Кристофер Ишервуд

Прощай, Берлин

Аннотация
Роман классика английской литературыКристофера Ишервуда, одного из представителей "потерянного поколения", наделал в 30-40-х годах немало шума благодаря творческим новациям и откровенности, с какой автор передает грозовую действительность эпохи прихода Гитлера к власти: растерянность интеллигенции, еврейские погромы, эпатирующую свободу нравов, включая однополые любовные связи. Это почти бессюжетное повествование, объемная зарисовка, в центре которой - зарабатывающий на жизнь уроками английского скромный молодой гомосексуал, наказывающий себя за свой "грех" принудительным прибыванием во все более неблагополучном городе...




Я пошел с ним на станцию. К счастью, машинист торопился. Поезд стоял всего несколько минут.

— Что ты будешь делать в Лондоне? — спросил я.

Углы его рта опустились, он усмехнулся горькой улыбкой.

— Наверное, искать еще одного психоаналитика.

— Что ж, не забудь немного сбавить цену.

— Не забуду.

Когда поезд тронулся, он помахал рукой.

— Прощай, Кристофер! Спасибо за моральную поддержку!

Питер ни разу не предложил, чтобы я написал ему или посетил его. Думаю, он хочет позабыть это место и всех, кто с ним связан. Едва ли можно винить его в этом.

Только сегодня вечером, листая книгу, которую я читал, я нашел еще одну записку от Отто, заложенную между страницами.

«Дорогой Кристофер, пожалуйста, не злись на меня. Ведь ты не такой идиот, как Питер. Когда ты вернешься в Берлин, я приду навестить тебя, я знаю, где ты живешь: видел адрес на одном из твоих писем. Мы мило поболтаем.

Твой любящий друг Отто».

Я даже не думал, что от него можно будет так легко отделаться.

Через день-другой я уезжаю в Берлин. Я думал, что пробуду здесь до конца августа и, возможно, закончу книгу, но это место вдруг ужасно опустело. Я скучаю по Питеру и Отто, по их ежедневным ссорам гораздо сильнее, чем предполагал. А партнерши Отто по танцам перестали грустно слоняться в сумерках под моим окном.

4. Новаки

В начале улицы Вассерторштрассе возвышалась большая каменная арка — кусочек старого Берлина — с наляпанными серпами и молотами, нацистскими свастиками и изодранными в клочья объявлениями, которые рекламировали аукционы и преступления. Это была огромная улица, мощенная выщербленным булыжником, с беспорядочным скоплением ползущих и ревущих детей. Юноши в шерстяных свитерах кружили по ней на гоночных велосипедах и улюлюкали вслед девушкам, проходящим с бидонами молока. Тротуар был расчерчен мелом для игры в «классики». В конце тротуара высилась церковь, напоминая огромный, угрожающе острый красный напильник.

Фрау Новак сама открыла мне дверь. Вид у нее был еще более болезненный, чем в нашу предыдущую встречу, и под глазами большие синяки. На ней были та же шляпка и потрепанное старое черное пальто. Сначала она не узнала меня.

— Добрый вечер, фрау Новак.

Ее лицо медленно меняло выражение: от мелкой подозрительности к сияющей, робкой, почти девчоночьей, гостеприимной улыбке:

— Ах, это вы, герр Кристоф! Входите же, герр Кристоф! Входите и садитесь!

— Боюсь, вы как раз собрались уходить, не правда ли?

— Нет, нет, герр Кристоф, я как раз вошла сию минуту.

Прежде чем пожать мне руку, она торопливо вытерла свои о пальто.

— Сегодня у меня поденка. Я не могу управиться раньше половины третьего, поэтому и обед так задерживается.

Она посторонилась, пропуская меня. Я распахнул дверь и задел за ручку сковородки, стоявшей на плите прямо у двери. В крошечной кухне едва хватало места для нас двоих.

Удушающий запах картофеля, поджаренного на дешевом маргарине, заполнял квартиру.

— Да вы входите, садитесь, пожалуйста, герр Кристоф, — суетилась фрау Новак. Здесь ужасный беспорядок. Вы уж извините меня. Я убегаю очень рано, а моя Грета — такая лентяйка, просто чурбан, хотя ей уже исполнилось двенадцать. Ее невозможно заставить что-то сделать, если не стоять над ней все время с палкой.

В столовой был покатый потолок с бурыми подтеками. Большой стол, шесть стульев, буфет и две огромные двуспальные кровати. Места оставалось так мало, что перемещаться приходилось бочком.

— Грета! — крикнула фрау Новак. — Где ты? Немедленно иди сюда.

— Ее нету, — донесся голос Отто из другой комнаты.

— Отто! Иди погляди, кто пришел.

— Не мешайте. Я занят, чиню граммофон.

— Ты занят? Ты? Ты — бездельник. Хорошо же ты разговариваешь с матерью! Иди сейчас же, слышишь меня?

Она мгновенно пришла в ярость. От лица остался один нос. Тонкий, острый и ярко-пунцовый. Она вся дрожала.

— Не беспокойтесь, фрау Новак, — сказал я. — Пусть выйдет, когда захочет. Тем больший для него будет сюрприз.

— Славный у меня сынок! Так разговаривать с матерью.

Она стащила с головы шляпу и принялась суетливо разворачивать засаленные свертки, доставая их из авоськи.

— Боже мой, — не унималась она. — Куда же подевался этот ребенок? Вечно шляется по улицам. И если б я сказала ей только раз, а то ведь тысячу раз твердишь одно и то же. Такие неслухи, эти дети.

— Как ваши легкие, фрау Новак?

Она вздохнула:

— Порой мне кажется, что хуже. У меня так жжет вот здесь. И когда я кончаю работу, у меня такая усталость, даже поесть нет сил. И такая я стала раздражительная. Думаю, врач тоже моими легкими недоволен. Он говорит, что попозже, зимой, отправит меня в санаторий. Я бывала там раньше, вы знаете. Но приходится столько ждать… А в квартире ужасная сырость в это время года. Видите пятна на потолке? Бывает, нам приходится тазы подставлять. Конечно, они не имеют права сдавать эти мансарды под жилье. Инспектор то и дело указывает им на это.

Но что поделаешь? Нужно же где-то жить. Мы уже год назад подавали просьбу о переселении, а нам все обещают заняться этим вопросом. Но надо сказать, многим еще хуже… Мой муж на днях читал в газете про англичан и про курс фунта стерлингов. Говорят, он все падает. Сама-то я в этом не понимаю. Надеюсь, вы ничего не потеряли, герр Кристоф?

— Конечно, потерял, фрау Новак, отчасти поэтому я и пришел к вам. Я решил переехать в более дешевую комнату и хочу спросить, не порекомендуете ли вы мне чего-нибудь поблизости?

— О Боже мой, герр Кристоф, какая жалость.

Она была совершенно ошарашена.

— Но вы не можете жить в этой части города — такой господин, как вы! О нет! Вам это вовсе не подходит.

— Я не так разборчив, как вы думаете. Мне нужна тихая чистая комната примерно за двадцать марок в месяц. Большая или маленькая — все равно. Я и дома-то почти не бываю.

Она с сомнением покачала головой.

— Что ж, герр Кристоф, посмотрим, может, что-нибудь придумаем…

— А что, обед еще не готов, мама? — спросил Отто, появившись в дверях. — Я умираю от голода.

— А как он может быть готов, если я все утро как проклятая ишачила на тебя, ленивый чурбан! — закричала фрау Новак на самой высокой ноте. Затем без малейшей паузы, перейдя на чарующий тон, добавила:

— Ты видишь, кто здесь?

— Да это же Кристоф! — Отто, как всегда, сразу же начал представление. По его лицу разлилось сияние исключительной радости, и на щеках заиграли ямочки. Потом он прыгнул вперед, одной рукой обхватил меня за шею, а другой стал выкручивать мне кисть.

— Кристоф, старина, где ты все это время пропадал? — Голос у него стал томным, в нем слышался упрек. — Мы так скучали без тебя! Почему ты не приходил к нам?

— Герр Кристоф очень занятой господин, — укоризненно ввернула фрау Новак. — У него нет времени на таких, как ты.

Отто ухмыльнулся и подмигнул мне; затем, повернувшись, с упреком обратился к фрау Новак:

— Мама, в чем дело? Ты что, хочешь, чтобы Кристоф сидел тут за чашкой кофе? Он, небось, умирает от жажды, после того как вскарабкался по всем нашим лестницам!

— То есть, Отто, ты жаждешь выпить, так что ли?

— Нет, благодарю вас, фрау Новак, я не буду пить. И больше не буду отрывать вас от стряпни… Послушай, Отто, ты не мог бы пойти со мной и помочь мне подыскать комнату? Я только что говорил твоей матери, что хочу поселиться с вами по соседству… А кофе выпьем с тобой где-нибудь по дороге.

— Что-что, Кристоф?! — Ты собираешься жить здесь, в Халлешкес Тор? — Отто даже заплясал от возбуждения.

— О, мама, это потрясающе! О, как я рад!

— Ты можешь пойти вместе с герром Кристофом и поискать ему комнату, — сказала фрау Новак. — Обед будет готов не раньше чем через час. Здесь ты все равно путаешься под ногами. Конечно, не вы, герр Кристоф. Вы вернетесь и покушаете вместе с нами, хорошо?

— Фрау Новак, вы очень добры, но боюсь, что сегодня я не смогу. Мне нужно быть дома.

— Дай мне корку хлеба перед тем, как я уйду, мама, — жалобно попросил Отто. — У меня в животе так пусто, что голова волчком кружится.

— Ладно, — сказала фрау Новак. Она отрезала кусок хлеба и в раздражении чуть не бросила им в него. — Только попробуй что-нибудь сказать, если сегодня вечером в буфете будет пусто, когда ты захочешь сделать себе бутерброд. До свидания, герр Кристоф. Очень мило с вашей стороны, что вы зашли к нам. Если вы действительно решили поселиться поблизости, надеюсь, вы будете часто заглядывать к нам, хотя сомневаюсь, что вам попадется что-то приличное. Вы к таким условиям не привыкли.

Отто уже оделся проводить меня; но она окликнула его. Я слышал, как они спорили; потом дверь захлопнулась. Я медленно спускался по пяти пролетам лестницы вниз во двор. Там было холодно и сумрачно, хотя солнце пробивалось сквозь облака. Сломанные ведра, колеса от повозок и куски велосипедных шин валялись тут, словно упавшие в колодец.

Прошла минута-другая, и Отто с грохотом скатился по лестнице и присоединился ко мне.

— Мама не решилась предложить тебе, — выпалил он, задыхаясь. — Боялась, что ты рассердишься… Но я уверен, что ты скорее согласишься жить у нас, где ты можешь делать все что захочешь и где, по крайней мере, чисто, чем в чужом доме, где кишат клопы… Пожалуйста, соглашайся, Кристоф! Это будет такой кайф! Мы с тобой можем спать в той комнате. Ты возьмешь кровать Лотара — он возражать не станет. Он может спать вместе с Гретой… А по утрам ты можешь валяться в постели сколько душе угодно. Если хочешь, я буду подавать тебе завтрак… Переедешь, ладно?

Так вопрос был решен.

Мой первый вечер, проведенный у Новаков, проходил очень торжественно. В начале шестого я приехал с двумя чемоданами и обнаружил, что фрау Новак уже готовит ужин. Отто шепнул мне, что нам достанется лакомое блюдо — рагу из легких.

— Боюсь, наша еда не очень-то придется вам по вкусу после той, к которой вы привыкли, — сказала фрау Новак.

— Но мы постараемся сделать все, что в наших силах.

Она беспрерывно улыбалась, ее прямо распирало от возбуждения. Я тоже то и дело улыбался, мне казалось, что я громоздкий и неуклюжий для этого помещения и потому всем мешаю. Наконец, задевая по дороге мебель, я добрался до предназначенной мне кровати и сел на нее. Для моих вещей здесь места не было — одежду положить было некуда. За обеденным столом Грета играла с коробками из-под сигарет и переводными картинками. Это был неуклюжий двенадцатилетний подросток с миловидной кукольной мордочкой, но широкоплечий и слишком толстый. Мое присутствие очень смущало ее. Она хихикала, глупо улыбалась и все время выкрикивала притворным, «взрослым» голосом, как на импровизированном концерте:

— Мама! Иди взгляни на эти милые цветочки!

— У меня нет времени на твои милые цветочки, — воскликнула наконец фрау Новак с ужасным раздражением в голосе. — Вот, дочка размером со слона, а я одна пашу на вас, готовлю ужин!

— Правильно, мама! — ликуя, закричал Отто.

Он повернулся к Грете в припадке праведного гнева.

— Почему ты не поможешь матери, хотелось бы знать? Такая толстуха. Целый день торчишь без дела. Сию же секунду слезай со стула, слышишь меня! И убери отсюда эти мерзкие карты, или я спалю их!

Внезапно он одной рукой схватил карты, а другой шлепнул сестру по щеке. Вряд ли было больно, но, играя на публику, она подняла громкий рев.

— Отто дерется! — Она закрыла лицо обеими руками и сквозь пальцы поглядела на меня.

— Ты оставишь ребенка в покое? — завопила фрау Новак из кухни. — Кто бы говорил о лени! А ты, Грета, немедленно прекрати этот вой — или я велю Отто как следует наподдать тебе. Тогда хоть будет из-за чего плакать. У меня от вас голова кругом идет.

— Но мама! — Отто влетел в кухню, обнял ее за талию и начал целовать. — Бедная маленькая девочка, маленькая мамуля, маленькая мамуленька, — мурлыкал он слащавым, воркующим голоском. — Ты так тяжко трудишься, а Отто так отвратительно себя ведет с тобой. Но он этого не хотел, он просто тупой… Хочешь, я принесу тебе завтра уголь, мамочка? Хочешь?

— Убирайся вон, мошенник! — закричала фрау Новак, — и не подлизывайся. Очень ты заботишься о своей бедной старой матери. Дай мне спокойно заняться делом.

— Отто неплохой мальчик, — обратилась она ко мне, когда он, наконец, ушел, — но такой легкомысленный. Полная противоположность моему Лотару — тот совершенно образцовый сын! Не гнушается никакой работой, за все берется, а когда наскребет несколько грошей, вместо того чтобы потратить их на себя, прямо подходит ко мне и говорит: «Вот, возьми, мама. Купи себе теплые домашние туфли на зиму».

Фрау Новак протянула мне руку жестом дарителя. Как и Отто, она любила представлять в лицах.

— Ах, Лотар такой, Лотар эдакий, — грубо перебил Отто, — вечно Лотар. Но скажи мне, мама, кто из нас двоих дал тебе на днях двадцать марок? Лотар столько бы не мог заработать за месяц. А раз ты так ко мне относишься, не жди больше ничего — даже если приползешь ко мне на коленях.

— Ты мерзкий мальчишка. — Она уже вновь взяла себя в руки. — Постыдился бы разглагольствовать о таких вещах в присутствии герра Кристофа! Если бы он знал, откуда взялись эти двадцать марок — и остальные деньги тоже, — он бы счел ниже своего достоинства поселиться в одном доме с тобой и был бы абсолютно прав. И какая наглость — утверждать, что ты дал мне эти деньги! Ты прекрасно знаешь, что если бы твой отец не увидел конверт…

— Точно! — заорал Отто, скривив обезьянью рожу и пустившись от возбуждения в пляс. — Именно этого я и хотел! Признайся Кристофу, что ты украла их у меня! Ты воровка! Воровка.

— Отто, как ты смеешь! — Фрау Новак с яростью схватила крышку от сковородки.

Я отпрыгнул назад, чтобы быть вне досягаемости, споткнулся о стул и тяжело шлепнулся на него задом. Тут вскрикнула Грета, радостно и тревожно. Дверь открылась. С работы вернулся герр Новак.

Это был представительный мужчина, невысокий, но кряжистый, с острыми усами, коротко остриженными волосами и кустистыми бровями. Отношение к происходящему выразилось у него в продолжительном ворчании, перемежающемся с отрыжкой. Он то ли не понял, что тут происходит, а может быть, ему было наплевать. Фрау Новак не стала объяснять. Только повесила крышку от сковородки на крючок. Грета вскочила со стула и бросилась к отцу с протянутыми руками: — Папуля! Папуля!

Герр Новак улыбнулся ей, обнажив несколько огромных зубов, желтых от никотина. Наклонившись, он осторожно и ловко подхватил ее с каким-то любопытством и восхищением, точно большую вазу. Он был грузчиком в мебельном магазине. Затем не спеша поднял руку в знак приветствия, любезно, но без подобострастия.

— Салют!

— Папуля! Ты не рад, что герр Кристоф поселился у нас? — медоточивым голоском пропела Грета, опираясь на плечо отца. Тут герр Новак уже гораздо приветливее принялся трясти мне руку, словно получив новый заряд энергии, а затем похлопал меня по плечу.

— Рад! Конечно, рад! — Он покачал головой с решительным одобрением. — English man? Anglais, eh?[14] Xa-xa. Это правда? О да, как видите, я говорю по-французски. Почти все позабыл уже. Выучил на войне. Я был фельдфебелем на Западном фронте. Разговаривал со многими пленными. Хорошие ребята. Такие же, как мы…

— Ты опять пьян, отец! — воскликнула фрау Новак с отвращением. — Что герр Кристоф подумает о тебе?

— Кристоф не возражает, правда, Кристоф? — Герр Новак снова похлопал меня по плечу.

— Какой же он тебе Кристоф? Для тебя он — герр Кристоф. Ты что, не можешь отличить господина?

— Я бы предпочел, чтобы меня называли просто Кристоф, — сказал я.

— Правильно! Кристоф прав! Мы все из одного теста сделаны… Argent, деньги — везде одни и те же! Ха, ха!

Отто схватил меня за другую руку.

— Кристоф уже почти член семьи!

Вскоре мы принялись за сытный ужин: рагу из легких, вареный картофель, черный хлеб и солодовый кофе. Впервые обладая таким богатством (я дал ей десять марок вперед за недельное проживание), фрау Новак от радости наготовила картошки на десятерых. Она все время подваливала ее мне в тарелку из огромной сковородки, пока у меня не сперло дыхание.

— Возьмите еще, герр Кристоф. Вы ничего не едите.

— Я никогда не ел так много за всю свою жизнь, фрау Новак.

— Кристофу не нравится наша еда, — сказал герр Новак. — Ничего, Кристоф, ты привыкнешь к ней. Отто был точно такой же, когда он приехал с острова. Он там пристрастился к разным лакомствам с этим англичанином.

— Придержи свой язык, отец, — сказала фрау Новак предостерегающе. — Не можешь оставить мальчика в покое? Он достаточно взрослый, чтобы самому решать, что хорошо, а что плохо.

Мы все еще ели, когда вошел Лотар. Он швырнул свою шляпу на кровать, вежливо, но молча пожал мне руку, слегка поклонился и занял свое место за столом. Мое присутствие, казалось, нисколько не удивило и не заинтересовало его. Он лишь слегка задержался на мне взглядом. Я знал, что ему только двадцать лет, но ему спокойно можно было дать и больше. Это был уже мужчина. Отто рядом с ним казался почти ребенком. На его худом, костлявом крестьянском лице отпечатались следы тяжкого труда многих поколений.

— Лотар учится в вечерней школе, — с гордостью сообщила мне фрау Новак. — Работает в гараже. И хочет изучать инженерное дело. Сейчас без диплома никуда не берут. Он должен показать вам свои рисунки, герр Кристоф, когда у вас будет время. Учитель их очень хвалил.

— Я охотно посмотрю.

Лотар молчал. Я был к нему расположен и чувствовал себя довольно глупо. Но фрау Новак твердо решила выставить его в лучшем виде.

— По каким дням у тебя занятия, Лотар?

— По понедельникам и четвергам. — Он упрямо продолжал есть, не глядя на мать. Затем, возможно, чтобы показать, что ничего против меня не имеет, добавил:

— С восьми до половины одиннадцатого.

Как только мы покончили с ужином, он не говоря ни слова встал, пожал мне руку, снова слегка поклонился, взял шляпу и вышел.
---------------------------------
14
Англичанин? (англ., франц.).

Фрау Новак поглядела ему вслед и вздохнула:

— Наверное, опять собрался к своим нацистам. Мне часто кажется, лучше б он не связывался с ними. Они задурили ему голову своими идиотскими идеями. А он от этого такой беспокойный стал. С тех пор, как примкнул к ним, он совсем переменился. Я в политике не разбираюсь. И всегда говорю: почему нам нельзя вернуть кайзера? Хорошие при нем были времена, что бы ни говорили.

— Да к чертям собачьим вашего старого кайзера, — сказал Отто. — Нам нужна коммунистическая революция.

— Коммунистическая революция! — фыркнула фрау Новак. — Надо же! Коммунисты — никчемные люди, такие же лентяи, как ты, они в жизни ни одного дня честно не работали.

— Кристоф — коммунист, — сказал Отто. — Правда, Кристоф?

— Боюсь, не такой уж правоверный.

Фрау Новак улыбнулась:

— Ну ты скажешь. Как может герр Кристоф быть коммунистом? Он джентльмен.

— Я хочу сказать, — герр Новак положил нож и вилку и осторожно вытер усы тыльной стороной ладони, — мы все равны перед Богом. Вы такой же, как я, я такой же, как вы. Француз так же хорош, как англичанин, англичанин так же хорош, как немец. Понимаете, что я хочу сказать?

Я кивнул.

— Теперь возьмем войну, — герр Новак отодвинул стул.

— Однажды я был в лесу. Совсем один, понимаете? Просто гулял по лесу один, словно по улице. И вдруг передо мной появился француз. Вырос как из-под земли. Он стоял так близко от меня, как вы сейчас. — Герр Новак вскочил на ноги. Схватив хлебный нож со стола, он держал его перед собою в оборонительной позе, точно штык. Вновь переживая эту сцену, он сверкал глазами из-под кустистых бровей. — Вот мы стоим. Глядим друг на друга. Француз бледный как смерть. Вдруг он как завопит: «Не убивайте меня!» — Герр Новак сжал руки, изображая жалобную мольбу. Хлебный нож теперь ему мешал, он положил его на стол. — «Не убивайте меня! У меня пятеро детей». (Говорил он, естественно, по-французски, но я понимал его. Тогда еще я мог прекрасно говорить по-французски, но теперь изрядно подзабыл его.) Ну вот, я смотрю на него, а он смотрит на меня. Тогда я говорю: «Ami!» (То есть «друг».) И мы пожимаем друг другу руки. — Герр Новак взял мою руку и с большим чувством сжал ее. — А потом мы попятились назад и стали задом расходиться в разные стороны, я не хотел, чтобы он выстрелил мне в спину. — Все еще пристально глядя перед собой, герр Новак начал осторожно отступать, шаг за шагом, пока не врезался в буфет. Оттуда свалилась фотография в рамке. Стекло разлетелось вдребезги.

— Папочка! Папочка! — с восторгом закричала Грета. Только погляди, что ты наделал!

— Может, это охладит тебя, старый шут! — сердито воскликнула фрау Новак.

Грета неестественно громко смеялась, пока Отто не дал ей пощечину, и она вновь деланно заскулила. Тем временем герр Новак поцеловал жену и потрепал по щеке, вернув ей хорошее настроение.

— Отойди от меня, деревенщина, — со смехом запротестовала она, смущаясь и в то же время довольная, что я это видел. — Оставь меня в покое, ты, пивной бочонок!

В то время мне приходилось давать множество уроков. Я отсутствовал большую часть дня. Мои ученицы были рассеяны по модным окраинам западной части города — богатые, хорошо сохранившиеся женщины возраста фрау Новак, но выглядели они лет на десять моложе. Чтобы скрасить скучные будни, пока их мужья находились на службе, они с удовольствием вели непринужденные беседы на английском языке. Сидя на шелковых подушках перед камином, мы обсуждали «Контрапункт» и «Любовника леди Чаттерли».[15] Слуга вносил чай и тосты с маслом. Иногда, когда они уставали от литературы, я развлекал их рассказами о семействе Новаков. Однако я был достаточно осторожен и не проговаривался, что живу у них: признаться, что я действительно беден, значило повредить делу. Три марки в час дамы платили мне весьма неохотно, стараясь изо всех сил сбить цену до двух с половиной. Большинство из них сознательно или бессознательно стремились урвать еще минуту-другую после окончания урока. Мне все время приходилось глядеть на часы.

Желающих заниматься по утрам было значительно меньше; поэтому я обычно вставал гораздо позже, чем все семейство Новаков. Фрау Новак уходила на поденную работу. Герр Новак отправлялся на погрузку мебели; Лотар был без работы, помогал своему другу разносить газеты; Грета уходила в школу. Только Отто составлял мне компанию, за исключением тех дней, когда после бесконечных уговоров матери удавалось загнать его в бюро по трудоустройству, чтобы поставить штамп в его карточке.

Принеся завтрак, чашку кофе и кусок хлеба с салом, Отто сбрасывал с себя пижаму и делал зарядку: изображал бой с тенью или стоял на голове. Он напрягал мышцы, вызывая этим мое восхищение. Или, усевшись на моей постели, рассказывал разные истории:

— Я тебе рассказывал когда-нибудь, Кристоф, как я видел Руку?

— Не помню.

— Тогда слушай… Однажды, когда я был совсем маленьким, я лежал ночью в постели. Было очень темно и очень поздно. Вдруг я проснулся и увидел огромную черную Руку, простертую над кроватью. Я испугался так, что у меня язык отнялся. Я только подтянул ноги к подбородку и уставился на нее. Потом через минуту-другую она исчезла, и я заорал. Мать бросилась ко мне, и я сказал: «Мама, я видел Руку». Но она только засмеялась. Она не поверила.

Наивное лицо Отто с ямочками на щеках, напоминавшее сдобную булочку, стало необыкновенно торжественным. Он впился в меня своими до смешного маленькими яркими глазами, собрав все свои ораторские способности.

— А затем, Кристоф, через несколько лет, я работал подмастерьем у обивщика. Однажды утром, при ярком дневном свете, я сидел на своей табуретке и работал. И вдруг в комнате потемнело, я взглянул вверх и увидел Руку, так близко от меня, как ты теперь, она просто висела надо мной. Я весь похолодел и не мог ни вздохнуть ни охнуть. Хозяин увидел, какой я бледный, и спросил: «Отто, что с тобой? Тебе нехорошо?» И пока он говорил, казалось, что Рука снова отодвигается, становясь все меньше и меньше, пока наконец не превратилась в маленькое черное пятнышко. И когда я снова взглянул вверх, в комнате было уже светло, как обычно, и там, где я видел черную точку, теперь ползла большая черная муха. Но мне было так нехорошо целый день, что хозяину пришлось отослать меня домой.

Во время этого рассказа лицо у Отто побледнело и на какой-то момент оно действительно приняло трагическое выражение, а в маленьких глазках блеснули слезы.

— Когда-нибудь я снова увижу Руку. И тогда я умру.

— Чепуха, — сказал я, смеясь. — Мы защитим тебя.

Отто с грустью покачал головой.

— Будем надеяться, Кристоф. Но боюсь, вам это не удастся. Рука достанет меня в конце концов.

— Долго ты работал у обивщика? — спросил я.

— Не долго. Всего несколько недель. Хозяин плохо относился ко мне. Он всегда Давал мне самую тяжелую работу, а я был тогда совсем несмышленышем. Однажды я опоздал на пять минут. Он поднял жуткий скандал, обзывал меня verfluchter Hund.[16] И ты думаешь, я с этим смирился? — Отто подался вперед, лицо его вытянулось, он нахмурился и взглянул на меня искоса хмурым, злобным обезьяноподобным взглядом. — «Nee, nee! Bei mir nicht!»[17] — Маленькие глазки уставились на меня с животной ненавистью поразительной силы. Это было отвратительно! Потом он расслабился.

— Я уже не был обивщиком. — Он весело и невинно рассмеялся, откинув волосы и показывая зубы. — Я притворился, что собираюсь ударить его. Я его напугал. — Он изобразил испуганного человека средних лет, уклонившегося от удара. Потом засмеялся.

— А потом тебе пришлось уйти? — спросил я.

Отто кивнул. Его лицо медленно менялось. Он снова погрузился в меланхолию.

— А что сказали твои родители?

— Ну, они всегда были против меня. С самого раннего детства. Если у матери было два куска хлеба, то больший она всегда отдавала Лотару. Когда я жаловался, они обычно говорили: «Иди работать, ты уже достаточно взрослый. Зарабатывай себе на хлеб сам. Почему мы должны кормить тебя?» — Глаза у Отто увлажнились от непритворной жалости к себе. — Никто меня здесь не понимает. Никто не любит меня. Все они меня ненавидят. Они желают моей смерти.

— Не говори глупостей, Отто. Твоя мать не может ненавидеть тебя.

— Бедная мама! — согласился Отто. Он сразу же сменил тон, будто и не он только что все это говорил. — Это ужасно. Я не могу спокойно думать о том, что она надрывается изо дня в день. Знаешь, Кристоф, она очень, очень больна. Часто она часами кашляет по ночам. И иногда с кровью. А я лежу с открытыми глазами и все думаю, что она может умереть.

Я кивнул. Невольно я начал улыбаться. Не то чтобы я не верил в болезнь фрау Новак. Но сам Отто, развалившийся на постели, был такой здоровяк от природы, его голое смуглое тело так лоснилось животной силой, что его разговоры о смерти смешили — как описание похорон в устах размалеванного клоуна. Должно быть, он понял это, так как перестал улыбаться, совершенно не удивившись моей явной бестактности. Вытянув ноги, он без всякого усилия наклонился вперед и схватился за них руками.

— Ты можешь так, Кристоф? — Внезапная мысль обрадовала его. — Кристоф, если я кое-что покажу тебе, поклянись, что не скажешь ни одной живой душе?

— Хорошо.

Он встал и порылся под кроватью. Одна половица в углу отставала; приподняв ее, он выудил металлическую коробку, в которой когда-то хранились бисквиты. Теперь она была доверху набита письмами и фотографиями. Отто разложил их на постели.

— Мама сожгла бы их, если б нашла… Посмотри, Кристоф, как она тебе нравится? Ее зовут Хильда. Я встретил ее на танцах… А это Мария. Разве не прекрасные у нее глаза? Она в меня влюблена как кошка — все мальчишки ревнуют. Но это не мой тип. — Отто серьезно покачал головой. — Ты знаешь, смешно, но как только я узнаю, что девушка неравнодушна ко мне, я сразу же теряю к ней интерес. Я хотел было совсем порвать с нею, но она пришла сюда и подняла такой шум при матери. Поэтому мне приходится иногда видеться с нею, чтобы успокоить ее. А вот Труда — скажи честно, Кристоф, ты бы поверил, что ей двадцать семь? Но это правда. У нее великолепная фигура, ты согласен? Она живет в Западной части города в собственной квартире! Дважды разводилась. Я могу приходить к ней, когда захочу. Вот фотография, которую сделал ее брат. Он хотел снять нас вместе, но я ему не дал. Боялся, что он станет продавать их, а за это ты знаешь что бывает. — Отто хмыкнул и протянул мне связку писем. — Вот, прочти, посмеешься. А это письмо от голландца. У него самая большая машина, какую я только видел в жизни. Мы встречались весной. Иногда он пишет мне. Отец прознал про это и теперь высматривает, нет ли в конвертах денег, грязное животное! Но я знаю, как провести его. Я сказал своим друзьям, чтобы они адресовали письма в булочную на углу. Сын булочника — мой приятель.

— Ты когда-нибудь получаешь известия от Питера? — спросил я.

Отто с минуту очень внимательно глядел на меня.

— Кристоф…

— Да?

— Сделай одолжение.

— Какое? — спросил я осторожно; Отто мог попросить взаймы в самый неподходящий момент.

— Пожалуйста, — сказал он с легким упреком, — пожалуйста, никогда не упоминай при мне имени Питера.

— Хорошо, — сказал я, застигнутый врасплох. — Если ты сам не будешь.

— Видишь ли, Кристоф… Питер меня очень обидел. Я думал, он мне друг. А он ни с того ни с сего оставил меня совсем одного…

Внизу, в мрачном дворе-колодце, где в холодную и влажную погоду никогда не рассеивался туман, уличные певцы и музыканты сменяли друг друга в представлении, которое шло почти без перерыва. Здесь были группы мальчиков с мандолинами, старик, игравший на концертино, и отец, певший со своими маленькими девочками.

У них был любимый мотиву «Aus der Jugendzeit».[18] Я слышал его десятки раз за утро. Отец девочек был парализован и мог издавать лишь отчаянные прерывистые звуки, похожие на ослиный рев, но дочери пели с огромным подъемом. «Sie kommt, sie kommt nicht mehr»,[19] — взвизгивали они в унисон, словно маленькие бесенята, радующиеся страданиям рода человеческого. Иногда из верхнего окна вниз летел завернутый в газету грош. Он ударялся о тротуар и отскакивал рикошетом, как пуля, но девочки всегда отыскивали монету.

Время от времени фрау Новак навещала медсестра. Она с неодобрением качала головой, глядя на расположение спальных мест, и уходила. Или приходил инспектор — бледный молодой человек, всегда с распахнутым воротником (очевидно, из принципа). Он делал пространные записи и говорил фрау Новак, что в мансарде антисанитарные условия и что она непригодна для жилья. Говорил он это с легким упреком, будто мы были отчасти виноваты в этом. Фрау Новак яростно противилась его визитам. Она подозревала, что он попросту шпионит за нею. Ее преследовал страх, что сестра или инспектор заглянут в тот момент, когда квартира будет не убрана. Подозрительность ее дошла до того, что она даже начала лгать — уверяла, что течь в крыше пустяковая, лишь бы они поскорее убрались.

Еще одним постоянным посетителем был еврейский портной, который торговал всевозможной одеждой в рассрочку. Это был беленький, галантный человечек, наделенный даром убеждения. Обходил он с утра до вечера сдававшиеся в аренду квартиры в районе, получая пятьдесят пфеннингов тут, марку там, и как курица собирал по крохам свой ненадежный заработок с этой явно неплодородной почвы. Он никогда сильно не досаждал людям и предпочитал уговорить своих должников приобрести у него побольше товаров, вкладывая в них новые деньги. Два года назад фрау Новак купила Отто костюм и пальто за триста марок. Костюм и пальто уже давно сносились, а деньги за них все еще не были полностью выплачены. Вскоре после моего приезда фрау Новак набрала одежды для Греты на семьдесят пять марок. Портной не возражал.

Весь квартал — его должники. Однако нельзя сказать, что его не любят, и положение популярного деятеля, которого люди поругивают без особой злости, ему нравится.

— Может, Лотар и прав, — иногда говорит фрау Новак. — Когда придет Гитлер, он покажет этим евреям, где раки зимуют. Спеси у них поубавится.

Но когда я предположил, что если Гитлер придет к власти, он просто уничтожит портного, фрау Новак немедленно сменила тон.

— Этого я бы совсем не хотела. В конце концов он шьет прекрасную одежду. Кроме того, евреи всегда дают отсрочку, если у вас туго с деньгами. Такого христианина, как он, чтобы давал в кредит, не найдешь. Спросите людей в округе, герр Кристоф: они ни за что не вышвырнут евреев.

К вечеру Отто, проведя день в тоскливом безделье — слоняясь по квартире или во дворе болтая с друзьями, живущими этажом ниже, — начинал понемногу оживляться. Возвращаясь с работы, я обыкновенно заставал его за переодеванием: свитер и широкие штаны до колен он менял на короткий, туго облегающий двубортный пиджак с подложенными, непомерно большими плечами и брюки клеш. У него имелся огромный запас галстуков, и он тратил по крайней мере полчаса, чтобы выбрать один из них и как следует завязать его перед треснутым трюмо, стоявшим на кухне. Он улыбался своему отображению, и розовое лицо, напоминавшее персик, лучилось самодовольством. Он путался под ногами у фрау Новак, не обращая внимания на ее протесты. Как только ужин кончался, он отправлялся на танцы.

Обычно я тоже уходил по вечерам. Как бы я ни уставал за день, пойти спать сразу же после ужина было невозможно. Грета и ее родители часто ложились уже в десять часов. Поэтому я уходил в кино или сидел в кафе, читал газеты и зевал. Больше делать было нечего.

В конце улицы находился подвальчик под названием Александр Казино. Отто показал мне его однажды вечером, когда мы с ним случайно вышли из дому вместе. Спустившись на четыре ступени вниз, нужно было открыть дверь, отдернуть тяжелый кожаный занавес, защищавший от сквозняка, и вы оказывались в длинной и грязной комнате с низким потолком. Она была освещена красными китайскими фонарями и украшена гирляндами из пыльной бумаги. Вдоль стен стояли плетеные столы и большие потертые диваны, напоминающие сидения английского вагона третьего класса. В дальнем конце располагались ниши со шпалерами, с прикрученными к ним проволокой ветками искусственной вишни. В воздухе стоял влажный запах пива.

Я бывал здесь и раньше — год назад, в те дни, когда Фриц Вендель брал меня с собой на воскресные вечерние экскурсии по «злачным местам» города. Все здесь осталось таким же, как в прошлый раз; только менее зловещим, менее живописным, без символики, выражавшей великую правду о смысле жизни, потому что на этот раз я был абсолютно трезв. Тот же владелец, бывший боксер, возложил свой огромный живот на стойку, тот же официант отталкивающей наружности шнырял в своей засаленной белой куртке, две девушки, очевидно, те же самые, танцевали под вой громкоговорителя. Группа молодых людей в свитерах и кожаных пиджаках играла в «Овечью голову», зрители наклонялись над ними, чтобы заглянуть в карты. Парень с татуировкой на руках сидел у печки, с головой уйдя в детективный роман. Его рубашка была распахнута у ворота, рукава закатаны доверху; он был одет в шорты и носки, словно собирался участвовать в скачках. В дальней нише сидели мужчина и молодой парень. У парня было круглое детское лицо и тяжелые покрасневшие веки, распухшие, словно он не выспался. Он что-то рассказывал пожилому респектабельному мужчине с обритой головой, который сидел, слушая с некоторой неохотой, и курил короткую сигару. Парень рассказывал свою историю старательно и с огромным терпением. В промежутках, чтобы подчеркнуть сказанное, он клал руку на колено пожилому человеку и глядел ему в лицо: пристально наблюдал за его реакцией, как врач за нервным пациентом.

Позже я хорошо узнал этого паренька. Его звали Пайпсом. Он был великий путешественник. В возрасте четырнадцати лет он убежал из дома, потому что отец, дровосек из тюрингского леса, начал поколачивать его. Пайпс отправился пешком в Гамбург. Там он спрятался на корабле, который уходил в Антверпен, а из Антверпена вернулся в Германию и пошел вдоль Рейна. Он побывал также в Австрии и в Чехии. Он был неистощим на песни, истории и шутки, обладал удивительно добродушным и счастливым характером, всем делился с друзьями, никогда не задумывался о том, где раздобыть еду на завтра. Это был ловкий карманник, и в основном он работал в увеселительном заведении на Фридрихштрассе, неподалеку от Пассажа, который кишел детективами, — довольно опасное место для его промысла. Здесь были подвесные груши, кинетоскопы и тренажеры. Большинство ребят из Александр Казино проводили тут вечера, пока их подружки охотились за клиентами на Фридрихштрассе и Унтер-ден-Линден.

Вместе с двумя друзьями, Герхардом и Куртом, Пайпс жил в подвале на берегу канала возле железнодорожной станции. Подвал принадлежал тетке Герхарда, старой проститутке с Фридрихштрассе. На ногах и руках у нее были вытатуированы змеи, птицы и цветы. Герхард — высокий парень с вялой, глупой, несчастной улыбкой. Он не лазил по карманам, а воровал в больших универсальных магазинах. Но его еще ни разу не засекли, возможно, из-за невероятной наглости. Глупо ухмыляясь, он совал вещи себе в карман прямо под носом у продавцов. Все, что он крал, он отдавал тетке — та бранила его за лень и держала совсем без денег. Однажды, когда мы были вдвоем, он вынул из кармана ярко раскрашенный кожаный дамский пояс.

— Гляди, Кристоф, разве не прелесть, а?

— Где ты взял?

— У Ландауэров, — ответил Герхард. — В чем дело, почему ты улыбаешься?

— Видишь ли, Ландауэры — мои друзья. Смешно как-то — вот и все.

На лице его было написано смятение.

— Ты не скажешь им, Кристоф?

— Нет, — пообещал я. — Не скажу.

Курт заходил в Александр Казино реже, чем другие. Я понимал его лучше, чем Пайпса или Герхарда, потому что он был сознательно несчастлив. В характере его было что-то отчаянное, склонность к фатализму и способность к неожиданным и откровенным вспышкам ярости против беспросветной жизни. У немцев это называется «Wut». Бывало, он молча сидел в своем углу, быстро глотая какой-нибудь напиток, барабаня кулаками по столу, властный и замкнутый. Затем внезапно вскакивал, восклицал: «Ach, Scheiss!»[20] и удалялся. В подобном настроении он нарочно ввязывался в ссоры с тремя или четырьмя парнями одновременно, пока его полумертвого и залитого кровью не выбрасывали на улицу. Тут даже Пайпс и Герхард объединялись против него, как против социального зла: они били его так же сильно, как и те парни, а потом тащили домой, не обижаясь на тумаки и фингалы, которые им перепадали при этом. Его поведение, казалось, нисколько их не удивляло. На следующий день они уже снова были добрыми друзьями.

К тому времени, как я возвращался, герр и фрау Новак уже спали, вероятно, часа два-три. Отто обычно приходил еще позже. Однако герр Новак, которого возмущало все в поведении сына, никогда не отказывался встать и открыть ему дверь в любое время ночи. Невозможно было убедить Новаков, чтобы они позволили нам завести собственный ключ от американского замка. Они не могли уснуть, пока дверь не заперта на засов и на все замки.

В этих домах одна уборная на четыре квартиры. Наша располагалась этажом ниже. Если перед сном мне нужно было облегчиться, я вынужден был проделать вторичное путешествие через гостиную на кухню, задевая в темноте за стол, обходя стулья, стараясь не налететь на изголовье кровати Новаков и не наткнуться на постель, в которой спали Лотар и Грета. Как бы осторожно я ни двигался, фрау Новак все равно просыпалась, — казалось, она обладает способностью видеть в темноте, и ошарашивала меня вежливыми подсказками — «Нет, герр Кристоф, не здесь, пожалуйста. В ведро, налево, возле печки».

Лежа в постели в темноте, в уголке огромного кроличьего садка, я со сверхъестественной отчетливостью слышал каждый звук, долетавший со двора. Двор-колодец создавал эффект граммофонной трубы. Вот кто-то спускается по лестнице, может быть, наш сосед — герр Мюллер: у него ночные дежурства на железной дороге. Я прислушиваюсь к его шагам, которые становятся все глуше и глуше, потом он пересекает двор, шаги четко отдаются на мокром камне. Навострив уши, я слышал, или воображал что слышу, скрип ключа в замочной скважине большой входной двери. Через минуту с глухим стуком дверь закрывалась. Теперь в соседней комнате фрау Новак одолел очередной приступ кашля. Затем в наступившей тишине скрипнула постель Лотара, который перевернулся, бормоча что-то нечленораздельное и чертыхаясь во сне. Где-то в противоположной стороне двора начал кричать ребенок, стукнуло окно, что-то тяжелое в самой глубине здания с глухим стуком ударилось о стену. Повеяло чем-то чуждым, таинственным и жутким, словно тебя оставили спать в джунглях в полном одиночестве.

Воскресенье — длинный день у Новаков. В такую дрянную погоду пойти было некуда. Мы все торчали дома. Грета и герр Новак занимались силками для воробьев, которые сделал герр Новак и поставил у окна. Они так и сидели возле них час за часом. Струна, которая должна была захлопнуть ловушку, была у Греты в руке. Время от времени они пересмеивались и поглядывали на меня. Я сидел на противоположной стороне стола. Хмуро уставясь в лист бумаги, где написано: «Но Эдвард, разве ты не видишь?», — я пытался продолжить свою повесть. В ней рассказывалось об ужасно несчастном семействе, живущем на ренту в большом загородном доме. Члены его проводили время, объясняя друг другу, почему они не могут радоваться жизни, хотя некоторые из причин — это уже я добавлял от себя — были совершенно надуманными. К сожалению, мой интерес к этой семье постепенно иссяк: обстановка у Новаков не очень-то располагала к творчеству. Отто в другой комнате с открытой дверью забавлялся, раскручивая диск старого граммофона, у которого нет уже ни коробки, ни адаптера, уложив на него побрякушки, и ждал, когда они разлетятся. Лотар вытачивал ключи и чинил замки для соседей, с сосредоточенным упрямством склонив над работой угрюмое лицо. Фрау Новак, стряпая, начала свою проповедь о Праведном и Беспутном Братьях.

— Погляди на Лотара. Даже когда он не на работе, он все время занят. А ты только и умеешь, что разбивать все вдребезги. Ты не мой сын.
----------------------------
15
Романы О. Хаксли и Д. Г. Лоуренса.
16
сукин сын (нем.).
17
Нет уж. Со мной это не пройдет! (нем.).
18
Из времен молодости (нем.).
19
Она больше не придет (нем.).
20
Вот дерьмо! (нем.).


Отто, ухмыляясь, валяется на постели, время от времени отпуская неприличное словцо или шлепая губами. Его поведение просто сводит с ума: так и хочется наподдать ему, и он знает об этом. Брань фрау Новак переходит в пронзительный крик.

— Так бы и вышвырнула тебя из дому! Ты хоть что-нибудь сделал для нас? Когда в доме есть работа, ты слишком устал, а на то, чтобы шляться до полуночи, у тебя есть силы — ты мерзкий, бессердечный и никчемный парень!

Отто вскакивает и пускается в пляс с криками животного восторга. Фрау Новак хватает кусок мыла и швыряет в него. Он уворачивается, и мыло разбивает окно. Тогда фрау Новак опускается на стул и разражается рыданиями. Отто тотчас же подбегает к ней и начинает осыпать ее шумными поцелуями. Ни Лотар, ни герр Новак не придают скандалу большого значения. Герр Новак как будто даже забавляется: он ласково подмигивает мне. Потом дырку в окне закрывают куском картона. Она так и осталась незаделанной — еще одна дыра в мансарде.

За ужином мы все веселимся. Герр Новак встает из-за стола, чтобы изобразить, как молятся евреи и католики. Он падает на колени, несколько раз сильно бьется головой оземь и бормочет бессвязную абракадабру, имитируя молитвы по-еврейски и по латыни: «Koolyvotch, Koolyvotchka. Amen». Затем рассказывает истории о казнях, вызывая у Греты и фрау Новак ужас и восторг одновременно.

— Вильгельм I, старина Вильгельм, никогда не подписывал смертных приговоров, и знаете почему? Однажды вскоре после его коронации произошло нашумевшее убийство, и долгое время судьи не могли решить, виновен обвиняемый или нет, но в конце концов его приговорили к смертной казни. Его привели на эшафот, палач взял топор — вот так, размахнулся им — вот так, и опустил его: Бух! (Все они отлично натренированы в этом деле, вы или я не смогли бы отрубить человеку голову одним ударом, даже если бы нам дали тысячу марок.) И голова упала в корзину — хлоп. — Герр Новак снова закатывает глаза, языку него вываливается изо рта, и он изображает отрубленную голову — очень правдоподобно. — И вдруг голова говорит: «Я невиновен». (Конечно, сработали только нервные окончания, но она говорила так же отчетливо, как я сейчас.) «Я невиновен!» — сказала она… А через несколько месяцев другой человек признался на смертном одре в совершенном преступлении, в том что он — убийца. И после этого случая Вильгельм никогда не подписывал смертных приговоров.

На Вассерторштрассе все дни похожи друг на друга. Наша прохудившаяся душная маленькая мансарда пропахла кухней и канализацией. Когда топили печку в столовой, мы задыхались, а без нее мерзли. На улице сильно похолодало. Когда фрау Новак не работала, она таскалась по улицам из клиники в отдел здравоохранения и часами ждала на сквозняке в коридорах или ломала себе голову над запутанными анкетами. Доктора не могли поставить ей диагноз. Один склонялся к тому, чтобы немедленно направить ее в санаторий. Другой считал, что дела ее так плохи, что ехать туда вообще бессмысленно. Третий уверял, что ничего страшного нет: необходимо лишь провести две недели в Альпах. Фрау Новак выслушала всех троих с величайшим почтением. Рассказывая об этих консультациях, она всякий раз умудрялась убедить меня, что каждый из них — добрейший и умнейший профессор во всей Европе.

Она возвращалась домой, кашляя и ежась от холода, в промокших ботинках, совершенно без сил, на грани истерики. Войдя в квартиру, она принималась ругать Грету или Отто, совершенно автоматически, как заводная кукла, у которой раскручивается пружина.

— Помяни мое слово — ты окончишь свои дни в тюрьме! Жаль, что я не отправила тебя в исправительную колонию, когда тебе было четырнадцать лет. Пошло бы на пользу… А ведь в нашей семье все до единого были респектабельными, приличными людьми!

— Ты респектабельная! — Отто хмыкнул. — Девчонкой ты вешалась на шею каждому встречному мужику.

— Я запрещаю тебе говорить со мною подобным образом! Слышишь меня? Запрещаю! О, лучше бы я умерла, прежде чем родила тебя, гнусный, извращенный мальчишка!

Отто прыгал вокруг нее, уворачиваясь от ударов, вне себя от радости, что удалось затеять скандал. Придя в возбуждение, он корчил ужасные рожи.

— Он ненормальный, — воскликнула фрау Новак. — Вы только посмотрите на него, герр Кристоф. Я вас спрашиваю, разве он не буйнопомешанный? Я должна отвести его в лечебницу на обследование.

Эта идея поразила романтическое воображение Отто. Часто, когда мы оставались с ним вдвоем, он говорил мне со слезами на глазах:

— Мне здесь долго не пробыть, Кристоф. Мои нервы на пределе. Очень скоро за мной придут и заберут меня отсюда. Оденут в смирительную рубашку и будут кормить через резиновую трубку. И когда ты приедешь ко мне, я тебя не узнаю.

Фрау Новак и Отто были не единственными, кто страдал нервным расстройством. Медленно, но верно Новаки подтачивали во мне способность к сопротивлению. С каждым днем запах кухни казался мне все более омерзительным; каждый день голос Отто во время ссор становился более грубым, а его матери — более пронзительным. Гретино хныканье заставляло меня скрежетать зубами. Когда Отто хлопал дверью, я раздраженно морщился. По ночам я не мог уснуть, если не опрокидывал рюмку-другую. Кроме того, меня беспокоила загадочная сыпь — быть может, следствие кулинарного искусства фрау Новак или еще чего хуже.

Теперь почти каждый вечер я проводил в Александр Казино. За угловым столиком у печки я писал письма, болтал с Пайпсом и Герхардом или просто развлекался, наблюдая за другими посетителями. Обычно здесь было очень спокойно. Мы все сидели за большим столом или околачивались возле стойки, чего-то ожидая. Как только раздавался шум у входной двери, десятки глаз обращались туда, высматривая, кто появится из-за кожаной занавески. Обычно это был всего лишь торговец бисквитами со своей корзинкой или девушка из Армии Спасения с кружкой для пожертвований и религиозными брошюрами. Если торговец бисквитами выручал много денег или был пьян, он играл с нами в кости на вафли.

Что касается девушки из Армии Спасения, она уныло ходила кругами по комнате, и, не получив ничего, удалялась, не причинив нам никаких угрызений совести. Она стала такой неотъемлемой частью нашей ежевечерней жизни, что даже Герхард и Пайпс не отпускали шуточек на ее счет, когда она уходила. Затем в бар прошмыгивал пожилой человек; шептался с барменом и уходил с ним в комнату за баром. Это был кокаинист. Через минуту он снова появлялся, небрежным жестом приподнимал шляпу и медленно уходил. Страдая нервным тиком, он все время дергал головою и не спеша удалялся, словно хотел сказать жизни: «Нет. Нет. Нет».

Иногда появлялись полицейские, разыскивающие преступников или сбежавших из исправительных колоний мальчишек. Об этих визитах обычно знали заранее, и к ним готовились. Во всяком случае вы всегда могли, как мне объяснил Пайпс, в последнюю минуту уйти через окно в уборной во двор, расположенный за домом.

— Но вы должны быть осторожны, Кристоф, — добавил он. — Прыгайте аккуратно, не то упадете в угольный лоток. Однажды со мной так и случилось. И Гамбург Вернер, идущий следом, так расхохотался, что полицейские схватили его.

В субботние и воскресные вечера в Александр Казино было полно народу. Люди из западной части города возникали, словно посланники другой страны. Тут было много иностранцев — главным образом, голландцев и англичан. Англичане разговаривали громкими, высокими, возбужденными голосами: рассуждали о коммунизме, Ван Гоге и дорогих ресторанах. Некоторые из них казались немного испуганными: может быть, боялись, что их прирежут в этом воровском притоне. Пайпс и Герхард подсаживались к их столикам и, подражая их акценту, попрошайничали на выпивку и сигареты.

Однажды дородный мужчина в очках в роговой оправе спросил:

— Вы были на той чудесной вечеринке, которую устраивал Билл для негритянских певцов?

И молодой человек с моноклем пробормотал: «В этом лице сосредоточена вся мировая поэзия».

Я знал, что он чувствовал в этот момент. Я мог симпатизировать, даже завидовать ему. Но было грустно сознавать, что через две недели он будет хвастать своими подвигами перед избранными клубменами и знатоками — сдержанными улыбающимися людьми, сидящими вокруг стола, который украшали старинное серебро и легендарный портвейн. От этого я чувствовал себя постаревшим.

Наконец врачи решили: фрау Новак необходимо отправить в санаторий, и очень скоро — перед Рождеством. Услышав об этом, она тотчас заказала себе у портного новое платье. Она была так возбуждена и польщена, будто ее пригласили на званый вечер.

— Сестры-хозяйки всегда очень разборчивы, вы знаете, мистер Кристоф. Они следят, чтобы мы были чистенькими и аккуратными. Если нет — нас наказывают, и поделом. Я уверена, мне там будет хорошо, — вздохнула фрау Новак, — если только я не буду волноваться за семью. Как они будут жить, когда я уеду, один Бог знает. Они беспомощны как овечки.

По вечерам она часами шила теплое фланелевое белье, улыбаясь про себя, словно женщина, ожидающая ребенка.

Накануне моего отъезда Отто был крайне подавлен.

— Теперь, когда ты уедешь, Кристоф, я не знаю, что со мною будет. Может, через полгода меня уже не будет в живых.

— Но до того, как я приехал, с тобой все было в порядке, так ведь?

— Да… но теперь мама тоже уезжает. Отец, наверное, вообще перестанет меня кормить.

— Что за вздор!

— Возьми меня с собой, Кристоф. Давай я стану твоим слугой. Я могу быть очень полезным, ты знаешь. Я мог бы готовить тебе, и чинить твою одежду, и открывать дверь твоим ученикам… — Глаза у Отто загорелись, когда он представил себя в новой роли. — Я бы носил короткую белую куртку, а лучше — голубой с серебряными пуговицами пиджак.

— Боюсь, что ты — роскошь, которую я не могу себе позволить.

— Но, Кристоф, я, естественно, не прошу никакой платы. — Отто остановился, почувствовав, что это предложение было чересчур щедрым.

— Разве что, — добавил он осторожно, — одну или две марки на танцы, иногда.

— Мне очень жаль.

Нас прервал приход фрау Новак. Она рано вернулась домой, чтобы приготовить для меня прощальный ужин. Она притащила целую авоську всякой всячины и очень устала, пока волокла ее. Вздохнув, она закрыла за собой дверь и тотчас же начала суетиться, уже взвинченная, на грани взрыва.

— Отто, почему печка погасла? После того как я специально просила проследить за нею! О Боже мой, почему нельзя ни на кого ни в чем положиться в этом доме?

— Извини, мама, — сказал Отто. — Я забыл.

— Конечно, забыл! Разве ты что-нибудь когда-нибудь помнишь? Забыл! — закричала на него фрау Новак, черты ее сморщились в одну острую маленькую гримасу ярости. — Я надрываюсь от работы, скоро в могилу слягу из-за тебя — и вот благодарность. Когда я уеду, надеюсь, твой отец выкинет тебя на улицу. Посмотрим, как тебе это понравится! Ты — здоровый, ленивый, неуклюжий остолоп! Убирайся вон!

— Хорошо! Кристоф, слышишь, что она говорит? — Отто повернулся ко мне, лицо его конвульсивно дернулось от ярости, в этот момент сходство между ними было разительным, казалось, они оба одержимы бесами. — Она об этом еще пожалеет! — Он повернулся и бросился в спальню, хлопнув дверью. Фрау Новак тотчас повернулась к плите и принялась вытаскивать еще не потухшие угли. Она вся дрожала и отчаянно кашляла. Я помог ей, подав дрова и куски угля, она взяла их слепо, не взглянув и не сказав ни слова. Почувствовав, как обычно, что я только мешаю, я пошел в гостиную и тупо встал у окна, мечтая поскорее исчезнуть отсюда. С меня довольно. На подоконнике лежал огрызок карандаша. Я взял его и нарисовал маленький кружок, подумав про себя: «Я оставил свой след». Тут я вспомнил, как несколько лет назад я сделал то же самое, перед тем как уехал из пансиона в Северном Уэльсе. В спальне было тихо. Я решил встретить гнев Отто с открытым забралом. Мне еще предстояло упаковать чемодан.

Когда я открыл дверь, Отто сидел на постели, словно загипнотизированный. Он глядел на глубокую рану на левом запястье, из которой сочилась кровь, падая ему на ладонь, и крупными каплями стекала на пол. В правой руке, между мизинцем и безымянным пальцем, он держал безопасную бритву. Он не сопротивлялся, когда я выхватил ее. Рана была пустяковой, я перевязал ее носовым платком. Отто, казалось, на мгновенье потерял сознание и повалился мне на плечо.

— Зачем ты это сделал?

— Я хотел показать ей, — сказал Отто. Он был очень бледен. Очевидно, он сам дико испугался. — Не надо было останавливать меня, Кристоф.

— Ты маленький идиот, — сказал я сердито. Он и меня напугал. — Однажды ты действительно покалечишься — по ошибке.

Отто посмотрел на меня долгим, укоряющим взглядом. Его глаза медленно наполнились слезами.

— Какое это имеет значение, Кристоф? Я ни на что не гожусь… Как ты думаешь, что со мной будет, когда я вырасту?

— Пойдешь работать.

— Работать…

От одной мысли об этом Отто разрыдался. Истерично всхлипывая, он провел тыльной стороной ладони по носу. Я вытащил платок из кармана.

— Вот. Возьми.

— Спасибо, Кристоф. — С трагическим видом он вытер глаза и высморкался. Но что-то в платке привлекло его внимание. Он начал разглядывать его, сначала безучастно, потом с нескрываемым интересом. — Послушай, Кристоф, — воскликнул он возмущенно, — ведь это же мой платок!

Однажды вечером, через несколько дней после Рождества, я снова пришел на Вассерторштрассе. Уже горели фонари, когда я свернул в подворотню и пошел по длинной мокрой улице. Кое-где попадались комья грязного снега. В подвальчиках располагались лавки, изредка вспыхивал слабый желтоватый свет. Под ярким газовым освещением калека продавал овощи и фрукты с ручной тележки. Компания молодых людей с холодными лицами стояла и глядела, как двое дерутся у выхода; какая-то девчонка возбужденно вскрикнула, когда один из них споткнулся и упал. Пересекая грязный тротуар, вдыхая влажный знакомый запах гнили, идущий от многоквартирных домов, я думал: «Неужели я действительно когда-то здесь жил?» Сейчас, располагая удобной комнатой в западной части города и великолепной новой работой, я стал чужим в этих трущобах.

На лестнице перегорел свет. Царила кромешная тьма. Но я пробрался наверх без особого труда и постучал в дверь. Пришлось стучать изо всех сил — судя по крику, пению и взрывам хохота, вечер был в полном разгаре.

— Кто там? — заорал герр Новак.

— Кристоф.

— Ага. Кристоф! Anglais! Englisch man! Заходите! Заходите!

Дверь распахнулась настежь. Герр Новак нетвердо стоял на пороге, встречая меня с распростертыми объятиями. Позади вырисовывалась фигура Греты, она тряслась, как желе, и смеялась до слез, которые катились у нее по щекам. Больше никого не было видно.

— Старина Кристоф! — закричал герр Новак, хлопнув меня по спине. — Я говорил Грете: «Я знаю, что он придет. Кристоф не покинет нас».

С широким комическим жестом гостеприимства он яростно втолкнул меня в столовую. В квартире все было вверх дном. Одежда кучей валялась на постели, на другой лежали чашки, блюдца, туфли, ножи и вилки. На буфете стояла сковородка, до краев полная застывшим жиром. Комнату освещали три свечи, воткнутые в пустые бутылки из-под пива;

— Весь свет вырубили, — объяснил герр Новак, небрежно махнув рукой, — по счету не заплатили… Конечно, заплатим когда-нибудь. Не обращайте внимания — так лучше, правда ведь? Грета, давай зажжем рождественскую елку.

Такой маленькой елки я в жизни не видел. Она была настолько крошечной и щуплой, что на ней могла держаться всего одна свеча, на самом верху. Ее украсили полоской мишуры. Герр Новак уронил на пол несколько горящих спичек, прежде чем смог зажечь свечу. Скатерть чуть не вспыхнула, если бы я не затоптал их.

— А где Лотар и Отто? — спросил я.

— Не знаю. Где-нибудь поблизости… Они теперь не часто показываются у нас — им тут не по душе. Все равно, нам и без них совсем неплохо, правда, Грета?

Герр Новак проделал несколько движений со слоновой грацией и запел:

— О Танненбаум, о Танненбаум. Эй, Кристоф, теперь давайте с нами вместе!

Когда все это кончилось, я выложил свои подарки: сигары для герра Новака, шоколадки и заводную мышь для Греты. Герр Новак достал из-под кровати бутылку пива. После долгих поисков очков, которые в конце концов оказались висящими на кране в кухне, он прочел мне письмо от фрау Новак из санатория. Каждую фразу он повторял три или четыре раза, увяз в середине, чертыхался, раздувал ноздри, ковырял в ушах. Я с трудом разбирал слова. Затем они с Гретой начали играть с заводной мышкой, пускали ее по столу, вскрикивая и рыча, когда она приближалась к краю. Мышь имела такой успех, что мне вскоре удалось уйти без лишней суеты.

— Прощайте, Кристоф. Приходите еще, — сказал герр Новак и тотчас повернулся к столу. Они с Гретой склонились над ним с жадностью азартных игроков, а я пошел прочь.

Вскоре я сам имел честь принимать у себя Отто. Он пришел просить меня поехать с ним в воскресенье к фрау Новак. В санатории раз в месяц устраивали день посещения, от Халлешкес Тор шел специальный автобус.

— За меня платить не надо, имей в виду, — величаво заметил Отто. Он весь светился самодовольством.

— Очень мило с твоей стороны, Отто… Новый костюм?

— Нравится?

— Наверное, дорогой?

— Двести пятьдесят марок.

— Вот это да! Тебе улыбнулась фортуна?

Отто хмыкнул:

— Сейчас я часто вижу Гертруду. Ее дядя оставил ей небольшую сумму. Весной мы, наверное, поженимся.

— Поздравляю. Надеюсь, ты все еще живешь дома?

— Заглядываю туда время от времени. — Рот у Отто скривился в гримасу утомленного недовольства. — Но папаша все время пьян.

— Омерзительно, правда? — я изобразил его тон. Мы оба расхохотались.

— Боже мой, Кристоф, неужели уже так поздно? Я должен трогаться. До воскресенья. Будь здоров.

В санаторий мы приехали около полудня.

Несколько километров тянулась ухабистая крутая дорога через снежные сосновые леса, затем внезапно показалась готическая кирпичная арка, напоминающая вход в церковный двор, а за ней — большие красные здания. Автобус остановился. Мы с Отто вышли последними. Мы стояли, потягиваясь и щурясь на яркий снег: здесь, за городом, все было ослепительно белым. У всех затекли конечности, так как автобус представлял собой крытый фургон с местами для багажа и школьными скамейками вместо сидений. Но во время путешествия сидения почти не сдвинулись, поскольку мы были стиснуты, как книги на полке.

Навстречу нам выбежали пациенты — неуклюжие, бесформенные фигуры, закутанные в шали и одеяла, спотыкающиеся и скользящие по обледенелой тропинке. Они так торопились, что, не рассчитав, заскользили по дорожке, как на катке. Скользя, они с размахом бросались в объятия друзей и родственников, с трудом сохраняющих равновесие. Одна пара, вскрикивая от смеха, повалилась наземь.

— Отто!

— Мама!

— Так ты все-таки приехал? Как хорошо ты выглядишь!

— Ну конечно, мы приехали, мама! А ты что думала?

Фрау Новак высвободилась из объятий Отто, чтобы пожать мне руку.

— Как поживаете, герр Кристоф?

Она сильно помолодела. Пухлое, овальное, простодушное лицо, живое, с небольшой хитринкой и маленькими крестьянскими глазами, напоминало лицо молоденькой девушки. Щеки слегка тронул румянец. Она все улыбалась и улыбалась, словно не могла остановиться.

— Ах, герр Кристоф, как мило с вашей стороны, что вы приехали! Как хорошо, что вы привезли с собой Отто!

Она рассмеялась нервным, истеричным смешком. По ступеням крыльца мы поднялись в дом. Запах теплого, чистого, пропахшего антисептикой здания щекотал ноздри, как дуновение страха.

— Они поместили меня в маленькую палату, — сказала нам фрау Новак. — Нас всего четверо. Мы сражаемся в разные игры. — Гордо распахнув дверь, она представила соседок по палате. — Это Матушка — она у нас за главного. А это — Эрна! А это Эрика — наша крошка!

Эрика, хилая белокурая девушка лет восемнадцати, хихикнула.

— Так это и есть знаменитый Отто! Вот уже несколько недель как мы мечтаем увидеть его!

Отто слегка улыбнулся, он чувствовал себя очень уверенно. Его новый дорогой коричневый костюм выглядел крайне вульгарно, так же как лиловые гетры и остроносые желтые ботинки. На пальце у него сияло огромное кольцо — печатка с квадратным, шоколадного цвета камнем. Отто все время помнил о нем и картинным жестом отставлял руку, украдкой поглядывая на женщин и наслаждаясь произведенным эффектом. Фрау Новак просто не могла отпустить его. Ей необходимо было крепко обнимать и щипать его за щеки.

— Ну разве он не хорош? — воскликнула она. — Разве не великолепен? Послушай, Отто, ты такой огромный и сильный, ты, наверное, мог бы поднять меня одной рукой!

Старая Матушка была простужена. Она плотно завязала горло под воротником старомодного черного платья. Она казалась милой пожилой дамой, но почему-то слегка непристойной, словно старая шелудивая сука. На столике перед ней, как призы, были расставлены фотографии детей и внуков. Она сидела на краешке кровати, лукавая и довольная, словно радуясь тому, что она так больна. Фрау Новак сказала нам, что Матушка уже трижды была в этом санатории. Каждый раз после выздоровления ее выписывали, но через год или девять месяцев начинался рецидив, и ее вновь отправляли сюда.

— Самые умные профессора Германии приходили смотреть ее, — добавляла фрау Новак с гордостью. — Но вы всегда дурите им голову, правда, дорогая Матушка?

Старая дама, улыбаясь, кивнула, как умный ребенок, которого похвалили взрослые.

— А Эрна здесь второй раз, — продолжала фрау Новак. — Врачи сказали, что она поправится, но она плохо питалась. Поэтому и вернулась к нам, правда, Эрна?

— Да, вернулась, — согласилась Эрна.

Это была крайне истощенная, коротко остриженная женщина лет тридцати пяти, когда-то очень женственная, привлекательная, задумчивая и мягкая. Сейчас она, казалось, была одержима какой-то отчаянной решимостью, стремлением бросить кому-то вызов. У нее были огромные темные голодные глаза. Обручальное кольцо болталось на костлявом пальце. Когда она разговаривала и начинала волноваться, руки ее беспокойно метались, словно два сморщенных мотылька.

— Мой муж избил меня, а потом сбежал. В ту ночь, когда он ушел, он устроил такое побоище, что у меня следы оставались еще несколько месяцев. Он огромный, сильный мужчина. Чуть не убил меня.

Она говорила намеренно спокойно, стараясь сдерживать волнение, ни разу не отведя глаз от моего лица. Ее голодный взгляд сверлил мне мозги, жадно читая мои мысли. «Иногда он мне снится», — добавила она, как будто ей самой смешно было.

Мы с Отто сидели за столом, а фрау Новак суетилась вокруг нас, подавая кофе и пирожные, которые принесла одна из сестер. Все что произошло сегодня, к моему удивлению никак не сказалось на мне: чувства мои притупились, я смотрел на все отстраненно, словно во сне. В этой спокойной белой комнате с огромными окнами, выходившими на молчаливые оснеженные верхушки сосен, с рождественской елкой на столе, кроватями, увитыми бумажными гирляндами, с пришпиленными к стене фотографиями, тарелкой с шоколадными бисквитами в форме сердечек — жили эти четыре женщины. Мой взгляд исследовал каждый уголок их мира: температурные листки, огнетушитель, кожаный экран у двери. Надевая свои лучшие наряды, с чистыми руками, уже не исколотыми иглой или загрубевшими от стряпни, они ежедневно возлежали на террасе, слушая радио, им было запрещено разговаривать. В атмосфере, царившей в этой комнате, было что-то отвратительное, точно грязное белье прело без воздуха в комоде. Они заигрывали друг с другом, вскрикивая, как перезрелые школьницы. Фрау Новак и Эрика затеяли возню. Они дергали друг друга за одежду, заливались визгливым хохотом, — короче, старались ради нас.

— Вы не представляете себе, как мы ждали этого дня, — сказала мне Эрна.

— Встретиться с живым мужчиной, — фрау Новак хихикнула.

— Эрика была такой невинной девочкой до приезда сюда. Ты ничего не знала, правда, Эрика?

Эрика хихикнула.

— Я многому научилась с тех пор.

— Да, надеюсь, что так! Поверите ли, герр Кристоф, ее тетка прислала ей на Рождество этого пупса, теперь она каждую ночь берет его с собой в постель, говорит, что хочет спать с мужчиной.

Эрика дерзко рассмеялась.

— Что ж, это лучше, чем ничего, правда?

Она подмигнула Отто, который закатил глаза, притворившись, что потрясен.

После ланча фрау Новак следовало немного отдохнуть. Поэтому нами завладели Эрна и Эрика, которые решили повести нас на прогулку.

— Сначала мы покажем им кладбище, — сказала Эрна.

Это было кладбище домашних животных, принадлежавших персоналу санатория. С десяток небольших крестов и надгробий с издевательски-выспренными надписями в стихах. Тут были похоронены мертвые птицы, белые мыши, кролики и летучая мышь, замерзшая во время шторма.

— Грустно думать о лежащих здесь, — сказала Эрна. Она смахнула снег с одной из могил. В глазах у нее стояли слезы.

Но когда мы стали спускаться по тропинке, они с Эрикой очень развеселились. Мы смеялись и играли в снежки. Отто подхватил Эрику и притворился, что собирается бросить ее в сугроб. Пройдя еще немного, мы подошли к летнему домику, стоявшему среди деревьев. Оттуда как раз выходили мужчина и женщина.

— Это фрау Клемке, — сказала мне Эрна. — Сегодня к ней приехал муж. Подумать только, эта старая хижина — единственное место, где двое людей могут уединиться.

— В такую погоду здесь, должно быть, ужасно холодно.

— Конечно! Завтра у нее опять поднимется температура, и ей придется две недели пролежать в постели. Но кого это остановит? На ее месте я поступила бы точно так же, — Эрна потянула меня за руку. — Надо жить, пока молод!

— Конечно!

Эрна быстро взглянула мне в лицо, ее огромные темные глаза впились в меня, как крючки, мне казалось, я чувствую, как они раздевают меня.

— На самом деле я ведь незаразная, понимаешь, Кристоф?.. Ты ведь ничего плохого не думаешь.

— Нет, Эрна, конечно нет.

— Уйма здешних девушек незаразные. Их просто надо немного подлечить, как и меня… Доктор говорит, что если я буду следить за собой, то стану такой же сильной, как раньше. И что, ты думаешь, я прежде всего сделаю, когда меня выпустят отсюда?

— Что же?

— Первым делом я получу развод, а потом найду мужа, — Эрна рассмеялась с оттенком горького торжества. — Это у меня не отнимет много времени — можешь мне поверить.

После чая мы сидели наверху в палате. Фрау Новак одолжила у кого-то граммофон, чтобы мы могли потанцевать. Я танцевал с Эрной. Эрика танцевала с Отто. Она была похожа на неуклюжего сорванца и громко хохотала всякий раз, поскользнувшись или наступив Отто на ногу. Отто улыбался, умело вел ее, плечи у него топорщились, и он по-обезьяньи сутулился, как было принято в Халлешкес Тор. Старая Матушка сидела на постели, глядя перед собой. Когда я обнял Эрну, я почувствовал, что она вся дрожит. Было почти совсем темно, но никто не предложил включить свет.

Перестав танцевать, мы уселись на кроватях вокруг стола. Фрау Новак начала рассказывать о своем детстве, как она жила со своими родителями на ферме в Восточной Пруссии.

— У нас была собственная мельница, — говорила она, — и тридцать лошадей. Лошади моего отца были лучшими в округе, они много раз брали призы на бегах.

Палата погрузилась во тьму. Окна зияли в темноте огромными светлыми прямоугольниками. Эрна, сидевшая передо мной на кровати, нащупала мою руку и потянула ее к себе, потом прильнула ко мне и обвила мою руку вокруг себя. Она сильно дрожала.

— Кристоф, — шепнула она мне в ухо.

— … а в летнее время, — продолжала фрау Новак, — мы часто ходили на танцы в большой амбар у реки.

Мои губы прижались к горячим сухим губам Эрны. Никаких эмоций я не испытывал: все это казалось лишь эпизодом длинного, довольно зловещего и многозначительного сна, который мне снился весь день.

— Я так счастлива сегодня, — прошептала Эрна.

— Сын почтмейстера любил играть на дудочке, — говорила фрау Новак. — Играл он прекрасно — хотелось плакать.

От постели, на которой сидели Эрика и Отто, доносился шум, как будто там дрались, и громкое хихиканье.

— Отто, гадкий мальчишка! Ты что делаешь! Вот расскажу твоей матери!

Через несколько минут пришла сестра, чтобы сказать нам, что автобус отправляется.

— Клянусь тебе, Кристоф, — шептал мне Отто, когда мы надевали пальто. — Я мог делать с этой девчонкой все что угодно! Она была моя… А ты хорошо провел время со своей? Немного тощая, да? Но бьюсь об заклад, настоящий огонь!

Вместе с другими пассажирами мы влезли в автобус. Пациенты толпились рядом, прощаясь с нами. Закутанные с головой в свои одеяла, они могли сойти за представителей какого-то лесного племени.

Фрау Новак расплакалась, но силилась улыбнуться.

— Скажи отцу, что я скоро приеду.

— Конечно, приедешь, мама! Теперь ты скоро поправишься. Скоро будешь дома.

— Пройдет совсем немного времени… — всхлипывала фрау Новак, слезы струились по щекам, освещая страшную лягушачью улыбку. И вдруг она начала кашлять, — казалось, ее тело сейчас сложится пополам, как у куклы на шарнирах. Сжав руки на груди, она захлебывалась надрывным кашлем, словно отчаявшееся раненое животное. Одеяло сползло с головы и плеч; выбившаяся прядь упала на глаза — она слепо трясла головой, стараясь откинуть ее. Две сестры деликатно пытались увести ее, но она яростно сопротивлялась. Она не желала уходить с ними.

— Иди в дом, мама! — умолял ее Отто. Он сам чуть не плакал. — Пожалуйста, иди в дом! Ты умрешь от холода!

— Пиши мне хоть изредка, Кристоф! — Эрна схватила меня за руку, словно боясь утонуть. В глазах ее было написано нескрываемое отчаяние. — Хотя бы открытку… просто надпиши свое имя.

— Конечно, напишу.

Они столпились вокруг нас в маленьком световом пятне от пыхтевшего автобуса, их освещенные лица казались зловещими призраками на фоне черных сосновых стволов. Это была кульминация моего сна: мгновение ночного кошмара, которым он должен был кончиться. И тут мною овладел какой-то абсурдный страх, что они могут напасть на нас, — банда жутковатых, безмолвных закутанных фигур стаскивает нас со скамеек и кровожадно волочит куда-то в гробовом молчании.

Но вот все кончилось. Они ушли в темноту, — в сущности, безобидные, как призраки, а наш автобус, грохоча колесами, покатил к городу сквозь глубокий, невидимый нам снег.

5. Ландауэры

Однажды ночью, в октябре 1930 года, через месяц после выборов, на Лейпцигерштрассе произошел страшный переполох. Банды нацистских молодчиков устроили антисемитскую демонстрацию. Они хватали темноволосых носатых прохожих и били окна во всех еврейских магазинах. Само по себе это событие не было таким уж выдающимся, никого не убили, стреляли мало, арестовали не более двадцати человек. Я помню о нем лишь потому, что тогда я впервые столкнулся с берлинской политикой.

Фрейлейн Мейер, конечно, была в восторге:

— Будет им хорошим уроком, — воскликнула она. — Город пропитан еврейской заразой. Поднимите камень — и оттуда непременно выползет пара евреев. Они отравляют воду, которую мы пьем! Они давят нас, они грабят нас, они пьют нашу кровь. Взгляните на все большие универмаги: Вертхейм, К. Д. В., Ландауэры. Кто их владельцы? Мерзкие воры — евреи!

— Ландауэры — мои друзья, — холодно отрезал я и вышел из комнаты, прежде чем фрейлейн Мейер успела что-либо возразить.

Я, конечно, покривил душой. На самом деле я в жизни не встречал никого из семьи Ландауэров. Но перед отъездом из Англии один общий знакомый дал мне рекомендательное письмо к ним. Я не верю в рекомендательные письма и, наверное, не воспользовался бы и этим, если бы не заявление фрейлейн Мейер. Теперь же назло ей я решил написать фрау Ландауэр. Наталья Ландауэр — я познакомился с нею через три дня — была школьницей восемнадцати лет. Ее лицо с сияющими глазами, обрамленное темными пушистыми волосами, казалось слишком худым и длинным. Она напоминала молодую лисицу. Как принято у студентов, она сильно потрясла мне руку.

— Пожалуйста, проходите. — Голос ее звучал резко и властно.

Огромная светлая гостиная, несколько перегруженная мебелью, была обставлена в довоенном вкусе. Наталья сразу же заговорила с огромным воодушевлением на быстром ломаном английском и стала показывать граммофонные пластинки, картины, книги. Мне не разрешалось ни на что смотреть больше минуты.

— Вы любите Моцарта? Да? О, я тоже. Очень сильно! Эти картины из Королевского дворца. Вы не видели? Я покажу вам когда-нибудь, да?.. Вам нравится Гейне? Скажите честно, пожалуйста.

Она перевела взгляд с книжных полок на меня и улыбнулась, но с поучительной суровостью:

— Прочтите. Это чудесно.

Я не пробыл у нее дома и четверти часа, но успел получить четыре книги: Тони Крюгера, рассказы Якобсена, том Стефана Георге, письма Гете.

— Вы должны честно сказать мне свое мнение, — предупредила она.

Вдруг горничная раскрыла скользящие стеклянные двери в конце комнаты. Оказалось, что своим присутствием нас почтила фрау Ландауэр. Крупная бледнолицая женщина с мушкой на левой щеке и гладко зачесанными и стянутыми в пучок волосами сидела за обеденным столом, разливая из самовара чай. На столе стояли тарелки с ветчиной и горошек с тонкими скользкими сосисками, из которых брызгала горячая вода, когда их протыкали вилкой, а также сыр, редис, хлеб из грубой непросеяной ржаной муки и пиво в бутылках.

— Вы выпьете пива, — приказала Наталья, возвращая матери стакан чая.

Оглядевшись, я заметил между картинами и шкафами вырезанные из цветной бумаги и пришпиленные к стене кнопками причудливые фигуры в человеческий рост: девушки с развевающимися волосами и газели с раскосыми глазами. Это был до смешного жалкий протест против буржуазной помпезной мебели из красного дерева. Я догадывался, что это выдумка Натальи, хотя мне никто не говорил об этом. Да, она сделала их и повесила для вечеринки, потом хотела убрать, но мать не позволяет. У них произошел небольшой спор, — очевидно, обычная домашняя ссора.

— Oh, but they’re terrible, I find![21] — закричала Наталья по-английски.

— А мне кажется, что очень милы, — безмятежно ответила фрау Ландауэр по-немецки, не отрывая глаз от тарелки, набив рот хлебом и редисом.

Сразу после ужина Наталья дала понять, что я должен пожелать фрау Ландауэр спокойной ночи. Затем мы вернулись в гостиную. Она начала допрашивать меня. Где я живу? Сколько я плачу за комнату? Выслушав ответ, она тотчас же заметила, что я выбрал абсолютно неподходящий район (Виммерсдорф гораздо лучше) и что меня надули. За те же деньги я мог бы найти не хуже, но с водой и отоплением.

— Вы должны были спросить меня, — добавила она, явно позабыв, что мы впервые видим друг друга, — я бы сама вам подыскала. Ваш друг говорит, что вы писатель, — вдруг сказала Наталья с вызовом.

— Не настоящий, — запротестовал я.

— Но вы написали книгу? Да?

— Да, написал.

Наталья торжествовала:

— Вы написали книгу, а говорите, что вы не писатель. Вы что, с ума сошли?

Тогда мне пришлось рассказать ей историю книги «Все конспираторы», почему она так называется, о чем она, когда вышла и так далее.

— Вы мне принесете экземпляр, хорошо?

— У меня нет ни одного, — ответил я с удовольствием, — и она не переиздается.

Наталья даже отпрянула на мгновенье, но тут же, почуяв что-то новое, снова пошла в атаку.

— А то, что вы собираетесь написать в Берлине? Расскажите мне, пожалуйста.

Чтобы угодить ей, я начал пересказывать рассказ, который написал несколько лет назад для студенческой газеты в Кембридже. По ходу я улучшал его как мог. Это занятие доставило мне такое удовольствие, что я подумал: замысел, пожалуй, не так плох, его можно использовать. В конце каждого предложения Наталья так плотно сжимала губы и так страстно кивала головой, что волосы то и дело падали ей на лицо.

— Да, да, — повторяла она. — Да, да.

Только через несколько минут я понял, что она ничего толком не разбирает из того, что я рассказываю. Очевидно, она не понимала моего английского, так как теперь я говорил гораздо быстрее, не выбирая слов. Несмотря на все ее усилия, чтобы сосредоточиться и не отвлекаться, я заметил, что она уже изучила мою прическу и разглядела лоснящийся узел галстука. Она даже украдкой взглянула на мои ботинки. Однако я притворился, что ничего не замечаю. С моей стороны было бы бестактно оборвать рассказ — тем самым испортив Наталье удовольствие от самого факта, что я доверительно беседую с ней о том, что меня действительно занимает, хотя мы, в сущности, чужие люди.

Когда я окончил, она сразу же спросила:

— И этот рассказ будет завершен — когда?

Поскольку она уже стала моей соучастницей в этом деле, так же, как и во всех остальных, я ответил, что не знаю. Я ленив.

— Вы ленивы? — Наталья презрительно вытаращила глаза. — Разве? Тогда очень жаль. Ничем не могу помочь.

Затем я объявил, что должен идти. Она проводила меня до двери.

— И скоро вы мне принесете этот рассказ? — настойчиво повторила она.

— Да, скоро.

— Когда же?

— На следующей неделе, — уклончиво пообещал я.

Но появился я у Ландауэров лишь две недели спустя. После обеда, когда фрау Ландауэр вышла из комнаты, Наталья сообщила, что мы идем в кино.

— Нас приглашает моя мать.

Когда мы поднялись, она вдруг схватила два яблока и апельсин из буфета и запихнула их мне в карманы. Очевидно, она решила, что я недоедаю. Я слабо протестовал.

— Если вы скажете еще хоть слово, я рассержусь, — предупредила она. — А вы принесли его? — спросила она, когда мы выходили из дому.

Прекрасно понимая, что она имеет в виду, я переспросил невиннейшим голосом.

— Принес что?

— Вы знаете. То, что обещали.

— Не помню, чтобы я что-нибудь обещал.

— Не помните? — Наталья презрительно засмеялась.

— Тогда мне очень жаль. Ничем не могу помочь.

Когда мы пришли в кино, она, однако, простила меня. В фильме участвовали Пат и Паташон. Наталья строго заметила:

— Думаю, вам не нравятся такие фильмы? Для вас они недостаточно умны?

Я отнекивался, но она была настроена скептически.

— Хорошо, посмотрим.

Во время фильма она все время наблюдала за мной: смеюсь я или нет. Сначала я смеялся излишне громко. Затем, устав, перестал смеяться совсем. К концу фильма ее терпение иссякло. Она начала даже легонько подталкивать меня локтем в тех смешных местах, где следовало смеяться. Как только включили свет, она набросилась на меня.

— Вот видите? Я была права. Вам не понравилось?

— Мне очень понравилось.

— «Очень понравилось». Так я и поверила. А теперь скажите правду.

— Я уже сказал. Мне понравилось.

— Но вы не смеялись. Вы сидели с таким лицом… — Наталья попыталась изобразить меня, — и ни разу не улыбнулись.

— Я никогда не смеюсь, когда мне весело, — сказал я.

— О да, возможно! Это английский обычай никогда не смеяться?

— Англичане никогда не смеются, если видят что-нибудь забавное.

— Думаете, я вам поверила? Тогда вот что я вам скажу: ваши англичане сумасшедшие.

— Ваше замечание не очень оригинально.

— А должны ли мои замечания быть такими уж оригинальными, мой дорогой сэр?

— Когда вы со мной, то да.

— Ненормальный!
--------------------------------
21
Они просто ужасны! (англ.).

 
 
Мы немного посидели в кафе возле Зоологического сада и съели по мороженому. Оно было с комками и слегка отдавало картошкой. Вдруг Наталья заговорила о своих родителях.

— Я не понимаю, почему в современных книгах пишут, будто мать и отец непременно должны ссориться с детьми. Для меня ссора с родителями просто невозможна. Невозможна.

Наталья пристально взглянула на меня: поверил или нет? Я кивнул.

— Абсолютно невозможна, — повторила она торжественно. — Ведь я знаю, что родители меня любят. Поэтому они думают не о себе, а о том, что лучше для меня. Вы знаете, моя мать — слабая женщина. Иногда ее мучают ужасные головные боли. И тогда я, конечно, не могу оставить ее одну. Очень часто, когда мне хочется пойти в кино, или в театр, или на концерт, она ничего не говорит, но я смотрю на нее и вижу, что ей нехорошо, и тогда я говорю: нет, мне не хочется, я не пойду. Я ни разу не слышала от нее ни одного слова жалобы. Никогда.

Теперь, отправляясь к Ландауэрам, я тратил две марки пятьдесят пфеннингов на розы для ее матери. И не напрасно. Когда мы с Натальей уходили, у фрау Ландауэр ни разу не было головной боли.

— Мой отец всегда стремится, чтобы у меня было все самое лучшее, — продолжала Наталья. — Он хочет, чтобы я говорила: «Родители у меня богатые, мне не нужно думать о деньгах». — Наталья вздохнула. — Но я другая, я всегда жду плохого. Я знаю, как сейчас обстоят дела в Германии, и мой отец может внезапно потерять все. Ведь так уже было однажды. Перед войной у отца была большая фабрика в Позене. Начинается война, и ему приходится уехать. Завтра то же самое может случиться здесь. Но мой отец — такой человек, ему все едино. Он может начать с одного пфеннинга и работать до тех пор, пока все не вернет.

— Поэтому, — продолжала она, — я хочу бросить школу и заняться изучением чего-нибудь полезного, чтобы уметь зарабатывать себе на хлеб. Я не знаю, сколько еще родители будут при деньгах. Мой отец желает, чтобы я поступила в университет. Но теперь я поговорю с ними и спрошу, не могу ли я поехать в Париж и заняться живописью. Если научусь рисовать, может быть, проживу на это, а еще пойду на кулинарные курсы. Вы знаете, я не умею готовить даже самых элементарных вещей.

— Я тоже.

— Для мужчины это не так уж важно, я считаю. Но девушка должна быть готова ко всему. — Если я захочу, — добавила Наталья серьезно, — я уеду с человеком, которого люблю, и буду жить с ним, даже если мы не сможем пожениться, это не имеет значения. Но тогда я должна уметь все делать, понимаете? Недостаточно просто сказать: «У меня ученая степень». — А он возразит: «А где мой обед?»

Последовала пауза.

— Вас не шокируют мои слова? — вдруг спросила Наталья, — что я буду жить с человеком не расписанной.

— Нет, конечно, нет.

— Поймите меня правильно, пожалуйста. Я не восхищаюсь женщинами, которые меняют мужчин, как перчатки, — вот так, — Наталья сделала недовольный жест, проиллюстрировав свои слова, — они просто ненормальные, я так считаю.

— Вы не думаете, что женщина может позволить себе менять свои решения?

— Не знаю. Я не разбираюсь в этих вопросах… Но это ненормально.

Я проводил ее домой. У Натальи была привычка дойти до самого порога, а затем стремительно пожать руку и юркнуть в дом, хлопнув дверью перед вашим носом.

— Вы мне позвоните? На следующей неделе? Да?

Я еще слышу ее голос. Но вот дверь хлопнула — она ушла, не дожидаясь ответа.

Наталья избегала всяких контактов — прямых или косвенных. Например, не любила болтать со мной на пороге. Я заметил, что она всегда старается за столом сесть напротив. И не выносила, когда я подавал ей пальто.

— Мне ведь еще нет шестидесяти, мой дорогой сэр!

Если при выходе из кафе или ресторана она видела, как я скольжу взглядом по крючку, на котором висело ее пальто, она мгновенно бросалась к нему и несла его в угол, как зверь свою добычу.

Однажды вечером мы пошли в кафе и заказали две чашки шоколада. Когда его подали, мы обнаружили, что официантка забыла ложечку для Натальи. Я потягивал свой шоколад, а потом помешал его. Казалось естественным предложить мою ложку Наталье, и я был удивлен и слегка раздражен, когда она с досадой отказалась от нее. Ей претил даже такой неощутимый контакт с моими губами.

Наталья купила билеты на концерт Моцарта. Но вечер не удался. В строгом Коринфском зале было прохладно, глаза слепили традиционные софиты. Блестящие деревянные стулья были аскетически жесткими. Публика взирала на происходящее, как на религиозный обряд. Ее твердолобый, напыщенный восторг давил как головная боль: я не мог ни на секунду отвлечься от этих беспросветно серьезных лиц. И, несмотря на музыку Моцарта, никак не мог отделаться от мысли: «Что за нелепое времяпрепровождение!»

Я возвращался усталым и угрюмым, что привело к небольшой размолвке с Натальей. Началось с того, что она заговорила о Хиппи Бернштейн. Именно Наталья подыскала мне работу у Бернштейнов: они с Хиппи ходили в одну и ту же школу. Несколько дней назад я дал Хиппи первый урок английского.

— И как она вам понравилась? — спросила Наталья.

— Очень понравилась. А вам?

— Мне тоже… Но у нее есть два больших недостатка. Вы, наверное, их еще не заметили?

Поскольку я не отозвался, она серьезно добавила:

— Вы знаете, я бы хотела, чтобы вы мне честно сказали, в чем мои недостатки.

В другом настроении вопрос показался бы мне забавным и даже трогательным. Но сейчас я подумал: «Напрашивается на комплимент», — и огрызнулся:

— Не знаю, что вы имеете в виду, говоря о недостатках. Я не сужу о людях по их оценкам за четверть. Лучше спросите кого-нибудь из своих учителей.

На несколько минут она замолчала. Но затем снова заговорила. Прочел ли я что-нибудь из ее книг?

Я ничего не прочел, но сказал:

— Да, Якобсена «Фру Мария Груббе».

И что я о ней думаю?

— Очень хорошая книга, — буркнул я, чувствуя себя виноватым.

Наталья пристально посмотрела на меня.

— Боюсь, вы очень неискренни. Вы не сказали главного.

Внезапно я взвился как мальчишка.

— Конечно, нет. А почему я должен говорить главное? Я устал от споров. Я не собираюсь говорить ничего вразрез вам.

— Но если так, — она была действительно смущена, — нам нет смысла заводить серьезные разговоры.

— Конечно, нет.

— Тогда, может, нам вообще не разговаривать? — спросила бедная Наталья.

— Самое лучшее для нас, — сказал я, — мычать, как коровы на ферме. Мне нравится ваш голос, но мне совершенно безразлично, что вы при этом говорите. Поэтому лучше всего нам издавать звуки «му-у, ав-ав и мяу».

Наталья зарделась. Она была поражена и глубоко задета. Затем, после долгой паузы, она сказала:

— Да, понимаю.

Когда мы подошли к ее дому, я попытался помириться и обернуть все в шутку, но ничего из этого не получилось. Домой я ушел ужасно пристыженный.

Однако через несколько дней Наталья позвонила и пригласила меня на ланч. Она сама открыла мне дверь, — очевидно, ждала звонка — и приветствовала меня восклицанием:

— Му-у! Ав-ав! Мяу!

На мгновенье мне показалось, что она сошла с ума. Потом я вспомнил нашу ссору. Но Наталья, разыграв эту сценку, готова была помириться.

Мы пошли в гостиную, и она стала бросать в вазы таблетки аспирина, чтобы, по ее словам, оживить цветы. Я спросил, что она делала последние дни.

— Всю эту неделю, — ответила Наталья, — я не ходила в школу. Три дня назад стою я около этого пианино и вдруг падаю — вот так. Как сказать по-английски: ohnmächtig?

— Вы имеете в виду, что вы упали в обморок?

Наталья живо закивала.

— Да, верно, у меня был ohnmächtig.

— Но в таком случае вам следовало бы сейчас быть в постели. — Внезапно я почувствовал себя покровителем.

— Как вы себя чувствуете?

Наталья весело рассмеялась, и конечно же, я никогда не видел, чтобы она выглядела лучше.

— О, это несерьезно. — Я должна сказать вам одну вещь, — добавила она. — Приятный сюрприз: сегодня придут отец и мой кузен Бернгард.

— Замечательно.

— Да. Не правда ли? Когда появляется отец, эта такая радость, ведь он все время в разъездах. У него столько дел повсюду: в Париже, в Вене, в Праге. И всегда он должен ездить на поезде. Думаю, он вам понравится.

— Конечно.

И вот стеклянные двери распахнулись, и перед нами предстал герр Ландауэр, жаждавший познакомиться со мной. Рядом стоял Бернгард Ландауэр, кузен Натальи, — высокий бледный молодой человек в темном костюме, всего лишь на несколько лет старше меня.

— Я очень рад познакомиться с вами, — сказал Бернгард, когда мы пожали друг другу руки. Он говорил по-английски без малейшего акцента.

Герр Ландауэр был маленьким живым человеком со смуглой морщинистой кожей, как у старого, хорошо начищенного башмака. Его блестящие карие глаза смахивали на пуговицы, а брови бульварного комедианта были густыми и черными, словно подведенными жженой пробкой. Было ясно, что он обожает свое семейство. Он распахнул перед женой дверь так, словно она была хорошенькой молоденькой девушкой. Благожелательная счастливая улыбка изливалась на всю компанию: на светившуюся от радости по случаю его приезда Наталью, слегка зардевшуюся фрау Ландауэр, меланхоличного, бледного, вежливо-загадочного Бернгарда и даже меня. Герр Ландауэр в разговоре почти все время обращался ко мне, деликатно обходя все, что касалось семейных дел, чтобы не напоминать мне, что я здесь посторонний.

— Тридцать пять лет назад я был в Англии, — сказал он с сильным акцентом. — Я приехал в вашу столицу, чтобы писать докторскую диссертацию, и поселился вместе с еврейскими рабочими в лондонском Ист-энде. Я не раз имел возможность убедиться, что ваши английские власти мне вовсе не рады. Я был очень молод тогда, пожалуй, моложе, чем вы сейчас. Я вел необыкновенно интересные разговоры с докерами, проститутками и хозяйками «пабликхауз»,[22] как вы их называете. Очень интересно… — Герр Ландауэр задумчиво улыбнулся. — И моя пустяковая небольшая диссертация вызвала такие дебаты! Ее перевели на пять языков.

— На пять языков! — повторила Наталья. — Вы видите, мой отец тоже писатель.

— О, это было тридцать пять лет назад! Задолго до того, как ты родилась, моя милая! — Герр Ландауэр неодобрительно покачал головой, в его глазах-пуговках светилось великодушие. — Сейчас у меня нет времени для подобных штудий. — Он вновь повернулся ко мне. — Я только недавно прочел по-французски книгу о вашем великом английском поэте, лорде Байроне. Такая интересная работа. Теперь я был бы очень рад узнать ваше профессиональное мнение об этом важнейшем вопросе — был ли лорд Байрон виновен в кровосмесительном грехе? Как вы думаете, мистер Ишервуд?

Я почувствовал, что краснею от стыда. Странно, но меня смущало присутствие не Натальи, а фрау Ландауэр, безмятежно заправлявшей в рот очередной кусок, а Бернгард не отрывал глаз от своей тарелки, чуть заметно улыбаясь.

— Да, — промямлил я, — это довольно сложно…

— Очень интересный вопрос, — перебил меня герр Ландауэр, благосклонно оглядывая всех нас и с огромным удовольствием уплетая завтрак.

— Имеет ли гений право на исключительные поступки? Или скажем ему так: «Нет, вы можете писать прекрасные стихи и рисовать замечательные картины, но вести себя вы должны как обычный человек и подчиняться законам, созданным для обычных людей». — Не переставая жевать, герр Ландауэр обвел нас торжествующим взглядом. Вдруг он уставился на меня:

— Ваш драматург Оскар Уайльд… еще один случай. Что вы скажете о нем, мистер Ишервуд? Я бы очень хотел услышать ваше мнение. Справедливо ли было по английским законам наказывать Оскара Уайльда или нет? Пожалуйста, скажите, что вы думаете?

Герр Ландауэр радостно смотрел на меня, замерев с вилкой у рта. Подспудно я все время ощущал присутствие Бернгарда, который сдержанно улыбался.

— Да… — начал я, чувствуя, как у меня краснеют уши. На этот раз меня неожиданно спасла фрау Ландауэр, сказав что-то Наталье по поводу овощей. Завязался недолгий разговор, во время которого герр Ландауэр, кажется, позабыл свой вопрос. Он с удовольствием продолжал есть. Но тут встряла Наталья.

— Пожалуйста, скажите отцу название вашей книги. Я не могу вспомнить. Такое смешное.

Нахмурив брови, я попытался выказать ей свое неудовольствие — но так, чтобы другие не заметили.

— «Все конспираторы», — сказал я холодно.

— «Все конспираторы»… о да, конечно!

— А вы пишете детективные романы, мистер Ишервуд? — Герр Ландауэр одобрительно расплылся в улыбке.

— Боюсь, эта книга не имеет никакого отношения к детективу, — вежливо ответил я. Герр Ландауэр смотрел недоуменно и разочарованно: «Не имеет отношения к детективу?»

— Пожалуйста, объясните ему, — приказала мне Наталья.

Я глубоко вздохнул:

— Название символичное… Это цитата из «Юлия Цезаря» Шекспира.

Герр Ландауэр тотчас просветлел:

— А, Шекспир! Великолепно! Очень интересно…

— У вас есть великолепные переводы Шекспира на немецкий язык.

Я порадовался собственной хитрости: удалось увести разговор в сторону.

— Да, конечно! Великолепные. Благодаря им Шекспир стал почти немецким поэтом…

— Но вы не сказали, — настаивала Наталья с дьявольской въедливостью, — о чем ваша книга.

Я заскрежетал зубами.

— О двух молодых людях. Один художник, другой — студент-медик.

— И это единственные персонажи вашей книги? — спросила Наталья.

— Конечно, нет. Но я удивляюсь вашей забывчивости. Я совсем недавно пересказывал вам сюжет.

— Дурак! Я спрашиваю не для себя. Я, естественно, все помню, что вы мне рассказывали. Но мой отец не слышал. Так что расскажите, пожалуйста… что потом?

— У художника есть мать и сестра. Все они ужасно несчастны.

— Но почему они несчастны? Мой отец, мать и я — мы счастливы.

Я подумал: хоть бы ты сквозь землю провалилась.

— Все люди разные, — сказал я осторожно, избегая встречаться глазами с герром Ландауэром.

— Ну ладно, — сказала Наталья. — Они несчастны. А что потом?

— Художник убегает из дома, а его сестра выходит замуж за очень приятного молодого человека.

Наталья, очевидно, поняла, что больше я не вынесу. Она сделала последний выпад:

— И сколько же экземпляров вы продали?

— Пять.

— Пять. Но это совсем немного.

— Совсем немного.

К концу ланча стало ясно, что Бернгард и его дядя с теткой должны обсудить семейные дела.

— Не хотите ли немножко прогуляться? — спросила меня Наталья.

Герр Ландауэр церемонно попрощался со мной:

— Мистер Ишервуд, вы всегда желанный гость в моем доме.

Мы низко поклонились друг другу.

— Может быть, — сказал Бернгард, протягивая мне свою визитную карточку, — вы зайдете как-нибудь вечерком и скрасите мое одиночество?

Я поблагодарил и сказал, что буду рад.

— Как вам понравился мой отец? — спросила Наталья, как только мы вышли из дому.

— Мне кажется, он один из самых милых отцов, которых я встречал в своей жизни.

— Это правда? — Наталья была в восторге. — Да, правда? А теперь признайтесь: мой отец поразил вас, говоря о лорде Байроне? Нет? Вы покраснели как рак.

Я засмеялся.

— Ваш отец заставил меня почувствовать себя старомодным. Он такой современный.

Наталья торжествующе засмеялась.

— Видите, я была права! Вы были поражены. О, я так рада! Знаете, я сказала отцу: «К нам придет очень интеллигентный человек», — поэтому ему хотелось показать, что он тоже может быть современным и говорить на такие темы. Вы подумали, что мой отец безмозглый старикан? Скажите правду.

— Нет, — запротестовал я. — Я никогда так не думал.

— Да, он не безмозглый, понимаете… Он очень умный. Только у него совсем нет времени на чтение, потому что он все время работает. Иногда по восемнадцать-девятнадцать часов в сутки, это ужа-а-сно… И он лучший в мире отец!

— Ваш кузен Бернгард — его компаньон?
---------------------------------
22
public house (англ.) — пивная, закусочная.

 
 
Наталья кивнула.

— Он управляющий в нашем магазине. Он тоже ужасно умный.

— Вероятно, вы часто видитесь?

— Нет… Он редко навещает нас… Он странный, понимаете. Мне кажется, он любит одиночество. Странно, что он попросил вас нанести ему визит… Вы должны быть осторожны.

— Осторожен? Почему?

— Видите ли, он очень язвителен. Боюсь, он будет насмехаться над вами.

— Что ж, это не так страшно. Множество людей смеются надо мной… Иногда и вы.

— Ах, я! Это другое дело. — Наталья горделиво тряхнула головой: очевидно, она говорила о своем неприятном опыте. — Я смеюсь, чтобы позабавиться, понимаете? Но когда над вами смеется Бернгард, это не так безобидно…

У Бернгарда была квартира на тихой улице, неподалеку от Тиргартена. Когда я позвонил в парадную дверь, из миниатюрного полуподвального окна высунулся привратник, похожий на гнома, спросил, к кому я иду, и наконец, оглядев меня с явным недоверием, нажал на кнопку, отпирающую входную дверь. Такую массивную, что мне пришлось открывать ее обеими руками; она захлопнулась за мной с глухим шумом, точно выстрелила пушка. За нею была еще пара дверей, ведущих во двор, потом дверь в гартенхауз, потом пять лестничных пролетов, затем дверь в квартиру. Четыре двери охраняли Бернгарда от внешнего мира.

В тот вечер на нем было красивое кимоно, надетое поверх костюма. Выглядел он иначе, чем в нашу первую встречу: вероятно, кимоно обнажило какую-то восточную черточку в нем, которую я не приметил раньше. Его утонченный, чопорный, великолепно очерченный профиль, слегка смахивающий на клюв, придавал ему сходство с птицей на китайской вышивке.

Мне он показался флегматичным, но в нем было какое-то застывшее величие, как у фигурки из слоновой кости. Я вновь обратил внимание на его великолепный английский язык и изящные жесты, когда он показывал мне кхмерскую голову Будды двенадцатого века, сделанную из песчаника, стоявшую в ногах кровати: «Оберегает мой сон». На низком белом книжном шкафу стояли греческие, сиамские и индокитайские статуэтки и каменные головки, большинство которых Бернгард привез из своих путешествий. Среди томов художественных репродукций и монографий по скульптуре и антиквариату я увидел «Гору» Вахела и книгу Ленина «Что делать?». Казалось, что квартира на необитаемом острове — с улицы не долетало ни малейшего звука. Степенный слуга в фартуке подавал ужин. Я взял себе суп, рыбу, отбивную и острую закуску; Бернгард пил молоко, ел одни помидоры и сухари.

Мы говорили о Лондоне, где Бернгард никогда не бывал, и о Париже, где он некоторое время учился на скульптора. В юности он мечтал стать скульптором.

— Но, — вздохнул Бернгард, мило улыбаясь, — провидение уготовило мне иное.

Я хотел завести разговор о предприятии Ландауэров, но не рискнул, боясь показаться бестактным. Сам Бернгард, однако, вскользь отозвался о нем так:

— Вы должны как-нибудь побывать у нас в конторе, вас это заинтересует — полагаю, это любопытно, хотя бы с точки зрения современной экономики.

Он улыбнулся, но на лице его застыло выражение крайнего утомления; у меня мелькнула мысль, что он, должно быть, неизлечимо болен.

Однако после ужина он просветлел и начал рассказывать о своих путешествиях. Несколько лет назад он совершил кругосветное путешествие. Любопытный, слегка язвительный, всюду сующий свой изящный клювовидный нос, он повидал еврейские общины в Палестине, еврейские поселения на Черном море, революционные комитеты в Индии, восставшие армии в Мексике. Не без колебаний, осторожно выбирая слова, он передал свой разговор с китайским лодочником о злых духах и поведал не очень правдоподобную историю о грубости нью-йоркских полицейских.

Четыре или пять раз ужин прерывали телефонные звонки — к Бернгарду обращались за помощью или за советом.

— Приходите завтра, — говорил он усталым умиротворенным голосом. — Да… Уверен, все это можно уладить… А теперь, пожалуйста, больше не волнуйтесь. Ложитесь и спите. Прописываю две-три таблетки аспирина… — Он мягко, иронично улыбнулся, очевидно пообещав каждому одолжить денег.

— Пожалуйста, расскажите мне, — попросил он перед моим уходом, — если я не слишком дерзок, — что вас заставило переехать в Берлин?

— Желание выучить немецкий, — сказал я.

После предупреждения Натальи я не собирался поверять Бернгарду историю своей жизни.

— И вы счастливы здесь?

— Очень счастлив.

— Что ж, замечательно. Совершенно замечательно…

— Бернгард засмеялся своим мягким ироничным смехом. — Человек столь сильного духа, что может быть счастлив даже в Берлине. Вы должны открыть мне свой секрет. Разрешите мне учиться у вас мудрости?

Его улыбка погасла. Тень смертельной усталости снова легла на удивительно юное лицо.

— Надеюсь, — сказал он, — вы мне позвоните, когда у вас не будет других дел.

Вскоре я посетил Бернгарда на службе.

Фирма Ландауэров располагалась в огромном здании из стекла и стали неподалеку от Потсдамерплатц. Почти четверть часа я пробирался через отделы нижнего белья, верхней одежды, электрических приборов, спортивных товаров и ножевых изделий к особому закулисному миру торговли, к комнате отдыха, в помещение, где заключались сделки, и в личные апартаменты Бернгарда. Портье провел меня в небольшую приемную, обшитую панелями полированного дерева, с роскошным голубым ковром и гравюрой с изображением Берлина 1803 года. Через несколько минут вышел сам Бернгард. В галстуке и в легком сером костюме он выглядел моложе и элегантнее.

— Надеюсь, вам нравится эта комната? — сказал он.

— Раз уж людям приходится дожидаться здесь, нужно создать более или менее приятную обстановку, чтобы смягчить их нетерпение.

— Здесь очень мило, — сказал я и добавил, чтобы поддержать разговор, так как чувствовал легкое замешательство: — а что это за дерево?

— Кавказский орех.

Бернгард произнес эти слова с обычной чопорностью, очень отчетливо. Вдруг он усмехнулся. Мне показалось, что он сегодня в гораздо лучшем расположении духа. — Пойдемте, посмотрим магазин.

В отделе скобяных изделий женщина в фирменном халате демонстрировала достоинства патентованного кофейного фильтра. Бернгард остановился, чтобы расспросить, как идет продажа, и она предложила нам по чашке кофе. Пока я потягивал свой, он пытался втолковать ей, что я известный кофейный магнат из Лондона, и поэтому неплохо бы узнать мое мнение. Женщина уже готова была поверить, но мы оба так смеялись, что она заподозрила подвох. Тут Бернгард уронил свою чашку, и она разбилась. Он ужасно смутился и долго извинялся.

— Это не имеет значения, — уверяла его продавщица, словно мелкого служащего, которого могли уволить за неловкость. — У меня есть еще две.

Вскоре мы подошли к отделу игрушек. Бернгард сказал, что они с дядей не позволяют продавать в своем магазине игрушечных солдатиков или оружие. Недавно на собрании директоров у них возник ожесточенный спор об игрушечных танках, и Бернгарду удалось отстоять свою позицию. «Но это только первый шаг», — меланхолично добавил он, беря в руки игрушечный трактор с гусеничными колесами.

Потом он показал мне игровую комнату, где детишки могли играть, пока их мамы делали покупки. Няня в фирменной одежде помогала двум мальчикам строить замок из кубиков.

— Видите, — сказал Бернгард, — как филантропия сочетается здесь с рекламой. Напротив этой комнаты мы выставляем особенно дешевые и броские шляпы. Матери, приводящие сюда детей, тотчас попадаются на эту удочку… Боюсь, вы сочтете нас грубыми материалистами…

Я спросил, почему нет книжного отдела.

— Потому что мы просто не решаемся открыть его. Мой дядя знает, что я бы оттуда не вылезал.

Над полками были развешаны разноцветные лампы: красные, зеленые, голубые и желтые. Я заинтересовался. Бернгард объяснил, что каждая из них подает сигнал одному из глав фирмы:

— Мой цвет голубой. Возможно, это в какой-то мере символично.

Прежде чем я успел спросить, что он имел в виду, голубая лампа, которую мы рассматривали, замигала. Бернгард подошел к ближайшему телефону, где ему сообщили, что с ним желают побеседовать в его офисе. Тут мы и распрощались. На обратном пути я купил себе пару носков.

В начале этой зимы я много общался с Бернгардом. Не могу сказать, что я хорошо узнал его за вечера, проведенные вместе. Он все так же оставался для меня за семью печатями — вялое, изможденное лицо в затененном электрическом свете, благородный голос, мягкий юмор. Вот он, к примеру, описывает завтрак со своими друзьями, правоверными евреями. «Сегодня, — сказал им Бернгард, — мы завтракаем на природе? Чудесно, не правда ли? Какая теплынь для этого времени года! И ваш сад так прелестен».

Вдруг он увидел, что хозяева смотрят на него с неприязнью, и с ужасом вспомнил, что сегодня праздник кущей.

Я засмеялся. История показалась мне забавной. Бернгард очень хорошо рассказывал. Но я все время ощущал какую-то досаду. Почему он относится ко мне как к ребенку? — думал я. — Он ко всем нам относится как к детям: к своему дяде и к тетке, к Наталье и ко мне. Он забавляет нас историями. Он располагает к себе, он очаровывает. Но его жесты, когда он предлагает мне стакан вина или сигарету, выдают высокомерие, вызывающее смирение Востока. Он не намерен поверять мне свои чувства, мысли и презирает меня, потому что я не знаю их. Он никогда не расскажет о себе или о том, что для него важно. И потому, что я не такой, как он, потому, что я его полная противоположность и охотно поделился бы своими мыслями и чувствами с сорока миллионами человек, если бы они этого захотели, я и восхищаюсь Бернгардом и одновременно недолюбливаю его.

Мы редко говорили о политическом положении в Германии, но однажды вечером Бернгард рассказал мне историю из времен гражданской войны. Его посетил приятель-студент, принимавший участие в сражениях. Студент очень нервничал и отказывался сесть. Потом он признался Бернгарду, что ему приказано передать письмо в редакцию газеты, окруженную полицией; чтобы проникнуть в здание, необходимо было взобраться на крышу и проползти по ней под прицельным огнем. Естественно, что он не рвался под пули. На студенте было толстенное пальто, которое Бернгард заставил его снять — в комнате было тепло, и по лицу молодого человека буквально струился пот. Наконец после долгих колебаний студент разделся, и к величайшему ужасу Бернгарда оказалось, что в подкладке было множество внутренних карманов, набитых ручными гранатами.

— И хуже всего, — сказал Бернгард, — что он решил не рисковать и оставить пальто у меня. Он хотел положить его в ванну и напустить холодной воды. В конце концов я уговорил его ночью вынести пальто и выбросить в реку — что он успешно и сделал… Сейчас это известнейший профессор одного провинциального университета. Уверен, что он уже давно забыл об этой довольно неуклюжей эскападе.

— Вы когда-нибудь были коммунистом, Бернгард? — спросил я.

Он тотчас — я понял это по его лицу — приготовился к обороне. Спустя минуту он медленно произнес:

— Нет, Кристофер, боюсь, мне всегда недоставало необходимого восторга.

Внезапно я почувствовал раздражение, даже злость: неужели он никогда ни во что не верил?

В ответ Бернгард слабо улыбнулся. Должно быть, его позабавила эта вспышка чувств.

— Возможно… — и он добавил, словно для одного себя: — Нет, это не совсем так…

— Но во что же вы все-таки верите? — с вызовом спросил я.

Бернгард помолчал, обдумывая мой вопрос, его четкий клювовидный профиль оставался таким же бесстрастным, глаза были полуприкрыты. Наконец он произнес:

— Наверное, я верю в дисциплину.

— В дисциплину?

— Вы не понимаете, Кристофер? Я попробую объяснить… Я верю в самодисциплину, других это может не касаться. О других я не могу судить. Я только знаю, что у меня самого должны быть определенные принципы, которым я обязан подчиняться и без которых я совсем пропаду… Это звучит ужасно?

— Нет, — сказал я и про себя подумал: «Он как Наталья».

— Вы не должны слишком порицать меня, Кристофер. — На губах его играла издевательская улыбка. — Помните, что я полукровка. Возможно, в моих оскверненных венах есть капля чистой прусской крови. Возможно, этот мизинец, — он поднес его к свету, — мизинец прусского сержанта-муштровщика… Вы, Кристофер, с веками англо-саксонской свободы, с вашей Великой Хартией, отпечатанной у вас в сердце, не можете понять, что бедным варварам необходима жесткая униформа, чтобы привить нам выправку.

— Почему вы всегда потешаетесь надо мной, Бернгард?

— Потешаюсь над вами, милый Кристофер? Я бы не осмелился.

И все же в этот раз он сказал больше, чем намеревался.

Я долго раздумывал, можно ли представить Наталью Салли Боулз. Мне кажется, я заранее знал, чем это кончится. Во всяком случае я чувствовал, что приглашать Фрица Венделя не стоит.

Мы договорились встретиться в фешенебельном кафе на Курфюрстендамм. Первой должна была прийти Наталья. Она опоздала на четверть часа, — может быть, ей хотелось обладать преимуществом опоздавшей. Но она просчиталась: у нее не хватило мужества опоздать с достоинством. Бедная Наталья! Она хотела выглядеть старше своих лет, а в результате оделась просто безвкусно. Длинное городское платье совершенно не шло ей. На голову она нацепила маленькую шляпку, невольно спародировав шапочку волос, какую носила Салли. Но волосы у нее были слишком пушистые, шляпка качалась, как полузатопленная лодка в бурном море.

— Как я выгляжу? — сразу же спросила она, усевшись напротив довольно взбудораженная.

— Очень хорошо.

— Скажите мне правду: что она подумает обо мне?

— Вы ей очень понравитесь.

— Почему вы так говорите? — Наталья возмутилась.

— Вы же не знаете.

— Сначала вы спрашиваете мое мнение, а потом говорите, что я ничего не знаю.

— Сумасшедший! Я не напрашиваюсь на комплименты!

— Боюсь, что я не понимаю, чего вы хотите.

— Разве? — презрительно воскликнула Наталья. — Вы не понимаете? Мне очень жаль. Ничем не могу помочь.

В этот момент пришла Салли.

— При-и-вет, дорогой, — проворковала она. — Мне ужасно жаль, что я опоздала. Простите меня? — Она грациозно уселась, окутывая нас волнами духов, и стала томными жестами стягивать перчатки. — Я занималась любовью с грязным старым евреем-режиссером. Надеюсь, он подпишет со мной контракт — но пока что ни фига.

Я поспешно пнул Салли под столом, и она осеклась с выражением бестолкового замешательства — но было уже слишком поздно. Наталья увяла у нас на глазах. Все, о чем я говорил и на что заранее намекал, предупредительно извиняясь за поведение Салли, оказалось напрасным. Через минуту ледяного молчания Наталья спросила меня, видел ли я «Sous les toits de Paris».[23] Она говорила по-немецки. Она не хотела давать Салли повод посмеяться над ее английским.

Ничуть не смутившись, Салли немедленно поддержала разговор. Она видела фильм и считает его прелестным, а разве Прежан не очарователен и разве мы не запомнили сцену, где поезд проходит на заднем плане, когда они начинают драку? Ее немецкий звучал ужасней, чем обычно, я даже подумал, не коверкает ли она слова нарочно, чтобы эпатировать Наталью.

Все оставшееся время я не находил себе места от моральных ударов и шишек. Наталья не вымолвила ни слова. Салли болтала на своем убийственном немецком, поддерживая, как ей казалось, непринужденный разговор на общие темы, главным образом об английской кинопромышленности. Но поскольку каждый случай требовал разъяснения, что такая-то чья-то любовница, тот пьет, а этот колется, обстановка только все больше накалялась. Я рассердился на обеих: на Салли — за ее бесконечные порнографические анекдоты, на Наталью — за ее ханжество. Наконец через двадцать минут, которые мне показались вечностью, Наталья сказала, что ей пора идти.

— Черт возьми! Мне тоже! — закричала Салли по-английски. — Крис, дорогой, ты проводишь меня до самого «Эдема», правда? — Я трусливо взглянул на Наталью, пытаясь уверить ее в моей беспомощности. Я слишком хорошо знал, это было испытание на верность — и я с треском провалился. Наталья не ведает жалости. Лицо ее было непроницаемо. Она была действительно очень зла и задета.

— Когда я увижу вас? — рискнул я спросить.

— Не знаю, — ответила Наталья и зашагала вниз по Курфюрстендамм так, словно не желала больше меня знать.

Хотя нам нужно было пройти всего несколько сот метров, Салли настояла, чтобы мы взяли такси. Не идти же в «Эдем» пешком.

— Я не очень понравилась этой девушке? — заметила она, когда мы поехали.

— Да, Салли. Не очень.

— Уверена в этом, хотя и не понимаю, почему. Я из кожи вон лезла, чтобы быть любезной с нею.

— И это ты называешь «быть любезной»? — Я рассмеялся, несмотря на свое раздражение.

— Хорошо, что я должна была делать?

— Скорее, чего ты не должна была делать. Ты можешь говорить о чем-нибудь еще, кроме грязных адюльтеров?

— Принимай меня такой, какая я есть, — высокомерно отрезала она.

— Вместе с ногтями и всем остальным? — Я вспомнил, как Наталья не могла оторвать от них глаз с выражением священного ужаса на лице.

Салли засмеялась.

— Сегодня я специально не покрасила ногти на ногах.

— Черт возьми, Салли! Неужели ты их красишь?

— Да, конечно.

— Но зачем, скажи на милость? Я имею в виду, никто…

— Я поправил себя. — Ведь мало кто может оценить их.

Салли улыбалась одной из своих обезоруживающих улыбок.

— Я знаю, дорогой. Но я себя ощущаю суперчувственной.

С этой встречи началось наше взаимное охлаждение с Натальей. Не то чтобы между нами произошла открытая ссора или явный разрыв. Мы, естественно, встретились через несколько дней, но я сразу же почувствовал, как ослабла наша дружба. Мы беседовали как обычно об искусстве, музыке, книгах, избегая переходить на личности. Мы целый час гуляли по Тиргартену, когда Наталья вдруг спросила:

— Вам очень нравится мисс Боулз?

В ее глазах, прикованных к усыпанной листьями тропинке, таилась злая усмешка.

— Конечно… Мы скоро собираемся пожениться.

— Сумасшедший!

Несколько минут мы шли в молчании.

— Вы знаете, — сказала вдруг Наталья с видом человека, сделавшего удивительное открытие, — мне не нравится ваша мисс Боулз.

— Я знаю.
--------------------------------
23
«Под крышами Парижа» (франц.).

 
 
Как я и предполагал, мой тон рассердил ее.

— Мое мнение не имеет значения?

— Ровным счетом никакого, — подзуживал я ее.

— Только ваша мисс Боулз имеет значение?

— Да, она очень дорога мне.

Наталья покраснела и прикусила губу. Она начала сердиться.

— Когда-нибудь вы поймете, что я права.

— Не сомневаюсь в этом.

На обратном пути мы не проронили ни слова. На пороге, однако, она спросила как обычно:

— Может, позвоните мне когда-нибудь? — Потом остановилась и выпалила. — Если позволит мисс Боулз!

Я засмеялся.

— Позволит или нет, я позвоню вам очень скоро.

За секунду до того, как я успел договорить, Наталья хлопнула дверью у меня перед носом.

Однако я не сдержал слова. Только через месяц я наконец набрал ее номер. Много раз я совсем было решался это сделать, но досада все время пересиливала желание ее увидеть. И когда, наконец, мы встретились, температура наших отношений упала еще на несколько градусов, казалось, мы просто знакомые. Наталья была убеждена, что Салли — моя любовница, а я не понимал, почему я должен разубеждать ее; пришлось бы вести нудный задушевный разговор, к которому я совершенно несклонен. И в результате всех объяснений Наталья была бы еще больше шокирована, чем сейчас, и стала бы еще больше ревновать. Я не обольщался, будто Наталья хотела когда-нибудь заполучить меня в любовники, но она, конечно же, начала вести себя по отношению ко мне как старшая сестра или дама-патронесса. И именно эту роль, как это ни странно, украла у нее Салли. Жаль, конечно, решил я, но так даже лучше. Поэтому я уклонялся от вопросов и измышлений Натальи и даже обронил несколько замечаний, намекавших на семейное счастье: «Когда мы сегодня утром завтракали с Салли…» или «Как вам нравится этот галстук? Его выбрала Салли…» Бедная Наталья встретила их угрюмым молчанием, и, как нередко бывало и раньше, я почувствовал себя виноватым и зловредным. Потом в конце февраля я позвонил ей, и мне сказали, что она уехала за границу.

Бернгарда я тоже не видел некоторое время. И немало удивился, услышав в трубке его голос. Он приглашал меня поехать с ним на ночь за город. Приглашение прозвучало очень таинственно, но Бернгард лишь рассмеялся, когда я попытался выведать, куда и зачем.

Он заехал за мной около восьми вечера в большой закрытой машине с шофером. Машина, объяснил Бернгард, принадлежит фирме. И он и его дядя пользуются ею. Ландауэры жили в патриархальной простоте: у родителей Натальи своей машины не было, а Бернгард, казалось, готов был просить у меня прощения за эту. Весьма сложная простота, отрицание отрицания, корнями уходящая в глубь комплекса вины за владение собственностью. «Боже ты мой, — вздохнул я про себя, — разве поймешь этих людей?» От одной мысли о психическом складе Ландауэров я терял самообладание, и у меня появилось ощущение полного поражения и опустошенности.

— Вы устали? — спросил Бернгард, заботливо поддерживая меня под локоть.

— О нет, — встряхнулся я. — Совсем нет.

— Вы не возражаете, если мы заедем к моему другу? С нами будет еще кое-кто, увидите. Надеюсь, вы не возражаете?

— Нет, конечно, нет, — сказал я вежливо.

— Очень спокойный человек. Старый друг семьи. — Почему-то Бернгарду было весело. Он то и дело посмеивался себе под нос.

Машина остановилась возле виллы на Фазаненштрассе. Бернгард позвонил в дверь, и его впустили; через несколько минут он появился со скай-терьером в руках. Я рассмеялся.

— Вы чрезвычайно любезны, — сказал Бернгард, улыбаясь. — Но все же, мне кажется, вы слегка смущены… Не так ли?

— Возможно.

— Интересно, кого вы ожидали увидеть? Какого-нибудь старого, ужасно занудного господина, да? — Бернгард потрепал терьера. — Кристофер, боюсь, что вы слишком хорошо воспитаны, чтобы признаться мне в этом.

Машина притормозила и остановилась у поворота на автомагистраль.

— Куда мы едем? — спросил я. — Скажите мне.

Бернгард улыбнулся своей мягкой экспансивной восточной улыбкой.

— Я веду себя очень загадочно, да?

— Очень.

— Для вас это наверняка необычное приключение: ехать ночью неведомо куда. Если я скажу, что мы направляемся в Париж, в Мадрид или в Москву, — тогда пропадет всякий налет тайны, и половина удовольствия исчезнет… Я почти завидую вам, потому что вы не знаете, куда мы едем.

— Да, с одной стороны, конечно. Но по крайней мере я уже представляю, что не в Москву. Мы едем в противоположном направлении.

Бернгард засмеялся.

— Иногда вы истый англичанин, Кристофер. Вы это ощущаете?

— Мне кажется, вы слишком подчеркиваете мое английское происхождение, — ответил я и тотчас ощутил неловкость, словно в его словах было что-то оскорбительное. Бернгард, видимо, понял мою мысль.

— Я должен считать это комплиментом или упреком?

— Ну конечно, комплиментом.

Машина летела по черной дороге в непроглядной тьме зимних полей. Гигантские дорожные знаки на мгновение мелькали в свете фар и гасли, как сгоревшие спички. Берлин уже превратился в алое зарево, быстро уменьшавшееся над сосновым лесом. Слабый луч прожекторов на телебашне шарил в ночной тьме. Мы мчались сломя голову. В темной машине Бернгард гладил беспокойную собаку, лежавшую у него на коленях.

— Хорошо, я скажу вам… Мы едем на берег озера Ванзее, в места, которые когда-то принадлежали отцу. В загородный коттедж, как говорят в Англии.

— Коттедж? Очень мило.

Мой тон позабавил Бернгарда. Я по голосу слышал, что он улыбается.

— Надеюсь, вам понравится.

— Уверен в этом.

— На первый взгляд он может показаться немного примитивным… — Бернгард тихонько засмеялся себе под нос. — Однако это будет забавно…

— Должно быть.

Быть может, я смутно надеялся увидеть отель, огни, музыку, великолепную кухню и с горечью отметил про себя, что только богатый, разлагающийся, суперцивилизованный городской житель назовет ночевку в убогом промозглом загородном доме в середине зимы «забавной». И что характерно — он должен был отвезти меня в этот дом в роскошной машине! Где будет спать шофер? Может быть, в лучшем отеле Потсдама? Когда мы миновали огни заставы, где с нас взяли пошлину, я заметил, что Бернгард все еще улыбается себе под нос.

Машина свернула направо и покатила вниз мимо едва вырисовывающихся деревьев. У меня было ощущение, что большое озеро скрыто за лесом слева от нас. Я заметил, как шоссе уперлось в ворота и плавно перешло в частную подъездную дорогу: мы подъехали к дверям большой виллы.

— Где мы? — спросил я Бернгарда, предположив, что он наверняка заехал за кем-то еще, — возможно, еще одним терьером. Бернгард весело рассмеялся.

— Мы прибыли к месту нашего назначения, дорогой Кристофер! Выходите, пожалуйста!

Слуга в полосатом пиджаке открыл дверь. Собака прыгнула в дом, мы с Бернгардом последовали за нею. Положив руку мне на плечо, он провел меня через зал, и мы поднялись наверх. Лестница была покрыта дорогим ковром, а по стенам висели гравюры в рамках. Он распахнул дверь роскошной бело-розовой спальни с пестрым стеганым пуховым одеялом на кровати. За нею находилась ванная, сверкавшая начищенным никелем и увешанная пушистыми белыми полотенцами.

Бернгард усмехнулся.

— Бедный Кристофер! Боюсь, что вы разочарованы. Наш коттедж слишком велик для вас, слишком нарочит? Вы мечтали уснуть на полу среди черных тараканов?

Подобные шуточки звучали весь вечер. Когда слуга вносил очередное блюдо на серебряном подносе, Бернгард перехватывал мой взгляд и улыбался примирительной улыбкой. Элегантная и непритязательная столовая была отделана в стиле барокко. Я спросил, когда была построена вилла.

— Мой отец построил этот дом в 1904 году. Хотел, чтобы он выглядел предельно английским — специально для матери.

После обеда мы спустились в темный сад. С озера дул сильный ветер. Я шел за Бернгардом, терьером, который бежал, путаясь у меня под ногами, вниз по каменным ступеням к пристани. По темному озеру гуляли волны, а впереди по направлению к Потсдаму взлетали брызги огней, отражаясь хвостатыми кометами в воде. На парапете дребезжал от ветра разбитый газовый рожок, а внизу сверхъестественно мягкие и влажные волны плескались о невидимый камень.

— Ребенком я любил спускаться по этим ступеням зимними вечерами и проводил здесь целые часы… — начал рассказывать Бернгард. Голос у него был такой тихий, что я едва слышал его, отвернувшись от меня, он глядел куда-то в темноту поверх озера. Когда налетал порыв ветра, слова становились более отчетливыми — как будто говорил сам ветер.

— Это было во время войны. Моего старшего брата убили в самом начале войны. Позже некоторые конкуренты отца стали распускать про него всякие сплетни, ведь его жена была англичанкой; пошли слухи, будто мы шпионы. В конце концов даже местные торговцы перестали появляться у нас в доме. Все это было довольно смешно и в то же время жутковато, неужели люди могут быть одержимы такой злобой…

Я поежился, вглядываясь в темную воду. Было холодно. Мягкий, вкрадчивый голос Бернгарда продолжал:

— Тогда я любил стоять здесь зимними вечерами, представлять, что я последнее живое существо на Земле… Наверное, я был странным мальчиком. Мне никогда не удавалось ладить с другими детьми, хотя очень хотелось стать лидером и иметь друзей. Возможно, в этом была моя ошибка — я слишком активно навязывал свою дружбу. Дети это видели и не прощали мне. Объективно я могу их понять… Вероятно, в других обстоятельствах я и сам мог быть жестоким. Трудно сказать. Но тогда школа была для меня китайской пыткой… Поэтому понятно, почему я любил приходить сюда, чтобы побыть в одиночестве. А потом началась война. В то время я думал, что она продлится десять, пятнадцать или даже двадцать лет. Я знал, что меня скоро призовут. Интересно, что у меня не было ни малейшего страха. Я смирился. Казалось вполне естественным, что придется умереть. Мне кажется, это было общее настроение во время войны. Наверное, в моей позиции было еще что-то сугубо семитское. Очень трудно непредвзято говорить о таких вещах. Порой человеку трудно признаться себе в том, что расходится с его самооценкой…

Мы медленно свернули и начали садом взбираться по склону. То и дело я слышал пыхтение терьера, который за кем-то охотился. А Бернгард все говорил, взвешивая и осторожно подбирая слова.

— После того как брата убили, мать почти не выходила из сада. Я думаю, что она пыталась забыть о существовании Германии. Она начала изучать иврит и сосредоточилась на древнееврейской истории и литературе. Для современной фазы развития еврейства характерен уход от европейской культуры и европейских традиций. Я и в себе это чувствую иногда… Помню, мать ходила по дому точно во сне. Жалела каждую минуту, когда ее отрывали от занятий — и это было ужасно, потому что она была уже смертельно больна раком. Узнав, что с ней, она отказалась обратиться к врачу. Боялась операции. Наконец, когда боль стала невыносимой, она покончила с собой…

Мы пришли к дому. Бернгард открыл стеклянную дверь, и через небольшую оранжерею мы прошли в просторную гостиную, полную скачущих теней от огня, полыхавшего в открытом английском камине. Бернгард включил несколько лампочек, и в комнате загорелся ослепительный свет.

— А нужна ли нам такая иллюминация? — спросил я. — Мне кажется, свет от камина намного приятней.

— Да? — Бернгард слабо улыбнулся. — Мне тоже. Но я почему-то думал, что вы предпочитаете электричество.

— Почему? — я сразу же заподозрил его в неискренности.

— Не знаю. Просто таким я вас представлял. Как это глупо с моей стороны!

В голосе его послышалась насмешка. Я ничего не ответил. Он встал и выключил все лампы, кроме одной маленькой возле меня на столе. Последовало долгое молчание.

— Хотите послушать радио?

На этот раз улыбнулся я.

— Развлекать меня не надо. Я и так счастлив посидеть у огня.

— Если вы счастливы, тогда я рад. Глупо с моей стороны, но у меня создалось иное впечатление.

— Что вы хотите сказать?

— Вероятно, боялся, что вам скучно.

— Конечно, нет, какой вздор!

— Вы очень любезны, Кристофер. Вы всегда очень любезны. Но я хорошо понимаю, что вы думаете.

Я никогда раньше не слышал, чтобы Бернгард говорил таким голосом. Он был явно враждебный.

— Вы удивлены, почему я привез вас в этот дом. И более всего вы удивлены, почему я только что рассказывал вам все это.

— Но я рад, что вы рассказали…

— Нет, Кристофер. Это неправда. Вы слегка шокированы. Вы считаете, что о подобных вещах нельзя говорить вслух. Вашему английскому воспитанию претит еврейская эмоциональность. Вы любите льстить себе, считая, что вы светский человек и никакая слабость не может внушить вам неприязнь, но ваше воспитание слишком сильно повлияло на вас. Вы чувствуете, что об этом не следует говорить.

— Бернгард, вы просто фантазер.

— Я? Возможно… Но не думаю. Если хотите, я постараюсь объяснить, почему я привез вас сюда. Я хотел поставить эксперимент.

— Эксперимент? То есть эксперимент на мне?

— Нет. На самом себе. Так сказать… За десять лет я ни с кем не был так откровенен, как с вами. Мне интересно, способны ли вы поставить себя на мое место, представить себе, что это для меня значит. А сегодня вечером… Может быть, это вообще возможно… Попробую сказать иначе. Я привожу вас сюда, в этот дом, который не вызывает у вас никаких ассоциаций. У вас нет причин чувствовать давящую силу прошлого. Затем я рассказываю вам историю своей жизни? Как бы изгоняю призраки. Я плохо выражаю свои мысли. Звучит абсурдно, да?

— Нет. Вовсе нет… Но почему вы избрали меня для своего эксперимента?

— У вас такой суровый голос, Кристофер. Вы меня презираете.

— Нет, Бернгард, по-моему, это вы меня презираете. Я часто удивляюсь, зачем вы вообще поддерживаете со мной отношения. Иногда я чувствую, что я вам, в сущности, неприятен, и вы демонстративно подчеркиваете это своим поведением. Но я не уверен, что это так, иначе зачем бы вам постоянно приглашать меня к себе. Как бы то ни было, я изрядно устал от ваших пресловутых экспериментов. Сегодняшний — отнюдь не первый. Эксперименты не удаются, и из-за этого вы сердитесь на меня. Должен сказать, что это очень несправедливо… Но чего я совершенно не выношу — так это ваших обид, когда вы начинаете разговаривать этим насмешливо-смиренным тоном. Меньше всего вы годитесь на роль смиренника.

Бернгард молчал. Он закурил сигарету и медленно выпускал из ноздрей кольца дыма. Наконец он проговорил:

— Думаю, вы не правы. Не вполне. Хотя отчасти вы правы. Да, в вас есть что-то привлекательное для меня, что-то, чему я завидую, и в то же время что-то вызывает во мне протест. Возможно, дело в том, что и во мне тоже течет английская кровь и я вижу в вас какие-то черты своего характера. Но нет, не то. Все не так просто, как мне хотелось бы. Боюсь, — слегка комичным и утомленным жестом Бернгард провел по лбу, — что я, к сожалению, сложный винтик некоего механизма.

Последовала минута молчания. Потом он добавил:

— Но все это пустая, тщеславная болтовня. Вы должны простить мне. Я не вправе говорить с вами подобным образом.

Он поднялся, мягко прошелся по комнате и включил радио. Вставая, он на мгновение оперся рукой мне о плечо. Сопровождаемый звуками музыки, он вернулся к креслу, стоявшему у огня. Он улыбался мягкой и все же странно-враждебной улыбкой. В ней чудилась какая-то затаенная исконная вражда. Мне вспомнилась одна из его восточных статуэток.

— Сегодня вечером, — сказал он, все так же улыбаясь, — передают последний акт «Мейстерзингеров».[24]

— Очень интересно, — сказал я.

Через полтора часа Бернгард проводил меня в спальню, положив руку мне на плечо и все еще улыбаясь. На следующее утро за завтраком он выглядел усталым, но был весел и мил, ни словом не обмолвился о нашем вчерашнем разговоре.

Мы вернулись в Берлин, и он высадил меня на углу Ноллендорфплатц.

— Позвоните мне? — спросил я.

— Конечно. В начале следующей недели.

— Большое спасибо.

— Спасибо вам, что составили мне компанию, мой дорогой Кристофер.

Я не видел его почти полгода.

В воскресенье в начале августа был созван референдум, решавший судьбу правительства Брюннера. Я вновь перебрался к фрейлейн Шредер и ясным жарким днем валялся в постели, проклиная судьбу: купаясь на Рюгене, порезал палец на ноге о кусок железа, и теперь он вдруг нагноился и раздулся. Я очень обрадовался неожиданному звонку Бернгарда.

— Помните маленький загородный коттедж на берегу озера Ванзее? Да? Не хотите ли провести там сегодняшний вечер? Да, ваша хозяйка уже рассказала мне о постигшем вас несчастье. Мне так жаль… Могу прислать за вами машину. Думаю, было бы славно ненадолго сбежать из города? Вы сможете делать там все что вам угодно — хоть просто лежать и отдыхать. Никто не потревожит ваш покой.

Вскоре после ланча за мной пришла машина. Вечер был великолепным, и во время поездки я мысленно благодарил Бернгарда за его доброту. Но когда мы приехали на виллу, я был неприятно поражен: на лужайке толпился народ.

Досадно. Меня заманили на роскошный пикник в этой потрепанной одежде, с завязанной ногой и с палкой. Бернгард во фланелевых брюках и юношеском джемпере выглядел удивительно молодо. Направляясь мне навстречу, он перепрыгнул через низкую изгородь.

— Кристофер! Наконец-то! Устраивайтесь!

Несмотря на мои протесты, он силой снял с меня пальто и шляпу. Как назло я был в подтяжках. Большинство гостей было в дорогих фланелевых костюмах. Кисло улыбаясь и инстинктивно прикрываясь мрачной оригинальностью, которая спасает меня в подобных случаях, я заковылял к ним. Несколько пар танцевали под граммофон, два молодых человека дрались подушками под одобрительные возгласы их дам, большая часть компании валялась на коврах, расстеленных прямо на траве. Обстановка была раскованной, лакеи и шоферы скромно стояли поодаль, глядя на этих фигляров, как няньки на своих титулованных подопечных. Что эти люди здесь делают? Почему Бернгард пригласил их? Может, это новый, еще более изощренный способ изгнания духов? — Нет, решил я, более вероятно, что это просто вечеринка, которую он устраивает раз в году для родственников, друзей и нахлебников. А я был еще одним персонажем, еще одним именем в длинном перечне приглашенных. Что ж, глупо оставаться неблагодарным. Я уже здесь. Будем веселиться.

Потом к моему великому изумлению я увидел Наталью. Она была в легком желтом платье с рукавами фонариком и в руке держала большую соломенную шляпу. Она была так обворожительна, что я едва узнал ее. Она подошла и весело приветствовала меня.
---------------------------------
24
Опера Рихарда Вагнера «Нюрнбергские мейстерзингеры». — Прим. ред.


— А, Кристофер! Я очень рада. Как приятно вас видеть.

— Где вы были все это время?

— В Париже… Вы не знали? Правда? А я все ждала письма от вас — и ничего не получила.

— Но, Наталья, вы не прислали мне своего адреса.

— Но как же, я посылала.

— Значит, я не получил вашего письма. Знаете, я ведь тоже уезжал.

— Да? Вы уезжали? Тогда прошу прощения. Ничем не могу помочь.

Мы оба засмеялись, смех у нее тоже изменился, как и весь ее облик. Это уже не был смех суровой школьницы, приказавшей мне читать Якобсена и Гете. По лицу ее блуждала счастливая мечтательная улыбка, как будто она все время слушала веселую приятную музыку. Несмотря на очевидную радость от встречи со мной, она не особенно стремилась поддерживать разговор.

— А что вы делаете в Париже? Изучаете искусство, как вы и хотели?

— Ну конечно.

— Вам нравится?

— Изумительно! — Наталья живо закивала головой. Глаза ее сияли. Но слово «изумительно» как будто бы относилось к чему-то другому.

— Ваша мать тоже в Париже?

— Да, да.

— Вы живете в одной квартире?

— Да… — Она снова закивала. — Квартира… О, это изумительно!

— А когда назад? Скоро?

— Да, а что? Конечно! Завтра. — Казалось, она очень удивилась этому моему вопросу, — удивилась, что не весь мир в курсе ее дел. Как хорошо мне было знакомо это чувство! Теперь я точно знал: Наталья влюблена!

Мы поговорили еще несколько минут — Наталья слушала, но не меня. Потом внезапно заторопилась. Сказала, что опаздывает. Ей нужно укладываться. Она должна ехать немедленно. Пожав мне руку, она весело побежала через лужайку к машине. Даже забыла попросить, чтобы я написал ей, или оставить адрес. Когда я махал ей на прощанье рукой, нарывающий палец от зависти заныл еще сильней.

Потом молодежь стала купаться, брызгаясь в грязной озерной воде у подножия каменной лестницы. Бернгард тоже купался.

У него было белое, до странности невинное тело, точно у младенца, с младенческим круглым, слегка выступающим животом. Он смеялся, плескался и кричал громче всех. Перехватив мой взгляд, он стал кричать еще пуще, чем прежде, — я подумал: не вызов ли? Вспомнил ли он, как и я, о том, что рассказывал мне на этом самом месте полгода назад?

— Идите к нам, Кристофер! — кричал он. — Нога пройдет!

Когда наконец они вышли из воды и стали вытираться, он с несколькими молодыми людьми принялся бегать взапуски среди фруктовых деревьев и громко смеяться.

Но, несмотря на игривость Бернгарда, вечеринка не удалась. Компания разделилась на группы и кучки, и даже когда веселье, казалось, было в полном разгаре, по крайней мере, четвертая часть гостей тихо обсуждала серьезную политику. Многие явно прибыли сюда исключительно для того, чтобы повидаться и обсудить личные дела, и не пытались казаться общительными или делать вид, будто участвуют в общем веселье. С тем же успехом они могли бы сидеть в своих конторах или дома.

Когда стемнело, одна девушка запела. Это была русская песня, и, как обычно, в ней слышалась грусть. Лакеи принесли стаканы и огромный кувшин с крюшоном. На лужайке стало прохладно. Светили мириады звезд. На озерной глади появились последние парусники, идущие против легкого ночного ветра. Играл граммофон. Я возлежал на подушках, слушая еврейского сержанта, который доказывал, что Франция не может понять Германию, так как французы не испытали ничего похожего на послевоенную жизнь в Германии. В группке молодых людей вдруг пронзительно засмеялась девушка. Где-то в городе подсчитывали голоса. Я подумал о Наталье: наверное, она вовремя скрылась. Сколько бы они ни откладывали решения, эти люди все равно обречены. Сегодняшний вечер — генеральная репетиция катастрофы. Или последняя ночь эпохи.

В половине одиннадцатого компания начала расходиться. Мы толпились в холле и возле входной двери, пока из Берлина по телефону передавали новости. Несколько минут притихшего ожидания — и мрачное лицо, вслушивающееся в телефонное сообщение, расплылось в улыбке. «Правительство осталось прежним», — сказал он нам. Несколько гостей заулыбались полуиронично, но с облегчением. Я обернулся и увидел у себя за плечами Бернгарда. «Еще раз капитализм спасен». На губах его играла легкая улыбка.

Бернгард договорился, чтобы меня подбросили до дома на заднем сиденье машины, отправляющейся в Берлин. Когда мы приехали на Таузенштрассе, там продавали газеты с сообщением о расстреле на Бюловплатц. Я подумал о компании, разлегшейся на лужайке у озера, попивающей крюшон под граммофонную пластинку, и о полицейском офицере с револьвером в руке, шатавшемся от смертельной раны на ступенях кинотеатра и упавшем замертво у ног картонной фигуры с рекламой комедийного фильма.

Еще один перерыв — на этот раз в восемь месяцев. И вот я звоню в квартиру Бернгарда. Да, он дома.

— Это великая честь для меня, Кристофер. И, к сожалению, очень редкая.

— Мне очень жаль. Мне столько раз хотелось прийти повидаться с вами. Даже не знаю, почему я этого не сделал.

— Вы все это время были в Берлине? Я дважды звонил фрейлейн Шредер, и какой-то странный голос отвечал, что вы уехали в Англию.

— Я так сказал фрейлейн Шредер. Не хотел, чтобы она знала, что я еще здесь.

— Да что вы? Вы поссорились?

— Напротив. Я сказал ей, что уезжаю в Англию — иначе она бы настояла на том, чтобы помогать мне. Я был в несколько стесненных обстоятельствах… Но теперь все в порядке, — добавил я поспешно, заметив озабоченное выражение на лице Бернгарда.

— Вы в этом уверены? Я очень рад… Но что вы делали все это время?

— Жил в семье из пяти человек в мансарде из двух комнат в Халлешкес Тор.

Бернгард улыбнулся:

— Бог мой, Кристофер, какая романтическая у вас жизнь!

— Я рад, что вы находите это романтичным. Я не нахожу.

Мы оба засмеялись.

— По крайней мере, — сказал Бернгард, — это пошло вам на пользу. Вы пышете здоровьем.

Я не мог ответить ему тем же. По-моему, я еще не видел Бернгарда таким больным. Бледное вытянутое лицо его не покидало выражение крайнего утомления, даже когда он улыбался. Под глазами глубокие желтоватые круги. Волосы, казалось, поредели. Он как будто постарел на десять лет.

— А как вы поживаете? — спросил я.

— Боюсь, мое существование по сравнению с вашим — тоскливая тягомотина. Тем не менее не обходится и без происшествий.

— Как?

— Например, вот, — Бернгард подошел к письменному столу, взял лист бумаги и протянул его мне: — Пришло по почте сегодня утром.

Я прочел отпечатанные на машинке слова:

«Бернгард Ландауэр, берегись. Мы собираемся расправиться с тобой, твоим дядей и всеми остальными грязными евреями. Даем тебе двадцать четыре часа, чтобы ты выметался из Германии. Если нет, считай, ты мертв».

Бернгард засмеялся.

— Кровожадно, не правда ли?

— Кошмар. Как вы считаете, кто мог отправить это?

— Может быть, уволенный служащий. Или любитель подобных шуточек. Или сумасшедший. Или горячая голова — какой-нибудь нацистский молодчик.

— Что же вы будете делать?

— Ничего.

— Конечно, заявите в полицию?

— Дорогой Кристофер, полиция очень скоро устанет от подобной ерунды. Мы получаем три-четыре таких письма в неделю.

— Тем не менее это может быть всерьез. Нацисты могут писать, как школьники, но они способны на все. Поэтому-то они так опасны. Люди смеются, до последней минуты не веря, что может случиться беда.

Бернгард улыбнулся усталой улыбкой:

— Мне очень приятно ваше беспокойство по поводу моей персоны. Но я совершенно не стою его… Мое существование не представляет такого уж интереса ни для меня самого, ни для других, чтобы обращаться к силам закона… Что касается дяди, то в данный момент он в Варшаве.

Я видел, что он не прочь сменить тему.

— У вас есть новости от Натальи и фрау Ландауэр?

— Да, конечно! Наталья вышла замуж. Вы не знали? За молодого французского врача… Я слышал, что они очень счастливы.

— Я очень рад.

— Да… Приятно думать, что твой знакомый счастлив, правда? — Бернгард подошел к корзине для бумаг и бросил в нее письмо. — Особенно в другой стране. — Он мягко и грустно улыбнулся.

— Как вы думаете, что будет с Германией? — спросил я. — Нацистский путч или коммунистическая революция?

Бернгард рассмеялся:

— Вижу, что вы не растеряли энтузиазма. Мне бы только хотелось, чтобы этот вопрос был так же важен для меня, как для вас.

«В одно прекрасное утро он станет для вас очень важным». Эти слова чуть не сорвались с моих губ: слава Богу, я вовремя удержался. Вместо этого я спросил:

— Почему?

— Потому что это было бы хорошим знаком. Правильно, в наши дни надо интересоваться такими вопросами, я признаю это. Это нормально. Это залог здоровья. И оттого, что все это кажется мне немного нереальным, немного, — Кристофер, пожалуйста, не обижайтесь — банальным, я знаю, что теряю связь с действительностью. Конечно, это плохо. Нужно сохранять чувство меры… Знаете, бывают минуты, когда я вечерами сижу тут один, среди этих книг и каменных фигурок, и меня охватывает странное ощущение нереальности, как будто это и есть вся моя жизнь. Да, в самом деле. Иногда я сомневаюсь, существует ли наша фирма — огромное здание, с первого до последнего этажа набитое грудой товаров, — существует ли оно в реальности или только в моем воображении. И потом у меня возникает совсем уж неприятное чувство, как бывает во сне, будто я и сам тоже не существую. Это, конечно, уже что-то патологическое. Признаюсь вам, Кристофер, однажды вечером я был так обеспокоен этой галлюцинацией небытия Ландауэров, что снял трубку и долго разговаривал с одним из ночных дежурных, придумав глупые извинения зато, что потревожил его. Просто чтобы убедиться в его существовании, понимаете? Вам не кажется, что я схожу с ума?

— Ничего подобного я не думаю. Это может случиться с каждым от переутомления.

— Советуете мне отдохнуть? Месяц в Италии ранней весной? Да… Помню время, когда месяц итальянского солнца решил бы мои проблемы. Но сейчас, увы, это снадобье утратило свою власть надо мной. Вот парадокс! Фирма Ландауэров реально не существует для меня, тем не менее я ее раб — больше чем когда-либо. Вот наказание за грубый материализм. Дайте мне передышку в работе, и вы сделаете меня несчастнейшим человеком. Ах, Кристофер, да послужит вам предостережением моя судьба!

Он улыбался, говорил легко, немного подтрунивая надо мной. Я не хотел развивать эту тему.

— Знаете, — сказал я, — на этот раз я действительно уезжаю в Англию. Через три-четыре дня.

— Как жаль. А надолго?

— Возможно, на все лето.

— Наконец устали от Берлина?

— Нет… Скорее, Берлин устал от меня.

— Значит, вернетесь?

— Думаю, да.

— Я верю в то, что вы всегда будете возвращаться в Берлин, Кристофер. Вы срослись с ним.

— Возможно, в некотором роде.

— Странно, как люди иной раз срастаются с каким-то местом — особенно в чужой стране. Когда я впервые приехал в Китай, мне показалось, что я у себя дома, впервые в жизни… Возможно, после смерти душа моя перенесется в Пекин!

— Лучше бы поскорее отправить туда на поезде ваше тело.

Бернгард засмеялся.

— Очень хорошо… Последую вашему совету! Но есть два условия — во-первых, вы поедете со мной, во-вторых, мы уезжаем из Берлина сегодня же вечером.

— Вы шутите.

— Конечно же, нет.

— Как жаль! Я бы хотел поехать… К сожалению, у меня только сто пятьдесят марок…

— Естественно, вы будете моим гостем.

— О, Бернгард, как чудесно! Побудем несколько дней в Варшаве, чтобы получить визы. Потом прямиком в Москву и по Транссибирской…

— Итак, вы едете?

— Конечно!

— Сегодня вечером?

Я притворился, что взвешиваю.

— Боюсь, что сегодня вечером я не смогу… Во-первых, мне нужно получить белье из прачечной… Как насчет завтра?

— Завтра слишком поздно.

— Какая жалость!

— Да.

Мы оба расхохотались. Бернгарда особенно забавляла эта шутка. Но веселость его показалась мне преувеличенной. Словно в этой ситуации таилось некое комическое измерение, в которое мне не дано было проникнуть. Прощаясь, мы все еще смеялись.

Возможно, я чего-то не понимаю. Во всяком случае, чтобы понять эту последнюю шутку Бернгарда, самую рисковую и циничную из его экспериментов, поставленных над нами обоими, мне потребовалось почти восемнадцать месяцев. Ибо теперь я уверен — я просто убежден, — что его предложение было совершенно серьезным.

Вернувшись в Берлин осенью 1932 года, в назначенное время я позвонил Бернгарду, но услышал, что он уехал по делам в Гамбург. Сейчас я виню себя (человек всегда винит себя задним числом) за то, что не был достаточно настойчив. Но у меня было столько дел, столько учеников, столько людей нужно было повидать; недели обернулись месяцами, подошло Рождество — я послал Бернгарду открытку, но не получил ответа: скорее всего, он опять уехал. А затем наступил Новый год.

К власти пришел Гитлер, горел рейхстаг, провели шутовские выборы. Я не знал, что происходило с Бернгардом. Я звонил ему три раза — из телефонных автоматов, чтобы не причинить неприятностей фрейлейн Шредер. Ответа ни разу не получил. Однажды ранним апрельским вечером я пришел к нему домой. Привратник высунул голову из окошка, еще более подозрительный, чем раньше; поначалу он вообще не желал признавать, что знает Бернгарда. Затем рявкнул:

— Герр Ландауэр уехал… совсем уехал.

— Вы хотите сказать, что он съехал? — спросил я. — Не могли бы вы мне дать его адрес?

— Он совсем уехал, — повторил швейцар и захлопнул окно.

На этом я ушел — заключив, что Бернгард благополучно путешествует за границей, что было вполне правдоподобно.

Утром в день еврейского бойкота я решил заглянуть к Ландауэрам. На первый взгляд все выглядело как обычно. Два или три молодых парня в форме СС стояли по сторонам главного входа. Как только приближался покупатель, один из них говорил: «Имейте в виду, это еврейская фирма!» Они были весьма обходительны, усмехались, обменивались шутками. Посмотреть на представление собрались прохожие, они стояли небольшими группами — заинтересованные, увлеченные или безразличные, все еще не зная, как относиться к случившемуся: с одобрением или нет. Совсем не то, что потом происходило в маленьких провинциальных городках, где покупателей позорили, ставя им чернильное клеймо на лбу и на щеках. Многие входили в здание. Я сам вошел, купил первую попавшуюся вещь — ею оказалась терка для мускатных орехов — и снова вышел, крутя в руках свой маленький сверток. Парень у дверей моргнул и что-то сказал товарищу. Я вспомнил, что видел его однажды или дважды в Александр Казино: в те времена, когда жил у Новаков.

В мае я окончательно уехал из Берлина. Моя первая остановка была в Праге. И вот тут, сидя однажды вечером одиноко в пивном погребке, я случайно услышал последние новости о семье Ландауэров.

Двое за соседним столиком говорили по-немецки. Один из них несомненно был австрийцем, национальности другого я не сумел определить — грузный, с лоснящимся лицом, лет сорока пяти, он мог быть владельцем маленького предприятия в любой европейской столице, от Белграда до Стокгольма. Несомненно, оба они являлись чистокровными арийцами, процветающими и политически нейтральными. Одна реплика грузного мужчины поразила меня:

— Вы знаете Ландауэров? Ландауэров из Берлина?

Австриец кивнул.

— Конечно, знаю. Когда-то вел с ними дела. Хорошенькое у них предприятие. Наверное, стоит немалых денег.

— Видели сегодняшние газеты?

— Нет. Не было времени. Переезжал на новую квартиру. Жена скоро возвращается.

— Возвращается? А я и не знал! Она была в Вене, да?

— Да.

— Хорошо отдохнула?

— Поди проверь! Однако влетело в копеечку.

— Сейчас в Вене все очень дорого.

— Да.

— Продукты дорогие.

— Сейчас всюду дорого.

— Да, пожалуй, вы правы. — Толстяк начал ковырять в зубах. — Да, о чем я говорил?

— Вы говорили о Ландауэрах.

— Ага. Так вы не читали сегодняшней газеты?

— Нет, не читал.

— Там есть кое-что о Бернгарде Ландауэре.

— Бернгарде? — спросил австриец. — Постойте-ка, это сын, да?

— Не знаю. — Толстяк выковыривал из зубов вилкой кусочек мяса. Поднеся его к свету, он вдумчиво оглядел его.

— Наверное, сын, — сказал австриец. — А может, племянник. Нет, думаю, все-таки сын.

— Кто бы он ни был, — толстяк с отвращением бросил кусочек мяса на тарелку, — он умер.

— Да что вы говорите!

— Разрыв сердца. — Толстяк нахмурился и прикрыл рот рукой, пряча отрыжку. На пальцах его сверкнуло три золотых кольца. — Так сказано в газетах.

— Разрыв сердца! — Австриец поежился в кресле. — Не может быть!

— Сейчас в Германии у людей часто случается разрыв сердца.

Австриец кивнул.

— Нельзя верить всему, что слышишь. Это факт.

— Хотите знать мое мнение, — сказал толстяк, — любое сердце может разорваться, когда в него всаживают пулю.

Австрийцу было явно не по себе.

— Эти нацисты… — начал он.

— Они целят в бизнес. — Толстяку нравилось, что у его друга мурашки бегут по телу. — Помяните мое слово: они хотят уничтожить всех евреев в Германии. Подчистую.

Австриец покачал головой.

— Не нравится мне это.

— Концентрационные лагеря, — сказал толстяк, зажигая сигарету. — Их помещают туда, заставляют что-то подписывать. Потом не выдерживает сердце.

— Не нравится мне это, — повторил австриец. — Это бьет по торговле.

— Да, — согласился толстяк. — Торговля страдает.

— Нет никаких гарантий.

— Да, верно. Никогда не знаешь, с кем ведешь дела.

— Толстяк засмеялся. Что-то жутковатое было в нем. — Может, уже с трупом.

Австриец поежился.

— А что со старым Ландауэром? Его тоже схватили?

— Нет, с ним все в порядке. Слишком шустрый для них. Он в Париже.

— Да что вы!

— Думаю, нацисты приберут его дело к рукам. Сейчас они так и делают.

— Значит, старик Ландауэр обанкротится?

— Только не он! — Толстяк презрительно стряхнул пепел со своей сигареты. — У него кое-что припрятано. Вот увидите. Придумает что-нибудь. Они изворотливые, эти евреи.

— Верно, — согласился австриец. — Евреев невозможно прижать.

Мысль эта немного ободрила его. Он просветлел:

— Это мне напоминает кое-что, я хотел рассказать вам одну историю. Вы когда-нибудь слышали о еврее и девушке из гоев с деревянной ногой?

— Нет. — Толстяк пыхнул сигаретой. Пищеварение его наладилось. Он был в хорошем послеобеденном настроении. — Валяйте, рассказывайте.

6. Берлинский дневник (Зима 1932–1933)

Сегодня впервые за зиму ударил настоящий мороз. Окоченевший город застыл в молчании, как в знойный летний полдень. Кажется, от холода он сжимается, превращаясь в черную точку, не больше, чем сотни других, тех, что с трудом отыщешь на огромной карте Европы. За городом, где кончаются бетонные новостройки, а улицы упираются в замерзшие частные сады, начинается прусская равнина. Вечером вы чувствуете, как она обступает вас и наползает на город, как пустыня огромного враждебного океана, пестрящего нагими рощами, замерзшими озерами и маленькими деревеньками, которые запоминаются благодаря иностранным названиям сражений в полузабытых войнах. Берлин — это скелет, ноющий от холода, как и мой собственный. Я чувствую, как ломит в костях от мороза, веющего от прогонов железной дороги, железных конструкций, балконов, мостов, трамвайных путей, фонарных столбов, отхожих мест. Железо пульсирует и съеживается, камень и кирпич туго ноют от боли, штукатурка молчит.

Берлин — город с двумя центрами; один — скопление дорогих отелей, баров, кинотеатров, магазинов вокруг Мемориальной церкви, сияющее пятно света, как фальшивый бриллиант в тусклых сумерках города, другой — чопорный городской центр, с тщательно спланированным архитектурным ансамблем вокруг Унтер-ден-Линден. Построенные по высшему классу международных стандартов, эти здания — слепки со слепков, они утверждают достоинство столицы — парламент, пара музеев, Государственный банк, опера, десяток посольств, Триумфальная арка, ничто не забыто. И все они так помпезны, так чопорны — все, кроме собора, который своей архитектурой выдает вспышку истерии, таящуюся за каждым мрачным серым прусским фасадом. Задавленный нелепым куполом, он на первый взгляд настолько смешон, что невольно ищешь для него достаточно нелепое название — например, Церковь Непорочного Потребления.

Но настоящее сердце Берлина — маленький сырой черный парк Тиргартен. В это время года холод гонит крестьянских парней в город в поисках пищи и работы. Но город, который так ярко и приветливо сиял своими огнями в ночном небе над равниной, — нынче холоден, жесток и мертв. Его тепло — иллюзия, мираж в зимней пустыне. Он не примет этих мальчишек. Ему нечего дать им. Холод гонит их с улиц в парк — это жестокое сердце города. И там они жмутся на скамейках, голодные и холодные, мечтая о своих далеких деревенских печках.

Фрейлейн Шредер ненавидит холод. Кутаясь в бархатный жакет на меху, она сидит в углу, положив ноги в чулках на печку. Иногда она выкуривает сигарету, иногда выпивает стакан чая, но в основном просто сидит, тупо уставясь на печные изразцы, будто впадая в спячку. Сейчас она одна. Фрейлейн Мейер отправилась в турне в Голландию вместе с кабаре. Поэтому фрейлейн Шредер не с кем поговорить, кроме Бобби и меня.

Но Бобби сейчас в глубокой опале. Он не только не работает и вот уже три месяца как задолжал с оплатой, но фрейлейн Шредер даже имеет основания подозревать его в краже — у нее из сумки пропали деньги.

— Вы знаете, герр Исиву, — говорит она мне, — я не удивлюсь, если это он стащил те злополучные пятьдесят марок у фрейлейн Кост… Он вполне способен на это, свинья эдакая! Подумать только, как я ошиблась в нем! Вы не поверите, герр Исиву, я отнеслась к нему как к родному сыну — и вот благодарность! Он говорит, что заплатит мне все до пфеннинга, если устроится барменом в «Леди Уиндермир»… Если бы да кабы… — Фрейлейн Шредер презрительно хмыкает. — Если бы! Если бы у моей бабушки были колеса, она бы стала омнибусом.

Бобби изгнан из прежней комнаты и сослан в «шведский павильон». Там, должно быть, ужасные сквозняки. Иногда бедный Бобби ходит совсем синий от холода. За последний год он очень изменился — волосы поредели, одежда истрепалась, дерзость выглядит демонстративной и довольно жалкой. Такие люди, как Бобби, не могут жить без своей профессии, отнимите ее, и они перестают существовать. Иногда он прокрадывается в гостиную, небритый, руки в карманах, и вызывающе прохаживается без дела, насвистывая себе под нос танцевальные мотивчики, которые давно уже вышли из моды. Фрейлейн Шредер порой бросит ему фразу-другую, точно корку хлеба, но никогда не взглядывает на него и не подпускает его к печке. Может быть, она так и не простила ему интрижки с фрейлейн Кост. Время, когда они щекотали и хлопали друг друга по заду, осталось позади.

Вчера нас навестила сама фрейлейн Кост. Меня не было дома; когда я вернулся, то обнаружил, что фрейлейн Шредер ужасно взвинчена.

— Вы только подумайте, герр Исиву, ее не узнать! Настоящая леди! Японский друг купил ей шубу из натурального меха, даже не представляю, сколько он заплатил за нее. А туфли — настоящая змеиная кожа! Да, да, клянусь, она заработала их! Этот вид деятельности еще котируется в нынешнее время. Надо бы мне самой этим заняться.

Но сколько бы сарказма не вкладывала она в свои замечания, я видел, что она находится под огромным впечатлением. И произвели его не меховая шуба или туфли: фрейлейн Кост добилась значительно большего — высшей ступени в иерархии ценностей фрейлейн Шредер: ей сделали операцию в частной лечебнице.

— Совсем не то, что вы думаете, герр Исиву! Что-то с горлом. Платить, конечно, пришлось ее другу. Подумать только — доктора вырезали ей что-то в носу, и теперь она набирает в рот воду и выпускает ее через ноздри, как из шприца! Сначала я не поверила — но она показала. Клянусь честью, герр Исиву, она может разбрызгивать воду по всей кухне! Спору нет, она стала лучше с тех пор, как жила здесь… Не удивлюсь, если она вот-вот выйдет замуж за директора банка. Да, да, помяните мое слово, эта девушка далеко пойдет.

Герр Крампф, молодой инженер, один из моих учеников, рассказывает о своем детстве во время войны и инфляции. В последние дни войны с окон железнодорожных вагонов исчезли кожаные петли, люди сдирали их, чтобы продать кожу. Можно было встретить мужчин и женщин, расхаживающих в одежде, сшитой из обивки вагона. Группа школьных товарищей Крампфа однажды ворвалась на фабрику и украла все кожаные приводные ремни. Все крали. Продавали все что могли — в том числе и себя. Четырнадцатилетний одноклассник Крампфа во время переменок торговал на улице кокаином.

Фермеры и мясники были всемогущими. Если вам нужны были овощи или мясо, вы были вынуждены исполнять их прихоти.

У семьи Крампфов был знакомый мясник в маленькой деревне, у которого всегда имелось мясо на продажу. Но мясник страдал редким сексуальным извращением. Величайшим эротическим наслаждением для него было ущипнуть или потрепать по щеке стыдливую, благовоспитанную девушку или женщину. Возможность унизить такую женщину, как фрау Крампф, ужасно его возбуждала: он наотрез отказывался приступить к делу, пока не исполнит свой каприз. Итак, каждое воскресенье мать Крампфа вместе со своими детьми совершала путешествие в деревню и кротко терпела щипки и хлопки по щекам в обмен на несколько котлет или кусок мяса.

В дальнем конце Потсдамерштрассе расположена ярмарка с каруселями, качелями и кинетоскопами. Главная ее достопримечательность — балаган, где происходят состязания по боксу и борьбе. Вы платите деньги и входите внутрь, борцы проводят три-четыре раунда, и рефери объявляет, что если вы хотите посмотреть еще, то должны заплатить еще десять пфеннингов. Один борец — лысый, с огромным животом, в холщовых брюках, закатанных до колен, будто он шлепал по воде. Его противник одет в черное трико и кожаные наколенники, кажется, что они сняты со старой извозчичьей клячи. Борцы кидают друг друга изо всех сил, крутят сальто в воздухе к вящему удовольствию публики. Толстяк, исполняющий роль проигравшего, притворяется рассерженным, когда его побивают, и грозит сразиться с рефери.

Один из боксеров — негр. Он неизменно побеждает. Боксеры бьют друг друга открытой перчаткой, издавая чудовищный рев. Его противник — высокий, хорошо сложенный молодой человек, лет на двадцать моложе и явно сильней негра, который нокаутирует его с удивительной легкостью. Он корчится на полу, изо всех сил пытаясь встать на счет десять, потом опять со стоном падает. После этого рефери собирает еще по десять пфеннингов и вызывает смельчаков из зала. Прежде чем находится желающий, еще один молодой человек, который совершенно открыто болтал и шутил с борцами, поспешно выпрыгивает на ринг, сбрасывая на ходу одежду, и оказывается уже в шортах и боксерских ботинках. Рефери объявляет сбор по пяти марок: на сей раз негр повержен.

Публика воспринимала борьбу всерьез, громко подбадривая борцов, ссорясь и заключая пари. Большинство присутствующих пробыли в балагане все то время, что я там был, и остались в нем после моего ухода. Вывод, конечно, удручающий: этих людей можно заставить поверить в кого угодно и во что угодно.

Прогуливаясь вечером по Клейстштрассе, я заметил толпу, окружившую частную машину. В ней сидели две девушки: на тротуаре два молодых еврея отчаянно спорили со светловолосым гигантом, очевидно, изрядно выпившим. По-видимому, евреи медленно ехали по улице, подыскивая себе попутчиков, и предложили подвезти двух девушек. Девушки согласились и сели в машину. Но тут встрял блондин. Он заявил, что он нацист и поэтому считает своим долгом защищать честь всех немецких женщин от вредной антинордической опасности. Два еврея, казалось, нисколько не испугались, они решительно предложили нацисту не лезть не в свое дело. Тем временем девушки, воспользовавшись скандалом, выскользнули из машины и побежали по улице. Тогда нацист схватил одного еврея за руку, чтобы вести его в полицию, но тот угостил его таким апперкотом, что блондин упал навзничь. Прежде чем нацист успел подняться, молодые люди вскочили в машину и умчались. Продолжая обсуждать случившееся, толпа медленно рассеялась. Немногие открыто приняли сторону нациста, другие поддержали евреев, но большинство скептически качали головами и бормотали: «Allerhand!»[25]

Когда часа через три я проходил мимо этого же места, нацист все еще топтался там, хищно выискивая, кого бы спасти из немецких женщин.

Мы только что получили письмо от фрейлейн Мейер. Фрейлейн Шредер позвала меня послушать его. Фрейлейн Мейер не нравится Голландия. Приходится петь во второсортных кафе третьеразрядных городов, а постель у нее часто очень холодная. Голландцы, по ее словам, совершенно бескультурные, она встретила лишь одного по-настоящему изысканного и благородного господина, вдовца. Вдовец находит ее истинно женственной — он не привык к молоденьким девчушкам. А в знак восхищения перед ее искусством он преподнес ей полный комплект нижнего белья.

Не обходится и без неприятностей с коллегами. В одном городе актриса-конкурентка, завидуя ее вокальным данным, чуть было не ткнула ей в глаз шляпной булавкой. Я не мог скрыть восхищения перед смелостью этой актрисы. Ей так досталось от фрейлейн Мейер, что целую неделю она не могла появиться на сцене.

Вчера вечером Фриц Вендель предложил прогуляться по «злачным местам» города. Это был своего рода прощальный визит, так как им заинтересовалась полиция. Полицейские часто наведывались туда, и имена постоянных клиентов были на учете. Поговаривали даже о генеральной чистке Берлина.

Я расстроил планы Фрица, настояв на посещении «Саломеи», где я никогда не был. Фриц, знаток ночной жизни города, презирал это заведение.

— Дешевка, — сказал он. — Его держат только ради провинциалов.

Бар «Саломея» оказался более дорогим, а обстановка более гнетущей, чем я предполагал. Несколько актрис, изображавших лесбиянок, и молодых людей с выщипанными бровями слонялись у стойки, время от времени разражаясь хриплым гоготом или пронзительными выкриками, — очевидно, предполагалось, что так смеются пропащие души. Все помещение было раскрашено в золотые и инфернально-красные цвета: алый плюш толщиной в несколько дюймов и огромные позолоченные зеркала. Бар был полон. Главным образом он был заполнен почтенными торговцами средних лет и их домочадцами, которые восклицали в добродушном изумлении: «А они и правда…» и «Я — да никогда!». В середине представления, после того, как молодой человек в блестящем кринолине и в бюстгальтере, украшенном драгоценностями, успешно сделал три шпагата, мы стали двигаться по направлению к выходу.

У входа мы столкнулись с группой молодых американцев, сильно пьяных и не решавшихся войти. Верховодил ими маленький коренастый человек в пенсне с неприятно выдававшейся вперед челюстью.

— Эй, — спросил он Фрица, — что тут показывают?

— Мужчины, переодетые женщинами, — ухмыльнулся Фриц.

Маленький американец не поверил.

— Мужчины, переодетые женщинами? В женщин, да? Они что же, голубые?

— В конечном счете все мы голубые, — скорбно и торжественно объявил Фриц.

Молодой человек недоверчиво оглядел нас. Он еще не отдышался после бега. Остальные неуклюже толпились за ним, готовые к чему угодно — хотя их наивные молодые лица с широко раскрытыми ртами, глотающими воздух, в зеленоватом свете лампы казались слегка испуганными.

— Ты тоже голубой, да? — спросил приземистый американец, внезапно повернувшись ко мне.

— Да, — сказал я, — очень голубой.

С минуту он стоял передо мной, прерывисто дыша, с отвисшей челюстью, и, казалось, взвешивал: а не дать ли мне по физиономии. Потом отвернулся от меня и с диким боевым студенческим кличем в сопровождении всей компании вломился в здание.

— Ты когда-нибудь был в коммунистическом кабаке возле Зоологического сада? — спросил меня Фриц, когда мы вышли из «Саломеи». — Под занавес стоит заглянуть туда. Через полгодика, может быть, все мы наденем красные рубашки.

Я согласился. Мне было любопытно, что скрывалось под определением «коммунистический кабак».

Оказалось, это — выкрашенный в белый цвет подвальчик. На длинных деревянных лавках за большим голым столом сидело человек десять — как в школьной столовой. На стенах пестрела экспрессионистская мазня, коллажи из газетных вырезок, игральных карт, пивных подставок, спичечных коробков, сигаретных пачек и голов, вырезанных из фотографий. В кафе набились студенты, почти все одетые с вызывающей небрежностью. Молодые люди в матросских свитерах и замусоленных мешковатых брюках, девушки в растянутых джемперах, в юбках, кое-как заколотых английскими булавками, и небрежно завязанных цветастых цыганских платках. Владелица курила сигару. Парень, изображавший официанта, слонялся с сигаретой в зубах и, принимая заказы, похлопывал посетителей по спине.

В подвальчике царили притворное веселье и легкость, я сразу же почувствовал себя как дома. Фриц как обычно встретил много знакомых. Троим он меня представил — студенту живописи Мартину, Вернеру и его подружке Инге, полненькой и живой. На Инге была маленькая шляпка с пером, которая придавала ей комическое сходство с Генрихом VIII. Пока Вернер болтал с Инге, Мартин сидел молча — тонкий, смуглый, с продолговатым лицом, резко выступающими скулами, тонко очерченным носом и сардонической улыбкой заядлого конспиратора. Позже, когда Фриц, Вернер и Инге подсели к другой компании, Мартин заговорил о грядущей гражданской войне. «Когда разразится война, — разъяснил Мартин, — коммунисты, у которых очень мало оружия, будут контролировать ситуацию. Полицию они задержат в гавани при помощи ручных гранат. Необходимо будет продержаться три дня, потому что советский флот стремительно подойдет к Свинемюнде и высадит десант».

— Я целыми днями изготавливаю бомбы, — добавил Мартин.

Я кивнул и смущенно ухмыльнулся — не понимая, то ли он разыгрывает меня, то ли сознательно ведет себя столь неблагоразумно. Он явно был трезв и не производил впечатления чокнутого.

В кафе вошел на редкость красивый юноша лет шестнадцати. Его звали Руди. Он был одет в косоворотку, кожаные шорты и ботинки мотоциклиста связи. Он прошествовал к нашему столу с видом героя-связиста, успешно вернувшегося после смертельно опасного задания. Однако отчета не последовало. После эффектного появления он по-военному резко пожал всем руку, спокойно уселся рядом с нами и заказал стакан чая.

Сегодня вечером я вновь посетил коммунистическое кафе. Это действительно прелестный мирок, со своими интригами и контринтригами. Здесь есть свой Наполеон — зловещий бомбоизготовитель Мартин; Вернер — местный Дантон; Руди — Жанна Д’Арк. Каждый подозревает каждого. Мартин уже предупредил меня, чтобы я был осторожен с Вернером — он политически неблагонадежен: прошлым летом украл все деньги молодежной коммунистической организации. А Вернер предостерег меня против Мартина: он нацистский или полицейский шпион, или состоит на службе у французского правительства. Вдобавок ко всему и Мартин, и Вернер серьезно советуют мне держаться подальше от Руди и наотрез отказываются объяснять, почему.

Но это совершенно неисполнимо. Руди уселся рядом и тотчас заговорил со мной — на меня обрушился ураган эмоций. Его любимое слово — «knorke» — потрясающе! Он — следопыт. Хочет знать, что такое английские бойскауты. Любят ли они приключения? Все немецкие юноши — любители приключений. Приключения — это потрясающе. Наш тренер — потрясающий человек. В прошлом году он поехал в Лапландию и все лето прожил в хижине один…

— Вы коммунист?

— Нет, а вы?

Руди оскорбился.

— Конечно! Мы все здесь… Я дам вам несколько книг, если хотите. Вам нужно прийти к нам в клуб. Это потрясающе. Мы поем «Роте фане» и другие запрещенные песни. Вы меня научите английскому? Я хочу изучать языки.

Я спросил, есть ли в их группе девушки. Руди был так возмущен, словно я допустил какую-то непристойность.

— Женщины ни к черту не годятся, — сказал он горько. — Они все портят. В них нет духа приключений. Мужчины скорее понимают друг друга, когда они одни. Дядя Петер (это наш тренер) говорит, что женщина должна сидеть дома и штопать чулки. Единственное, к чему они пригодны!

— Дядя Петер тоже коммунист?

— Конечно! — Руди внимательно поглядел на меня.

— Почему вы спрашиваете?

— Просто так, — поспешил я ответить. — Кажется, я его путаю с кем-то…

В тот день я побывал в исправительном заведении, навестил одного из моих учеников, герра Бринка, который там преподает. Это приземистый широкоплечий человек, с тусклыми светлыми волосами, мягкими глазами и выпуклым, слишком тяжелым лбом немецкого интеллектуала-вегетарианца. Он носит сандалии и рубашки с открытым воротом. Я нашел его в гимнастическом зале, где он проводил урок с умственно отсталыми детьми; в исправительном заведении умственно отсталые живут вместе с малолетними преступниками. С меланхолической гордостью он поведал мне несколько историй: про маленького мальчика, страдающего наследственным сифилисом, — у него сильное косоглазие, про сына хронических алкоголиков, который безостановочно хохочет. Они карабкались по стенам, как обезьяны, смеясь и болтая, с виду вполне счастливые.
------------------------------
25
Здорово! (нем.).

Потом мы прошли в мастерскую, где мальчики постарше в голубых халатах (все беспризорники и хулиганы) шили обувь. При виде Бринка они заулыбались. Лишь несколько человек оставались угрюмыми. Но я не мог смотреть им в глаза. Чувствовал страшную вину и стыд: ведь в этот момент я являлся единственным представителем их тюремщиков из капиталистического общества. Интересно, не арестовали ли кого-нибудь из них в Александр Казино, и если так, они могли бы меня узнать.

Завтракали мы в комнате сестры-хозяйки. Герр Бринк извинился за то, что кормит меня тем же, что и мальчиков — картофельным супом с двумя сосисками и блюдом из яблок и вареных груш. Я возразил, как от меня и ожидали: все очень вкусно. И все же при мысли о том, что мальчики должны это есть, кусок застревал у меня в горле. Казенная пища имеет специфический привкус, хотя, возможно, это плод воображения. (Одно из самых ярких и страшных воспоминаний моей собственной школьной жизни — запах обычного белого хлеба.)

— У вас здесь нет засовов или запирающихся ворот, — сказал я. — Я думал, они имеются во всех исправительных заведениях. Ваши питомцы часто убегают?

— Почти никогда, — сказал Бринк. Мое предположение, казалось, навело его на грустные размышления. Он уронил голову в ладони. — Куда они побегут? Здесь им плохо. Дома — еще хуже. Большинство это знает.

— Но разве не существует естественного стремления к свободе?

— Да, вы правы. Но мальчики скоро утрачивают его. Система способствует этому. Думаю, у немцев этот инстинкт никогда не бывает сильным.

— Значит, у вас не часто случаются неприятности?

— Иногда бывают… Три месяца назад произошло нечто ужасное. Один мальчик украл у другого пальто. Он отправился в город — это разрешается, — очевидно, хотел продать его. Но владелец пальто кинулся за ним, они подрались. Владелец пальто бросил в воришку камнем, а тот специально замазал рану грязью, надеясь, что ему станет хуже и он сможет избежать наказания. Рана нагноилась. Через три дня мальчик умер от заражения крови. Когда его обидчик узнал об этом, он зарезался кухонным ножом.

— Бринк глубоко вздохнул. — Иногда я дохожу почти до полного отчаяния, — добавил он. — У меня такое впечатление, что в мире сегодня свирепствует какое-то зло, какая-то зараза, поражающая всех подряд.

— Но что вы можете сделать для этих мальчиков? — спросил я.

— Очень немного. Мы обучаем их торговать. Потом пытаемся устроить их на работу, что почти невозможно. Если они работают по соседству, они могут здесь ночевать. Директор считает, что они способны измениться, если их воспитывать в духе веры. Боюсь что нет. Вопрос не так прост. Большинство становится преступниками, если не находит работу. В конце концов, людей нельзя морить голодом.

— И у них нет никакого выбора?

Бринк встал и подвел меня к окну.

— Видите вон те два здания? Одно — инженерные мастерские, другое — тюрьма. У мальчиков было два пути. Но сейчас мастерские обанкротились, на следующей неделе они закрываются.

Сегодня утром я пошел в клуб, где расположена редакция журнала следопытов. Редактор и тренер скаутов, дядя Петер, — тощий моложавый мужчина с пергаментным лицом и глубоко посаженными глазами, одетый в вельветовый пиджак и шорты. Руди просто боготворит его. Он умолкает только в тех случаях, когда дядя Петер хочет что-то сказать. Они показали мне с десяток фотографий скаутов, снятых снизу вверх, так, что из них получились мифические гиганты, стоящие в профиль, на фоне огромных облаков. В журнале помещены статьи об охоте, ориентации на местности и кулинарии, написанные с каким-то неуместным пафосом и даже признаком истерии, словно описываемые действа составляют часть религиозного или эротического ритуала. С нами в комнате сидело полдюжины мальчишек, все — по-спартански полуобнаженные, в коротких шортах и легких рубашках или майках, хотя на улице было очень холодно.

Когда я просмотрел фотографии, Руди отвел меня в конференц-зал. На стенах висели длинные цветные знамена с вышитыми инициалами и таинственными тотемными эмблемами. В дальнем конце комнаты стоял низкий стол, покрытый алой вышитой скатертью, — своего рода алтарь. На столе стояли свечи в бронзовых подсвечниках.

— Мы зажигаем свечи по четвергам, — объяснил Руди, — когда у нас сборы у огня. Тогда мы садимся в кружок, распеваем песни и рассказываем разные истории.

Над столом и подсвечниками висело нечто вроде иконы — окантованный портрет молодого следопыта неземной красоты со знаменем в руках, сурово вглядывающегося вдаль. Мне стало не по себе. Я извинился и поспешил уйти.

Из разговора, подслушанного в кафе: молодой нацист со своей девушкой обсуждают будущее партии. Нацист пьян.

— Ну, я-то знаю, что мы победим, — нетерпеливо восклицает он, — но этого недостаточно! — И бьет кулаком по столу. — Должна пролиться кровь!

Девушка поощрительно гладит его по руке. Она пытается уговорить его пойти домой.

— Ну конечно, прольется, дорогой, — воркующим голосом поддакивает она. — Фюрер обещал в нашей программе.

Сегодня «Серебряное воскресенье». На улицах толпятся покупатели. По всей Таузенштрассе мужчины, женщины и мальчишки торгуют вразнос почтовыми открытками, цветами, песенниками, маслом для волос, браслетами. Между трамвайными путями сложены для продажи рождественские елки. Одетые в форму эсэсовцы гремят копилками. В боковых переулках дежурят грузовики с полицией, так как любое скопление народа сегодня грозит превратиться в политическую демонстрацию. Армия Спасения установила огромную, украшенную огнями елку на Виттенбергплатц с голубой электрической звездой на макушке. Вокруг нее стоит студенческая компания, отпуская саркастические замечания. Среди них я узнал Вернера из коммунистического кафе.

— В следующем году в это время, — сказал Вернер, — звезда будет другого цвета!

И громко расхохотался — он был в приподнятом, слегка истерическом настроении.

— Вчера, — сказал он мне, — со мной произошла невероятная история. Мы с тремя товарищами решили провести демонстрацию на бирже труда в Нейкельне. Я должен был выступать, а остальные — следить за тем, чтобы меня не перебивали. Мы пришли около половины одиннадцатого, когда там собирается народ. Конечно, все было спланировано заранее — товарищи должны были держать двери, чтобы ни один клерк не мог выйти. Они сидели взаперти, как кролики… Естественно, мы не могли им запретить вызвать полицию, мы это прекрасно понимали. У нас было шесть-семь минут. Как только закрылись двери, я вспрыгнул на стол. Я просто выкрикивал все, что приходило в голову — не помню, что я там наговорил. Но всем понравилось. Через минуту народ уже был в таком экстазе, что я попросту испугался, боялся, что они ворвутся в контору и станут кого-нибудь линчевать. Началась такая заваруха, поверь мне! Но в разгар оживления к нам подошел товарищ с улицы и сказал, что подоспели полицейские — уже выгружаются из машины. Пора было смываться… Наверное, они замели бы нас, но толпа была на нашей стороне и не пускала их внутрь, пока мы не выбрались через другую дверь… — Вернер задохнулся и замолчал. — Уверяю тебя, Кристофер, — добавил он, — капиталистическая система долго не продержится. Рабочие восстают.

Ранним вечером я пришел на Бюловштрассе. Во Дворце Спорта нацисты проводили митинг. Оттуда группами выходили мужчины и мальчики в черных и коричневых рубашках. Впереди меня по тротуару шли три эсэсовца. На плечах они несли свернутые знамена — точно ружья; древки заканчивались острыми металлическими наконечниками.

Вдруг они подошли вплотную к юноше семнадцати-восемнадцати лет в штатском, спешащему в противоположном направлении. Я слышал, как один нацист закричал: «Это он!» — и тотчас все трое бросились на молодого человека. Он закричал и попытался увернуться, но его опередили. Через минуту они оттеснили его к парадному и стали пинать его и тыкать острыми металлическими древками. Не успел я оглянуться, как эсэсовцы уже бросили свою жертву и стали проталкиваться сквозь толпу к лестнице, ведущей на железнодорожную станцию.

Вместе с одним прохожим мы первыми бросились к дверям, где лежал молодой человек. Он валялся в углу, как брошенный мешок. Когда его подняли, мне стало дурно — я увидел месиво, в которое превратилось его лицо. Один глаз наполовину вытек, из раны лилась кровь. Он был жив. Кто-то вызвался отвезти его на такси в больницу.

Вокруг нас собралось довольно много народу. Люди были удивлены, но не особенно потрясены происшедшим — сейчас подобное случается сплошь и рядом. «Allerhand», — бормотали они. В двадцати метрах, на углу Потсдамерштрассе, стояли хорошо вооруженные полицейские: грудь колесом, руки на рукоятках револьверов, они невозмутимо и величаво взирали на происходящее.

Вернер попал в герои. Несколько дней назад его фотография появилась в «Роте Фане» с подписью: «Еще одна жертва кровавых злодеяний полиции». Вчера, в Новый год, я навестил его в больнице.

Сразу после Рождества произошла стычка около банка Штеттинер. Вернер был с краю и не знал, в чем дело. На всякий случай решив, что это может быть что-то политическое, он закричал: «Рот фронт!» Полицейский попытался арестовать его. Вернер ударил полицейского в живот. Полицейский вытащил револьвер и трижды выстрелил Вернеру в ногу. Потом он подозвал другого полицейского, и они оттащили Вернера в такси. По пути в участок полицейские били его дубинками по голове, пока он не потерял сознание. Когда он поправится, его, скорее всего, будут судить.

Он рассказывал об этом с величайшим удовольствием, сидя в постели в окружении восхищенных друзей, в числе которых были Руди и Инге в шляпе à la Генрих VIII. На простыне лежали газетные вырезки. Кто-то аккуратно подчеркнул красным карандашом его имя.

Сегодня, 22 января, нацисты провели демонстрацию на Бюловштрассе перед домом Карла Либкнехта. Всю прошлую неделю коммунисты пытались воспрепятствовать ей. Говорили, что это намеренная провокация — так оно и было. Я пришел посмотреть вместе с Франком — корреспондентом одной газеты.

Как Франк потом говорил, это была вовсе не нацистская, а полицейская демонстрация — на каждого нациста приходилось, по крайней мере, по два полицейских. Возможно, генерал Шлейхер разрешил провести парад с единственной целью — показать, кто истинные хозяева Берлина. Все говорят, что он собирается провозгласить военную диктатуру.

Но истинные хозяева Берлина не полицейские; не армия и, конечно же, не нацисты. Хозяева Берлина — рабочие, несмотря на всю пропаганду, которую я слышал или читал, несмотря на все демонстрации, в которых участвовал; впервые я понял это только сегодня. Среди стянувшихся к Бюловплатц людей коммунистов было сравнительно немного, и все же я чувствовал, что они объединились против демонстрации. Кто-то запел «Интернационал», через минуту песню подхватили — даже женщины с детьми, выглядывающие из высоко расположенных окон. Нацисты поспешили как можно быстрее промаршировать мимо между двойными рядами своих защитников. Большинство шли уставясь в землю или стеклянным взглядом смотрели вдаль: мелькнуло несколько тошнотворных, вороватых улыбок. Когда процессия прошла, пожилой тучный маленький эсэсовец, который отстал, запыхавшись от быстрой ходьбы, тщетно пытался пристроиться в конец колонны в смертельном испуге от того, что он остался один. Вся толпа покатилась со смеху.

Во время демонстрации на Бюловплатц никого не пускали. Толпа волновалась, и обстановка накалилась. Полицейские, угрожающе размахивая оружием, приказали толпе отступить; менее опытные со страху, похоже, были готовы стрелять. Потом появилась бронированная машина и медленно начала наводить на нас стволы орудий. Толпа бросилась врассыпную в парадные домов и двери кафе, но как только машина отъехала, все снова высыпали на улицу с криками и песнями. Зрелище слишком напоминало шумную детскую игру, чтобы внушать настоящую тревогу. Франк бурно радовался, улыбаясь во весь рот и подпрыгивая в своем развевающемся пальто и огромных очках, напоминая смешную неуклюжую птицу.

Прошла неделя. Шлейхер ушел в отставку. Партия «моноклей» сделала свое дело. Гитлер сформировал кабинет вместе с Гутенбергом. Все считают, что это продлится не дольше, чем до весны.

Газеты все больше походят на журналы для школьников. В них нет ничего, кроме новых указов, приговоров и списков арестованных. Сегодня утром Геринг ввел три новые разновидности государственной измены.

Каждый вечер я сижу в большом полупустом артистическом кафе возле Мемориальной церкви, где евреи и левые интеллектуалы, склонив головы над мраморными столами, испуганно шепчутся. Многие из них знают, что их наверняка арестуют — если не сегодня-завтра, то на следующей неделе. Поэтому они вежливы и обходительны друг с другом, приподнимают шляпы и справляются о здоровье членов семьи. Нашумевшие литературные ссоры, продолжавшиеся несколько лет, забыты.

Почти каждый вечер в кафе заходят эсэсовцы. Иногда они просто собирают деньги, каждый вынужден что-то дать. Иногда кого-нибудь арестовывают. Однажды вечером еврейский писатель закрылся в телефонной будке, чтобы позвонить в полицию. Нацисты выволокли его оттуда и забрали с собой. Никто и бровью не повел. Пока они не ушли, стояла такая тишина, что слышен был каждый шорох.

Иностранные журналисты обедают в одном и том же итальянском ресторанчике за большим круглым столом в углу. Остальная публика глазеет на них и пытается подслушать их разговоры. Если у вас есть для них известия — подробности ареста или адрес пострадавшего, у чьих родственников можно взять интервью, — кто-нибудь из журналистов встает из-за стола и прогуливается с вами по улице.

Молодой коммунист был арестован эсэсовцами, отвезен в нацистские бараки и жестоко избит. Через три-четыре дня его отпустили. На следующее утро раздался стук в дверь. Коммунист с завязанной рукой заковылял к дверям — там стоял нацист с кружкой для пожертвований. Увидев его, коммунист совершенно вышел из себя.

— Разве недостаточно, что вы избили меня? И вы смеете являться сюда и требовать денег?

Но нацист только усмехнулся.

— Ну-ну, товарищ! Никаких политических споров! Помните, мы живем в Третьем рейхе! Все мы братья! Ты должен постараться и выкинуть из головы эту глупую политическую ненависть!

Сегодня вечером я пошел в русский чайный магазин на Клейстштрассе, там был Д. На мгновение мне показалось, что это сон. Он приветствовал меня как обычно, лицо его сияло.

— Боже мой! — прошептал я. — Что вы тут делаете?

Д. просиял.

— Вы думали, я уехал за границу?

— Да, конечно.

— Сейчас такая интересная ситуация.

Я засмеялся.

— Да, но это лишь одна сторона медали. Вам не грозит опасность?

Д. только улыбнулся. Потом, повернувшись к своей девушке, сказал:

— Это мистер Ишервуд. Можешь с ним быть совершенно откровенной. Он так же ненавидит нацистов, как и мы. О да! Мистер Ишервуд — убежденный антифашист.

Рассмеявшись, он похлопал меня по плечу. Его слова услышали люди, сидевшие поблизости. Реакция была странной. То ли они просто не поверили своим ушам, то ли были так напуганы, что притворились, будто ничего не слышали, и продолжали попивать чай, оглушенные ужасом. Никогда в жизни я не чувствовал себя так неловко.

(Но приемы Д. имеют свои преимущества. Его ни разу не арестовывали. Через два месяца он успешно пересек границу с Голландией.)

Сегодня утром я шел по Бюловштрассе. Фашисты громили дом мелкого либерального издателя-пацифиста. Подогнали грузовик и нагрузили его доверху книгами. Водитель насмешливо зачитывал толпе их названия.

— «Nie Wieder Krieg!»[26] — выкрикивал он, поднимая одну из них за уголок обложки с таким отвращением, будто в руках у него омерзительная рептилия. Раздался взрыв хохота.

— Нет — войне! — отозвалась толстая хорошо одетая женщина с издевательским смешком. — Надо же!

Один из моих постоянных учеников, герр N., служил комиссаром полиции во время Веймарской республики. Он приходит ко мне каждый день. Хочет усовершенствовать свой английский, собирается работать в Соединенных Штатах. Курьез состоит в том, что я даю уроки, разъезжая по улицам с герром N. в его закрытой машине. Сам N. никогда не приходит ко мне домой, посылает за мной шофера, и мы тотчас же трогаемся в путь. Иногда мы останавливаемся на несколько минут у Тиргартена и прогуливаемся по дорожкам — шофер все время следует за нами на почтительном расстоянии.

Герр N. в основном рассказывает о своей семье. Он волнуется за сына — у молодого человека очень хрупкое здоровье. Он вынужден оставить его в Германии, где ему будут делать операцию. Жена тоже хрупкая женщина. Он надеется, что путешествие не утомит ее. Он описывает симптомы ее болезни и лекарства, которые она принимает. Рассказывает о детстве сына. Наши вежливые, спокойные беседы все более сближают нас. Герр N. всегда очаровательно любезен, он серьезно и внимательно выслушивает мои объяснения по грамматике. В его словах неизменно звучит глубокая грусть.

Мы никогда не разговариваем о политике, но я знаю, что герр N. враждебно настроен к нацизму, а возможно, над ним висит угроза ареста. Однажды утром, проезжая по Унтер-ден-Линден, мы увидели группу самодовольных, о чем-то болтающих штурмовиков, загородивших тротуар. Прохожим приходилось идти по сточной канаве. Герр N. улыбался слабой улыбкой:

— Сегодня много странного можно увидеть на улице. — Это было его единственное замечание.

Иногда он наклоняется к окну и в мрачном оцепенении печально вглядывается в здание или сквер, словно желая запечатлеть их в своей памяти, сказать им «прощайте».

Завтра я уезжаю в Англию. Через несколько недель я вернусь, но лишь затем, чтобы забрать вещи и покинуть Берлин уже навсегда.

Бедная фрейлейн Шредер безутешна.

— Никогда я больше не встречу такого джентльмена, как вы, герр Исиву — в том, что касается оплаты. Совершенно не понимаю, что вас понуждает так внезапно уехать из Берлина.

Нет смысла что-либо объяснять ей или говорить о политике. Она уже сумела приспособиться, как будет приспосабливаться к любому новому режиму. Сегодня утром я даже слышал, как она в разговоре со швейцаром почтительно отзывалась о фюрере. Если бы кто-нибудь напомнил ей, что прошлой осенью на выборах она голосовала за коммунистов, она бы горячо отрицала это, и притом совершенно искренне. Она попросту вписывается в обстановку по законам природы, как зверь, зимой меняющий шерсть. Тысячи таких, как фрейлейн Шредер, сейчас приноравливаются к новым обстоятельствам. В конце концов правительства приходят и уходят, а они обречены жить в этом городе.

Солнце сегодня ослепительно яркое, но мягкое и теплое. Я выхожу на последнюю утреннюю прогулку без пальто и шляпы. Светит солнце, а Гитлер — хозяин города. Светит солнце, а десятки моих друзей — мои ученики из рабочей школы, мужчины и женщины, которых я встречал в организации, в тюрьмах; возможно, их уже нет в живых. Но думаю я сейчас не о них — чистые духом, самоотверженные герои, они знали о риске и шли на него. Я думаю о бедном Руди в этой нелепой косоворотке. Его смешная детская игра в приключения обернулась серьезным делом. Нацисты сыграют с ним эту партию. Они не будут смеяться над ним, они примут за чистую монету ту роль, которую он себе придумал. Может быть, в эту самую минуту его пытают.

Я ловлю взглядом свое отражение в витрине магазина и ужасаюсь тому, что улыбаюсь. Трудно удержаться от улыбки в такой чудесный день. Как обычно грохочут трамваи. И у них, и у людей на тротуаре, и у купола вокзала Ноллендорфплатц, похожего на стеганый чехольчик на чайнике, знакомый до боли вид, они поразительно похожи на самое обыкновенное и приятное воспоминание — как хорошая фотография.

Но нет. Даже теперь не могу до конца поверить, что все это действительно было…
------------------------------------
26
Нет — войне! (нем.).
Страницы:
1 2
Вам понравилось? 6

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

1 комментарий

+
0
Алмаз Дэсадов Офлайн 4 февраля 2013 16:31
Непопулярность автора скорее в том, что очень уж он длинно описывает все происходившие события в его жизни. Бальзак и то таким не был, хоть и обвиняют его часто  в многословии.
Наверх