
Свейнбьорн: Себастьян, люди изменяют друг другу, ссорятся, мирятся. Это нормально. Ну, то есть это не совсем нормально. Это глупо, конечно. Но он-то о чем думал? Он считал, что в свои пятьдесят с лишним он все еще молод и красив? У вас же разница почти тридцать лет! Он сам вел себя неразумно, и потому и… это все случилось.
Себастьян: Ты неправ. Во-первых, в свои пятьдесят три он выглядел прекрасно, во-вторых, наши отношения, как можно уяснить из их продолжительности, далеко не сводились к постельному режиму, в-третьих, если бы я ему сам признался в том, что мне захотелось свежего мяса, он бы простил меня, и никакого скандала не произошло бы. Да, логически все можно оправдать: и то, что я не хотел его расстраивать почем зря, когда скрыл измену, и то, что я не мог предсказать исхода своей лжи… Но как заставить замолчать свою совесть?
Свейнбьорн: Для начала исповедаться. Рассказать кому-то об этом. Ну, собственно, у тебя это уже, можно сказать, получилось.
Себастьян: А дальше что? Окей, ты знаешь правду и не осуждаешь меня. Но мне от этого не легче.
Свейнбьорн: А знаешь, почему?
Себастьян: Почему?
Свейнбьорн: Потому что ты опять сочиняешь на ходу.
Себастьян (помолчав какое-то время): Это серьезная предъява, Бьорн. Я открыл тебе душу, а ты обвиняешь меня во лжи.
Свейнбьорн: Просто я тебя знаю. И это не похоже на тебя. «S.S.» — это ведь сокращение от «Святой Себастьян», верно?
Себастьян: Или войска Третьего рейха. А «Святой Себастьян» — приложение для гей-знакомств. Ты сам там сидишь.
Свейнбьорн: А еще эти две буквы на твоей шкатулке с канифолью. И в нотах Ваньхаля. Святой Себастьян — это ты.
Себастьян: Нет. Не святой. Моя прежняя фамилия — Шмид. По-нидерландски пишется через «s». S.S. — мои инициалы, но это не Святой Себастьян, а Себастьян Шмид. Шкатулка для канифоли — подарок Насти. А про ноты, да, я соврал. Тот немец, что подарил их, написал посвящение для меня.
Свейнбьорн: Тогда почему ты соврал в прошлый раз?
Себастьян: Не знаю. Просто, думаю, тогда было не место и не время вспоминать мою прошлую жизнь…
Свейнбьорн: За все эти годы ты почти ничего не рассказывал об Амстердаме.
Себастьян: Ты не спрашивал.
Свейнбьорн: Я не имею привычки лезть в чужую жизнь, потому что считаю, что люди должны рассказывать о себе сами, если им этого хочется. Но теперь, пожалуй, я спрошу.
Себастьян: Да, пожалуйста.
Свейнбьорн: Что ты натворил? Почему вы перебрались в Исландию под видом отца и сына?
Себастьян: Я ведь рос в детдоме. Но мне нужны были деньги на развлечения, модные тряпки и наркоту. Поэтому днем я был прилежным учеником, а по вечерам «зажигал красные фонари». Когда Настя об этом узнал, он в срочном порядке усыновил меня и увез из страны.
Свейнбьорн: А почему ты знал исландский?
Себастьян: Потому что всегда мечтал уехать в Исландию. Хотел на север, туда, где нет суеты, мечтал о северном сиянии… Исландия — рай для интровертов вроде меня. А когда Настя поставил меня перед фактом, что теперь я его сын, и мы уезжаем, то разрешил мне самому выбрать страну.
Свейнбьорн: Что-то не вяжется. А когда начался ваш роман?
Себастьян: Настя был в жюри на конкурсе юных музыкантов. Я тогда ничего не выиграл, но Настя предложил мне вступить в юношеский оркестр, которым руководил его друг, которому как раз нужен был нужен контрабасист. Узнав, что я из детдома, Настя стал опекать меня по мере сил. Так мы и подружились. А когда мне было семнадцать, я решил, что я уже достаточно взрослый, и признался ему в любви, но потом внезапно открылась моя обратная сторона жизни. Короче, Настя поставил условие: либо мы уезжаем и начинаем новую жизнь, либо я остаюсь мальчиком напрокат, и на этом наш роман оканчивается, не начавшись. Разумеется, мы уехали. Вот и все.
Свейнбьорн: У тебя всегда все очень просто. Но почему-то вся эта простота кажется какой-то ненастоящей. У тебя есть объяснение для всего. Но мозаика все равно не складывается. Не знаю, почему. Какие-то странные совпадения, странные стечения обстоятельств… Шмид… Но мама тебе пела на итальянском. И при этом, ты называешь себя русским.
Себастьян: Прежнюю фамилию я унаследовал от отца, а моя мать была итальянкой. А вот русским я стал из-за Насти. Я не хотел помнить свою прошлую жизнь, ту жизнь, что была до него, и потому я взял его фамилию, принял его язык и его культуру. Он научил меня очень многому. И, к тому же, мало кто знает, что усыновление было фикцией. Но других вариантов просто не было. Бьорн, ты мистик. Ты ищешь тайные знаки там, где их нет. Но иногда все намного проще, чем кажется. Все банально, как шестью семь — сорок два.
Свейнбьорн: Шестью девять.
Себастьян: В смысле? Считать разучился?
Свейнбьорн: Ты же имел в виду главный вопрос жизни, вселенной и всего остального?
Себастьян: Ну, да. Сколько будет шестью семь?
Свейнбьорн: Шестью девять. Точнее, «чему равно произведение шести и девяти»!
Себастьян: Бред какой-то.
Свейнбьорн: Шестью девять! Спорим?
Себастьян: На что?
Свейнбьорн: На пиццу!
Себастьян: А вот спорим!
Себастьян бежит в комнату и приносит русский вариант «Путеводителя». Свейнбьорн включает армфон и открывает свою библиотеку. Себастьян перелистывает книгу и в конце концов отыскивает нужную страницу.
Себастьян: Вот оно!
Свейнбьорн: Что?
Себастьян (показывая Свейнбьорну страницу): Шестью семь!
Свейнбьорн (проецируя английский оригинал на стену): Шестью девять!
Повисает пауза.
Себастьян: Понял! Я читал именно эту книгу, потому что на тот момент учил русский. А «Путеводитель» — любимая книга Насти, и он привез ее из России. Но в русском переводе ошибка. То есть, видимо, редактор решил, что Дуглас Адамс не умеет считать, и исправил его.
Свейнбьорн: Подожди, а не ты ли говорил, что «Путеводитель» включен в программу средней школы в Нидерландах?
Себастьян: Что? Нет. Ты что-то путаешь. Я просто говорил, что прочитал его в школе.
Свейнбьорн: Нет. Ты настаивал на том, что Адамс включен в школьную программу в Нидерландах. Потому что однажды выяснилось, что я не читал «Путеводитель», и ты меня оборжал. И тогда я с твоей подачи нашел его и прочитал. Но тогда остается неясным, почему ошибка в русском издании не всплыла раньше? Вы же должны были обсуждать эту книгу или писать по ней сочинения?
Себастьян: Может, я просто болел тогда?
* * *
Вечер. Посреди хаоса и разрушений на диване сидит Свейнбьорн и задумчиво гладит сиамского кота, грызущего пепперони. На диване лежат коробки с пиццей, а рядом — ящик с пивом. Из ванной выходит Себастьян.
Свейнбьорн (мрачно): Ну, наконец-то. Садись есть. Пицца совсем остыла.
Себастьян (падая на диван и отрывая кусок «Маргариты»): Знаешь, эта Маргрет… она все не выходит у меня из головы. Мне кажется, она ведьма.
Свейнбьорн: Она психиатр, Себ. Просто психиатр.
Себастьян: Серьезно? Я бегал по ее кабинету и нес всякую чепуху о волшебном коте, а она сказала, что я нормальный, и отпустила на все четыре стороны! Психиатр? Нет, я так не думаю. Никакой она не психиатр, даже если у нее есть диплом. Она точно ведьма. Однажды осенью она сказала, что исландская земля сделает из меня викинга. Только я вот не совсем понимаю, что значит быть викингом? Ну, то есть я много читал о них, но… как это все можно совместить с условиями жизни в середине двадцать первого века? Скажи, Бьорн, вот ты же викинг?
Свейнбьорн: Может, и викинг. Может, и Маргрет — ведьма. Но кто тогда ты?
Себастьян: В смысле?
Свейнбьорн (открывая первую страницу «Путеводителя», где написано посвящение): Что здесь написано?
Себастьян (вздрогнув): Посвящение. На русском…
Свейнбьорн: Люблю тебя, Себастьян. Настя, 2015.
Себастьян: Какой же вывод?
Свейнбьорн: Я не знаю. Может, ты что-нибудь расскажешь?
Себастьян (немного помолчав): У Насти был роман с моим биологическим отцом. И его тоже звали Себастьян.
Свейнбьорн: Что?
Себастьян: Увы, мой папаша был достаточно темной личностью. Всей истории я не знаю. Они познакомились на международном фестивале в Петербурге. Себастьян на тот момент учился в Королевской академии в Лондоне. В общем, они протусили неделю, и Настя подарил Себастьяну книжку на память. Через год Настя перебрался к Себастьяну, но что-то у них не сложилось. Себастьян влип в какую-то темную историю и уехал в Нидерланды. Через несколько лет он написал Насте и попросил разыскать меня и позаботиться о моем будущем. Себастьяна пришили. Мать, кокаиновая наркоманка, сдала меня в детский дом. А Насте потребовалось много лет, чтобы разыскать меня. Дальше ты знаешь. Вот и все. Никаких совпадений, никаких случайностей.
Свейнбьорн: Да-да. Шестью девять. Почему твоя биография — это какая-то бесконечная череда белых пятен и черных дыр?
Себастьян: Хватит. Я не хочу помнить прошлое. В каждом шкафу есть свои скелеты. Ты вот тоже ничего про своего биологического отца не рассказывал.
Свейнбьорн: Правда? Ну, вообще-то никаких секретов. Наш отец — Олафур. Моя биологическая мать — Хельга, а мать Эммы — соответственно, Эбба. Или наоборот.
Себастьян: Вот. А говоришь, у меня все сложно. У вас тут тоже свои дворцовые тайны. И почему я узнаю только сейчас, что лучшим другом моего покойного супруга был твой биологический отец?
Свейнбьорн: Эммм… А разве это имеет какое-то значение? Он мне не отец. Он просто донор и друг нашей семьи.
Себастьян (задумавшись): Шестью девять! Подумать только! Это же все меняет!
Свейнбьорн: Что меняет?
Себастьян (почти истерически смеясь): Компьютер был сломан! Сломан изначально. Из-за голгофринчанцев, которые прилетели на Землю и смешались с людьми! Вот и все! Понимаешь? Ответ не сойдется с вопросом, сомненье ведет до абсурда, до победного крика SOS!
Свейнбьорн: Что ты несешь?
Себастьян (внезапно успокоившись): Так как стать викингом?
Свейнбьорн: Чего?
Себастьян: У меня остался один простой вопрос. Как стать викингом?
Свейнбьорн: Может, покорить Америку на драккаре или побить англичан?
Себастьян: Боюсь, если я начну бегать с топором за британскими туристами, меня опять к Маргрет отправят.
Свейнбьорн: Тогда для начала перестань стричься и бриться. Нужно отрастить косу и бороду. И еще повесь на шею побольше всяких амулетов и побрякушек.
Себастьян: Дурак. Я серьезно.
Свейнбьорн (задумавшись): Летом мои мамы опять собираются с друзьями в море. И я думаю пойти с ними. Так что, если уж ты решил податься в викинги, то тебе стоит присоединиться.
Себастьян (ностальгически): А ведь знаешь, я когда-то был моряком…
Свейнбьорн: Когда это ты успел?
Себастьян: Когда в Исландии были большие деревья…
А началось все с простой шутки в магазине, когда мне, слишком молодому для своих 27 лет, в очередной раз пришлось предъявлять паспорт, чтобы купить пачку сигарет.
— Что, правда 92-й? — спросила продавщица.
— Нет, конечно. Я Дориан Грей, и мне приходится менять паспорт каждые десять лет.
Таких людей много, чей паспорт не совпадает с внешностью, кто живет на периферии системы, вечно играет роли, кто предпочитает многозначительно молчать, кто строит замки из песка и кричит в пустоту. «Сначала тебя не замечают. Потом смеются над тобой. Потом борются с тобой. Потом ты убегаешь, меняешь имя, внешность и место жительства. И тебя уже не замечают. Потом смеются над тобой. Потом... — объяснял Шри Япутра ученикам суть сансары»42.
42
Изначально эта повесть задумывалась как исповедь самоубийцы. Мне нужно было рассказать о том, через что прошел я сам, и через что не смогли пройти дорогие мне люди. Я хотел дать ответы тем, кто, стыдясь своей боли, в тайне оплакивает самоубийц или хранит заветную бритву под подушкой. Но, наверное, я задал только еще больше вопросов. Здесь слишком очень много правды, а правда никогда не бывает объективной. В повесть вошли и мои старые дневниковые записи, чудом уцелевшие с консерваторских времен, и стихи, и активистские заметки, и фрагменты статей, которые я писал для Т-Действия, и спонтанные шутки из повседневной жизни. По-началу сомневаясь, стоит ли переписывать заново «Портрет Дориана Грея», в итоге я пришел к выводу, что именно эта линия подходит как нельзя лучше: Уайльд переписал «Мельмота Скитальца», а от «Скитальца» веет духом легенд о Фаусте, а потом пришла Вулф и перевернула все с ног на голову. Все сюжеты давно написаны, и повторяются раз за разом до бесконечности, меняются только эпохи и взгляды писателей на одни и те же вещи.
Свой «Портрет» я нашел на стене Эрмитажа, когда прогуливал пары в консерве. Я выбрал этот образ практически наобум, просто чтобы привязаться к какому-то конкретному лицу, но внезапно Себастьян скинул веревки и взял повествование в свои руки. Он стал рассказывать свою собственную историю, задавать вопросы, на которые мне приходилось искать ответы и оправдания, а порой мы менялись ролями, и уже Себастьян вытаскивал меня из западни. Меня завораживало то, как он умудрялся вписываться в мировую историю, легко и непринужденно, словно именно этого невозможного человека и не хватало в биографиях Реньери, Метьюрина, Уайльда, Вулф. Перечитывая мировые хроники, я легко угадывал, где мой герой, чем он занят, и что толкает его на новые авантюры. Впрочем, вся эта игра в бессмертие — просто мишура и аллегория, подходящая форма для упорядочивания разрозненных мыслей. А что стоит за ней — решать вам. Если вы задаете вопрос, то уже знаете ответ, но не задавайте вопросов, ответы на которые вам не нужны :)
Что остается? Остается только поблагодарить всех, кто добрался до этих строк, и каждого из вас, кто передаст эту книгу в добрые руки. Отдельное спасибо всем моим друзьям, кто верил в меня, кто слушал мое бесконечное нытье и помогал править текст. И, конечно, я выражаю огромную благодарность своему прекрасному редактору, Юрию Павловскому, благодаря которому это сочинение наконец-то приобрело свой окончательный вид.
Отец и его жена, разумеется, были раздавлены. Я же не находил себе места и, пойдя к Никколо, рассказал ему все. Разумеется, он пришел в ужас, пытался образумить меня и заставить открыть правду хотя бы отцу. Но я твердо стоял на своем. В итоге мы поссорились. А на следующий день отец ворвался в дом в состоянии крайнего волнения. Он упал на колени и стал судорожно рыться в вещах под своей кроватью, выкрикивая что-то вроде: «Я убью его! Мерзавец! Он заплатит за все!» Я подскочил к нему, пытаясь выяснить причину происходящего. И тогда он выпалил: «Твой французский дружок! Художник! Я убью его!» И, достав мушкет, он бросился из дома. Я побежал вслед за ним. Я набросился на отца, повалил его на землю и отобрал оружие. Немного придя в себя, он рассказал, что услышал в таверне о скорой женитьбе Реньери, и тогда в голове отца, как ему показалось, сложилось дважды два. Я попытался его разубедить, но отец был совершенно уверен в своей правоте. И мне ничего не оставалось, как, убедив отца оставить мушкет дома, пойти к Никколо вдвоем. Я был почему-то уверен, что мой друг тотчас развеет все слухи, но, увы, я ошибался.
— Добрый день, синьоры, — галантно поклонился он, открывая дверь. — Я ждал вас.
— Еще бы не ждал, — буркнул отец.
Мы прошли в гостиную. К тому времени у Никколо уже был свой дом. Небольшой, но очень светлый и уже совершенно заваленный картинами, эскизами и всякими художественными принадлежностями. Кажется, даже на кухне у него валялись краски. Я сел в кресло, а отец остался стоять. Никколо налил нам вина. Отец отказался. Он смотрел на моего друга с ненавистью.
— Никколо, скажи, что это неправда, — сказал я.
— Что неправда? — непринужденно спросил Никколо, делая глоток.
— Про женитьбу. Отец говорит, что ты женишься.
— Да, я женюсь.
Я поперхнулся.
— Вот! Я же говорил! — закричал отец и было кинулся на Никколо, но остановился.
— Друзья, я уже совсем не юн, и мне пора задуматься о семье. Мой возраст уже не позволяет мне оставаться холостым и свободным художником. Пойдут слухи, знаете ли…
— Почему? — спросил я. — Почему ты не сказал мне? Почему я узнаю это из кабацких сплетен?
Он лишь улыбнулся.
— Что происходит? — спросил отец.
— Да, что происходит? — повторил вопрос Никколо.
— Ты… ты не можешь жениться! — прошептал я.
— Почему? Я холост, хорош собой и весьма успешен в делах… — проговорил он вальяжно. Он сидел в своем кресле, положив ногу на ногу, играя отражением света в вине, и смотрел мне в глаза. — Почему я не могу жениться? Не потому ли, что я стал причиной смерти твоей сестры?
Отец вскочил, а я закричал, хватая его и усаживая в кресло:
— Нет! Нет! Нет! Я… я все расскажу.
— Что ты расскажешь?! — кричал отец, вырываясь. — Он признался! Я убью его!
— Нет! Нет, отец, это я! Я убил сестру! — прокричал я.
Отец оторопел.
— Ее кровь на моих руках, — тихо сказал я. — Это я ее убил.
— Как? — голос отца задрожал.
— Я не знал. Я даже не мог предположить, что… после всего, что произошло шесть лет назад, она не разлюбит меня. Я не знал о ее чувствах…
— Что ты хочешь сказать? — прохрипел отец.
Я не мог говорить и молча достал из кармана ее письмо, которое все эти дни носил с собой, и отдал ему. Он прочел его несколько раз.
— Боже! — выдохнул он. — О чем она говорит? Что все это значит?
— Она узнала, что я влюблен… в другого человека.
— В кого? — спросил отец.
Я посмотрел на Никколо. Он всем своим видом выражал полное спокойствие и будто бы с одобрением смотрел на меня. Я продолжал сверлить его взглядом. Он кивнул. Я продолжил молчать и опустил глаза.
— Подожди… — начал соображать отец. — Ты сказал, что Никколо не может жениться. Что ты имел ввиду? Что ты имел ввиду?!
Я молчал.
— Ответь мне, почему твой друг не может жениться?!
— Потому что… я его люблю. И Эмилия… об этом узнала.
Отец упал в кресло и закрыл лицо руками. Мы просидели, не двигаясь, несколько минут. Потом отец распрямился. Его глаза покраснели. Он встал, осушил свой бокал и произнес:
— Еще вчера… у меня были дети. Прекрасная дочь и красавец-сын. Они были молоды и талантливы. Я верил в них. У них было будущее. А сегодня… мои дети мертвы. А ты, дьявол, — он злобно посмотрел на меня, — если я еще раз увижу тебя, то тотчас отправлю домой, в преисподнюю!
Он стремительно вышел из гостиной. Мы слышали, как он прошел по прихожей, и как тяжело захлопнулась дверь.
— Вот так, — холодно произнес Никколо, посмотрел в свой пустой бокал, встал и налил себе еще вина. Потом посмотрел на мой полупустой бокал и долил вина в него.
— Что, так? — спросил я. Меня пробивал озноб. — Чего ты добился?
— Правды, — ответил Никколо. Он снова сел в кресло, закинув ногу на ногу, и продолжил пилить меня взглядом.
— Зачем? Зачем тебе такая правда? — не понимал я.
— Каждый заслуживает правды, мой друг.
— Нет. Ты неправ. Понимаешь, что мы натворили? Что теперь будет с отцом? Я хотел его уберечь! А ты… ты все испортил!
— За все нужно платить. И он заплатит сполна за то, что вовремя не открыл своих тайн.
— Но не такую цену! Он и так достаточно заплатил! Разве мало того, что его дочь мертва?! Мало?!
— Твой хитроумный план, мой друг, снимал с вашего отца всякую ответственность за происшедшее. Но кровь Эмилии не только на твоих руках. Он тоже причастен. И он должен это знать.
— Это бесчеловечно.
— К тому же, твой план спасал не только отца. Он прикрывал и твою задницу. И, в первую очередь, ты думал о себе, не смей отрицать. Но смог бы ты жить с этой тайной? Смог бы продолжать смеяться и играть, смотреть в глаза отцу и ее матери, зная, что ты виновен в смерти их дочери? Смог бы?
— Я не знаю.
— А я знаю. Ты добрый человек, Себастьян, но ты труслив. Я же избавил тебя от мук совести и заставил проявить мужество. Впрочем, у тебя был выбор. Ты мог бы не сознаваться и дать своему отцу обвинить во всем меня.
— Я не мог.
— Я знаю. Потому я и устроил всю эту сцену.
— Ты жесток.
— Мир — вообще жестокое место. Но мы должны хотя бы стараться его изменить. Хотя бы стараться быть честными. Хотя бы с самими собой и с нашими близкими. Ты любишь играть с огнем, Себастьян, и ты тоже жесток. Но теперь ты доигрался. У тебя больше нет семьи. И, я думаю, это справедливая плата за то, что ты делал с сестрой все последние годы.
— Но я же не знал…
— Знал. Просто не хотел верить. Ты играл с огнем — с ее чувствами. Ты наслаждался тем, как сестра млеет в твоих объятьях, а тупоголовая публика радостно аплодирует вам, даже не догадываясь, что на их глазах брат целует сестру!
Я вздохнул, а потом спросил:
— Ну, а сам-то ты зачем так подставился? Почему ты разрешил рассказать о нас?
— Твой отец ничего мне не сделает. Зато однажды, когда он еще разок-другой все осознает, он тебя простит.
— А что насчет женитьбы? Скажи, ведь ты это все выдумал? Выдумал, чтобы заставить меня расколоться?
— Нет. Я действительно женюсь.
— Что?! — я не верил своим ушам.
— Я должен жениться. Так полагается. Ты уличный актер и можешь творить со своей жизнью все, что захочешь. Целуй сестру, спи с мужчинами, пей до беспамятства! Кто тебя осудит? Ты бродяга, нищий, ты никто! И потому ты свободен. Наслаждайся этим! А я… я не могу. Чтобы заработать на хлеб, тебе достаточно кинуть шляпу на землю и начать петь. Мое искусство обходится дорого: мне нужны краски, кисти, холсты. Я должен продавать свои картины, чтобы покупать не только хлеб, но и новые материалы, чтобы снова писать. А чтобы продавать картины, нужно вертеться в том обществе, где их могут купить. И теперь, когда я уже снискал скромное имя и славу, настало время начать соответствовать правилам моего круга, если я не хочу окончить свою жизнь под забором. А общество требует, чтобы я завел семью.
— Ты… ты продажная шлюха! — вскричал я.
— Все люди искусства — шлюхи. Просто у каждого из нас своя цена. А сколько стоишь ты?! — последнюю фразу ему пришлось прокричать, потому что я уже был за дверью.
Я бежал по городу, не разбирая дороги. Я был зол, хотел доказать Никколо, что я чего-то стою. Хотел доказать, что я могу чего-то добиться, не идя на уступки обществу. Я вспомнил про перстень и хотел было выкинуть его в канаву, но остановился. У меня не было ничего, кроме этого перстня. И я пошел к ювелиру и продал его за бесценок. Ювелир никак не хотел соглашаться заплатить полную стоимость, потому что видел, что я нищий. И мне пришлось смириться. Уже вечерело, но рынок еще торговал, хотя и сильно опустел. На вырученные деньги я купил осла и немного еды. А на закате я покинул Рим, отправляясь в город своей мечты — Венецию.
Санкт-Петербург, 26 января 2015 года
Себастьян: Ну что? Какая версия тебе нравится больше? Мне лично кажется, что Оскар даже облагородил мое лицо.
Настя (задумчиво разливая остатки вина по кружкам): Не знаю. Не знаю, что сказать. Насчет предсмертной записки ты был однозначно прав. Никколо действительно перегнул палку. А что касается любви между кровными родственниками… тут уж я не знаю. В Европе это под табу, но в странах Ближнего Востока к таким вещам относятся как-то иначе. Запрет на любовь между братьями и сестрами продиктован потребностью в генетическом разнообразии, так ведь? Но, если секс не приводит к рождению детей, то… я не знаю. Если покопаться в интернете, я думаю, мы найдем кучу подтверждений тому, что есть такие пары, которые, осознавая все риски, все-таки любят друг друга и являются при этом абсолютно адекватными людьми. Другое дело, что им приходится очень сложно в мире, где их осуждают, считают психами и извращенцами со всеми вытекающими. И, я думаю, Уайльд сам не мог дать однозначного ответа на этот вопрос, потому и замял тему.
Себастьян: Может быть, может быть... Но здесь все равно нет речи об инцесте. Другое дело, куда смотрел я, о чем я думал и почему не догадался, что для нее все это не было игрой.
Настя: Знаешь, в чем ты неправ? В том, что уже четыре сотни лет винишь себя в ее смерти.
Себастьян (с горькой усмешкой): Ты думаешь, только в ее? Так или иначе, я стал причиной не одной преждевременной кончины.
Настя: Ты просто ищешь повод ненавидеть себя и как-то оправдать попытку суицида.
Себастьян: А за что мне себя любить? Чего я достиг за эти четыреста с лишним лет? Утраченного смысла жизни. Я просто ошибка природы. Я устал ходить по грани между существованием и небытием. Но я никогда не смогу жить полной жизнью, никогда не стану обычным человеком, понимаешь? Я устал. Я хочу все забыть и исчезнуть. Навсегда.
Настя (морщась): А ты не думаешь, что было глупо резать вены на морозе?
Себастьян: Я собирался замерзнуть, вообще-то. А вены порезал, чтобы выпустить немного крови, сильно разбавленной алкоголем. Алкоголь согревает, знаешь ли. А еще разжижает кровь.
Настя: Какой же ты дурак…
Себастьян: Поживи с мое, и тебе тоже захочется сдохнуть. Прелесть человеческой жизни — в скоротечности. А таскать за собой четыреста лет прошлого, видеть по ночам лица давно умерших людей, постоянно думать, как избежать тюрьмы и как перебегать границы, очень тяжело. Я больше не вынесу.
Настя: Ты винишь себя в том, в чем ты не виноват. Люди умирают. С'est la vie.
Себастьян: Сказать легко, cher ami,25 а вот заставить подсознание в это поверить — совсем другое.
25
Настя (помолчав): Что насчет убийства художника Бэзила?
Себастьян: Аллегория. Думаю, Оскар хотел показать, как сильно я его ранил, когда сбежал, а все мои грехи и тайные романы стали явными. И этим эпизодом он также намекнул, что унесет мою тайну с собой в могилу, чего бы ему это ни стоило.
Настя: Скажи, а почему в романе Уайльда фигурируют именно проститутки женского пола? Почему Грей отдает преимущество гетеросексуальным связям, в отличие от своего прототипа?
Себастьян: Ну, задачка совсем детская. Сам подумай: Оскар осуждает в своем романе Дориана и его образ жизни. Но Оскар не осуждает однополых отношений. И, сделай он Дориана геем, то в головах несмышленых читателей гомосексуальные люди тотчас стали бы приравниваться к бездушным нимфоманам-убийцам, сидящим на опиуме. Зачем такой пиар? Напротив, будучи, как мы бы сейчас сказали, феминистом, Оскар поднимает тему положения женщин в обществе, противопоставляя своим несчастным рабыням ненасытного Дориана. А единственному тру-гей-персонажу, Безилу, он заставляет читателя сопереживать. Блестящий ход гениального стратега, не находишь?
Настя: Тебе приходилось убивать?
Себастьян: Приходилось, но, к счастью, не очень часто. Плюс, как у каждого врача, у меня есть свое личное кладбище. И десяток-другой смертей, в которых я замешан косвенно. Если можно, я опущу подробности.
Настя: А бессмертные болеют?
Себастьян: Так же, как и смертные. Но мы выздоравливаем проще и быстрее, благодаря способности к быстрой регенерации. В свое время я перенес даже оспу. Но, как видишь, ни следов оспы, ни следов хлыста на моем теле нет. Лет через пять и сегодняшние шрамы исчезнут без следа.
Настя: Хотелось бы сказать «везет», но, думаю, это неуместно.
Себастьян: Да, пожалуй.
Настя: А на съемках фильма «Дориан Грей» ты был?
Себастьян: Нет, мне там было нечего делать.
Настя: Тяжелые воспоминания?
Себастьян: Да не то, чтобы… Просто решил не вмешиваться и посмотреть, что будет.
Настя: И как?
Себастьян: Художественно. Красиво. Есть, конечно, несколько анахронизмов, но сильно придираться не стану. А вот скримеры я не люблю. Моветон. Но я был очень удивлен, что Паркер угадал с рекой. У Уайльда Сибилла отравилась. И на роль главного героя был выбран актер скорее с моим типажом внешности, а не кто-то вроде белокурого Джона Грея.
Настя: Интересное совпадение.
Себастьян: Думаю, что именно совпадение. Просто у всех свои фетиши. Однако про римский профиль Дориана Паркер все-таки не догадался.
Настя (ехидно): Да уж. А не твой ли римский профиль стал прототипом «Горбатой горы»26?
26
Себастьян (ехидно): М-м-м! Какие интересные фильмы вы смотрите! А вы часом не из «этих»?
Настя (театрально): О, нет! Что вы?! Как вам в голову такое пришло?!
Себастьян: И «Лжец»27 на вашей полке не ваш!
27
Настя: И «Телени»28 тоже не мой!
28
Себастьян: И Лимонова не вы мне подсунули?
Настя: Заткнись!
Настя резко притягивает к себе Себастьяна и целует его в губы.
Себастьян (медленно отрываясь от губ Насти): Так-то лучше.
Настя: Но… чем все это закончится?
Себастьян (хитро улыбаясь и приглаживая выбившуюся прядь Настиных волос): Ничем хорошим, разумеется. Все отношения всегда заканчиваются плохо: либо любовь проходит, либо кто-то умирает, в лучшем случае, оба умирают одновременно.
Санкт-Петербург, 6 февраля 2015 года
Раннее утро. Общага. На односпальной кровати спит Себастьян, а на его груди под тонким одеялом Настя с обнаженной спиной и сбившимися в несуразное гнездо черными волосами. Тишину прерывает стук бьющейся о шкаф двери и грохот въезжающего чемодана. Леша, высокий тучный парень, в съехавшей шапке, расстегнутом пуховике и истекающих грязным снегом тяжелых ботинках,чертыхаясь в попытке не уронить с плеча тромбон, заваливается в комнату и включает свет, сбивая тумбочку. Увидев Настину спину, он поспешно гасит верхний свет и включает настольную лампу у своей кровати, роняя кофр с тромбоном.
Себастьян (открывая один глаз): И тебе привет.
Леша (перекладывая тромбон на кровать): А ты времени зря не терял…
Настя (сонно отрываясь от Себастьяна): Доброе утро.
Леша (изумленно всматриваясь в полумрак): Настя?!
Настя: Хуястя. А кого ты думал здесь увидеть?
Леша (хватаясь за голову, словно от резкой боли): Что, бля?… Вы… фу, бля… Нет… А-а-а… чёрт, нет, это какой-то… Что здесь происходит?!
Себастьян (прижимая Настю к себе): Ничего особенного. Просто предупреждать надо, когда ты возвращаешься.
Леша выбегает из комнаты, громко хлопнув дверью. Настя и Себастьян выбираются из-под одеяла и спешно одеваются.
Настя (хмуро): Вот тебе и доброе утро. Что делать будем?
Себастьян: Систему переустанавливать.
Настя: Виндоуз на Линукс?
Себастьян: Естественно. Код должен быть открытым.
Настя: А дверь — закрытой.
Себастьян: Ну, извини, забыл. Да и ключи у Леши есть. Толку-то? Смотри, учись, импровизируй.
Леша (из-за двери): Вы оделись?
Себастьян (включая лампу на пианино): Оделись!
Леша мрачно возвращается в комнату, уже сняв в коридоре верхнюю одежду. Он облокачивается спиной на шкаф, расставив ноги на ширине плеч и сложив руки на груди. Себастьян принимается нарочито-спокойно готовить кофе. Настя нервно забирается на кровать с ногами и пристраивается в углу, пытаясь расчесать волосы пальцами.
Леша: Ну, и как прикажете все это называть?
Себастьян (пожимая плечами и продолжая возиться с кофе, не оборачиваясь): Любовь.
Леша: Это не любовь. Это извращение.
Себастьян (дает Насте свою расческу): Извращением можно назвать все что угодно, если оно не вписывается в рамки тебе известного. А для нас это просто любовь.
Леша: Блядь. Я думал, вы нормальные мужики.
Себастьян: Мы тоже думали, что ты нормальный мужик, и не будешь устраивать бабских истерик.
Леша: Да пошел ты… Хотя, нет, по Насте следовало давно догадаться. Все эти крашенные волосы, шорты едва жопу прикрывающие… Да и имечко. Почему Настя?
Настя: А как прикажешь сокращать «Анастас»? Стас? Все же начнут писать «Станислав». А так веселее, и никто не путается. А вообще, Леш, не нравится — не смотри, не хочешь — не делай. Мы тебя третьим не звали. А вот предупреждать, что ты возвращаешься — просто правило хорошего тона.
Леша: Это ты, трансуха крашенная, меня учить будешь хорошему тону?!
Себастьян (оборачиваясь и отзеркаливая позу Леши): Поаккуратней на поворотах. Во-первых, Настя — обычный бисексуал. А во-вторых, слово «трансуха» вообще невежливо употреблять в отношении кого-либо, даже будь то травести-артисты или трансгендерные люди.
Леша (делая шаг вперед): Бля, пидор, ты че, издеваешься?!
Себастьян: Спасибо за комплимент. Да будет тебе известно, что слово «пэйдарос» переводится с греческого как «великолепный мужчина». Аккуратнее слова выбирай, а то я еще решу, что ты ко мне подкатываешь.
Леша задыхается от возмущения, а Настя прыскает в кулак.
Себастьян (строго глядя на Лешу): И вообще, столь острая реакция свидетельствует не в твою пользу. Зря ты так бесишься. Чистых гетеро-, как и чистых гомосексуалов, на самом деле очень мало. Сексуальность — это спектр. На деле, сексуальная ориентация человека по большей части обуславливается социокультурной и религиозной средой, а также отношением индивида к этой среде плюс личными вкусами и эстетическими предпочтениями.
Леша: Чего?!
Себастьян: Либо ты слепо подчиняешься системе, либо думаешь своей головой. Последние, как правило, если и сохраняют идентичность гетеросексуалов, то во всяком случае не считают всех остальных извращенцами.
Леша (тихо): Драть вас в задницу!
Себастьян (вкрадчиво): Аккуратнее со словами, аккуратнее.
Леша (кидаясь на Себастьяна с кулаками): Да пошел ты нах… в ж… к черту!
Себастьян (перехватывая кулаки Леши): Молодец, уже лучше. Выпей кофе и успокойся.
Леша (замечая свежие шрамы на руках Себастьяна): Ты что, вены резал?
Себастьян (продолжая удерживать руки Леши): Производственная травма.
Леша (успокаиваясь): Все, все, пусти. Вань, че случилось?
Себастьян (отпуская руки Леши): Ничего.
Себастьян шмыгает носом, шумно сглатывает, на глазах выступают слезы. Он отворачивается к столу и начинает дрожащими руками разливать кофе по кружкам. Настя забирает у него турку и наливает кофе сам. Себастьян, сгорбившись, садится на кровать.
Леша (садясь рядом на стул): Вань…
Настя вкладывает в руки Себастьяна кружку и обнимает его.
Себастьян (глотая слезы): У меня… сестра… умерла. А мама сказала… что лучше бы… я… сдох…
Настя, не выказывая удивления, гладит Себастьяна по плечу.
Леша: Почему?
Себастьян: Она сказала… если я приеду на похороны… она вызовет полицию…
Леша: И что?
Себастьян: Я напился… и решил…
Леша (Насте): А ты что?
Настя (включаясь в игру): На тот момент мы еще не были вместе. Но я его нашел. Так что, теперь все, можно сказать, хорошо.
Леша: Ну, это же как-то неправильно… Она же твоя мама, в конце концов… Ты же у нее один остался.
Себастьян: Я для нее… умер! У меня, кроме Софии, никого не было…
Себастьян закрывает лицо руками и начинает плакать навзрыд, уткнувшись носом в плечо Насти.
Настя (обнимая голову Себастьяна): Леш, толканку принеси.
Леша: А? Сейчас.
Он встает и идет в уборную за туалетной бумагой.
Настя (на ухо Себастьяну): Ну ты врать… Я щаз сам расплачусь.
Себастьян (шепотом): Кто сказал, что я вру? Я просто подстраиваю правду под реальность.
Леша возвращается и дает Себастьяну рулон бумаги. Тот отматывает пару метров и шумно сморкается. Настя целует его в висок.
Леша (кладя руку на плечо Себастьяна): Прости, я не знал. Мне очень жаль.
Себастьян (утирая глаза и успокаиваясь): Не переживай, все нормально. Такие истории на каждом шагу происходят. Просто я психанул. Все нормально.
Леша: Это НЕ нормально! Так не должно быть!
Себастьян (дрожащим голосом): Леш, а что такое «норма»? Опера Беллини? Ну, и нормальная у него Норма, которая собственных детей зарезала? Пей кофе. Гомосексуальность капельно-воздушным путем не передается. А если ты наберешься терпения и не будешь вопить на всю общагу о том, что мы с Настей «великолепные мужчины», то через пару недель нас переселят в двушку.
Настя (удивленно): Чего?
Себастьян: Однополую пару, в отличие от разнополой, можно поселить в двушку и без свидетельства о браке. Ха-ха. Хоть какой-то плюс быть пидорасами. Только кричать об этом не следует.
Настя (пытаясь развеселить Себастьяна): А то что? Нас тоже жениться заставят?
Себастьян (слабо улыбаясь): А то. При чем, в Данию за свой счет ехать придется.
Леша: Бля. Я ж с тобой три года прожил, и ничего не знал…
Себастьян (поднимая глаза на Лешу): Ты не в моем вкусе, милый!
Леша открывает рот, но опять не находится, что сказать.
Себастьян: Ах, какая досада! Меня не устают радовать реакции «натуралов», когда говоришь им, что они не в твоем вкусе. Вы привыкли считать себя мачо-мэнами и думаете, что должны нравиться всем, и женщинам, и геям. А вот и не должны. Хочешь нравиться мужчинам — сначала приведи себя в форму, в качалку походи. Впрочем, и на медведей вроде тебя любители найдутся. Но не в этой комнате. Успокойся уже. На тёмную сторону переходить не обязательно, но у нас есть печеньки.
Себастьян выдвигает на центр стола вазочку с печеньем.
Настя: Вообще-то, я ничего против медведей не имею. Они милые.
Себастьян: Леше об этом знать не обязательно.
Леша (задумчиво вертя в руке шоколадное печенье): Но это… мерзко… Как представлю, что вы…
Настя: А нахуя?! Нахуя представлять себе, как мы и что? Мы же не лезем к тебе в постель и не выясняем, как ты с девушками трахаешься и в каких позах! Что вы все к нам лезете?!
Леша: Но это противоестественно! В природе такого нет!
Себастьян картинно заливается смехом.
Себастьян (отсмеявшись): Нет, я понимаю, ты в музыкалку ходил, в трубу дул, тебе не до школы было. Но чисто в культурных интересах можно было биологию-то поизучать? Большинству животных вообще все равно, с кем вступать в сношения. Вон на собак посмотри. Они даже к плюшевым игрушкам пристраиваются, не говоря уже о ногах своих хозяев и всех пробегающих мимо животных. А еще не забудь почитать про гиен и морских коньков. Только валерьянки сначала выпей, чтоб не переволноваться.
Настя: А с гиенами что не так?
Себастьян (поглаживая Настю по голове): И тебе Гугл в помощь.
Леша: Но это неправильно, не по-христиански!
Себастьян: Неправильно — ящик смотреть и верить всему, что тебе в уши заливают. А про христианство ты мне вообще молчи. Устраивать войны за воображаемого друга и сжигать всех инакомыслящих на костре — вот это да, по-христиански. А тебе рассказать, что за стенами монастырей происходит? Порнхаб твой в углу курит и плачет. Священникам можно, а вам, рабам божьим нельзя. Они называют людей РАБАМИ! Вдумайся! БДСМ же сплошнейший.
Леша: Но ведь не просто так мужеложество считается грехом?
Себастьян: Естественно. Это следствие страха демографического кризиса. Только вот древние греки и римляне как-то от этого не страдали. Спали, с кем хотели, а дети все равно рождались. Глупости все это. И вообще, бесконечная зацикленность христиан на сексе, — явный признак всеобщего умственного расстройства на сексуальной почве. Вот серьезно. Что вы ко всем в трусы лезете? Занимайтесь своей гомофобией дома под одеялом.
Леша (насмешливо): Ага. Приходишь домой — а тут два гомика под одеялом!
Настя (ехидно): Скажи спасибо, что не под твоим!
Себастьян: Стыдно, батенька, в консерватории гомофобом быть, стыдно.
Леша: Чего? Хочешь сказать, у нас тут прям все геи?
Себастьян: Нет. ВСЕГЕИ учатся на Среднем проспекте.
Леша: Чего?
Себастьян: Всероссийский геологический институт имени Карпинского. Сокращенно — ВСЕГЕИ. Вот эти ребята за гомофобию могут и на глобус натянуть, как сову. Шутка. А вообще, с тем же успехом ты мог застать в комнате и Олега с Ирой. И они тоже в восторг не пришли бы. Предупреждать надо о своих возвращениях.
Леша: Предупреждать надо о своих извращениях. А то устроили тут шоковую терапию.
Себастьян: Ага. На свою реакцию посмотри. Ну, вот сказал бы я тебе на первом курсе, что я гей. И что? Ты все три года так и бегал бы, держась за задницу, как бы я тебя ненароком не «того». Нет, это, безусловно, забавное зрелище, но зачем же над людьми издеваться? Я гуманист все-таки.
Леша: Гуманист-гомосексуалист. Сорян, я в ахуе слегка.
Себастьян: Ладно, читать лекцию о том, почему надо говорить «гомосексуал», а не «гомосексуалист», я пока не буду. А то мозг взорвется от обилия информации. Прими как факт. И, если тебя это так шокирует, то Настя к нам ходить не будет, и мы скоро переедем.
Леша: Нет, все нормально. Просто очень неожиданно. Одному удивляюсь. И как ты еще шутить удивляешься в таком состоянии?
Себастьян: Юмор, Леш, — лучшее обезболивающее. Самые веселые люди — те, чьи сердца изорваны в клочья. Еще один факт.
Повисает неловкое молчание. Все трое делают вид, что сосредоточенно пьют кофе. Внезапно Леша весело хрюкает от собственной мысли.
Леша: Ананас!
Себастьян: Что ананас?
Леша: Сокращение от Анастас. Ананас!
Настя: Сам ты ананас!
Леша: А на вас?
Настя: А у нас в квартире газ! А у вас?
Леша: А у нас Анастас — пидорас!
Настя: Нет, прекрасный пэйдарос!
Леша: Хуесос!
Себастьян: Стоп, стоп, стоп! Это что за экспромт?
Настя: Стихи. Детские. Пока ты своих гиен изучал, мы с Лешей в детский сад ходили и стихи читали.
Себастьян: Ну, нифига се детские стихи!
Леша: А то, Маршака тоже читать надо.
Настя: Это Михалков был, вообще-то. А ты в курсе, что «у Толи и у Веры / Обе мамы — инженеры»?
Леша: У каких Толи и Веры?
Настя: Это я оригинал цитирую. Обе мамы — инженеры, суровые советские лесбиянки-инженеры. Вот так вот.
Амстердам, 18 августа 2036 года
Солнечный вечер. Уличное кафе в центре города. За столиком сидит стройный мужчина лет сорока в сером летнем костюме и очках. Короткие русые волосы и рыжеватая борода поблескивают сединой. В нем можно угадать студента с забавным для юноши именем Настя. Он пьет кофе и читает бумажную книгу. Перед ним стоят два стаканчика с кофе и закрытая картонная коробка. Мимо проходит ярко разодетый парень, обходит Анастаса со спины и закрывает ему глаза руками.
Анастас: Сева, перестань. Ну, сколько раз тебе говорил, не лапай очки!
Себастьян (садясь напротив и кокетливо поправляя красно-зеленый ирокез): Окей, окей, извини. Ну как?
Анастас (отключая армфон и протирая очки платком): И зачем в такой цвет? То есть, цвета? И что за наряд? И где, черт тебя дери, тебя носило целый месяц? С какого жидкого неба ты свалился?
Себастьян (отпивая кофе из одного из стаканчиков): Несмотря на всю свою педантичность, ангел мой, ты теряешь счет времени. Нам пора начинать новую жизнь.
Анастас: И как мне теперь с тобой ходить, пугало мое ненаглядное?
Себастьян смеется в голос, Анастас прикрывает рот кулаком, издавая короткий смешок, но не может сдержаться и тоже начинает смеяться.
Себастьян: Пойдем. А что в коробке?
Анастас (убирая коробку и книгу в сумку): Не скажу.
Себастьян вытаскивает из сахарницы все пакетики с сахаром, засовывает их в задний карман, и они выходят на улицу. Анастас берет Себастьяна за руку, но тот высвобождает кисть.
Себастьян: Ты поаккуратнее. Я теперь несовершеннолетний, если что.
Анастас: Что ты затеял?
Себастьян: Не здесь и не сейчас.
Анастас: Новый спектакль?
Себастьян: Естественно.
Анастас: Когда же ты наконец повзрослеешь, а?
Себастьян: Через два года мне исполнится восемнадцать. Вот тогда и повзрослею. Или нет.
Внезапно Себастьян садится прямо на мостовую.
Анастас: Может, дойдем до площади Дам?
Себастьян: На площади Дам все сидят. Там не интересно.
Анастас (садясь рядом): Как скажешь.
Он достает из кармана небольшую серебряную коробочку и вручает ее Себастьяну.
Анастас: С днем рождения.
Себастьян: Если ты снова предлагаешь мне руку и сердце, то на данный момент это преждевременно.
Анастас: Нет. Это канифоль.
Себастьян (с грустной улыбкой): Эх, жаль, что в ближайшее время не пригодится. Но спасибо. Я люблю тебя.
Анастас: Я скучал по тебе.
Себастьян: Я тоже. А что в другой коробочке?
Анастас (извлекая из сумки коробку с десертами): В какой такой другой коробочке?
Себастьян (отобрав коробку и обнаружив там два пирожных тирамису): Ух ты! Да у меня сегодня настоящий праздник живота!
Анастас (отбирая коробку обратно): Нет-нет, это ж я для себя взял! Ты кофе пей, и без сахара, подросткам много сладкого вредно.
Себастьян вытаскивает из кармана пакетики с сахаром и высыпает четыре из них в свой стаканчик.
Анастас: Фу-у-у! Ну тебе ж самому невкусно будет!
Себастьян: Дурак, я не буду размешивать. Я ж для тебя выделываюсь.
Анастас: Старый толстый пидорас.
Себастьян: Я не толстый. А старым пидорасом я был, когда твоего прадеда еще в проекте не было. Так что, отдай мне пироженки, Малыш.
Себастьян снова тянется к коробке.
Анастас: Подожди.
Он достает из нагрудного кармана маленькую свечку, поджигает ее и вставляет в тирамису.
Анастас: Ты не загадал желание.
Себастьян (задув свечу): Загадал.
Себастьян ставит коробку на мостовую, они достают из нее ложки и приступают к десерту.
Анастас: Но весь этот цирк ты опять затеваешь только ради меня? Так ведь? Ты просто хочешь, чтобы я был счастлив, и потому продолжаешь…
Себастьян: Продолжаю жить. Да. Но разве это плохо? Я счастлив с тобой. И мы вместе продолжаем эту жизнь. Ведь смысл жизни — в самой жизни. Мы проводники. Мы несем музыку, старую и новую, в ее будущее. Без нас и таких, как мы, ведь не будет будущего. И кому нужны будут все эти звуки, эти бесчисленные партитуры, если человечество скатится до пещерного образа жизни или вообще исчезнет? Мы делаем то, что должны. И этого достаточно.
Анастас: Да, но, так или иначе, большинству людей совершенно не интересен музыкальный авангард. Не только бессмертные живут в тени.
Себастьян: Будь проще — и люди к тебе потянутся. Будь сложнее — и к тебе потянутся единицы, но это именно те единицы… Посмотри влево. Ты знаешь этих девиц?
Анастас оборачивается и прищуривается, вглядываясь в даль. В нескольких метрах от них стоят две молодые девушки. При его взгляде они отворачиваются. Одна из них пытается увести другую, а вторая тянет первую по направлению к Анастасу и Себастьяну.
Анастас (разворачиваясь обратно): Нет, не знаю.
Себастьян (хитро улыбаясь): А они тебя знают. Да помаши ты им, блин, чего ломаешься?
Анастас (стараясь скрыть смущение): Пусть сами решат, хотят они подойти, или нет, — это же их проблемы.
Себастьян (кричит девушкам и машет рукой): Hé, kom op! Doe mee!29
29
Анастас: Ай, ну зачем? Какой же ты все-таки…
Себастьян: Насть, иногда надо быть проще.
Девушки все же решаются и, смущенные, подходят к ним.
Одна из девушек (протягивая записную книжку): Mr. Jurjew, alsjeblieft…30
30
Анастас (разводя руками): Ik heb geen pen.31
31
Девушки тут же начинают рыться в сумках, но тоже не находят никаких пишущих принадлежностей и оттого смущаются еще больше.
Себастьян: Laat me een foto maken op armphon.32
32
Девушки садятся на тротуар с двух сторон от Анастаса, а он, надев маску счастливой уверенности, обнимает их, и Себастьян, проделав пару пассов руками, запечатлевает несколько кадров. К ним подходят двое полицейских средних лет.
Первый полицейский: Goededag! Allés oké?33
Анастас: Ja, bedankt. Gewoon happening.34
Второй полицейский (глядя на армфон): Conservatoriumdocent en twee studenten ook op het conservatorium, en een weesjongen.35
Себастьян: Hij gaat me adopteren.36
Первый полицейский: Da’s jammer. Fijne dag!37
33-37
Полицейские уходят. Себастьян жмет руку одной из девушек, передавая фотографии на ее армфон. Девушки тоже уходят.
Себастьян (поддразнивая Анастаса): А говоришь, никому не интересен. Еще как интересен! Даже на улицах узнают.
Анастас: Особенно меня радует внимание полиции.
Себастьян: Не переживай. Они просто проследят, чтобы ты меня усыновил.
Анастас: Во что ты меня опять втягиваешь, мальчишка из приюта?
Себастьян: Очередная грандиозная афера. Не парься. Ладно, так, о чем мы? О теневой стороне жизни? Давай, жги, сумрачный мой.
Анастас (хмурясь): Слушай, ну, в таком тоне я не намерен продолжать. Я же о серьезном, а ты все выворачиваешь наизнанку и смеешься.
Себастьян: Ну, ладно, ладно. Ты прав. Точнее, я был прав и правым остаюсь. Не нужно быть звездой мирового масштаба или лезть в политику, чтобы менять мир. А ведь, если бы не я, не было бы ни шедевров Реньери, ни «Портрета Дориана Грея», да и сам Оскар остался бы заурядной фигурой в английской литературе. А вероятно, и «Орландо» бы не было. И огромное множество судеб без меня сложилось бы иначе. Эффект бабочки и тому подобное. Но это все оправдания. А суть в том, что неважно, насколько ты знаменит, а важно то, что ты делаешь. Важно, несешь ты в мир созидание или разрушение. Хотя, все относительно… Абстракционисты разрушили форму, нововенцы — тональность. Но разве стало от этого плохо? Важно то, следуешь ли ты по своей дороге или нет. Если тебе хорошо или хотя бы становится лучше, значит, ты поступаешь правильно.
Анастас (с легким оттенком грусти): И ты поступил правильно?
Себастьян: Да, правильно. Если бы я не нарушил собственные законы бытия, не сломал бы собственные шаблоны, то был бы неправ. Я рад, что остался. Я хочу идти с тобой до конца. Потому что сейчас я делаю то, что хочу и чего никогда себе не позволял. И эти маленькие открытия, которые я совершаю сейчас, наполняют мою жизнь каким-то… ощущением чуда, что ли…
Анастас: Сам ты чудо! Ну вот зачем ты так волосы покрасил? Выглядишь теперь, как бунтующий подросток, причем, восьмидесятых годов прошлого века.
Себастьян: А вот! Вот! Понимаешь? Я четыреста лет был копией самого себя, как самовлюбленный придурок, нарцисс. Каждое утро я вставал перед зеркалом в позы, в которых меня запечатлел Никколо, и любовался собой. Но я больше не мальчик с портрета. То есть, конечно же, я не могу отменить этот факт своей биографии, но я смог отказаться от этой… привычки, что ли… И сейчас, если честно, я нравлюсь себе больше. Пусть я похож на чучело, пусть на жиголо, но зато я сам придумал этот образ, образ себя. А вместе с уходом образа святого уходит и мученичество, которое ему приписывают. Не я — жертва своего рока. Это рок — моя жертва.
Себастьян инфернально смеется.
Анастас: Ты такой ребенок иногда.
Себастьян: Кто бы говорил.
Анастас: Мне нравится в Амстердаме. Я бы не хотел уезжать… Мой любимый город, моя голубая мечта детства… как бы двусмысленно это ни звучало… Так куда мы дальше?
Себастьян: Знаешь, я когда-то говорил, но… все сомневался. Это сложно. Но… я очень хочу в Исландию.
Анастас: В Исландию… Да, губа не дура. Что ж, пожалуй, у нас и нет другого выбора. Сложности — наша страсть. Переедем в Исландию. Не вопрос. И назовем тебя… Свейнбьорном. Вот.
Себастьян: Свейнбьорн не подходит. «Sveinn» — это парень, «björn» — медведь. Ну, какой из меня медведь? Нет уж, останусь Себастьяном.
Анастас: Как скажешь, Сева. Подожди, ты знаешь исландский?
Себастьян: Ну, пока не очень. Я уже сломал язык в трех местах, но очень стараюсь.
Анастас (иронично): Старый лис! То есть это ты уже давно за нас порешал, куда мы поедем дальше?
Себастьян (ковыряя ложкой пирожное): Да нет, мне просто реально исландский зашел… Ты мог и не соглашаться, но я бы все равно выучил его. Ты только вслушайся: Ég elska þig, engillinn minn.
Анастас: Что «фиг»?
Себастьян: Я люблю тебя, мой ангел. Фиг — это значит «тебя».
Анастас: Ну ваще… Теперь я еще и фигом буду. Я худею, дорогая редакция. И еще при этом, я мог бы не соглашаться… Да кто ж откажется фигом быть? Это настолько заманчиво, что хоть сейчас на край света за тобой! Впрочем, это он и есть. Ему «зашел исландский»! Двадцать лет языков не учил, хоть бы по-русски научился нормально писать. А тут «исландский ему зашел»! Ай, получит кто-то по наглой рыжей морде!
Себастьян (задыхаясь от театрального возмущения): А… а вот… а с чего это? Вот мы же живем в твоей голубой мечте? Живем. Уже девять лет тут торчим. Нет, не торчим, конечно, а обоняем тюльпаны. Я не жалуюсь. Да, конечно, классный город. Он мне всегда нравился. Но теперь я тоже хочу побывать в стране своих голубых грез. И, поверь, там тоже очень красиво. Тюльпанов, наверное, там нет, зато есть гейзеры, вулканы, фьорды, бескрайний горизонт… И там очень спокойно. Никакой суеты. Всего этого цветного шума…
Взгляд Себастьяна рассеивается и устремляется вдаль.
Анастас: Да-да, северное сияние, холодное море и так далее. А дальше куда? В Гренландию, что ли?
Себастьян: А дальше посмотрим. Раскрутим глобус и рванем.
Анастас: И так всегда? По десять лет на одном месте и снова в неизвестность?
Себастьян (глядя в стаканчик с кофе): Как хочешь. Можешь остаться там, где тебе хорошо.
Анастас: Мне хорошо рядом с тобой. Даже если мы рванем автостопом по галактике.
Он тянется к руке Себастьяна, но вовремя спохватывается.
Себастьян: Сорок два. Просто сорок два. Я всю жизнь задавал сложные вопросы и искал сложные ответы. А все так просто: шестью семь — сорок два.
Анастас: Двадцать лет назад ты лежал у меня на коленях, завернувшись в одеяло, а я читал тебе «Путеводитель»… Я был так молод… И все действиельно было так легко и просто…
Себастьян: Оно и теперь все просто. Хоть и не всегда легко.
Анастас: А однажды мы превратимся в старика и подростка. А потом я уйду в небытие, а ты, старый одинокий ребенок, продолжишь скитаться по галактике…
Себастьян (не терпящим возражений тоном): Нет. Я уйду с тобой. Я проживу с тобой свою единственную человеческую жизнь, и мы уйдем вместе, держась за руки. Ведь после длинного и насыщенного дня нет ничего лучше сна без сновидений.
Сельфосс, 25 декабря 2048 года
Свейнбьорн еще некоторое время стоит и смотрит во мглу, поглотившую Себастьяна. Ветер яростно разбрасывает снежинки и зловеще завывает. Спустя несколько долгих минут напряженной внутренней борьбы Свейнбьорн замерзает и возвращается домой. Он проходит в свою комнату, плашмя падает на кровать и утыкается носом в подушку. Пролежав так какое-то время, он ударяет кулаком подушку, резко встает и начинает бродить по комнате, стараясь не наступать на те доски, что издают скрип. Он смотрит на армфон. Почти пять. Он садится на стул и снимает блокировку с армфона. «Может, ты мне что-то расскажешь?» Он открывают папку с фотографиями и проецирует ее на стол. Последние снимки датированы сентябрем. Он листает и листает фотографии, но они молчат. Знакомые лица, знакомые пейзажи. Ничего нового. Двигаясь назад он замечает, как Анастас понемногу молодеет, а Себастьян меняет прически на все более безумные, но не меняется сам. Свейнбьорн продолжает смотреть фотографии, словно пытаясь запомнить лицо Себастьяна или что-то понять, уловить что-то неуловимое в этих кадрах. Фотографии обрываются в 2037 году. Больше ничего нет. Свейнбьорн пробует выйти на фейсбук, но там стоит неизвестный ему пароль. Он открывает сообщения. Ничего интересного. Банальные каждодневные переписки. Уведомления о покупках, сообщения с метеорологической станции. Ничего, за что можно было бы зацепиться. Он открывает переписку с Анастасом, но она оказывается вся на русском. Тогда он открывает список контактов. Только исландские номера. Никаких других. «Не верю я, что все так просто. Просто не верю. Или на меня уже тоже начала распространяться твоя мания преследования? Что же ты скрываешь?» — шепчет Свейнбьорн. Он встает и смотрит в окно. Но небу разливается северное сияние. С минуту он стоит, не двигаясь, потом резко отворачивается от окна и выходит из комнаты.
Свейнбьорн набирает свой номер, но его армфон отключен. Он тихо чертыхается и идет на кухню, достает миску, муку, молоко и прочие ингредиенты и начинает их смешивать. Когда он в четвертый раз открывает один и тот же шкафчик в поисках масла, в дверях кухни появляется Эмма в флисовом халате поверх пижамы. Волосы собраны в небрежный пучок. Она зевает.
Эмма: Ты чего тут гремишь?
Свейнбьорн (вздрогнув и обернувшись): А ты чего не спишь?
Эмма: Услышала грохот, думала, у нас медведи завелись. А оказалось, всего один. Что делаешь?
Свейнбьорн: Завтрак.
Эмма: А чего так рано?
Свейнбьорн (неуклюже просеивая муку): Да вот, не спится.
Эмма: А Себастьян?
Свейнбьорн: Напился и дрыхнет. Он же тощий, ему много не надо, чтобы отрубиться.
Эмма: Давай, я тебе помогу. Что готовишь?
Свейнбьорн: Пённюкёкюр38.
38
Эмма: Ну-у-у, один на всю семью ты их будешь до нового года готовить… Давай устроим маленькое соревнование? Поставим две больших тарелки на стол и предложим всем продегустировать. И посмотрим, кто наберет больше голосов!
Эмма достает из шкафа большую миску и тоже начинает смешивать в ней ингредиенты для теста.
Свейнбьорн: Я отдам свой голос за твои блинчики.
Эмма: Я тоже.
Свейнбьорн (опрокидывая бутылку с молоком): Эй, так не честно!
Эмма (ловя бутылку на лету): А кто сказал, что у нас честный поединок?
Свейнбьорн (щипая Эмму на бок и роняя ложку): Какая же ты зараза, все-таки!
Свейнбьорн уходит в себя, нервно продолжая готовить. Эмма искоса наблюдает за ним.
Эмма (снимая со своей сковородки первый блинчик): Свейнбьорн, что-то случилось?
Свейнбьорн (не глядя на Эмму): Нет-нет, все нормально. Я просто задумался.
Эмма: Что случилось, Бьорн?
Свейнбьорн (отскабливая пригоревшее тесто со своей сковородки): Все нормально, не бери в голову.
Эмма: Свейнбьорн, не надо мне врать. Я же всегда знаю, когда ты врешь. У тебя же все из рук падает. Что случилось?
Свейнбьорн: Да ничего не случилось.
Эмма: Тогда что за мрачные мысли? О ком ты думаешь? О Себастьяне?
Свейнбьорн: Я все думаю и не могу понять, почему он так одержим смертью? Это какой должна быть любовь, чтобы прыгать в могилу? Да, несчастный случай. Такое случается на каждом шагу. Что их могло так связывать, чтобы так крышу снесло? Скажи, может, я чего-то не понимаю?
Эмма (подливая немного масла в тесто Свейнбьорна): Знаешь, говорят, лебеди себя так ведут. Если один погибает, то второй камнем бросается со скалы.
Свейнбьорн: То лебеди. Глупые птицы. А это человек. И не какой-нибудь там эмоциональный подросток, которому и повода особого не надо, чтобы вены вскрыть, а взрослый мужчина.
Эмма: Ты его, конечно, знаешь лучше. И я понимаю, что у него какой-то там диагноз, и он поэтому выглядит, как ребенок, но… он не взрослый человек. Мне кажется, когда он смотрит на себя в зеркало, то видит мальчишку, и это сильно накладывает отпечаток на его поведение. Подсознательно он боится выглядеть странно. И потому ведет себя соответственно своему внешнему виду. Он же перманентно дурака валяет. Знаешь, что я обнаружила в своем подарке? Детскую присыпку, расфасованную в маленькие пакетики!39
39
Свейнбьорн: Стой, ты уже вскрыла свои подарки?!
Эмма: Не все. Мне просто интересно было, что он выкинет в этот раз.
Свейнбьорн: Эмма, ты сама ведешь себя, как девчонка!
Эмма: Речь не обо мне! Пойми, он не взрослый!
Свейнбьорн: Он просто шутник. Но все его шалости — это спектакль.
Эмма: Ему все еще плохо?
Свейнбьорн: Да.
Эмма: Но сколько уже прошло?
Свейнбьорн: Три месяца. И он все еще в отчаянии. Я никогда не замечал за ним признаков одержимости. Вдохновение — да, бывало. Как у всех творческих людей. Но не одержимость. Это словно не он, понимаешь? У него страшные глаза. В них как будто распахнулась бездна. От них веет смертью. И я не знаю, что делать.
Эмма: Друг мой, ты впадаешь в эзотерику. Просто у него настолько черные глаза, что зрачков не видно. Ничего не изменилось. У него всегда были такие глаза. Да, смотрится весьма неестественно и несколько жутковато. Но не надо придумывать сказок.
Свейнбьорн: Может я и перефантазировал, конечно. Но он неадекватен.
Эмма: Ты не можешь бороться с его судьбой, Просто прими ее. Если он должен уйти, он уйдет. Ты не сможешь его остановить.
Свейнбьорн: Я знаю. И я не остановил.
Эмма (роняя на пол блинчик): Что?
Эмма: Я не остановил его, Эмма.
Она выключает плиту.
Эмма (хватая Свейнбьорна за руки и усаживая на стул): Свейнбьорн, что он сделал?
Свейнбьорн (избегая ее взгляда): Он ушел.
Эмма: В смысле?
Свейнбьорн: Оделся и ушел.
Эмма: Сколько времени прошло?
Свейнбьорн: Думаю, часа четыре.
Эмма (нервно метаясь по кухне): Знаешь, что бы я ни говорила… Так. Давай. Иди. Иди за ним! Ты должен найти его. Я скажу, что вы ушли в магазин или еще что-нибудь совру, чтобы не поднимать панику раньше времени. Собирайся и иди. То есть возьми машину. Давай, быстрее! Пока все не проснулись.
Она выталкивает Свейнбьорна из кухни, и он послушно одевается, безуспешно пытаясь не шуметь, и быстро выходит из дома. Слышно, как за окном заводится Форд, и шипованная резина, затихая, хрустит по свежему снегу. Эмма сливает тесто из обеих мисок в кастрюлю и наскоро отмывает следы совместной стряпни, параллельно продолжая жарить блинчики на двух сковородках.
Даниэль (появляясь в дверях кухни): Привет, солнце. Кто уехал?
Эмма: Свейнбьорн с Себастьяном поехали в магазин.
Даниэль: Зачем?
Эмма: Да фиг их знает. Чего-то им для счастья не хватает, видимо.
Даниэль (ухмыляясь): Романтической поездки по исландскому захолустью?
Эмма (равнодушно пожимая плечами): Может быть.
Даниэль (заглядывая через плечо Эммы): Что? Пённюкёкюр?
Эмма: Ага.
Даниэль: На двух сковородках?
Эмма (раздраженно): Слушай, лучше третью достань. Вас тут такая толпа, что в пору на четырех жарить, но боюсь не уследить.
Даниэль (обнимая Эмму за талию): Давай помогу.
Она вырывается, неловко переворачивает полусырой блинчик и принимается перемешивать тесто.
Даниэль: Ты нервничаешь?
Эмма: Нет. Просто что-то тесто не очень получилось, и я вижу, сколько еще готовить… в общем, мне как-то совсем уже расхотелось этим заниматься. Но с тобой вместе будет проще. Давай попробуем готовить на четырех сковородках и при этом не поджарить друг друга.
Даниэль (целуя Эмму в шею): Жарить тебя на кухне при всей семье я, пожалуй, не решусь.
Эмма (безуспешно вырываясь из объятий): Фу, и откуда в тебе столько энтузиазма с утра? Перестань. Или помоги готовить, или уйди.
Даниэль: Нет, сначала поцелуй меня.
Эмма: Я еще не чистила зу…
Поцелуй Даниэля не дает ей окончить фразу.
Даниэль: Вот. Так-то лучше. Где тут, говоришь, живут сковородки?
* * *
Все, кроме Свейнбьорна и Себастьяна, рассаживаются вокруг стола, попутно расставляя еду и чай.
Эбба: Ну и где эти тайные агенты?
Хельга: Да спят, небось, как мертвые. Всю ночь грохотали. Теперь до вечера не добудимся.
Эмма (сосредоточенно наливая чай): Нет, маман, они уехали. Сказали, что в магазин, но, кажется, они заблудились.
Хельга: А-а-а… Ну, бывает. Они там как, надеюсь, не совсем пьяными-то умчались?
Эмма: Да нет, вроде, слегка протрезвели к утру. Обещали, что поедут на автопилоте. Так что, с ними все нормально.
Эбба: И куда ты их отпустила до завтрака?
Эмма (нарочито иронично): А как я их удержу? «Мы в магазин!» — и умотали. Что ж я, буду за ними бежать, размахивая поварешкой: «Стойте! Стойте! Я через час блинчики допеку!?»
Семья смущенно улыбается и приступает к завтраку.
Даниэль (шепчет Эмме на ухо): И все-таки ты чем-то обеспокоена. Что случилось?
Эмма: Да ничего. Просто ребята странные какие-то. Но, я надеюсь, все хорошо.
Даниэль: Дурные предчувствия?
Эмма: Типа того. Но, ты знаешь, в свете всего произошедшего с Себастьяном — это нормально переживать за него.
Даниэль: Не переживай. Свейнбьорн его в обиду не даст.
Эмма (почесывая переносицу): Да, все нормально. Он с Свейнбьорном.
Армфон Эммы звонит. Она подскакивает и убегает на кухню.
Эмма (взволнованно, принимая вызов): Себастьян?
Свейнбьорн (из наушника): Он жив. Скинул координаты. Скоро будем дома.
* * *
Свейнбьорн (спускаясь по глубокому снегу к Ольвюсау): Вообще-то, если ты забыл, то «privet» по-исландски «hæ», или «halló», или «góðan daginn», а не «забери меня отсюда»!
Себастьян встает с рюкзака, забрасывает костер снегом и затаптывает, поднимает допитую бутылку, и, дрожа, начинает взбираться по склону берега.
Свейнбьорн: Ты как вообще?
Себастьян: Есть бреннивин?
Свейнбьорн: Смеешься? Ты меня из-за стола поднял! Буду я еще с собой бухло брать! Тем более, что ехать тут минут пятнадцать. Правда, до машины идти еще примерно столько же. Поедем домой, и ты все расскажешь.
Себастьян: Нет. Сначала поговорим, а потом поедем.
Весь путь до дороги проходит в тяжелом молчании. Забравшись в машину, Себастьян еще какое-то время удерживает паузу и греется, подставляя ладони под поток теплого воздуха.
Себастьян: Ты сказал, что Йоулакёхтуринн ищет меня. Что ты имел ввиду?
Свейнбьорн: Я сказал? А, ну да. Я посоветовал тебе завести кота. Йоулакёхтуринн — это просто забавно. Назвать своего кота Йоулакёхтуринном — это как пить «черную смерть» за здоровье. Ну, типа плевать я хотел на все ваши суеверия. А ищет… ну, я имел в виду то, что где-то в Исландии есть бездомный черный кот, ведь он точно где-то есть, и тебе следует его себе забрать, чтобы было о ком заботиться.
Себастьян: Нет, ты сейчас юлишь.
Свейнбьорн: В смысле?
Себастьян: Ты ведь говорил о Йоулакёхтуринне. Об этом сказочном коте, который забирает в рождественскую ночь тех, кто не приобрел новых шерстяных вещей. Ты же настаивал на том, чтобы я надел колпак. Потому что побоялся, что я его встречу.
Свейнбьорн: Ну, э-э-э… Просто примета. И… Когда ты заиграл, я тогда все понял. А когда ты сказал, что это колыбельная, которую тебе пела мама, я понял все окончательно. Ты уходил навсегда. И мне было страшно. Но я ничего не мог поделать. Это ведь твой путь и твоя судьба. Но я хотел, чтобы у тебя был хоть какой-то оберег… Так что произошло?
Себастьян: Он нашел меня.
Свейнбьорн: Кто?
Себастьян: Йоулакёхтуринн.
Свейнбьорн: Черный кот?
Себастьян: Черный кот. Размером с быка.
Свейнбьорн: Подожди, ты хочешь сказать, что ты видел Йоулакёхтуринна? Себ, это просто детские сказки. Йоулакёхтуринном непослушных младенцев пугают. Себастьян, тебе нехорошо?
Себастьян тяжело дышит и бледнеет. Он открывает окно, расстегивает куртку, снимает капюшон, пытаясь продышаться, но тут ему становится окончательно плохо, он открывает дверь машины, выпрыгивает на снег, и его тошнит. Когда приступ рвоты заканчивается, он умывается снегом, возвращается на свое место и закрывает дверь.
Свейнбьорн (с ужасом глядя на Себастьяна): Себастьян. Твои волосы.
Он поворачивает к Себастьяну зеркало заднего вида. Тот смотрит на свое отражение, проводит рукой по волосам, потом смотрит в боковое зеркало. Еще вчера темные, почти черные итальянские кудри теперь совершенно белые.
* * *
Эмма (бросаясь на встречу Себастьяну, когда он со Свейнбьорном появляется на пороге): Себастьян, что с тобой стряслось?
Себастьян: Все хорошо, все хорошо.
Свейнбьорн: Эрик, позови скорее всех в гостиную!
Вся семья быстро материализуется за столом. Себастьяна усаживают в центре и выдают ему полный стакан бреннивина. Он делает глоток и приступает к рассказу. Когда он заканчивает, тишину резко нарушает Хельга.
Хельга: Свейнбьорн, и как тебе в голову взбрело отпустить его ночью одного?!
Свейнбьорн: Маман, он взрослый человек. И не первый год живет в Исландии. Он знал, что делал и куда шел. И никто на свете не смог бы его остановить. Если он что-то решил — то все. Пиши пропало.
Хельга (нервно подскакивая с кресла): Но в его состоянии…
Эбба гладит ее по руке и усаживает на место.
Себастьян: Я вообще-то здесь.
Эбба: Случилось то, что должно было случиться. Знаешь, Себастьян, а ты ведь совсем непростой малый. Я не знала никого, кто бы встречал Йоулакёхтуринна или кого-нибудь еще из нашей местной нежити. Легенд, конечно, много, слухов всяких… Но я во все это не верю и не буду повторять эту чепуху. Что передается из уст в уста, в итоге становится просто сказками, то есть правды в том практически никакой. Но, ты знаешь, если кот мурчит, значит, он доволен. И это добрый знак. Сама тьма ела с твоих рук и давала почесать живот. Ох, Себастьян, я бы многое отдала, чтобы побывать на твоем месте…
Эрик: Ты правда видел Йоулакёхтуринна?
Себастьян: Правда.
Эрик: А он тебя не заберет?
Себастьян: Заберет. Только не сейчас. А через много-много лет, когда я стану совсем-совсем стареньким, у меня выпадут все зубы, и я забуду, как меня зовут.
Эрик: А когда это будет?
Себастьян: Не знаю. Лет через шестьдесят, наверное…
Эрик: А-а-а… Ну, тогда ладно. А ты мне его покажешь?
Себастьян: Ну, я не знаю. Видишь, твоя бабушка Эбба говорит, что Йоулакёхтуринн не любит людям показываться. Но, если я его снова встречу, я тебе обязательно позвоню.
Эрик: А если я тоже не буду шерстяных вещей надевать на Рождество, я тоже Йоулакёхтуринна встречу?
Себастьян: Не знаю, может, и встретишь. Только обещай, что, пока не вырастешь, не будешь один по ночам ходить. Мало ли что? Еще подумает, что ты мышонок, и съест. Знаешь, какой мне Свейнбьорн с собой кусок хаукадля завернул? Во-о-от такой!
Себастьян разводит руки, точно рыбак, хвастающий размером улова.
Себастьян: И кот его проглотил — даже не заметил!
Эрик: Ладно, я пока не буду Йоулакёхтуринна искать. Но когда вырасту, обязательно найду. А когда я вырасту?
Себастьян (переадресуя вопрос Эмме): Эмма, когда Эрик вырастет?
Эмма (Эрику): Когда ты вырастешь, я тебе обязательно об этом сообщу. А теперь помоги мне. Давай накроем на стол. Себастьяну и Свейнбьорну надо позавтракать. А мы будем пить чай.
Рейкьявик, 4 января 2049 года
Утро. Психиатрическая клиника Domus Mentis Geðheilsustöð. Доктор Маргрет Эйнарсдоттир сидит в своем кабинете и перечитывает бумаги. Раздается стук в дверь.
Доктор Маргрет (отрываясь от чтения): Входите. Всеволод? Или Себастьян?
Себастьян (улыбаясь): Можно и Себастьян, если вам так угодно.
Он подходит к столу и кладет на него чип.
Доктор Маргрет: Что это?
Себастьян: Это чип. Он мне больше не нужен. И я прошу вас отключить слежение от моего армфона.
Доктор Маргрет: Ну, это не в моей компетенции. Я поговорю с главврачом по этому поводу. Если сочту нужным.
Себастьян: Но вообще-то я хочу поговорить с вами.
Доктор Маргрет (строго, смотря на армфон): Ну, наконец-то вы решили поговорить. Сейчас у вас есть десять минут. Если нужно, я назначу вам сегодня время после обеда.
Себастьян (облокачиваясь на стол и нависая над Маргрет): У меня есть столько времени, сколько мне потребуется. Давайте не будем изображать немецкую пунктуальность. Мы в Исландии.
Доктор Маргрет: Ну, и что же с вами произошло, Себастьян? Откуда вообще взялось это имя?
Себастьян: Вы же сами выяснили, что я усыновленный. Себастьяном меня назвали при рождении. А став сыном русского эмигранта, я получил имя Всеволод. Ничего интересного. Но имя Себастьян мне в действительности нравится больше.
Он подходит к кулеру, наливает себе стакан воды, выпивает его и не садится в кресло в позу лотоса по своему обыкновению, а начинает ходить по кабинету.
Себастьян: Со мной кое-что произошло. И я очень надеюсь, что вы не поставите мне какой-нибудь вопиющий диагноз и не запрете здесь опять. Обещайте. Маргрет, обещайте, или я ничего не расскажу!
Доктор Маргрет: Я не могу обещать, что выпущу вас незамедлительно, но никакого страшного диагноза у вас нет. У вас депрессия. Это поправимо.
Себастьян: Нет у меня больше депрессии. Маргрет, вы точно что-то знаете. И вы не та, кем прикидываетесь. Поэтому я пришел сюда за ответом.
Доктор Маргрет: Тогда задавайте вопрос.
Себастьян: В рождественскую ночь я ушел гулять. Один. Без шерстяного колпака, который подарил мне Свейнбьорн. Как вы думаете, кого я там встретил?
Доктор Маргрет: Кого?
Себастьян: А вы догадайтесь.
Доктор Маргрет (иронично): Трех волхвов?
Себастьян: Нет. Эти парни до Исландии не доходили. Я встретил Йоулакёхтуринна.
Доктор Маргрет: Да, милый котик.
Себастьян: Вполне. Это было где-то на берегу Ольвюсау. Но геолокация покажет, что я был там утром, потому что мы с Свейнбьорном поменялись армфонами, и я отдал ему свой чип.
Доктор Маргрет: Не переживайте так, Себастьян. Я вам верю. Сядьте.
Она блокирует дверь, а Себастьян садится на подоконник.
Себастьян: Маргрет, это же была галлюцинация?
Доктор Маргрет: А чем галлюцинация отличается от объективной реальности?
Себастьян: Ну, это мнимый образ или явление, возникающее в сознании субъекта, то есть человека, вследствие измененного состояния сознания, вызванного чрезмерной усталостью, воздействием психотропных веществ, а также некоторыми психическими и неврологическими заболеваниями.
Доктор Маргрет: Спасибо, Себастьян. Я тоже читала учебник. Но я спросила, не что такое галлюцинация, а чем она отличается от реальности?
Себастьян: Тогда, исходя из изложенных мною данных, если, конечно, сейчас не вдаваться в подробности о том, что такое реальность, то, в общем, можно сделать вывод, что галлюцинация отличается от реальности самим фактом своего не существования в ней.
Доктор Маргрет: Но ведь галлюцинации кажутся зачастую настолько реальными, что люди принимают их за действительность?
Себастьян: Значит, они неправы. И вот потому я и хочу понять, видел я или не видел. То есть, был кот или не было?
Себастьян встает с подоконника и снова принимается ходить по кабинету.
Доктор Маргрет (вставая из-за стола и присоединяясь к броуновскому движению): Хорошо. Давайте рассуждать вместе. Допустим, перед вами одинокая женщина, вполне адекватная на вид, которая утверждает, что вчера на ужин ела пиццу. Но эта женщина была одна. Она приготовила эту пиццу сама и сама ее съела. Этого никто не видел. Она говорит правду?
Маргрет останавливается. Себастьян тоже замирает на пару секунд, а потом отвечает, вновь запуская движение.
Себастьян: Не знаю. Может быть. Вполне вероятно. Любой человек, мало-мальски умеющий готовить и имеющий на это время и желание, может приготовить себе на ужин пиццу.
Доктор Маргрет: Верно. Но, поскольку пицца — ее личное воспоминание, которое никто не может ни подтвердить, ни опровергнуть, то по сути пицца мало чем отличается от вашего Йоулакёхтуринна.
Себастьян: Но, согласитесь, встретить Йоулакёхтуринна — немного другое. Есть пиццу — нормально, а гладить сказочных котов — это, как минимум, странно.
Доктор Маргрет: Но, тем не менее. В отсутствии посторонних свидетелей и реальные события, и галлюцинации одинаковы. Это субъективные воспоминания одного человека. Потому что никто не может дать гарантии, даже та самая женщина, что она вчера действительно ела пиццу.
Себастьян: А массовые галлюцинации?
Доктор Маргрет: Массовые галлюцинации происходят по принципу передачи зевоты или смеха при условии, что все люди истово верят во что-то сверхъестественное. То есть стоит одному человеку увидеть корягу в озере Лох-Несс и закричать о том, что он видит Несси, как тут же все окружающие увидят плезиозавра. Потому что все они приехали на озеро именно для того, чтобы увидеть чудо. В общем, это внушаемость и зеркальные нейроны по большому счету.
Себастьян (останавливаясь): Вот. Правильно. Внушаемость. Я поверил в кота — и он мне пригрезился. Настолько реальным, что даже раздвоился, когда я попробовал скосить глаза. Как это называется? Комплексная галлюцинация?
Доктор Маргрет: Я немного не поняла про глаза. Можно еще раз?
Себастьян: Ну, смотрите. Если возникают сомнения в том, реален предмет или нет, нужно исказить реальность. А когда реальность исказится, то плод воображения останется целостным. То есть, галлюцинация не будет двоиться, если скосить глаза. Но, вероятно, я поверил в свою галлюцинацию настолько сильно, что мой мозг раздвоил даже образ кота, чтобы я продолжал верить в происходящее.
Доктор Маргрет (возобновляя движение по кабинету): Допустим. Но подумайте сами: есть ли смысл пытаться понять, чем он был? Какая разница? Для вас он так же реален, как и та пицца, что приготовила для себя одинокая женщина. Нет никого, кто сможет подтвердить или опровергнуть объективность того, что вы видели. Это все произошло с вами. И неважно, что повстречать Йоулакёхтуринна считается менее правдоподобным, чем приготовить себе пиццу на ужин.
Некоторое время Себастьян молча ходит по кабинету, разглядывая носы своих ботинок.
Себастьян (поднимая взгляд на Маргрет): И все же, это галлюцинация или нет?
Доктор Маргрет (подходя ближе и беря его под руку): А вы хотите, чтобы все это было просто галлюцинацией? Хотите забыть все, как сон, и продолжать жить дальше, словно ничего не произошло? Вы действительно этого хотите?
Себастьян: Не знаю.
Доктор Маргрет: Та-ак. Кто-то опять начинает врать.
Себастьян вздыхает. Они вместе делают круг по кабинету. Внезапно Маргрет останавливается, берет его правой рукой за левую руку, а свою левую ладонь кладет ему на плечо чуть повыше локтя и делает шаг в сторону. Себастьян кладет ладонь на ее спину, и они начинают вальсировать в тишине.
Доктор Маргрет: Зачем вы пытаетесь убедить себя в том, что Йоулакёхтуринн — лишь плод вашего воображения? Потому что вы атеист? Потому что это не совместимо с вашим привычным представлением о мире? Себастьян, скажите мне, а за что казнили вашего тезку святого Себастьяна?
Несмотря на большую разницу в росте, их танец можно было бы назвать весьма грациозным, если не брать во внимание тот факт, что происходит он в небольшом кабинете под аккомпанемент их разговора.
Себастьян: За веру. За убеждения.
Доктор Маргрет: Верно. Ваши воспоминания о Йоулакёхтуринне — это ваша вера, такая же недоказуемая и неопровержимая, как вера в Христа. А ваши представления о мире — это ваш император и его государственная система. Вы сами себе палач. Вы сами себя приковали к позорному столбу и стреляете в себя стрелами. Перестаньте. Йоулакёхтуринн — это ваша реальность. И никто, кроме вас самих, не сможет ее опровергнуть. Скажите, ведь вы любили?
Себастьян: Да, любил.
Доктор Маргрет (кружась): Любовь реальна?
Себастьян: Реальна.
Доктор Маргрет: Ну, и что такое любовь?
Себастьян: Это тоже определенный вид изменения сознания и, следственно, поведения человека. Точного определения не помню.
Доктор Маргрет (улыбаясь): Не помните. А почему? Потому что вы даже не задумывались над тем, что такое любовь. Вы просто любили. И все. Но заметьте, никто, кроме вас, не может знать наверняка, любите вы, или нет. Верно? Вот вам и ответ. Посмотрите на себя, как вы изменились!
Себастьян (ухмыляясь и закручивая Маргрет): Вы говорите о цвете волос?
Доктор Маргрет: Нет. Это всего лишь следствие. Но еще это напоминание вам об этой встрече, ведь вам, как Фоме, обязательно надо влезть пальцами в раны Христа, не так ли?
Она слегка проскальзывает пальцами под рукав Себастьяна, нащупывая почти зажившие шрамы от лезвия. Себастьян невольно морщится от прикосновения.
Доктор Маргрет: Так вот, когда снова натяните тетиву, остановитесь и посмотрите на себя в зеркало. Вы все еще намерены стрелять в себя?
Себастьян молчит. Внезапно Маргрет делает резкий поворот.
Доктор Маргрет: Танго.
Они меняют размер и формы движений.
Доктор Маргрет: Ну, а теперь подумайте, что же все-таки сказал вам кот?
Себастьян: Сказал? Он ничего не говорил. Он мурчал. Он же все-таки кот. Коты ведь не разговаривают, даже сказочные…
Доктор Маргрет: А вы думаете, кот откроет рот и заговорит с вами человеческим голосом?
Себастьян тихо посмеивается.
Доктор Маргрет: Согласна, Себастьян, это все абсурдно до смешного, да только ирония здесь бессильна. Кот пришел не просто потому, что вам захотелось его увидеть. Он пришел, потому что он захотел что-то вам сказать. Когда вы наконец перестанете играть в легионеров, вы все поймете. Не надо пытаться все рационализировать. Научитесь слушать свое сердце.
Себастьян (наклоняя ее корпус): Зачем, Маргрет? Зачем вы пытаетесь убедить меня в том, чего не было?
Доктор Маргрет (выпрямляясь): Не было?
Себастьян (разворачивая Маргрет): Не было. Это невозможно.
Доктор Маргрет (разворачиваясь в противоположную сторону): Невозможно?
Себастьян: Я не понимаю, зачем вам это нужно?
Доктор Маргрет (отталкивая его): А вам? Зачем вам нужен кот? Зачем вы пришли с этим ко мне?
Себастьян (идя к Маргрет в то время, как она отступает назад): Вы же психиатр. Вы должны дать какое-то рациональное объяснение всему этому и помочь разобраться.
Их руки снова смыкаются, и Маргрет начинает ходить кругами вокруг Себастьяна, выделывая ногами замысловатые фигуры.
Доктор Маргрет: Еще раз, Себастьян. Моя задача — помочь вам. Но дело в том, что пока вы рассуждаете о реальности и галлюцинациях, вы не видите главного. Порой два свидетеля одного и того же события утверждают совершенно противоположные вещи. Это нормально. Воспоминания субъективны. И нет никакой разницы, насколько материальным был тот кот. В любом случае, его видели только вы, а для всех остальных — он та же пицца, съеденная в одиночестве, та же любовь, которую вы все еще испытываете к отцу или той мертвой девушке. Впрочем, нет. Не было никакой девушки, так ведь? Девушки — не ваш профиль. Но теперь это уже неважно. Важно лишь то, почему Йоулакёхтуринн пришел и что он сказал. А если вам так уж хочется научных объяснений, то можете рассматривать кота, как проявление вашего бессознательного. Только не лезьте перечитывать Фрейда, я вас умоляю! Потому что вопрос остается прежним: что сказал кот?
Маргрет останавливается, и Себастьян берет инициативу танца в свои руки.
Себастьян: Мне кажется, я сошел с ума. Я ненормальный.
Доктор Маргрет: Норма — вещь относительная, мой друг. И, как бы то ни было странно, сейчас вы более нормальный, чем в нашу последнюю встречу, хотя и пребываете в сильном эмоциональном возбуждении. Итак, у вас остались еще вопросы?
Себастьян: Кажется, вы уже ответили. То есть, нет. Вы задали мне еще больше вопросов. Ну да, ведь психиатр — это не тот человек, кто дает ответы, а тот, кто задает правильные вопросы, верно?
Доктор Маргрет: Куранта!
Себастьян: Куранта?
Прежде чем он успевает произнести название старинного танца, его тело уже само начинает давно забытое движение.
Доктор Маргрет: Себастьян, это все очень странно. Вы действительно человек-загадка, и я не смогу вас разгадать без вашей на то воли. Но впервые за все время нашего общения я слышу от вас правду, иррациональную, в высшей степени абсурдную, но, все-таки, правду. И, хотя мне не очень нравится, как вы себя ведете, я сдержу свое слово. Потому что теперь я за вас спокойна.
Себастьян: Где вы научились танцевать куранту?
Доктор Маргрет: А вы?
Они проходят по кабинету еще несколько раз, потом подходят к двери и замирают.
Доктор Маргрет (в заключительном реверансе): Вы свободны. Геолокацию мы отключим удаленно в течение двух дней. Если вам потребуется помощь, можете просто позвонить мне. Прощайте, Себастьян.
Маргрет снимает блокировку с двери, и та открывается. Себастьян кланяется и замирает в нерешительности, смотря на Маргрет с немым вопросом.
Доктор Маргрет: Давайте не будем задавать друг другу вопросы, ответы на которые нам не нужны. Прощайте.
Себастьян послушно выходит из кабинета, и дверь за его спиной поспешно закрывается с тихим щелчком. Он стоит несколько секунд в замешательстве, а потом сворачивает в коридор, ведущий к сестринской. Там никого нет, и он решает подождать. Из холла доносятся голоса: возвращаются пациенты. Позади Себастьяна хлопает дверь прачечной, и он оборачивается. Это сестра Сара. Она торопливо катит тележку с больничными пижамами и постельным бельем.
Сара:Себастьян? Уже вернулся?
Себастьян: Нет, я пришел попрощаться. Маргрет меня отпустила.
Сара: О, поздравляю тебя! Жаль, совершенно нет времени с тобой попрощаться по-человечески, но я очень рада за тебя. И, да, тебе идет.
Она кивает вверх, видимо, намекая на его волосы.
Сара: Подожди минутку. Я сообщу Анне, что ты здесь.
С этими словами она уходит. Еще через несколько минут появляется слегка запыхавшаяся Анна.
Анна: Себастьян, ты выписываешься?
Себастьян: Да, наконец-то.
Анна: Ну, как тебе сказать… по-правде, я даже расстроена. Теперь я буду видеть тебя только на концертах, и то, когда буду успевать…
Себастьян: Я потому и пришел. Хотел сказать, что, если ты не против, я бы хотел дружить. Просто дружить, как нормальные люди. Общаться, пить кофе, ездить на гейзеры. Я ведь теперь… у меня много времени.
Анна: Ты ведь еще не переехал?
Себастьян: Живу у друга.
Анна: Знаешь, у меня небольшой домик в Гардабайре, и сейчас его вторая половина пустует. То есть, если ты хочешь…
Себастьян: Спасибо, Анна. Я обязательно подумаю. И да, у меня нет твоего номера.
Они сжимают ладони в кулаки и слегка стукаются ими. Армфоны сигнализируют о добавлении новых контактов.
Себастьян: Я наберу тебя, как только что-то решу. Спасибо. Спасибо за все.
Себастьян провожает Анну до холла, выходит из клиники, закуривает и неспешно возвращается в машину Свейнбьорна.
Свейнбьорн: Ну, что?
Себастьян: Все.
Свейнбьорн: Что, все?
Себастьян: Все. Забирай меня отсюда.
Свейнбьорн: Куда?
Себастьян: Поедем в Боргарнес. Нужно разобрать вещи и устроить запоздалый прощальный ужин.
Боргарнес, 4 января 2049 года
Себастьян (входя со Свейнбьорном в свой прежний дом с кучей сложенных коробок в руках): Давай так. Ты возьмешь на себя кухню и ванную, а я займусь личными вещами.
Свейнбьорн: А ужин?
Себастьян: Блин, точно. Кухню нужно паковать после ужина. Кажется, я не совсем в себе.
Свейнбьорн: Все нормально. Если ты не хочешь, чтобы я касался вещей Анастаса, давай я просто займусь готовкой.
Себастьян: Да, так будет логичнее.
Себастьян проходит в спальню и открывает шкаф. Он достает с полки аккуратно сложенный свитер и принюхивается к нему. «От вещей мертвых пахнет только смертью», — тихо констатирует он и кладет свитер в коробку. Достает второй свитер, нюхает его и тоже кладет в коробку. Третий свитер, рубашка, вторая, третья… И тут он начинает яростно срывать одежду с вешалок, выкидывать вещи из шкафа вместе с полками, сбрасывает с кровати одеяло и подушки, в конце концов обрушивает шкаф с нотами и разбивает кулаком напольное зеркало. Оно покрывается трещинами. На костяшках выступает кровь. Себастьян садится в кучу вещей и закрывает лицо руками. В комнату заходит Свейнбьорн и осматривает погром.
Свейнбьорн: Ты как?
Себастьян (отрывая руки от лица и оглядывая комнату): Я в норме. Просто Настя любил порядок. У него все было сложено по полочкам, так аккуратно, как будто… то есть нужно было просто одну за другой переложить вещи с полок в коробку. Он словно все подготовил для того, чтобы его вещи, всю его жизнь разложили по коробкам и раздали нуждающимся. Я протестую! Мне нужен хаос! Смятение, борьба! Я хочу видеть жизнь, кипящую, безрассудную! Я хочу, чтобы вещи валялись где попало! Чтобы была не заправленная кровать, скинутая наспех одежда, разбросанные ноты, забытый носок в углу! Незавершенность, недосказанность, остановившееся мгновение спонтанности! Но его нет. Он все завершил, все разложил на свои места… Он все доводил до конца. Он был безупречен. Словно готов был умереть в любой момент. Но есть одна вещь, которую он забыл аккуратно поставить на полочку — это я!
Себастьян резко встает и идет в ванную. Слышится шум воды. Свейнбьорн проходит по комнате, разглядывая раскиданные вещи. Он поднимает первый том «Путеводителя по галактике для автостопщиков», всматривается в русский текст, наводит на него камеру армфона и переводит название. Открывает книгу и обнаруживает посвящение, написанное по-русски. Армфон не считывает текст, написанный от руки.
Себастьян (возвращаясь в комнату): Все хорошо. Если хочешь, можешь идти готовить. Я справлюсь. Все хорошо.
Свейнбьорн: Нет, не хорошо. Я побуду с тобой. Соберу ноты, например.
Себастьян (поспешно выхватывая книгу из рук Свейнбьорна): Ладно. Флейтовые — отдельно, контрабасовые — отдельно. Флейтовые отдадим студентам, а контрабасовые я заберу.
Они начинают сортировать вещи и ноты по коробкам.
Себастьян (нервно швыряя вещи в коробку): Почему? Почему этот дом, насквозь пропахший смертью, выглядит так, словно здесь ничего не произошло?! Почему в ванной нет ни пятна крови?! Почему мы вечно делаем вид, что все нормально?! Почему мы врем?! Почему мы боимся говорить о том, что чувствуем? Почему не принято кричать?! Почему не принято говорить о смерти? Со мной все в порядке, не переживайте… Это так пошло! Нет, со мной не все в порядке! Мне, блядь, больно! И я не могу отпустить эту боль! Не могу забыть! Я хочу, чтобы мне было все равно! Я хочу, чтобы эти вещи были чужими вещами, не знать о них ничего, ничего не помнить! Но это невозможно. Сегодня я избавлюсь от Настиных вещей, закрою дверь дома навсегда, но ничего не изменится. Можно бежать куда угодно, но нельзя убежать от памяти
Свейнбьорн (помолчав какое-то время): Слушай, а откуда у тебя ноты для контрабаса, изданные в Британии в двадцатых годах?
Себастьян (рассеянно): Не знаю. Купил, наверное, где-то.
Свейнбьорн: А это что? Русское издательство?
Себастьян: Настя приехал из России, если что.
Свейнбьорн: С контрабасовыми нотами?
Себастьян: А, ты про Слонимского? Это один Настин друг подарил. Тоже русский эмигрант. Тебе рюкзак не нужен? Мне два ни к чему.
Свейнбьорн: Рюкзак в хозяйстве всегда пригодится. Спасибо.
Свейнбьорн перекладывает еще несколько партий в коробку.
Свейнбьорн (восторженно): Обалдеть! Какая древность! Откуда?
Себастьян (забирая у Свейнбьорна ноты и кладя их в свою коробку): А, контрабасовый концерт Ваньхаля. Да, это реликвия. Подарок от одного старого друга.
Свейнбьорн: Можно посмотреть?
Себастьян (вздыхая): Да, конечно.
Себастьян нехотя протягивает Свейнбьорну ноты. Тот аккуратно открывает старинную рукопись.
Свейнбьорн: Это подлинник?
Себастьян: Нет, вряд ли. Скорее всего, очень старая копия.
Свейнбьорн: А что значит «S.S.»?
Себастьян (раздраженно): Что угодно, но точно не войска СС. Ваньхаль, знаешь ли, не самый известный композитор. И ему повезло, потому что теоретики не все его исподнее вывернули.
Свейнбьорн: Тут что-то на немецком. Что там написано?
Себастьян: Что-то типа «с пожеланиями творческих успехов», вроде. Я плохо знаю немецкий.
Свейнбьорн: Ну, ты же нидерландский знаешь?
Себастьян: Нидерландский — не немецкий.
Свейнбьорн: Нет, ты как-то что-то говорил про переводы с немецкого. Ты точно что-то с немецкого переводил.
Себастьян: Хороший переводчик переведет все что угодно куда угодно, даже то, чего не было в тексте.
Свейнбьорн: Ясно. Теперь такая вещь, наверное, стоит целое состояние…
Себастьян (поспешно сметая с полки немногочисленные книги в очередную коробку): Как знать, как знать… Но, мне кажется, ноты восемнадцатого века должны выглядеть как-то подревнее. Слушай, если ты будешь перелистывать каждую партию, мы так до утра не разгребем все это. Хватит. Иди готовь ужин. Я сам все уложу.
Свейнбьорн: Прости, не хотел тебя расстраивать. Постараюсь двигаться быстрее.
Себастьян: Ладно. Ты тоже извини. Я не в себе.
* * *
В темной спальне Себастьян лежит в позе эмбриона на застеленной кровати. Входит Свейнбьорн.
Себастьян: Скажи, моя речь была очень фиговой? Сумбур какой-то… Я хотел многое сказать, но, когда встал, слова словно исчезли. Я, если честно, никогда не говорил надгробных речей, и, мне кажется, это было ужасно.
Свейнбьорн (иронически, садясь на кровать рядом с Себастьяном): Это была самая печальная и самая искренняя ложь из всех, что я слышал.
Себастьян: Но я не имею права разрушать легенду. Это была наша легенда. Разрушить ее — значит перечеркнуть часть его жизни. Пусть останется в памяти коллег и студентов таким, каким он был для них. Хватит и того, что ты и твоя семья знаете правду.
Свейнбьорн: А мы знаем правду?
Себастьян: Не всю, конечно. Никто ни о ком не знает всей правды. Мы вынуждены верить тому, что слышим, иначе вообще невозможно выстраивать каких-либо отношений.
Свейнбьорн: Но ты был очень искренним. Я удивляюсь тому, как проникновенно ты врешь. Знаешь, мне даже на момент показалось, что ты говорил правду, то есть действительно скорбишь по нему, как по отцу.
Себастьян: И отчасти это так. У нас ведь большая разница в возрасте. Наши отношения трудно идентифицировать как-то однозначно. Но он был моим миром, миром, который внезапно рухнул, сломался, как карточный домик… Я не питал иллюзий, что это навсегда, но это произошло слишком рано, слишком неожиданно. Я не был готов… Но, наверное, мне пора начинать новую главу своей жизни…
Свейнбьорн: Нет. Не обязательно сейчас. Возьми свое время. Take your time, как говорится.
Себастьян (задумчиво): «Ita fac, mi Lucili: vindica te tibi, et tempus quod adhuc aut auferebatur aut subripiebatur aut excidebat collige et serva».
Свейнбьорн (слегка усмехаясь): Кого фак, прости?
Себастьян: Одно из писем Сенеки к Луцилию. Латынь. Поступай же так, мой Луцилий: отомсти за себя, и время, что у тебя отнимали и крали, что зря ускользало, собери и сохрани.
Свейнбьорн: Ты еще и латынь знаешь?
Себастьян: Нет. Просто она мне нравится. Латынь звучит как-то особенно, трансцендентно, что ли. У нее особенная коннотация, сложившаяся, видимо, в силу ее истории… «Quem mihi dabis qui aliquod pretium tempori ponat, qui diem aestimet, qui intellegat se cotidie mori? In hoc enim fallimur, quod mortem prospicimus: magna pars eius iam praetert; quidquid aetatis retro est mors tenet». Укажешь ли ты мне того, кто ценил бы время, кто познал цену дня, кто понимал бы, что умирает с каждым часом? В том-то и беда наша, что смерть мы видим впереди, а большая часть ее у нас за плечами: ведь сколько лет жизни минуло, все принадлежат смерти.
Гардабайр, 24 января 2049 года
Утро. Просторная кухня. Все покрыто строительной пылью, на полу и на всех горизонтальных поверхностях — полиэтиленовая пленка и куски ободранных обоев. На кухонной столешнице расположился раритетный кассетный магнитофон, играющий рок-баллады семидесятых — восьмидесятых годов прошлого века. На стремянке Себастьян, в рваных джинсах, в большой клетчатой рубашке, завязанной узлом на животе, на голове повязка, смотанная из банданы. Стена около него покрыта кривыми ярко-оранжевыми полосами, и он закрашивает промежутки между ними зеленой краской. Слышится стук в дверь. На пороге появляется Свейнбьорн. Оглядывается по сторонам, замечает стремянку и смотрит вверх.
Свейнбьорн (язвительно): И чего звал? Спуститься, что ли, не можешь? Мне тебя и оттуда забирать надо?
Себастьян (не отрываясь от рисования): Ну да. У меня, понимаешь, синдром котенка.
Свейнбьорн: Какого котенка?
Себастьян: Ну вот залез, а спускаться страшно. Сними меня отсюда, дядюшка Бьорн! Мяу! Мяу! Мяу!
Свейнбьорн (прерывая противное мяуканье): А Анна где? Чего она тебя не снимет?
Себастьян: Взяла отпуск и улетела греться в Данию с бойфрендом.
Свейнбьорн (пиная куски обоев по полу): И ты по этому поводу решил устроить ураган?
Себастьян (стирая ладонью краску с лица и намазывая ее на стену): Нет, это арт-терапия. Я предположил, что перформативные практики из разряда махания кисточкой помогут мне справиться с депрессией, но ошибся. В голову лезет всякое дерьмо, и мне нужна компания. И еще я решил, что тебе тоже нужно поразвлечься.
Свейнбьорн (проходя вглубь кухни и снимая пленку со стула, чтобы сесть): Ты, арт-объект недоинсталлированный, а чего не предупредил, как мы будем развлекаться? Я бы не стал парадный костюм надевать.
Себастьян (окидывая взглядом Свейнбьорна с ног до головы): А ты думал, я тебя в ресторан на свидание зову? И с каких это пор джинсы со свитером называются парадным костюмом?
Свейнбьорн: Это воскресный парадный костюм, ничего ты не понимаешь.
Себастьян (разворачиваясь обратно к стене): Ясно. Поищи у меня в шкафу тряпье какое-нибудь. Только драную футболку «I love Amsterdam» не бери. Она тоже парадная.
Свейнбьорн (с утрированным возмущением): То есть ты даже не спустишься, чтобы меня обнять? Или мне тебя все-таки самому спустить?
Себастьян (томно): А ты хочешь испачкать свой парадный костюм в моих грязных объятиях?
Свейнбьорн: Ладно, я пойду переоденусь. И тогда ты все-таки спустишь свою ленивую задницу с поднебесья, и мы грязно обнимемся.
Свейнбьорн зажигает свет в маленькой темной спальне. Постель разворочена, шкаф открыт. Из него вываливаются мятые вещи. Контрабас стоит в углу, стол завален хламом. Свейнбьорн внимательно оглядывает вещи на столе и берет в руки серебристую шкатулочку с канифолью. На ней инициалы «S.S.». Немного повертев вещицу в руках, он открывает ее, оглядывает крышку изнутри, вытряхивает канифоль в руку, осматривает дно. Больше ничего нет. Свейнбьорн смотрит сквозь канифоль на свет. На свету она напоминает красноватый янтарь. Он кладет канифоль обратно и закрывает, задумчиво смотрит на крышечку. Потом, словно опомнившись, он быстро идет к шкафу, роется в вещах, периодически поднимая и растягивая футболки, пытаясь определить, влезет он в них, или нет. В конце концов, он находит большой черный худи с капюшоном и разноцветные пляжные шорты.
Себастьян (спускаясь со стремянки, когда Свейнбьорн возвращается на кухню): Вот, теперь видно, что у человека воскресенье.
Он обнимает друга, оставляя на худи разноцветные пятна.
Свейнбьорн: В твоем гардеробе не разгуляешься особо, ящерица.
Себастьян: Медведь полярный.
Свейнбьорн (оглядывая стены): Слушай, а что ты творишь?
Себастьян (переставляя стремянку): Хочу сделать фактуру alla радужный эвкалипт.
Свейнбьорн: Это как?
Себастьян: Сначала надо нарисовать рандомные цветные полоски, а потом — накидать сверху темно-коричневых.
Свейнбьорн (качает головой): Вырви-глаз какой-то.
Себастьян (подливая кислотные краски из ведер в банки): Пока что, да. Но после добавления коричневых полосок станет круто.
Свейнбьорн: Слушай, ты сам уже, как радужный эвкалипт. Умойся, и давай хоть кофе выпьем. Я же с дороги, как-никак.
Себастьян (ухмыляясь): «С дороги». На автопилоте ж ехал небось.
Свейнбьорн (ища кофе в настенном шкафу): Ну, на автопилоте, ладно. Но все равно, ты меня в воскресный день из постели вытащил, поросенок.
Себастьян: Я не поросенок, я котик.
Свейнбьорн (насыпая кофе в турку и ставя на плиту): Котики, да будет тебе известно, весьма чистоплотные животные. И они в таких безумных красках не пачкаются.
Себастьян (снова залезая на стремянку и продолжая покраску): Это ты моему коту скажи. Вечно приходит по уши в каком-то дерьме и тут же на стол с ногами.
Свейнбьорн (театрально изумляясь): У тебя кот?!
Себастьян: Да.
Свейнбьорн: И как давно вы вместе?
Себастьян: Уже неделю.
Свейнбьорн (с надрывом): И ты мне ничего не сказал?! Как ты мог так со мной?
Себастьян (словно извиняясь): Я знал, что ты будешь ревновать, и не мог придумать, как тебе помягче об этом сообщить…
Свейнбьорн (картинно закидывая руку на лоб тыльной стороной ладони и закатывая глаза): Ну, все… Между нами все кончено, Себастьян. Я ухожу!
Точно сентиментальная барышня девятнадцатого века, Свейнбьорн встает и, нервно подергивая плечами, выходит из дома, направляясь к машине. Себастьян некоторое время любуется номером, а потом спускается со стремянки, догоняет Свейнбьорна, хватает его за плечи и в тот же момент ударяет под колено. Ноги Свейнбьорна подкашиваются, и Себастьян, слегка замедляя падание, обрушивает его тело на снег, но Свейнбьорн не дает вовремя отпустить руку, перехватив ее, и Себастьян летит вслед за ним. Начинается возня. Свейнбьорн быстро одерживает победу и ловко прижимает к земле все конечности Себастьяна.
Себастьян (безуспешно пытаясь вырваться): Ладно, ладно, я сдаюсь.
Свейнбьорн: То-то же.
Свейнбьорн слезает с Себастьяна, встает и отряхивается от снега. Себастьян медленно поднимается, но вдруг резко дергает Свейнбьорна за косу и убегает в дом. Свейнбьорн бежит за ним. Когда он оказывается на пороге, в доме его уже ждет Себастьян, вооруженный пульверизатором.
Себастьян (целясь в Свейнбьорна): Стоять! Не с места! Это полиция! Руки за голову!
Свейнбьорн захлопывает дверь ногой, делает шаг вперед, и Себастьян стреляет. Они начинают бегать по дому под аккомпанемент падающей мебели и бьющейся посуды. В конце концов, Себастьян загоняет Свейнбьорна в угол и стреляет ему в лицо несколько раз.
Свейнбьорн (пытаясь защитить лицо от воды): Все, все! Сдаюсь! Хватит!
Себастьян перестает стрелять, садится на столешницу, откручивает насадку пульверизатора и выпивает остатки воды.
Свейнбьорн (поднимаясь и вытирая лицо рукавом): Как кота назвал-то?
Себастьян: Гав.
Свейнбьорн: Чего?
Себастьян: Так русские собаки гавкают40. Был такой древнерусский мультик про котенка по имени Гав. Настя его очень любил. Наверное, потому что сам он был парнем по имени Настя. Ты же в курсе, что Настя — женское имя? В общем, так или иначе.
40
Свейнбьорн (оглядываясь по сторонам и поднимая осколки кружки): И где он, твой Гав?
Себастьян (доставая мусорное ведро): Да прячется где-то. У нас же тут ураган, вот он и шкерится.
Свейнбьорн (выкидывая осколки): Не ураган, а арт-терапия. Ну, иди погавкай, что ли. Может, выползет?
Себастьян (разочарованно вздыхая): Он пока не запомнил, что он Гав. Не придет. Но в теории я его именно для того так и назвал, чтобы летом можно было бегать по всей округе и лаять в свое удовольствие и без всякого зазрения совести.
Свейнбьорн: И все-таки, Маргрет тебя недолечила. Или перелечила.
Себастьян (лучезарно улыбаясь): Ха-ха. Олигофрения в стадии тяжелой дебильности не лечится.
Свейнбьорн: Это не дебильность. Это умение радоваться жизни. Дай какую-нибудь тряпку. Хоть морду твою ототру.
Себастьян выдвигает ящик рядом с собой и достает тряпку. Свейнбьорн мочит ее под краном, берет Себастьяна за подбородок и начинает оттирать краску.
Свейнбьорн: Ой, это что? У тебя щетина?
Себастьян: Да.
Свейнбьорн: Ты сел на гормоны?
Себастьян: Нет.
Свейнбьорн: Не понял.
Себастьян: Наверное, это все твой волшебный Йоулакёхтуринн.
Свейнбьорн: Это магия вне Хогвартса!
Себастьян: Коту своему скажи, а я простой маггл и ни в чем не виноват.
Кофе с шипением выкипает, и Себастьян, вырвавшись из рук Свейнбьорна, выключает плиту.
Себастьян: Кофе по закону Мёрфи готов.
Свейнбьорн: Кофе по закону Мёрфи — звучит хорошо. Надо бы запомнить. Но вот на вкус, боюсь, это полная лажа.
Себастьян (разливая кофе по кружкам): Если добавить сливки, сахар, корицу и виски, то сойдет.
Свейнбьорн: О, да ты же раскрыл тайну тысячелетия! То есть, тайну ирландского кофе. Оказывается, все просто: ирландцы варят кофе по закону Мёрфи, а потом, чтобы не было так мерзко, льют и сыпят туда все подряд.
Свейнбьорн садится за стол, а Себастьян, открыв холодильник, начинает добавлять в кофе все выше перечисленное.
Себастьян: А то. Оскар Уайльд именно так и делал.
Свейнбьорн: Откуда ты знаешь?
Себастьян: Я много чего знаю. А чего не знаю — выдумываю на ходу.
Себастьян срывает со стола пыльную пленку, ставит сахарницу и кружки и тоже садится.
Свейнбьорн (со вздохом, насыпая сахар в кофе): Ты все шутишь… Шутишь, потому что тебе фигово. Шутишь, чтобы не говорить. Но ты набрасываешь ветки и листья на яму. И в итоге сам угодишь в свою западню.
Себастьян молча пьет кофе.
Свейнбьорн: Молчание, Себ, — это стены. Чем дольше молчишь, тем выше стены, отделяющие тебя от мира людей. Если не начать их рушить, ты просто погребешь себя заживо. Но ты не хочешь говорить ни с Маргрет, ни со мной. Ни с кем.
Себастьян: Мне нечего сказать.
Свейнбьорн: Когда Кейджу было нечего сказать, появилась целая лекция41.
41
Себастьян: Есть вещи, о которых мне действительно нечего сказать.
Свейнбьорн: Тайны за семью печатями.
Себастьян: Да, тайны за семью печатями.
Свейнбьорн: Ты реально думаешь, что, если я узнаю твои тайны, то изменю как-то свое мнение о тебе или перестану с тобой общаться?
Себастьян: Нет.
Свейнбьорн: Тогда в чем прикол?
Себастьян (иронично): Те, кто знает мои тайны, долго не живут.
Свейнбьорн (ехидно): Ах, как страшно! Ладно. Не хочешь говорить — не говори. Но ты строишь стены, и однажды настанет день, когда я не смогу через них перелезть.
Они молча допивают кофе. Не говоря ни слова, Себастьян убирает кружки в раковину, снова застилает стол и стулья пленкой, выдает Свейнбьорну краски и кисти и забирается на стремянку.
Себастьян (через какое-то время): Я виноват. Это я стал причиной несчастного случая.
Свейнбьорн: То есть?
Себастьян: Мы поссорились в тот день. Он, закончив репетицию, пошел в бар и напился. А потом, когда, видимо, немного остыл, поехал домой мириться. И, как всегда, не включил автопилот.
Свейнбьорн: А почему вы поссорились?
Себастьян: Ну… я… Я ему изменил.
Свейнбьорн: Серьезно?
Себастьян: Да.
Свейнбьорн: Нет, ты шутишь.
Себастьян: Я не шучу. Это была небольшая интрижка. Одноразовый мальчик. Просто что-то переклинило у меня в голове. А Настя узнал.
Свейнбьорн: Одноразовый мальчик?
Себастьян: Я сидел в баре и философствовал в одно рыло. Загрустил, открыл «Святого Себастьяна», написал первому попавшемуся красивому парню. Он пришел. Поговорили, выпили, пошли к нему. Вот и все.
Свейнбьорн: И теперь ты, ясное дело, винишь себя.
Себастьян: А кого еще?
Свейнбьорн: Себастьян, люди изменяют друг другу, ссорятся, мирятся. Это нормально. Ну, то есть это не совсем нормально. Это глупо, конечно. Но он-то о чем думал? Он считал, что в свои пятьдесят с лишним он все еще молод и красив? У вас же разница почти тридцать лет! Он сам вел себя неразумно, и потому и… это все случилось.
Себастьян: Ты неправ. Во-первых, в свои пятьдесят три он выглядел прекрасно, во-вторых, наши отношения, как можно уяснить из их продолжительности, далеко не сводились к постельному режиму, в-третьих, если бы я ему сам признался в том, что мне захотелось свежего мяса, он бы простил меня, и никакого скандала не произошло бы. Да, логически все можно оправдать: и то, что я не хотел его расстраивать почем зря, когда скрыл измену, и то, что я не мог предсказать исхода своей лжи… Но как заставить замолчать свою совесть?
Свейнбьорн: Для начала исповедаться. Рассказать кому-то об этом. Ну, собственно, у тебя это уже, можно сказать, получилось.
Себастьян: А дальше что? Окей, ты знаешь правду и не осуждаешь меня. Но мне от этого не легче.
Свейнбьорн: А знаешь, почему?
Себастьян: Почему?
Свейнбьорн: Потому что ты опять сочиняешь на ходу.
Себастьян (помолчав какое-то время): Это серьезная предъява, Бьорн. Я открыл тебе душу, а ты обвиняешь меня во лжи.
Свейнбьорн: Просто я тебя знаю. И это не похоже на тебя. «S.S.» — это ведь сокращение от «Святой Себастьян», верно?
Себастьян: Или войска Третьего рейха. А «Святой Себастьян» — приложение для гей-знакомств. Ты сам там сидишь.
Свейнбьорн: А еще эти две буквы на твоей шкатулке с канифолью. И в нотах Ваньхаля. Святой Себастьян — это ты.
Себастьян: Нет. Не святой. Моя прежняя фамилия — Шмид. По-нидерландски пишется через «s». S.S. — мои инициалы, но это не Святой Себастьян, а Себастьян Шмид. Шкатулка для канифоли — подарок Насти. А про ноты, да, я соврал. Тот немец, что подарил их, написал посвящение для меня.
Свейнбьорн: Тогда почему ты соврал в прошлый раз?
Себастьян: Не знаю. Просто, думаю, тогда было не место и не время вспоминать мою прошлую жизнь…
Свейнбьорн: За все эти годы ты почти ничего не рассказывал об Амстердаме.
Себастьян: Ты не спрашивал.
Свейнбьорн: Я не имею привычки лезть в чужую жизнь, потому что считаю, что люди должны рассказывать о себе сами, если им этого хочется. Но теперь, пожалуй, я спрошу.
Себастьян: Да, пожалуйста.
Свейнбьорн: Что ты натворил? Почему вы перебрались в Исландию под видом отца и сына?
Себастьян: Я ведь рос в детдоме. Но мне нужны были деньги на развлечения, модные тряпки и наркоту. Поэтому днем я был прилежным учеником, а по вечерам «зажигал красные фонари». Когда Настя об этом узнал, он в срочном порядке усыновил меня и увез из страны.
Свейнбьорн: А почему ты знал исландский?
Себастьян: Потому что всегда мечтал уехать в Исландию. Хотел на север, туда, где нет суеты, мечтал о северном сиянии… Исландия — рай для интровертов вроде меня. А когда Настя поставил меня перед фактом, что теперь я его сын, и мы уезжаем, то разрешил мне самому выбрать страну.
Свейнбьорн: Что-то не вяжется. А когда начался ваш роман?
Себастьян: Настя был в жюри на конкурсе юных музыкантов. Я тогда ничего не выиграл, но Настя предложил мне вступить в юношеский оркестр, которым руководил его друг, которому как раз нужен был нужен контрабасист. Узнав, что я из детдома, Настя стал опекать меня по мере сил. Так мы и подружились. А когда мне было семнадцать, я решил, что я уже достаточно взрослый, и признался ему в любви, но потом внезапно открылась моя обратная сторона жизни. Короче, Настя поставил условие: либо мы уезжаем и начинаем новую жизнь, либо я остаюсь мальчиком напрокат, и на этом наш роман оканчивается, не начавшись. Разумеется, мы уехали. Вот и все.
Свейнбьорн: У тебя всегда все очень просто. Но почему-то вся эта простота кажется какой-то ненастоящей. У тебя есть объяснение для всего. Но мозаика все равно не складывается. Не знаю, почему. Какие-то странные совпадения, странные стечения обстоятельств… Шмид… Но мама тебе пела на итальянском. И при этом, ты называешь себя русским.
Себастьян: Прежнюю фамилию я унаследовал от отца, а моя мать была итальянкой. А вот русским я стал из-за Насти. Я не хотел помнить свою прошлую жизнь, ту жизнь, что была до него, и потому я взял его фамилию, принял его язык и его культуру. Он научил меня очень многому. И, к тому же, мало кто знает, что усыновление было фикцией. Но других вариантов просто не было. Бьорн, ты мистик. Ты ищешь тайные знаки там, где их нет. Но иногда все намного проще, чем кажется. Все банально, как шестью семь — сорок два.
Свейнбьорн: Шестью девять.
Себастьян: В смысле? Считать разучился?
Свейнбьорн: Ты же имел в виду главный вопрос жизни, вселенной и всего остального?
Себастьян: Ну, да. Сколько будет шестью семь?
Свейнбьорн: Шестью девять. Точнее, «чему равно произведение шести и девяти»!
Себастьян: Бред какой-то.
Свейнбьорн: Шестью девять! Спорим?
Себастьян: На что?
Свейнбьорн: На пиццу!
Себастьян: А вот спорим!
Себастьян бежит в комнату и приносит русский вариант «Путеводителя». Свейнбьорн включает армфон и открывает свою библиотеку. Себастьян перелистывает книгу и в конце концов отыскивает нужную страницу.
Себастьян: Вот оно!
Свейнбьорн: Что?
Себастьян (показывая Свейнбьорну страницу): Шестью семь!
Свейнбьорн (проецируя английский оригинал на стену): Шестью девять!
Повисает пауза.
Себастьян: Понял! Я читал именно эту книгу, потому что на тот момент учил русский. А «Путеводитель» — любимая книга Насти, и он привез ее из России. Но в русском переводе ошибка. То есть, видимо, редактор решил, что Дуглас Адамс не умеет считать, и исправил его.
Свейнбьорн: Подожди, а не ты ли говорил, что «Путеводитель» включен в программу средней школы в Нидерландах?
Себастьян: Что? Нет. Ты что-то путаешь. Я просто говорил, что прочитал его в школе.
Свейнбьорн: Нет. Ты настаивал на том, что Адамс включен в школьную программу в Нидерландах. Потому что однажды выяснилось, что я не читал «Путеводитель», и ты меня оборжал. И тогда я с твоей подачи нашел его и прочитал. Но тогда остается неясным, почему ошибка в русском издании не всплыла раньше? Вы же должны были обсуждать эту книгу или писать по ней сочинения?
Себастьян: Может, я просто болел тогда?
* * *
Вечер. Посреди хаоса и разрушений на диване сидит Свейнбьорн и задумчиво гладит сиамского кота, грызущего пепперони. На диване лежат коробки с пиццей, а рядом — ящик с пивом. Из ванной выходит Себастьян.
Свейнбьорн (мрачно): Ну, наконец-то. Садись есть. Пицца совсем остыла.
Себастьян (падая на диван и отрывая кусок «Маргариты»): Знаешь, эта Маргрет… она все не выходит у меня из головы. Мне кажется, она ведьма.
Свейнбьорн: Она психиатр, Себ. Просто психиатр.
Себастьян: Серьезно? Я бегал по ее кабинету и нес всякую чепуху о волшебном коте, а она сказала, что я нормальный, и отпустила на все четыре стороны! Психиатр? Нет, я так не думаю. Никакой она не психиатр, даже если у нее есть диплом. Она точно ведьма. Однажды осенью она сказала, что исландская земля сделает из меня викинга. Только я вот не совсем понимаю, что значит быть викингом? Ну, то есть я много читал о них, но… как это все можно совместить с условиями жизни в середине двадцать первого века? Скажи, Бьорн, вот ты же викинг?
Свейнбьорн: Может, и викинг. Может, и Маргрет — ведьма. Но кто тогда ты?
Себастьян: В смысле?
Свейнбьорн (открывая первую страницу «Путеводителя», где написано посвящение): Что здесь написано?
Себастьян (вздрогнув): Посвящение. На русском…
Свейнбьорн: Люблю тебя, Себастьян. Настя, 2015.
Себастьян: Какой же вывод?
Свейнбьорн: Я не знаю. Может, ты что-нибудь расскажешь?
Себастьян (немного помолчав): У Насти был роман с моим биологическим отцом. И его тоже звали Себастьян.
Свейнбьорн: Что?
Себастьян: Увы, мой папаша был достаточно темной личностью. Всей истории я не знаю. Они познакомились на международном фестивале в Петербурге. Себастьян на тот момент учился в Королевской академии в Лондоне. В общем, они протусили неделю, и Настя подарил Себастьяну книжку на память. Через год Настя перебрался к Себастьяну, но что-то у них не сложилось. Себастьян влип в какую-то темную историю и уехал в Нидерланды. Через несколько лет он написал Насте и попросил разыскать меня и позаботиться о моем будущем. Себастьяна пришили. Мать, кокаиновая наркоманка, сдала меня в детский дом. А Насте потребовалось много лет, чтобы разыскать меня. Дальше ты знаешь. Вот и все. Никаких совпадений, никаких случайностей.
Свейнбьорн: Да-да. Шестью девять. Почему твоя биография — это какая-то бесконечная череда белых пятен и черных дыр?
Себастьян: Хватит. Я не хочу помнить прошлое. В каждом шкафу есть свои скелеты. Ты вот тоже ничего про своего биологического отца не рассказывал.
Свейнбьорн: Правда? Ну, вообще-то никаких секретов. Наш отец — Олафур. Моя биологическая мать — Хельга, а мать Эммы — соответственно, Эбба. Или наоборот.
Себастьян: Вот. А говоришь, у меня все сложно. У вас тут тоже свои дворцовые тайны. И почему я узнаю только сейчас, что лучшим другом моего покойного супруга был твой биологический отец?
Свейнбьорн: Эммм… А разве это имеет какое-то значение? Он мне не отец. Он просто донор и друг нашей семьи.
Себастьян (задумавшись): Шестью девять! Подумать только! Это же все меняет!
Свейнбьорн: Что меняет?
Себастьян (почти истерически смеясь): Компьютер был сломан! Сломан изначально. Из-за голгофринчанцев, которые прилетели на Землю и смешались с людьми! Вот и все! Понимаешь? Ответ не сойдется с вопросом, сомненье ведет до абсурда, до победного крика SOS!
Свейнбьорн: Что ты несешь?
Себастьян (внезапно успокоившись): Так как стать викингом?
Свейнбьорн: Чего?
Себастьян: У меня остался один простой вопрос. Как стать викингом?
Свейнбьорн: Может, покорить Америку на драккаре или побить англичан?
Себастьян: Боюсь, если я начну бегать с топором за британскими туристами, меня опять к Маргрет отправят.
Свейнбьорн: Тогда для начала перестань стричься и бриться. Нужно отрастить косу и бороду. И еще повесь на шею побольше всяких амулетов и побрякушек.
Себастьян: Дурак. Я серьезно.
Свейнбьорн (задумавшись): Летом мои мамы опять собираются с друзьями в море. И я думаю пойти с ними. Так что, если уж ты решил податься в викинги, то тебе стоит присоединиться.
Себастьян (ностальгически): А ведь знаешь, я когда-то был моряком…
Свейнбьорн: Когда это ты успел?
Себастьян: Когда в Исландии были большие деревья…
Послесловие
А началось все с простой шутки в магазине, когда мне, слишком молодому для своих 27 лет, в очередной раз пришлось предъявлять паспорт, чтобы купить пачку сигарет.
— Что, правда 92-й? — спросила продавщица.
— Нет, конечно. Я Дориан Грей, и мне приходится менять паспорт каждые десять лет.
Таких людей много, чей паспорт не совпадает с внешностью, кто живет на периферии системы, вечно играет роли, кто предпочитает многозначительно молчать, кто строит замки из песка и кричит в пустоту. «Сначала тебя не замечают. Потом смеются над тобой. Потом борются с тобой. Потом ты убегаешь, меняешь имя, внешность и место жительства. И тебя уже не замечают. Потом смеются над тобой. Потом... — объяснял Шри Япутра ученикам суть сансары»42.
42
Изначально эта повесть задумывалась как исповедь самоубийцы. Мне нужно было рассказать о том, через что прошел я сам, и через что не смогли пройти дорогие мне люди. Я хотел дать ответы тем, кто, стыдясь своей боли, в тайне оплакивает самоубийц или хранит заветную бритву под подушкой. Но, наверное, я задал только еще больше вопросов. Здесь слишком очень много правды, а правда никогда не бывает объективной. В повесть вошли и мои старые дневниковые записи, чудом уцелевшие с консерваторских времен, и стихи, и активистские заметки, и фрагменты статей, которые я писал для Т-Действия, и спонтанные шутки из повседневной жизни. По-началу сомневаясь, стоит ли переписывать заново «Портрет Дориана Грея», в итоге я пришел к выводу, что именно эта линия подходит как нельзя лучше: Уайльд переписал «Мельмота Скитальца», а от «Скитальца» веет духом легенд о Фаусте, а потом пришла Вулф и перевернула все с ног на голову. Все сюжеты давно написаны, и повторяются раз за разом до бесконечности, меняются только эпохи и взгляды писателей на одни и те же вещи.
Свой «Портрет» я нашел на стене Эрмитажа, когда прогуливал пары в консерве. Я выбрал этот образ практически наобум, просто чтобы привязаться к какому-то конкретному лицу, но внезапно Себастьян скинул веревки и взял повествование в свои руки. Он стал рассказывать свою собственную историю, задавать вопросы, на которые мне приходилось искать ответы и оправдания, а порой мы менялись ролями, и уже Себастьян вытаскивал меня из западни. Меня завораживало то, как он умудрялся вписываться в мировую историю, легко и непринужденно, словно именно этого невозможного человека и не хватало в биографиях Реньери, Метьюрина, Уайльда, Вулф. Перечитывая мировые хроники, я легко угадывал, где мой герой, чем он занят, и что толкает его на новые авантюры. Впрочем, вся эта игра в бессмертие — просто мишура и аллегория, подходящая форма для упорядочивания разрозненных мыслей. А что стоит за ней — решать вам. Если вы задаете вопрос, то уже знаете ответ, но не задавайте вопросов, ответы на которые вам не нужны :)
Что остается? Остается только поблагодарить всех, кто добрался до этих строк, и каждого из вас, кто передаст эту книгу в добрые руки. Отдельное спасибо всем моим друзьям, кто верил в меня, кто слушал мое бесконечное нытье и помогал править текст. И, конечно, я выражаю огромную благодарность своему прекрасному редактору, Юрию Павловскому, благодаря которому это сочинение наконец-то приобрело свой окончательный вид.
Марк Эльберг, 2020