Майкл Каннингем
Дом на краю света
Аннотация
Роман-путешествие во времени (из 60-х в 90-е) и в пространстве (Кливленд-Нью-Йорк-Финикс-Вудсток) одного из самых одаренных писателей сегодняшней Америки, лауреата Пулицеровской премии за 1999 год Майкла Каннингема о детстве и зрелости, отношениях между поколениями и внутри семьи, мировоззренческой бездомности и однополой любви, жизни и смерти. Очень поэтичный, и искренний, во многом, - автобиографичный.
Роман-путешествие во времени (из 60-х в 90-е) и в пространстве (Кливленд-Нью-Йорк-Финикс-Вудсток) одного из самых одаренных писателей сегодняшней Америки, лауреата Пулицеровской премии за 1999 год Майкла Каннингема о детстве и зрелости, отношениях между поколениями и внутри семьи, мировоззренческой бездомности и однополой любви, жизни и смерти. Очень поэтичный, и искренний, во многом, - автобиографичный.
— Ого! — воскликнул я и почти против воли добавил: — Твоя квартира.
— Интерьером занималась моя соседка Клэр. У нее было много разных идей, — сказал он. — Пошли. Давай занесем вещи в мою комнату.
Миновав две закрытые комнаты, мы прошли через небольшой холл в комнату Джонатана. Она была белой, с гольши стенами. На деревянном полу лежал матрас, около которого стояла лампа в белом бумажном абажуре на проволочных ножках, тонких, как волоски.
— Я тут немного увлекся дзэном, — сказал Джонатан. — Здесь я отдыхаю от всех этих цветовых излишеств.
— Угу, — отозвался я. — Я люблю белый.
Мы опустили на пол мои вещи и стояли теперь, не зная, что делать дальше. Это был не самый приятный момент. За годы раздельной жизни мы потеряли чувство естественной неизбежности чужого присутствия. Мы были как родственники двух умерших друзей.
— Ты можешь спать в моем спальнике, — сказал он, — а твои вещи мы уж как-нибудь затолкаем в шкаф.
— Отлично.
— Хочешь распаковаться прямо сейчас?
Не то чтобы я этого очень хотел, но, несомненно, это являлось самым логичным следующим шагом. Я понял, почему в прошлом веке приехавший гость непременно разбирал свои вещи, отдыхал, переодевался к обеду, — это давало узаконенную возможность побыть в одиночестве. Сегодня нам приходится преодолевать гораздо большие отрезки непрерывного времени.
— Хорошо, — сказал я и добавил: — Собственно, мои вещи — это в основном пластинки.
Джонатан расхохотался.
— Вот то, что ты бы взял с собой на необитаемый остров, да?
Я открыл «Америкэн туристер» и вытащил первую небольшую стопку.
— Слышал новую пластинку Джони? — спросил я.
— Нет. Хорошая?
— Очень. Да, кстати, а такой Ван Моррисон у тебя есть?
— Нет. Честно говоря, мне кажется, я вообще не слушал Вана с кливлендских времен.
— Ну, от этой пластинки ты просто обалдеешь, — сказал я. — По-моему, он и сейчас в первой десятке. Я поставлю ее, ладно?
— У нас нет проигрывателя. Только кассетник. Извини.
— Аа… Ну… Понятно.
Он положил руку мне на плечо.
— Все будет нормально, Бобби, — сказал он. — Мы тут тоже слушаем музыку. Не бойся, мы не живем в мертвой тишине. Но если Ван — дело, не терпящее отлагательств, можно выйти и купить кассету прямо сейчас. Один из самых больших в мире музыкальных магазинов через шесть домов отсюда.
— Все в порядке, — сказал я. — Думаю, у тебя своя коллекция, и наверняка я тоже много чего из нее не слышал.
— Конечно, конечно. Но посмотри мне в глаза. Ты хочешь, чтобы мы вышли и купили кассету Вана Моррисона?
— Не… не обязательно, — сказал я. — Все нормально. Правда. Но Джонатан покачал головой.
— Пошли, — сказал он. — Давай делать все по порядку — начнем с главного, а чемоданы отложим на потом.
Он снова вывел меня на улицу, и мы пошли в музыкальный магазин на Бродвее.
Джонатан не соврал. «Сказка, ставшая былью» — это расхожее клише как нельзя лучше соответствовало тому, что я увидел. Магазин представлял собой гигантский комплекс, занимавший целых три этажа. В Огайо я ходил в музыкальную секцию нашего торгового центра и в хиреющую лавку одного старого битника, стены которой до сих пор были обиты мягким деревом. А здесь, миновав стеклянный предбанник с вертящимися дверями, вы попадали в зал огромный и высокий, как храм. Над бесконечными рядами альбомов парили гитарный аккомпанемент и женский голос, чистый и острый, как бритва. Мигали неоновые стрелы, и черноволосая красотка с внешностью рекламной кинозвезды перебирала пластинки рядом с подростком в майке с надписью «Секс пистоле». Это было особое место: даже если бы вы были глухим и безглазым, вы все равно бы это почувствовали. Носом; кожей. Буйство молекул достигало тут своего апогея, это был экстаз в чистом виде. Я подумал тогда, что именно здесь сердце Нью-Йорка. Я и сегодня так думаю.
Мы спустились в кассетный отдел и купили Вана Моррисона. Еще мы купили старые записи «Роллинг стоунз», которых у Джонатана почему-то не было, «Blonde on Blonde» и самые известные хиты Дженис Джоплин. Джонатан расплатился за все по кредитной карте. Он настоял.
— Это подарок по случаю твоего приезда, — сказал он. — Купишь мне что-нибудь со своей первой зарплаты.
С кассетами в желтом полиэтиленовом пакете мы вышли на улицу. Было тепло. Вечерело. Над нами белело широкое пустое небо, какое бывает и утром, и даже ночью при искусственном освещении. Это был один из тех ватных дней, когда понять, утро еще или уже вечер, можно, только поглядев на часы. Мы заговорили о Недеи Элис. По обеим сторонам коричневых улиц тянулись испанские продуктовые магазины и склады, уже опустившие к тому времени свои железные решетки. Неся эти аккуратно упакованные кассеты и слушая рассуждения Джонатана о родителях, я почувствовал что-то вроде легкого внутреннего укола, подтверждавшего правоту моего выбора — я оказался в нужное время в нужном месте. Это был мой первый подлинный опыт пребывания в Нью-Йорке — мы шли по улице Грейт Джоунс, а за нами, подхваченная единственным за целый день порывом ветра, подскакивая, как обезумевшая собачонка, неслась обертка от «Вандер брэд».
Когда мы вернулись, соседка Джонатана Клэр уже была дома.
— Привет, дорогой, — крикнула она откуда-то из-за сцены голосом жены. Гостиная была пуста.
— Дорогая, — отозвался Джонатан, — я не один.
— Ба, — донеслось до меня, — я же совсем забыла. Это ведь сегодня, да? И она вышла.
Я не знаю, получится ли у меня описать Клэр, хотя я как сейчас вижу ее ленивую жестикуляцию, ее расслабленную кисть, обретающую, когда это требовалось, силу и выверенную точность удильщика на муху. Я закрываю глаза — и она здесь, открываю — тоже. Но то, что я вижу, — это скорее ее манера двигаться, сидеть, улыбаться. У нее была своя особенная пластика, свой способ ставить чашку на стол или приподнимать плечи, когда она смеялась. Описать ее внешность — задача потруднее. Нью-Йорк, воплотившийся в женщину, — вот, пожалуй, мое первое впечатление от Клэр: она все время менялась. Если она и была красива, то грубоватой большеносой красотой, не имеющей ничего общего с модными журналами. Ее оранжевые волосы топорщились во все стороны, словно у нее пылал мозг. Она была довольно высокая — на несколько сантиметров выше меня, — с темно-красными накрашенными губами. На ней были брюки в обтяжку и полосатая блузка тигровой расцветки, спадающая с одного плеча.
— Бобби, это Клэр, — сказал Джонатан.
Она церемонно, как настоящая хозяйка дома, наклонила голову и подала мне руку с длинными алыми ногтями.
— Очень приятно, — сказала она. — Добро пожаловать.
Как я позже узнал, она воспитывалась в Провиденсе, Род-Айленд, под надзором матери, примерной лютеранки. Усвоенная светскость оказалась неистребимой. Я потряс ее ладонь. Ее рукопожатие было крепким и уверенным, как у фермерши.
— Мы ходили в музыкальный магазин, — пояснил Джонатан. — За Ваном Моррисоном. Подумали, что нет смысла откладывать.
Я был благодарен ему за это «мы». Мне было бы неприятно, если бы Клэр решила, что я какой-то особенно требовательный.
— Мне нравится Ван, — сказала она. — Когда-то у меня были все его пластинки. Но при разводах вещи пропадают, сам понимаешь.
— Может, послушаем? — предложил я.
— О чем речь, — отозвалась она. — Конечно.
Я пересек комнату и подошел к полке, на которой стоял обтекаемый черный плейер. Над ним помещалась коллекция звериных черепов, беззвучно зиявших пустыми глазницами и всевозможными сочетаниями резцов и клыков цвета слоновой кости. Джонатан заговорил с Клэр о домашних делах. Я сорвал целлофановую обертку, сунул кассету в плейер и нажал на кнопку. Несколько секунд был слышен только мягкий металлический шелест, потом раздался голос Вана. Комнату наполнила «Tore Down a la Rimbaud».[23] Я вздохнул, потом вздохнул еще раз.
— Бобби, — спросил Джонатан, — ты есть хочешь?
— Можно, — сказал я.
Окутанный голосом Вана, я с безопасного расстояния разглядывал черепа.
— Давайте немного послушаем музыку, а потом сходим куда-нибудь поужинаем! — предложил Джонатан. — За счет газеты. На этой неделе я пишу о мясных блюдах. Кактебе такая идея?
— Отлично, — сказал я. — Гениально.
Я провалился в музыку. Я бы еще и не на то согласился.
Мы послушали одну сторону кассеты. И Джонатану и Клэр запись в целом понравилась, хотя они восприняли ее скорее как фон для беседы. Клэр задавала мне вежливые вопросы о моем путешествии и о нашей с Джонатаном кливлендской жизни. Я отвечал бессвязно, вымученно улыбаясь. Сосредоточиться на музыке так и не удалось.
Потом мы отправились в ресторан. Клэр накинула поношенную кожаную куртку с пацифистским символом на спине. Несмотря на всю свою нелепость и экстравагантность, Клэр странным образом показалась мне живым воплощением здравого смысла. В ней была цирковая яркость и абсолютная прозрачность, ни намека на какие-то задние мысли. С ней было легко. Идя по улице, хотелось взять ее за руку.
Мы пришли в ресторан, снаружи на ресторан совсем не похожий. Неосведомленный прохожий мог бы принять его за дешевое страховое агентство — жалюзи, несколько пыльных спортивных трофеев между оконными стеклами. Но внутри народу было полным-полно. Голос Элвиса Пресли мешался со звяканьем ножей и вилок. За столиком возле самой двери немолодая женщина в мехах с английским акцентом рассказывала что-то о каких-то гангстерах.
На мне были джинсы «Кельвин Кляйн» и бейсбольная майка с длинными рукавами. Это был мой самый модный наряд. Мы выбрали столик в углу. Почти вплотную к нему стояли три других стола — мы едва протиснулись. Стены были украшены сувенирными тарелками, старыми открытками, оленьими головами, часами и выцветшими альбомами Дасти Спрингфилд и «Кингстон трио». Над нами висел знак, гласящий: «Не обращайте внимания на этот знак».
— Тут заботятся об интерьере, — заметила Клэр.
— Угу.
— Больше, чем во всем штате Мэн, — добавил Джонатан.
— Так чем же, Бобби, — спросила Клэр, — ты, собственно говоря, собираешься здесь заниматься? В Нью-Йорке.
— Я неплохой пекарь, — ответил я. — Может, этим и займусь. В этом я, по крайней мере, хоть что-то смыслю.
— А я думал, ты хочешь сменить профессию, — сказал Джонатан. — Мне казалось, ты уже по горло сыт этими булками.
— Верно, — отозвался я. — Я сам это говорил. Да. Но ведь ничего другого я, в общем-то, не умею. Я же не могу прийти в больницу и предложить им услуги хирурга.
Я покраснел. Я чувствовал себя как на экзамене по материалу, который в глаза не видел.
— Не исключено, что ты бы мало чем отличался от большинства врачей, — сказала Клэр. — А теперь, родной, послушай-ка свою тетю. Тебе известна главная отличительная черта Нью-Йорка? Тут можно все. Это Город Великих Возможностей. Каждое слово с большой буквы. Тут люди готовы платить бог знает за что.
Я кивнул, глядя, как ее ноготь выводит маленькие восьмерки на затуманенной пластиковой столешнице. Ее зеленые глаза не дрожали и не уходили в сторону, когда она к вам обращалась. Она носила одну тенькающую серебряную сережку сложной формы, сантиметров пятнадцать длиной. Ее воздействие на меня было сродни музыкальному. Мне было трудно говорить в ее присутствии.
— Это правда, Бобби, — подтвердил Джонатан. — Тебе совсем не нужно хвататься за первое, что подвернется. Помни: у тебя есть богатые друзья.
— Мм, а чем ты занимаешься? — спросил я Клэр.
— В основном играю в азартные игры, — сказала она. — Бегаю по городу в поисках всяких штучек-дрючек, из которых можно слепить украшения.
— Клэр — художник-дизайнер, — сказал Джонатан.
— Чушь! На самом деле я просто старьевщица. В тот день, когда у женщин пропадет охота нелепо выглядеть, я окажусь без работы.
Я взглянул на ее апельсиновые волосы и невольно задумался: что означает словосочетание «нелепо выглядеть» в ее устах? Вслух я сказал:
— По-моему, неплохое занятие. Интересное.
— О да! — сказала она. — Синекура! А когда родится ребенок, я смогу работать дома.
— Ты ждешь ребенка?
— А разве Джонатан тебе не говорил? Мы ждем. Джонатан нахмурился. Элвис исполнял «Jailhouse Rock».[24]
— Не совсем так, дорогая, — сказал он. — Этот вопрос все еще находится в стадии рассмотрения.
— Невелика разница.
— Я не знал, что вы… ээ… — начал я.
— Любовники? — закончил за меня Джонатан. — Это не так. Мы просто обсуждаем возможность стать родителями.
— Аа.
— Большинство родителей не любовники, — заявила Клэр. — Мои, например, не были. Они просто были женаты, и, в общем-то, им было наплевать друг на друга. А мы с Джонатаном, по крайней мере, близкие друзья.
— Современные нравы, — сказал Джонатан полуизвиняющимся тоном.
Я кивнул. Подошла официантка. Надо было сделать заказ. Джонатан сказал, что ему по долгу службы придется взять мясной рулет, но мы с Клэр можем выбрать все что нам вздумается. Я заказал жареного цыпленка с картофельным пюре, а Клэр фирменное блюдо — запеканку с тунцом и картофель фри.
Поужинав, мы отправились гулять. Мы подошли к Гудзону и с пирса глядели на темные волны и далекий Нью-Джерси. На том берегу по гигантской неоновой чашке ползла вниз, потом забиралась вверх и снова соскальзывала вниз бурая капля кофе. И Клэр и Джонатан были прекрасными рассказчиками. Я покачивался в их беседе, как в гамаке. У обоих были явные актерские способности, оба нуждались в слушателе, так что я был практически избавлен от необходимости раскрывать рот. Они рассуждали о детях, о том, что следует перебраться за город, и о том, как нужно себя вести, чтобы выжить в Нью-Йорке. Они зашалили меня и друг друга сведениями о том, где и как выгоднее всего снять квартиру и где лучше всего покупать одежду.
— Дорогой, — обратилась ко мне Клэр, — в воскресенье мы с тобой сходим в Лоуэр Ист-сайд. Это самое лучшее место.
— Ни в коем случае, — предостерег Джонатан. — Просто Клэр неравнодушна к Орчард-стрит.
— Джонатан покупает вещи в супермаркетах, — сообщила она. По ее тону было ясно, что ей такая практика представляется глубоко порочной.
— Если ты хочешь выглядеть как король диско образца 1975-го, — сказал Джонатан, — лучшего места, чем Лоуэр Ист-сайд, действительно не найти.
— Я что, похожа на короля диско? — спросила Клэр.
— С женщинами все иначе. Тут действует двойной стандарт. Требование выглядеть как полные придурки на них не распространяется. Во всяком случае, в меньшей степени.
— Тому, кто хотя бы на десять минут заглядывал в супермаркет, не к лицу делать подобные заявления. Не слушай его, Бобби.
Я позволил себе отключиться — и стал прислушиваться к музыке, звучащей у меня в голове.
Мы зашли в открытый ресторан с садом и выпили капучино. На деревьях мигали рождественские огоньки; мраморный мальчик писал в мраморную раковину. Потом мы пошли домой. Клэр поцеловала меня в щеку и, бросив: «Добро пожаловать в Ад», скрылась в своей комнате. Джонатан помог мне расстелить на полу свой толстый зеленый спальник и отдал мне свою подушку. Когда мы легли и выключили белую напольную лампу, он сказал:
— Завтра я свожу тебя в Центральный парк. Если в день осматривать по району, к началу следующей недели ты уже будешь свободно ориентироваться.
— Знаешь, куда бы я хотел съездить? — сказал я. — В Вудсток.
— Он в ста милях отсюда.
— Я знаю.
— Можно, — сказал он. — Я сам еще ни разу там не был. Наверное, там здорово. Город постаревших хиппи.
— Ага. Скажи, а вы с Клэр действительно собираетесь завести ребенка?
— Ох, не знаю. Мы вслух размышляем на эту тему.
— Клэр — симпатичная, — сказал я.
— Да, мне она тоже нравится.
Первые чарующие минуты наступившей темноты миновали. Уличный шум просачивался сквозь шторы.
— Бобби!
— Угу?
— Не знаю… Мне кажется, нам с тобой нужно обсудить некоторые вещи. Но я не знаю как. Об этом трудно говорить.
— Мм, что ты имеешь в виду?
Он лежал на спине, скрестив руки под головой. Иногда он засыпал в такой позе, и его мысли превращались в сны. Потом иногда ему бывало трудно отделить сон от яви. Я знал это его свойство.
— Я имею в виду то, что когда-то было между нами, — пояснил он. — Ну, секс. Мы ведь никогда еще об этом не говорили, а после школы все кончилось. Мне бы хотелось знать, что ты об этом думаешь?
Я слышал свое дыхание. Это была непростая тема. Похоже, я вообще не испытывал того, что принято называть желанием. Наверное, во мне чего-то не хватало. Я знал, что такое любовь, чувствовал ее напряжение, теплоту и животное удовольствие, смешанное с человеческим страхом. Я испытывал ее к Главерам, к Самми из булочной, к Дилану, исполняющему «Baby Blue».[25] Но в паху у меня от этого ничего не происходило; я не разжигался, ничто во мне не требовало освобождения. У нас с Джонатаном было что-то вроде сексуальной связи просто потому, что он этого хотел, а я любил его. У меня бывали оргазмы, но они словно бы не имели ко мне прямого отношения, как будто в меня на время вселялись бесплотные духи тех, кто более меня предан телесности. Эти посещения были приятны, но не оставляли в душе никакого следа. После отъезда Джонатана я жил один, внутри самого себя. Возможно, именно благодаря отсутствию желания я и смог вести ту жизнь, которую вел в Кливленде, словно и не нуждаясь ни в каких других впечатлениях, кроме тех, что давали мне первые хлопья ноябрьского снега и шипенье иглы, опущенной на винил.
— Мы были детьми, Джон, — сказал я. — Это было сто лет назад.
— Я понимаю. Скажи, а ты… ты с кем-нибудь встречался в эти годы?
— На самом деле нет, — ответил я. — Честно говоря, я просто работал и слушал пластинки. Странно, да? В моем возрасте…
— Ну, бывают вещи и постраннее.
На этом разговор и закончился. Какое-то время мы лежали в молчании, нарушаемом лишь отдаленными криками и автомобильными гудками. Последнее, что я слышал перед тем, как уснуть, был смех, смех огромной толпы, проходящей под окнами, гигантский церковный хор смехачей.
Клэр
Размеренная жизнь респектабельной женщины и шокирующая жизнь авантюристки. Я мечтала о том и о другом. Помните, у Ван Гога: кипарисы и церковные шпили на фоне склубившихся змей. Я была дочерью своего отца. Мне требовалась любовь кого-нибудь вроде моей строгой здравомыслящей матери и в то же время хотелось, вопя во все горло, бежать, лавируя между машинами, с бутылкой в руке. Это было проклятье нашего рода. Мы пытались сохранить целым и невредимым стадо строптивых желаний, рискуя, разумеется, остаться ни с чем. Что и случилось. Достаточно поглядеть сегодня на моего отца и мою мать.
Замуж я вышла, когда мне едва исполнилось двадцать. После развода я влюбилась в женщину. И в том и в другом случае мне казалось, что я примирила наконец свои противоречивые порывы и одержала долгожданную победу над мучительной неспособностью сделать выбор. Сегодня, когда мне уже под сорок, я аде меньше, чем раньше, знаю, чего хочу. Но теперь вместо спокойной веры в будущее я испытываю нервную растерянность, тикающую во мне, как часы. Я никогда не думала зайти так далеко в своей неприкаянности.
Я не пыталась переспать с Бобби — слишком уж он был похож на персонажа из мультика, не вполне оправившегося от очередного несчастного случая. Так и видишь, как он со слегка деформированной головой сидит на мостовой, а из глаз у него сыплются искры. Казалось, что он чуть-чуть косит. И в то же время в нем было что-то трогательное. Может быть, потому, что чувствовалось — стоит оставить его без присмотра, и он снова попадет в беду: беспечно улыбаясь, свалится в открытый люк; или на него рухнет рояль и он выползет из-под него с клавишами вместо зубов. Я с неудовольствием отмечала, что с годами становлюсь чересчур сентиментальной. Мне была противна эта постепенно проявляющаяся во мне слабость к неприспособленным мужчинам, требующим постоянной опеки; я начинала повторять мать, заботившуюся о моем отце, пока у нее окончательно не лопнуло терпение.
Хотя я и сохраняла дистанцию, я не могла не отметить, что в Бобби есть своеобразное обаяние потерявшегося лохматого пони. У него были большие квадратные ладони и лицо, плоское и честное, как лопата. Если бы не глаза, невозможно было бы и помыслить о том, чтобы потревожить его сомнамбулическую невинность. Но глаза! Представьте себе аккуратный загородный домик с гипсовым гномом на лужайке и петуниями на подоконнике. Теперь представьте, что некто древний и безумно печальный смотрит на вас из верхнего окна. Вот лицо Бобби. Удивительное лицо.
Но я лишь замечала его, не более, отмахиваясь от привязавшегося ко мне в последнее время несильного, хотя и раздражающе-неотвязного желания, как от докучливой мухи.
Может быть, виной всему были деньги. Дело в том, что семья моей матери была довольно богата. Не благодаря наследству, как это бывает у аристократов Старого Света, просто отец моей матери невероятно преуспел в ювелирном деле. У него был третий по величине дом в Провиденсе. Он сменил фамилию Штейн на Стоун и отправил мать в Уэлсли. Обычная история! Бриллиантовый король обеспечивает респектабельное существование своим потомкам. Он оплатил учебу моей матери в «Севен систерс» и положил деньги на мой счет еще до моего рождения. По его мнению, регулярный денежный душ не мог не превратить его праправнуков в самых настоящих аристократов, исполненных чувства собственной значимости. Мне было десять лет, когда он умер. Но я хорошо представляю себе, какое именно будущее он имел в виду. На лужайке перед его домом, запрокинув рога, стоял олень из литого железа. Огромные рыбины, сверкая позолоченной чешуей, извергали струи воды в чаши фонтанов.
Однако его стройному плану не суждено было осуществиться. Мать ли не обращала внимания на юношей или они на нее, но так или иначе вечеринки в Уэлсли не принесли желаемого результата. У матери были властные черты лица и скрытные повадки дочери ювелира. Она не флиртовала. В ней бушевали оперные страсти, во всяком случае так ей казалось, и она не собиралась растрачивать их впустую. В прошлом веке у нее была бы репутация добропорядочной девушки. В Уэлсли в 40-х годах нашего — она не могла прослыть никем, кроме как синим чулком.
Проведя четыре года в колледже в состоянии раздраженного транса, она вышла замуж за моего будущего отца, занимавшегося «коммерцией». Экстравагантности в нем было на двоих! Он был ее первым и единственным приключением. Ей хватило.
Я не уверена, что он женился на ней исключительно по расчету. Не думаю, чтобы все обстояло так просто. Отец был прирожденным совратителем, практически никогда не встречавшим серьезного сопротивления. Возможно, в нем проснулся охотничий азарт: мать была противницей светских улыбок и вообще никогда не «делала вида». Она была принята во все юридические школы, куда подала документы. Отец был обаятельным ловеласом. Возможно, он решил, что она поняла его лучше, чем все остальные, и теперь своей неулыбчивой критикой возродит к другой, более правильной жизни. А может быть, он сам надеялся переделать жену.
Когда я была моложе, все мои любовники были энергичные люди с четкой жизненной позицией. Мой муж Дэнни танцевал по шесть часов в дань и при этом все равно считал себя дилетантом. Моя любовница Элен имела свое особое мнение по любому вопросу — от эмансипации женщин до приготовления шпината. А я не могла решить, стоят или не стоит носить шляпку. Между двадцатью и тридцатью я подозревала, что если каким-то образом лишить меня моей внешности, привычек и полудюжины «принципов», то там, где должна быть собственно я, основа моей личности, окажется пустое место. Это была моя самая страшная тайна. Я предлагала своим любовникам сговорчивость и энтузиазм — то есть все, чем располагала. Внимательность и нежность определяли тактику моего поведения с людьми, которые рано или поздно дрожащими от обиды голосами обвиняли меня в проступках, которых я и не думала совершать. Мужчины, грозившие покончить с собой в случае моей измены, запросто могли отвесить мне оплеуху только за то, что я купила пиво не того сорта. После развода я переходила от любовника к любовнику, всякий раз думая, что не повторю прежних ошибок. Мой новый избранник будет обладать чувством юмора и не будет наркоманом. Это будет женщина, или чернокожий, или компьютерный магнат, влюбленный в свои процессоры и программы.
Когда мне перевалило за тридцать, я вообще перестала влюбляться. Я стала жить как ребенок. Просто час за часом, между тем как другие женщины моих лет ходили на школьные спектакли и сольные концерты своих детей. Плыть по течению оказалось совсем нетрудно. У меня было маленькое дурацкое дело и большие деньги в банке, которые станут моими, когда мне исполнится сорок. Мне было с кем выпить кофе, было куда пойти вечером. Кино, клубы — все это было интересно и довольно приятно. Но вот — это произошло как-то вдруг — продавщицы стали обращаться ко мне «мэм». А молодые люди уже не оглядывались на меня с прежним автоматизмом. Их радары меня больше не засекали. Мне отчасти даже нравилось то, как я старею. Во всяком случае, это была жизнь, которую я сама для себя выбрала. Я не сделалась холодной карьеристкой, проживающей с двумя кошками в собственном городском особняке, обклеенном древними картами. Не превратилась в алкоголичку, дрейфующую от выпивки к блево-терапии и обратно. Мне было чем гордиться. Но все же в глубине души я рассчитывала на большее. Я думала, что, дожив до своих лет, я все-таки смогу внятно ответить на вопрос, чем я, собственно говоря, занимаюсь в этой жизни.
Бобби
Вышло так, что моя новая жизнь оказалась связанной с городом, у которого был свой особый ритм, заметно отличавшийся от неторопливого вращения нашей зелено-голубой планеты. Нью-Йорк не был проникнут унылой безнадежностью, задававшей тон в других местах. Тут машины мчались на красный свет. А пешеходы, ругаясь, шагали им наперерез.
Я нашел работу далеко не сразу. Может, потому что не очень старался. Джонатан почти каждый день уходил в редакцию, где нередко засиживался до полуночи. Популярность газеты он сравнивал с вулканом, извергавшимся с такой частотой, что деревне никак не удавалось отстроиться. Наборщик делает корректорскую правку, секретарша подклеивает какие-то материалы, одновременно разговаривая сразу по нескольким телефонам, в белой приемной нервно поглядывают на часы рекламные агенты — такая картина была не редкость. Кроме своей еженедельной колонки, Джонатан отвечал также за развлекательные полосы и под псевдонимом писал рецензии на кинофильмы, которых не успевал посмотреть. Бывали дни, когда он на ходу выпивал две чашки кофе и убегал, чтобы вернуться только к полуночи. Клэр предпочитала вести более размеренный образ жизни. Она относилась к тем людям, у которых явно больше денег, чем должно бы быть, учитывая, как и сколько они работают. Но мне не хотелось ее ни о чем расспрашивать. Ее общество меня только радовало.
Я всегда вставал одновременно с Джонатаном. Пока он принимал душ, я варил кофе. В то время как он облачался в какой-нибудь очередной черный наряд, мы болтали и слушали музыку. Перед уходом он целовал в щеку меня и Клэр, если она тоже вставала. «Пока, родные», — бросал он и сбегал по лестнице, на ходу дожевывая булку.
Когда он уходил, темп замедлялся. Утро вступало в более ленивую фазу. Просматривая объявления о работе, мы с Клэр выпивали вторую, а потом и третью чашку кофе. Иногда она перекрашивала ногти. Иногда мы смотрели «Правильную цену» по телевизору.
Без четверти одиннадцать она уходила на работу. Я прибирался в квартире и отправлялся за продуктами. Каждый день я заходил в музыкальный магазин. Нет, я не покупал новых записей. Просто стоял и слушал музыку, которую крутили как фон. Я смотрел, как другие пытаются решить, что может захотеться послушать таким, как они.
Клэр возвращалась домой около семи. Я всегда ждал ее с готовым обедом. Джонатан каждый день обедал в городе, чтобы было о чем написать в кулинарной колонке. По словам Клэр, раньше она тоже всюду с ним ходила. Однако ей сильно надоело питаться одним и тем же всю неделю, и она заявила, что с радостью сделает перерыв. Иногда после обеда она уходила куда-нибудь со своими друзьями, а иногда оставалась со мной. Мы слушали музыку и смотрели телевизор. Она призналась, что теперь ей легче заставить себя пойти на работу, чем развлекаться. В те дни, что она оставалась дома, мы ели попкорн и пили кока-колу. Иногда она опять перекрашивала ногти — второй раз за день. А однажды июньским вечером она принялась переделывать меня.
Начала она со стрижки. Джонатан трудился в редакции, а мы с Клэр пошли в кино на «Все о Еве». Она не могла поверить, что я даже не слышал об этом фильме. «Все о Еве» оказался старой черно-белой комедией. Во время просмотра по нашим ногам пробежала мышь, легкая, как перышко, и внезапная, как дурной импульс.
Потом мы вернулись домой и уселись в гостиной. Я хотел поставить кассету Вана Моррисона, а она вдруг спросила:
— А ты когда-нибудь слышал Стива Райха?
Я признался, что нет. Я ведь жил за границей музыкального мира.
— Я хочу, чтоб ты его послушал, — сказала она.
Музыка Стива Райха оказалась голым ритмом с небольшими вариациями. Это был тот тип электронной музыки, которая существует как бы помимо инструментов, словно непосредственно соткавшись из морозных интерлюдий сухого вибрирующего воздуха. Стив Райх напоминал неунывающего заику, которому никак не удается выговорить первое слово. Чтобы попасть с ним в резонанс, требовалась определенная внутренняя работа, но, проделав ее, вы открывали для себя прекрасную элементарность его композиций — их несуетливую тождественность самим себе. Мне вспомнилось архаическое обаяние моих кливлендских будней, ничем не отличавшихся друг от друга.
Клэр не мешала мне слушать. К тому времени она знала меня уже достаточно хорошо и не пыталась обсуждать посторонние вещи, понимая, что это было бы так же неуместно, как и на просмотре «Все о Еве».
— Да-а… — сказал я, когда мы дослушали кассету до конца.
— Я знала, что тебе понравится.
— Очень. Он потрясающий. Он просто, ну, как тебе сказать…
Я попробовал изобразить форму музыки руками. Не уверен, что она меня поняла.
Она покачала головой.
— Бобби!
— Что?
— Нет, ничего. Ты на самом деле фанат?
Я пожал плечами. Я не знал, что означает это слово в ее устах и соответственно соглашаться мне или протестовать. Я начал разглядывать узор на ковре между своими тапочками.
— Знаешь, что я думаю? — сказала она. — Только можно совсем откровенно?
— Угу, — испуганно сказал я.
— Я думаю, что тебе нужна новая стрижка, вот что.
Значит, речь не о моих внутренних недостатках, а о чем-то совсем внешнем.
— Серьезно? — сказал я.
— Это вопрос соответствия формы и содержания. Честно говоря, мне кажется, что ты не вполне похож на самого себя. А знаешь, если казаться не тем, кто ты есть на самом деле, можно получить не ту работу, не тех друзей, бог знает что еще. Не свою жизнь.
Я снова пожал плечами и улыбнулся.
— У меня нет ощущения, что я живу чужую жизнь, — ответил я.
— Но ведь твоя жизнь только начинается. Ты же не собираешься вечно готовить и убираться в этой квартире?
— Не собираюсь, — сказал я, хотя на самом деле внутренне склонялся уже именно к этому.
— Так вот, поверь, что эта стрижка а-ля Би Джиз только сбивает окружающих с толку. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Ага. Ладно. Я завтра схожу в эту, ну, как ее, ну, где стригут.
У меня поползли мурашки по коже. Неужели, чтобы вписаться в нью-йоркскую обстановку, мне придется выкрасить волосы в клоунский цвет? Если я это сделаю, то никогда уже не смогу вернуться в Кливленд или приехать в Аризону к Неду и Элис. Все мосты будут сожжены.
— Я сама могу тебя постричь, — предложила она. — Причем бесплатно.
— Правда?
По ее смеху я понял, что в этом односложном вопросе прозвучали все мои сомнения.
— Представь, я даже ходила когда-то на парикмахерские курсы, — успокоила она меня. — У меня и ножницы остались с той поры. Так что, если хочешь, могу сделать тебе новую прическу прямо сейчас. Ну что?
И я согласился. В конце концов, это всего лишь волосы. В крайнем случае можно будет снова их отрастить и, вернувшись к своему нынешнему облику, опять устроиться на мою кливлендскую работу; ничего необратимого не произойдет.
— Хорошо, — сказал я. — Я согласен.
Она потребовала, чтобы я снял рубашку. Первая неловкость. Я был, мягко говоря, не в лучшей спортивной форме. Я выглядел как типичный работник пекарни. Но Клэр уже вошла в роль решительной парикмахерши и не позволяла своему вниманию опускаться ниже моих ключиц. Твердым профессиональным голосом она приказала мне намочить волосы под кухонным краном. Затем, накинув мне на плечи полотенце, усадила меня на стул посреди гостиной.
— Обычно, — сказал я, — мне просто немного подравнивали с боков.
— Ну, я собираюсь проделать более кардинальную операцию, — заявила она. — Ты мне доверяешь?
— Нет, — ответил я, прежде чем успел сработать рефлекс учтивого вранья.
— Действительно, — рассмеялась она, — с какой, собственно, стати? Но все равно расслабься, пожалуйста. Мамочка тебя не обидит.
— Ладно, — сказал я.
В конце концов, уговаривал я себя, внешность — это не самое главное. Когда она начала лязгать ножницами, я напомнил себе, что жизнь в принципе состоит из неподконтрольных нам перемен. Мы не можем и не должны все время вмешиваться. Ножницы стрекотали над самым ухом. На пол летели мокрые пряди волос, на удивление безжизненные и словно не имеющие ко мне никакого отношения.
— Ладно, ты стриги, — сказал я, — ну, в смысле, я уже в самом конце посмотрю.
— Прекрасно, — отозвалась она.
Потом прервалась на минутку и поставила Вана Моррисона, видимо, в качестве моральной поддержки.
Она стригла меня почти сорок пять минут. Я ощущал исходящее от нее тепло, ее легкий жасминовый аромат, быстрые прикосновения ее умелых пальцев, ее дыхание. На самом деле я охотно согласился бы на то, чтобы она кружилась вокруг меня всю ночь, лишь бы не видеть своей трансформированной головы, а просто сидеть вот так, без рубашки, посреди растущей кучи срезанных волос, чувствуя на себе ее потрескивающее душистое внимание.
Но вот все кончилось. Глубоко вздохнув и последний раз щелкнув ножницами у моего виска, она сказала:
— Вуаля! Теперь можешь пойти в ванную и посмотреть, что получилось. Я, конечно, мог бы и сам найти дорогу, но пошел только тогда, когда она повела меня за руку. Мне хотелось продлить это состояние пассивного сотрудничества и неопределенности в отношении прически и моего будущего. Она привела меня в ванную и поставила перед зеркалом.
— Раз, два, три! — сказала она и включила верхний свет. Я невольно моргнул и уставился на свое отражение.
Она сделала мне ежик: очень коротко с боков, так что кожа просвечивала, и топорщащаяся щеточка на макушке. Глядя в зеркало на свою измененную внешность, я, может быть, в первый раз в жизни увидел себя со стороны. У меня были маленькие немного оттопыренные уши, узкие пронзительные глаза и крупный нос с раздваивающимся кончиком, словно первоначально природа задумывала два носа поменьше. Я всегда воспринимал свои черты как неизбежные, но только теперь увидел, насколько они особенные. Глядя на свою физиономию на фоне залитых ярким светом белых кафельных плиток, я почувствовал себя вызванным на опознание родственником жертвы несчастного случая. Наверное, похожие чувства любопытства и ужаса испытывают души, взирая на опустевшие тела, если, конечно, они и вправду вылетают из нас после остановки системы.
— Да-а! — выдохнул я.
— Ты выглядишь великолепно, — уверенно заявила Клэр. — Просто надо немного привыкнуть. Поначалу всегда шок. Но поверь, теперь на тебя все будут заглядываться.
Я продолжал изучать себя в зеркале. Если я такой, то действительно непонятно, как жить дальше. Клэр с тем же успехом могла подвести меня к телефонной будке и попросить позвонить на Марс.
Она сказала, что мы обязательно должны дождаться Джонатана и продемонстрировать ему мою преображенную голову. Мне не очень-то хотелось демонстрироваться Джонатану — в этом было что-то не то, как-то чересчур выпячивалось мое суетное желание выглядеть по-новому. Но спорить я не стал. Я уже говорил, что Клэр действовала на меня как музыка. Она проникала в мое подсознание. Я не только делал все, что она требовала, но, как я заметил, уже почти не различал, где кончались мои желания и начинались ее.
Ожидая Джонатана, мы по сложившейся традиции ели попкорн, запивая его кока-колой. Мы опять поставили Стива Райха, а потом посмотрели по телевизору «Мэри Тайлер Мур». Я обнаружил, что новая стрижка никак не повлияла ни на мою манеру двигаться по комнате, ни на мою привычку погружаться в невнятные мечтания. С одной стороны, это меня успокоило, с другой — огорчило.
Джонатан вернулся домой в начале второго. Когда мы услышали, как он отпирает дверь, Клэр приказала мне спрятаться в кухне.
— Я останусь здесь, — прошептала она, — и задержу его. А ты просто выйди через несколько минут как ни в чем не бывало.
Меня все эти игры не вдохновляли. Как я уже говорил, мне совсем не хотелось выставлять напоказ свой тщеславный интерес к собственной внешности. Но возражать Клэр я не мог. Для этого она была слишком большой и яркой. Передо мной промелькнуло смутное воспоминание о детском празднике, на котором красноносый старик в салатовом парике вынимал монетки у меня из ушей, а потом вытянул бумажный букетик из-за ворота моей рубашки. Я вспомнил, что чувствовал себя униженно и очень глупо, но изобразил радостное изумление.
Как бы то ни было, я ушел в темную кухню. Я слышал, как с характерным поросячьим взвизгом петель открылась входная дверь, как Джонатан и Клэр обменялись обычными репликами:
— Привет, милый.
— Привет, родная.
— Как дела?
— Чудовищно. Как обычно.
Настоящие муж и жена! Идеальная пара! Действительно, ребенок представлялся вполне логичным следствием их отношений.
Я стоял и слушал. В окно клубясь вплывал зыбкий дымчатый свет. На подоконнике дрожали тени горшков с лечебными травами. Клэр наклеила на каждый отдельную бумажку и своим мелким колючим почерком написала названия: чабрец, звездчатый анис, крапива.
Я услышал, как Джонатан спросил:
— А где Бобби?
— Где-то тут, — ответила Клэр.
Это был условный сигнал. Мне пора было выйти с подчеркнуто непрошибаемым выражением лица, но я не сдвинулся с места. Меня загипнотизировала эта ватная полутьма, это гудение холодильника, эти горшки с травами от головной боли, бессонницы и невезенья. Я почувствовал себя трупом, замурованным в кирпичной стене и оттуда подслушивающим будничные разговоры живущих. Я подумал тогда, что и сама смерть тоже, возможно, является формой тайного участия в продолжающейся истории мира, неким непрекращающимся отсутствием в то время, как ваши друзья, сидя посреди все тех же светильников и мебели, продолжают обсуждать того, кем вы уже не являетесь. Впервые за многие годы я ощутил присутствие моего брата. Я не мог ошибиться: некая часть его существа, сохранившаяся после того, как его голос и плоть и все плотское в нем исчезли, находилась тут, на этой кухне. Я почувствовал это так же ясно, как тем холодным белым вечером на кладбище, когда блистательное будущее призывно светилось на горизонте за могильными плитами. Карлтон здесь, сказал я себе, и я знал, что это правда. Я выработал привычку не вспоминать о нем и после смерти отца воображал, что родился в доме Неда и Элис. Сейчас я думал обо всех них, похороненных в Кливленде. Наверное, теперь на их могилах цветут дикие маргаритки и опушаются одуванчики. Моя губная гармошка, которую я на похоронах сунул в нагрудный карман Карлтона, провалившись сквозь ребра, по-видимому, лежит на дне гроба. Я жил свою жизнь и оборвавшуюся жизнь брата. Я был его представителем здесь в том же самом смысле, в каком он представлял меня там, в том неведомом мире. Может быть, он вышел из жизни в смерть так же, как я из гостиной — в кухню, в это мягкое ничейное пространство и гудящий, клубящийся полумрак. Я вдохнул темный воздух. Может быть, сейчас, когда я живой переживаю что-то вроде опыта смерти, он посреди смерти переживает опыт жизни. За окном на веревке сушилось чье-то белье. Пустые рукава рубашки болтались под ветром. Мы оба видели это — я и мой брат, моя жизнь была нашей жизнью и нашим общим сияющим будущим. Я мог питать его в том, другом мире, будучи сразу собой и им — в этом. Я продолжал стоять в кухне, между тем как Клэр бросала мне одну реплику за другой, прозрачно намекая, что мне пора выходить. Но я продолжал смотреть на белую рубашку, плавно покачивающуюся над тротуаром на высоте шестого этажа.
В конце концов она сама пришла за мной. Она спросила, все ли в порядке, и я ответил, что все отлично. Я сказал ей, что прекрасно себя чувствую. Так в чем же дело? Вместо ответа я сделал беспомощный жест в сторону висящей за окном одежды. Она издала клокочущий звук, решив, что я просто не могу справиться со смущением, и за руку вывела меня в гостиную.
Увидев меня, Джонатан вскрикнул. Он сказал, что во мне появилось что-то пугающее.
— Бобби эпохи восьмидесятых, — гордо объявила Клэр, ияв общем-то был с ней согласен. Хотя Джонатан ужасно устал, мы повели мою стриженую голову на прогулку в Виллидж. Мы выпили в ресторанчике для голубых на Сент-Марк и немного потанцевали все вместе. Я как будто разбил стекло и прорвался наконец на вечеринку после многолетнего пребывания на кладбище.
Когда уже не осталось сил танцевать, я настоял, чтобы мы пошли на Гудзон смотреть на неоновую каплю, ползающую по гигантской неоновой чашке. Потом Клэр с Джонатаном поймали такси и уехали домой, а я остался. Я обошел весь Нью-Йорк: дошел до Баттерипарк, откуда уже была видна статуя Свободы, воздевшая над гаванью свой маленький факел, а потом до Плац, где в ожидании подвыпивших чудаков и романтиков стояли лошади, запряженные в экипажи. Когда я догулял до перекрестка Пятой авеню и Двадцатых улиц, уже начало светать. Мимо меня прокатил фургон с хлебом. Шофер, отчаянно фальшивя, во все горло распевал «Crazy»[26] Пэтси Кляйн, и я начал ему подпевать на полквартала. Уверен, что причиной всему была стрижка, взорвавшая обыденный порядок вещей и продемонстрировавшая мне возможности, таившиеся еще в том пейзаже на обоях. Раньше, чтобы почувствовать примерно то же самое, мы употребляли наркотики.
Дальнейшие перемены были уже просто делом времени. Брак с повседневностью был расторгнут. Переделывать меня стало для Клэр любимым занятием. Она водила меня покупать одежду в комиссионки на Первой авеню, где знала всех продавщиц и половину покупателей. В магазине она обретала зоркость орлицы, охотящейся на форель. Она могла спикировать йа картонный ящик, набитый замызганными тряпками из синтетики, на которые и на новые-то невозможно смотреть без грусти, и вытянуть из-под них шелковую рубашку в ярких желтых рыбах. Она любила яркость, но безошибочно отвергала безвкусицу. Можно было подумать, что вещи, которые она хочет купить, излучают некое особое свечение, отчетливо видимое ей, но незаметное для других покупателей. Я всегда соглашался с ее выбором и уже через две недели был обладателем недорогого гардероба поношенной одежды. У меня появились мешковатые штаны по моде сороковых годов и свободные просторные рубашки из вискозы цвета табака и замазки. У меня были теперь старые черные джинсы, кожаная мотоциклетная куртка и черный спортивный пиджак с квадратными плечами, небрежно прошитый рыжими нитками. У меня даже обувь была из комиссионок: коричневые туфли сносками, сделанными из чего-то вроде ломкой москитной сетки; черные армейские ботинки и пара черных кроссовок, слегка заляпанных краской.
Еще у меня появилась сережка. Клэр отвела меня в ювелирную лавку на Восьмой улице, и не успел я и глазом моргнуть, как хозяин-араб продырявил мочку моего левого уха из гидравлического пистолета. Это было не больнее, чем комариный укус. Клэр пообещала, что сама сделает мне гениальную сережку. Араб широко улыбнулся, продемонстрировав зубы, настолько ровные, что можно было подумать, будто они вырезаны из цельного куска дерева.
Я сам поражался себе всякий раз, когда наталкивался на свое отражение в витринах. Таким мог бы быть мой хулиганистый брат-близнец, приехавший из какого-нибудь Богом забытого городка портить нервы законопослушным гражданам. Тот, кто отражался в стеклах магазинов, не мог написать «С днем рождения» на десяти тысячах пирожных, не мог многие годы спокойненько жить в комнате на втором этаже с видом на соседский спортивный комплекс.
Клэр познакомила меня со своими друзьями: циничным шляпным модельером Ошикой, нервным художником Ронни, изъяснявшимся исключительно целыми абзацами, неким Стивеном Купером, рассуждавшим о том, что ему пора завязывать со сбытом марихуаны и открыть ювелирный магазин в Провинстауне, чтобы можнобыло уделять больше времени развитию своих мистических способностей. Это были люди-фильмы — я смотрел на них с тем же легким чувством отстраненности, с каким следишь за происходящим на экране из пятого ряда. Им нравилось быть ожившими персонажами собственных пьес, нравилось чувствовать себя самодостаточными. Так мы и общались. Я стоял или сидел в своей новой одежде, глядя на окружающее как бы со стороны. Я приобрел репутацию (если в моем случае вообще уместно говорить о какой бы то ни было репутации) загадочного и непоколебимо спокойного человека. Я понял, что ньюйоркцы — по крайней мере, те, с которыми дружила Клэр, — ценили в других умение помалкивать. Их жизнь и без того была слишком шумной. В глазах приятелей Клэр моя немногословность свидетельствовала о неком внутреннем знании, хотя на самом деле я обычно просто глядел на них и ни о чем не думал. Иногда я их о чем-нибудь спрашивал или отвечал на какой-нибудь их вопрос. Яносил сережку, которую смастерила для меня Клэр, — проволочное кольцо с серебряной бусиной каплевидной формы, соединявшееся с кружочком ржавого металла, внутри которого помещалась лошадка с серебряными крылышками. Время от времени Клэр нервно спрашивала меня, все ли в порядке, и я, не кривя душой, неизменно отвечал «да». В этих шумных клубах без вывесок в подвалах или на чердаках, белых и пустынных, как Гималаи, я и вправду был совершенно счастлив. Я много лет провел на кладбище, а теперь, тихий, как привидение, сидел на вечеринке. Вот между танцующими проплывает красивая девушка с кожей цвета снятого молока и толстой крапчатой змеей вокруг талии. Вот двое угрюмых юношей в клетчатых школьных платьицах держатся за руки, словно охраняя вход в свой непредсказуемо-запутанный мир от посягательств, опасность которых существует лишь в их воображении.
Но больше всего мне нравились те вечера, когда Джонатан приходил домой сравнительно рано и мы отправлялись куда-нибудь вместе с ним. Иногда вдвоем — только он и я; иногда Клэр тоже составляла нам компанию. Как правило, мы шли в кино, потом в один из наших любимых баров. Большинство друзей Клэр стремились уподобить свою жизнь некому сказочному вихрю. Они были всегда в движении, в непрерывном поиске единственно верного места в пространстве, вечеринки внутри вечеринки. Я их понимал. Но мы с Джонатаном и Клэр отдавали предпочтение более спокойным барам, как бы отяжелевшим под бременем ежедневных забот. Таких в Виллидже было тогда сколько угодно, да и сейчас тоже. Их отличительные черты — тусклость и обшарпанность. Основной интерьерный цвет напоминает темное пиво. Там стоят автоматы с картофельными чипсами и арахисом. Завсегдатаи — тихие безобидные пьяницы, все отъявленные пессимисты — сидят за стойкой на высоких крутящихся стульях, как куры на насесте. Мы всегда занимали отдельную кабинку подальше от входа.
Мы начали называть себя Хендерсонами. Не помню, кто первый это придумал — Клэр или Джонатан, — но кличка прижилась. Хендерсоны представляли собой семью скромных обывателей с незатейливыми вкусами и без особых претензий. Им нравилось ходить в кино и смотреть телевизор, они любили пропустить пару кружечек пива в небольшом дешевом баре. Наши совместные выходы мы называли «вечер с Хендерсонами». Клэр была Мамой, я — Малышом, Джонатан — Дядей Джонни. Со временем легенда обросла подробностями. Мама была боссом-воспитателем. Она требовала, чтобы мы следили за своими манерами, не сутулились, укоризненно цокала языком, если кто-то из нас позволял себе грубое слово. Малыш был добродушным дубоватым парнем бойскаутского типа, которого можно было подбить на что угодно. Дядя Джонни — воплощением дурного начала. За ним нужен был глаз да глаз.
— Малыш, — говорила Клэр, — отодвинься от Дяди Джонни. И в туалет ты вполне можешь сходить без него. Не маленький, сам справишься.
Мы не всегда изображали Хендерсонов. Это была легенда, к которой мы обращались только время от времени, когда теряли интерес к нашей подлинной, более запутанной истории. Уходя утром на работу, Джонатан мог заявить, на пример, что-нибудь вроде:
— Сегодня я по идее освобождаюсь не поздно. Не будет ли Хендерсонам угодно сходить на Фасбиндера?
Мы с Клэр почти всегда соглашались — наши рабочие графики никогда не бывали слишком напряженными. Выбирая между «вечером с Хендёрсонами» и другими развлечениями, мы почти всегда останавливались на «Хендерсонах». Иногда Клэр надевала маску Мамы, даже когда мы с ней были одни. Она начинала говорить несколько пронзительней обычного, со смутно угадываемым британским акцентом. Но без «отрицательного» Дяди Джонни все было уже не то, как-то слишком пресно: начальственная мама и послушный ребенок. Нам требовались все три угла треугольника: покладистость, порочность и добродетельность.
Я устроился на работу, немудрящую работу в маленьком кафе в Сохо. Я говорил другим, а иногда и самому себе, что хочу пройти все ступени служебной лестницы, чтобы лучше разобраться в ресторанном деле и впоследствии снова открыть собственное заведение. Но положа руку на сердце, я не слишком в это верил. Я мог лишь изредка помечтать об этом, представляя отдельные сцены из своей будущей жизни: вот я, хмурясь, проверяю поднос с десертом перед тем, как официант понесет его из кухни в зал, или провожу рукой по красноватой и гладкой, как бок племенной кобылы, стойке бара. Это были сладкие видения, по телу от них разливалось приятное тепло, но стоило мне расслабиться, как я снова соскальзывал к моему нынешнему бытию в Нью-Йорке с Джонатаном и Клэр, к моей сегодняшней каждодневной работе. На самом деле я не имел ничего против того, чтобы и дальше резать грибы и кромсать груер на сальной кухне в компании посудомойки из Мексики. Но мне было стыдно в этом сознаться.
Однажды душным августовским вечером я принял душ и не одеваясь направился в комнату Джонатана, думая, что кроме меня в квартире никого нет. Клэр показывала город какой-то своей старой подружке, приехавшей ненадолго погостить, а Джонатан должен был находиться в редакции. Небо казалось густым и черным, как дым, а от ночевавших на тротуаре бродяг оставались вытравленные потом отпечатки. Весь усыпанный водяными каплями, я вошел в комнату, мурлыча себе под нос «Respect»,[27] и неожиданно обнаружил Джонатана, который, сидя на полу, стаскивал кроссовки.
— Здорово, — сказал он.
— О! А я думал, ты типа работаешь.
— У нас вентиляция сломалась, и мы тоже. Может, газета вообще не выйдет на этой неделе. В конце концов, даже в журналистике есть какие-то пределы.
— Ясно.
Я сконфуженно стоял у двери, не зная, куда деть руки. Мы обычно не разгуливали голыми по квартире. Это было не принято. Я чувствовал, как нагревается воздух вокруг меня. Джонатан разглядывал меня с дружелюбным интересом, между тем как я думал только о том, чтобы успокоиться в плотском смысле. В ту пору, когда мы были юными любовниками, не столько страстными, сколько смущенными, я, пожалуй, даже гордился своим телом. У меня была широкая, сильная грудь. Кожа на животе рельефно облегала три ряда мускулов. Теперь во мне было около семи килограммов лишнего веса. Я являл собой преждевременную версию фигуры отца — бочонкообразный торс на тонких ногах. От моей волосатой девственной плоти шел пар.
— Ты был в душе?
— Ага.
— Сейчас это просто спасение.
Он снял носки и стянул через голову черную футболку. Потом уронил на пол черные шорты, рассказывая, как какой-то сотрудник газеты заявил, что больше он этого не вынесет, и ушел после того, как роза на столе секретарши склонила головку и рассыпала по столешнице все свои лепестки. «Как канарейка в шахте», по выражению Джонатана. Он снял с себя все. Я не видел его обнаженным с тех пор, как нам было по шестнадцать лет, но его тело ничуть не изменилось. Стройное, почти без волос и видимых мускулов — тело мальчика. В отличие от приверженцев спортивного образа жизни он не нарастил жира, не накачал героические бицепсы и трицепсы. Но кожа у него была свежая и упругая, как поднявшееся хлебное тесто. Невинно торчали розовые соски. Новым был только недоверчивого вида маленький красный дракончик с телом змеи, вытатуированный на плече.
Он улыбнулся. Было заметно, что он тоже немного сконфужен, но страха не чувствовалось. Явспомнил Карлтона, его мальчишеское обнаженное тело на кладбище под твердым ослепительно-синим небом.
— Я открою только холодный кран, — сказал он, — и все равно вода будет тепловатой, точно, да?
— Да, — сказал я. — Точно.
Голый, он прошел через холл в ванную. Я пошел за ним. Я мог бы остаться в комнате и одеться, но не сделал этого. Я уселся на крышку унитаза, и мы продолжали болтать, пока он принимал душ.
Потом мы вместе вернулись в гостиную. Первый шок прошел. То, что мы оба были голыми, уже не выглядело так по-дурацки. Наша кожа сама уже стала чем-то вроде одежды.
— Недостаток этой квартиры в том, что тут нельзя устроить сквозняк, — сказал он. — Как ты думаешь, наверное, на крыше попрохладнее?
Я неуверенно кивнул. Тогда он попросил меня подождать, побежал в ванную и вернулся с двумя полотенцами в руках.
— Держи, — сказал он, бросая мне одно. — На тот случай, если мы кого-нибудь встретим.
— Мы что, полезем на крышу вот так, в одном полотенце?
— Люди еще и не то делают, причем в менее экстремальных ситуациях. Пошли.
Он вытащил из холодильника поднос со льдом. Мы сделали из полотенец набедренные повязки и босиком вышли на лестничную площадку. Из-за закрытых дверей соседских квартир доносилось гудение электрических вентиляторов, откуда-то снизу долетала еле слышная музыка. В остальном на лестнице было тихо.
— Шш, — сказал он и на цыпочках с наигранной осторожностью начал подиматься по ступенькам к пожарному люку, держа перед собой голубой пластиковый поднос, с которого падали капли талого льда. Я шел следом.
Крыша была черной и совершенно пустой, гудроновый остров посреди электрического мельтешения большого города. Дул горячий ветер. Запах мусора на такой высоте казался сладковатым.
— Все-таки лучше, чем ничего, — сказал Джонатан. — Хоть какое-то движение воздуха.
Это было похоже на сон — стоять голым на крыше в центре ночного Нью-Йорка. Мои нервы были напряжены, я испытывал легкий блаженный страх.
— Здесь здорово — сказал я. — В смысле, красиво.
— Угу.
Он снял полотенце и расстелил его на гудроне. В темноте его кожа казалась льдисто-серой.
— Тебя могут увидеть, — сказал я.
Неподалеку, сверкая, как маленький город в городе, торчал огромный высотный дом.
— Если лечь, не увидят, — сказал он. — Здесь темно. Ну а если и увидят, тоже невелика беда!
Он лег на полотенце, как на пляже. Я тоже снял с себя полотенце и расстелил его рядом. Я чувствовал прикосновение воздушных волн, наполненных автомобильными гудками и латиноамериканской музыкой.
— Держи.
Он протянул мне кубик льда и сам тоже взял один.
— Поводи им по коже, — сказал он. — Не слишком радикальное средство, но это единственное, что у нас есть.
Мы лежали рядом на своих полотенцах, водя по себе льдом. Потом он повернулся, протянул руку и положил кубик льда мне на живот.
— Пока Мамы нет, — сказал он, — позволь Дяде Джонни за тобой поухаживать.
— Хорошо, — сказал я и тоже положил на него кусочек льда.
Мы не комментировали больше своих действий. Мы говорили о работе, о музыке, о Клэр. Разговаривая, мы водили льдом друг другу по животу, груди и лицу. В этом был секс, хотя ничего такого мы не делали. Это было что-то более нежное, более братское. В этом была преданность, забота о комфорте другого и глубокое понимание несовершенства собственного тела. Когда таял один кусочек льда, мы брали с подноса другой. Джонатан водил льдом по моей спине, а я — по его. С каждой минутой я чувствовал приближение все новых и новых возможностей, пока мы лежали вот так, нашаривая на подносе последние кусочки льда и беседуя обо всем, что приходило в голову. На горячем темно-лиловом, как набрякший синяк, небе зажигались первые бледные звезды.
Клэр
Я хотела завести ребенка с двенадцати лет. Но всерьез задумалась об этом лишь тогда, когда мне было уже под сорок. Наши шутливые разговоры об отцовстве и материнстве являлись для нас с Джонатаном разновидностью флирта, фоном, на котором мы жили. По-видимому, это была превентивная мера по снятию эмоционального статического напряжения. Если двое любящих друг друга людей лишены возможности проявить свои чувства на сексуальном уровне, это создает особую ситуацию! Вы планируете совместные путешествия и обсуждаете, как лучше всего заработать деньги; спорите, в какой цвет выкрасить дом и как назвать ребенка, понимая при этом, что у вас не будет ни того, ни другого.
А впрочем, кто знает? Я уже ни в чем не была уверена. Чуть больше чем через год я получу свои полмиллиона. Однако в тридцать восемь лет уже трудно заставить себя поверить, что жизнь только начинается. Надежда становится какой-то уж слишком эфемерной. Немножко трезвости, и вот ее уже нет. Меня саму удивляла та внутренняя пустота, которую я ощущала: как будто сердце и желудок болтаются на ниточках. А ведь я всегда так самозабвенно участвовала в происходящем. Мне казалось, что достаточно просто пить кофе и вино, любить каждой клеточкой, каждым нервом, смотреть фильмы. Я считала, что, если просто впитывать в себя каждое мгновение, просто быть внимательной, вопрос о конкретных достижениях отпадет сам собой.
Вскоре к списку вещей, для которых я буду уже слишком стара, прибавится еще один немаловажный пункт. Я отдавала себе отчет в надвигающейся опасности: стареющая женщина, влюбленная в голубого мужчину, заводит ребенка в качестве компенсации за свои несостоявшиеся связи. Я не могла следовать этим курсом с чувством последней правоты. Но и отказаться от этих мыслей тоже не могла. У Джонатана была работа и любовник, которого я никогда не видела. У него была свобода для маневра, какая в двадцать семь лет дается каждому. А мне с моими отвисшими грудями уже хотелось стабильности. Мне хотелось, чтобы моему ребенку жилось лучше, чем мне; хотелось, чтобы мои деньги, здоровье и везенье нашли более достойное применение.
Однажды вечером я увидела, как Бобби в жокейских трусах выходит из ванной, напевая «Wild Horses».[28] Я шла в свою комнату, и мы едва не столкнулись в холле. Он улыбнулся. У него было мягкое, большое тело — мускулы, слегка заплывшие жиром. Моя мать назвала бы его здоровяком, в одобрительном смысле. Брак с моим отцом навсегда излечил ее от интереса к стройным мужчинам, стреляющим глазами по сторонам. Бобби был типичным продуктом Среднего Запада: крупный, сильный, невозмутимый.
— Привет, красавчик, — бросила я.
Он покраснел. В Нью-Йорке в конце восьмидесятых кто-то еще был способен краснеть от комплимента.
— Ээ… — сказал он. — Я буду готов через несколько минут. Мы куда-то уходили в тот вечер. Не помню куда.
— Можешь не торопиться, — сказала я. — Раньше двенадцати там все равно никого не будет.
— Ясно.
Он ушел в свою комнату. Я подождала немного, затем зашла в ванную и протерла кружок на запотевшем зеркале. Я увидела свое лицо — ни красивое, ни уродливое. Во мне всегда было что-то от матери, что-то от отца.
С возрастом мать, как ни странно, сделалась привлекательнее. Немолодую женщину редко называют красивой. Обычно говорят, что у такой-то «хорошее лицо» или «располагающая внешность». Так вот, о матери, немного мужеподобной, широколицей шатенке с вкраплениями стальной седины, это можно было сказать с полным правом. На ее спокойном лице не было морщин, а резкая, деловая манера держаться казалась гораздо достойнее веселеньких кружавчиков и слишком густых румян ее молодящихся сверстниц. Мать наконец-то совпала сама с собой, как бы нашла свой стиль. Ей просто всегда полагалось выглядеть так, как сейчас в шестьдесят, — даже в детстве.
Отец, наоборот, сморщился, как сушеная слива. Щеки ввалились, жесткие иссиня-черные волосы поредели, а кожа на шее обвисла.
В детстве я с надеждой вглядывалась в зеркало, страстно желая отыскать хоть какие-то черты сходства с отцом. Теперь я выискивала у себя следы его износа — и находила их. Моя кожа на шее была уже совсем не такой тугой и гладкой, как раньше. Под глазами темнели коричневатые круги. Гены делали свое дело.
Мама, ты зря ревновала меня к отцу. Ты нас победила. Ты, прекрасно выглядящий адвокат, счастливо избежавший ловушки похоти. А мы с отцом жухнем, увязнув в своих неразрешимых проблемах.
Я провела рукой по волосам и подошла к комнате Бобби и Джонатана. Бобби, выбирая носки, стоял, наклонившись над ящиком платяного шкафа. Его зад был несколько крупнее идеального, но вполне пропорциональный. Если бы определение «рубенсовский» было применимо к мужчинам, Бобби соответствовал бы ему в высшей степени. Его тело было дородным, но соразмерным, как у тех бело-розовых красавиц, танцующих на сумеречных полянах. Что-то девственное было в его молчаливости, хотя никакой женственности в нем не было и в помине. Он чем-то напоминал оленя. Координированное создание с маленькими копытцами, стыдливое, но отнюдь не хрупкое.
— Почему бы тебе не надеть сегодня черную габардиновую рубашку? — сказала я.
Он буквально подпрыгнул от звука моего голоса. В его испуге было что-то возбуждающее. Я почувствовала, как у меня в животе словно потянули за «молнию». Я была охотницей, а он — крупным, ничего не подозревающим олененком.
— Мм… хорошо, — сказал он.
Я подошла к шкафу и достала рубашку.
— Вот эта — одна из моих самых любимых, — сказала я. — Надо, кстати, попробовать купить еще одну в том же стиле.
— Ага.
Я приложила рубашку к его обнаженному торсу.
— Здорово, — сказала я.
Он снова покраснел. Нет, все без толку. Эротичнее в комнате не стало. В моей заботе о его внешности было слишком много материнского. Мы не наработали еще соответствующей ауры.
Некоторых вещей невозможно добиться простым усилием воли. Мне потребовалось немало времени, чтобы усвоить даже такой элементарный урок.
— Может быть, сначала посидим в каком-нибудь баре? — предложила я. — Нет смысла заявляться туда слишком рано.
Я положила рубашку на матрас Джонатана. Она казалась особенно черной и хрустящей на белом фоне — мгновенный снимок асексуальной мужской красоты. И пошла в свою комнату — приводить в порядок лицо перед очередным выходом в свет.
Пролетел месяц. В том году зима не заставила себя долго ждать. Еще за неделю до Дня благодарения выпал снег. Крупные, как десятицентовые монетки, снежинки, мерцая, порхали вокруг фонарей. Владельцы соседних магазинов с таким остервенением расчищали тротуар, словно это были не сугробы, а ошибки молодости, настигшие их в самый неподходящий момент. Когда Бобби вернулся с работы, я сидела на диване в гостиной, делая педикюр. Передо мной стоял бокал вина.
— Привет, — сказал он, стряхивая снег с пальто.
Я кивнула. Разговаривать не хотелось. Зима пришла даже раньше, чем положено.
— Странно, что в Нью-Йорке бывает такая разная погода, — сказал он. — Как-то не вяжется, понимаешь, да?
— Ничем не примечательный объект для атмосферных осадков, — ответила я. — Такой же, как все прочие.
Мне хотелось сбить с него эту юношескую восторженность. В тот вечер я была подходящей собеседницей разве что для дымящих как паровоз вдов и расстриг-священников.
— Знаешь, на улице сейчас действительно здорово, — сказал он. — Так тихо! Не хочешь прогуляться?
Я послала ему красноречивый взгляд, достаточно ясно — как я надеялась — выражающий мое отношение к его предложению порезвиться в снегу. Но он продолжал радоваться. Погода его явно взбодрила. Он вошел в комнату и уселся рядом со мной на диване.
— Видишь мои ногти? — спросила я.
— Хороший цвет!
— Правильно. Желчно-зеленый. Соответствует моему внутреннему состоянию в это время года.
— Может, сходим в кино? — предложил он.
— Не-е. Сегодня я собираюсь напиться и оплакивать свою неудавшуюся жизнь.
— Что-нибудь случилось?
— Не знаю. Не спрашивай меня ни о чем, если только тебе на самом деле не хочется выслушивать мой скулеж.
— Хочется, — сказал он. — На самом деле хочется.
— Все чушь! Это просто зима, а я плохо ее выношу. Месяцев через шесть я снова повеселею.
— Бедняжка Клэр, — сказал он.
Я с трудом сдержалась, чтобы не смазать ему лаком по физиономии.
— Эта дурацкая зима пришла на целый месяц раньше срока, — сказала я, — да еще мой бывший приезжает через пару недель. Что-то слишком много всего сразу.
— В смысле — бывший муж?
— Угу. У него сейчас гастроли. Его труппа должна выступать в Бруклинской академии.
— Ты будешь с ним встречаться?
— Наверное, он позвонит. Он всегда звонит, когда приезжает в Нью-Йорк. Ему кажется, что мы недомучили друг друга, пока жили вместе.
— Ты о нем никогда не рассказываешь, — сказал он. — Иногда я даже забываю, что ты была замужем.
— Я бы тоже предпочла забыть.
— Ээ… а где вы познакомились? — спросил он.
— Хочешь посмеяться? В Вудстоке. Да, на концерте. Три дня счастья и семь лет пытки.
— Ты была в Вудстоке?
— Угу. К тому времени я уже бросила четыре разных колледжа и присоединилась к группе ребят, путешествующих по Новой Англии. Они скупали старую одежду, а потом загоняли ее в Нью-Йорке. И вот когда мы — я уж и не помню где — превращали замызганное старье в гавайские рубашки, пронесся слух о бесплатном концерте. Учти, я не каждому такое рассказываю.
— Ты действительно там была? Ты была на концерте?
— А что? Это значит, что я какой-то питекантроп, да? Все равно как если бы я жила в Нью-Йорке до того, как тут появились автомобили?
— Как там было?
— Прежде всего, жутко грязно. Ты в жизни не видел такой грязи. Я чувствовала себя просто какой-то свиньей. Знаешь, чем меня привлек Денни? У него был большой кусок мыла. После того как мы умылись, он сказал: «Хочешь, свалим отсюда и перекусим где-нибудь в городе?» И я согласилась. Мне надоели мои спутники, вечно одетые во всякую рвань. Они считали себя мистиками, а сами покупали у вдов старые ковры и меха за пять долларов, чтобы в городе загнать их за двести.
— Ты была там, — произнес он с придыханием. — Была на концерте.
— Да, и с тех самых пор моя жизнь — цепь сплошных разочарований. Бобби, не стоит преувеличивать! Это был просто концерт. Там было грязно и очень много народу. Я убежала, не высидев и половины, и через три месяца вышла замуж за полного придурка.
Я докрасила ноготь на большом пальце и взглянула на Бобби. Перемена была разительной. Его глаза увлажнились и горели. Он сидел, алчно вытянув шею, и не отрываясь смотрел на меня.
Я узнала этот взгляд. Мужчины смотрели на меня так в молодости, когда я и вправду была красивой и экзотичной, а не просто яркой. Я увидела самое настоящее желание. На лице человека, которому не было еще и тридцати.
Мы не спали друг с другом в ту ночь. Для этого нам потребовалась еще од-на неделя. Но в наши отношения — до того вечера сердечные, и не более — закралась потенциальная возможность секса. Мы уже не были просто друзьями, мы превратились в кого-то еще. Мы стали чуть чаще раздражаться; оставаясь вдвоем, немного смущались. Когда нам нечего было сказать, замечали провисающую паузу.
Но сам он, конечно, ни на что не решился бы. Просто не осмелился бы. Он слишком привык к той модели, которая возобладала в наших отношениях: опытная сестра, наставляющая младшего брата. Я еще никогда не встречала столь несовременного молодого человека. Наверное, последний раз мужчины подобным образом обращались с женщиной в средние века: с той же смесью галантной предусмотрительности и боязни прикоснуться к ее рукаву.
Если уж этому суждено случиться, нужно брать инициативу в свои руки.
Я сделала это во вторник. Я не сообразовывалась со своим циклом. До такой расчетливости я все-таки не дошла. Ведь Бобби и вправду мне очень нравился. Мне было легче действовать в соответствии со своей искренней симпатией к его личности, чем с более запутанным интересом к его генам. Это, думала я, еще впереди.
Мы пошли на «Провидение», что чуть было не оказалось роковым для судьбы всего предприятия. Дело в том, что во время просмотра Бобби задавал вопросы. Сначала он поинтересовался, была ли настоящей женщина-волк, а потом — кем на самом деле приходится Элен Стрич Дирку Богарту — матерью или подружкой?
Я отвечала на его вопросы, а сама думала: «О, Джонатан! Ну почему же ты голубой?!»
Но когда мы оказались на улице, мой интерес вернулся ко мне с новой силой. Бобби был невинным ребенком. Нельзя требовать невозможного. Не говоря уж о том, что мужчин для совместных походов в кино в Нью-Йорке хватает. А вот такие, как Бобби, встречаются нечасто.
Когда мы пришли домой, я поставила кассету со старыми песнями «Роллинг стоунз». Потом закурила косяк и предложила Бобби потанцевать. Джонатан должен был ночевать у любовника.
— Потанцевать? — переспросил Бобби.
Он затянулся, стоя посреди гостиной. На нем были джинсы, черная майка и ковбойский ремень с пряжкой в виде бычьей головы. Да-а, мне предстояла непростая работа. Я поневоле почувствовала себя размалеванной шлюхой в сапогах до бедра, пытающейся, поставив заезженную пластинку, уговорить рабочего парня с фермы вылезти из его замызганного комбинезона.
— Бобби, — сказала я. — Я хочу задать тебе прямой вопрос. Можно?
— Пожалуйста.
Он передал мне косяк.
— Только честно, хорошо? Что тебе во мне нравится?
— А?
— Не заставляй меня повторять. Мне и так стыдно.
— Что мне в тебе нравится?
— Ну, в смысле, я тебе интересна?
— Ээ… Конечно. Конечно.
Я вернула ему косяк, и он сделал долгую, глубокую затяжку.
— Бобби, ты когда-нибудь спал с женщиной?
— А… нет. Честно говоря, нет.
— А тебе бы хотелось?
Он ничего не ответил. Он стоял не двигаясь и молчал. «Роллинг стоунз» исполняли «Ruby Tuesday».[29]
— Подойди сюда, — сказала я. — Оставь косяк и просто потанцуй со мной, хорошо?
Он сделал еще одну затяжку и послушно положил окурок в пепельницу. Я раскрыла объятья. Он приблизился. Старая алчная паучиха, отлавливающая не слишком проворных молодых людей. Я постаралась отогнать от себя это напрашивающееся сравнение.
Мы закружились по комнате. К счастью, танцевал он прекрасно. Никакой робости и неуверенности. Его тело не нуждалось в том, чтобы я задавала ритм и подсказывала, что нужно делать в каждый следующий момент. Танцуя вот так, немного под кайфом, мы не были ни расслаблены, ни как-то особенно напряжены. Как брат и сестра, готовящиеся к своим будущим романам. Возбуждающие друг друга и испытывающие от этого чувство вины, немного печальное из-за безнадежности такого обыкновенного, но заряженного и чуть опасного контакта. Танцующие брат и сестра.
Я улавливала его запах, свежий древесный запах карандашных очисток. Спина у него была широкой, как у оперного певца.
— Когда ты была на концерте, — сказал он, — ты досидела до Джимми Хендрикса?
— Что?
— В Вудстоке. Ты видела Джимми Хендрикса?
— Конечно видела. Знаешь, мне кажется, мы с тобой действительно можем стать близкими людьми. Пойдем. Мне уже ясно, что как бы между прочим ничего не получится.
Я перестала танцевать и повела его в свою комнату. Он не то чтобы участвовал, но и не сопротивлялся. Зажигать свет я не стала.
— Ты волнуешься? — спросила я, закрыв дверь.
— Угу.
— Не надо. Это должно быть радостно. Просто ты мне нравишься, вот и все. А волноваться нет никаких причин.
Я расстегнула его рубашку и помогла ему ее снять. Его волосатые плечи были влажными от пота.
— Я не в очень хорошей форме, — сказал он, как будто я ни разу до этого не видела его без рубашки.
— А по-моему, в чудесной, — ответила я.
Я сняла блузку и бросила ее на пол. Лифчика я никогда не носила. Я положила его ладонь на свою левую грудь.
— По правде говоря, они несколько ниже, чем положено, — сказала я. — Но у тебя будут другие женщины, у которых здесь всего больше.
— Мне не нужны другие женщины, — сказал он.
— Это уж слишком, — сказала я. — Ты сам-то хоть это понимаешь?
— Что?
— Ничего. Ни-че-го. Раздевайся. Старушка Клэр покажет тебе пару фокусов. Мы торопливо скинули оставшуюся одежду. Можно было подумать, что мы тайком залезли в чужую квартиру, куда в любую минуту могли нагрянуть хозяева. Когда мы были совсем голыми, я снова обняла его и поцеловала, скорее заботливо, чем страстно. Дыхание у него было горячее и довольно резкое, но не противное. Дыхание плотоядного.
— Не бойся, — сказала я, — это самая естественная вещь на свете. Как знать, может быть, тебе даже понравится.
— Мне уже нравится, — сказал он. — Да.
Я подвела его к кровати и уложила. Мне никогда еще ке приходилось быть в такой степени главной. Если это один из аспектов старения, я не против. В таком лидерстве заключалось что-то приятно пугающее.
Бобби, голый, лежал поперек кровати. Его член опустился и мирно покоился теперь у него на бедре — красный, обрезанный, большой, но не гигантский. У него было на удивление мало волос на лобке. Я слышала его дыхание.
— Все в порядке, милый, — сказала я. — Расслабься, я сама обо всем позабочусь. Я опустилась рядом с ним на колени и принялась массировать его грудь и живот. Он неуверенно поглядел на меня.
— Шш, — сказала я. — Просто расслабься и ни о чем не думай! Твоя многоопытная сестренка сама со всем разберется, просто закрой глаза.
Он закрыл глаза. Я наклонилась и стала ударять языком по его соскам. Я никогда раньше этого не делала. Он был такой большой и такой беспомощный. До этого мне в моей сексуальной практике доставались напористые, хотевшие меня мужики, у которых всегда были свои, впрочем, часто весьма неопределенные, требования. Я изо всех сил пыталась изобразить спокойствие и компетентность умелой женщины. Как можно деликатнее я проверила, не подает ли его пенис признаков жизни.
— Клэр, — сказал он. — Клэр, не знаю, может быть…
— Шш… Тихо. Помолчи.
Я начала целовать его, продвигаясь вниз к животу, и взяла в руку его член. Он был как гуттаперчевая игрушка. Мне потребовалось усилие, чтобы напомнить себе, что вообще-то это не так. Я взяла его в рот и начала медленно обрабатывать, обхватывая языком снизу. Я решила не спешить. Я теребила и ласкала его кончиками пальцев, бегала языком вокруг мошонки и нежно покусывала его бедра. Я заставляла себя сдерживаться и не торопить события. У моих прежних любовников всегда были собственные желания, свои особые способы и предпочтения. Элен вообще не допускала ни малейшей инициативы с моей стороны. Я никогда еще не была в такой степени предоставлена самой себе. Я чувствовала себя шлюхой из фильма. Умной, победительной шлюхой, высокой профессионалкой. Я покусывала волосы у него на лобке, облизывала фиолетовую головку его члена. И наконец он начал твердеть.
Тогда я позволила себе более энергичные действия. Я снова взяла его в рот и начала водить головой туда-сюда, туда-сюда до боли в шее. Одновременно я бегала пальцами вдоль его ребер и пощипывала его соски. Его дыхание участилось. Я услышала, как он тихо застонал — капризный, маленький всхлип наподобие голубиного. Я уже и сама возбудилась. Это было несильное, щекотное, немного, тошнотворное чувство из моего детства, когда мне только-только начали грезиться большие, сильные тела, мечтающие о своем пленении и сами же ему сопротивляющиеся.
Когда я решила, что он готов, я оседлала его. Выражение его лица явилось для меня полной неожиданностью. Я увидела панику, а вовсе не удовольствие, как ожидала. Тем не менее я ободряюще улыбнулась. Я понимала, что теперь темп нельзя терять ни при каких обстоятельствах.
— Готов? — спросила я и, не дожидаясь ответа, вправила в себя его напряженный член.
Что-то явно было не так. Его взгляд выражал настоящий ужас. Но дело было сделано. Развернуть все назад было уже невозможно. Я не заботилась о собственном удовольствии. Я поднималась и падала, поднималась и падала.
— Дорогой, — шептала я ему, — ты все делаешь замечательно. Да-да! Все замечательно.
Я хотела сказать одно, а выговорилось другое. Я гладила его грудь. Его лицо блестело от пота. Я наклонилась и убрала у него со лба прядь мокрых волос.
И вдруг он кончил. Я почувствовала спазм. А потом он издал такой жуткий вопль, как будто его ударили ножом в живот. Это был страшный крик, безутешный, крик умирающего. Язабыла о том, что мне следовало бы сделать, и просто прижалась коленями к его ребрам, ожидая, пока затихнет этот жуткий вопль. Затем наступила тишина с легким призвуком эха. А потом он заплакал, громко и не сдерживаясь, как ребенок.
Я дотронулась до его лица. Его пенис все еще был во мне. Я понимала, что с этой минуты мы навсегда потеряны друг для друга в неком абсолютном смысле. Теперь он был для меня тайной. Я лежала рядом с ним и убеждала его, что все в порядке. Он гладил меня по волосам тяжелой плоской ладонью.
— Яникогда не думал, что я…
— У тебя все получилось, — прошептала я.
Он прижался к моей груди. Я чувствовала тепло его слез. Больше он не произнес ни слова. Он уснул в моей кровати, и я не стала его будить, хотя сама уснуть не могла. Я долго еще лежала рядом с ним, вдыхая запах его большого потного тела и пытаясь понять, что же я, собственно, наделала.
Джонатан
В тот вечер, когда положили в больницу театрального критика Артура, мы с Эриком решили рассказать друг другу о себе чуть подробнее. До этого в своих разговорах о прошлом мы ограничивались самыми общими сведениями биографического характера. Встречаясь, мы подсознательно сажали память на короткий поводок, и все, происходившее ранее позавчерашнего дня, тонуло в пренатальной тьме. Наша связь осуществлялась в вечно длящемся настоящем, где не было ни глубины, ни отчаянья, ни подлинных страстей, где ничтожные перипетии рабочего дня приобретали вагнеровский масштаб, а жизнь в промежутках между идиотскими распоряжениями начальства и хамскими выходками таксистов представлялась областью совершенного покоя.
И вот, сидя в квартире Эрика за бутылкой «Мерло», мы решили обсудить определенную сторону нашей жизни несколько конкретнее. Он поставил пластинку Джона Колтрейна.
— Я понимаю, что это не просто, — сказал я извиняющимся тоном.
— Нда… — отозвался Эрик, — честно говоря… я не слишком-то люблю проговаривать некоторые вещи. Я даже своему психотерапевту только через год признался, что я голубой.
— Ты не должен сообщать мне ничего, чего не рассказывал психотерапевту, — заверил я его. — Но, по-моему, нам следует составить хотя бы приблизительное представление о размахе… Если так можно выразиться.
Эрик покраснел и хихикнул — болезненный звук, свидетельствующий о чувстве психологического дискомфорта. В некотором отношении он был еще совсем незрелым. Этот чудовищный диван из искусственной кожи, на котором мы сидели, был подарком родителей по случаю его поступления в юридический колледж в Мичигане. Очевидно, они полагали, что не сегодня-завтра он переберется в двенадцатикомнатную квартиру, обшитую деревянными панелями, но меньше чем через год он бросил перспективный колледж ради туманного актерского будущего в Нью-Йорке. Теперь родители с ним не разговаривали, а диван, перегородивший полкомнаты, смотрелся как океанский лайнер в бассейне.
— В самых общих чертах, — ободряюще добавили. — Без унизительных подробностей.
— Японимаю, — кивнул он. — Сам не знаю, почему мне так трудно об этом говорить. Не знаю. Может быть, потому, что я, в общем-то, всегда больше слушал. Привычка бармена.
— Давай я начну, — предложил я.
И вот почти целый час мы рассказывали друг другу о своих прежних аморальных связях, о романах, удавшихся и неудавшихся, о событиях такой давности, что, казалось, они уже не могли иметь к нам сегодняшним никакого отношения.
Выяснилось, что в спектре возможного риска мы оба находимся где-то посередине. Ни он, ни я не были какими-то особенно ненасытными. Мы никогда не совокуплялись под лестницами, не имели по десять незнакомцев за ночь и не покупали на час хищных грациозных юношей на Западных сороковых улицах. Однако дома у каждого из нас перебывал целый полк людей, которых мы практически не знали. Мы знакомились в барах и на вечеринках, мы спали с друзьями друзей, приехавшими погостить в Нью-Йорк из Сан-Франциско, Ванкувера и Лагуны-Бич. Мы оба смутно надеялись влюбиться, но не слишком терзались, когда это не удавалось, полагая, что впереди у нас уйма времени. На самом деле любовь представлялась нам чем-то таким окончательным, таким тоскливым. Ведь именно любовь погубила наших родителей. Это она обрекла их платить за дом, делать ремонты, заниматься ничем не примечательной работой и в два часа дня брести по флюоресцентному проходу супермаркета. Мы рассчитывали на другую любовь, ту, что поймет и простит наши слабости, не вынуждая нас расставаться с мифом о собственной незаурядности. Это казалось возможным. Если не спешить и не хвататься за первое, что подвернется, если не дергаться и не паниковать, к нам придет та любовь, в которой будет одновременно и вызов и нежность. То, что существует в нашем воображении, может существовать и наяву. Ну а пока мы занимались сексом. Нам казалось, что мы живем на заре новой вакхической эры, позволяющей и мужчинам и женщинам без колебаний отзываться на безобидные влечения плоти. Именно чувство неограниченной свободы позволило мне сойтись с простоватым юношей, игравшим на флейте в Вашингтон-сквер-парк, и с пожилым французом в красном кашемировом пиджаке, с которым мы познакомились в вагоне метро, и с парочкой учтивых врачей, подогревающих интерес к своему союзу эпизодическими приглашениями третьего участника. Лет в двадцать — двадцать с небольшим я чувствовал себя эдаким Паком,[30] проницательным, ловким, неисправимым. С каждым новым приключением церемонные вечеринки и серые будни Огайо уходили, казалось, все дальше и дальше в прошлое.
Мы с Эриком не задерживались на каждом эпизоде слишком подолгу. До этого мы все-таки не дошли. Мы освещали лишь центральные моменты, с особым воодушевлением отмечая те удовольствия, в которых себе отказывали.
Обхватив бокал своими длинными пальцами, Эрик сказал, нахмурившись:
— Меня никогда не вдохновлял анонимный секс. Никогда. Даже когда я знакомился с ребятами, приходившими в бар специально за этим, и, ну, приводил их домой, я никогда не мог доиграть сцену до конца — выходил из образа. Иногда я ходил в бани, но знакомиться там не решался. Я просто шел в сауну и возвращался домой…
Он сделал паузу и добавил:
— …мастурбировать.
После чего вымученно улыбнулся и густо покраснел.
Хотя мы оба сидели на его гигантском диване, мы не касались друг друга, занимая как бы разные секторы освещенного лампой пространства. В такой сдержанности не было ничего нового. Обмениваясь историями о своих прошлых связях, которые, как мы горячо надеялись, не должны были оказаться фатальными, мы вели себя как обычно. На самом деле подлинной близости между нами никогда не было. Увидев нас на улице, можно было бы подумать, что мы бывшие соседи по комнате в университетском общежитии, давно растерявшие остатки былой привязанности, но оттягивающие прямое признание этого факта. Только в постели нам на какое-то время удавалось выскочить из своей кожи и преодолеть нашу отдельность. Вертелась пластинка. Колтрейн исполнял «A Love Supreme».[31]
— Смешно, — сказал я, — я всегда комплексовал из-за своей, как мне казалось, недостаточной склонности к риску. Когда я слушал рассказы других о том, как они меняют по четыре партнера за ночь, я казался себе самым осмотрительным голубым на свете. И хотя понимал, что с большинством из этих ребят никогда больше не увижусь, все-таки надеялся, что, может быть, мне захочется с ними встретиться, то есть все-таки пытался сохранить для себя пусть даже призрачную возможность влюбиться. Но этого никогда не случалось.
Глядя в свой бокал, Эрик пробурчал что-то невнятное.
— Что?
— Скажи, а мы с тобой могли бы влюбиться друг в друга? — спросил он. Я никогда еще не видел никого в таком смущении. Он стал просто багровым. Вино дрожало в его бокале.
Я знал, чего ему хочется. Ему хотелось спрятаться в любовь. Без этого жизнь была невыносима. Прославиться, несмотря на все его попытки, никак не удавалось, а надежда на будущее становилась все более и более эфемерной: непреходящий кашель, фиолетовое пятно на голени — и вот ее уже нет.
— Нет, — сказал я. — Ты мне не безразличен. Но нет. Он кивнул, не проронив ни слова.
— А ты меня любишь? — спросил я, хотя и так знал, что он ответит. Ему отчаянно хотелось в кого-нибудь влюбиться. Я принципиально подходил по возрасту, весу и росту. Но, в сущности, я как таковой был тут ни при чем. Я просто, что называется, подвернулся под руку.
Он потряс головой. Некоторое время мы сидели молча, а потом я дотронулся до его пальцев. Я не мог позволить себе ничего, кроме нежности, потому что ненавидел его. Я едва сдерживался, чтобы не наорать на него за то, что он оказался таким заурядным, за то, что он не сумел изменить мою жизнь. Мне тоже хотелось влюбиться. Я поглаживал руку Эрика. Проигрыватель, поставленный на автоповтор, начал альбом Колтрейна сначала. Эрик попытался было рассмеяться, но, проглотив собственный смешок, запил его вином.
Мне хотелось его убить, хотя если он и был в чем-то виноват, так только в недостатке интеллекта и в недостаточной сфокусированности именно на мне. Я готов был вонзить ему вилку в сердце только за то, что он оказался не в состоянии сыграть роль, на которую был назначен, за то, что он, как выяснилось, был всего лишь эпизодическим персонажем. Не буду отрицать: я считал, что заслуживаю большего.
Так и не сказав ни слова, мы встали и подошли к кровати — первый и единственный случай психологической гармонии за все время нашего общения. Обычно нам приходилось подробнейшим образом обговаривать самые простейшие действия. Но в тот вечер мы взяли свои бокалы, молча подошли к его кровати, разделись и легли в объятия друг к другу.
— Страшноватые времена, — сказал я.
— Да.
Какое-то время мы просто лежали обнявшись. Последняя отличительная особенность нашей сексуальной практики — то, что мы не предохранялись — так и осталась без обсуждения. Предпринимать что-либо теперь было слишком поздно. Разумных объяснений, почему мы не делали этого раньше, не было, не считая того, что четыре года назад, когда мы познакомились, казалось, что это болезнь людей другой социальной группы. Разумеется, нам было известно о ее существовании. Разумеется, мы боялись. Но никто из тех, кого мы знали лично, не заболел. Мы верили — не без некоторого волевого усилия, — что заболевают те, чья кровь разжижена наркотиками, те, кто имеет по десять партнеров за ночь. А Эрик собирал пластинки, на его столике стояли фотографии худеньких братьев и сестер — на озере, в гостиной, возле сверкающей красной «камаро». Он ходил на прослушивания и рассказывал мне о поисках работы. Он не мог умереть молодым — казалось, что для этого он просто слишком занят. Не знаю, какие мысли мелькали в его голове, но, так или иначе, мы не стали затрагивать эту тему. Вместо этого мы позволили себе долгое молчаливое объятие, после чего с какой-то новой серьезностью предались сексу, в то время как пластинка Колтрейна повторялась все снова и снова.
А через несколько дней после этого Бобби рассказал мне про себя и Клэр. Перед этим я навещал в больнице Артура. Воспаление легких у него почти прошло, и он с оптимизмом рассуждал о том, что полный отказ от алкоголя и специальная диета восстановят его здоровье на все сто процентов. Хотя у меня было еще много работы в редакции, я не смог заставить себя к ней вернуться. Вместо этого я пошел домой, чтобы провести вечер с Бобби и Клэр.
Когда я вошел, они готовили ужин. Хотя наша кухня была немногим больше телефонной будки, они все-таки как-то умудрились втиснуться в нее вместе. Я услышал смех Клэр и как Бобби сказал:
— Подвинь, пожалуйста, задницу, а то я не могу открыть духовку.
— Привет, родные, — крикнул я.
— Джонатан! — смешно взвизгнула Клэр. — О боже, он вернулся! Видимо, они попытались выйти из кухни одновременно и застряли. Я услышал новый взрыв хохота и ворчание Бобби.
Первой в гостиной появилась Клэр. На ней была желтая кофточка и нитка красных стеклянных бус. Потом показался Бобби. В футболке и черных джинсах.
— Привет, солнышко, — сказала Клэр. — Какой сюрприз! Что, редакция сгорела?
— Нет. Просто захотелось побыть с вами. И я решил взять выходной. Хотите сходить в кегельбан или еще куда-нибудь?
Клэр поцеловала меня в щеку. Бобби — тоже.
— Мы жарим цыпленка и печем эти… как их… пирожные, — сказал он.
— Чего, между прочим, никогда не делали наши родители, — добавила Клэр. — Не знаю, как было у тебя, но в моей семье быстренько разогревали замороженный стейк и заглатывали его, уткнувшись в телевизор. Цыпленок с подливкой казался настоящей экзотикой.
— Мать Джона — великая кулинарка, — сообщил ей Бобби. — Она никогда не покупала ничего замороженного. Или, там, консервированного.
— Ну конечно, — сказала Клэр, — а еще она сама ныряла за жемчугом и ловила норок себе на воротник. Джонатан, милый, хочешь коктейль?
— Прекрасная мысль, — отозвался я. — А не выпить ли нам мартини? Последнее время мы пристрастились к мартини. Мы завели три бокала на длинной ножке и всегда держали в холодильнике банки с оливками.
— Отлично, — сказал Бобби, — мы могли бы, ээ… обменяться тостами.
— Вы меня знаете. Я готов выпить за что угодно. А что празднуем: День Гая Фокса или еще что-нибудь?
— Хм… — неопределенно хмыкнул. Бобби.
— А что, есть какой-то особый повод? — спросил я.
— Я пойду приготовлю мартини, — сказала Клэр, — а вы посидите здесь. И снова ушла в кухню.
— Что происходит, старик? — спросил я Бобби, когда мы остались одни.
Ухмыляясь, он уставился в пол, как будто разглядел на ковре какие-то таинственные иероглифы. Бобби не умел хитрить. Он мог вообще ничего не ответить, но соврать он не мог. Объяснялось ли это честностью или просто недостатком воображения, трудно сказать. Иногда одно почти невозможно отделить от другого.
— Джонни, — сказал он, — мы с Клэр…
— Что вы с Клэр?
— Мы типа, ну, мы с ней… В общем, ты понимаешь.
— Нет, не понимаю.
— Понимаешь.
— То есть ты хочешь сказать, что вы с ней спите?
Он оторвал взгляд от ковра, но взглянуть мне в лицо не решался. Он моргал и улыбался. Казалось, он едва сдерживается, чтобы не прыснуть — глядя чуть мимо меня с таким видом, будто ждал, когда же я наконец замечу, что забыл надеть штаны.
— Мм, — пробормотал он. — Понимаешь, Джонни, мы как бы полюбили друг друга. Потрясающе, да?
— Да. Действительно потрясающе.
Я сам не ожидал от себя такого отстраненно-капризного тона. Мне хотелось, чтобы мой голос прозвучал твердо, но дружелюбно, хотелось отбросить всю эту романтическую белиберду. Услышав мой тон, Бобби с застывшей улыбкой взглянул на меня.
— Джон! — сказал он. — Вот теперь мы в самом деле семья.
— Что?
— Мы трое. Старик, неужели ты не понимаешь, как это здорово! Ведь мы же все любим друг друга.
Вошла Клэр с мартини на подносе, без которого теперь не обходилась ни одна наша коктейльная церемония. Поднос был облупленным старым сувениром из Южной Калифорнии. На нем были изображены апельсины цвета буйволовой кожи и черногубые красавицы в юбочках, с печально-отрешенными лицами, в ленивых поз ах расположившиеся на бледно-бирюзовом песке.
— Я ему сказал, — с гордостью сообщил Бобби.
— Как и обещал. — Она взглянула на меня полунасмешлив о-полувиновато. — Джонатан, возьми коктейль.
— Это правда? — спросил я ее.
— Про нас с Бобби? Да. Можно считать, что мы сделали официальное заявление.
Бобби взял с подноса бокал.
— За семью! — провозгласил он.
— Перестань, Бобби, — сказала Клэр. — Ради Бога! Мы просто спим с тобой, и больше ничего.
Она повернулась ко мне.
— Мы с ним спим.
Я сделал глоток мартини. Я понимал, что мне полагается радоваться и умиляться этой древней как мир способности любви, вспыхнув в самый неожиданный момент, преобразить своим магическим светом скучные будни. Но я чувствовал только сухость и пустоту — песок, сыплющийся в песчаную яму. Я попробовал было изобразить ожидаемое воодушевление в надежде, что, если мне удастся проделать это достаточно убедительно, я и вправду смогу его ощутить.
— Поразительно, — сказал я. — И как долго это длится? Название песни, да? Вот так всегда: как начнешь говорить о любви, невозможно отделаться от ощущения, что цитируешь старые песни.
— Несколько дней, — ответила Клэр. — Мы все собирались тебе сказать, но как-то не было подходящего повода.
Я кивнул, уставившись на нее тяжелым взглядом. Мы оба понимали, что это неправда. И мне и ей было ясно, что, если они с Бобби не сразу сообщили мне о своей близости, значит, у них были на то свои причины.
— А давайте, — сказал Бобби, — теперь заведем ребенка все вместе!
— Бобби, — выдохнула Клэр, — пожалуйста, заткнись. Я тебя умоляю.
— Но ведь вы же хотели ребенка, верно? У вас ведь были такие планы. Так почему бы нам и вправду не завести малыша? Или даже двух?
— Замечательно, — сказал я. — А может, сразу шестерых. Ровно полдюжины.
— Давайте сначала посмотрим, не передеремся ли мы все до Рождества, — сказала Клэр.
— Ну, — сказал я, поднимая бокал, — за счастливую пару! Мы выпили за счастливую пару.
— Вот уж не ожидал, — сказал я. — Хотя теперь это кажется вполне логичным. Но, честно говоря, Бобби, когда ты только приехал, я и представить не мог, что вы с Клэр…
— Я сама не могла представить, — вставила Клэр.
— Ну ладно, — сказал я, — лучше расскажите мне, как это произошло. Со всеми подробностями, какими бы интимными они ни были.
Мы выпили еще и еще раз, пока Клэр рассказывала, а Бобби изредка давал краткие пояснения. В отличие от Бобби, Клэр была такой искусной выдумщицей, что часто уже и сама не могла отличить, где вымысел, а где правда. При этом она никогда не представляла себя в выгодном свете. Скорее наоборот — в своих рассказах она отводила себе роль наивного, немного нелепого персонажа, которому, подобно Люси Рикардо, не сходил с рук ни один промах и который никак не мог отделаться от злополучных и необъяснимых привязанностей, как клоунесса в «Дороге» Феллини. Она всегда готова была пожертвовать достоверностью ради яркости красок, — искажению, впрочем, подвергались лишь пропорции, а не факты. Клоунский, сюрреалистический мир ее рассказов, казавшийся ей самой весьма убедительным, существовал тем не менее на значительном удалении от ее глубинного самоощущения, давно продырявленного градом неотраженных ударов и паническим чувством ограниченности собственных возможностей.
— На самом деле Мама просто решила поучить Малыша жизни, — сказала Клэр. — Ну и, кажется, немного увлеклась. Не знаю, что сказали бы на это девушки из моей спортивной лиги…
— Им бы это не понравилось, — заметил я. — Возможно, они бы тебя вообще дисквалифицировали.
— Ну, Дядя Джонни! Я ведь так долго была пай-девочкой! Нельзя слишком много требовать от человека.
— Твой дядя просто в шоке! Все это настолько неожиданно.
— Еще бы, — сказала она.
В припадке нахлынувшей радости Бобби сжал ее голый локоть, оставив на нем бледные следы пальцев. Передо мной мелькнуло видение — Бобби и Клэр в старости: она, взбалмошная, эксцентричная, в экстравагантной шляпке и с невероятно густым макияжем, рассказывает хорошо отрепетированную историю своего романтического падения, а он, лысоватый, с брюшком, бормочет: «О, Клэр». Мы превращаемся в героев собственных историй.
— Наверное, это конец Хендерсонов, по крайней мере в их нынешнем виде.
— Наверное, да.
На какое-то время всех охватило чувство взаимной неловкости, как если бы на вечеринке общий друг оставил нас, незнакомых между собой гостей, наедине.
— Ужин почти готов, — сообщил Бобби. — Хотите поесть?
Я согласился, потому что это избавляло от необходимости придумывать, что делать дальше. Моя голова парила где-то под потолком. Оглушенный джином, я воспринимал собственные эмоции как радиосигналы, транслируемые моей же бесплотной головой. Меня душили ревность и злоба. Я хотел Бобби. В другом смысле я хотел Клэр.
За ужином мы говорили о другом. Потом пошли в кинотеатр «Талия» смотреть «Такие воры, как мы». Мы с Клэр уже видели эту картину несколько раз, но она заявила, что Бобби тоже необходимо ее посмотреть.
— Если мы и вправду вдруг сделались вроде как одной командой, — сказала она, — он должен познакомиться хотя бы с несколькими базовыми фильмами.
Во время просмотра она шепотом обращала его внимание на ту или иную деталь, сжимая при этом его колено. Она накрасила ногти фосфоресцирующим розовым лаком, ярко светившимся даже в темноте кинотеатра.
В нарушение установившейся традиции я отказался зайти в бар после фильма. Клэр потрогала мой лоб.
— Милый, ты не заболел?
Я сказал, что просто ужасно вымотался и что мне надо с самого утра быть в редакции, чтобы доделать то, чего я не успел закончить сегодня вечером. Бобби и Клэр заявили, что тогда они тоже никуда не пойдут, но я уговорил их пойти в бар вдвоем. На прощанье я поцеловал их. Когда я шел домой, морозный воздух был таким прозрачным, что над крышей Куперовского союза[32] можно было разглядеть Большую Медведицу, пробившуюся даже сквозь огни Манхэттена. Холодный воздух, мерцая, клубился у освещенных окон. Но и в такую ночь по улицам шагали пустоглазые мальчики с черными транзисторами в руках, рассыпая вокруг себя дробящуюся на морозе музыку.
Дома я скатал и засунул в шкаф спальник Бобби. Сегодня он будет спать с Клэр — почему-то я в этом не сомневался. Перед тем как лечь, я налил себе еще один бокал мартини. Пошел снег. Крохотные легкие снежинки, чуть крупнее частиц самого воздуха, слипались в твердые серые гранулы. Я пил мартини, пытаясь представить себе будущее Бобби и Клэр. Они были сомнительной парой. Вероятнее всего, когда будет исчерпана новизна нынешней ситуации, их роман превратится в фарс. Но, может быть, кто знает, все сложится иначе. И если благодаря какому-то немыслимому стечению обстоятельств, соединению влечения, ненависти и просто везения, они не расстанутся, у них будет свой дом. Дети. Какая-нибудь обыкновенная работа. Они будут толкать перед собой тележку с продуктами по флюоресцентному проходу супермаркета. Все это у них будет.
Клэр
По настоянию врачей мы с Недом разобрали свое старое гнездо и свили новое в Аризонской пустыне. Наш новый дом, почти вдвое меньше старого, был частью жилого комплекса, явно не оправдавшего надежд своего создателя. Спустя три года после завершения строительства почти половина домов стояли пустыми, а над центральным входом до сих пор болтались потрепанные гирлянды разноцветных вымпелов. Коттеджи, стилизованные под мексиканские пуэбло, были сделаны из выкрашенного в грязновато-бурый цвет бетона, окна забраны в рамы из алюминия. Средств, вырученных от продажи нашего прежнего жилища и кинотеатра, хватило лишь на дом с одной спальней. «Асьенда Главера», как называл его Нед. Или — когда бывал в более мрачном настроении — «Табачная дорога, 1987».[33]
Но вообще-то он не позволял себе раскисать. Возможно, он был к этому просто не способен. Демонстрируемые им эмоции колебались в диапазоне от печального приятия до легкого недовольства. Прощаясь с моей кливлендской кухней и грушевым деревом на заднем дворике, я поняла, что на самом деле всю жизнь собиралась уйти от Неда. Точнее сказать, я всю жизнь надеялась, что настанет время, когда я буду существовать сама по себе, вне нашей милой домашней комедии, сердечных разговоров за ужином и невинного сна без сновидений. Но беда таких неконфликтных союзов, как наш, в том, что они никак не желают разваливаться: ни в какой момент вопиющая несправедливость или бессердечие не пробивают спасительной бреши, сквозь которую, чувствуя себя в своем праве, можно выйти в новую жизнь. Приходится существовать в деталях: вот кухня, устроенная именно так, как ты хотела, вот помидоры, которые ты посадила и подвязала своими собственными руками. А когда заболевшему Неду велели перебираться на новое место, у меня просто не хватило злости и себялюбия оставить его одного. Укладывая ножи в картонную коробку, я размышляла о растущей статистике разводов — и как только люди решаются на такое? Фильмы и книги нашего детства оставляют нас безоружными перед чарами наших домов, никто не предупреждает нас о соблазнах, которыми чреваты наши гостиные с окнами на юг и стеклянные двери, увитые штокрозами.
А теперь нам приходилось переезжать, потому что легкие Неда отказывались сотрудничать с влажным огайским воздухом. Сама процедура оказалась на удивление несложной. Вместе с нарумяненной женщиной в тореадорских штанах мы составили описание нашего жилища, и уже через месяц она продала его по рыночной цене паре молодых программистов, поставивших на район с неясными перспективами. Кинотеатр собирались снести, а на его месте устроить автостоянку. Меньше чем через восемь месяцев после приговора врачей мы уже жили в таком месте, где я никогда не чаяла не то что жить, но даже просто побывать как туристка.
Выяснилось, что у пустыни есть свое особое очарование: странное сочетание пустоты и величия, раскаленное бездонное небо над головой. За время, прошедшее между тем моментом, когда мы подписали контракт, и тем днем, когда мы со своими пожитками приехали в Аризону, у кактуса перед нашим домом вырос один-единственный грязновато-белый цветок, сидевший на нем как экстравагантная шляпка. Редко какую судьбу мы считаем совсем уж невыносимой. В противном случае мы вели бы себя осмотрительней. И вот мы с Недом стали обживаться в этих маленьких белых комнатках. Повесили занавески, разместили медные сковородки на стене нашей новой кухни, где в лучах аризонского солнца они засияли ярче прежнего. Еще немного — поняла я, — и это место будет казаться столь же неотвратимо своим, как и прошлое. На самом деле предчувствие этой неотвратимости посетило меня уже в тот момент, когда мы только спорили, как развесить картины и расставить стулья. В перерыве Нед обнял меня за плечи так же, как в свои двадцать шесть лет, когда я залезла к нему в машину, чтобы отправиться к поймовым землям Луизианы, и сказал:
— Может, здесь будет не так уж и плохо, а? Как тебе кажется, малыш?
Я ответила, что все будет замечательно, и при этом не покривила душой. Умение приспосабливаться у нас в крови. Наверное, именно в нем источник нашего земного комфорта и тайного раздражения. Нед ввел меня в комнату, которой предстояло стать нашей гостиной. За окном в просвете наших кливлендских занавесок простиралась фантастическая безлюдная земля, где незащищенный путник не протянул бы и суток.
Джонатан
Что-то со мной было не так. Я потерял чувство внутренней связи с происходящим, что, как я опасался, могло являться ранним симптомом заболевания. Сначала наступает это смутно-текучее состояние, когда проживаемые тобой часы словно бы не хотят складываться в дни, а твое присутствие в самолете или на улице уже никак не влияет на то, что тебя окружает; потом начинаются глухие боли, озноб, непроходящий кашель. Может быть, именно так смерть заявляет о себе, лишая тебя привычной степени участия в собственных делах.
Самолет разбежался и сквозь кувыркающуюся белизну выплыл в голубое небо, ослепительно-невыразительное, как идеально строгое представление о небесной награде. Я молча летел через всю страну в почти убаюкивающем состоянии какого-то странного вывиха. Я чувствовал себя как в кино, словно со стороны наблюдая за двадцатисемилетним мужчиной, пристегнутым ремнями на случай возможной тряски. Я видел, как я наливаю себе виски в идеально прозрачный пластиковый стаканчик. Я летел в гости к родителям, в их новый дом, в котором еще никогда не был.
В Аризоне отец впервые заговорил со мной о смерти. Местный врач подтвердил прежний диагноз — эмфизема, — утверждая, впрочем, что при соблюдении необходимых мер предосторожности еще тридцать лет более чем реальны. Тем не менее пришло время обсудить некоторые вещи.
Отец сказал мне буквально следующее:
— Когда придет время, похорони меня там, где сочтешь нужным. Мы сидели за маленьким столиком, играя в ятзи; мать готовила обед.
— Мне-то уже будет все равно, — добавил он, — ведь меня уже не будет.
— Но разве я должен это решать?
— А кто же еще? — сказал он. — Ведь именно тебе придется посещать это место следующие пятьдесят лет. Или тысячу, если к тому времени все-таки научатся заменять износившиеся органы пластиковыми.
Мать слышала каждое слово из кухни, образующей короткий конец г-образной загогулины «гостиная-столовая-кухня».
— Биологическое бессмертие вышло из моды, — сказала она, — вместе с монорельсами и экскурсиями на Марс.
Она принесла и поставила на стол острый томатный соус и блюдо с маисовыми чипсами. Переехав в Аризону, мать перестала укладывать волосы. Теперь она просто собирала их в хвостик на затылке. У нее был смугло-коричневый загар. Отец, предрасположенный к раку кожи, был бледным, как луна. Они смотрелись как поселенец и его невеста-индеанка.
— В сущности, все это не имеет большого значения, — добавил отец. — Извините, что я вообще завел этот разговор.
Я взглянул на мать. Но она только махнула рукой и снова удалилась в кухню к своим чили.
— Ну а все-таки, Джонатан, — сказал отец. — Если бы вот сейчас мы с матерью разом схватились за сердце и рухнули головой в чипсы, что бы ты с нами сделал?
— Не знаю. Наверное, перевез бы вас в Кливленд.
— Вот как раз этого-то и не следует делать, — сказал он. — Ведь ты же никогда не вернешься в Кливленд. К чему тебе там мертвые родители?
— Все-таки мы прожили там много лет, — сказал я. — Для меня это по-прежнему что-то вроде дома.
— Мы тридцать лет пытались уехать из Кливленда, — сказал он. — Вот что происходило на самом деле. Этот кинотеатр едва меня не доконал, а климат едва не доконал нас обоих: и меня, и маму. Если ты меня туда отвезешь, клянусь, я буду к тебе являться. Каждую субботу до конца твоих дней я буду тебя будить и требовать, чтобы ты помог мне постричь кусты вокруг дома.
— Ну а здесь? — спросил я. — Тебе ведь здесь вроде бы нравится?
— Здесь я могу дышать, а мама учится делать «Голубую Маргариту».[34] Вот что такое для нас Финикс, не больше и не меньше.
На самом деле я не мог представить себе, что его похоронят в Аризоне. В этом была бы какая-то насмешка над ним — чтобы шакалы завывали над его головой.
— Знаешь, я не могу все это больше обсуждать, — сказал я. — Мне нечего сказать.
— Ладно, — сказал отец, — хочешь, еще раз разгромлю тебя в ятзи?
— Нет. Я лучше немножко полежу. Если ты не против.
— Конечно. Ты плохо себя чувствуешь?
— Нет. Просто хочу полежать минутку с закрытыми глазами.
Я встал и подошел к дивану, приобретенному ими уже в Аризоне. Это была почти точная копия кливлендского дивана: узловатые подлокотники из клена и накрахмаленный колониальный чехол. Диван, взвизгивая, раскладывался, превращаясь в еще одно спальное место. Его купили специально для меня, чтобы мне было на чем спать во время моих визитов, — у родителей, так же как и во всех других домах жилого комплекса, была только одна спальня. Это был район вдов и вдовцов.
— Может, разберешь его и поспишь? — сказал отец.
— Нет, не нужно, я так полежу.
Я лег, положив под голову вышитую подушку. На диванном чехле были изображены камыши, ржавого цвета лодки и вереница коричневых уток, улетающих вдаль группками по три. На угловом столике мерцала маленькая рождественская елочка, увитая гирляндой, которую, помню, я когда-то сам выбирал в кливлендском магазинчике. После «декоративных» елок с красными и серебряными шарами, тросточками, набитыми леденцами, и крохотными белыми лампочками родители снова вернулись к уменьшенной копии яркой, беспорядочной елки дома с детьми.
— Хорошо, что ты приехал, — сказал отец. — Честно говоря, ты немножко бледный.
— В Нью-Йорке в это время года все бледные, — сказал я. — Может быть, я тоже перееду в Аризону.
— Странное желание, — сказал отец, тряся стаканчиком с костяшками ятзи. — Молодому человеку тут делать нечего.
— А ты сам что здесь делаешь?
— Ничего. По правде сказать, здесь и таким, как я, делать нечего. Он выкатил кости на стол.
— Малая серия, — сказал он. — Хочешь еще выпить?
— Пожалуй, нет.
Он встал и, тяжело дыша, подошел к узкому стенному шкафчику, изображавшему бар. Когда он открыл дверцу, я увидел аккуратный ряд бутылок на зер кальной полке и бежевое полотенце для рук, лежавшее без употребления около миниатюрной хромированной раковины.
Переехав в пустыню, родители привезли сюда свое кливлендское чувство порядка. И тут, где ночной ветер задувал в окна песок, а в дверь скреблось перекати-поле, баночки со специями стояли в алфавитном порядке. Домашние растения сияли своей зеленой глянцевой жизнью, и каждое утро мать проводила тщательный осмотр, отрывая и складывая в полиэтиленовый пакет мертвые листочки.
— Раз ты пьешь, я тоже выпью, — сказал я.
Я услышал характерное бульканье бурбона, выливающегося из горлышка одноквартовой бутылки.
— В торговом центре идет «Надежда и слава», — сказал отец.
— Если хочешь, можно съездить на утренний сеанс, — предложил я. — Заодно и от солнца спрячемся.
— Давай, — согласился он, протягивая мне бокал.
— Знаете, ребята, — сказал я, — мне что-то правда не хочется планировать ваши похороны.
— Ну ты не очень-то переживай по этому поводу. Может, к тому времени, как мы умрем, ты уже где-нибудь осядешь. Просто похорони нас не очень далеко от своего дома.
— А что, если я вообще нигде не осяду?
— Осядешь. Поверь мне, рано или поздно это случится.
— Схожу посмотрю, не нужна ли моя помощь на кухне, — сказал я.
— Давай.
— Просто я правда понятия не имею, где буду жить, — сказал я. — Ни малейшего. Может, я поселюсь в Шри-Ланке.
— Ну и замечательно! Пока молод, надо путешествовать. Отец снова бросил кости и подосадовал на невезение.
- Я уже не так молод, — сказал я.
— Ха! Ты так думаешь?
На кухне мать с выражением усталой сосредоточенности на лице сушила салат — словно пеленала десятого ребенка. Я остановился рядом с ней возле раковины. От матери исходил сухой хрупкий запах, как от палых листьев.
— Привет, — сказал я.
— Ты только посмотри — вот это здесь называют салатом, — сказала она. — Я обошла три магазина. Этот еще лучше других. Можно подумать, что всю дорогу до Финикса его били палкой.
Она придала своей жалобе игривую интонацию. Последнее время, когда я приезжал домой, сначала в Кливленд, а теперь в Финикс, она бывала то ироничной, то подчеркнуто дружественной.
— Печально, — отозвался я.
Мы помолчали, пока отец не поднялся с кресла и не пошел наверх. Когда он был вне зоны слышимости, мать сказала:
— Ну, как дела? Как Бобби?
— Нормально. У Бобби все хорошо. Все отлично.
— Хорошо, — сказала она и энергично кивнула с таким видом, словно мой ответ был совершенно исчерпывающим.
— Мама, — сказал я. — Да?
— Честно говоря, я… мне… даже не знаю. Мне иногда ужасно одиноко в Нью-Йорке.
— Понимаю, — ответила она. — Трудно избежать чувства одиночества. Где бы ты ни находился.
Она начала резать огурец на поразительно тонкие прозрачные ломтики. Огурец словно вспыхивал под лезвием.
— Знаешь, о чем я думаю последнее время? — сказал я. — Почему у вас с отцом так мало друзей? В детстве мне иногда казалось, что нас высадили на какой-то неизвестной планете. Как ту семью в старом телесериале.
— Что-то не припомню такого сериала, — сказала она. — Если бы у тебя был ребенок, дом и собственное дело, я думаю, у тебя бы тоже не было сил носиться по городу в поисках новых знакомств. А потом, когда твоим детям исполняется восемнадцать лет, они пакуют чемодан и уезжают.
— Естественно, — сказал я. — А чего еще ты ожидала? Она рассмеялась.
— Уезжают, если ты правильно их воспитала, — сказала она весело. — Дорогой, никто и не предполагал, что, окончив колледж, ты снова вселишься в свою комнату.
В нашей семье было не принято ссориться, мы всегда — и чем дальше, тем сильнее — старались подладиться друг под друга.
— Я просто думаю, может, большего и не надо, — сказал я. — Квартира, работа, несколько человек, которых любишь. Чего еще желать?
— По мне, звучит неплохо, — отозвалась она.
— Мама, — спросил я. — Когда ты поняла, что хочешь выйти замуж за отца? Она не отвечала, наверное, целую минуту. Дорезала огурец и принялась за помидор.
— Знаешь, — сказала она наконец, — я до сих пор еще этого не поняла. Я все еще думаю.
— Перестань! Серьезно.
— Ну хорошо. Как ты знаешь, мне едва исполнилось семнадцать, а отцу было двадцать шесть. Он сделал мне предложение во время нашей четвертой встречи. Я помню, что спустя целую неделю после Дня труда на мне были белые туфли. И от этого я чувствовала себя и глупо, и вызывающе. Мы сидели в машине, и я изображала задумчивость, хотя на самом деле единственное, что меня в тот момент волновало, были эти распроклятые туфли, а отец повернулся ко мне и сказал: «А почему бы нам не пожениться?» Вот и все.
— И что ты ответила?
Она потянулась за вторым помидором.
— Ничего. Я была потрясена, й мне было ужасно стыдно — беспокоиться о каких-то туфлях в такой ответственный момент. Помню, у меня еще мелькнула мысль: «Я самая неромантичная девушка на свете». Я сказала, что мне нужно подумать, и вскоре поняла, что не могу найти ни одного аргумента против. И мы поженились.
— Ты была в него влюблена? — спросил я.
Она поджала губы, как будто мой вопрос был бестактным.
— Я была совсем девочкой, — ответила она. — Ну да, конечно, он мне ужасно нравился. Никто не мог меня рассмешить так, как он. Помнишь, каким серьезным всегда был дедушка? А потом, у отца были тогда такие чудные каштановые волосы.
— Ты чувствовала, что из всех мужчин на земле именно он — тот, кто тебе нужен? — спросил я. — Тебе никогда не приходило в голову, что, может быть, это ошибка и что все последующее будет теперь отклонением от твоей подлинной жизни, как бы движением по касательной?
Она отмахнулась от моего вопроса, как от неповоротливой, но настырной мухи. Ее пальцы были красными от помидорной мякоти.
— Мы тогда не задавались такими глобальными вопросами, — сказала она. — Разве можно и решать, и обдумывать, и планировать столько всего сразу?
Я услышал, как наверху отец спустил воду в туалете. Через минуту он опять вернется в гостиную для очередной партии в ятзи.
— Как он, как тебе кажется? — спросил я мать.
— По-разному.
— Выглядит он неплохо.
— Это потому, что ты приехал. Рубин говорит, что эмфизема вообще непонятная болезнь. Она может вдруг взять и пройти. Сама собой.
— По-твоему, он выздоравливает?
— Нет. Но это может произойти. Он может начать выздоравливать в любой момент.
— А как ты?
— Я? Меня ничто не берет. Я так хорошо себя чувствую, что даже как-то стыдно.
— Я не о том. Ты хотела устроиться на работу. Помнишь, ты говорила что-то о риэлторской школе.
— Да. Я по-прежнему хочу сходить туда и все выяснить. Но тогда отцу придется целый день сидеть одному. Смешно! Он всегда был таким самостоятельным. Так много времени проводил в своем кинотеатре. Мне казалось, ему нравится независимость. А теперь, стоит мне задержаться в магазине, он начинает нервничать.
— Думаешь, он стареет?
— Нет. Он просто очень хороший и напуганный, больше ничего. У него никогда не было особой склонности к созерцательной жизни. И сейчас ему нужно, чтобы вокруг него что-то постоянно происходило. Так что я теперь вроде директора турбюро для одного.
Она улыбнулась, весело расширив глаза, но на этот раз в ее усмешке просверкивала ирония, как шелк сквозь оберточную бумагу.
— Для двоих, — сказал я. — Вас двое.
— В некотором смысле.
На следующий день мы с отцом отправились в торговый центр смотреть «Надежду и славу». Мать, заявившая, что она пересмотрела уже достаточно фильмов на этой неделе, осталась возиться на крохотном участке (в саду, как она его называла), засаженном травой, которую требовалось без конца поливать, и цветами с толстыми жесткими стеблями. Когда мы уходили, она как раз собиралась на улицу, наряженная в клетчатые бермуды, выцветшую соломенную шляпу и гигантские садовые перчатки, похожие на лапы Микки Мауса.
Распахнув дверь, отец произнес:
— Вот идет последний фермер-джентльмен.
Мать смерила его особым взглядом, выработанным ею уже после переезда в пустыню: сострадательным, профессионально теплым взглядом добросовестной медсестры.
Мы поехали в кино на «олдсмобиле» отца, огромном, глубоком синем «кат-лассе», тяжелом и бесшумном, как подлодка. Отец старомодно держал руль обеими руками. Поверх обычных очков он прицепил защитные стеклышки от солнца.
Над нами струилась расплавленная синева. За домами и магазинами миражно дрожали горы. Объезжая мертвого броненосца, отец потряс головой и сказал:
— Разве можно было представить, что будешь жить в пустыне?
— Разве можно представить, что вообще будешь где-то жить? — отозвался я.
— Ну, это для меня слишком заумно, — сказал отец и мимо неоновых ковбоев на лошадях с мигающими ногами въехал на стоянку торгового центра.
В кинозале, кроме нас, сидело еще человека четыре. Будни. Утренний сеанс.
Своим безлюдьем это место напомнило мне бывший кинотеатр отца. Хотя это была всего лишь средних размерив комната, задрапированная по периметру шафрановым занавесом, тут царили та же печаль и те же запахи: затхлости и попкорна. Пожилая женщина, сидевшая через два ряда впереди нас, обернулась и поглядела, кто это так шумно дышит. Встретив взгляд отца, она быстро отвернулась и поправила сережку.
Мне показалось, что я прочитал ее мысль: этот долго не протянет. Может быть, она была вдовой, регулярной посетительницей утренних сеансов. Мне захотелось тронуть ее за толстое плечо и рассказать о моем отце. Чтобы она не думала, что это просто пожилой астматик в нейлоновой тенниске.
Фильм оказался совсем неплохим. А потом мы отправились гулять по торговому центру, представлявшему собой огромное здание с фонтаном и пальмами, макающими в него свои листья. На скамейках рядом с этим центральным оазисом сидели какие-то люди преклонного возраста, а маленький человечек в белом хлопчатобумажном костюме играл им на электрооргане.
— Аризона — штат ходячих мертвецов, — сказал мне отец. Быстренько миновав декоративный грот, мы прошли в секцию товаров от «Монтгомери уорд».
На полках стояли проигрыватели, мини-телевизоры, алюминиевые оконные рамы. На лужайке из искусственного дерна были выставлены мощные газонокосилки.
— Хорошая машина, — заметил отец, пробуя ручные тормоза на ярко-красной.
— Я бы купил «Титан», — сказал я, указывая на малиновое чудовище размером с небольшой трактор. — На нем самому можно кататься.
— Сомнительный выбор, — сказал отец. — Ведь эта втрое дешевле.
Мы держались как настоящие покупатели, так что к нам даже подскочил молодой продавец с прической, маскирующей лысину, и принялся расписывать достоинства более дорогой модели. В этот момент мимо нас прошла женщина со специальным рюкзаком, в котором сидели близнецы. У нее были каштановые волосы и маленький острый подбородок. Она была почти красива. В глазах — во всем ее облике — проглядывала глубочайшая усталость, от которой, казалось, ее не мог бы избавить уже никакой отдых. Тем не менее она шла по залитому светом проходу уверенной твердой походкой, придающей вес и смысл всему окружающему. Близнецы озадаченно глядели прямо перед собой. Наблюдая за ней, я подумал, как прочно укоренена она в этой жизни, несмотря на все свои проблемы и заботы. Через год ее близнецы будут ходить и говорить. Через год она будет точно знать, сколько именно времени прошло.
Она завернула за угол и скрылась в секции «Мебель для сада». Указывая на три чувствительных фотоэлемента, продавец рассказывал о специальных приспособлениях, лишающих косилку всякой возможности оттяпать вам кисть или ступню и потом вернуть ее назад в виде фонтана крови и крошева костей. У него были белые тонкие руки со странно — казалось, болезненно — вывернутыми большими пальцами.
Мы с отцом все внимательно выслушали и обещали подумать. Когда отец, кивая, брал у продавца визитку, я обратил внимание, что он был бледен какой-то особенной восковой бледностью. В жестком искусственном свете «Монтгомери уорд» его волосы казались совсем редкими. Как только продавец завершил наконец свой рекламный рассказ, я поскорее потащил отца в мягкий полусумрак кафе ивзял ему стакан бурбона. Объявление, торчащее из ведра с пластмассовыми тюльпанами, приглашало «ранних пташек» на специально организованную для них распродажу. Кроме нас, в баре никого не было.
— Словоохотливый юноша, — сказал отец, отхлебнув бурбона. — Только есть ли смысл переплачивать за громоздкость? Меньше чем за сотню долларов тебе сделают косилку на заказ.
— Все равно у меня нет газона, — сказал я.
— Когда-нибудь будет, а ты уже будешь в курсе дела.
— Если у меня действительно когда-нибудь будет свой газон, мы с тобой устроим целенаправленный поход за косилкой.
— Меня в этот момент может не оказаться поблизости, — сказал отец. — Так что уж лучше я поделюсь с тобой необходимыми сведениями прямо сейчас.
— Послушай, — сказал я. — Я не уверен, что я в принципе «газонный» человек. У меня нет ни одного растения. У меня даже автомобиля нет.
— Мой «олдсмобиль» и сорока тысяч не набегал, — сказал он. — Думаю, что он будет еще в приличном состоянии, когда перейдет к тебе.
— Я не говорю, что мне нужна машина. Дело не в том, что мне ее не хватает. В Нью-Йорке вообще ни у кого нет машины. А в случае чего я вполне могу позволить себе такси.
— Скажи, как тебе там живется? Ты счастлив? — спросил он.
— Да. То есть мне кажется, что да. Вполне.
— Остальное меня не волнует. Можешь устроить из «олдсмобиля» кормушку для птиц, если захочешь. Мне важно одно: чтобы ты был счастлив.
Я вздохнул и вдруг впервые за много месяцев почувствовал себя невероятно, почти неприлично здоровым. Большую часть своей жизни я ждал, что он выскажет более конкретные и реалистичные пожелания, нежели эта его единственная и всепоглощающая мечта о моем ежесекундном счастье.
— Прости, пожалуйста, — сказал я. — Мне нужно в туалет.
— Я жду тебя здесь.
Туалетные комнаты находились около самого входа, рядом с кассами. Подойдя туда, я увидел, что могу незаметно для отца выйти из кафе, и немедленно сделал это, просто потому, что представилась такая возможность. Распахнув двери с тонированными стеклами, я вновь вступил в залитое резким светом пространство торгового центра. Какое-то время я моргал, заново привыкая к этой ослепительной яркости. За спиной я услышал вздох закрывающейся двери. Когда она захлопнулась, меня охватило чувство сумасшедшей, головокружительной свободы. Я прошел через зал и вышел на улицу. На автостоянке было полным-полно семейных пар, только что отпущенных с работы, — послеобеденное солнце золотило ветровые стекла и радиоантенны их автомобилей. Это был осенний свет, начисто лишенный даже намека на осеннюю прохладу. Не имея никакого конкретного плана действий, я пошел вдоль западного края стоянки по направлению к зарослям юкки, отделявшим стоянку от шоссе. По другую сторону шоссе были разбросаны передвижные домики, аза ними простиралась огромная усеянная кактусами безлюдная земля, неравномерно обрамленная красными горами. Я решил перейти дорогу и углубиться в пустыню. Я не думал ни о том, зачем я это делаю, ни о том, что из этого может выйти. Впервые в жизни я почувствовал, что можно просто так взять и уйти — от смерти отца, ироничного одиночества матери, собственного неясного будущего. Можно под новым именем устроиться на какую-нибудь работу, снять комнату и гулять по бульварам незнакомого города, не испытывая ни страха, ни смущения. Какое-то время я стоял, разглядывая пустыню. Мимо меня по шоссе проносились машины.
Меня позвал отец, точнее сказать, мысль о его растущем беспокойстве. Не то чтобы я ужаснулся, представив, как он, обыскав пустой туалет, обойдя «Уорде» и «Сиерс», обращается наконец в полицию. Все это само по себе было не так уж страшно. Невыносимым было сознание того, что вот сейчас он со своим недопитым бурбоном одиноко сидит в кафе, начиная догадываться, что что-то не так. Я бегом пересек стоянку и вынужден был минуту постоять перед дверью, чтобы успокоить дыхание.
Когда я вернулся за столик, он сказал:
— С тобой все в порядке? А то я уже собирался отправляться на поиски.
— Все в порядке, — сказал я. — Небольшое желудочное расстройство.
— Выглядишь ты неважно, — сказал он. — Может, вернемся домой?
— Нет. Все нормально. Наверное, я просто не привык пить днем.
Официантка, женщина моих лет, скрывающая плохую кожу под толстым слоем пудры, громко расхохоталась какой-то шутке бармена. И он и она курили. Бармен, человек лет сорока, был похож на веселого дружелюбного терьера. Его темный силуэт парил в задымленном стекле бара, как замороженное тело в глыбе льда. На полке над подсвеченными рядами бутылок маленькие пластмассовые тяжеловозы тянули по вечному кругу игрушечную повозку с пивом.
Вечером после ужина, когда отец вытащил «Скрзбл», я предложил вместо этого прогуляться.
— А тут некуда идти, — сказал он. — Вокруг одни дома.
— Пойди пройдись, Нед, — сказала мать. — Рубин говорил, что небольшие нагрузки тебе только на пользу.
— Ненадолго, — сказал я. — На десять минут.
Отец стоял посреди комнаты. Я слышал сухой наждачный звук его дыхания.
— Хорошо, — сказал он. — Но от «Скрэбла» тебе все равно не отвертеться.
— Я только забегу в туалет, — сказал я. — Я сейчас.
— Известно ли тебе, — обратился отец к матери, — что этот парень в основном проводит время в сортире?
— Мне уже двадцать семь лет, — отозвался я. — Мне больше, чем было тебе, когда ты познакомился с мамой.
В туалете, оклеенном обоями с оранжевыми розочками, я побрызгал себе в лицо холодной водой. Я просто немного постоял там под тихое гудение флюоресцентной панели. Я не смотрелся в зеркало. Вместо этого я разглядывал стройные шеренги роз — каждый цветок на отдельном стебле с одиноким тускло-коричневым листком.
Когда мне было девятнадцать лет, я носил на шее нитку жемчуга, а на правом плече мне вытатуировали дракона. Не поставив в известность родителей, я на семестр оставил Нью-Йоркский университет и истратил деньги, выданные мне на учебу, на курсы барменов. Я думал тогда, что действительно сумею превратиться в человека, способного на такое. И вот теперь я стоял в туалете родительского дома в Финиксе, не зная, что делать с собственным отцом — ни живым, ни мертвым. Я никогда не думал, что окажусь в такой тривиальной ситуации. Я простоял в туалете столько, сколько было возможно, чтобы сохранилась хотя бы видимость правдоподобия. В качестве объяснения я спустил воду два раза.
— Ты уверен, что действительно хочешь гулять? — спросил меня отец, когда я наконец вернулся в гостиную.
— Абсолютно, — сказал я. — Пошли.
Был ясный аризонский вечер с сумасшедшим количеством звезд. Когда мы вышли на улицу, отец спросил:
— Куда пойдем? И там ничего, и тут ничего.
— Тогда налево.
Мы повернули налево. По обеим сторонам дороги уютно светились дома пергаментного цвета. Отец начал негромко напевать «Give My Regards to Broadway»,[35] и я подхватил. Когда мы прошли пару кварталов, я спросил:
— Если срезать между этими домами, то выйдешь в пустыню, да?
— В пустыне змеи, — сказал отец. — И скорпионы.
То, что Нед Главер, бывший владелец кинотеатрав Огайо, живет теперь среди змей и скорпионов, показалось мне настолько нелепым, что я невольно расхохотался. По-видимому, отец подумал, что меня рассмешила его осторожность.
— Ну, надеюсь, — сказал он, — что у тебя ботинки на хорошей толстой подошве.
И пошел между домами к пустыне.
Я остановился, размышляя над его словами о змеях. Пройдя несколько метров, он обернулся, поманил меня за собой и зашагал дальше. Когда он вышел из тени домов в звездный простор пустыни, налетевший ветер взъерошил его волосы. Как будто он вышел из туннеля. Я потрусил за ним, то и дело поглядывая под ноги.
— Тут что, правда водятся змеи? — спросил я.
— Кроме шуток. Гремучие. Миссис Коен через два дома от нас недавно обнаружила змею, утонувшую в ее джакузи.
Мы вместе ступили в пустыню. Земля была неестественно ровной и гладкой, как в кинопавильоне, там и сям торчали черные, похожие на маленькие взрывы звездчатые кусты юкки. Впереди поднимался горный хребет с четко прорисов ан-ными срезанными вершинами. В глубокой тени у его подножья светились какие-то бледные огоньки — костры отшельников? призраки индейцев Навахо?лагерь пришельцев из космоса?
— Красивый вечер, — сказал отец.
— Да. Папа!
— Что?
— Ничего.
Я боялся, что у нас остается совсем мало времени. Всегда молчаливо предполагая, что отец умрет раньше меня, я отодвигал это событие в неопределенное будущее, когда я помудрею, выработаю характер, пущу хоть какие-то корни. И вдруг — казалось, это произошло буквально в одночасье — он стал сдавать с какой-то непредставимой быстротой, да и у меня самого, возможно, должны были вот-вот проявиться первые симптомы болезни. Я хотел задать ему несколько важных вопросов, но не мог решиться сделать это в доме, «олдсмобиле» или торговом центре. Я надеялся, что сумею выговорить их здесь, под звездами.
— Язык проглотил? — спросил он.
— Что-то в этом роде.
Я все еще пытался играть роль собственного антипода — гордого, независимого сына, способного на равных говорить с отцом о своих последних тайнах. Я хотел, чтобы он наконец увидел меня. До сих пор я ждал, пока я как-то определюсь в жизни, чтобы предстать перед ним в понятном ему образе «счастливого человека».
— Я все думаю об этой газонокосилке, — сказал он. — Да?
— Стоящая вещь. Может быть, я завтра все-таки съезжу куплю ее. Пусть пока постоит у нас.
— А сам-то ты будешь ею пользоваться?
— Я? Что здесь косить? Мой сад камней? Но ведь у нас есть этот огромный гараж на две машины, так что места хватит.
— То есть ты хочешь сказать, что, когда у меня лет через десять-двадцать будет собственный газон — что еще, кстати, далеко не факт, — я приеду сюда за этой устаревшей косилкой?
— Вещи становятся все хуже и хуже, — ответил он. — Знаешь, сколько отдала бы мама, чтобы снова иметь свой старенький «хувер»? Такого пылесоса, сегодня ни за какие деньги не купишь. Теперь все из пластика.
— Ты это серьезно? — спросил я.
— Конечно серьезно. Рано или поздно все, что есть в этом доме, в любом случае перейдет к тебе. Почему бы тебе не унаследовать качественную газонокосилку, когда в магазинах будут продаваться только сделанные из резины?
— Мне не нужна газонокосилка, — сказал я. — Честное слово. Спасибо за предложение.
— Ну, может, я все равно ее куплю, — сказал он. — Пусть будет. А если она тебе не понадобится, отдашь ее в Армию спасения или еще куда-нибудь.
— Папа, мне не нужна косилка, — сказал я.
— Поживем — увидим.
— Мне не нужны ни электродрель, ни микроволновая печь, ни «меркурий седан», ни абонемент на бейсбольные матчи, ни «рототилер», ни спиннинг, ни термос, сохраняющий кофе горячим с утра до вечера.
— Ну-ну, — сказал он. — Что это ты так разнервничался?
— Мне нужно одно — понять, в чем дело. Почему у меня ничего не выходит в жизни?
Его лицо закрылось. Лицевые мускулы напряглись. Знакомое выражение! Так бывало всегда, когда он сталкивался с чем-то неприемлемым или необъяснимым. Его лицо съеживалось и как будто заострялось. Как если бы он пытался заглянуть в замочную скважину с расстояния в несколько метров.
— Все образуется, — сказал он. — Ты еще молод. Пройдет какое-то время, и все образуется.
— Отчего так? Может быть, ты знаешь. Наверное, было что-то такое, чего я не помню. У меня нормальная работа, личная жизнь, друзья. Почему же я чувствую себя таким потерянным и одиноким? Почему я чувствую себя неудачником? Может быть, ты что-то сделал со мной? Я не стану тебя за это ненавидеть. Я просто хочу знать.
Он ответил не сразу — сначала глотнул воздуха. Его лицо продолжало сжиматься.
- Я любил тебя, — сказал он. - Я много работал. Не знаю. Наверное, я делал что-то не так. Мы с мамой заботились о тебе, как умели.
— Да, я знаю, что вы заботились обо мне, — сказал я. — Я знаю. Но почему же тогда у меня все валится из рук?
— Это неправда, — сказалон, — то есть, если у тебя есть какие-то проблемы…
— Ты можешь ответить на мой вопрос?
— Я не знаю.
Слегка приоткрыв рот, он не мигая уставился в одну точку. О чем он подумал? Что-то было, не могло не быть — раздражение из-за того, что я никак не мог перестать плакать, короткая вспышка ревности. Непроизвольный сбой, обычная мимолетная неспособность к любви, которая на самом деле ничего не объясняла.
Какое-то время мы молчали, что было для нас нехарактерно. Обычно мы с отцом избегали пауз. Мы оба — и отец и я — умели окружить себя беседой, играми, отрывками песен. По звездному небу скользнул серповидный силуэт ястреба. Пустая жестянка от «7-Up» блеснула в лунном свете, как жемчужина.
— Папа, послушай, — сказал я.
Он молчал, и только тут я заметил, что он пытается и никак не может вздохнуть.
— Папа! — сказал я. — Что с тобой?
Его лицо посерело, глаза неестественно расширились. Он старался сделать глоток воздуха. Он был похож на удивленную рыбу, выброшенную из воды в безжалостное безвоздушное пространство слепящего света.
— Папа! Ты можешь говорить?
Он отрицательно покачал головой. У меня мелькнула мысль о бегстве. Я мог убежать и все отрицать потом. Никто бы ни в чем меня не заподозрил.
— Папа, — сказал я беспомощно. — Папа, что мне делать?
Он махнул рукой, чтобы я подошел ближе. Я обхватил его за плечи, вдыхая его одеколонный запах, не изменившийся с моего детства. Его легкие издавали скрипучий звук — как будто кто-то с остервенением тер воздушный шар.
Осторожно, словно он был фарфоровым, я помог ему сесть. И сам опустился рядом с ним на меловую землю.
Вот оно, подумал я. Смерть отца. И я ничего не могу сделать, я даже не знаю, где его похоронить. Я гладил его поредевшие волосы, послужившие когда-то достаточным аргументом для женитьбы.
Я открыл рот, чтобы что-то сказать, и понял, что сказать нечего. В голову не приходило ничего, кроме расхожих клише у одра умирающего, которые мог бы предложить любой незнакомец. Тем не менее я их произнес, просто чтобы не молчать.
— Все нормально, — сказал я. — Все будет нормально.
Отвечать он не мог. Его лицо потемнело и как бы увеличилось от усилия вздохнуть.
— Не беспокойся о маме и обо мне, — сказал я. — С нами все будет нормально. Все хорошо. Правда, все хорошо.
Я не был уверен, что он меня слышит. Он весь обратился внутрь, целиком сосредоточившись на работе легких. Я продолжал гладить его по голове и по плечам. Я продолжал убеждать его, что все будет нормально.
И через какое-то время он пришел в себя. Ему удалось заглотнуть воздух, и его лицо мало-помалу утратило свое паническое выражение. Мы сидели рядом в пыли. Его легкие, ставшие тонкими, как сырная пленка, каким-то образом опять заработали, обеспечивая доступ кислорода.
Наконец он смог выговорить:
— Похоже, я перенапрягся. Немного перегулял.
— Тебе, наверное, лучше подождать здесь, — сказал я. — Я сбегаю позову кого-нибудь на помощь.
Он потряс головой.
— Не нужно. Я дойду. Просто пойдем помедленнее, хорошо? — Конечно, конечно. Папа, прости.
— За что?
Я помог ему подняться на ноги, и мы медленно пошли обратно. Дорога домой заняла у нас больше часа, хотя сюда мы добрались меньше чем за двадцать минут. Над нами падали звезды.
Когда мне было пятнадцать лет, мы с отцом поехали за покупками в Чикаго и на обратном пути попали в грозу. Дождь лил как из ведра. Небо потемнело и приобрело зеленовато-серый оттенок, предвещающий торнадо. В какой-то момент двигаться вперед стало просто невозможно, и мы свернули на площадку для отдыха у грязноватого озера, за которым тянулось широкое зеленое поле ячменя. Дождь яростно барабанил по крыше и капоту. Мы молчали, время от времени прочищая горло, пока вспышка молнии не выхватила из темноты желтовато-серую поверхность озера. И тогда мы начали хохотать. Как будто молния была ударной концовкой искусно закрученного анекдота. Отсмеявшись, мы заговорили о моем будущем, о том, не завести ли нам новую собаку, и о десятке наших любимых кинофильмов. Когда дождь кончился, мы поехали домой, опустив стекла и включив радио. Потом мы узнали, что смерч и вправду пронесся совсем близко от места нашей стоянки, повалив водонапорную башню и разрушив адвентистское кладбище.
Сейчас мы еле-еле брели по ночной бледно-голубой пустыне.
— Папа, — сказал я.
— Да, сынок?
— Может быть, сходим завтра в кино. Я слышал, «Лунатик» вроде бы ничего.
— Прекрасно. Ты меня знаешь. Я всегда рад сходить в кино.
Я улавливал негромкое, неумолчное стрекотание неведомых насекомых — сухой вибрирующий звук, наверное, похожий на тот, что, вращаясь, производит сама Земля, и притихни мы все хоть на мгновение, мы бы его услышали. Светились окна жилого комплекса. Совсем близко, но до них нельзя было дотянуться — для этого они были какими-то слишком реальными. Они были похожи на дыры, проделанные в темноте, чтобы пропускать свет из другого, более одушевленного мира. На какой-то миг я ощутил, что значит быть привидением: вот так же — только вечно — брести сквозь невероятную тишину, чувствуя близость, но так и не достигая никогда огней родного дома.
Клэр
«Обычный визит к родителям. Чувство вины и походы в кино. Они теперь живут в пуэбло» — вот все, что он рассказал, вернувшись в Нью-Йорк. Но после этой поездки Джонатан как-то притих, стал более замкнутым, часто недоговаривал начатой фразы. Дверь в его комнату теперь всегда была плотно закрыта. В марте он объявил, что съезжает.
— Почему? — спросила я.
— Потому что хочу жить свою жизнь, — ответил он.
А когда я спросила, чем, по его мнению, он занят в данный момент, он ответил:
— Жду отмененного рейса.
Было утро. Утро одного из тех подслеповато-слякотных мартовских дней, которые прибывают один за другим, словно кто-то разматывает бесконечную катушку. Джонатан смотрел в окно. Произнося слово «рейс», он печально-манерным движением кончиками пальцев смахнул волосы со лба.
— Солнышко, — сказала я, — ты не мог бы изъясняться понятнее?
Он вздохнул. Он не хотел говорить прямо. С выражением радости, участия и теплоты проблем у него не было. Тут он вполне обходился собственным голосом. Но для проявления недовольства или грусти ему требовалась маска. Я видела, как он возмущается в широкоглазой, полыхающей манере Бетти Дейвис; видела, как он смущается, уставившись в пол и сжав кулаки, как беспризорный мальчишка.
Это меланхоличное гляденье в окно и приглаживание волос было чем-то новеньким.
— Ну, — сказала я, — говори. Он повернулся в мою сторону.
— Жизнь, к которой я себя готовил, отменена, — заявил он. — Я думал, что можно оставаться свободным и любить сразу многих. В том числе вас с Бобби.
— Все правильно. Так оно и есть.
— Нет. Наступает новая эра. Все женятся.
— Только не я. Спасибо.
— Ты тоже. Ты теперь с Бобби. И мне нужно найти кого-то, тем более что, может быть, у меня не так много времени. Клэр, не исключено, что я болен.
— Ты не болен, — сказала я после короткой паузы.
— Ты-то откуда знаешь? Это иногда годами не проявляется.
— Джонатан, милый, по-моему, ты сейчас переигрываешь.
— Ты думаешь?
— Да. С тобой все в порядке. Я чувствую. Ты абсолютно здоров. Не надо никуда переезжать, ты разрушишь семью.
— Семья — это ты и Бобби, — сказал он. — Третьему тут делать нечего.
И он опять отвернулся к окну, за которым на другой стороне воздушного колодца молодая пуэрториканка развешивала выстиранные детские шорты и черные мужские носки.
В ближайшее время я должна была забеременеть. Я перестала предохраняться, не сказав об этом ни Бобби, ни Джонатану. Наверное, потому, что мне было стыдно. Мне не хотелось действовать слишком расчетливо, ни тем более исподтишка. На самом деле я хотела бы забеременеть случайно. Непредвиденный недостаток современной жизни в том, что мы теперь обладаем несравненно большими возможностями по контролю над своей судьбой. Сегодня мы почти всё должны решать сами, будучи исчерпывающим образом информированы о возможных последствиях. В другие времена я родила бы уже в двадцать с небольшим, как только вышла замуж за Денни. Я стала бы матерью словно поневоле. Не взвешивая последствий. Но мы с Денни сначала были слишком благоразумными — мы жили на проценты с моего вклада, и, кроме того, у него были большие амбиции, — а потом слишком недовольными друг другом, чтобы заводить ребенка. Однажды я действительно забеременела от одного артиста из Денниной танцевальной группы, долго уверявшего меня, что он голубой. Но я приняла меры. В молодости стараешься избавляться от всего лишнего. Стараешься быть изящной и ничем не обремененной, стараешься сохранить возможность путешествовать.
Теперь мне хотелось ребенка, и я мечтала растить его с Джонатаном. Мы могли бы образовать новую свободную семью с дядями и тетями по всему городу. Но я не могла заставить себя поделиться своими планами. В моей пьесе это должно было произойти случайно.
Чтобы подбодрить Джонатана, я уговорила его пригласить к нам Эрика. Джонатан долго отнекивался. Пришлось брать его измором. На это ушло больше недели. Но я не сдалась, поскольку считала, что это действительно важно. По моим представлениям, чуть ли не все проблемы Джонатана коренились в том, что он разделил свою жизнь на слишком большое количество отдельных секторов. У него была его работа и его жизнь со мной и Бобби. Было несколько друзей из колледжа, была беспорядочная сексуальная жизнь с незнакомцами и продолжающаяся связь с человеком, которого ни Бобби, ни я никогда не видели. Мне казалось, что ему необходимо иметь в жизни больше точек пересечения.
— Почему бы тебе не пригласить Эрика к нам на обед? — спросила я его как-то пасмурным утром, которое, как ни старалось, никак не могло разродиться дождем. — Ты что, нас стесняешься?
На мне был халат из розовой шенили; волосы забраны наверх и подвязаны платком с зебровым узором. Я на миг почувствовала себя чьей-то сварливой женой — руки, сжатые в кулаки, уперты в костлявые бедра. Не слишком привлекательная картинка. Но по крайней мере такая женщина твердо знает, чего хочет. Сомнения не вьются вокруг нее, как назойливые мухи.
— Нет, конечно, — сказал Джонатан. — Я уже тебе говорил. Просто Эрик не сочетается с Хендерсонами.
Я собирался на работу. Он стоял в одном ботинке, отхлебывая кофе. Бобби делал ему бутерброд с маслом.
— А мы не позовем Хендерсонов, — сказала я. — Посидим вчетвером. Обычные люди, слишком озабоченные собственным несовершенством, чтобы замечать чье-то еще.
— У нас с ним не такие отношения, — сказал Джонатан.
— В каком смысле «не такие»?
— Ну, «приходи, познакомишься с моими друзьями». Ничего хорошего из этого не выйдет. Всем будет только неловко.
— Откуда ты знаешь? Ведь ты ни разу не пробовал. Солнышко, все эти пограничные заслоны существуют только в твоей голове.
Бобби подал Джонатану бутерброд и любовно шлепнул меняло крестцу. Я с ужасом подумала о нашей совместной жизни — вот так день за днем, вечер за вечером…
— Может, ты и права, — сказал Джонатан. — Но сейчас я опаздываю. Прости. Я вышла за ним в прихожую.
— Мы не будем открывать ему твои тайны, — сказала я. — Не будем отпускать идиотские шутки и показывать слайды, сделанные во время нашей последней прогулки в Национальном парке.
И в конце концов я его добила. Умение настоять на своем, пусть даже практически в каждом конкретном случае приносящее свои временные плоды, едва ли можно было причислить к списку моих достоинств, хотя бы потому, что у меня не хватало терпения развивать достигнутый успех. Моя настойчивость вынудила меня, несмотря на все разумные доводы против такого шага, выйти замуж за мессианского танцора, а потом — завести роман со знаменитой женщиной, пообещавшей освободить меня от склонности к самоедству. Моя способность добиваться своего привела к тому, что я перепродавала поношенную одежду, посещала парикмахерские курсы, занялась буддизмом и современными танцами. Наверное, сходные трудности испытывают бульдоги. Схватив быка за хвост или за ухо, они ошибочно полагают, что дело сделано.
Эрик пришел к нам в пятницу вечером. Мы с Бобби приготовили легкий хрустящий ужин по тогдашней моде: спагетти со свежей зеленью, жареный цыпленок, овощи с трех континентов. Нам хотелось произвести впечатление. Готовя, мы болтали об Эрике.
— Наверное, — сказала я, — он задумчивый, молчаливый и неуравновешенный. О таких вслух говорят «трудный человек», а про себя думают «редкий придурок».
— По-твоему, Джонатан мог польститься на такого? — спросил Бобби.
— По-моему, мог, — сказала я, — не забывай, что он его от всех прятал. Мы с Бобби трудились спина к спине. Он нарезал кубиками желтый перец, я мыла салат. Кое-как мы освоились в этой тесной кухоньке, наловчившись синхронизировать свои движения.
— Угу, — сказал он. — Может, ты и права. Мне кажется, он криминальный тип.
— Криминальный? Серьезно?
— Ну, не убийца. Не какой-то кровожадный монстр. А что-нибудь вроде торговца наркотиками. Понимаешь, да? Так, по мелочи.
— Но ведь он актер, — сказала я. — Это-то нам известно.
— А я не сомневаюсь, что большинство этих ребят подторговывают наркотиками. Разве нет? А на что, по-твоему, они живут?
— Ну а как, тебе кажется, он выглядит?
— Темные волосы. Не красавец, но типа «интересный». Как бы такой опрятный хип. Мне кажется, у него хвостик.
— Мм… По-моему, он еще очень молод. Знаешь, из таких накрахмаленных блондинов со Среднего Запада, которые кончают тем, что рекламируют зубную пасту.
— Увидим, — сказал Бобби.
И через полчаса мы действительно увидели.
Джонатан и Эрик приехали вместе. С желтыми парниковыми тюльпанами и бутылкой красного вина. Джонатан пропустил Эрика вперед, а сам замешкался в дверях, словно собираясь улизнуть.
Эрик пожал руку сначала мне, потом Бобби.
— Очень рад, — сказал он.
Он был худым, лысоватым, в джинсах и синей тенниске от Ральфа Лорана — с вышитым красным пони на груди.
— Эрик, — сказала я. — Человек-загадка.
Его высокий лоб потемнел. У него было угловатое лицо с маленьким треугольным подбородком, остреньким носом и небольшими яркими близко посаженными глазами. Скомканное, перепуганное лицо человека, зажатого между дверями лифта. Он кивнул.
— На самом деле ничего загадочного во мне нет, — сказал он. — Совсем ничего. Жаль, что мы не познакомились раньше. Я… в общем, я действительно очень рад, что мы наконец встретились.
Он рассмеялся — резкий болезненный выдох, как будто его ударили в живот.
— Хочешь чего-нибудь выпить? — спросила я.
Он сказал, что выпил бы минералки, и Джонатан бросился к холодильнику. Мы расположились в гостиной.
— Хорошая квартира, — сказал Эрик.
— Вообще-то этот дом — настоящий притон, — сказала я. — Но спасибо. Надеюсь, тебе не пришлось перешагивать через трупы в подъезде, нет?
— Нет… — сказал он. — Нет. А что? Здесь такое случается?
По его тону трудно было сказать, какое впечатление произвела на него эта информация. Голос у него был из таких — бодрых, нечитаемых.
— Последнее время нет, — сказала я. — Стало быть, ты актер?
— Да. Впрочем, я уже и сам не знаю. В данный момент я скорее что-то вроде бармена. А чем ты занимаешься?
Он устроился в кресле, которое я притащила когда-то с Первой авеню, — старое чудовище с высокой спинкой, обтянутое зеленой парчой. Он сел так, чтобы занять как можно меньше места, положив ногу на ногу и обхватив колено сцепленными руками.
— Я старьевщица, — сказала я. — Делаю сережки из всякого хлама. Он кивнул.
— И тебя это кормит?
— В какой-то степени.
Я никогда не рассказывала незнакомым о своем банковском счете. Иметь незаработанные деньги в то время, как другие выбиваются из сил, чтобы вовремя заплатить за квартиру, казалось чем-то аморальным. И хотя я никогда особенно не бездельничала, мне все-таки не приходилось работать на износ, как тем, кто вынужден жить исключительно на собственные доходы.
У меня вдруг возникло смутное чувство, что я проговорилась. Эрик был похож на подсадную утку из ЦРУ. Из тех, кто практически не скрывается; все сами выдают им свои маленькие секреты из чувства психологического дискомфорта.
Джонатан принес напитки.
— За раскрытую тайну! — провозгласила я, и мы выпили за это.
— Ты какую музыку больше любишь? — спросил Эрика Бобби. Эрик моргнул.
— Я? — сказал он. — Разную.
— Тогда я поставлю что-нибудь, хорошо? — сказал Бобби. — Будут какие-нибудь заказы?
— Надо посмотреть, что у вас есть, — сказал Эрик. И с неожиданным изяществом выпрыгнул из нашего продавленного кресла и вместе с Бобби направился к кассетнику.
У нас с Джонатаном появилась возможность обменяться взглядами.
— Я тебя предупреждал, — прошептал он одними губами. Бобби присел на корточки перед полками с кассетами.
— У нас, в общем-то, тут всего понемножку, — сказал он. — По всему спектру.
— Я вижу, у вас есть Колтрейн, — сказал Эрик. — О, у вас есть «Дорз»!
— Ты любишь «Дорз»? — спросил Бобби.
— Когда я был помоложе, — сказал Эрик, — я хотел быть Джимом Моррисоном. Я выходил на задний двор и отрабатывал все его жесты. Каждый день. Так, чтобы даже движения губ совпадали. Но потом я понял, что мне не хватает самого главного.
Он рассмеялся — опять тот же пугающе резкий выдох.
— Ну, тогда давай его и поставим, — сказал Бобби и воткнул кассету в плейер.
— А Боб Дилан тебе нравится? — спросил он у Эрика.
— Конечно. Им я тоже хотел быть.
— Я привез из Огайо немножко пластинок, — сказал Бобби. — Среди них есть даже довольно редкие. А Хендрикса ты любишь?
— Еще бы! Лучше него вообще никого не было.
— Некоторые пластинки дублируются на кассетах. Но некоторых уже нигде не достанешь. Хочешь посмотреть?
— Да. Конечно. Конечно хочу.
— Мы их не слушаем, — сказал Бобби. — У нас тут нет проигрывателя. Надо купить. Хоть они и выходят из моды.
— У меня есть проигрыватель, — сказал Эрик. — Если хочешь, можешь зайти как-нибудь и послушать свои пластинки у меня. Если хочешь, конечно.
— Здорово! Отлично! Пойдем. Пластинки в другой комнате.
— Вы на нас не обидитесь? Мы на минутку, — обратился Эрик к нам с Джонатаном.
И вдруг я поняла, каким он был лет в восемь-девять: услужливый, чрезмерно восторженный, глаза на мокром месте — загадка для родителей.
— Пожалуйста, пожалуйста, — сказала я.
— Похоже, дети подружились, — шепнула я Джонатану, когда они вышли. Он покачал головой.
— Я тебе говорил, что это будет катастрофа. Ты меня не послушала.
— Чушь! Никакая это не катастрофа. Бобби уже в него влюбился.
— А ты, конечно, думаешь, что он прохвост и зануда.
— Ничего я не думаю! Я с ним и пяти минут не знакома.
— Вполне достаточно. Ничего более интересного ты не увидишь. Единственный способ узнать его получше — это с ним переспать.
— Непонятно, зачем ты с ним встречался все эти годы, если он тебе так активно не нравится?
— Секс, — отозвался Джонатан. — Плюс мое безумие. Наверное, я даже люблю его в некотором неромантическом смысле. Просто мне никогда не хотелось смешивать мои отношения с ним с остальной жизнью, и я был прав.
— Ты странный человек, — сказала я.
— Неужели?! Когда Бобби с Эриком вернулись в гостиную, я предложила взять бокалы и подняться на крышу посмотреть закат. Паузы на этой вечеринке были недопустимы. Темп нельзя было терять ни при каких обстоятельствах. Вечер был не по-мартовски теплым, что могло быть вызвано одним из двух: либо ранней весной, либо воздействием на климат ядерных испытаний.
Все согласились. Впрочем, Бобби и Эрик без большого энтузиазма. Я понимала почему. Если мы полезем на крышу, они не смогут послушать вторую сторону «Strange Days».
— Мальчики, — сказала я. — Музыка от нас никуда не денется. Мы ее опять включим, как только вернемся.
И сама поразилась своему взрослому тону. Настоящая мамаша!
Мы вылезли на крышу — гудроновое плато, ограниченное зубчатым бетонным парапетом. На горизонте в районе Нью-Джерси опускалось оранжевое солнце. Телеантенны отбрасывали свои тонкие, птичьи тени. Окна небоскребов верхнего города отливали бронзой и янтарем. Над Бруклином, вбирая в себя последние отсветы дня, висело толстое розоватое облако. Каждая его линия, каждый завиток были невероятно четкими, словно вырезанными из кости. Из открытого окна дома напротив вырывались гофрированные занавески и латиноамериканская музыка. Мы стояли лицом на запад, отбрасывая десятиметровые тени.
— Красиво, — сказал Джонатан. — Как только начнешь подумывать о том, чтобы уехать куда-нибудь подальше от цивилизации, город обязательно выкинет что-нибудь в этом роде.
— Обожаю крышу, — сказала я.
И вновь поразилась своему тону. И когда только я успела превратиться в такую матрону?
— В моем районе такой музыки не услышишь, — сказал Эрик. — В смысле, всей этой мексикашцины.
— Мне она, в общем-то, нравится, — сказал Бобби.
— Мне тоже, — отозвался Эрик.
Бобби повел в такт музыке бедрами и начал танцевать.
Наблюдая за этим добродушным увальнем в течение дня, я невольно забывала о его танцевальных талантах. Это было одним из его сюрпризов. Стоило зазвучать музыке, в его движениях появлялось что-то удивительно грациозное, он становился невесомым, бесплотным, как бы растворяясь в звоне гитары или рыданиях трубы. На пластинке женский голос под аккомпанемент трещоток и гитар по-испански исполнял что-то бесстыдно-сладострастное. Бобби, любивший всякую музыку, и плохую и хорошую, без разбора, танцевал в лучах заходящего солнца.
Эрик покосился на нас с Джонатаном. Яугадала ход его мыслей.
— Вперед, — сказала я.
И, смущенно улыбаясь, он тоже начал танцевать.
И хотя танцевал он гораздо хуже Бобби, его ноги не сбивались с такта, и он вполне умело подергивал руками. Бобби повернулся к нему лицом. Темнело. С неба исчезли последние полоски голубизны, и на расширяющемся фиолетовом фоне в восточной части проступила первая бледная звезда.
Мы с Джонатаном наблюдали за ними с бокалами в руках.
— Я не собираюсь играть роль дуэньи на этом балу. А ты? — сказал Джонатан.
— Пожалуй, нет, — ответила я.
Джонатан поставил бокал на парапет и присоединился к Бобби и Эрику. Он был сдержанным, но элегантным танцором. Он двигался внутри строго очерченного небольшого пространства, не нарушая его незримых границ. Я смотрела.
На какой-то миг, всего лишь на миг, я почувствовала себя брошенной. Я как бы увидела себя чужими глазами, в тающем закатном свете — стареющую, в ярко-алом платье с барахолки, наблюдающую за танцующими молодыми людьми. Это был не обычный момент. И все-таки мне показалось, что когда-то такое со мной уже было.
Чтобы вернуться к реальности, я тоже начала танцевать.
А что еще мне оставалось делать? Мои туфли на каблуках, соприкасаясь с гудроном, издавали негромкий чмокающий звук, и в конце концов я их скинула.
— Ладно, — сказал Джонатан. — «Вестсайдская история». Ария на крыше. Все готовы?
— Как начинается? — спросила я.
— Сейчас… I like to be in America.
— O'kay by me in America.
— Everything free in America!
— For a small fee in America.[36]
Мы орали и хлопали в ладоши. Когда мы допели, я сделала подряд три идеальных колеса. Последний раз я проделывала такое по меньшей мере лет пятнадцать назад. Но все получилось: мои ноги мелькнули в воздухе как ножницы.
- Я когда-то собиралась стать лидером группы поддержки, — сказала я. — До того, как решила просто отправиться ко всем чертям.
Что-то нашло на всех нас на этой крыше. Я вспомнила мои детские ощущения, когда игра достигала своей кульминации, Бобби расстегнул рубашку, и она пузырилась на ветру. Мы все танцевали, не щадя сил, как артисты бродвейского мюзик-холла — с прыжками и вращениями. Когда оборвалась мексиканская музыка, мы начали петь. Мы исполнили, что смогли вспомнить, из арии «Ракет» и «Officer Krupke».[37] Мы пропели от начала до конца «Hair».[38]
— Мой брат, — сказал Бобби, — ставил эту пластинку по десять раз в день. Пока мать ее не выкинула. Тогда он пошел и купил еще одну. После чего мать выбросила проигрыватель.
— Моя двоюродная сестра играла в «Hair», — сказала я. — Пару лет назад во Флориде.
Мы спели несколько вещей из «South Pacific»[39] и все, что нам удалось вспомнить из «Моей прекрасной леди». Мы танцевали под аккомпанемент собственных голосов. Выбившись из сил, мы сели на еще не остывший от солнца гудрон, вдыхая его кисловатый запах чернозема, пропитанного химикатами. Мы продолжали петь. Когда мы пели «Get Me to the Church on Time»,[40] я нечаянно поймала на себе взгляд Джонатана. Это был новый взгляд. В нем читались обида, печаль и злоба. Когда наши глаза встретились, он сразу же отвернулся и уставился в небо. Мы спели «I Heard it Through the Grapevine»[41] и «Norwegian Wood».[42] Бобби с Джонатаном исполнили пару вещей из репертуара Лоры Найро, но я быстренько заставила их переключиться на что-нибудь более известное. Мы сидели на крыше и пели, пока небо не стало совсем черным и город не расцветился огнями десяти миллионов вечеринок.
Бобби
На следующий день после наших танцев на крыше Джонатан выскользнул за грань своего привычного существования. На столе под солонкой мы нашли записку: «Дорогие Б. и К., будьте счастливы! Звучит так банально, да? Я хочу попробовать начать все сначала в другом месте. Еще не знаю где. Честно. Когда-нибудь позвоню. Мои вещи возьмите себе. То, что не нужно, раздайте. Целую. Д.»
Мы с Клэр несколько раз перечитывали эти строки, как если бы они были только шифром, скрывающим более осмысленное сообщение. Клэр позвонила в газету и выяснила, что утром Джонатан совершенно неожиданно для своих коллег уволился с работы. Его нового адреса никто не знал. Его комната была такой же пустой и необитаемой на вид, как обычно. Из одежды он почти ничего не взял.
— Сволочь, — сказала Клэр. — Какая сволочь! Как же так?
— Не знаю, — сказал я. — Но он это сделал.
Клэр была в ярости, я — в прострации. Расставания ставили меня в тупик — мое сознание как бы затуманивалось. Когда кто-нибудь исчезал, я терялся. Вот и сейчас я был совершенно сбит с толку: обволакивающее, немного покалывающее ощущение, похожее на воздействие наркотика. Что-то вроде психического ступора. Того, кто только что был, больше нет. Я не мог этого вместить.
— Джонатан, ты скотина, — сказала Клэр. — Только-только все стало налаживаться.
Она скомкала записку и швырнула ее в пакет с мусором, но потом опять вытащила, как будто этот клочок мог пригодиться в качестве улики.
— Он вернется? — сказал я. Я хотел произнести это с утвердительной интонацией, но получился вопрос.
— Да что же это такое с мужчинами? — воскликнула Клэр.
Она стояла на ковре в гостиной, сложив руки на груди и выставив вперед нижнюю челюсть. Я увидел, что в другой жизни она вполне могла бы быть безумной школьной учительницей, одной из тех неистовых старых дев, которые поначалу кажутся излишне патетичными, но в конце концов меняют вашу судьбу. Я ничего не ответил. Я сидел, засунув ладони между коленями, на вытертом бархатном стуле, который мы когда-то приволокли с угла Пятой и Восемнадцатой.
— Серьезно, — сказала она. — Я правда хочу понять. У тебя есть какие-нибудь соображения? Что творится у них в головах? Чего они хотят?
Я пожал плечами. Если она рассчитывала на какие-то объяснения с моей стороны, то зря. В ее классе я наверняка был бы худшим учеником, не способным ответить даже на самые элементарные вопросы, с которыми она бы изредка ко мне обращалась.
— Я ухожу, — сказала она, набросив на плечи свою поношенную кожаную куртку с пацифистской символикой на спине. Сверкнули и звякнули ее сережки. Она так решительно зацокала каблуками по лестнице, что я почти поверил, что она вот-вот вернется, таща Джонатана за ухо.
Она обыскала вокзалы и аэропорты, площадку на мосту Джорджа Вашингтона, где ловят попутки. Она была такой большой и сердитой, что, казалось, от нее просто невозможно скрыться. Но меньше чем через час она вернулась. Одна. Я почти все это время не двигаясь просидел в гостиной, наблюдая за безмолвной жизнью неодушевленных вещей. Клэр, войдя, уставилась на меня в замешательстве.
— Нашла? — спросил я.
— Конечно нет.
Она приблизилась ко мне энергичной деловой походкой.
— Ты меня любишь? — спросила она.
— Не знаю, — сказал я.
В тот момент я не мог сказать ничего, кроме правды.
- Я тоже не знаю, люблю ли я тебя, — сказала она. После чего так резко стащила с меня рубашку, что та треснула по швам.
Мы занимались любовью на ковре в гостиной. Она искусала мне шею и соски, чуть не вырвала волосы, исцарапала мне всю спину и ягодицы.
Джонатан снял в банке все свои сбережения и купил билет в неизвестном направлении. Мы с Клэр надеялись, что он все-таки объявится, но прошло несколько недель, а от него не было ни слуху ни духу.
— Яэтого не понимаю, — сказала она. — Бред какой-то! Это просто жест! Ты знаешь Джонатана.
— Знаю, — сказал я.
Но, так или иначе, он исчез. Элис и Нед не сообщили нам ничего нового. Связаться с Эриком мы не могли — мы знали только, как его зовут, и то, что он работает в каком-то ресторане. После ужина на той памятной вечеринке мы все поздравили друг друга с тем, что еще не разучились веселиться. Мы договорились в самое ближайшее время собраться снова и опять учинить что-нибудь столь же вызывающее. Мы и представить себе не могли, что такая встреча может оказаться под вопросом.
Джонатан как сквозь землю провалился. Когда мы видели его последний раз, он мыл посуду, потом пил виски, а потом, поцеловав нас, пожелал нам спокойной ночи. Рано утром он ушел на работу. А когда мы с Клэр вернулись домой, то обнаружили эту записку.
— Какой гад! — сказала Клэр. — Что с ним?
— Он любит эффекты, — сказал я. — И ничего не может с этим поделать.
Явсе ждал, что начну испытывать какие-то эмоции. Я ждал адекватной реакции — скажем, чувства гнева или досады, ощущения, что меня предали. Но проходили недели, а я не чувствовал ничего, кроме какой-то пришибленности. Ничего не происходило. Вообще ничего. Я ощущал, что снова скатываюсь к моему кливлендскому образу жизни — существованию в деталях. На работе я натирал сыр, горы сыра, и мелко-мелко резал грибы. Дома я смотрел телевизор, или как меняется свет за окном, или следил, как проходит время, пока я слушаю записи. Я с удивлением обнаружил, что Нью-Йорк может быть таким же заурядным и промозгльм городом, как Кливленд, таким же задрипанным и ненужным. Мы привыкли думать, что мертвые населяют прошлое, но теперь мне кажется, что они существуют в непрекращающемся настоящем. Нет никакой надежды на лучшее. И ничто в истории человечества этого не опровергает.
В отсутствие Джонатана я стал собственным призраком. Я выпал из происходящего. Я часами как тень бродил по комнатам, в которых он танцевал, плакал и занимался любовью; по комнатам, где он был в такой степени живым, что на него можно было не обращать внимания.
Реакция Клэр была полярно противоположной и более предсказуемой. Она приняла эгоистичную выходку Джонатана как данность, даже сформулировала правило: никогда не доверяйте людям моложе тридцати.
— Даже если человеку уже двадцать восемь, на него все равно нельзя рассчитывать, — заявила она. — Человек в этом возрасте все еще чувствует, что меняется, растет. Я искренне желаю Джонатану всего самого хорошего. Надеюсь, он мне позвонит, когда сформируется как личность.
Какое-то время она ненавидела меня за то, что мне двадцать восемь. После того потного совокупления на полу с кусаньем и царапаньем она прервала со мной всякие сексуальные отношения и велела мне спать в кровати Джонатана, чтобы, как она объяснила, меньше переживать, когда я тоже сбегу. Потом, почти через месяц, в полночь она снова забралась ко мне в постель.
— Я вела себя как настоящая, сволочь, да? — прошептала она. — Милый, пожалуйста, прости меня. Просто мне действительно делается очень плохо, когда меня бросают. Как тебе кажется, у нас с тобой вдвоем что-нибудь получится, а?
Я сказал ей, что мне кажется — да. Мы, в общем-то, любили друг друга. Мне нравилось спать с ней; мне нравились жар и непредсказуемость ее тела. Нравилась узенькая полоска коротких золотистых волосков, идущая от пупа к промежности, нравились складки, образуемые ее задом и ляжками. Мы были вместе в ту ночь впервые за целый месяц, но хотя мы проделали все необходимые движения, что-то главное ушло. Чего я и боялся. Теперь секс был всего лишь последовательностью отдельных действий с приятным взрывом в конце. К обычным будничным делам прибавилось еще одно.
После этого мы снова стали спать в одной кровати. Мы занимались любовью один-два раза в неделю. Но уход Джонатана изменил что-то в самой атмосфере — как бы лишил нас будущего. Мы с Клэр увязли в настоящем. Принято думать, что из прочих возможностей эта как раз самая правильная. Но когда это произошло — когда мы потеряли ощущение прошлого и будущего, — мы начали дрейфовать. Клэр тоже это почувствовала. Она чаще стала называть меня «милый» и «солнышко». В ее взгляде появилась материнская заботливость, то есть нечто противоположное желанию. Я начал замечать, как прыгают жилы у нее на шее, когда она разговаривает. И как она пальцем рисует картинки на столе, и как у нее на ресницах собираются иногда клееобразные катышки туши.
Мы делали то же, что всегда. Смотрели телевизор и ходили в кино, покупали старую одежду и совершали долгие прогулки по меняющимся окрестностям. Но натяжение между нами ослабло. Мы не знали, что сказать друг другу. Я был неважным собеседником. Мое восприятие вещей не было напрямую связано с речью. У Джонатана хватало голоса для нас обоих. И вот в наших разговорах стали повисать паузы, из которых мы никак не могли выбраться. Теперь домой приходили только мы с Клэр и больше никто. Нам стало не о ком сплетничать и беспокоиться.
Я думал о своих родителях. Я думал об Элис и Неде.
Значит, вот что такое любовь между мужчиной и женщиной. Мое образование продолжалось.
Кончилось лето, наступила осень. Я встретился с Джонатаном в конце ноября, причем совершенно случайно. Как-то раз на работе я, поднимая ящик с шампанским, потянул спину, и мне пришлось пойти к врачу в Апер-Вест-сайд. Можно было подумать, что я попал в другой город, настолько этот район отличался от центральной части Нью-Йорка, где жили мы. Идя к метро через Центральный парк, я, как турист, глазел на осеннюю желтизну деревьев и аккуратно подстриженных собачек, жмущихся к сияющим туфлям своих хозяев. Я был настолько захвачен роскошным своеобразием этого места, что чуть не проскочил мимо Джонатана.
Он стоял, прислонившись спиной к кирпичной стене многоквартирного дома, и читал «Виллидж войс». Я уставился на него так, будто он был местной достопримечательностью. Он был похож на ожившую фотографию. Наверное, примерно такое же впечатление производят виды Парижа, когда вы носитесь по нему во время трехдневной экскурсии.
— Джонатан! — сказал я.
Он поднял голову и произнес мое имя.
— Джонатан, я… Это правда ты?
Он кивнул.
— Правда. Я вернулся в Нью-Йорк пару недель назад.
— Я… да, старик. Даже не знаю, что сказать. Ээ, как ты?
Его появление ошеломило меня не меньше его внезапного исчезновения. Мои системы вновь вышли из строя, и я испытал что-то вроде состояния невесомости.
— У меня все нормально. Знаешь, я не так представлял себе нашу встречу.
— Угу. Ты можешь мне объяснить, что происходит? Он вздохнул.
— То, что я вот так исчез, наверное, показалось вам странным, да? Прости… Но просто я… просто я понял, что иначе у меня вообще ничего не получится. И я так и буду Дядей, пока вы с Клэр сами не съедете и не бросите меня в этой дурацкой квартире. Как Клэр?
— Нормально. В смысле, по-прежнему. По-моему, мы оба, в общем-то, мало изменились.
— По твоему тону можно подумать, что тебя это огорчает, — сказал он.
Я пожал плечами, и он снова кивнул. Его лицо было слишком знакомым. И в то же время как будто подернуто какой-то дымкой. Я вполне мог допустить, что с моей психикой что-то случилось и на самом деле я говорю с кем-то другим, с кем-то, кто только похож на Джонатана. В Нью-Йорке полно людей, сломавшихся под тяжестью своих неудач и вообразивших, что их проблемы интересны всем встречным.
— Зайдем посидим где-нибудь, — предложил он.
— Давай, — сказал я. — Конечно.
Мы зашли в первое попавшееся заведение, — оказавшееся ирландским баром, где подавали горячую солонину. Этот бар напомнил мне те места, где мы когда-то коротали вечера с Хендерсонами, — с поправкой на местную специфику. Рождественские гирлянды из гофрированной бумага превратились тут в бессменную деталь интерьера; по телевизору крутили мелодраму — цвета были неестественно яркими, изображение плыло. Единственной зрительницей была сидевшая за стойкой старушка, явно готовая дать отпор всякому, кто попытается ей помешать.
Джонатан заказал «Дювар» со льдом, а я — пиво. Он легонько дотронулся своим бокалом до моего.
— Ты думал, мы еще увидимся? — спросил он.
— Я ничего не думал. Откуда я мог знать?
— Верно. Откуда ты мог знать?
— Где ты был? — спросил я его.
Все происходящее по-прежнему казалось мне нереальным. У меня даже мелькнула мысль попросить его подождать минутку, а самому выскочить и позвонить в полицию. Но что бы я им сказал?
— На моем банковском счете было негусто. То есть я хочу сказать, что, если бы у меня были тысячи, я, может, слетал бы во Флоренцию, или Токио, или еще куда-нибудь. Ну а так пришлось ограничиться поездкой в Калифорнию. Помнишь Донну Ли, с которой я учился в колледже? Она теперь живет в Сан-Франциско с некой Кристиной. Так вот, я какое-то время ночевал у них и, ну, как бы старался выдумать для себя жизнь в Сан-Франциско.
Он отпил из своего бокала и втянул губами кубик льда именно тогда, когда я и ожидал. На пальце у него по-прежнему поблескивало индейское серебряное кольцо, которое он купил еще в Кливленде, когда нам было по пятнадцать лет. Какие-то обрывки воспоминаний с легким стрекотом проносились у меня в голове.
— Честно говоря, — сказал я ему, — мне все это не очень понятно. Начиная с записки. Ведь все было так здорово, ужин с Эриком прошел прекрасно, а потом ты взял и сбежал. Я просто не понимаю.
— Думаешь, я понимаю?! Просто месяц назад мне исполнилось двадцать девять. И у меня такое чувство, что еще через пять минут мне будет тридцать.
— А… С днем рожденья!
— Тебе тоже будет двадцать девять через несколько недель.
— Верно, — сказал я.
— Ладно. Послушай, сейчас мне нужно идти. В газете до сих пор не решили, брать Меня обратно или нет. Через полчаса я встречаюсь с Фредом и Джорджиной. Они все еще спорят, кто я: нервный романтический гений или просто безответственный разгильдяй. Я заплачу.
Он положил на стол несколько купюр. Я наклонился и накрыл его ладонь своей.
— Может, вечером зайдешь? — спросил я. — Клэр была бы очень рада. Он посмотрел на наши ладони.
— Нет, Бобби, — сказал он. — Я не хочу к вам заходить. То, что мы встретились, просто случайность. Ведь ты никогда не бываешь в этом районе. Я подумал, что поселиться здесь — все равно что в Мичигане.
— Ты не хочешь нас видеть?
Он посмотрел мне в лицо. И вынул свою ладонь из-под моей.
— Бобби, на самом деле я думаю, что влюбился. В вас обоих. Это звучит странно, я понимаю. Я никогда не предполагал, что со мной может такое произойти. То есть… как бы… Я хочу сказать, это не входило в мои планы. Но похоже, я вправду влюбился и в тебя, и в Клэр. Я понял это той ночью на крыше. Мне не нужен ни Эрик, ни кто-нибудь еще. Это безнадежно. Пока существуете вы, я не смогу больше никого полюбить.
Он встал.
— Подожди, — сказал я, — Подожди минутку.
— Передавай привет Клэр, — сказал он. — Если когда-нибудь я приведу себя в более нормальное состояние, позвоню.
Он повернулся и направился к выходу. Я был в полной растерянности и совершенно не понимал, что следует сделать или сказать. Я позволил ему выйти в ноябрьский полдень, а когда сам выбежал из кафе, его уже не было.
Он сдержал слово — жил сам по себе. И хотя мы находились в одном городе, я никогда с ним больше не сталкивался. Звонков от него тоже не было. Закончилась осень, потом зима. А весной он оставил на нашем автоответчике сообщение:
— Привет, Бобби и Клэр! Диковато наговаривать такое на автоответчик. Бобби, сегодня утром умер мой отец. Я подумал, что должен тебе об этом сказать.
Затем раздался щелчок и механический шелест пленки, готовящейся воспроизвести следующее сообщение.
Клэр
Я летела за две тысячи миль на похороны человека, которого никогда в жизни не видела. Тени густых облаков ложились на плоский одноцветный Техас. По бескрайней светло-коричневой земле были разбросаны фермы, хозяева которых, возможно, провожали сейчас глазами наш самолет, стараясь представить себе — как и я сама иногда — богатую, интересную жизнь тех, кто в этот самый миг летел навстречу новым неведомым поворотам своей судьбы.
— Ты точно не хочешь вина? — спросил Бобби. Я отрицательно помотала головой.
— Хочу немножко побыть трезвенницей, — сказала я. — Вот если бы нам принесли минералки или чего-нибудь еще в этом роде…
Бобби наклонился, чтобы нажать на кнопку вызова стюардессы. Поток холодного воздуха, льющийся из отверстия над нашими головами, взъерошил его волосы, которые он к тому времени опять отрастил. Он теперь зачесывал их назад, фиксируя гелем. Я поправила его прическу. Потом передумала и растрепала снова.
Я была на третьем месяце беременности, но об этом никто не знал. Я не решила еще, что с этим делать.
— Здорово, что ты тоже полетела, — сказал Бобби.
— Не могу же я пропустить похороны!
— Знаешь, о чем я думаю? Может, нам потом взять напрокат машину и на ней вернуться в Нью-Йорк? Мы бы могли, типа, посмотреть страну.
— Почему бы нет, — сказала я.
— Можно было бы проехать через Карлсбадские пещеры, поглядеть на Большой каньон.
— Мм… Я всегда мечтала увидеть Большой каньон.
— Естественно, — сказал он. — Можно взять напрокат туристские ботинки и рюкзаки. Поставить палатку…
— Бобби, такие вещи не берут напрокат. У некоторых людей они просто есть. У тех, кто ведет соответствующий образ жизни. Но мы с тобой больше по части ночных клубов.
Мне хотелось именно посмотреть на Большой каньон, а не карабкаться по нему.
— Значит, ты не хочешь, — сказал он.
— У меня с собой только траурное платье, — сказала я. — Ты просто представь, как я буду ковылять по какой-нибудь расщелине в черном платье и туфлях на каблуках.
Бобби кивнул. Потом пригладил ладонью волосы. Свет над Техасом серебрил его крупное квадратное лицо и тяжелые руки, покрытые узловатыми венами. Несмотря на блестящие итальянские волосы и сережку в ухе, его лицо было совершенно невинным, как пустая миска. Это было лицо человека, не потерявшего веры в то, что паломничество к знаменитым геологическим образованиям способно устранить любые противоречия.
— Нет, я так. Просто подумал, — сказал он.
— Понятно. Давай отложим это на другой раз.
Он снова кивнул. Растущий во мне ребенок подчинялся диктату его и моих генов. Вот сейчас у него отрастают крохотные ноготки. Бобби потягивал вино. Под нами плыла пустота.
Джонатан встретил нас в аэропорту. Он весь был какой-то съежившийся, словно из него выкачали воздух. Я не видела его почти год. А может, он всегда был таким тщедушным? Вокруг него в зале ожидания толпились загорелые, ярко одетые люди. Болезненно бледный в своей черной футболке, он был похож на беженца, только что прибывшего из какой-то угрюмой голодной страны. Он заключил нас в объятия в официально холодной манере французских политиков.
— Как Элис, Джон? — спросил Бобби.
— У нее железные нервы, — сказал он. — В отличие от меня.
— А как ты? — спросила я.
— Чудовищно, — сказал он спокойно. — В полной истерике.
Из аэропорта домой мы поехали в огромном синем «олдсмобиле» отца Джонатана. Я ни разу до этого не видела, как Джонатан водит машину. Он являл собой нечто среднее между ребенком и отцом семейства. Руль он держал обеими руками, как будто управлял кораблем.
По дороге он рассказал нам, как умер его отец. У него случился разрыв серд ца, когда он шел к дому от почтового ящика. Джонатан особо подчеркнул этот факт. Дело в том, что у его отца была астма, перешедшая потом в эмфизему. Его смерть от инфаркта явилась полной неожиданностью, застав всех врасплох, как если бы у него было безупречное здоровье. Все чувствовали себя обманутыми.
— Когда он шел от почтового ящика? — переспросил Бобби, словно именно этообстоятельство было самым ужасным.
Я надела солнечные очки и смотрела на мелькающие за окном торговые центры. Они дрожали в нагретом воздухе. Между ними тянулось открытое бурое пространство, усеянное кактусами. Аризона оказалась первым местом, выглядевшим именно так, как я и предполагала. Пока мы ехали по слепяще яркому шоссе, я чувствовала себя спокойно и уверенно — зрелой женщиной в темных очках, приехавшей помочь двум растерянным молодым людям справиться с их горем. Я подумала тогда, что уйду от Бобби и буду растить ребенка одна.
—Я написал ему письмо, — сказал Джонатан. — Первое за год. Но не успел отправить. Оно так и лежало у меня в куртке, когда мне позвонили.
Родители Джонатана жили в грязновато-рыжем районе, расположенном в нескольких милях от торгового центра «Типи таун». Возле главного входа висело объявление: «Сегодня, как всегда, — товары на любой вкус». Голубые буквы сильно выцвели. Джонатан припарковался и по гравиевой дорожке мимо коричневого почтового ящика провел нас к дому, буро-коричневому, как цветочный горшок. Очевидно, его красили из пульверизатора. Кем же нужно быть, чтобы поселиться в таком месте? — невольно подумала я.
В самом доме было темно и прохладно. Вместо ожидаемых индейских ковров и глиняной посуды там стояли кресла с подлокотниками, кадки с комнатными растениями, на стенах висели семейные фотографии в хромированных рамках. О том, что кто-то умер, можно было догадаться только по обилию цветов — в вазах и горшках, обернутых фольгой. На круглом полированном столе между двумя букетами стояла белая фарфоровая пастушка…
Не успели еще наши глаза как следует привыкнутьк полутьме, откуда-то из глубины — видимо, из кухни — вынырнула маленькая загорелая женщина. Она вытерла руки о джинсы.
— Возвращение блудного сына, — сказала она с едвауловимым южным акцентом.
— Здравствуйте, Элис, — сказал Бобби.
Она взяла Бобби за подбородок и несколько раз повернула его голову туда-сюда, разглядывая ее с пристальностью антрополога, проверяющего сохранность черепа. Я поняла, у кого Джонатан научился этим формальным объятиям.
— Здравствуй, красавчик, — сказала она и чмокнула его в губы.
Бобби тупо стоял перед ней, вытянув руки по швам. Джонатану пришлось нас познакомить. Элис скользнула по мне быстрым оценивающим взглядом. Мы пожали друг другу руки.
— Спасибо, что приехали, — сказала она.
— Спасибо за гостеприимство, — сказала я.
Ничего более глупого, чем благодарить за гостеприимство женщину, только что потерявшую мужа, нельзя было придумать.
— Я был так потрясен, Элис, — сказал Бобби.
Он неуверенно положил руку на плечо Джонатана.
— Я знаю, — сказала она. — Я тоже.
— Мы что, первые? — спросила я.
— А мы не собираемся устраивать большой прием, — сказала Элис. — Еще должен приехать брат Неда из Манси и, может быть, зайдет кто-то из соседей. Так что все будет достаточно камерно.
— А… — протянула я, чувствуя, что опять брякнула что-то невпопад.
Сначала я расстроилась, а потом решила расслабиться. Элис мне не понравилась, и я отказалась от попыток убедить себя в обратном, хоть она и была новоиспеченной вдов ой.
— Может быть, вы хотите чего-нибудь выпить? — спросил Джонатан.
Все согласились. Джонатан пошел за напитками. Я подумала, что, наверное, вот так он и рос — предлагая чего-нибудь выпить, или сыграть партию в «Скрэбл», или погулять в парке. Я представила себе, каким он был в два года, как отчаянно, наверное, пытался привлечь к себе внимание вечно занятой собой матери, перебивая, выкрикивая только что усвоенное слово. Теперь, в тридцать, он сам начинал походить на мать. Сухо здоровался в аэропорту и пытался сделать свою жизнь такой же упорядоченной и отдельной от всего и вся, как эта гостиная в стиле американских первопоселенцев.
После того как мы выпили и пообедали, Элис объявила, что будет ночевать в мотеле. Бобби с Джонатаном начали бурно протестовать. Но ее решение было твердым.
— Здесь яблоку негде упасть, — сказала она. — Вам не хватает только заботиться о покое пожилой леди!
Бобби продолжал настаивать, что это нам с ним, а не Элис следует ночевать в мотеле, но Элис была непреклонна.
— Я уже собрала сумку, — сказала она. — Вы и встать не успеете, как я уже вернусь.
— Но это несправедливо, — не унимался Бобби. — Получается, что мы выпихиваем вас из собственного дома.
Я незаметно ущипнула его за колено. Неужели он не видит, что Элис хочется побыть одной? Я знала, что она сделает: войдет в свежеубранный номер, включит верхнюю вентиляцию и ляжет на безликую кровать. Она проведет несколько часов вне своей жизни. Ясама так делала, когда заканчивался очередной роман и моя квартира начинала вдруг вызывать чересчур много ассоциаций. Потому ли, что он понял мой намек, или еще по какой-то причине, Бобби отстал. А уже в следующую минуту Элис выскочила из дома, пообещав испечь бельгийские вафли еще до того, как мы разлепим глаза. Я попрощалась с ней без лишних эмоций, давая понять, что вовсе не воспринимаю ее уход как самопожертвование. Но хоть я и поняла ее мотивы, симпатии к ней от этого у меня не прибавилось.
Она уехала. И мы остались одни, испытывая чувство взаимной неловкости. Хотя я не раз бывала на похоронах, непосредственного опыта прощания с близкими у меня не было. Мои родители были еще живы. Деды и бабушки умерли в других штатах, когда я была совсем маленькой. От чувства уверенности, посетившего меня на заднем сиденье «олдсмобиля», не осталось и следа. Теперь я не ощущала ничего, кроме досады и раздражения от необходимости ночевать в незнакомом доме и присутствовать на похоронах абсолютно неизвестного мне человека.
— Хотите еще выпить? — спросил Джонатан.
Мы выпили еще. Мы с Джонатаном расположились в креслах с подголовниками, Бобби — на уродливом колониальном диване. Я всегда представляла себе церемонию прощания с умершим как свободно текущий обмен воспоминаниями между людьми, которые либо искренне любят друг друга, либо настолько оглушены случившимся, что их мелкие обыденные разногласия и взаимные претензии просто перестают существовать. Но, потягивая тоник в этой дешево обставленной неуютной гостиной, я не ощущала в себе никакой перемены. Ни тщеславие, ни мой обычный эгоизм никуда не делись. Смерть отца Джонатана не была моим горем, и я ничего не могла с этим поделать. Более того, затерянный в пустыне жилой комплекс представлялся мне местом, где смерть была не просто логичной, но почти уместной. Немудрено, что здешние жители были так хорошо к ней подготовлены.
— Мне жаль, что мы вот так вот встретились, — сказал Джонатан. — Я подозревал, что мы еще увидимся, но надеялся, что это произойдет при других обстоятельствах.
Я знала: чтобы произнести эти слова своим голосом, не подражая ничьим жестам и интонациям, ему нужно было сделать над собой немалое усилие. Наиболее органичным для Джонатана было держаться так, как будто ничего дурного не происходит — как будто все замечательно.
— Я тоже иначе представляла себе нашу встречу, — сказала я. — Честно говоря, я вообще не была уверена, что мне стоит приезжать.
Он кивнул. Он не стал меня разуверять.
С трудом сдерживаясь, чтобы не обнаружить свою нервозность и раздражение, я сказала:
— Я уверена, что твой отец был прекрасным человеком.
— Нед был великим человеком, — сказал Бобби. — Он действительно был удивительным, Клэр. Жаль, что вы не были знакомы. Уверен, что он бы тебе ужасно понравился.
— Наверняка.
В наступившей тишине было слышно, как позвякивают кубики льда в бокале Джонатана.
— Знаешь, Джонатан, — сказала я, — я не очень понимаю, почему ты сделал то, что сделал. Наверное, так было нужно. Но по-моему, раз уж мы здесь, нам следует просто постараться обо всем этом забыть.
—Я говорил с Бобби, — сказал он. — Я и тебе пытался это объяснить. Я просто почувствовал, что, если останусь с вами, у меня не будет жизни.
— А сейчас она у тебя есть?
— В какой-то мере. Обратно в газету меня не взяли. Но они помогли мне устроиться редактором в «Эсквайер». Так что в плане карьеры мне приходится начинать все сначала. Загадочные исчезновения не проходят безнаказанно — даже для журналистов.
— Надеюсь, что теперь ты счастливее, чем раньше, — сказала я.
— На самом деле нет, — сказал он. — Но это может произойти в любой момент.
— Бобби, — сказал Джонатан, — если тебе нужна моя семья, пожалуйста. Отныне все мое прошлое принадлежит тебе. И с этого дня тебе решать, где похоронить отца. И что делать с матерью, которой придется научиться жить одной. Если ты этого хочешь, пожалуйста. Ради бога.
В этом гигантском кресле Джонатан смотрелся как идеально воспитанный разъяренный ребенок. Кровь отхлынула у него от лица, глаза горели. Я никогда не слышала, чтобы он говорил таким тоном, но каким-то образом почувствовала, что сейчас он не играет, что это его настоящий голос: пронзительный, ясный, звенящий от гнева. Я поняла, что умение любить и быть щедрым было только одной стороной его личности. Просто до сих пор с помощью особой системы разработанных жестов ему удавалось скрывать этого злобного карлика, представшего нам сейчас. Его голова казалась непропорционально большой для его тела. Ступни едва дотягивались до пола.
— Прекрати, — сказала я. — Сейчас не время для всех этих разборок.
— Джон, — сказал Бобби, — Джонни, я…
— Давай, — продолжал Джонатан, — будь мной. Как ни странно, у тебя это лучше получается. Когда моего отца завтра запихнут в печь, ты станешь сыном, а я — лучшим другом. Яуроню несколько слез, посочувствую немного, а потом опять займусь своими делами.
— Джон, — сказал Бобби.
Он не плакал, но голос у него стал сдавленным и влажным.
— Тем более что ты намного больше подходишь на роль сына, — сказал Джонатан. — У тебя есть девушка, когда-нибудь родятся дети. У тебя не будет проблем, с кем поехать в отпуск. В отличие от чудаковатого холостяка, у которого в жизни нет ничего, кроме работы. В тебе больше смысла. Отец уже опоздал, но хотя бы у матери будет нормальный сын. Сварганишь ей внуков, чтобы ей было чем заняться, кроме гляденья в окно на перекати-поле.
— Ну и дерьмо же ты! — сказала я Джонатану и невольно вскочила. — Да ведь он же боготворил тебя! А ты? Бросил его! Ты не имеешь права говорить с ним в таком тоне!
— О! Голос добродетели, — воскликнул он. — Сначала ты позволила мне в тебя влюбиться, а потом начала трахаться с моим лучшим другом. И теперь рассказываешь мне о моих правах.
— Минуточку, минуточку! Я позволила тебе в себя влюбиться? А кто вообще говорил, что ты в меня влюбился?
— Я. Говорил и говорю. В вас обоих. Все, хватит. Оставьте меня в покое.
— Джон, — сказал Бобби. — Джон…
— Пойду прокачусь, — сказал Джонатан. — Пока я совсем не свихнулся.
— Машину взяла твоя мать, — напомнила я ему.
— Ну, тогда пройдусь.
Он встал и вышел. Дверь из дешевого дерева трагически тихо звякнула об алюминиевый косяк.
—Я его догоню, — сказал Бобби.
— Нет. Не надо, пусть придет в себя. Он скоро вернется.
— Угу. Я хочу с ним поговорить. Я ему ничего не ответил.
— У него только что умер отец, — сказала я. — Он не в себе. Ему нужно побыть одному.
— Нет, он и так слишком долго был один, — сказал Бобби. — Ему нужно, чтобы я его догнал.
Бобби обошел меня и тоже вышел на улицу. Я все равно не смогла бы его задержать, даже если бы захотела. Возможно, самым правильным для меня было бы остаться дома, но, представив себе это ожидание среди похоронных цветов под мерное тиканье будильника, я тоже сорвалась с места и выбежала за Бобби и Джонатаном. Не для того, чтобы вмешиваться, а просто потому, что у меня не было моральных сил сидеть в этом безупречно чистом доме.
Когда я выскочила во двор, Джонатан был уже за квартал от дома. Нелепая сгорбившаяся фигурка, торопливо удалявшаяся в фонарном свете. Какразв тот момент, когда я распахнула дверь, Бобби окликнул его. Услышав его голос, Джонатан, не оглядываясь, бросился бежать. Бобби помчался за ним. И я, в ужасе от перспективы одинокого сидения в этом доме с привидениями, припустилась за Бобби.
Самым проворным из нас оказался Бобби. Я сроду не делала зарядку. И к тому же была беременна. Да еще в туфлях на каблуках, делавших меня похожей на героиню какого-то триллера. Эдакая пышнотелая дамочка с ножками маленького размера, которую то и дело приходится выручать из беды. Задыхаясь, я бежала по улице. Расстояние между Бобби и Джонатаном стремительно сокращалось. И слева и справа стояли залитые резким фонарным светом абсурдные дома. Белели посыпанные гравием дворики. Кое-где окна были освещены, но большинство домов были темные, без штор, явно нежилые. Я слышала свое тяжелое дыхание и ночную музыку пустыни — шуршание песка и шелест ветра.
Когда Бобби настиг Джонатана, я отставала от них на два квартала. Я увидела, как он схватил Джонатана за рубашку и потянул на себя. Какое-то время Джонатан продолжал по инерции перебирать ногами, как персонаж из мультфильма. А потом развернулся и ударил Бобби — истерический, неловкий удар в живот. Бобби согнулся пополам — как мне показалось, не столько от боли, сколько от неожиданности. А Джонатан бросился дальше. Но далеко он не ушел — опомнившись, Бобби нагнал его и с ревом напрыгнул сверху. После чего оба грохнулись на землю, молотя друг друга кулаками.
— Прекратите, — заорала я. — Придурки! Слышите, прекратите немедленно!
Когда я подбежала к ним, они катались по асфальту, лягаясь и одновременно пытаясь опереться друг на друга, чтобы подняться на ноги. Щека Джонатана была в крови. Я нагнулась, изловчилась и, схватив их за волосы, потянула в разные стороны.
— Прекратите, — взвизгнула я. — Прекратите! Сейчас же!
Они остановились. Но я не отпустила их, пока они не расцепились и не уселись, обалдело уставившись друг на друга, на бархатисто-черном асфальте. У Джонатана была глубокая царапина на лице и почти оторван рукав. Сквозь прореху проглядывал бледный полумесяц плеча. У Бобби, более крупного и сильно-то, была порвана брючина на колене и перепачкан лоб.
— Кретины, — сказала я. — Вы что, совсем спятили? Оба?
— Ага, — сказал Бобби.
И вдруг они начали хохотать. Одновременно.
— Как ты? — спросил Джонатан. — Я тебя не ушиб?
— Нет. Со мной все в порядке. Все отлично. А ты как?
— Вроде бы цел.
Он дотронулся до щеки и удивленно поглядел на перемазанные кровью пальцы.
— Смотри, — сказал он с явным удовлетворением. — Кровь.
— Ничего страшного, — успокоил его Бобби. — Это просто, ну, ссадина.
— Я ни разу в жизни не дрался по-настоящему, — сказал Джонатан. — Никогда никого не бил.
— Я дрался в детстве, — сказал Бобби. — С братом. Но силы были уж очень неравные — он просто смеялся и, типа, отшвыривал меня, как котенка.
— Вы хотя бы понимаете, какие вы придурки? — сказала я.
— Мне кажется, я понимаю, — отозвался Джонатан.
— По-моему, я тоже, — сказал Бобби.
Они поднялись, и мы пошли назад. Джонатан сказал:
— Простите, что я так себя вел. Сегодня и весь последний год.
— Все нормально, — сказал Бобби. — То есть мне кажется, я тебя понял. По-моему, понял.
Джонатан взял Бобби под руку. Они шли умиротворенные и самодовольные, как два бюргера, прогуливающиеся по подконтрольному им городку. Джонатан предложил свой второй локоть мне, но я отказалась. Я шла одна, сзади. Побуду на похоронах, решила я, сяду в самолет и улечу от них навсегда.
Похороны Неда состоялись на следующий день в четыре часа. Утром из Индианы прилетел брат Неда Эдди. Когда он курил, сигаретный дым, выползая из ноздрей, лез в его водянистые глаза. Я невольно вспомнила своего отца. Мне стало ясно, что проникнуться симпатией к такому человеку я не смогу. Мне вообще никто не понравился на этих похоронах. Даже седенькие соседки. Одну, ту, что покрупнее, звали миссис Коен, другую — миссис Блэк. Активного раздражения они у меня не вызвали, но общее впечатление было скорее отрицательным — ридикюль, набитый салфеточками «Клинекс», хлопья розовой пудры в складках у рта. Впрочем, может быть, дело было не в них, а во мне и в моем недовольстве всем в целом. Мы поехали в крематорий на трех машинах: «олдсмобиль», «хонда»., «плимут». И, сохраняя тот же порядок, двинулись от места парковки к церкви. Впереди Джонатан, Элис и Эдди, затем мы с Бобби и, наконец, старушки соседки.
— Как ты думаешь, — шепотом спросила я у Бобби, — почему Элис не захотела, чтобы на похоронах было больше народу?
— Я думаю, больше просто никто не приехал, — прошептал он в ответ.
Мы шли вдоль ослепительно-белой бетонной стены, заключенной в раму живых растений. Между зелеными с восковым отливом листьями то тут, то там торчали розовые цветы, похожие на маленькие трубы. Бобби, облачившийся в темный пиджак, обливался потом. Я в предотъездной суматохе сунула в сумку только одну пару очков от солнца — в треугольной ярко-алой оправе, которые сейчас были бы явно неуместны.
— Ну ведь были же у него еще какие-нибудь знакомые! — сказала я.
Явзяла Бобби под руку, чтобы не споткнуться. Солнце было таким ярким, что у меня начала кружиться голова. Идти, держась за него, было приятно — не потому, что он мне как-то особенно нравился, просто это делало меня более полноправным членом нашей небольшой похоронной процессии.
— Он ведь был всего-навсего владельцем кинотеатра в Кливленде, — сказал Бобби. — В смысле, а кто еще мог приехать? Билетеры, с которыми он последний раз виделся десять лет назад?
— Не знаю, — ответила я. — Кто-нибудь.
Мы уже почти дошли до церкви, представлявшей собой остроконечное сооружение из витражного стекла и зеркал. Сзади к ней был пристроен крематорий. Когда мы вылезли из машины, я поискала глазами трубы, но разглядела только бетонное здание с плоской крышей. В стенах через равные промежутки были прорезаны вертикальные канавки, как если бы кто-то провел по еще не застывшему цементу гигантской расческой. Разумеется, трубы производили бы излишне индустриальное впечатление.
Мы разместились на передних скамьях. Тишину нарушал лишь едва слышный стрекот вентилятора. Гроб Неда из темного, сухо поблескивающего дерева был установлен под светящимся Распятием. На гробе лежал одинокий венок из розовых штокроз. Я невольно вспомнила о гирлянде цветов, которую Донна Рид бросает за борт в финале картины «Отныне и навек», и подумала, что Неду как бывшему владельцу кинотеатра это должно было бы понравиться.
Я забилась в самый угол. Рядом со мной сидел Бобби. За ним Джонатан, потом Элис. Джонатан плакал — негромко, но самозабвенно. На один день он, по-видимому, решил отказаться от своей обычной сдержанности. Царапина у него на щеке затянулась тоненькой коричневой корочкой. Дрожавшая на подбородке слеза повторяла все оттенки витражного стекла. Я дотронулась до своего собственного подбородка, и вдруг из моих глаз тоже хлынули слезы, как будто я нажала на какую-то кнопку. Мне опять вспомнился отец. Однажды, напившись, он начал выяснять отношения с матерью и уронил меня в сугроб. Мне кажется, это мое самое первое воспоминание в жизни. Я сидела у отца на руках, мать попыталась меня вырвать, отец не отдавал, и в результате я упала в снег. Вообще-то у отца была крепкая хватка, даже у пьяного. И если бы не эта потасовка с матерью, он бы меня не уронил. Я помню свое ощущение от снега, который был белым, холодным и тихим, как сама смерть. Я провалилась довольно глубоко, и они оба бросились меня выкапывать, понося друг друга на чем свет стоит. Если бы я была дочерью Неда, я бы что-нибудь сделала, чтобы его жизнь сложилась как-то иначе и закончилась не так — не этими малолюдными похоронами в пустыне. Слезы текли рекой. Бобби стиснул мне руку. На какой-то миг мне показалось, что я сестра Джонатана, а Бобби — наш общий друг. Потом я поняла, что на самом деле плачу о себе и о собственных маленьких горестях, а не о большом реальном горе того, кто действительно умер. И от этого разрыдалась еще сильнее.
После службы гроб поставили на специальную каталку и вывезли туда, где кремируют. А мы сели в машины и поехали домой. Нам сказали, что урну с прахом можно будет забрать на следующий день. Теперь все делается быстро. Возможно, используется какая-то новая, усовершенствованная технология. Выйдя из церкви, я — чтобы спрятать свои красные глаза — надела очки от солнца.
Все поехали к Элис. То, что было раньше домом Элис и Неда, стало называться теперь домом Элис. Как же, наверное, Элис должна ненавидеть этот дом со скверно покрашенными бетонными стенами и вечно гудящими кондиционерами. Я подозревала, что Нед научился по-своему любить его. На ироничный манер. У людей, часто ходящих в кино, обычно вырабатывается особое, ироничное отношение к происходящему, спектр смешного заметно расширяется.
Всю обратную дорогу Бобби молчал — как я поняла, уважая мое горе, мои чувства и память о собственных невзгодах, хотя в действительности покойника знала не я, а он. У меня горело лицо. Я окончательно потеряла ощущение реальности. Я повернулась и погладила его по волосам, потом позволила себе уронить руку ему на грудь, на эти широкие мягкие горы мускулов, затянутых жиром. Мне вдруг ужасно его захотелось. Захотелось его доброты и самоотверженности, как если бы эти качества принадлежали не Бобби, а кому-то еще — некому красивому самодостаточному мужчине, с которым я только что познакомилась. Мне захотелось, чтобы этот сострадательный незнакомец свернул на какую-нибудь боковую улочку, где мы бы с ним занялись потной, визгливой любовью. В качестве частичной компенсации за свои гнусные мечты я поцеловала Бобби в ухо и прошептала:
— Все в порядке, родной.
Он улыбнулся. Выражения его глаз было не видно. На нем были темные очки с зеркальными стеклами. Он ничего не ответил.
Джонатан, Бобби и я, наша перекрученная полудружба-полулюбовь, та кривобокая семья, которую мы пытались создать, — все это еще недавно казалось мне просто очередным глупым эпизодом, чем-то вроде еще одного крашеного бетонного дома. И вдруг я почувствовала неслучайность происходящего, наполненность этого момента. Мы с Бобби ехали по шоссе, по обе стороны которого лежала пустыня, вторыми в этом маленьком похоронном кортеже. Я была бере менна. Он был отцом ребенка. Джонатан, неким таинственным и не вполне определимым образом разбивший сердца нам обоим, ехал впереди со своей решительной матерью. По радио, пульсирующему оранжевым светом в неумолимой предвечерней белизне, передавали старую песню Флитвуда Мака.
Когда мы вернулись домой, старушки соседки немедленно отправились на кухню заниматься запеканками и десертом. Ох уж эта человеческая озабоченность едой перед лицом смерти! Я испытала что-то вроде облегчения, хотя в действительности это нисколько не оправдывало моего неуместного желания жаркого полового акта примерно в то самое время, когда гроб с телом Неда опускали в печь.
Брат Неда Эдди сидел в кресле и курил. От него пахло цветочным одеколоном и всем тем, что этот одеколон был призван устранить. Интересно, где же его жена и дети? Ведь у такого человека не может не быть жены и детей. Меня всегда потрясало, насколько само собой разумеющимися являются эти вещи для большинства людей.
— Была хорошая служба, — сказал он.
— Наверное, — отозвалась Элис.
Соседки выжили ее из ее же собственной кухни, и теперь она бесцельно бродила по комнате, время от времени внося мелкие усовершенствования. Например, поправила фотографию, и без того висевшую абсолютно ровно. На ней было черное вечернее платье, по-видимому сохранившееся еще с кливлендских времен. В пустыне ходить в таком платье ей было некуда. Наверное, собираясь переезжать, она упаковала его, имея в виду нынешний повод.
Меня посетило видение: Элис пакует вещи в своей огайской спальне. Вот она перебирает свою одежду, откладывая что-то в сторону для Армии спасения. Вот натыкается на это платье. Она чувствует, что когда-нибудь оно ей пригодится. Она сидит на кровати, разглядывая эту скользкую темную ткань с некоторым недоверием. Платье как платье, случайно купленное в торговом центре, не слишком дорогое, ничего особенного. Несколько минут она неподвижно сидит на белом шелковом покрывале, в джинсах, с черной материей, лежащей у нее на коленях. Затем своими четкими, выверенными движениями складывает платье и засовывает в чемодан между купальниками и шортами.
Эта картина так ясно стояла у меня перед глазами, что мне даже пришлось слегка потрясти головой, чтобы избавиться от нее.
— Больше никого не осталось, — сказал Эдди. — Только присутствующие в этой комнате. Как же так? Где же все?
— В этом мире не всегда получается обзавестись множеством друзей, — ответила Элис.
Она послюнявила палец и стерла пятнышко пыли с листа филодендрона.
— Работаешь, растишь детей, живешь в своем доме, и все. Ни Нед, ни я никогда не были особенно компанейскими.
— Но мне казалось, в Кливленде вокруг вас всегда были какие-то люди, — сказал Эдди.
— Соседи, — сказала Элис, — среди них были очень симпатичные. Но мы же уехали. Все они прислали цветы.
Она быстрым шагом пересекла комнату и раздернула занавески. Вспыхнул свет, словно зажгли электричество. Джонатан вздохнул и сказал: «Простите», словно совершил что-то неприличное. Я подумала, что Элис с Недом, по-видимому, относились к парам типа «все-любят-его-никто-не-выносит-ее»; подумала, что, если бы я была женой Неда, у него нашлись бы приятели, достаточно ценившие его для того, чтобы раскошелиться на авиабилет до Аризоны. Я почувствовала, что слезы опять наворачиваются на глаза, и сжала, кулаки, чтобы их остановить. Я пересела поближе к Бобби. «Прости, Нед», — сказала я про себя. На мгновение Бобби и Нед слились у меня в голове. Мне померещилось, что мне шестьдесят пять лет и я сижу рядом с Бобби, моим покойным мужем, вышедшим из могилы, чтобы изобличить меня в моих грехах. Из кухни доносился спотыкающийся разговор старушек, разбавляемый время от времени обрывками мелодий, выбиваемых ложками о кастрюли. Я стала расспрашивать Эдди о его жизни, просто чтобы не молчать. Его жена умерла. У него были две взрослые дочери (обе замужем), не сумевшие — как он выразился — выбраться на похороны. Он был ветераном размеренной жизни, непрерывной череды рождений и смертей в Манси, штат Индиана. Целиком сосредоточиться на рассказе Эдди мне мешали собственные воспоминания, наплывавшие на меня помимо воли. Под аплодисменты толпящихся вокруг мужчин отец ставит меня на стойку бара. Мне около четырех лет. Накануне отец купил мне платье, украшенное рюшем и оборками. Возмущенная мать заявила, что я выгляжу в нем как потаскуха, и довольно долго я, приняв это за сдержанный комплимент, считала, что «потаскуха» — это такая девушка, которая утаскивает сердца у мужчин. Мой отец был широким и безалаберным человеком. Мать считала, что главное в жизни — труд. Только повзрослев, я поняла, что в ее позиции тоже есть своя правда. Отец сквернословил, рыдал, падал с лестницы, разбивал машины и в конце концов начал обвинять меня в тайном сговоре с матерью. Его сделалось как-то слишком много, и я перестала чувствовать себя с ним в безопасности. Будь в матери хоть чуть-чуть побольше беззаботности, я бы и вправду встала на ее сторону. Мне вспомнилось, как отец, совершенно голый, спотыкаясь идет мне навстречу по коридору. Он что-то бормочет, но что, я не могу разобрать. А потом — вскоре после этого случая — он исчез. Мать переклеила обои в спальне — на новых были яркие бесполые маргаритки — и сказала: «Теперь все наладится».
Эдди продолжал дымить. Пятьдесят лет курения не прошли даром — его глаза были мутно-желтыми от въевшегося дыма.
— Да… вот уж не думал, что переживу его, — сказал он. — Хоть он и был старшим, как ты знаешь. Но все равно…
— Да, — тихо сказала Элис. — Я знаю.
Из кухни вышли миссис Коен и миссис Блэк. Одна из них — я так и не смогла запомнить, кого как зовут — вытерла руки полосатым кухонным полотенцем.
— Пусть ему земля будет пухом, — сказала другая.
— В общем-то, он прожил неплохую жизнь, — сказал Эдди. — Он с детства любил кино и в конце концов стал владельцем собственного кинотеатра. Это все-таки кое-что.
— Он был очень добрым человеком, — сообщила старушка с кухонным полотенцем в руках. (Кажется, миссис Коен, а может, миссис Блэк.) — Мне было как-то спокойнее спать по ночам, потому что я знала, что в любой момент могу ему позвонить и он тут же приедет. Слава богу, мне этого не потребовалось, но если бы что-то случилось, он бы обязательно помог.
— Да, он был очень сердечным человеком, — поддакнула другая. Джонатан прошаркал к креслу. Бобби пристроился рядышком — ляжкой на подлокотнике. Я подумала, что если бы из них можно было составить одного человека, то этому человеку неплохо бы жилось на свете.
— Спасибо вам за труды, — обратилась Элис к соседкам. — Сейчас, наверное, уже шестой час. Почему бы нам не выпить по одной, по две, а может, и по три рюмочки?
— Нет, нет, я не пью, — сказала старушка с полотенцем. — Мне делали операцию на почке. Теперь у меня только одна почка — моей сестры.
— Все правильно, — сказала вторая соседка. Может быть, они сестры, подумала я.
После обеда соседки ушли к себе, а Эдди — в гостиницу, пообещав еще заскочить перед сном.
— По-моему, ребята, — сказала Элис, — вам стоило бы пообщаться друг с другом наедине. Может быть, съездите куда-нибудь вдвоем, посидите в кафе?
— Не знаю, — сказал Джонатан. — Как ты думаешь?
Он вопросительно покосился на Бобби, а тот — на меня. Интересно, а я-то тут при чем? Я незаметно кивнула.
Джонатан спросил, нужно ли ему взять пиджак. Бобби посоветовал взять.
— Отличная парочка, — сказала Элис.
Я еще никогда не видела, чтобы кто-нибудь был так растерян, как сейчас Джонатан.
Выхода из комнаты, Бобби чмокнул меня в щеку — быстрый мокрый поцелуй.
— Мы ненадолго, — шепнул он.
Яотмахнулась от него, как от мухи. Я снова перестала понимать, что происходит. Почему-то я сидела в этом дурацком доме с резкой, неприятной, практически незнакомой мне женщиной. Ладно, скоро это все закончится. Очередная идиотская история в моей жизни.
Джонатан задержался в дверях.
— Пока, — сказал он. — Мы скоро вернемся.
— Иди, иди, — сказала я.
Если бы я была сестрой Джонатана, я бы не позволила Элис вот так выпить из него все соки. Я бы быстренько поставила ее на место и научила Джонатана стоять за себя.
— Пока, мам, — сказал он.
Элис взяла его за подбородок своими ловкими пальцами естествоиспытателя. Она посмотрела ему прямо в глаза.
— Пока, сынок, — сказала она. — Я тебя люблю.
Они ушли, и Элис повернулась ко мне.
— Можно за вами поухаживать? — спросила она солнечным голосом хозяйки дома, как бы напоминая тем самым, что я всего лишь гостья.
— Нет-нет, спасибо, — ответила я. — Может быть, я могла бы чем-то вам помочь?
— Нет. Хочу немного прибраться на кухне.
— Я помогу.
— Нет, спасибо, — сказала она, холодно улыбаясь. — Я сама. Вы отдыхайте.
Честно говоря, меня это вполне устраивало. Теперь ни Элис, ни мне не придется подыскивать темы для разговора. Когда Элис ушла в кухню, я просто включила телевизор без звука, чтобы не мешать ее мыслям, и уставилась на экран.
То, что я никогда не видела этой программы и соответственно ничего не понимала, меня не смущало. Я и дома часто смотрела телевизор только ради того, чтобы чувствовать, что что-то происходит. Я убирала звук и включала магнитофон, чтобы не прислушиваться к тому, что один неведомый персонаж говорит другому.
Элис исчезла надолго. Кончилась одна передача, потом еще одна. Я то поглядывала на экран, то листала журналы. Просто чтобы убить время. Наверное, Бобби с Джонатаном сидят сейчас в какой-нибудь придорожной забегаловке, напиваются и обсуждают друг друга, Элис и меня. Я почувствовала укол ревности — скорее даже не к их сегодняшней преданности, а к их общему прошлому. К непреложному факту их внутренней связи. Я подумала, что скоро я, как более здравомыслящая и сформированная личность, вернусь в Нью-Йорк и начну новую жизни. Я рожу ребенка одна. В моем союзе с Бобби и Джонатаном не было никакой неизбежности, ничего рокового. Я листала «Аризона хайвейс» и «Нэшнл джиогрэфик».
Вдруг из кухни донесся звон разбитой посуды. Я не знала, что правильнее: заглянуть туда или нет? Может быть, у Элис небольшой нервный срыв и ее сейчас лучше не трогать? Мне не хотелось проявлять бесцеремонность. В телевизоре огромный детский хор беззвучно пел славословие кока-коле. Я знала слова. Это была старая реклама, которую опять стали крутить неизвестно зачем. И все-таки я решила проведать Элис, подумав, что никак, не отреагировать будет просто невежливо.
Элис стояла в кухне с двумя половинками тарелки в руках.
— Уронила, — сказала она с какой-то особенной, почти торжествующей улыбкой, словно это было большое достижение.
— Обидно, — сказала я.
— Ничего страшного. Они продаются за доллар девяносто восемь центов в ближайшем супермаркете. Можно в любой момент купить точно такую же.
— Ну тогда все в порядке, — сказала я.
— Вы так думаете?
Она продолжала сжимать в руках половинки тарелки в форме двух идеальных полумесяцев. Через какое-то время она уронила их снова.
— Простите, — сказала она. — Простите. Идите, пожалуйста, в комнату смотреть телевизор. Со мной все нормально.
Она повернулась и вышла во двор через заднюю дверь, захлопнувшуюся за ней с хрупким алюминиевым звуком.
Я наклонилась и начала подбирать осколки. На этот раз тарелка разбилась на много толстых треугольных черепков. Я выбросила их все в пакет с мусором. Мне не хотелось, чтобы они раскрошились на еще более мелкие кусочки. Какое-то время я стояла в опустевшей тихой кухне, испытывая только одно желание — чтобы Бобби с Джонатаном поскорее вернулись домой. Я почти уже собралась снова отправиться в гостиную и усесться перед телевизором, как мне было сказано, но в последний момент все-таки передумала. Я решила выйти к Элис и еще раз неназойливо предложить ей свою помощь. В конце концов я действительно была всего лишь гостьей.
Я открыла дверь и ступила в прямоугольник фонарного света. В небе сияли звезды, которых не смогли затмить даже огни жилого комплекса. Задний дворик был совсем крошечным. Просто небольшой островок травы с клумбой и двумя шезлонгами, окруженный стеной из необожженного кирпича. Элис стояла возле клумбы, спиной к дому. Обеими руками она держалась за голову, раскачиваясь из стороны в сторону. Как раз когда я сделала шаг в ее направлении, она издала что-то вроде стона, обратившегося в долгий свистящий выдох. Потом вырвала у себя клок волос. Я услышала характерный скользкий звук.
— Элис! — сказала я.
Она повернулась, сжимая в кулаке вырванные волосы. Вьющаяся прядь около тридцати сантиметров длиной поблескивала в электрическом свете.
— Вам не нужно всего этого видеть, — сказала она. — Это не ваша жизнь. Идите в дом.
— Может быть, я все-таки могла бы что-то сделать для вас? — спросила я. Она рассмеялась.
— Да, дорогая. Пожалуйста, сбегайте в супермаркет за новой тарелкой. И новым мужем.
Мы стояли друг против друга. Наверное, она ожидала, что я обиженно вернусь в гостиную. Но я не сделала этого из духа противоречия. Может быть, потому, что я действительно чувствовала себя обиженной.
Минуту спустя она взглянула на вырванный клок волос.
— Вот все, что у меня есть, — сказала она. Япромолчала, не сдвинувшись с места.
— Я не хотела бы, чтобы мальчики видели меня в таком виде, — сказала она.
— Особенно Джонатан. Он этого просто не вынесет.
— Не беспокойтесь, — сказала я.
— Однако я беспокоюсь. Вы — другое дело. Вы фактически только такой меня и знаете. Но вы — это другое. В конце концов ведь это естественно, да?
— Да, — сказала я. — Конечно.
Она подняла свободную руку и снова вцепилась себе в волосы. Я схватила ее за запястье.
— Не надо, — сказала я. — Не нужно так.
Я никогда бы не подумала, что осмелюсь до нее дотронуться.
— Не надо? — переспросила она. — Не надо?
— Нет, — сказала я.
Она вздохнула. Я продолжала сжимать ее кисть. Я держала крепко. Какая-то часть моего существа ждала следующего шага Элис, другая — прислушивалась к растущему во мне ребенку, с которым я была связана сложными взаимопереплетениями любви и ненависти. В моей голове тысячи детей пели о кока-коле — громко и четко, как в телевизоре.
— Понимаете, я больше, чем это, — сказала она. — Как и все люди. Нет, не то. Человечество тут ни при чем! Я говорю о себе, мне себя жалко. Даже Нед тут ни при чем. Я больше, чем это. И как нам теперь быть с бедным Недом? Что делать, чтобы не превратиться в посмешище?
— Вы не посмешище, — сказала я.
— Я не нуждаюсь в вашем снисхождении. Хотите знать один секрет? Я ничего не ответила. Я продолжала держать ее за тонкое запястье.
— Ясобиралась уйти от Неда, — сказала она. — Я уже решила. Я думала, как лучше ему об этом сказать, а тут он упал и умер по дороге к почтовому ящику.
— О господи, — пробормотала я и опять замолчала, не зная, что еще добавить.
— Самое смешное, что я собиралась от него уйти все последние тридцать лет. Ятолько не понимала, как и что я буду делать. Я разучилась жить одна. И потом, наш дом, тот кливлендский дом, всегда казался мне таким вечным.
— Но ведь вы же могли выгнать его, — сказала я.
— Но что бы я делала в Кливленде одна? Это жуткое место. А потом я думала: «Если я уйду, у меня уже никогда не будет этой кухни, этих тарелок, так удобно стоящих в угловом шкафчике, не будет этого света по утрам». Я кое-как могла представить себе вещи более общего порядка: одинокие ночи, хождение на работу. Но с чем мне действительно трудно было расстаться, так это вот с такими мелочами. А потом пора было готовить обед, и незаметно проходил еще один день.
— На самом деле то, что вы не ушли, вызывает у меня только уважение, — сказала я. — Мой отец нас бросил, и, честно говоря, я до сих пор от этого не вполне оправилась.
— А я всегда считала, что это просто трусость, — сказала она. — Я терроризировала Джонатана, потому что мне хотелось, чтобы хоть он был со мной, и когда я увидела, что он влюбляется в Бобби, я попыталась их развести. А то, что Нед большую часть времени проводил в своем кинотеатре, меня вполне устраивало, поскольку, как вы, наверное, сами догадываетесь, мы не слишком подходили друг другу в сексуальном смысле. Романы на стороне были не по его части. Он просто спрятался в своих фильмах. А теперь я уже старая, Нед умер, а бедный Джонатан совсем запутался.
Я заметила самолет, беззвучно плывущий над нашими головами.
— Мне нечего сказать, — призналась я в конце концов.
— А что здесь скажешь? Вы очень сильно давите. У меня пальцы немеют.
— Простите.
Я отпустила ее, и вдруг, к моему удивлению, она сама взяла меня за руку.
— Мы не подруги, — сказала она. — И даже не особенно нравимся друг другу. Наверное, это хорошо. Со знакомыми такой разговор был бы невозможен. Спасибо, что вы не убежали.
— Только, ради бога, не надо сейчас ничего больше говорить, — сказала я с внезапной горячностью в голосе. — Если вы сейчас начнете меня благодарить, мы завтра вообще не сможем смотреть друг на друга. Любой на моем месте поступил бы так же.
— Но вы здесь, — сказала она. — Вы пролетели две тысячи миль, чтобы быть сейчас рядом со мной. Вот за это я вам и благодарна.
— Это все ерунда, — сказала я.
— Нет, это не ерунда.
— Ну, — сказала я, и мы обе сконфуженно умолкли, держась за руки, как оробевшие подростки на свидании.
Прошло около минуты, а потом Элис сказала:
— У меня к вам одна просьба. Возможно, она покажется вам странной. — Да?
— Вы не могли бы меня обнять? Только очень крепко. Изо всех сил.
— Обнять?
— Да, — ответила она. — Пожалуйста.
Я неловко обхватила ее за плечи. Яне могла ей отказать — для этого я слишком плохо ее знала. Я почувствовала сухой запах ее волос.
— Пожалуйста, как можно крепче, — попросила она. — Не надо со мной церемониться. Не бойтесь. Я хочу, чтобы меня последний раз в жизни обняли, не нежничая.
Я сделала глубокий вдох и прижала ее к себе. Я ощутила ее неб олыние груди в бюстгальтере, ее ребра, позвоночник. Хребет у нее был, теперь я в этом не сомневалась.
— Хорошо, — сказала она. — Еще сильнее.
Я свела руки в борцовский замок и сжимала ее до тех пор, пока не услышала, что она начала хватать ртом воздух, чтобы вздохнуть. Она тоже обняла меня.
— Господи, — прошептала она. — Еще крепче. Только не отпускайте. Мы стояли обнявшись, когда я услышала, что к дому подъехала машина.
— Ребята вернулись, — сказала я, ослабляя хватку.
— Ой, нет, — прошептала она. — Я еще не готова.
Я услышала, как открылась входная дверь. Спрятаться было негде. Двор был окружен стеной, за которой торчали дома, как две капли воды похожие на дом Элис.
— Идемте, — сказала я и за руку потащила ее в самый дальний и хуже всего освещенный угол двора. — Просто постойте здесь, — сказала я, подведя ее к самой стене.
Я услышала, как Джонатан зовет мать. В окне вспыхнул свет.
— Я ведь не плачу? — спросила Элис. — Не плачу?
— Нет. Стойте здесь, — сказала я и встала перед ней, чтобы заслонить ее от света.
Вскоре открылась задняя дверь, и на пороге возник темный силуэт Бобби.
— Клэр! — позвал он. — Элис!
— У нас все нормально, Бобби, — отозвалась я. — Возвращайся в дом. Мы сейчас придем.
— В чем дело? — спросил он. — Что-то случилось?
— О, только не позволяйте ему подходить ближе, — прошептала Элис.
— Ничего не случилось, милый, — сказала я. — Все хорошо. Пожалуйста, иди в дом.
— В чем дело?
Он сошел на траву и остановился в нескольких шагах от нас, уперев в бедра сжатые кулаки, как сердитый отец. Я испытала к нему самую сильную неприязнь за все время нашего знакомства.
— Что происходит? — спросил он.
К этому времени Элис начала плакать — от горя и унижения, — долгие, спазматические всхлипы, вырывающиеся из нее с резким, сухим присвистом.
— Это Элис? — спросил Бобби.
— А кто же еще? — сказала я. — Иди в дом. Он приблизился к нам.
— Элис? — сказал он таким тоном, словно был не вполне уверен, что это она.
Я положила руки ей на плечи. Я не обнимала ее. Я просто прикоснулась к ней, чтобы она не чувствовала себя окончательно брошенной.
— О, Элис, — сказал он. — Я так вам сочувствую. Все это так ужасно. О господи, это так ужасно…
— Ты не сделал… — вот все, что смогла выдавить из себя Элис.
Бобби шумно вздохнул и тоже заплакал. Я едва сдержалась, чтобы не съездить ему по физиономии. Как он смеет раскисать в такой момент? Я даже замахнулась. Мне давно хотелось сделать что-нибудь в этом роде. Но моя рука замерла на полдороге и, следуя по линии наименьшего сопротивления, удобно легла ему на спину. Чтобы поступить иначе, требовались героическая твердость и самоуверенность, которыми я не обладала. Никакого внятного плана действий у меня не было. Бобби сотрясался от рыданий; его дрожь пронзила меня, как электрошок. Я снова увидела отца — четко и ясно, как на фотографии. Вот он, красивый, нахальный, в зимнем пальто. Одной рукой я касалась Элис, другой — Бобби. Потом, так же ясно, как отца, я увидела мать: раздраженную, подтянутую, стареющую в своем красном пиджаке с квадратными плечами. Я увидела Неда, как будто знала его всю жизнь, — вот он, выпихнутый из дома недовольной женой, сидит в своем кинотеатре среди тающей публики, мечтая о Фей Данауэй и Элизабет Тейлор.
Мои руки лежали на Бобби и Элис. И тут я, не желая больше ни под кого подлаживаться, откинула голову назади засмеялась. Смешного было мало, но я смеялась. Я понимала, что это нехорошо — хохотать в такой момент, но все зашло как-то уж слишком далеко. Я решила, что не буду смущаться, и не смущалась. Я продолжала хохотать. Отсутствие реальных поводов для смеха, кажется, только еще сильнее меня раззадоривало.
Потом я почувствовала, что кто-то полувопросительно трогает меня за плечо. Я оглянулась и увидела Джонатана, боязливо и вместе с тем страстно просящегося в наш круг. Я потеснилась, чтобы он мог поместиться между мной и Бобби, и протянула руку так, чтобы касаться их обоих. Я продолжала хохотать, чувствуя, как во мне начинает подниматься какая-то тяжесть, что-то большое и вязкое, как ком теста, что-то такое, что я проглотила настолько давно, что сама уже об этом забыла. Я смеялась над своим отцом — пьяным мальчишкой, измученным собственной приверженностью к безалаберности и хаосу. Я смеялась над своей суровой, склонной к патетике матерью. Я смеялась над мечтательным Недом, превратившимся в кучку пепла. Я смеялась над бесхарактерным Джонатаном, над Бобби и над собой, обрюхаченной на пятом десятке, но так и не разобравшейся до конца в своих чувствах. Я смеялась над Элис, оказавшейся в этом чудовищном доме посреди пустыни только потому, что она не могла помыслить себя без углового шкафчика. Я смеялась над всем пустым и ничтожным.
Джонатан
Мы проехали через семь штатов. Клэр тошнило в каждом. В первый раз — на южной оконечности Большого каньона, когда она, бледная и напряженная, стояла около невостребованного телескопа, глядя вниз сквозь темные очки. И вот в тот момент, когда Бобби, вцепившись в загородку, выкрикивал что-то по поводу головокружительной бездны, Клэр тронула меня за локоть и еле слышно сказала:
— Милый, мне кажется, я этого не вынесу.
— Чего этого?
— Вот всего этого. — Она махнула рукой в сторону пропасти. — Всей этой красоты и величия. Это для меня слишком.
Ястоял рядом, и, хотя утро было тихим, мне захотелось заслонить ее от ветра, которым, казалось, была чревата огромность каньона. Солнце только-только взошло. Слепящие золотые лучи, отражаясь от скал, тонули в дрожащем полупрозрачном озере алеющей тьмы, казавшейся бездонной. Бобби в экстазе прыгал у загородки, обхватив себя руками и потрясенно постанывая.
— Ничего, — сказал я Клэр. — Расслабься. Еще немножко посмотрим и поедем завтракать.
При слове «завтракать» Клэр согнулась пополам и, чтобы не упасть, схватилась за телескоп, который, скрипнув, повернулся вверх, уставившись в ярко-розовый разрыв облаков. Она открыла рот, но ее не вырвало. Одинокая нитка слюны, сверкая, повисла в воздухе.
Я взял ее за плечи.
— Родная, что с тобой? Тебе плохо?
— Слишком красиво, черт побери, — сказала она. — Отведи меня в машину.
— Подожди, я позову Бобби.
— Не нужно, — сказала она. — Не мешай ему. Видишь, он вроде как в трансе.
Похоже, она была права. Бобби, прекратив к тому времени свои экстатические прыжки, замер, держась обеими руками за перила, как капитан корабля во время шторма. В отличие от нас с Клэр он не стеснялся проявлять свои чувства — никаких тормозов у него тут не было.
Я помог Клэр забраться в наш взятый напрокат «шевроле». Со смешанным чувством иронии и любопытства мы согласились на предложение Бобби поехать из Аризоны в Нью-Йорк на машине. Это было первое утро нашего путешествия. Мы стартовали от дома моей матери в три часа ночи, чтобы уже к рассвету добраться до Большого каньона. За последующие пять суток мы пересекли Скалистые горы и Великие равнины, отдали дань уважения огайским мертвецам и купили специальные сосуды для смешивания коктейлей в Пенсильвании. Больше всех радовался этой поездке Бобби; он в основном и сидел за рулем. По его настоятельным требованиям мы останавливались у каждого магазинчика, рекламировавшего «домашний джем» или «товары ручного промысла», которые в трех случаях из четырех оказывались изготовленными где-нибудь в Азии. Пользуясь моей кредитной карточкой, он накупил кассет больше чем на сотню долларов: «Роллинг стоунз», Дэвид Боуи, Брюс Спрингстин. «Born to Run» он ставил до тех пор, пока озверевшая Клэр не выбросила эту кассету из окна при подъезде к Сандаски.
Я усадил ее на переднее сиденье. В машине стоял чистый прорезиненный запах, и Клэр сделала глубокий вдох, как будто этот дистиллированный воздух мог вернуть ее к жизни.
— Спасибо, солнышко, — сказала она. — А теперь иди. Любуйся Большим каньоном.
— Нет, я побуду с тобой.
— И ты думаешь, я позволю тебе просидеть в этой дурацкой жестянке, вместо того чтобы наслаждаться видами? Иди. Я тебя умоляю.
И я ушел и встал рядом с Бобби. В такую рань, да еще в межсезонье на смотровой площадке, кроме нас, никого не было. На узкой полоске красноватой земли по ту сторону ограды поблескивал скомканный бумажный стаканчик. Холодный утренний свет омывал наши лица.
— Поразительно, — сказал я.
Бобби повернул голову и посмотрел на меня. Говорить он не мог и, наверное, предпочел бы, чтобы и я помолчал. Но его вежливость никогда ему не изменяла.
— Угу.
— Все равно оказываешься к этому не готов, — сказал я. — Это так растиражировано на всех этих подносах, кухонных полотенцах и прочем, что кажется, и оригинал должен быть чем-то вроде кича.
— Угу.
— Клэр вообще в нокауте. Мне пришлось отвести ее в машину.
— Мм.
Он обнял меня за плечи — потому что любил и потому что безумно хотел, чтобы я заткнулся. Я обхватил его за талию. Я чувствовал его запах и его объемистую знакомую плоть. Мы смотрели, как встает солнце. Бобби был теплым и большим. В его голове кружились мысли, одновременно знакомые и совершенно неведомые. На его запястье по-прежнему темнело каштановое родимое пятно. Клэр сидела в машине, оглушенная этой невероятной красотой. Я подумал, что никогда не любил никого в жизни, кроме своих родителей и вот этих двух людей. Возможно, мы просто не способны полностью оправиться от наших первых влюбленностей. Возможно, в свойственной юности расточительности мы легко и чуть ли не произвольно раздариваем наши привязанности, безосновательно полагая, что у нас всегда будет что еще предложить.
На следующее утро Клэр снова было дурно. На этот раз на Пайкс-Пик.
— Наверное, у меня аллергия на национальные достопримечательности, — сказала она.
Мы довели ее до туалета на бензозаправочной станции и ждали почти полчаса. Наконец она появилась — бледная, с неестественно прямой спиной, в темных очках и с заново накрашенными темно-красными губами. Она была похожа на престарелую кинозвезду. За ней высились снежные громады гор.
— Милая, — сказал я, — может, поедем прямо в Денвер и посадим тебя на самолет?
— Нет, — ответила она. — Я думаю, со мной ничего страшного. Ведь вчера же я пришла в себя, правда? Наверное, это просто какой-нибудь легкий вирус.
Она и в самом деле повеселела часам к десяти. Ее щеки вновь порозовели, и она перестала казаться такой скованно-напряженной.
Мы проезжали затянутые первой прозрачной зеленью поля и луга, за которыми виднелись горы, поросшие соснами. Это был ласковый, широко распахнутый пейзаж, начисто лишенный оттенка тревожности. Я подозревал, что севернее местность должна быть суровей, горы — зазубренней и что, если оказаться там слишком далеко от дороги, можно так и пропасть, навсегда затерявшись в бескрайних просторах между землей и небом. А тут, в центре Колорадо, нас окружала только вот такая воздушная и совсем не страшная красота. Здесь бьли холмы и пастбища. Здесь были серебристые ручьи, бегущие вдоль шоссе среди темно-шоколадных камней. Это был добрый, плодородный край. Он умилял, но не менял вас, не угрожал разбить ваше сердце.
Мы провели на колесах весь день и еще до темноты были в Небраске. По дороге Клэр читала «Вог», «Интервью» и «Роллинг стоун».
— Знаете, что самое замечательное в автомобильных путешествиях? — сказала она. — Вот эта узаконенная возможность часами читать всякие глупые журналы. Любоваться видами можно всегда, виды всюду есть. Но, не испытывая стыда, прочитать весь «Интервью» — это действительно редкость.
Мы переночевали в мотеле в пятидесяти милях к западу от Линкольна и, едва рассвело, снова тронулись в путь. В то утро Клэр почти не мутило. Мы вошли в убаюкивающий ритм дороги, чтения, еды и слушанья музыки. За окнами мелькали сельскохозяйственные угодья Небраски, Айовы и Иллинойса. Чтобы почувствовать, что такое Америка, нужно проехать через Великие равнины. Отличительными особенностями этой страны являются вовсе не потоки машин и витрины, ломящиеся от изобилия товаров, а вот такие пронизанные ветром безлюдные пространства, лишь немного недотягивающие до полной потусторонности — горизонт никогда не бывает совсем пустым. Солнце вспыхивает то на далекой водонапорной или силосной башне, то на рекламном щите, то на жестяной крыше какой-нибудь времянки. Через каждые двадцать-тридцать миль проезжаешь очередной городок, продолжающий существовать лишь потому, что его когда-то построили и тем самым обрекли на существование. В некоторых из этих городков мы останавливались перекусить в надежде на домашние картофельные лепешки или пирожки, испеченные за час до нашего приезда женами ресторанных владельцев, но еда неизменно оказывалась безвкусной — либо едва оттаявшей, либо подогретой в микроволновой печи. Мимо пролетали засеянные, но все еще пустые поля — безграничные просторы черной пахотной земли, обращенной к сырому небу. Клэр читала нам из сборника рассказов Фланнери О'Коннор. Растущие кучи оберток и пустых бутылок придавали нашему автомобилю все более и более непрезентабельный вид.
Добравшись поздним вечером до Индианы, мы уже почти полностью выпали из нашей прошлой жизни и потеряли ощущение будущего — казалось, мы всегда ехали и всегда будем ехать по этой бесконечной равнине среди полей и лугов. В этом кошмар и привлекательность долгого путешествия. Вы с поразительной быстротой теряете связь со своим прошлым. Думаю, что после двух недель в космосе астронавт уже и сам не вполне уверен в своем земном происхождении, а через полгода ему или ей и вовсе не обязательно возвращаться на землю.
На следующий день мы проехали через Кливленд. Клэр опять было нехорошо — хуже, чем в Небраске, но чуть лучше, чем на Пайкс-Пик. Однако к одиннадцати часам утра, когда мы миновали знак с надписью «Кливленд», она более или менее пришла в себя.
— Кливленд, — сказала она. — Никогда не думала, что окажусь в таком экзотическом месте!
При въезде в город нас с Бобби охватило томительное нервное возбуждение. Мы указывали друг другу на здания и шутили по поводу их высоты. Когда-то они казались такими огромными! Миновав железобетонный хаос центра, мы сделали привычный поворот. Наш маршрут был коротким. Сначала мы проехали мимо новой автостоянки — шестиэтажного комплекса из кирпича и бетона, выросшего на том месте, где когда-то находился кинотеатр моего отца. Автостоянка представляла собой многоярусное строение из наклонных плоскостей с синей неоновой стрелой, указывающей в сторону центрального входа. Стрела — вряд ли умышленно — получилась красивой. Это бесхитростное, сугубо функциональное сооружение, казалось, простоит сотни лет. Кинотеатр отца, построенный в годы «депрессии», был сложен из желтых кирпичей (кладкой в «елочку») с дешевым орнаментом и алюминиевой волной, бегущей по верхней части стены. Даже совсем еще новый, он должен был казаться временным скромным памятником трудным временам и человеческому энтузиазму, вступившему в неравную схватку с забвением. Гигантское здание для парковки, лишенное всякой романтичности, было твердым и гладким, как таракан.
— Ну вот и все, папа, — сказал я. — Покойся с миром!
Я сумел произнести эти слова резковато-ироническим тоном, потому что не хотел выглядеть слишком расчувствовавшимся в столь очевидный момент. Сам я ничего не имел против сентиментальности, но мне не хотелось выступать в роли энергетического вампира. Тем более что снос кинотеатра меня не особенно огорчал. Я испытывал смутное чувство стыда, одиночества и физиологической радости просто оттого, что выжил и попал в будущее. Даже самый отчаянный противник перемен не мог бы оспаривать того факта, что эта часть города в целом улучшилась. Всюду поблескивали золотыми буквами вывески новых ресторанов, а на месте усопшего семейного магазинчика, когда-то торговавшего унылой старомодной одеждой и безвкусной бижутерией, теперь располагался супермаркет известной фирмы.
Мы проехали мимо моего бывшего дома, выглядевшего, надо сказать, просто замечательно. Новые хозяева покрасили его в хвойно-зеленый цвет и поменяли крышу. Над бывшей спальней родителей часть потолка была стеклянной. Я хорошо представлял себе, как выглядят теперь наши комнаты: стены, наверное, выкрашены в белый цвет, дубовый пол без ковра. Картины, немного кожаной мебели.
— Черт возьми, — сказал Бобби. — Ты посмотри, что они с ним сделали!
— По-моему, здорово! — отозвался я. — Не останавливайся. Он уже не наш. Даже не думай звонить в дверь и проситься заглянуть внутрь.
— Я и не собирался, — сказал он, хотя, уверен, без меня он именно так бы и поступил. Бобби не умел оставлять вещи в покое.
Нашей последней остановкой было кладбище. Сначала мы проехали мимо низкой каменной стены с надписью «Вудлон» витиеватыми буквами из кованого железа. Последняя буква была отбита и присутствовала лишь в виде бледного отпечатка на камне. Проехав по узкой извилистой улочке мимо одинаковых домов, стоявших группкамипо три, мы остановились на пятачке, где когда-то находился сгоревший дом Бобби. Хотя пожар был двадцать лет назад и площадку, на которой стоял дом, давно разровняли бульдозером, тут так ничего и не построили. Работы по реконструкции до этой части города не дошли. Местные жители аннексировали этот участок без составления формального акта о купле-продаже. Обнесенный забором маленький садик был готов к весенним посадкам, в некошеной траве ржавели качели. Похоже, бывшая собственность Морроу сделалась чем-то вроде публичного парка на окраине Кливленда, перейдя к тем, кто и поныне жил в окрестных дешевых жилищах с гипсовыми гномами и кормушками для птиц на газонах. Я представил себе, как они собираются здесь по вечерам — дети качаются на скрипучих качелях, женщины сажают семена подсолнуха и обсуждают последние новости. Это было немножко противозаконно — вот так неофициально присвоить освободившийся участок, — но, чтобы завладеть им теперь, пришлось бы вступить в борьбу с этими не слишком преуспевающими людьми, уже кое-как приспособившимися за ним ухаживать. Тот, кто сровнял бы с землей их маленькое хозяйство и построил здесь свой дом, поневоле оказался бы в роли захватчика и колонизатора. И земля бы просто затаилась, выжидая, пока и от нового дома ничего не останется. Эти окраинные четверть акра как бы вновь вернулись в свое более дикое состояние, и их нельзя уже было одомашнить без войны, неизбежно запятнавшей бы руки победителя.
— Вот здесь он стоял, — сказал Бобби.
Клэр растерянно озиралась по сторонам. По-видимому, она все-таки ожидала чего-то другого, чуть менее ординарного, хотя мы сделали все от нас зависящее, чтобы ее подготовить.
Мы вылезли из машины на островок голой земли под потрясенным взглядом рыжеволосого карапуза, ковырявшегося в пыли столовой ложкой, а теперь ошарашенно следящего за нами с широко разинутым ртом.
— Вот здесь была входная дверь, — сказал Бобби, — тут — гостиная. Там — кухня.
Какое-то время мы стояли в этом фантомном доме на залитой солнцем голой земле. Клэр наклонилась и подняла пластмассового бежевого солдатика с базукой.
— Тут был подвал, — сказал Бобби, — а может, вон там.
Мы перелезли через овраг, отделявший участок от кладбища. По дну оврага бежал коричневый ручеек талой воды. Бобби быстро взглянул на ангела, венчавшего одно из надгробий, самый высокий памятник в этом углу кладбища. Он стоял на цыпочках, чуть подавшись вперед, с высоко поднятыми тонкими руками. В его позе было скорее что-то экстатичное, нежели умиротворенное, хотя едва ли скульптор хотел добиться этого выражения торжествующей сексуальности.
— Тут раньше был забор, — сказал Бобби, словно оправдываясь. — Наш задний двор все-таки не был таким открытым.
Я вспомнил забор Морроу и как ангел парил над ним, белея сквозь ветки.
— Мм, — сказала Клэр.
С тех пор как мы въехали в Кливленд, она заметно притихла. О чем она думала, трудно было сказать.
Бобби провел нас прямо к могилам своих родных. Ряды плит, как волны, накатывали метров на сто пятьдесят, а дальше опять тянулось нетронутое поле зеленой травы, всегда готовое принять новых постояльцев, тех, кто на сегодняшний день был еще жив.
— Вот, — сказал Бобби.
У его отца, матери и брата были одинаковые гранитные надгробья из поблескивающего темно-серого, как будто мокрого камня. На них были выбиты только имена и даты. Мы молчали. Бобби смотрел на могилы с искренним, почти безличным почтением экскурсанта, посетившего святыню. Период его траура окончился, и он покинул пространство, в котором неотменяемо продолжалась кончина его семьи. Они, все трое, уплыли куда-то, оставив его здесь. Спустя какое-то время он сказал:
— Иногда я думаю, может, нужно было еще что-то написать на этих плитах. А то видно, что это родственники, а больше ничего.
— Что написать? Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— Не знаю, — сказал он. — Что-нибудь. Бог его знает.
Я заметил, что Клэр смотрит на Бобби с плохо скрываемым удивлением. Думаю, она до сих пор до конца не осознавала, что у него тоже есть прошлое, своя история потерь и великих стремлений. Он просто представлялся ей чудаком с кучей нереализованных возможностей — она фактически считала его своим творением. Подобно тому как гипнотизер видит в человеке, с которым работает, лишь поле для засевания своими установками, Клэр видела в Бобби объект, чей успех или провал связан исключительно с ней. Она была той самой — единственной — женщиной, с которой он спал. Она его стригла, подбирала ему одежду. Возможно, что-то похожее бывало в прошлом, когда невеста попадала в дом мужа столь юной и несформированной, что его склонности и привычки автоматически передавались ей, становясь неотделимыми от ее собственных. Клэр, игравшая в этой паре роль мужа, впервые увидела, что у Бобби есть какая-то своя жизнь вне сферы ее влияния. Обрадовало ее это или испугало, я не мог сказать.
Вскоре мы покинули кладбище. Было чувство, что следует сказать или сделать что-то еще, но умершие — трудная тема. Пожалуй, самое примечательное в них — неизменность их статуса. Они будут мертвы в том же самом смысле и через тысячу лет. Я все еще привыкал к этому в связи с моим собственным отцом. Пока он был жив, я всегда подсознательно исходил из подвижности наших отношений. Теперь возможность что-либо изменить была утрачена. Он навсегда унес ее с собой в печь крематория.
Мы опять сели в машину. Я дотронулся до двух серебряных колечек в ухе и, скосив глаза, поглядел вниз на свою одежду. На мне были ковбойские сапоги, черные джинсы и десять узких браслетов на запястье. Я мог путешествовать, менять работу, читать Тургенева. Мне по-прежнему были доступны все виды любви.
— Следующая остановка — город Нью-Йорк, — объявил Бобби, усевшись на водительское место. Выражение лица у него было не то чтобы угрюмое, а какое-то отсутствующее — как всегда, когда он сталкивался с чем-то печальным. Его голос терял ритмичность, лицевые мускулы распускались. Я никогда ни у кого не видел ничего похожего. Бобби словно и в самом деле уходил куда-то. В такие минуты казалось: ткнешь его иголкой, и она пройдет лишнюю пару миллиметров, прежде чем он закричит. При этом он и держался, и говорил как обычно. Но что-то пропадало, что-то живое гасло. Бобби становился сонным и заторможенным. Увидев его в таком состоянии, тот, кто его хуже знал, наверное, решил бы, что он просто туповат.
Я поинтересовался, не хочет ли он заглянуть в булочную — поздороваться со своей прежней начальницей; но он отказался. Он сказал, что уже слишком поздно, словно мы должны были поспеть в Нью-Йорк к назначенному часу. Я потрепал его по плечу, когда мы выезжали на автостраду. Думаю, мы оба были раздавлены Кливлендом — его заурядностью, его скромными переменами к лучшему. Возможно, кто-то испытывает более определенные эмоции при посещении родных мест — скажем, тот, кто вырвался из промышленных трущоб или, наоборот, низвергся вниз с заоблачных высот богатства и счастья. Возможно, он с большим правом может сказать: тогда я был там, сегодня я где-то еще.
Весь следующий час мы молчали. Клэр выглядела настолько отрешенной, что я даже поинтересовался, как она себя чувствует, на что она раздраженно ответила: «Нормально». Мы ехали по Пенсильвании, раскручивающейся перед нами, как бесконечный бумажный рулон. Промелькивали белые сельскохозяйственные постройки и округлые холмы. Мы пр о двигались вперед словно в небольшой капсуле беспричинной тоски. Когда мы проезжали мимо щита с рекламой «Попкорн Джей-Ди», Бобби неожиданно сказал:
— Я вот все думаю: вам бы не хотелось когда-нибудь переселиться за город Купить дом и всем вместе там типа жить?
— В смысле втроем? — спросил я.
— Ага.
— Коммуны больше не в моде, — сказала Клэр.
— А мы бы и не были коммуной. Ведь мы вроде как семья. Вам не кажется'?
— Мне кажется, — сказал я.
— А мне нет, — сказала Клэр. — Ничего общего.
— Нравится тебе это или нет, — сказал ей Бобби, — но теперь уже слишком поздно давать задний ход.
— Останови машину, — тихо сказала Клэр.
— Что? Почему?
— Тебе нехорошо?
— Притормози. Останови машину.
Бобби съехал на обочину, думая, что ее снова тошнит. Мы были в буквальном смысле нигде, между незасеянными полями в сорняках и пожнивных остатках. Впереди у поворота поблескивал знак «Тексако».
— Милая, — сказал я, — что с тобой?
Она распахнула дверь еще до того, как машина полностью остановилась. Но вместо того чтобы высунуться блевать, вдруг выпрыгнула на дорогу иреши-тельным шагом двинулась вперед по краю шоссе вдоль придорожного кустарника. Мы с Бобби растерянно глядели ей вслед.
— Что с ней? — спросил я его.
— Понятия не имею.
— Надо ее догнать.
Мы вылезли из машины и побежали за ней. Мимо нас, подняв смерч мусора и гравиевой пыли, прогрохотал восемнадцатиколесный грузовик.
— Эй, — сказал Бобби, тронув ее за локоть. — Что происходит?
— Отстаньте от меня, — сказала она. — Я вас очень прошу: возвращайтесь в машину и оставьте меня в покое.
Может быть, она и вправду неожиданно для самой себя решила уйти от нас? Может быть, она решила добираться в Нью-Йорк на попутках или начать странствовать по стране, останавливаясь в маленьких провинциальных отелях, устраиваясь то тут, то там официанткой? Я сам иногда мечтал о чем-то подобном.
— Клэр, — позвал я. — Клэр!
Я надеялся, что она придет в себя просто от звука моего голоса. Ведь я был ее другом, причем самым близким. Она обернулась. Ее лицо было темным от бешенства.
— Оставьте меня в покое, — повторила она. — Убирайтесь. Оба.
— Что случилось? — спросил Бобби. — Ты что, правда заболела?
— Да, — сказала она.
Чтобы избавиться от нашего преследования, она свернула с дороги и пошла по плоской известковой земле. Я заметил несколько рваных покрышек и расплющенный труп енота, мумифицированный прошедшими сезонами. Мы бросились за ней, заходя с флангов.
— Клэр, — сказал я, — в чем дело? Что происходит, в конце-то концов?
— Я беременна, — прошипела она. — Довольны?
— Беременна?
— У нас будет ребенок? — спросил Бобби.
— Заткнись, — сказала она. — Будь добр, заткнись, пожалуйста. Я не буду рожать, ясно?
— Будешь.
— Нет. О, дьявол! Ему уже три месяца. Со мной никогда еще не бывало такого по утрам. В прошлый раз я приняла меры до того, как все это началось.
— Но ты же хочешь ребенка, — сказал Бобби.
— Нет. Я… не знаю. Это просто лень и глупость.
— Но ведь это же замечательно. Мы все втроем будем его растить.
— Ты просто спятил. Ты сам-то понимаешь, что несешь?
— Ребенок! — сказал мне Бобби. — Вот это да! У нас будет ребенок.
— У нас никого не будет! — заявила Клэр. —Я, может быть, рожу. А может, и нет.
— Милая, ты серьезно? — спросил я.
— Абсолютно. Абсолютно серьезно.
Мы стояли посреди пустого поля. Впереди не было ничего, кроме полосы деревьев бетонного цвета, за которыми начиналось еще одно поле. Тем не менее Клэр снова двинулась вперед, словно там, за горизонтом, ее ожидали ответы на все вопросы. Солнце едва пробивалось сквозь размазню облаков.
— Клэр, — позвал Бобби, — подожди.
Она остановилась, оглянулась и, кажется, впервые увидела, что находится бог знает где, и идти, в сущности, некуда.
— Я так не могу, — сказала она. — Я должна любить кого-то одного либо растить ребенка сама.
— Ты просто испугалась, — сказал Бобби.
— Если бы! На самом деле я разозлилась. Я вообще уже ничего не понимаю. Я чувствую себя последней дурой! Что мы будем делать? Запишемся на курсы молодых родителей? Все втроем?
— Хорошая мысль, — сказал я. — Почему бы нет?
— Ты зря думаешь, что я настолько экстравагантна, — сказала она. — Это у меня просто волосы такие.
Она взглянула на Бобби, потом — на меня. С вызовом и одновременно с мольбой в глазах. Ей было сорок лет. Она была беременна и влюблена в нас обоих. Думаю, что больше всего ее угнетала именно несуразность ситуации, в которой она оказалась. Как и большинство из нас, она с детства верила, что любовь придает жизни строй и лад.
— Не бойся, — сказал я.
Мы с Бобби стояли перед ней совершенно потерянные. У нас не было ни дома, ни мыслей, как быть и что делать с этой мучительной любовью, выламывающейся из всех общепринятых рамок. За нашими спинами с ревом проносились машины. Грузовик просигналил своим чудовищным океанским гудком. Клэр раздраженно мотнула головой и, не придумав ничего лучшего, снова зашагала вперед, взяв курс на бледные обнаженные деревья.
Часть III
Бобби
Я считал, что воспитывать ребенка в городе — слишком хлопотно. В городе слишком много соблазнов, слишком много всякой чуши и мути. Джонатан был со мной согласен. Клэр колебалась, побаиваясь, что чересчур спокойная жизнь тоже может иметь дурные последствия.
— А вдруг он вырастет в этакую Ганди?[43] — сказала она. — Я не хочу, чтобы мой ребенок был слишком хорошим. Я этого просто не вынесу.
Я напомнил ей о тех мерах, которые Нью-Йорк не задумываясь готов применить к каждому, недостаточно взрослому и поднаторевшему в борьбе за место под солнцем. Я расписал достоинства маленьких провинциальных школ и благотворное воздействие зеленого цвета на нашу психику.
— А потом, ты зря волнуешься, — добавил Джонатан, — загородное детство давно уже не гарантирует примерного поведения в зрелости. Большинство действительно выдающихся убийц приходят к нам с заброшенных ферм и пустынных трейлерных стоянок.
— Ну ладно, — сдалась наконец Клэр. — Пусть Нью-Йорк будет для него тем местом, куда можно в случае чего убежать. Если мы будем воспитывать его в Нью-Йорке, он просто переберется за город, когда вырастет.
И вот мы начали обзванивать риэлторские конторы и ездить смотреть дома. Мы могли себе позволить два рода недвижимости: либо в жуткой глуши, либо в плачевном состоянии, ведь никаких денег, кроме наследства Клэр, у нас не было. Покупая дешевое жилье, оказываешься невольным свидетелем ежедневного фиаско рода человеческого. Вы чувствуете гниловатый овощной дух, проникающий сквозь отсыревшие стены, видите пол и потолок, на которых медленно, но верно проступают знаки будущего распада. Деньги рано или поздно кончаются, а непогода и обветшание вечны и в конце концов побеждают просто за счет своей неотвратимости.
— Сейчас главное — не останавливаться! — твердила Клэр. — Главное — не останавливаться и не думать, а то я могу опомниться.
И вот через три недели мы нашли двухэтажный темно-коричневый дом в пяти милях от Вудстока, места, не лишенного безумноватого материнского обаяния, чьи недостатки более или менее уравновешивались его достоинствами. Дом стоял на прочном фундаменте. Цена была низкой — ценой последней надежды! От находящегося неподалеку поля люцерны исходило легкое сияние, наполнявшее комнаты дрожащим золотистым светом, доказывающим, что все наши представления о времени — просто иллюзия. Из кранов текла колодезная вода, чистая и холодная, как сама добродетель.
Но, конечно, была и обратная сторона медали: вышедшая из строя электропроводка, трубы, покрытые кружевными разводами ржавчины. В рассохшихся сосновых досках пола сновали муравьи-древоточцы.
— По крайней мере, у этого дома есть душа, — сказал Джонатан. — Понимаете, да? Мне кажется, он еще жив.
Клэр кивнула. Она провела большим пальцем по дверному косяку и неодобрительно разглядывала теперь свой палец.
— Это то, что надо! — сказал я. — Неужели ты ничего не чувствуешь?
— Ммм, — сказала Клэр. — Почему? Чувствую: тошноту, головокружение, панику.
Она продолжала рассматривать палец.
Проспорив неделю, мы все-таки купили этот дом. Мы купили колодец и послеобеденный свет. Мы купили пятнадцать дубов, восемь сосен, заросли ежевики и две могилы, такие старые, что надписей было уже не разобрать.
— Прощайте, Париж и Стамбул! — заявила Клэр, сидя на зеленом пластиковом стуле и подписывая бумаги.
— Прощай, «Армани»! Прощайте, туфли из крокодиловой кожи! — воскликнул Джонатан.
Они оба грустно хихикнули. И вот бумаги были подписаны — сделка состоялась. На деньги, завещанные «бриллиантовым дедушкой», Клэр купила нам еще одну возможность начать с чистого листа. В качестве бесплатного приложения агент по продаже недвижимости разлил по пластмассовым стаканчикам белое вино.
Мы решили, что рухлядь, то есть примерно половину всей нашей мебели, мы с собой не повезем. Мы выставили эти вещи на улицу для тех, кто, исполненный радужных надежд, еще только прибывал туда, откуда мы уже уезжали. Мы видели из своего окна, как прохожие растаскивают наш убогий скарб. Одна женщина унесла наше бра. Двое бритоголовых парней и толстая татуированная девица забрали продавленный диван, покрытый искусственной леопардовой шкурой.
— Прощайте, бесценные сокровища! — сказала Клэр.
От ее дыхания на стекле затрепетало туманное пятнышко, похожее на сердечник кассеты.
— Прощай, дырявое старье, — сказал Джонатан и добавил: — Милая, иногда ностальгия просто неуместна.
— Я тащила этот диван с Шестьдесят седьмой улицы, — сказала Клэр. — Много лет назад. Вместе со Стивеном Купером и Малышкой Биллом. Через каждые пару кварталов мы останавливались и садились на него отдыхать, потом снова тащили. Мы потратили на это всю ночь. Время от времени к нам подсаживались бездомные, и мы все вместе пили пиво. У нас появилось много новых друзей в ту ночь.
— А теперь у тебя есть собственный дом, и скоро ты станешь матерью, — сказал Джонатан. — Или ты собиралась всю жизнь копаться на нью-йоркских помойках?
— Малышка Билл умер, — сказала Клэр. — Я тебе говорила?
— Нет.
— Мне Коринн сказала. Примерно год назад. В Южной Калифорнии. Мы все давно потеряли его из виду.
— Жалко. А как Стивен?
— О, у Стивена все замечательно. Он и вправду открыл ювелирный магазин на Кейп-коде. Продает туристам маленьких золотых китов и ласточек. Наверное, неплохо зарабатывает.
— Ясно, — сказал Джонатан. — Хорошо. В смысле, он, по крайней мере, жив.
— Ммм.
Мы наблюдали, как наш диван плывет по Восточной четвертой улице. На тротуаре под нашими окнами о чем-то ожесточенно спорили мужчина и женщина в кожаных куртках, вертя в руках кухонные часы Клэр — желтый пластиковый бумеранг, покрытый ярко-розовыми светящимися точками.
— Как же я могла поддаться на твои уговоры? — сказала Клэр. — Выбросить такие часы! Я сейчас спущусь и объясню им, что это ошибка.
— Не смей, — сказал Джонатан. — Они тебя убьют.
— Джонатан, это же коллекционная вещь. Они не дешевые, между прочим.
— Родная, они давно не ходят. Забудь о них.
Клэр молча кивнула, глядя, как парочка мчится в сторону Первой авеню, пасуя друг другу часы, как футбольный мяч. Она погладила свой беременный живот. И подышала на стекло.
С тех пор прошло десять с лишним месяцев. Теперь мы живем на краю поля. За полем — горы. Сквозь планки нашего забора пробиваются голубые цветы с колючими стеблями, в воздухе жужжат трудяги-пчелы, над деревьями висит косматое молочно-голубое небо. Горы — старые. Скругленные ветрами и дождями. В них нет ни капли бунтарского величия, свойственного более молодым и фотогеничным кряжам. Они отбрасывают гладкую ровную тень и совсем не ассоциируются со скрежетом тектонических сдвигов. Они равномерно покрыты соснами и отрезают от неба невысокие скромные полукружья.
— Не люблю виды! — говорит Клэр. — Это так банально!
Она стоит за мной в некошеной траве. Это наш первый апрель на новом месте, и это уже новая Клэр: она стала резче и саркастичнее. А еще говорят, что материнство делает женщину мягче.
— Брось! — говорю я ей. — Ты не права.
Над домом парят две вороны. Одна издает пронзительный режущий крик, как будто железом провели по железу.
— Кретинки, — говорит Клэр, — пожиратели падали. Ждут не дождутся, когда первый из нас умрет от скуки.
Клэр
Я никогда не думала, что любовь может быть настолько ненасытной, что как будто бы даже и не вполне твоей. Тебя нет, есть только она, а ты просто ее оболочка. Я знала, что, если бы я с Ребеккой переходила улицу, а из-за угла, отчаянно скрежеща тормозами, вылетел автомобиль, я бы закрыла ее своим телом. Я бы сделала это рефлекторно, как руками закрывают голову или сердце. Мы защищаем свои жизненно важные части другими, которых нам не так жалко. В этом смысле мое материнство не принесло ничего нового. Неожиданностью было то, что я не чувствовала в себе ни подлинного бескорыстия, ни спокойной благожелательности. Это бьла любовь-пытка, залитая безжалостным светом прожектора, — страшная вещь. Да, спасая Ребекку, я бросилась бы под машину, и в то же время я проклинала ее, как заключенный — надсмотрщика.
Ребекка пыталась выговорить слово «мама». Стоило мне отойти, она начинала беспокоиться. Когда-нибудь она заплатит уйму денег психоаналитикам, чтобы они помогли ей разгадать секрет моей личности. Материала будет предостаточно: мать, запутанно влюбленная в двух мужчин сразу и при этом живущая с ними в одном доме. Неопределившаяся беспорядочная женщина, выпавшая из всех принятых норм. Так и не повзрослевшая, хоть и разменявшая уже пятый десяток. Раньше я бьша просто частным лицом, безалаберной дамочкой, занятой своими делами, а теперь мне предстояло стать загадкой номер один в жизни другого человека.
Быть матерью оказалось обременительным и тревожным занятием, гораздо более трудным и непредсказуемым, чем быть любовницей, даже неортодоксальной любовницей.
Может быть, именно это открытие сделала моя собственная мать. Сначала ей казалось, что главное приключение ее жизни — мой дикий, взбалмошный отец. А потом она родила.
Мы выработали собственную вариацию классической схемы. Каждое утро Бобби с Джонатаном уходили на работу, а я оставалась дома с Ребеккой. Я не хотела ничего делать для заработка, хотя понимала, что рано или поздно мне опять придется заняться ювелиркой или еще чем-нибудь в этом роде. Идея ресторана принадлежала мальчикам — это был их способ прокормиться и постепенно вернуть мне долги. Они были трудолюбивыми и непривередливыми работниками. Во всяком случае Бобби, а Джонатан с большим или меньшим успехом следовал его примеру. Они уходили в пять утра, когда только-только начинало светать, и возвращались назад часам к пяти вечера, когда в углах комнат уже опять начинали сгущаться сумерки. Честно говоря, я не слишком интересовалась их рабочими делами. Бобби был поваром, Джонатан — официантом, а добродушный туповатый парень из города убирал со столов и мыл грязную посуду. И хотя я слушала их рассказы о скандалах, учиняемых разгневанными посетителями, и о том, как в самый разгар рабочего дня взрывались или загорались какие-нибудь кухонные автоматы, или об абсолютно невероятных кражах (кто-то утащил прямо со стены чучело лосося) — все это оставалось для меня в слегка условной области анекдота. Я переживала за мальчиков. Но все-таки главным для меня было их двенадцатичасовое отсутствие. Все действительно значительное происходило именно в это время, в те часы, когда их не было дома.
Многие годы, на самом деле большую часть своей сознательной жизни, я осторожно скользила над подземными водами скуки и отчаянья, от которых меня отделял лишь тонкий слой воображения. Остановись я слишком надолго, поддайся желанию передохнуть, я бы провалилась. Поэтому я делала сережки, ходила в клубы и в кино, перекрашивала волосы.
А теперь с беспомощной Ребеккой каждое мгновение приобрело особую заряженную весомость, не всегда приятную, но всегда пробирающую до самого основания. Иногда становилось скучно — дети не всегда интересны, — но все равно уже в следующую минуту ей требовалось что-то, что могла обеспечить только я и никто больше. Казалось, что с каждым новым освоенным жестом она приближалась к самой себе, все определеннее превращаясь в ту личность, которой ей предстояло стать. Секунды теперь были крепко-накрепко сшиты друг с другом, и ничто уныло-безнадежное не могло их разорвать. Я купала и кормила Ребекку, меняла ей подгузники. Я играла с ней. Я показывала ей что могла из окружающего мира.
Да, что скрывать, без мальчиков я чувствовала себя комфортнее. Когда они появлялись, пропадало ощущение непрекращающегося аврала. Как бы измотаны они ни были, они все равно предлагали мне передохнуть и брали Ребекку на себя. Оба были хорошими, ответственными отцами. Я понимала, что мне полагается испытывать признательность. Но дело в том, что мне не хотелось отдыхать. Мне хотелось жить в постоянном напряжении и осаде. Хотелось с утра до вечера быть дико занятой, а потом проваливаться в черный сон без сновидений, бесформенный, как непрожитое будущее.
Бобби любил нашу дочь, но спокойно: ее хрупкость, ее бесконечные крикливые требования не выводили его из равновесия. Будь в мире больше места, он вполне бы мог сделаться поселенцем, одержимым мечтой о новом, преображенном обществе на каком-нибудь еще не освоенном клочке земли, вдали от прежних ошибок. В нем был этот религиозный пафос. Он был добрым и напряженно-сосредоточенным. Плоть как таковая не слишком его занимала. Иногда, когда он держал Ребекку да руках, я чувствовала, какими глазами он на нее смотрит — она была для него гражданкой его будущего мира. Он уважал ее за вклад в увеличение местного населения, но не агонизировал по поводу тех или иных подробностей ее будущей судьбы. Для него она скорее была частью движения в целом.
Мы с Бобби спали на новой двуспальной кровати. Следующей по коридору была комната Ребекки. За ней ванная, потом комната Джонатана. Бобби работал без передышки. Сначала он взбивал яйца, делал пирожки и сражался с поставщиками. Потом возвращался домой, к воплям Ребекки и нестираным пеленкам. Ночью он спал без задних ног — сама бесчувственность. Я была благодарна ему за его увядший интерес к сексу не только потому, что тоже ужасно выматывалась, но и потому, что от кормления Ребекки у меня были теперь коричневые соски. На ягодицах — три желтоватые складки. Мне исполнился сорок один год. И я уже не чувствовала себя привлекательной. Если бы Бобби был более страстным, если бы в какой-то момент он с пылающим от смущения лицом признался, что я не вызываю у него ничего, кроме отвращения, мне, по крайней мере, было бы за что уцепиться. Допустим, я могла бы ответить строптивой надменностью. Но Бобби оставался самим собой — отзывчивым и трудолюбивым. Мы мирно спали в одной кровати.
Джонатан в продолжение суток генерировал больше статической энергии. Если Бобби двигался по жизни с неторопливым упорством пылесоса, методично всасывая все сложности, встающие у него на пути, то Джонатан стрекотал, как взбивалка для яиц. Он был полон маниакальной бодрости, несмотря на вечно затуманенный от недосыпа взор. И сам он, и Бобби говорили мне, что как официант он компенсировал недостаток профессионализма обаянием. Он недоливал воду в стаканы. Вместо заказанной яичницы-болтуньи мог подать глазунью. Он рассказывал, что иногда — особенно во время утренней суеты — буквально засыпал на ходу. Только что он наполнял кувшин сливками, а в следующий момент вдруг оказывалось, что он, принимая заказ, стоит около чьего-то столика, не имея ни малейшего представления, что происходило в промежутке между этими двумя событиями. Довольно скоро они наняли официантку, и Джонатан начал совмещать должности хозяина и мальчика на подхвате. «Я обеспечиваю нашим посетителям душевный уют, — говорил он. — Подливаю им кофе и расспрашиваю о родных местах. А за тем, чтобы они получали, что заказывают, пусть следит кто-нибудь еще».
По-настоящему отдыхал он только с ребенком. Возвращаясь с работы, он всегда что-нибудь ей приносил: пластмассовую куколку, розу из чужого сада, крошечные солнечные очки в белой оправе. Он брал ее на долгие прогулки до обеда и читал ей перед сном.
Около четырех утра он ее будил, перепеленывал и приносил к нам с Бобби. У него был до смешного отцовский вид, когда, в длинных трусах, со спящей Ребеккой на руках, он возникал на пороге нашей спальни. «Я понимаю, что это граничит с издевательством — вот так ее будить, — говорил он, — но не можем же мы уйти на работу, не поглядев на нее». Прижимая к себе Ребекку, он забирался в кровать рядом со мной. Иногда она сонно хныкала, жмурясь от электрического света, иногда хихикала, лепеча что-то на своем детском языке. «Мисс Ребекка, — шептал Джонатан. — Ты ведь самая чудесная, да? Мм. О да. Посмотрите на эти ручки. Ты будешь теннисисткой, да? А может быть, скрипачкой? Или девочкой-мухой?» Он мог так болтать без умолку. Часто, когда она начинала плакать, ее не мог успокоить никто, кроме Джонатана. Она рыдала у меня, брыкалась и орала у Бобби. А попав к Джонатану, мгновенно успокаивалась, глядя на него с удивительной жадностью и твердостью. Она тянулась к нему потому, что он был неуловим, и еще потому, что по отношению к ней он был сама галантность и предупредительность. Мне кажется, даже в таком раннем возрасте она уже знала, что такое влюбленность.
Мы с Ребеккой любили друг друга более нервной любовью. Пока мальчики были на работе, нам постоянно было что-то друг от друга нужно. Ей была нужна моя забота, против которой она, впрочем, со все возрастающим пылом уже начинала протестовать. Мне — ее безопасность, но гарантированно. Мне необходимо было знать, что с ней все в порядке, каждую минуту. От этого страдали мы обе. Иногда, измеряя температуру воды в ванночке или вынимая градусник у нее изо рта, я почти физически ощущала вопрос, потрескивающий в воздухе рядом с нами: а вдруг я не смогу ее уберечь? Мы нередко действовали друг другу на нервы. Я иногда бывала вспыльчивой и чересчур требовательной. У нее выработалась зависимость от моих страхов. Она рыдала и когда я слишком близко приближала к ней лицо, и когда на какое-то мгновение позволяла себе от нее отвлечься.
Я кое-что поняла про свою мать. После того как на свет появилась я, она приняла волевое решение. Ни в доме, ни в ее экономной душе не было места для двух трудных детей. Ей пришлось выбирать. Наверное, тогда и началась эта война. Отец был вынужден сражаться за свои права. Но лучшее оружие отца — сексуальная привлекательность и беспечность — оказалось недейственным против железной дисциплины и незыблемых моральных принципов матери. Сначала я больше любила отца. Он называл меня «Пег» и «Скарлетт О'Хара», уверял, что покупать можно и нужно все что вздумается. Но в конце концов, насмотревшись на его падения с крыльца и ломание мебели, я отвернулась от него. Рано или поздно ребенок всегда предпочтет порядок страсти и обаянию.
Уже зрелой женщиной я влюбилась в юмор и ум Джонатана и, подозреваю, в его безвредность. Он не был ни фригидным, ни агрессивным, ни мужчиной, ни женщиной. Общение с ним не таило угрозы провала через секс. Теперь я видела, что и Ребекка тоже когда-нибудь в него влюбится. В нем была притягательность отца и теплота матери без свойственной женщинам параноидальной тревожности — Ребекка не умерла бы от ужаса, если бы Джонатан на миг забыл о ее существовании. После целого дня, проведенного на работе, он возвращался домой с подарками, искренне соскучившийся. Бобби был немножко отстраненным, я — слишком постоянной. Джонатан излучал обаяние, только усиливаемое его ежедневным многочасовым отсутствием. Ребекка будет его. Мы с Бобби будем ей небезразличны, но ее сердце будет принадлежать Джонатану.
Бывали моменты, когда казалось, что на самом деле я получила наконец то, о чем мечтала. Любовь и дом. Я была частью чего-то теплого и прочного. Членом семьи. Когда-то я думала, что мне хочется именно этого. Моя собственная семья трещала по швам от ревности и злобы. Не уцелело ни одной вещи, подаренной родителям на свадьбу. Мы своими руками разрушили прошлое. Не осталось ничего, кроме дома, отремонтированного матерью после ухода отца. После развода отец бросил пить и занялся богоискательством, а потом начал пить снова.
Но иной раз мне не хватало той атмосферы неразрешимых противоречий, в которой протекала жизнь моей семьи. Мы были известными людьми в своем районе: бедняжка Амелия Стакарт и этот человек, ее муж. Я была их бедной малышкой. Мои первые самостоятельные шаги были спровоцированы чувством оставленности и уязвленного самолюбия. Я носила эпатажно короткие юбки, делала прически типа «взрыв-на-макаронной-фабрике». Я трахнула моего первого худосочного бас-гитариста на заднем сиденье пикапа, когда мне было четырнадцать лет. Местные силы порядка облегчили мою задачу: они носили высокие бюстгальтеры и подчеркнуто девичьи прически или умащали челюсти «Aqua Velva». Они говорили: «Присоединяйся к нам и нашему миру», а я в ответ завела себе бойфренда — торговца наркотиками. Я видела, как теряю очки в глазах психологов и пасторов - боюсь, миссис Роллинз, что мы здесь уже ничем не можем помочь. Я ходила в школу с бутылкой текилы. Я, как взбесившийся мотоцикл, носилась по морозному ночному Род-Айленду, заправившись наркотиками. Дети, окруженные вниманием и заботой, даже не представляют себе, сколько свободы у тех, кто признан плохим.
Теперь, когда я давно уже вышла из юного возраста, меня спасли. После работы мальчики всегда возвращались прямо домой, ухаживали за Ребеккой, готовили обед. Их любовь не была безупречной. Вероятно, они любили друг друга больше, чем меня. Возможно, они даже использовали меня, сами того не осознавая. Но я могла с этим смириться. Наличие скрытых и не вполне прозрачных мотивов, стоящих за добрыми людскими поступками, меня не травмировало. Скорее наоборот — некоторую проблему для меня представляло как раз совершенно искреннее дружелюбие. Наш нынешний мир был миром добра и домашнего уюта. Я иногда ощущала себя Белоснежкой. Гномы были очень заботливыми. Но сколько бы она продержалась вот так, не будь у нее надежды встретить кого-то человеческого размера? Сколько бы еще она подметала и штопала, не чувствуя, что в этой безопасной гавани не хватает чего-то тонкого, но крайне существенного?
Элис
Приглашая Джонатана в Аризону, я не упомянула о той вещи, которую собиралась ему передать. Мне не хотелось говорить об этом по телефону. Я просто воспользовалась своим правом матери и потребовала визита. Тем более что я не злоупотребляла его вниманием и он всегда страдал от комплекса вины — сильно преувеличенной. Подозреваю, что психологически ему было бы даже легче, если бы я больше к нему приставала. В общем, он не мог отказать, когда я позвонила и заявила, что хочу его видеть. «В это время года здесь так красиво, — сказала я. — Приезжай на несколько дней». И он приехал.
Я встретила его в аэропорту. Загородная жизнь не сильно его изменила. С тех пор как более десяти лет назад он поступил в колледж, я привыкла жить, не видя его по многу месяцев, и научилась новой объективности взгляда. Маленьким он казался мне чем-то вроде моего собственного изобретения, и я любила его саднящей, запутанной, сжигающей любовью. Словно часть меня самой, причем самую дорогую, самую хрупкую и уязвимую, отсекли и бросили жить в мир, недоступный моему утешению. Существование Джонатана задевало и мучило меня так сильно, что я была практически не способна взглянуть на него со стороны. Теперь я любила его не так истерично. Теперь я могла обращать внимание на детали. В толпе пассажиров, прилетевших этим рейсом, он казался бледным и красивым, и вместе с тем в его внешности было что-то незавершенное. Ему явно грозила опасность постареть, так и не обретя качества некой самотождественности. Такая недопроявленность и обманчивая свежесть жеребенка делают старика похожим на потрясенного древнего младенца. Я помахала ему из-за спин встречающих, и он стал пробираться ко мне бодро и вместе с тем настороженно, словно опасаясь, что в этой толпе полным-полно замаскированных врагов.
— Привет, мам.
— Здравствуй, родной.
Мы обнялись, спросили друг у друга, как здоровье и настроение, и двинулись к машине.
— Как бизнес? — поинтересовался он.
— Цветет, — ответила я. — Столько звонков, что я едва справляюсь, но на нынешнем этапе не решаюсь никому отказывать. Ищу еще одного повара. Беда в том, что очень трудно найти действительно подходящего.
— Я тобой горжусь, — сказал он. — Кто бы мог подумать, что ты превратишься в такого магната от гастрономии.
— Эй, нечего, нечего! Это что еще за покровительственный тон!
— Что с тобой? С каких пор ты стала такой тонкокожей?
— Не обижайся! — сказала я. — Нервы. Ты же знаешь, у меня никогда не было собственного дела, тем более успешного. Мне до сих пор кажется, что все вот-вот развалится.
— Не волнуйся. Или это тоже дерзость с моей стороны? Тогда волнуйся. Просто страшно, что делается с самыми чудесными людьми!
— Это верно, — сказала я. — Абсолютно верно. Как твоя работа?
— Сумасшедший дом. Мы трудимся не покладая рук, и все равно все всегда на грани хаоса и полного безумия. Но пока кое-как удается выходить в ноль. А бывают дни, когда мы даже немножко зарабатываем.
— Замечательно, — сказала я. — Это такая непростая область. Если в первый год расходы не превышают доходов, значит, вы преуспеваете.
— Возможно. Иногда я просыпаюсь ночью и с ужасом думаю: «Я забыл подать кофе на пятый стол».
— Добро пожаловать на передовую, — сказала я.
У машины мы беззлобно заспорили, кто сядет за руль. Я лучше знала дорогу, но взрослый сын не желал, чтобы его везла мать, даже на ее территории. Ради его душевного комфорта я бросила ему ключи.
Мы ехали по ровному, блестящему шоссе, обсуждая объеденные вещи. Солнце, еще довольно милостивое в это время года, заливало цветущие заросли юкки и изящные пепельно-серые переплетения мескитовых деревьев. Я без зависти думала о слякоти и тумане, царящих сейчас на востоке. Красоту пустыни чувствуешь не сразу, для этого она слишком сурова. Ее ближайший географический родственник — ледник, и так же, как ледник, она может обмануть непосвященных, заставив их поверить, что ее неторопливая эволюция — это застой. Мы, жившие здесь, любили пустыню за простоту и незамутненность, за ее ежедневное напоминание о вечности. В сравнении со здешним лесной пейзаж представлялся одновременно и слишком перегруженным, и преходящим, довольно нежным, но чересчур невнятным, иначе говоря — совсем незрелым. Не случайно, что первые цивилизации выросли именно в пустыне. Не случайно, что древние нередко туда возвращаются.
— Выглядишь ты замечательно, — сказал Джонатан. — Мне нравится твоя новая стрижка.
— Ну, мне ведь теперь приходится бывать в обществе, — ответила я. — Не могу же я разгуливать по городу как дикарка. На самом деле я нашла парикмахера. Мужского парикмахера. В большинстве женских салонов здесь по-прежнему делают, знаешь, такие шикарные прически с лаком, а мне этого не надо. Я просто стригусь раз в три-четыре недели и больше об этом не думаю.
— Мне нравится, — сказал он. — Моя мать — кулинарный магнат с короткой стрижкой. Это я не свысока, а с восхищением.
Он припарковался и внес свою сумку в дом.
— Тут все по-старому, — сказал он.
— Не считая того, что еще несколько позиций сданы под натиском энтропии, — сказала я. — Я собиралась прибраться к твоему приезду, но в последний момент позвонил один мой клиент и заказал обед, так что весь вчерашний день, вместо того чтобы пылесосить и наводить марафет, я готовила креветки с красным перцем.
— Все нормально. Наш кливлендский дом был, честно говоря, немного слишком аккуратным. То есть я хочу сказать, мне приятно сознавать, что ты здесь не убираешься с утра до вечера.
— Вот за это можешь быть совершенно спокоен.
Так как он будет спать на раскладывающемся диване в гостиной, разбирать сумку ему было негде. Он просто поставил ее в угол. Когда он это сделал, меня охватило беспокойство — ведь я заставила его проделать весь этот долгий путь по такому странному поводу. А может быть, не стоит? Может, просто покормить его, купить ему, несмотря на его протесты, что-нибудь из одежды и отослать домой?
— Есть хочешь? — спросила я.
— Честно говоря, да. Я не ел в самолете. В определенный момент своей воздушной карьеры я понял, что можно просто отказаться от подноса, когда его предлагают. Но все равно немножко жалко. Вроде как выбрасываешь деньги на ветер.
— Почему бы нам тогда не пообедать? — предложила я. — Я тут нашла одно замечательное местечко милях в десяти отсюда, где готовят отличные тортильи. Если б могла, я бы переманила к себе их повариху. Вот кто действительно разбирается в традиционной мексиканской кухне! Но, боюсь, я не смогу ей прилично платить.
— Великолепно, — сказал он. — Конечно давай.
В этот момент он был так похож на отца, что у меня даже перехватило дыхание. Все матери, наверное, переживают такие минуты, когда в повзрослевших сыновьях, казалось бы бесповоротно сформировавших свою собственную индивидуальность, вдруг проявляется природа их отцов, причем в таком неразбавленном виде, что это уже не просто сходство, а как бы новое рождение того человека вместе со всеми его отличительными черточками вплоть до трехнотного кашля, мучившего его последние сорок с лишним лет. Я увидела в Джонатане бодрую, бескостную покладистость Неда, его стремление к тому, чтобы все шло как по маслу. Будь я посмелее, я бы тряхнула его за плечи и сказала: «Ты должен научиться добиваться своего. Будь жестче и настойчивее. Иначе у тебя никогда не будет собственной жизни».
Но я только забрала у него ключи от машины и сказала:
— Теперь я поведу. Очень путаная дорога. Я была там бог знает сколько раз, а все равно не помню, как ехать.
Следующие два дня мы провели за разговорами, хождением в кафе и в кино. Я продемонстрировала ему арендованную кухню и временный офис, представила своему персоналу из трех человек. Я расспрашивала его о том, как он живет, хотя и не всегда знала, как сформулировать вопросы. «Как ребенок?» показалось мне наиболее уместным вступлением.
— Очень хорошо, — отозвался он, оторвавшись от коктейля. — Удивительная девочка. Впечатление такое, что она и вправду меняется каждый день. Я начинаю понимать тех, кто заводит полдюжины детей, — тяжело сознавать, что вот она уже научилась ползать и, значит, никогда больше не будет такой беспомощной. Конечно, в этом есть и определенное облегчение. Но я понимаю, что может хотеться завести еще одного ребенка — просто ради того, чтобы еще раз увидеть, как кто-то проходит период такой невероятной зависимости.
— Ты много с ней возишься? — спросила я.
— Конечно. Естественно. Ведь я ее отец. Один из ее отцов. Я покачала головой и сказала:
— Наверное, я чего-то не понимаю.
— А что здесь понимать? Ты же видела нас, всех троих. Мы втроем завели ребенка. Что здесь непонятного?
— Ничего. Вероятно, я несколько отстала от жизни.
— Не похоже. С такой-то стрижкой!
— Джонатан, я боюсь, что тебя просто используют. У Бобби есть Клэр, у Клэр — Бобби, а кто есть у тебя?
Это была деликатная тема. Мы никогда впрямую не обсуждали его наклонности. Я была в курсе его связи с Бобби, другие его романы были мне неизвестны. Возможно, их у него вовсе не было. Во всяком случае — не буду скрывать, — я очень на это надеялась. Если бы дело обстояло иначе и он лишил бы меня такой возможности самоуспокоения, я, наверное, постаралась бы нарисовать другой его образ и примириться с тем, что мой сын вовлечен в сексуальные отношения с мужчинами. Но он никогда не затрагивал этих вопросов. Он приезжал к нам в маске целомудренного холостяка, каковым мы и хотели его видеть. Если до сих пор он был каким-то недо-оформившимся, наверное, мы тоже приложили к этому руку.
— Нас трое, — сказал он. — Мама, ты права: ты не понимаешь. Может, поговорим о чем-нибудь другом?
— Как хочешь. Только ответь мне на один-единственный вопрос: ты доволен своей жизнью?
— Да. Очень. Теперь я часть целого. Семьи и бизнеса. Мы все вместе строим дом. Ты слишком зациклена на необычности нашей семьи.
— Ладно. Постараюсь избавиться от этого недостатка.
И мы перешли на другие темы. Если бы он признался в гомосексуализме, я бы нашлась что ответить. Но я не могла требовать от него такой откровенности. Просто не могла. Он сам должен был заговорить об этом.
Я перешла к делу лишь накануне его отъезда. В тот вечер мы ужинали дома — я сделала незатейливый салат из авокадо и поджарила в гриле стейки из лосося. Когда я унесла тарелки и принесла чашки для кофе, я сказала:
— Джонатан, милый, на этот раз я пригласила тебя не просто так. Я хотела бы передать тебе одну вещь.
Его глаза вспыхнули: возможно, он подумал, что я собираюсь вручить ему какую-нибудь семейную реликвию. Я невольно вспомнила, как, когда ему было четыре года, он буквально шалел от жадности в магазине игрушек.
— Что именно? — спросил он, искусно скрывая любопытство.
Я вздохнула. С гораздо большей охотой я вынесла бы ему лоскутное одеяло или золотые часы, но ничего подобного ни у Неда, ни у меня никогда не было. И он, и я вышли из семей, обращенных не столько к прошлому, сколько к будущему. Я поднялась в спальню, достала из тумбочки шкатулку и спустилась с ней вниз.
Он знал, что это такое.
— О, мама, — сказал он.
Я осторожно поставила шкатулку на стол. Это был гладкий деревянный ящичек с медной пластинкой, на которой было выбито полное имя Неда и даты.
— Теперь тебе предстоит этим распоряжаться, — сказала я. — Отец хотел, чтобы ты решил, куда это деть.
Он кивнул. Он поглядел на шкатулку, но не дотронулся до нее.
— Да, — сказал он. — Я помню.
— Ты думал об этом?
— Конечно. Конечно думал. Мама, во многом именно поэтому я и делаю то, что делаю. Я пытаюсь построить дом.
— Понятно.
Я села рядом с ним. Мы оба с опаской смотрели на шкатулку, как будто она могла начать двигаться.
— Ты заглядывала внутрь?
— Да. Сначала я думала, что не смогу этого сделать. А потом поняла, что не могу этого не сделать.
— И?
— Это такое сажистое. Желтовато-серое. Между прочим, тут больше, чем можно подумать. Мне казалось, будет горсточка, которую можно взять одной рукой и развеять по ветру. А тут довольно много. Попадаются маленькие твердые кусочки, похожие на старую слоновую кость. Милый, поверь, это имеет такое же отношение к твоему отцу, как его поношенные башмаки. Хочешь посмотреть?
— Нет. Не нужно.
— Как хочешь.
— Почему ты решила передать мне это сейчас? — спросил он. — Почему именно сейчас?
Я заколебалась. На самом деле я стала встречаться с одним человеком. Он был моложе меня. Его звали Пол Мартинес. Он познакомил меня со спектром удовольствий, о которых я и не подозревала, пока была замужем за Недом. Моя жизнь словно начала раскручиваться в обратную сторону. С Недом у меня были порядок, пристанище и покой, то есть то, что хочется иметь в старости. Теперь, на пороге настоящей старости, я, похоже, влюбилась в смуглокожего спорщика, игравшего на гитаре и целовавшего меня в такие места, которые Нед даже не решался назвать своими именами. И теперь мне казалось неправильным хранить у себя его прах. Но я не стала вдаваться в подробности.
— Знаешь, я превращаюсь в Мортишию Адаме[51] с прахом мужа на камине. Мне давно надо было тебе его отдать, — вот все, что я ему сказала.
Если наша связь сохранится, я еще расскажу Джонатану о Поле. Его внимание вызывало во мне бурю эмоций, но я не вполне доверяла ни себе, ни ему — есть столько причин, по которым молодой человек может мимолетно вообразить, что любит женщину старше себя. Зачем без нужды расстраивать Джонатана? Может быть, этот роман того не стоит. Лучше подождать.
— Я понимаю, — сказал он. — Но знаешь, как-то до конца не верится, что это действительно его прах. Все это так… Кажется, что в двадцатом веке такое невозможно — держать дома шкатулку с прахом отца.
— Если хочешь, мы бы могли развеять его в пустыне, — сказала я. — Хоть сейчас.
— Как? Ты предлагаешь просто развеять его за домом?
— Да. Послушай меня. Конечно, это не совсем то, о чем мы с твоим отцом мечтали. Нет. Но все-таки именно здесь мы прожили последние годы, и нам было не так уж плохо. На самом деле я была счастлива.
— Но ведь он просил меня, чтобы я не хоронил его здесь. Он прямо об этом сказал. Он хотел, чтобы я похоронил его там, где осяду, там, где у меня будет свой дом.
— Джонатан, солнышко, тебе не кажется, что в этой твоей страстной мечте о доме есть что-то пошловатое?
Он с подчеркнутым удивлением расширил глаза.
— Что я слышу? Моя мать предлагает мне стать хипом?
— Я предлагаю тебе чуть спокойней относиться ко всему этому, — сказала я. — Твой отец умер. Его беспокоила твоя бездомность, потому что он не мог себе представить, как это можно быть счастливым и при этом ни к чему не привязанным. Но мне было бы очень обидно, если бы недостаток воображения твоего отца лишил широты твою собственную жизнь. Тем более после его смерти.
Он кивнул! И после секундного колебания дотронулся до шкатулки. Проведя кончиками пальцев по выгравированным на пластинке буквам, он, не поднимая глаз, сказал:
— Мама, если со мной что-нибудь случится…
— Ничего с тобой не случится, — быстро перебила я его.
— Но если все-таки что-нибудь случится…
Я задержала дыхание и взглянула на него. Вот на самом деле почему я его ни о чем не расспрашивала: боялась, что вместо образа Джонатана-холостяка мне придется привыкать к образу урезанного в правах сексуального изгоя. Я понимала, что мне могут позвонить Бобби, Клэр или кто-то, кого я вообще никогда в жизни не видела, и продиктовать адрес больницы.
— Ну, — сказала я, — если что-нибудь случится…
— Если что-нибудь случится и тебе придется как-то разбираться с нами обоими — и с папой и со мной, — я не хочу, чтобы ты развеивала наш прах по пустыне. У меня от одной этой мысли мороз по коже. Хорошо?
Я ничего не ответила. Встала и разлила кофе.
— Значит, ты хочешь проделать это в Вудстоке? — спросила я, ставя на стол дымящиеся чашки.
— Может быть. Еще не знаю.
— Твое дело, — сказала я. — Как ты решишь, так и будет.
— Я понимаю. Я найду место. Может быть, съездим в кино? — А может, лучше сыграем в «Скрэбл»?
— Замечательно, — отозвался он. — Прекрасно. Ты начинаешь..
На следующий день мы отправились в аэропорт. Шкатулка с прахом Неда лежала в Джонатановой черной сумке на ремешке, между носками и нижним бельем. Я сказала, что я поведу, и Джонатан не протестовал. Было непривычно пасмурно, небо затянуто тяжелыми, но уже опроставшимися от дождя тучами, выползающими из-за Скалистых гор. В воздухе, как всегда, дрожал серебристый свет без тени, источником которого могла быть как земля, так и атмосфера.
Джонатан рассказывал мне о своем растущем интересе к плотничеству, когда я свернула с автострады на боковую дорогу.
— Эй, — сказал он. — Тут что, можно срезать?
— Нет. Нельзя.
— Куда мы едем? — Сейчас увидишь.
— Я опоздаю на самолет, — сказал он.
— Не опоздаешь. Ну а в крайнем случае полетишь на следующем.
Узкая лента недавно заасфальтированной дороги вела в горы, к коттеджам богатых вдовцов и вдов. Там жил один из моих клиентов. Его дом был настолько искусно вписан в ландшафт, что почти сливался со скалами. А на полпути к этим фешенебельным жилищам находилась неглубокая лощина, скрывавшая один из сюрпризов пустыни: подземные воды залегали тут неглубоко, не заболачивая почву, но делая ее достаточно влажной для сочной травы и даже небольшой осиновой рощи, трепещущей в постоянной экзальтации.
Я остановилась в лощине. В такой облачный день это место казалось особенно красивым. Прозрачно светились бледные стволы и зеленые листья осин, а тонкий, как спица, солнечный луч высекал сноп искр из грубого красного бока соседней горы.
— Джонатан, — сказала я, — давай развеем прах здесь. Давай закончим с этим.
— Здесь? — переспросил он. — Почему здесь?
— А почему нет? Смотри, как здесь красиво.
— Да, но…
Он поглядел на заднее сиденье, где стояла его сумка.
— Доставай шкатулку, — сказала я. — Давай. К чему откладывать?
Он медленно обернулся назад, расстегнул сумку и с величайшей осторожностью извлек из нее шкатулку.
— Ты уверена? — спросил он.
— Абсолютно. Пошли.
Мы вылезли из машины и сделали несколько шагов в густой сухой траве. Джонатан нес шкатулку. Лениво жужжали мухи, на вершине большого розового камня застыла серая ящерка, настороженная и стремительная, как маленькая молния.
— Действительно красиво, — сказал Джонатан.
— Я иногда проезжаю через это место, — сказала я. — Там дальше живут мои клиенты. И теперь, когда бы ты ни приехал, мы бы могли тут бывать, если захочешь.
— Открыть шкатулку? — спросил он.
— Да. Это просто. Ты понимаешь, как она открывается?
— Думаю, что да.
Он дотронулся до защелки, но вдруг отдернул руку, так и не подняв крышки.
— Нет, — сказал он. — Я не могу. Это неправильное место.
— Солнышко, это просто пепел: Давай развеем его и будем жить дальше.
— Нет, я обещал. Это не то место. Он не этого хотел.
— Забудь о том, чего он хотел, — сказала я.
— Ты можешь забыть. Я не могу.
Он так крепко вцепился в шкатулку, что у него побелели пальцы. Словно он всерьез опасался, что я попытаюсь ее вырвать.
— Это несправедливо, — сказала я.
— Я не знаю, справедливо это или нет, но это правда. Мама, почему ты вышла замуж за папу?
— Я тебе уже говорила.
— Ты говорила, что на тебе были белые туфли, хотя День труда давно прошел, и что у отца были красивые густые волосы, и так как ты не смогла найти ни одного аргумента против, ты согласилась. Но разве это достаточная причина для того, чтобы выйти замуж и столько лет жить вместе? Или наша семья образовалась просто потому, что ты считала, что так положено: выйти замуж, завести ребенка?
— Ты все-таки думай, что говоришь, молодой человек. Я любила твоего отца. Ты не жил в этом доме. Не просыпался по ночам, когда он начинал задыхаться и паниковать.
— Верно. Но скажи, ты любила его? Вот что я хочу понять. Я знаю, что ты жертвовала собой, что ты помогала ему и все прочее. Но была ли ты в него влюблена?
— Матерям таких вопросов не задают. Он продолжал сжимать в руках шкатулку.
— Мне кажется, я был влюблен в него, — тихо сказал он. — Я его обожал.
— Он был обыкновенный человек.
— Знаю. Ты думаешь, я этого не знаю?
Некоторое время мы не двигаясь стояли на краю осиновой рощи. Ничего не происходило. Совсем ничего. Джонатан сжимал в руках шкатулку. Его лицо приняло упрямое выражение. Глаза превратились в две узкие щелочки. Спустя несколько минут я сказала:
— Джонатан, ты должен найти кого-нибудь для себя.
— Я уже нашел, — сказал он.
Я испытала что-то вроде легкого головокружения, звенящий страх высоты и незащищенности. Мы всегда были такими осмотрительными и деликатными. И вот теперь, после стольких лет этой игры, когда надо было так много чего сказать друг другу, нам стало трудно общаться.
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю, — сказала я.
Он раздраженно глядел куда-то мимо меня, и я снова увидела четырехлетнего малыша, которого знала лучше, чем саму себя. Только теперь это был человек с траурными, немного опустошенными кабинетными чертами, стареющий в манере английского профессора.
— Ты все не так себе представляешь, — сказал он наконец. — Наша жизнь совсем не такая, как ты думаешь.
— Я достаточно хорошо знаю женщин, — сказала я. — И поверь мне, ни одна женщина не позволит тебе иметь равные с ней права на ее ребенка.
Теперь он смог посмотреть на меня. Твердым и горящим взглядом.
— Ребекка не ее ребенок. Ребекка наш ребенок, — сказал он.
— Фигурально выражаясь.
— Нет. Буквально. Ни Бобби, ни Клэр, ни я не знаем, кто отец. Вот так.
Это была ложь. Я чувствовала — сама не знаю почему, — что он и эта женщина не любовники. Он выдумал это, как часто делал в детстве. Но я не стала его разоблачать.
— И Клэр тоже этого хотела? — Да.
— Она могла сказать, что она этого хочет, — заметила я. — Она могла думать, что этого хочет.
— Ты совсем не знаешь Клэр. Ты думаешь, что говоришь о ней, а на самом деле говоришь о другом человеке.
— Нет, мой дорогой. Это ты ее не знаешь. А я-то как раз знаю, что значит верить в то, что люди, с которыми ты живешь, на самом деле не такие и что твоя жизнь тоже скоро будет совсем другой. Так вот, существуют универсальные законы. Женщина не будет делиться ребенком.
— Мама, — сказал он подчеркнуто спокойным голосом. — Мама, ты говоришь о себе. Это ты бы не стала делиться своим ребенком.
— Ты можешь послушать меня? Уходи и найди кого-то для себя. Рожай собственного ребенка, если ты этого хочешь.
— У меня есть ребенок, — сказал он. — Ребекка моя в той же мере, в какой чья-то еще.
— Три — нечетное число. Один обычно лишний.
— Мама, ты порешь чушь, — сказал он. — Ты ни черта в этом не понимаешь.
— Пожалуйста, выбирай выражения. Ты все-таки с матерью разговариваешь.
— А ты, пожалуйста, не спекулируй своим положением. Ты сама завела этот разговор.
И на это мне было нечего возразить. Это я спряталась в брак, в простую, безопасную круговерть бытовых мелочей. И теперь, стоя на краю осиновой рощи посреди пустыни, я завела этот разговор.
— Я только одно хочу сказать, — пояснила я, — похоже, есть что-то вроде критической массы. Даже когда людей только двое, это совсем не просто.
— А я, — сказал он, — сильно подозреваю, что все эти разговоры о критической массе не более чем попытка оправдания собственного статуса. Бобби, Клэр и я счастливы вместе и не собираемся расставаться.
— Но есть уроки истории.
— Ничто не стоит на месте. Мама, неужели ты не видишь, что мы живем уже совсем в другом мире? Может быть, завтра вообще конец света, так почему же мы должны вечно во всем себе отказывать?
— Люди рассуждают о конце света с тех пор, как мир стоит. Однако он все не наступает, да и сам мир не слишком-то изменился.
— Как ты можешь так говорить? — воскликнул он. — Посмотри на себя.
Я знала, что стою под открытым небом на меловой, красно-серой земле. Я знала, что на мне джинсы и замшевая куртка.
— Ты думаешь, что, когда дойдет до выяснения отношений, — сказала я, — Бобби выберет тебя? Ты на это рассчитываешь, да? Ты думаешь, что Клэр уйдет в тень, а вы с Бобби будете вдвоем растить этого ребенка, так, что ли?
Он взглянул на меня, и вдруг я все поняла. Все: его страсть к мужчинам, его чувство вины, его горечь и гнев. Я почувствовала это, потому что его гнев был женским гневом. В нем жило женское чувство предательства. Ему казалось, что его несправедливо вытеснили на периферию, что его любят не те и не за то. Был миг, когда я его испугалась. Испугалась собственного сына в этом безлюдном месте. Мы защитились молчанием. Это было единственное, что нам оставалось, чтобы не наброситься друг на друга с диким визгом, чтобы не начать кусаться и царапаться. Выяснять отношения более спокойным образом мы не могли — нам обоим было слишком не по себе.
— Ты не знаешь, о чем говоришь, — тихо повторил он, и в общем-то я готова была с этим согласиться. Мы потеряли друг друга. Мы были незнакомцами в некоем глубоком, непроницаемом смысле, бежавшем как подземная река под покровом нашей сердечной привязанности.
— Давай попробуем успеть на самолет, — сказала я.
— Давай.
— Что касается праха, это твое дело. Просто дай мне знать, что ты решил, когда решишь.
Он кивнул.
— Может быть, я когда-нибудь передам его Ребекке, — сказал он. — Вот, малыш, это тебе в наследство от семьи.
— А ты думаешь, ей будет понятно, что с ним делать?
— Если мое воспитание будет для нее хоть что-то значить, то да. Я хочу, чтобы, когда она вырастет, у нее не было проблем с тем, куда деть прах деда.
— Что ж, чудесно. Мне кажется, это было бы очень хорошо для нее.
— Ммм.
— Ладно, поехали, — сказала я. — Иначе ты точно пропустишь свой рейс.
Мы опять сели в машину и всю оставшуюся дорогу до аэропорта молчали. Джонатан положил шкатулку с прахом обратно в сумку и застегнул «молнию». Сидя за рулем, я пыталась сформулировать какое-нибудь родительское напутствие, но так и не смогла найти нужных слов. Хотя у меня было что ему сказать. Но на понимание этого ушло почти шестьдесят лет. Я хотела сказать ему, что мертвым мы должны еще меньше, чем живым, и что наша единственная, хотя и весьма сомнительная, возможность счастья — в безусловном приветствии перемен. Но я не смогла этого выговорить.
Так как мы опаздывали, я затормозила перед самым терминалом.
— Пока, мам, — сказал он.
— До встречи. Береги себя.
— Я только этим и занимаюсь.
— Не уверена. Беги. А то опоздаешь.
Он выпрыгнул из машины и перекинул сумку через плечо. Прежде чем броситься к самолету, он подошел к машине с водительской стороны.
— До встречи, — сказал он.
Может быть, он болен? Или просто стареет? Он выглядел ужасно изможденным. С неестественно большими глазами на осунувшемся лице.
— Джонатан, позвони мне, когда долетишь, хорошо? Просто чтобы я знала, что все нормально.
— Хорошо. Конечно.
Он наклонился к открытому окну, и я поцеловала его, некрепко, но прямо в губы. На прощанье. А еще через несколько секунд он, не помахав и не оглядываясь, скрылся из виду.
Джонатан
Мы с Бобби приехали на станцию за несколько минут до прихода поезда. Мы встречали Эрика. На таких пригородных станциях, обычно состоящих из бетонной платформы да небольшого — в данном случае темно-вишневого — зданьица размером с сарай, особенно остро ощущаешь всю степень своей заброшенности. Самое главное в прибывающем поезде то, что через пару минут он отправится дальше. Глядя на серебристую змею, огибающую ближайший холм, я уже представлял себе облако пьши, которое состав закружит при отправлении. Кусочки угля и бесхозный бумажный стаканчик взметнутся вверх и снова осядут, и все опять будет как было — тихо и сонно. На другой стороне полотна в зарослях крапивы и рогоза ржавел скособоченный красный автомат для продажи газет.
Я позвал Эрика, потому что мне было одиноко. Нет, неправда. К чему лукавить?! Переезжая в Вудсток, я рассчитывал, что здесь будет больше незанятых голубых. Я рисовал себе картины знакомства в барах и на дворовых распродажах. Но неожиданно выяснилось, что все местные голубые уже разбились на пары. И в конце концов я позвонил Доктору Филгуду и пригласил его на выходные.
Я нервничал и поэтому положил руку на плечо Бобби. Я не видел Эрика больше года. Кроме нас с Бобби на платформе находилась всего одна встречающая — тучная пожилая дама, со все возрастающим раздражением рывшаяся в своей белой соломенной сумке. Поезд выехал на финишную прямую. Персонаж из моей прежней, чуть более предсказуемой жизни должен был вот-вот посетить меня в моем новом, буколическом мире.
Поезд загрохотал и остановился. С тяжким стоном раскрылись двери. Сошла семья, потом лысый человек в коричневом костюме, за ним молодая полная женщина, которую встречала пожилая толстуха с соломенной сумкой. Я уж подумал, что по каким-то причинам Эрик вообще не приехал, как вдруг он появился на верхней ступеньке железной лесенки с голубым парусиновым чемоданом в руке.
Я все понял, как только взглянул на него. Когда такой поджарый человек, как Эрик, худеет даже на два килограмма, это и то заметно. А он похудел по меньшей мере на пять. Его кожа приобрела землисто-серый оттенок.
Он улыбнулся и начал медленно спускаться по ступенькам, словно балансируя невидимым кувшином на голове. Когда он ступил на перрон, Бобби подхватил его под локоть.
— Привет, — сказал Эрик, — вот и я.
— Вот и ты, — сказал я.
Поколебавшись секунду, мы обнялись, У меня было чувство, что я обнимаю связку жердей. Это был ужас. У меня закружилась голова, кровь застучала в висках. Мне захотелось броситься бежать, кинуться с платформы в рогоз. Мир раскололся на куски, перед глазами запрыгали разноцветные искры. В тот момент я был готов столкнуть его вниз, под поезд, чтобы его измололо в ничто. Чтобы он аннигилировался.
Но вместо всего этого я сжал его костлявые плечи и сказал:
— Рад тебя видеть.
Поезд тронулся, разгоняясь в сумасшедшем облаке сверкающей пыли.
— Спасибо, — сказал он. — Большое спасибо за приглашение. Сто лет не был за городом. Привет, Бобби.
Они с Бобби обменялись рукопожатием. Заметил ли что-нибудь Бобби или нет, сказать было трудно. Во всяком случае, на лице у него ничего не отразилось. Он взял у Эрика чемодан и понес его к машине с равнодушно-невозмутимым видом старого слуги. Эрик передвигался более или менее нормально, не считая того, что в его походке появилась особая старческая осмотрительность, будто его кости были мягкими и ломкими, как воск.
— Как добрался? — спросил я.
— Замечательно. Очень хорошо. Красивая дорога. Здесь правда красиво, да?
— Да, если в принципе любишь все такое.
Он моргнул. Прямые шутки Эрик понимал, с легкой иронией дело обстояло хуже.
— Нам нравится, — сказал я. — В этом месте есть законченность. Здесь все именно так, как и должно быть за городом: тишина, покой, скука…
— Аа, — сказал он. — Что ж, хорошо. Это хорошо.
Мы сели в машину и поехали домой. Бобби за рулем, Эрик рядом с ним на переднем сиденье, я сзади, на том месте, куда обычно сажают ребенка. Мы ехали знакомой дорогой, вокруг тянулись луга, на которые уже легла печать надвигающейся зимы, и мне безумно захотелось зарыться, исчезнуть в этих желтовато-зеленых стеблях. Четырнадцать месяцев назад, когда мы с Эриком последний раз занимались любовью, мы приняли меры предосторожности. Но меньше чем за год до этого вообще никак не предохранялись. Я провел кончиками пальцев по груди, глядя на траву, колышущуюся под широким небом.
— Бобби, — спросил Эрик, — ты перевез сюда свои пластинки?
— Конечно, — сказал Бобби. — Ты меня знаешь. У нас тут и проигрыватель, и все что нужно.
— Я тебе кое-что привез из города, — сказал Эрик. — Представляешь, оказывается, в финансовом районе есть большой музыкальный магазин.
— Я знаю этот магазин, — сказал Бобби. — Да. Я там бывал.
Мы ехали домой, кое-как поддерживая спазматический разговор. Я с удивлением отметил, что не спрашиваю Эрика о здоровье из деликатности. Не ужас, а именно чувство неловкости не позволяло мне завести разговор на эту тему, как если бы он вернулся с войны, потеряв руки или ноги. Со своего места я видел его грустную плешь, просвечивающую сквозь редкие волосы. И волосы, и кожа потеряли свой блеск, которым — как обнаружилось лишь теперь — они когда-то все-таки обладали. Эрик никогда не казался особенным здоровяком, но сейчас его волосы выглядели какими-то непредставимо безжизненными и ломкими, а кожа высохла и сморщилась. Я же перед лицом его очевидного увядания держался как ни в чем не бывало: указывал на мои любимые пейзажи, рассказывал о чудачествах местного населения и о нашем недавнем посещении сельской ярмарки, где гордо демонстрировались какие-то невероятные призовые огурцы и поросята по четыре центнера. Я все продолжал поглаживать грудь. Мы проехали через Гудзон. Баржи бороздили сверкающую коричневую воду. На дальнем берегу стояли желто-красные деревья, уже прихваченные первыми заморозками. За деревьями торчали облупившиеся усадьбы мертвых миллионеров, уставившиеся в холодное, льдисто-голубое небо.
Когда мы свернули на гравиевую дорожку к дому, Эрик едва не захлебнулся от восторга:
— Но это же потрясающе! Даже не верится, что это ваше.
Я никогда раньше не слышал у него такой интонации, такого голоса, дрожащего от восхищения. В этом было что-то неискреннее, фальшивый перебор. Словно он был женой амбициозного клерка, оказавшейся в загородном доме его начальника.
— Подожди, сейчас ты увидишь, каков он внутри, — сказал я. — Там практически еще ничего не готово.
— Нет, это просто фантастика! Фантастика! — воскликнул он. — И уже не важно, какой он внутри.
— Подожди-подожди, — сказал я.
Клэр с девочкой встретила нас на крыльце. Ребекка, только что выкупанная, уставилась на нас с таким потрясенным видом, словно никогда не видела ничего подобного: трое мужчин вылезают из машины и поднимаются по ступенькам.
— Привет, ребята, — сказала Клэр.
— Привет, — сказал Эрик, — рад тебя видеть. Вы посмотрите, какая малышка! По лицу Клэр я понял, что она почувствовала неладное. Я почти физически ощущал работу, происходящую сейчас у нее в голове, — ее попытку сопоставить нынешнего Эрика с тем Эриком, которого она видела несколько лет назад. Неужели он и тогда был таким тощим и бледным? А его кожа настолько безжизненной?
— Да, вот познакомься, — сказала Клэр после секундной паузы. — Тебе повезло, сегодня у нас хороший день. Она с самого утра в ангельском настроении. Так что восхищайся ею скорее, долго такое продолжаться не может.
Было видно, что Эрик не знает, как вести себя с детьми. Сохраняя дистанцию в несколько шагов, он произнес:
— Привет, малышка. Привет.
Ребекка, пуская слюни, обалдело глядела то ли на него, то ли мимо. Она уже несколько месяцев как научилась говорить. Дома она могла болтать часами, перемежая общедоступные слова словами своего собственного изобретения. Но при посторонних умолкала и с упорной зачарованностью чуть испуганно смотрела прямо перед собой, ожидая, что произойдет дальше. В этих ее комплексах было что-то жертвенное, что-то почти сексуальное. Я кое-что понял в отцовстве: ребенка во многом любишь именно потому, что видишь его голым. У детей нет тайной жизни. По сравнению с младенцами все остальные кажутся такими закрытыми, закамуфлированными, вечно скрывающими какие-то маленькие грустные тайны. Спустя полтора года я понял, что в принципе могу себе представить, как со временем Ребекка начнет меня раздражать, сердить, расстраивать, но никогда уже она не сможет стать мне чужой. Ни при каких обстоятельствах — даже если будет весить сто пятьдесят килограммов. Или поклоняться тотему, или совершит преступление с целью наживы. Мы сроднились, и эту внутреннюю связь уже невозможно нарушить.
— А обнять? — сказал я ей.
Клэр с неохотой передала Ребекку мне. Когда я ее взял, она взглянула на меня с упрямым изумлением.
— Привет, мисс Ребекка, — сказал я.
И вдруг она расхохоталась, так неистово, словно я выпрыгнул из коробки, как игрушечный чертик.
Я крепко прижал ее к себе. Я уткнулся носом в ее пухлое плечико и вздохнул.
— Действительно интересно, — сказал Эрик, — в смысле, как вы тут живете. Действительно, очень-очень интересно.
— Мягко говоря, — сказала Клэр. — Заходи, я покажу тебе твою комнату. Как же мне всегда хотелось сказать кому-нибудь эту фразу!
Клэр и Эрик вошли в дом, Бобби последовал за ними с чемоданом. Я с Ребеккой остался на улице. В полдневном, золотистом, наполненном особой октябрьской тяжестью воздухе четко вырисовывалось каждое дерево нагорном склоне. Между двумя опорами и перилами лестницы был туго натянут шестиугольник паутины, в центре которого сидел толстый крапчатый паук. Сколько мы ни боролись с паутиной, местные пауки — одни яркие, другие бледные, как пыль, — ткали ее снова. Ребекка что-то забормотала, а потом начала дико бить в ладоши — верный признак приближающегося плача. Я поглаживал ее по голове в ожидании неминуемых слез. У меня мелькнула мысль убежать с ней, просто взять ее с собой в горы.
— Еще очень много дел, — прошептал я. — Надо починить полы. А кухня вообще не начата.
Мы повезли Эрика на экскурсию в ресторан, который к тому времени функционировал настолько хорошо, что мы с Бобби даже могли оставить его на несколько часов на нашу повариху Марлис и ее любовницу Герт, новую официантку. Начиная все это, мы пытались воспроизвести то, чего нам так и не удалось обнаружить на пути из Аризоны в Нью-Йорк: немного нелепое маленькое кафе, где подавали бы добротные блюда, только что приготовленные своими руками. Как выяснилось, этого хотели не только мы. Наш ресторанчик всегда был набит до отказа, а по выходным очередь из желающих вытягивалась на полквартала. Было и приятно, и немного неловко видеть столько людей, жаждущих такой незамысловатой пищи, как хлеб и картофельные лепешки, суп и тушеное мясо, пироги двух-трех видов. Иногда я чувствовал себя обманщиком. Ведя перекрученную, невротическую жизнь, мы притворялись наивными простаками, превратившими в профессию украшение салатными листьями яблок, купленных у хозяина сада, находящегося меньше чем в десяти милях от нашего дома. Нашим главным поставщиком джема и консервированных овощей была одна местная старушка. Впрочем, половина посетителей «Домашнего кафе» щеголяла в загородной одежде, заказанной по каталогам, и в грубых свитерах, связанных в Гонконге и Гватемале. Так что я думаю, все всё понимали.
— Это просто великолепно, — воскликнул Эрик.
Ресторан уже закрылся, но несколько человек еще дообедывали. В сердечной теплоте, с которой нас приветствовали Марлис и Герт, как всегда, сквозила едва уловимая ненависть. Я обнаружил, что немного стесняюсь Эриковой бледности и худобы — я словно бы выставил напоказ малоприятную тайну собственной извращенности, которую до сих пор мне удавалось неплохо скрывать под маской невинности.
Марлис увела Бобби в кухню, чтобы сообщить ему, что из продуктов нужно перезаказать, и продемонстрировать течь в посудомоечной машине, которую ей каким-то образом удалось временно заделать. Как выяснилось, даже небольшой и довольно популярный ресторан функционирует в обстановке перманентного кризиса. Оборудование ломалось, загоралось и выходило из строя в самый неподходящий момент. Продукты доставляли побитые или неспелые, в муке заводились черви. Предпочтения посетителей следовали жесткой, но совершенно непредсказуемой схеме. Продукты, которых мучительно не хватало на одной неделе, на следующей вдруг оказывались никому не нужны и портились, лежа на полках. Прибыль была довольно постоянной, но маленькой, и все время казалось, что чего-то не хватит и нужно еще печь пироги, резать новую порцию картошки, срочно звонить поставщику овощей и скандалить из-за коробки вялого салата. Иногда я заглядывал в зал и с удивлением отмечал, что все столы заняты и люди едят, как ни в чем не бывало обсуждая свои дела. Они верили, что это нормальный ресторан, и даже не задумывались о нашей постоянной борьбе с гниением, паразитами, бесконечным мелким жульничеством поставщиков, о всем том, что предшествовало попаданию этой простой пищи на их белые керамические тарелки. В тех редких случаях, когда поступали жалобы, что недожарен бекон или переварены яйца, я едва сдерживался, чтобы не закричать: «Неужели вы не понимаете, как вам повезло, что вы вообще что-то получили? Неужели вы этого не понимаете? Где, черт побери, ваша благодарность?» Я оценил привлекательность сверхбыстрого замораживания продуктов, которые можно просто разогреть в микроволновой печи. Вкус почти тот же, и при этом никаких забот. Все уже нарезано кубиками и замешано, свернуто в трубочки, или нарублено. Нет риска, что сгниет, и хранится сколько угодно. Еще два года назад мы смотрели на владельцев всех этих ярко освещенных безлюдных придорожных кафе как на личных врагов, продающих некачественную еду из жадности и лени. Теперь я скорее видел в них жертв. Они просто не выдержали искуса соблазнительной практичности.
Герт предложила нам с Эриком перекусить. Кофе горячий, и вроде бы оставалось еще два куска брусничного пирога. Может быть, она догадалась, что Эрик болен? Может быть, именно в этом заключалась подлинная причина ее заботливости? Эрик был явно очарован Герт, которая и вправду была очаровательна: румяная, с сильным лицом и длинными пепельными волосами. Она бросила хорошую работу в издательстве, предпочтя здешнюю жизнь с Марлис. Она одевалась под фермершу — ситцевые платья, длинные вязаные кофты с пуговицами, — но при этом была очень хорошо образованна: знала русский, когда-то редактировала книгу большого поэта. Когда мы ответили «Спасибо, нет» на ее предложение о кофе с пирогом и она снова вернулась в зал, я еле сдержался, чтобы не прошипеть: «Мы сильно подозреваем, что она подворовывает».
— Здесь все так мило, так по-домашнему, — сказал Эрик своим новым, восторженным голосом.
— Без этого нельзя, — отозвался я. — Интегральный аспект нашего метода привлечения посетителей.
— А кто эти дети? — поинтересовался он, указывая на фотографии на стенах.
— Понятия не имею. Мы купили их по цене доллар — пять снимков в комиссионной лавке на Гудзоне. Наверное, к сегодняшнему дню большинство из них спились, превратились в попрошаек или отбывают срок в исправительных учреждениях. Другие живут на трейлерных стоянках с шестью детьми.
Эрик одобрительно кивнул, словно такую будущность можно было признать вполне благополучной. Из кухни появился Бобби, сопровождаемый Марлис, крупной, веснушчатой, с волосами абрикосового цвета.
— Похоже, — сказал Бобби, — посудомоечная машина долго не протянет. Выглядит она, честно говоря, неважно.
— Только этого нам и не хватает, — отозвался я. — Доставка новой займет несколько недель как минимум.
Марлис, глядя на меня, изобразила в воздухе что-то вроде боксерского апперкота.
— Здорово, мясничок, — сказала она. Я поднял руки над головой:
— Только не бей.
Это был выработанный нами с Марлис способ совместного прохождения сквозь запутанный лабиринт сексуальности и отношений начальник — подчиненный. Мы платили Марлис совсем неплохие деньги, и при этом она постоянно отвешивала нам подзатыльники, щипала за щеку, со всего размаху шлепала по заду. Ябыл ее начальником, и в то же время мне приходилось симулировать нешуточный ужас перед физической расправой, что, впрочем, учитывая вышесказанное, было не так уж сложно. Марлис была ширококостной, спокойной, с богатым и разнообразным жизненным опытом. Она как-то починила посудомоечную машину в самый разгар утренней суеты. Она была прекрасной пловчихой и горнолыжницей, знала названия деревьев и трав.
— Ну, пока совсем не сломается, придется обходиться тем, что есть, — сказал Бобби. — А в крайнем случае будем мыть вручную… до первого санинспектора.
— Роскошная жизнь хозяина ресторана, — сказал я Эрику, который согласно кивнул.
Обедали мы дома, разговаривая преимущественно о ребенке.
Мы с Клэр воспользовались присутствием Эрика как лишним поводом обсудить интересующие нас подробности детского воспитания. Передавая по кругу блюда с кукурузой, помидорным салатом и гамбургерами, мы, перебивая друг друга, рассказывали разные истории, высвечивающие ту или иную особенность характера Ребекки, сетовали на обилие моральных и физических проблем, связанных с родительством, и, наконец, представили свою тщательно разработанную стратегию, как с наименьшими потерями ввести ее в мир любви и зарплат. Идеально воспитанный Эрик, обладавший, казалось, генетически запрограммированной вежливостью, изображал невероятный интерес к обсуждаемым вопросам. Степень искренности определить было невозможно.
Уложив Ребекку, мы посмотрели фильм, взятый Клэр в видеопрокате. («Мы не должны, — рассуждала она еще до приезда Эрика, — полагаться исключительно на разговоры. Надо смотреть фильмы, играть в какие-нибудь игры, что-нибудь делать. Если бы могла, я бы пригласила артиста с дрессированной собакой».) После фильма все начали потягиваться, зевать и жаловаться на жуткую измотанность, что, в общем-то, соответствовало действительности. Да, решили мы, пора ложиться спать. Эрик, сжавшись, сидел на стуле, засунув ладони между коленями, как будто в комнате стоял жуткий холод. Он был таким сморщенным, таким подчеркнуто непритязательным, таким заранее на все согласным! Он был из породы гостей, чьи желания неизменно совпадают с желаниями хозяев. И тут неожиданно для самого себя я спросил:
— Эрик, ты давно такой?
Он поглядел на меня удивленно-осуждающе, часто моргая. А ведь он может считать, что это я его заразил, подумал я. Что не исключено.
— Мне казалось, что это незаметно, — сказал он.
Его голос звучал едва слышно, чуть громче гудения батареи. Но при этом он сердито моргнул и еще крепче сдавил ладони коленями.
— Мне последнее время уже лучше, — сказал он. — В смысле, я думал, я выгляжу как обычно.
— Сколько ты уже болеешь? — спросила Клэр.
Перед тем как я задал свой вопрос, она встала, чтобы заварить чай, и так и застыла возле кровати. Бобби сидел молча. Эрик задумался, словно припоминая.
— Уже больше года, — сказал он. — Сначала я не мог в это поверить. Как-то странно — так ясно представлять себе симптомы, а потом и вправду начать их испытывать. Какое-то время я думал, это просто нервы. Ну а потом… Пять месяцев назад мне поставили диагноз.
— Почему же ты не позвонил? — спросил я.
— А что бы от этого изменилось? — сказал он новым голосом, совершенно потерявшим вежливую приподнятость и звучавшим теперь резко и зло. Такой интонации я еще никогда у него не слышал. — Лекарств нет, — сказал он. — Все равно ты бы не мог мне помочь, только бы дергался.
— Я был у тебя, когда ты уже знал, что болен. И ты даже не упомянул об этом, — сказал я и тут же вспомнил, что в нашем случае вообще трудно говорить о каких бы то ни было отношениях. Общение практически целиком сводилось к сексу и разделенному одиночеству.
Он посмотрел на меня. Было что-то невероятно страшное в его глазах.
— Честно говоря, — сказал он, — мне было стыдно. Когда я раньше думал об этом, когда я, ну, как бы представлял себе, что со мной может такое случиться, я понимал, что буду испытывать страх, злобу, вину. Это понятно. Но мне почему-то еще и стыдно.
— Солнышко, все нормально, — сказала Клэр. Эрик кивнул.
— Разумеется, — сказал он. — Конечно нормально. А как же иначе?
— Никак, — сказала Клэр. — Извини.
— В сущности, мне всегда хотелось иметь что-нибудь вроде такого дома, — сказал он. — Я в общем-то ради этого и старался — думал, заработаю денег и тоже уеду в какое-нибудь такое место.
— Здесь очень долгие вечера, — сказала Клэр.
— Это рай, — сказал он. — И не надо морочить мне голову. Рай, и вы это прекрасно знаете.
В комнате, где мы сидели, горел свет, тикали часы. Единственное, о чем, вернее, о ком я мог думать в этот момент, была Ребекка. Подобно тому, как раньше я мечтал спрятаться в высокой траве, теперь мне хотелось только одного — войти в ее комнату, разбудить ее и приласкать. Я думал о ее удивительных маленьких ножках и о ее привычке сосать большой палец, а другой рукой тянуть себя за волосы. Интересно, думал я, сохранится ли какой-то след от этой привычки лет через двадцать пять. Будет ли она играть своими волосами, когда устанет или разнервничается? Будет ли кому-то нравиться, как она машинально наматывает, разматывает и снова наматывает на палец темно-каштановую прядь? Или это будет кого-то раздражать? И, может быть, глядя на ее неутомимые, Неспокойные пальцы, кто-то скажет про себя: «Все, с меня хватит».
— Пойду взгляну на Ребекку, — сказал я.
— Она спит, — сказала Клэр. — Все тихо. Ни звука.
— Ну, все равно проверить не помешает.
— Джонатан, — сказала Клэр, — с ней все в порядке. Правда. Все в порядке.
Эрик спал один в моей кровати. Хотя я заявил, что лягу внизу на матрасе, кончилось тем, что я забрался в кровать к Бобби и Клэр. Я лежал между ними, скрестив руки на груди.
— Знаете, отчего мне действительно хреново? — сказал я. — Что я беспокоюсь не за него, а за себя. Он болен, и мне его жаль, но эта жалость так… вообще… где-то на периферии сознания. Если мое беспокойство за себя — это марш Сузы,[52] то реальная болезнь Эрика — пикколо на заднем плане.
— Довольно естественно, — сказала Клэр. — Но послушай, я думаю, с тобой все в порядке. Ведь уже больше года прошло с тех пор, как вы с Эриком последний раз…
— Инкубационный период — пять лет, — отозвался я. — А по последним данным, может, и все десять.
Клэр кивнула. Что-то было не так. Я ожидал от нее другой реакции, более легкомысленной и определенной. Клэр была какая-то не такая. Бобби молчал. Практически с самого ужина.
— Бобби! — сказал я.
— Угу?
— Что происходит? Что ты молчишь?
— Ничего не происходит, — сказал он. — Я просто думаю.
Клэр сжала мне локоть. Я понял, что она имеет в виду: не трогай его сейчас, дай ему время разобраться в собственных чувствах. У Бобби была замедленная, полусонная реакция на сюрпризы судьбы. Когда-то мы с Клэр, даже договорились между собой, что в случае пожара кто-то из нас поможет ему выбрать, в какое окно прыгать.
— Нелепость какая-то! — сказал я. — Как мне теперь жить, не проверяя себя каждые пять минут на симптомы?
— Солнышко, скорее всего с тобой все в полном порядке, — сказала Клэр, но убежденности в ее голосе не было.
В качестве компенсации она погладила меня по груди. После рождения ребенка Клэр чуть охотнее шла на физический контакт, хотя ее прикосновения по-прежнему оставались мимолетными, словно она опасалась, что чужая плоть может обжечь ей пальцы.
— Бобби, а ты что думаешь? — спросил я.
— Я думаю, с тобой все нормально.
— Хорошо. Я рад, что ты так думаешь.
— Интересно, — сказала Клэр, — как Эрик собирается со всем этим справляться. Мне кажется, у него почти нет друзей.
— Почему? У него есть друзья, — сказал я. — Он что, по-вашему, живет в вакууме? По-твоему, он просто какой-то жалкий актеришка без собственной жизни?
— Откуда мне знать? — сказала Клэр.
Я почувствовал по ее голосу, что она осуждает меня за мою неспособность любить Эрика. С тех пор как родился ребенок, она во многом отказалась от былого цинизма и начала склоняться к тому, что мир в большой степени заслуживает сдержанной нежности.
— Пожалуйста, не надо на меня нападать, — сказал я. — Хотя бы сейчас. Прибереги свое раздражение до другого раза.
— Я на тебя не нападаю, — сказала она.
Характерная ситуация. Она никогда не признавала того, в чем ее обвиняли. Я подумал тогда, что она может испортить ребенка. Какой вырастет Ребекка с матерью, кричащей: «Я не кричу!»?
— Понятно. Ты на меня не нападаешь. Ты вообще всегда все делаешь правильно. Значит, у меня слуховая галлюцинация.
— По-моему, нам не стоит сейчас начинать ругаться, — сказала она. — Если только тебе этого очень хочется…
— Может быть, хочется. Я чувствую, ты осуждаешь меня за то, что я не люблю Эрика, так, да?
— Конечно нет. Разве можно за это кого-то осуждать? Тут либо любишь, либо нет.
— Неужели? А мне казалось, что мы, трое, привыкли к меньшей определенности. Разве нет? Скажи честно, тебе кажется, что я сам угробил свою жизнь? По-твоему, есть что-то неправильное в том, чтобы любить тебя и Бобби и при этом поддерживать отношения с Эриком, отношения, в которых нет ничего, кроме секса?
— Я этого не говорила, это твои слова, — ответила она.
— Но мне бы хотелось знать, что ты думаешь. Наверное, тебе кажется, что я какой-то недоделанный, да? Что каждый из нас с Бобби — это полчеловека? Поэтому мы тебе и нужны вдвоем. Получается один целый человек. Правильно?
— Прекрати. Ты просто расстроен. К чему сейчас все эти выяснения?
— Я этого не хотел, — сказал я. — Так вышло. Клэр, не нужно нападать на меня. Клэр, прошу тебя. Мне действительно страшно.
— Я не… — начала она, но осеклась и сказала: — Может быть, ты прав. На самом деле мне тоже страшно.
— Но ведь не должен же я любить Эрика просто потому, что он болен? — сказал я. — Не должен же я вдруг взять всю ответственность на себя?
— Нет, — сказала она. — Наверное, нет.
— Черт, зачем я его пригласил?
— Джонатан, милый, — сказала она, — приезд Эрика сам по себе ничего не меняет. Тебя послушать, получается, что ты пригласил вместе с ним какой-то микроб.
— А разве нет? Раньше я мог вообще об этом не думать. А теперь это невозможно.
— В том, что ты сейчас говоришь, нет никакого смысла, — отозвалась она. — Точнее, есть, но какой-то перевернутый. Я тебя понимаю. Но только ты не должен ни в чем его обвинять. Он не виноват.
— Я понимаю, — грустно сказал я. — Это я понимаю.
Мне мешала собственная рассудительность. Я был слишком уравновешенным, слишком воспитанным. Будь я другим человеком, я бы помчался по дому, сбрасывая с полок посуду и срывая картины со стен. Это, разумеется, ничего бы не изменило, но могло бы принести облегчение — во всяком случае, никакого другого способа снять напряжение я в тот момент придумать не мог. Мысль о сексе была невыносимой, так же как и утешения друзей, знавших, что с их кровью все в порядке. Единственным моим желанием было начать с диким криком носиться по дому, сдергивая занавески, ломая мебель, разбивая вдребезги стекла.
— Постарайся уснуть, — сказала Клэр. — Что толку думать обо всем этом сейчас?
— Да-да. Я постараюсь.
— Хорошо. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Она обняла меня, положив руку мне на живот и притянув поближе к себе, внутрь своей теплой и душистой ауры. С другого боку тихо дышал Бобби. Я понимал, что мне бы следовало почувствовать себя утешенным, и так оно почти и было, но все-таки реальное чувство покоя дрожало где-то вне досягаемости. Я находился в далеком-далеком месте с людьми, чья жизнь не изменится, если я умру. Я лежал между Клэр и Бобби, прислушиваясь к Ребекке. Если бы она проснулась и захныкала, я бы бросился в ее комнату и приголубил ее. Я бы согрел бутылочку и подержал ее, пока она пьет. Я лежал прислушиваясь, но все было тихо.
Бобби
Было уже за полночь. По небу на своем долгом пути к Атлантическому океану из глубины континента скользили облака. В окне нашей спальни висела полная луна. Пересекая залитые бледным светом половицы, я остановился поглядеть на спящих Джонатана и Клэр. Она тихо посапывала, выдувая невидимые воздушные пузыри. Он лежал, отвернув от нее голову, словно боялся ее разбудить, словно ему снилось, что он ужасно шумит во сне.
Я вышел в коридор, сделал несколько шагов и тихо постучал в дверь, но не стал дожидаться ответа. В этой комнате, находящейся на другой, безлунной стороне дома, было гораздо темнее. Я постоял несколько секунд на пороге, а потом прошептал:
— Эрик! — Да?
— Ты спишь?
— Нет. Нет, правда не сплю.
— Просто я хотел типа убедиться, что тебе удобно.
— Да, — сказал он. — Это хорошая кровать.
Его голова казалась колеблющимся темным пятном над краем яркого стеганого одеяла. Я видел только отдельные фрагменты: глаза, высокий лоб. Запаха болезни в комнате не чувствовалось.
— Когда-то это была кровать Клэр, — сказал я. — Ну, в смысле наша с Клэр. Теперь на ней спит Джонатан, а мы купили другую.
— Хорошая кровать. Не мягкая. А то, знаешь, за городом любят такие, слишком мягкие…
— Бывает, сюда забегает мышь, — сказал я. — Мы всё собирались поставить мышеловку, но руки так и не дошли. Знаешь, на самом деле я не уверен, что мы рождены для загородной жизни. Для этого мы какие-то недостаточно основательные.
— Может быть, здешние мыши чище, — сказал он. — Они тут просто как обычные дикие животные.
Он умолк, и в наступившей тишине мы услышали, как в стене скребется мышь. Мы расхохотались.
— У тебя есть знакомые в Нью-Йорке, которые бы могли типа, ну, помочь тебе если что? — спросил я.
— Кое-кто есть, — ответил он. — А если станет совсем худо, в крайнем случае можно будет обратиться в одно из этих специальных агентств.
— А твои родные?
— Они меня списали.
— Они что, не будут за тобой ухаживать?
— Они даже разговаривать со мной не хотят. Моя сестра боится находиться ее мной в одной комнате, чтобы ее дети не заразились.
— А работа у тебя есть? — спросил я.
— Нет. Меня уволили пару недель назад после того, как я в очередной раз загремел в больницу с пневмонией.
— А как твои друзья?
— Несколько человек умерли в прошлом году. Просто ушли один за другим. Трое за последние полгода. Парню, которого я всегда считал своим лучшим другом, еще хуже, чем мне. Он в больнице. Изредка бывают улучшения, а так он уже никого не узнает.
— Тебе страшно? — спросил я.
— А как ты думаешь?
— Да… мне бы тоже было страшно. Он вздохнул.
— А иногда я не боюсь, — сказал он. — Это, знаешь, вроде как приходит и уходит. Но теперь все по-другому. Даже когда страха нет, все равно. Я чувствую себя, нет, это невозможно объяснить. Ну просто по-другому. Раньше случалось, что я как бы забывал о своем теле. Сливался с улицей, по которой иду. А теперь этого никогда не бывает.
— Мм…
— И, знаешь, рисуя себе все эти картины, я представлял, что я уже старый и ни о чем не жалею. Понимаешь? Я представлял себе знаменитого старца, возлежащего на постели, окруженной поклонниками, и как он говорит: «Я ни о чем не жалею». Бред, да? Чудовищный бред.
— А о чем ты жалеешь? — спросил я.
— Я? Да в общем-то ни о чем. То есть, ну, мне казалось, что я все-таки больше успею сделать в этой жизни. Мне казалось, у меня больше времени. Я надеялся прославиться и потом уйти на покой, поселиться в таком вот доме.
— Ну да. Но знаешь, эта жизнь не для всех, — сказал я. — Здесь только один кинотеатр. Да и хорошую музыку послушать негде.
Он рассмеялся, и я различил негромкий скребущий звук, как будто чистят картофелину. Это был смех больного.
— Я и в Нью-Йорке-то не особенно ходил на концерты, — сказал он. — Я просто, ну, как сказать, просто играл своей жизнью. Да, наверное; так. Надеялся, что все образуется. Думал, что просто нужно трудиться и верить.
Я подошел к его кровати. Мышь продолжала возиться в стене.
— Мм, послушай, а что, если я немного полежу с тобой? — спросил я.
— Что?
— По-моему, неправильно, что ты один, — сказал я. — Ты не против, если я залезу к тебе под одеяло и просто полежу рядом?
— На мне ничего нет, — сказал он.
— Не важно.
— Что с тобой? — спросил он. — Ты хочешь побыть со мной потому, что я болен?
— Нет, — ответил я.
— А если бы я не был болен, ты бы тоже этого хотел?
— Не знаю.
— Послушай! Уйди, пожалуйста. Я тебя прошу.
— Прости. Я не хотел тебя обидеть.
— Я понимаю. Но все равно уйди. Пожалуйста.
— Хорошо.
Я вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.
Я чувствовал неприятную тяжесть в ногах, удручающее ощущение стыда и досады. Я не собирался посягать на его частную жизнь. Я просто хотел обнять его, притянуть его голову к своей груди. Я просто хотел подержаться за него в то время, как его тело медленно, но верно отступало в прошлое.
Джонатан
Эрик опять приехал к нам через неделю. Я не очень понимаю ни зачем его пригласили, ни почему он согласился — его первый визит никому, в том числе и ему самому, большого удовольствия не доставил. Все воскресенье он сидел насупленный и мрачный. Тем не менее, когда мы провожали его на станцию, Бобби спросил:
— Приедешь к нам на следующие выходные?
Эрик поколебался, а потом сказал «да». Причем таким категоричным тоном, словно требовал того, что принадлежит ему по праву. По пути домой я спросил Бобби:
— Тебе правда хочется, чтобы он снова приехал?
— Джон, — сказал он, — парню нужно побыть на свежем воздухе. Ты что, не видел, как он выглядит?
У меня мелькнула мысль, что Бобби так и не понял, что с Эриком. Может быть, он думает, что у Эрика обыкновенная депрессия или что он переутомился и просто нуждается в хорошем отдыхе?
— Боюсь, что свежим воздухом тут не обойтись, Бобби, — сказал я.
— Да, но это все, что мы можем ему предложить. Ведь он теперь, ну, вроде как член семьи. Нравится нам это или нет.
— Член семьи, — сказал я. — Знаешь, ты меня уже достал всей этой фигней. Он пожал плечами и сочувственно улыбнулся, словно мое неудовольствие уже ничего не могло изменить. Так вышло, что Эрик оказался на нашем попечении, и теперь, по мнению Бобби, мы были просто обязаны предложить ему все, чем располагали.
Эрик приехал в следующую пятницу на пятичасовом. За прошедшие несколько дней он восстановил состояние учтивой, слегка скрипучей приподнятости, правда, явно довольно шаткое. Основной груз ответственности за Эриков комфорт взял на себя Бобби, и к концу этого второго посещения между ними уже установились почти идиллически-трогательные отношения. Бобби был неизменно нежен, а Эрик принимал его знаки внимания с печально-раздраженной жадностью, как некую призрачную репарацию от мира живых.
Вечером в воскресенье Клэр, Ребекка и я были в кухне. Клэр нарезала на дольки авокадо. Ребекка, оседлав кухонную стойку, перебирала пластиковые формочки для печенья в виде разных зверьков, а я стоял рядом, страхуя ее на всякий случай. В некошеной траве за окном сидели Бобби и Эрик, оживленно о чем-то беседуя. Бобби разводил руками, демонстрируя чью-то невероятную огромность, а Эрик кивал с явным недоверием.
— Похоже, у Бобби новая любовь, — сказал я.
— Не будь такой злюкой, дорогой, — отозвалась Клэр. — Тебе это не идет. Она скинула на тарелку кусочки авокадо и начала чистить лук.
— Просто не хотелось бы, чтобы Эрик ни с того ни с сего превратился в главный объект нашей благотворительности, — сказал я. — Он, в общем-то, чужой человек.
— По-моему, мы можем приютить одного чужого человека. Место ведь есть, правда? И не то чтобы мы отрывали что-то от себя?
— Значит, теперь ты мать Тереза, — сказал я. — Неожиданная метаморфоза. Она поглядела на меня твердо-спокойным взглядом, в котором было больше осуждения, чем в любом прямом осуждении. С Клэр что-то произошло. Я уже не чувствовал ее, как раньше. Она отказалась от цинизма и облачилась в непрозрачные одежды материнства. Мы по-прежнему были друзьями и партнерами по дому, но от былой интимности не осталось и следа.
— Все правильно, — сказал я. — Просто я гнилой человек. Она похлопала меня по плечу.
— Не надо меня похлопывать, — сказал я. — Раньше ты никогда этого не делала.
Ребекка, бессмысленно таращившаяся на формочку в виде лося, заревела. Ссоры буквально жалили ее; она всегда плакала, если кто-то поблизости повышал голос.
— Малыш, — сказал я, — все нормально, не обращай на нас внимания.
Я попробовал было взять ее на руки, но она ко мне не пошла. Она настояла на том, чтобы ее взяла Клэр, которая сразу унесла ее в гостиную, а я остался на кухне дорезать лук.
В конце концов Эрик переехал к нам насовсем. Единственной альтернативой была его пустая неуютная квартира в районе Восточных двадцатых. Сколько-то он бы, конечно, там протянул с помощью добровольцев, но рано или поздно все равно оказался бы на больничной койке в какой-нибудь дешевой клинике для безнадежных и незастрахованных. По настоянию Бобби он приезжал к нам на каждые выходные, а когда переезды стали для него слишком утомительны, просто переселился к нам. Я отдал ему свою комнату, уверив, что все равно предпочитаю спать внизу. Мое отношение к Эрику было непростым. С одной стороны, его болезнь меня отталкивала, с другой — я понуждал себя обращаться с ним так, как мне бы хотелось, чтобы обращались со мной, если бы я тоже заболел. Я пытался проявлять нежность, надеясь, что именно это чувство будут испытывать и ко мне в случае непоправимых деформаций моего собственного тела. Иногда я и вправду испытывал то, что пытался изобразить, и на самом деле переживал вспышку реальной сердечной заботы. Иногда это была только имитация. Посопротивлявшись какое-то время, Эрик занял мою кровать и тем самым почти осязаемо отказался от реального участия в земных делах. Такое может случиться с каждым в некий непредсказуемый момент нашего неуклонного продвижения от здоровья к болезни. Мы складываем с себя все былые полномочия и целиком отдаемся на попечение других. Происходит смена статуса. Мы становимся гражданами новой страны и, сохраняя все лучшее и все худшее, что в нас было, уже не контролируем физически свою судьбу. Эрику требовалась моя комната для сложного процесса умирания. Он не был членом семьи, и для полноценного страдания ему было необходимо собственное пространство, вне пределов нашей домашней суеты. И поэтому с вымученно-светской улыбкой он согласился на мою кровать. На следующий день после его последнего и окончательного переезда мне исполнилось тридцать два года.
Мы гуляли с ним по лесу, готовили ему нетоксичную пищу. Он был старикообразным призраком, настроенным то благодушно, то раздраженно. Как будто наш дед приехал жить с нами.
Миновала зима, настала весна. У Ребекки прорезались новые зубы и интерес к пьянящей возможности отвечать отказом на любые просьбы. Увядание Эрика шло непредсказуемо. Ему становилось то лучше, то хуже, иногда в течение одного часа. У него были проблемы с пищеварением, озноб, затуманенность зрения, а время от времени и сознания, провалы в памяти. Несколько раз он по неделе лежал в клинике в Олбани. В свои лучшие дни он мог отправиться в лес по грибы. В свои худшие дни неподвижно лежал в кровати в некоем промежуточном состоянии между сном и бодрствованием.
Я держался чуть в стороне. Сам бы я не предложил Эрику остаться у нас, но и мечтать о том, чтобы он уехал, тоже не решался, страхуясь на случай собственного гипотетического положения беспомощного инвалида. Я научился находить зыбкое утешение в хорошем отношении к Эрику. В этом была какая-то смутная надежда умилостивить судьбу.
Однажды вечером, вернувшись домой из ресторана, я обнаружил, что он сидит на веранде, закутавшись в одеяло. Солнце уже зашло за гору. Сгущались сиреневые тени, хотя небо было еще ясным, — мы всегда страдали от ранних сумерек. Сидя на облупившемся плетеном стуле в моем старом синем одеяле, натянутом до самого подбородка, Эрик был похож на чахоточного тинейджера. Чем истощеннее он становился, тем больше напоминал подростка — выпирающие ребра, уши, руки и ступни, слишком большие для его субтильного тела.
— Привет! — сказал я. — Как дела?
— Нормально, — ответил он. — Сносно.
Мы так и не смогли сократить расстояние, установившееся между нами еще в те времена, когда мы спали вместе. Мы держались вежливо и отчужденно, как будто только что познакомились.
— Бобби сегодня работает до упора, — сказал я. — У Марлис какие-то женские проблемы, так что Бобби приходится самому печь пирожки на завтра. А где Клэр с Ребеккой?
— В доме, — сказал он.
— Пойду взгляну на Ребекку. Может, возьму ее сюда ненадолго, хорошо?
— Хорошо. Джонатан!
— Угу?
— Понимаешь, об этом трудно говорить. Но мне просто интересно: ты хотя бы иногда думаешь о нас? В смысле о нас с тобой?
— Да, — сказал я. — Конечно.
— То есть я даже не совсем это имею в виду. В смысле, тебе никогда не казалось странным, что мы все время как бы сами себя останавливали? Мне кажется, мы бы могли все-таки чуть больше постараться, чтобы сделать друг друга счастливее.
Даже в нынешнем экстремальном положении говорить о таких вещах впрямую ему было тяжело. Его пальцы нервно теребили край одеяла, а ступни сухо постукивали о ножку стула.
— Ну, просто у нас с тобой были такие отношения, — сказал я. — И мне казалось, они нас обоих вполне устраивали, разве нет?
— Наверное, да. Наверное. Но последние дни я все думаю: а чего мы, собственно, ждали?
— Видимо, мы ждали, когда начнется наша настоящая жизнь. Возможно, это была ошибка.
Он сделал судорожный вдох. Ровно посредине паутины, натянутой между подпорками лестницы, висел красивый желтый паук.
— Наверное, это действительно была ошибка, — сказал он — Наверное, да. Наверное, я любил тебя, но боялся себе в этом признаться. Мне… не знаю… было слишком страшно признаться. А теперь я жалею об этом….
Ястоял на своей тени, алеющей на протравленном непогодой деревянном настиле, и смотрел на него. В тот миг в его облике было что-то древнее и возвышенное, его нельзя было бы назвать ни стариком, ни юношей, ни мужчиной, ни женщиной. Его тело скрывали толстые складки одеяла, и только глаза ярко горели на бескровном лице. Он напоминал сфинкса, загадывающего свою загадку.
Мне казалось, я знал ответ. На самом деле мы с Эриком никогда не любили друг друга, наша связь была во многом случайной. Мы не упустили никаких романтических возможностей. Нет, мы оба просто спрятались в ни на что не претендующее партнерство. Мы поддерживали друг друга на плаву и ждали. Мы были похожи на слуг, двух скромных лысеющих мужчин, отдавших жизнь не вполне определенным идеалам послушания и порядка. Вслух я сказал:
— Я думаю, я тоже любил тебя.
Мне не хотелось, чтобы он умер неутешенным. Ведь тогда и со мной могло произойти то же самое.
— Врешь, — сказал он.
— Нет.
Я вспомнил о том, как мой отец в пустыне не получил от меня ничего, кроме пустых слов. Он умер по дороге домой от почтового ящика, зажав в руке кипу каталогов и рекламных листков. У меня в кармане лежало неотправленное письмо для него.
— Ты врешь, — повторил Эрик. Я заколебался, а потом сказал:
— Нет, серьезно. Мне кажется, я тоже любил тебя.
Он кивнул, сдерживая холодное бешенство. Он не был утешен. Мимо нас пропорхнул ранний мотылек, такой бледный, что казался прозрачным, — похожий больше на легкое колебание воздуха, чем на физическое тело.
— Ведь все могло сложиться иначе, — сказал он. — Что произошло?
— Не знаю, — сказал я.
Минуту мы не шевелились и не говорили, недоверчиво глядя друг на друга.
— Мы струсили, — сказал я наконец. — Это не было трагической ошибкой. Это было просто глупостью, нечаянным срывом. Как это называется? Грех бездействия.
— Вот это меня больше всего и смущает, — сказал он.
— Меня тоже.
И так как больше сказать было нечего, я пошел в дом за Ребеккой.
Клэр
Эрик привнес в дом нечто новое. Или, может быть, разбудил то, что таилось здесь всегда. Тяжело дыша, он шаркал теперь по нашим пыльным коридорам. Даже самые неопровержимые признаки болезни и надвигающейся смерти кажутся недостоверными, пока не начинаешь различать особый известковый запах лекарств. Пока кожа не приобретает оттенок необожженной глины.
Материнство лишило меня возможности совершать определенные поступки, которые прежде, в своей другой жизни, я бы совершила не задумываясь. Скажем, я не могла заставить себя обнять Эрика. Фактически я почти помимо воли сохранила в себе лишь способность к опеке и защите. Возможно, кому-то это может показаться сентиментальным, но сама я не ощущала во рту ничего, даже отдаленно похожего на привкус сентиментальности. Я испытывала холодную клиническую решимость. Впервые в жизни я вообще не думала о себе. Та точка в мозгах, которую я всегда идентифицировала со своим «я», просто перестала существовать, целиком и полностью выжженная чувством долга. Пока мальчики работали, я кормила Эрика, следила за тем, чтобы он вовремя принимал лекарство, в случае необходимости помогала ему добраться до туалета. Я всегда разговаривала с ним ласковым голосом. И, кажется, ничто не могло бы заставить меня вести себя иначе. Но, в сущности, он был мне безразличен. В каком-то смысле наши отношения были чисто формальными. По-настоящему я заботилась только о Ребекке, живой и растущей. Эрик уже наполовину ушел из этого мира. Я честно старалась обеспечить ему комфорт и безопасность, но его существование как таковое мало меня волновало. Теперь я лучше понимаю, почему в литературе матери — либо святые, либо чудовища. Мы действительно отличаемся от других людей, по крайней мере пока не выросли наши дети. Мы монстры опеки и, служа бренному телу, нередко забываем о нетленной душе.
Большую часть дня я проводила в обществе Ребекки и Эрика. С появлением Марлис и Герт мальчикам стало чуть полегче, но все равно мое время распределялось преимущественно между двухлетней и умирающим.
Я брала напрокат видеокассеты и разливала по чашкам сок. Я начала приучать Ребекку к горшку и периодически меняла засаленные простыни Эрика. У Эрика бывали сносные дни и дни похуже, когда он мог вдруг раскапризничаться. Например, заявить: «Как? Опять яблочный сок! Я уже видеть его не могу, неужели нельзя было купить что-нибудь еще!» Или вознегодовать, что я принесла не тот фильм: «Миссис Минивер! Боже, что, больше у них ничего не было?»
Но он никогда не позволял себе раздражаться на Ребекку. Иногда, особенно в те дни, когда он не вставал с постели, они смотрели видео вместе. Я брала напрокат «Дамбо», «Белоснежку» и кассеты с «Маппет-шоу».[53] Эрику тоже нравились эти фильмы. Эрик не завораживал Ребекку, как Джонатан, но он, что называется, держал ее внимание. Он умел быть собранным, и, подозреваю, с ним она чувствовала себя защищенной. Он потрясающе похоже изображал человека, умеющего обращаться с детьми. Он подчинялся моей дочери во всем. По ее требованию он исполнял особый судорожный танец с игрушечной обезьянкой, которую Ребекка загадочным образом назвала Шиппо. Сама Ребекка в этот момент размахивала в воздухе негнущимися ножками пластмассовой куклы по имени Бэби Лу, держа ее вниз головой. Он соглашался играть во все изобретаемые ею игры и мог бесконечно перебрасываться с ней резиновым динозавром, выслушивая длинный, постоянно меняющийся список требований. Он умел изображать голос Лягушонка Кермита,[54] повергая Ребекку в состояние какой-то блаженной печали.
Нередко, принося им что-нибудь перекусить, я заставала их рядышком на кровати Эрика перед телевизором посреди разбросанных игрушек. У меня невольно сжималось сердце, когда я видела, как Ребекка, что-то лепеча, двигает по Эрикову костлявому колену свою пластиковую корову или овечку, а Эрик рассеянно гладит ее по голове. Независимо от своего самочувствия в данный конкретный день он был неизменно внимателен к моей дочери. Его способность к концентрации была просто невероятной. Можно было подумать, что он дал себе клятву: никогда не демонстрировать перед этой маленькой девочкой ничего, что могло бы ее расстроить или напугать, всегда быть с ней ласковым и веселым. Нет, это не был второй Джонатан. Он не любил ее. Она ему просто нравилась. Быть внимательным к Ребекке стало одним из принципов, вокруг которых он строил свое теперешнее существование. Он сделал это своей работой.
Сначала это казалось чем-то вроде чувства смутного непокоя, пульсировавшего где-то в районе желудка, нечто среднее между тошнотой и коликой. Я даже стала подумывать, что у меня развивается язва или хуже, но врач сказал, что это просто нервы. И через несколько месяцев я поняла. Я приходила к решению. Или, правильнее сказать, решение приходило ко мне. Подсознательно во мне происходила внутренняя работа воли.
Но окончательно все сложилось у меня в голове только в мае, когда я лежала в кровати рядом с Ребеккой. В последнее время она соизволяла поспать днем лишь в том случае, если я тоже ложилась и читала ей книжку. Ей исполнилось уже два с половиной, и у нее было несколько маниакально любимых книг. Из них она особенно выделяла две: про кролика, говорящего «спокойной ночи» каждой вещи в своей комнате, и про поросенка, нашедшего волшебную косточку. Мы по два раза прочитали и ту и другую и соскользнули в сон. Я проснулась через двадцать минут от голоса Ребекки. Она лежала и разговаривала сама с собой. Это было ее новой привычкой. Она могла вот так болтать часами. Я лежала и слушала.
— Я пошла в магазин, — рассказывала она, — и купила говорящую косточку. Девочка ее никогда раньше не видела. Она взяла косточку и пошла к Кролику. А там был Джонатан. И они сказали: «Ухты, какая хорошая киска». И Джонатан взял косточку и сказал: «Сейчас я что-нибудь из нее приготовлю». И он приготовил… кашу. Каша была очень, очень вкусная. И Кролик сказал «ам», а потом мама, Бобби и Эрик тоже сказали «ам». А потом я дала Эрику салат, потому что Эрик болен. И Джонатан тоже ел салат. А потом наступила ночь, и Кролику пора было ложиться спать. А потом наступило утро, и котенок опять пошел в город. «Вот это да!» — сказал котенок. Представляете, как он удивился!..
Я слушала ее и чувствовала, как у меня сжимается сердце и кровь приливает к лицу. Мне было трудно объяснить, что именно так взволновало меня в ее рассказе. Это был обычный полубессвязный лепет, который я слышала от нее уже больше месяца. Но вдруг я поняла: в ней пробуждается сознание. Она выныривает из тумана младенческой самозамкнутости и начинает воспринимать независимость чужих существований. Совсем скоро она покинет мир детства и начнет запоминать окружающее. Она превращалась в фотоаппарат, настроенный на резкость. Щелк — коричневый дом с синей дверью. Щелк — любимые игрушки. Щелк — Джонатан, наклонившийся утром над ее кроваткой. Эти снимки останутся с ней на всю жизнь.
Что, если как раз в тот момент, когда она станет совсем разумной, умрет Эрик и заболеет Джонатан? Что будет с ней, если ее первые воспоминания окажутся связанными с увяданием и исчезновением людей, которых она больше всех любила?
Прошло несколько недель. Однажды утром я лежала в кровати с Ребеккой, Бобби и Джонатаном. Это было обычное утро. Ребекка проснулась в хорошем настроении и теперь рассказывала очередную импровизированную историю о Кролике и Летающем Слоне. Через минуту Бобби прошкрабает вниз варить кофе. Эрик спал в своей комнате, а Джонатан сидел рядом со мной, подтянув простыню до самого подбородка.
— После работы я хочу подремонтировать крышу, — сказал Бобби. — Вы видели, она уже вся облупилась. Откладывать некуда.
— На самом деле нужно поменять ее целиком, — сказала я. — Надо вызвать кровельщиков.
— Когда здесь все будет более или менее в презентабельном виде, — сказал Джонатан, — я хочу еще раз пригласить мать. Мне кажется, ей было бы легче поверить в реальность того, что со мной происходит, если бы она просто почаще видела нас вместе.
— Родители, родители, — сказала я. — Знаете, наверное, мне все-таки следует хотя бы на несколько дней съездить с мисс Ребеккой в Вашингтон повидаться с матерью.
Бобби вылез варить кофе на полсекунды раньше, чем я предполагала.
— А почему бы не позвать ее сюда? — сказал он.
— Потому что ей шестьдесят пять и либеральностью взглядов она не отличается. Поверьте, вам не слишком понравится, когда Амелия начнет прохаживаться тут по поводу нашего образа жизни. А у нас, по ее мнению, именно это. Не жизнь. А образ жизни.
— А тебе не кажется, что неплохо было бы ей начать привыкать к тому, что есть? — сказал Джонатан.
— Дорогой, моя мать еще не привыкла к тому, что у меня груди. Когда она видит меня голой, ей до сих пор как-то не по себе. Нет, поверьте, уж лучше нам с Ребеккой съездить к ней на несколько дней.
— Ну, тебе решать, — сказал Бобби и пошел выполнять свои утренние обязанности.
— Но не больше чем на несколько дней, — сказал Джонатан. — Ладно? Денька на два-три?
Я кивнула и погладила Ребекку по голове. У меня мелькнула мысль о том, что она может почувствовать мою напряженность и заплакать. Но она ничего не заметила. Наша внутренняя ложь совсем не всегда оставляет улики во внешнем мире.
На самом деле я не вполне представляла себе, что именно собираюсь делать. У меня не было никакого предварительного плана, и только начав предпринимать конкретные шаги, я поняла, что план был и я действую по давно намеченной схеме, которую продумывала уже в течение многих последних месяцев, если не лет. Я упаковала вещи Ребекки: ее одежду, несколько самых главных игрушек, прогулочную коляску и высокий стул. Джонатан, помогая мне загрузить вещи в машину, сказал:
— Дорогая, можно подумать, что ты едешь на сто лет.
— Нам нужно быть полностью экипированными, — сказала я. — Чтобы избежать совместных походов в магазин. Если кончатся подгузники, мать потащит меня в «Сакс».
— Честно говоря, не вижу в этом ничего страшного, — заметил Джонатан.
На нем был хлопчатобумажный пиджак, к лацкану которого он пришпилил значок с нежным бледным лицом Альберта Эйнштейна. Стайка красно-черных тюльпанов пробилась на газоне. Сумасшедшая ласточка бешено гневалась на нас с нижней ветки дуба. Язапихала в багажник коляску; а Джонатан распределил вокруг нее пакеты с подгузниками.
— Чувство вины, — сказала я. — Даже мое чувство вины из-за материных денег иногда кажется мне декадентским. Лучше просто не провоцировать ее, не давать возможности купить мне платье за пятьсот долларов, а-ля жена астронавта. Нет, лучше уж взять побольше вещей и сидеть с ней дома.
Не слишком ли старательно я все объясняю, подумала я. Мне бы не хотелось уподобляться преступнице с подозрительно безупречным алиби и чересчур безошибочными движениями.
— Как скажешь, — отозвался Джонатан. Недоверия в его голосе я не услышала. Он захлопнул багажник.
— Ябуду скучать, — сказал он.
Еще через минуту из дома появятся Бобби с Ребеккой. Я протянула руку и взяла Джонатана за рукав.
— Послушай, — сказала я. — Прости. — Что?
— Прости, что я так трушу перед матерью. В следующий раз приглашу ее сюда. Ты прав. Ей придется с этим смириться.
— Ну, родители — особая статья. Мне ли этого не знать, — сказал он.
— Нет, серьезно, прости, пожалуйста, — сказала я. Еще немного, и я бы расплакалась.
— Милая, что случилось?
И в этот момент я поняла, что он обо всем догадался. Я потрясла головой.
— Ничего.
В качестве утешения он обнял меня.
— Глупая Клэр, — сказал он. — Добрая сумасшедшая старушка.
Нет, на самом деле он ничего не понял. Он так и не развил в себе интуицию потери. Он по-прежнему думал, что его жизнь с каждым годом будет все богаче и интересней. Похоже, именно это ощущение лежало в основе его мироощущения. Возможно, именно оно и не позволило ему влюбиться.
— Слушай, кончай молоть эту хреновину про «добрую сумасшедшую старушку», ладно? Я давно выросла. Я не твоя подружка для игр.
— Ну извини.
— Серьезно, Джонатан, мне бы действительно хотелось, чтобы ты…
— Чтобы я что?
— Не знаю. Ты всю жизнь собираешься оставаться мальчиком? — А ты мне предлагаешь сделаться девочкой?
— Я предлагаю… Впрочем, не важно. Я действительно невыносимая сегодня. С самого утра.
— Позвони, пожалуйста, когда доедешь. Просто чтобы я не дергался.
— Хорошо. Конечно.
Какое-то время мы молча разглядывали окружающий пейзаж, как будто видели его впервые. Как будто мы только что вылезли из своей «уиннебаго» размять ногин повосхищаться данным конкретным участком Национального парка.
— Господи, почему все так непросто? — воскликнула я.
— Бобби говорит, что мы живем в новом мире. Он говорит, что теперь можнс все. Границы существуют только в нашем воображении.
— Это потому, что Бобби обманутый придурок. Говорю это в самом комплиментарном смысле.
Я заметила, что все еще держусь за рукав Джонатана. Когда я разжала пальцы ткань сохранила форму моей горсти.
— Пойду посмотрю, чего он там копается, — сказала я. — Надо ехать, а то мы попадем в час пик.
— Хорошо.
Джонатан, глубоко засунув руки в карманы брюк, остался ждать возле машины. Его светлые волосы поблескивали на солнце. Подойдя к крыльцу, я оглянулась, и он улыбнулся мне ироничной, сестринской улыбкой.
Когда я вошла в дом, Бобби с Ребеккой на руках спускался по лестнице.
— А я уже пошла тебя подгонять, — сказала я. — Пойми, если мы не проскочим Манхэттендо…
Он приложил палец к губам.
— Эрик спит, — прошептал он. — У него было сегодня трудное утро. Я взяла у него Ребекку. У нее тоже было трудное утро.
— Я не хочу, — сказала она.
— Ты ничего не забыла? — прошептал Бобби.
— Нет. Машина забита под завязку. Попрощайся за меня с Эриком, хорошо?
— Хорошо.
— Я не хочу, — сказала Ребекка.
Бобби стоял на нижней ступеньке. Его живот немного натягивал футболку. Он выглядел таким невинным, таким добропорядочным. Мне хотелось поколотить его за то, что он такая размазня, такой бесхитростный, жизнерадостный простак. Я увидела его в старости: шаркающего в домашних шлепанцах; уверяющего, что санаторий просто замечательный. В пятницу давали шоколадный пудинг. Медсестру зовут Харриет, она показывала ему фотографии своих детей.
— Послушай, — сказала я. — У меня сумасшедшее предложение. Хочешь, поедем вместе?
— А?
— Только не откладывая. Просто побросай в сумку самое необходимое и поедем.
— Мне казалось, что твоя мать меня не очень-то одобряет. В смысле, нас.
— Плевать! Ты хочешь поехать со мной?
— А как же Эрик? — сказал он.
— Джонатан за ним поухаживает. Тебе не кажется, что ему пора брать на себя больше ответственности? Они прекрасно справятся вдвоем. Им будет хорошо вместе.
— Клэр, в чем дело? Что на тебя нашло? Я прижала к себе Ребекку.
— Ничего, — сказала я. — Не важно. Я просто «добрая сумасшедшая старушка».
Я вынесла Ребекку на улицу. Бобби вышел следом. Когда я усадила и пристегнула Ребекку ремнями, она начала выгибаться и хныкать. В конце концов езда убаюкает ее, но некоторое время она будет безутешна. Надо готовиться выслушивать вопли.
— Пока, мальчики, — сказала я.
— Нет, — сказала Ребекка со своего места. — Нет, нет, нет, нет, нет.
Они оба поцеловали меня и попросили быть осторожной. Они поцеловали Ребекку. Их нежность стала той самой последней каплей. Она просто зашлась от рева, на который настраивалась с самого завтрака.
— Пока, мисс Ребекка, — сказал Джонатан через окно. — Мы все равно тебя любим, хотя иногда ты и ведешь себя как настоящее чудовище. Желаю тебе хорошо провести время с твоей ужасной бабушкой.
— Счастливо, — сказала я.
Я дала задний ход и вырулила на дорогу. Я помахала мальчикам, и они помахали мне. Они стояли рядом перед полуразвалившимся домом. Когда я поехала, Джонатан вдруг бросился за машиной. В первый момент я подумала, что он хочет мне что-то сказать, но потом поняла, что он просто решил пробежаться несколько метров, глупый и преданный, как пес. Он поравнялся с машиной и какое-то время трусил рядом, посылая воздушные поцелуи. Я опять помахала ему, в последний раз. Перед поворотом я поглядела в зеркало заднего вида и увидела их обоих, Джонатана и Бобби, посередине дороги. Они напоминали двух небрежно одетых битников из глухого, ничем не примечательного местечка. В солнечных очках, майках, с растрепавшимися от ветра волосами, они словно стояли на границе старого цикла: вот-вот раздастся взрыв, и от шестидесятых с их бурей любви, ненависти и несбывшихся надежд не останется и следа. Бобби положил руку на плечо Джонатана. Они оба махали.
Шоссе серебрилось под утренним солнцем. Погода для автомобильного путешествия была просто идеальной. Ребекка продолжала рыдать на заднем сиденье. Мили тикали под колесами. Я понимала, что нам будет нелегко. Я хорошо представляла не слишком уютную квартиру в каком-нибудь Сан-Франциско или Сиэтле с чужими людьми, скандалящими за стеной. И как я толкаю ее коляску, рыская по незнакомым улицам в поисках продуктового магазина. Поначалу наша жизнь не будет казаться ей странной, но потом она вырастет и увидит, что другие девочки живут совсем не так. И тогда она начнет ненавидеть меня за то, что я одна, за то, что я старая и чудная, за то, что я не обеспечила ей задний дворик, игровую комнату и отца. Было мгновение, когда я чуть не повернула назад. Если бы не двойная желтая линия, я бы развернулась. Но в этом месте шоссе разворот был запрещен. И я продолжала мчаться вперед до тех пор, пока импульс не растворился в неуклонно увеличивающемся расстоянии. Я держала руки на руле и думала только о дороге, о мелькающих милях. Я поглядела на Ребекку. Мало-помалу она успокоилась и теперь начинала засыпать, но прежде чем ее глаза закрылись, она гневно взглянула на меня из-под съехавшей набок панамки и сказала всего одно слово: «мама». С явственно слышимым отчаяньем в голосе.
— Солнышко, когда-нибудь ты скажешь мне спасибо, — сказала я. — А может, и нет.
Теперь я осталась один на один с этой любовью. Любовью, пронзающей насквозь, как рентгеновские лучи, любовью, не имеющей прямого отношения ни к милосердию, ни к доброте.
Простите меня, мальчики. Похоже, в конце концов я все-таки получила то, чего хотела. Собственного ребенка и дорогу. Может быть дом и ресторан это не так уж много, но это все, что я могу предложить вам взамен.
Я съехала с автострады и помчалась на запад.
Бобби
Белый серп луны скользит следом за нами по рыхлому голубоватому небу. Мы возвращаемся из продуктового магазина. Мы ездили все вместе: Эрик, Джонатан и я. Эрик последние дни — человек-призрак. Он то с нами, то где-то еще. Если бы я не сидел за рулем, то придержал бы его, чтобы он не выплыл из машины.
— Как он там? — спрашиваю я у Джонатана. Джонатан оглядывается.
— Эрик, все нормально?
Эрик молчит. У него приступ отсутствия. Кто знает, слышит ли он что-нибудь вообще, а если слышит, то что именно.
— По-моему, он ничего, — говорит Джонатан.
Я киваю. По обе стороны шоссе мелькают фермы. Коровы занимаются своими будничными коровьими делами, постоянными, как сама история.
Приехав домой, мы помогаем Эрику вылезти из машины и забраться по ступенькам. Он улыбается старческой блаженно-недоуменной улыбкой. Может быть, ему приятно, что он снова дома. Может быть, он вспомнил игрушку, подаренную ему в четыре года. Мы идем на кухню выложить из сумок продукты.
— Может, сделаем ему ванну? — предлагаю я.
— Думаешь, она ему нужна? — спрашивает Джонатан.
— Думаю, он был бы рад.
Мы под руки ведем его наверх и включаем воду. От пара на белом щербатом кафеле вспыхивают искорки. Мы помогаем Эрику раздеться. Он не сопротивляется, но и не участвует. На его лице — особое, неподвижное выражение, застывший взгляд устремлен в одну точку. Но это не простая неподвижность, в ней есть отсвет немого удивления, словно он сам до конца не может поверить в открывшуюся ему пустоту. Это изумление без страха и любопытства. Это лицо новорожденного.
Раздев, мы сажаем его на крышку унитаза. Ванна наполняется очень медленно. Эрик сидит тихо и покорно, безжизненно свесив руки между коленями. Его ноге похожи на две бамбуковые палки. Джонатан гладит его по голове.
— Я включу музыку, — говорю я.
— Хорошо, — отвечает Джонатан. Он стоит рядом с Эриком, одной рукой поддерживая его за плечо, а другой продолжая ободряюще поглаживать его по волосам.
Я иду в спальню и включаю радио, настроенное на ретро-волну, музыку нашего детства. Ван Моррисон поет «Madame George».[55] Я прибавляю звук, чтобы было слышно в ванной.
Когда я возвращаюсь, Джонатан говорит:
— Это гениальная песня. Одна из моих любимых.
— Потанцуем? — предлагаю я.
Он растерянно смотрит на меня. Может, я шучу?
— Давай, — говорю я, протягивая руки. — Эрик не упадет. Верно, Эрик? Эрик глядит на свои голые ступни. Джонатан осторожно снимает ладонь с его плеча. Эрик не опрокидывается. Джонатан подходит ко мне, и мы танцуем вальс. Наши ботинки цокают по кафелю. Я чувствую трепет его продолжающейся жизни. Это как ток, как сеть оголенных, проводов под кожей. Я бегаю пальцами по его позвоночнику. «Say good-bye to Madam George. Dry your eyes for Madam George»,[56] — поет Ван.
— Бобби! — говорит Джонатан.
— Угу?
— Нет, не важно. Я просто хотел сказать очередную глупость, вроде того, что «мне страшно». Естественно, страшно. Нам всем страшно.
— Угу. Ну, в смысле, наверное, страшно.
Мы танцуем, пока песня не кончается. Я был бы рад сказать, что Эрик улыбается или качает головой в такт. Было бы приятно думать, что, пусть таким скромным образом, он тоже с нами. Но в действительности он невесть где, погружен в созерцание дыры, становящейся все шире и шире. Перестав танцевать, мы помогаем ему забраться в ванну. Мы вместе с Джонатаном скребем его голову и тонкую шею, моем его впалую грудь и в углублениях под мышками. Улыбка бродит у него на лице; причина ли тому купание или что-то более частное — сказать трудно.
Потом мы укладываем его в постель. Дело близится к вечеру.
— Я смотаюсь в ресторан, — говорит Джонатан. — Сделаю перезаказ, хорошо?
Я говорю ему, что займусь крышей.
Обычный день. Джонатан уезжает в город, а я приставляю лестницу и лезу наверх с пучком новых кедровых планок в руке. Они будут казаться такими сырыми и желтыми на фоне старых цвета кофе. Старая дранка, осыпанная сосновыми иглами, ломко похрустывает у меня под ногами и крошится под пальцами.
С крыши открывается даль. Я озираю наши скромные владения, поля и горы за ними. Красный кабриолет плывет по шоссе. В траве у крыльца валяется игрушка Ребекки — кукла Бэби Лу, с каменным восторгом глядящая в небо. Неужели Клэр просто забыла ее упаковать?
Меня охватывает ужас. Я знаю, что Клэр и Ребекка не вернутся. Наверное, нужно было что-то сказать до того, как они уехали, но я не решился: а вдруг бы Джонатан тоже уехал с ними? Я не могу позволить дому развалиться. Слишком много сил ушло на то, чтобы его построить. Мы с Джонатаном должны быть здесь. Клэр увезла Ребекку в мир живых, с его шумом, непредвиденностями и риском потерпеть неудачу. Возможно, она поступила правильно. Ребекка должна быть там. А мы — здесь, в этом тихом и менее требовательном месте. Я последовал в этот мир за своим братом, да, в сущности, я никогда и не покидал его. На самом деле, нет.
Пора приниматься за работу — чинить крышу.
Ужас уходит.
Ребекка еще вернется сюда, и дом будет ее ждать: Он принадлежит ей. Это не много — изъеденное термитами деревянное строение, кое-как подновленное неопытными руками. Это не много, но это то, что есть сейчас, и то, что будет, когда ей исполнится двадцать. Я вижу ее с такой поразительной ясностью, как будто открыл окно в будущее. Я вижу женщину со светло-каштановыми волосами, отмеченную несомненной внутренней грацией и естественным, не нуждающимся в оправданиях умением держаться, хотя и не красавицу в общепринятом смысле этого слова. Я вижу, как она поднимается на крыльцо дома, доставшегося ей в наследство. Она не ждала этого и, в общем-то, не вполне представляет, что делать с этим непрошеным даром. На ней зимнее пальто, пар вырывается у нее изо рта, повисая в сверкающем воздухе. Это не какое-то значительное видение. Но оно отличается удивительной ясностью. Я вижу ее сапоги на дощатом полу, слышу сухое потрескивание ее волос на морозе. Я вижу, как она стоит перед домом, и отблеск холодного света дрожит на ее подбородке. Я дотрагиваюсь до собственного подбородка. Потом опускаюсь на колени, чувствуя тяжесть своей нижней челюсти. Время идет, и я приступаю к работе. Молоток производит металлический музыкальный треск, разносящийся по всему дому. Я прибиваю одну планку, потом другую.
Ночью я просыпаюсь оттого, что кто-то дотрагивается до моих волос. Я открываю глаза и в полумраке спальни различаю над собой лицо Джонатана, так низко, что его дыхание щекочет мне щеку. Он прикладывает палец к губам и кивком головы показывает, чтобы я вышел с ним в коридор. Я выхожу. Горошины на его трусах белеют в темноте. Больше на нем ничего нет; я в трусах и майке. Он снова манит меня за собой и начинает спускаться по лестнице. Тени неровно пятнают его спину.
В гостиной он говорит:
— Извини, что разбудил посреди ночи. Но мне нужна твоя помощь в одном деле. Я спрашиваю, что за дело. Он поднимает что-то со столика возле дивана. Мне требуется несколько секунд, чтобы сфокусировать зрение, — это шкатулка с прахом Неда. Держа шкатулку обеими руками, он идет к двери.
— Пошли, — говорит он.
Мы выходим на крыльцо и останавливаемся у перил, глядя в дрожащую черноту, как пассажиры на палубе океанского лайнера. В такие безлунные ночи мне кажется, что наш дом плывет — парит в космосе. Видны только звезды и трепещущие силуэты деревьев.
— Я решил, что нечего ждать, — говорит Джонатан. — Я вдруг понял, что это место ничем не хуже всех остальных.
— То есть ты хочешь развеять прах Неда прямо сейчас? Здесь?
— Да. И хочу, чтобы мы сделали это вместе.
— Мм… а ты не думаешь, что Элис бы тоже хотелось при этом присутствовать? Ну, в смысле, может быть, правильно было бы устроить, ну, типа какую-нибудь церемонию?
— Нет. Мать будет только рада, если я это сделаю без нее. В последнее время ей не до ритуалов.
— Ну…
— Пошли, — говорит он.
Он спускается с лестницы, и я иду за ним. Сойти на землю — все равно что выйти в открытый космос. Яиспытываю что-то вроде состояния невесомости.
— Джон, — говорю я. — Джонни, может, все-таки стоит подождать? Ты не будешь жалеть потом, что не устроил чего-то особенного?
— Я тебя не заставляю, — говорит он. — Я и сам справлюсь.
Он делает несколько шагов в направлении дороги, похожей сейчас на тусклое, расплывчатое пятно. Слышны пощелкивания и постанывания древесных лягушек. Семь сестер пульсируют над нашими головами — собранная в пучок маленькая звездная буря. Я иду за Джонатаном. Переходя дорогу, я вспоминаю, как когда-то давно бежал по кладбищу за своим братом, чтобы выпить за наше великое будущее. Джонатан продвигается вперед с торжественной, полуманиакальной целеустремленностью. Галактики взрываются над его головой, а он в одних трусах в горошек.
За дорогой — поле люцерны, которая, вздыхая, начинает тереться о наши голые ноги. Из дневного опыта я знаю, что за полем — кустарник и брошенный сарай, но все, что я вижу сейчас, это океан люцерны. Не останавливаясь, Джонатан говорит:
— Просто я понял, что нелепо хранить этот прах в ожидании какого-то идеального дома. По-моему, место вполне подходящее. Вот это поле. Я даже не знаю, кому оно принадлежит. А ты?
— Тоже не знаю.
— Эх, Бобби. Мне хотелось быть частью чего-то вечного, какого-то бессмертного целого.
— Так оно и есть.
— Нет. Мне тоже раньше так казалось, но на самом деле это не так.
— Джон! — говорю я. — Джонни!
Он ждет, что я скажу что-то еще, но я замолкаю. Я не могу выговорить того, что знаю: наши привязанности лежат за пределами этого мира живых. Вот что в действительности отделяет нас от Клэр и всех остальных. Вот что удерживает нас вместе, хотя, по идее, мы давно должны были бы вырасти и расстаться.
Подождав какое-то время, он говорит:
— В общем, я думаю, пора с этим кончать. Прямо сейчас. Вот здесь. Мне кажется, это хорошее место.
Мы так далеко зашли в поле, что дом и дорога остались за пологом темноты. Вокруг одна люцерна. Стрекочут сверчки, комары вьются над нашими головами, не смея поверить в свою удачу. Мы останавливаемся в звенящем звездном мраке на краю света.
— Здесь такая хитрая защелка, — говорит он. — Сейчас, минутку. Вот. Он ставит шкатулку на землю.
— В это трудно поверить, — говорит он. — Отец носил меня на плечах. Однажды он защекотал меня до того, что я написал в штаны. Я до сих пор помню, как ему было плохо, когда он заболел. Я помню его растерянность и что-то вроде возмущения.
— Может быть, ты хочешь типа сказать несколько слов?
— А я, в общем-то, уже их сказал. Послушай, давай сделаем это одновременно.
— Хорошо. Как скажешь. Мы нагибаемся.
— Я считаю до трех, — говорит он. — Раз, два, три.
Мы запускаем руки в шкатулку. Там еще пластиковый пакет, мы раздвигаем его и просовываем пальцы внутрь. На ощупь прах Неда сажисто-бархатистый. Попадаются мелкие кусочки костей. Джонатан делает глубокий вздох.
— Уф, — говорит он. — Так. Самое трудное позади. У тебя что-нибудь есть?
— Да.
Мы стоим с полными горстями пепла и кусочков костей.
— Она права, — говорит Джонатан. — Это имеет к нему такое же отношение, как пара поношенных ботинок. Ладно. Начали.
Мы молча раскидываем прах по полю. Мы ходим неширокими кругами. Слишком темно, поэтому не видно, как он падает. Он просто исчезает из ладони. Звук, если он вообще издает при падении какой-то звук, тонет в стрекоте насекомых и шелесте люцерны.
Мы снова и снова подходим к шкатулке. Мы молчим, пока пепел не кончается.
— Ну вот, — говорит Джонатан. — Папа, я сделал это. Лучшего места я найти не смог.
Он поднимает шкатулку, и мы снова бредем в темноте в сторону дома. По крайней мере, нам хотелось бы в это верить. Разбрасывая прах, мы сбились с курса и поэтому немного промахиваемся. Мы выбираемся на дорогу метров за пятьсот от дома, немало удивив, наверное, водителя промчавшегося «вольво»: двое мужчин ночью в одном белье шагают по загородному шоссе с пустой коробкой в руках — такое не часто увидишь.
— Бобби! — говорит Джонатан.
— Что?
— Знаешь, почему я решил сделать это сейчас?
— Нет.
— Когда Клэр с Ребеккой уехали, я понял, что не хочу, чтобы они возвращались в дом, где наверху мучается Эрик, а на полке в гостиной стоит шкатулка с прахом моего отца. Мне вдруг показалось, что в нашем доме слишком много смерти. И я решил: хватит. Зачем, собственно, его хранить?
— Да в общем-то незачем.
— Я хочу перекрасить комнату Ребекки, — говорит он. — Она какая-то слишком тусклая. Может быть, завтра после работы. В какой-нибудь яркий цвет, чтобы она, знаешь, запрыгала от восторга. Скажем, в ярко-розовый. Никогда не подозревал, что у детей такой чудовищный вкус.
Я слышу его дыхание. Его кожа чуть светится в слабом дрожащем свете звезд. Несколько минут мы шагаем в молчании.
— Послушай, — говорит он, — Да?
— Если со мной что-то случится, я хочу, чтобы мой прах тоже развеяли здесь. Передай это, пожалуйста, матери. Скажи, что такова была моя последняя воля. Господи, если то, что останется от меня, тоже развеют здесь, рядом с отцом, куда же деваться матери после смерти?
— Ее тоже можно похоронить здесь.
— Верно. Она всегда жила не там, где хотела. Почему же после смерти все должно измениться, да?
— Наверное. В смысле, мне кажется, что мы все как-то связаны с этим местом.
— А что, если это правда? — говорит Джонатан. — Вот это было бы да. Больше до самого дома мы не произносим ни слова. Слишком много есть чего сказать. Мы одолеваем последний короткий участок дороги. Я чувствую, как из темноты за нами следят невидимые полевые зверьки. Это похоже на сон, один из детских снов о публичном конфузе — шагать вот так по шоссе в нижнем белье. Но в этом теперешнем сне я не испытываю никакой неловкости. Я просто иду по загородной дороге, обдуваемый темным ветром. В карликовом мире муравьев и неуклюжих бронированных жуков смешивается с землей прах Неда. Эрик спит своим неверным сном, запутанно расцвеченным сновидениями. Мир красив, но его красота жестче, чем представлялось. Она так же не похожа на осеннюю ферму на обоях в гостиной моего прежнего дома, как кость — на мужчину и женщину. Где-то в пределах этого континента, в мотеле или в гостиной у подруги, спят Клэр с Ребеккой. Когда впереди возникает голубоватый абрис дома, я вспоминаю, что дом — это тоже способ бегства Он наш, он дан нам, чтобы мы могли уходить и возвращаться.
Сейчас достаточно темно, чтобы можно было различить будущее: холодные рассветы, длинные ночи, музыку днем. Мы с Джонатаном не должны позволить дому развалиться, мы обязаны сохранить его в таком виде, чтобы люди могли вернуться сюда, когда их грядущее окончательно истощится. Наш собственный путь был довольно извилистым. Мы выходим на подъездную дорожку, и вдруг я вижу, как в окне спальни шевельнулась занавеска. Господи, неужели Клэр вернулась? Я хватаю Джонатана за плечо.
— Что? — спрашивает он. — Что такое?
— Ничего. Нет. Не важно.
Я уже успел опомниться. Клэр не вернулась. Это просто сквозняк. Или дух дома слегка встревоженный нашим ночным отсутствием, но слишком дряхлый для того чтобы всерьез интересоваться делами, рождающимися в зазоре между нашей воображаемой и реальной жизнью.
Джонатан
Однажды в апреле, за несколько месяцев до смерти Эрика, мы с Бобби повезли его на лесной пруд. Проехав миль десять, мы затормозили перед блюдцем мерцающей черной воды, опоясанной соснами. В это время года там не было ни одного человека.
— Открываем купальный сезон, — заявил Бобби, когда мы вылезли из машины. — Это наша традиция.
— Красиво, — сказал Эрик.
Он совсем ссохся к тому времени. Ему было больно ходить, и у него появились проблемы с вестибулярным аппаратом — болезнь сжигала его даже быстрее, чем это обычно бывает. У него изменилось лицо: глаза увеличились, а челюсть стала казаться квадратнее — я подозревал, что начинала проступать форма черепа.
— Мы не были здесь с прошлого лета, — сказал я.
Мы с Бобби помогли Эрику справиться с коротким спуском, ведущим к серповидной полоске земли, усыпанной сосновыми иголками, — местному пляжу. Вода была почти неестественно неподвижной — было еще слишком рано и для пчел, и для стрекоз, и для отражений листвы. Меньше месяца назад в тени еще лежал снег. Сейчас древесные стволы были мокрыми и блестящими, как звериный мех, а солнце — теплым, хотя все еще по-зимнему белым и словно стесняющимся той радужности которую приобретет ближе к маю. Через весь пруд тянулось отражение одного-единственного сигаровидного облака. Мы стояли на узкой полосе пляжа, и Бобби швырнул плоский камешек, запрыгавший по гладкой и безжизненной, как сланец, поверхности пруда.
— Вы летом ездите сюда купаться? — спросил Эрик.
— Мм… — сказал я. — Летом тут слишком много народу, местный Кони-Айленд. Дети, собаки, восьмидесятилетние старики и старухи, плавающие в чем мать родила. В общем, паноптикум.
Он многозначительно кивнул. Я сразу же пожалел, что поддержал разговор о будущем лете, которого он, возможно, не увидит. Я так ине освоился до конца с особыми правилами вежливости, действующими при общении с больными. Это как принимать у себя обедневшего родственника, при том что твое собственное дело продолжает приносить доход. Лишь на фоне чужого неблагополучия начинаешь понимать, сколь сильно твой достаток определяет все, что ты делаешь и говоришь.
— Ну что? Будем купаться? — спросил Эрик.
— Холодно, — сказал Бобби.
— Но вы же сами говорили: открытие купального сезона — традиция.
— Фигура речи, — сказал я. — Мы просто приехали засвидетельствовать свое почтение. Нужно подождать еще хотя бы месяц, пока прогреется.
Эрик, конечно, говорил не вполне серьезно, но и не вполне в шутку, я почувствовал это по его тону. Он не мог доверять смене сезонов — не исключено, что к тому времени, как потеплеет, он вообще уже не сможет ходить. И даже если бы физически он был еще на это способен, ему вряд ли бы захотелось демонстрировать свое скомпрометированное тело толпам незнакомцев, наезжающих сюда с приходом тепла.
— Ты действительно хочешь искупаться? — спросил я его. — Да.
В его голосе прозвучало ребяческое упрямство.
— Отличный способ заработать пневмонию, — сказал Бобби.
— Ладно, — сказал я. — Давайте! Вода нормальная. Лед растаял уже недели три назад.
— Ты что, с ума сошел? — сказал Бобби.
— Это точно. Давай, Эрик. Давай окунемся.
— Ни в коем случае, — сказал Бобби. — Еще слишком холодно.
Я начал раздеваться. Эрик тоже. Мы не были ни изящны, ни привлекательны в нижнем белье — ничего сексуального в этом не было. А если что и было, то так глубоко, как у каких-нибудь спортсменов перед игрой, когда восхищение собственным телом настолько безгранично, что включает в себя и другие тела просто потому, что они оказались поблизости и, в общем-то, довольно похожи. Пока Бобби информировал нас о плачевном состоянии нашего рассудка, мы стаскивали с себя куртки и башмаки, бросая все прямо на землю. Наконец мы разделись догола, чувствуя кожей белое солнечное тепло. Тогда Бобби тоже начал раздеваться, как бы решив, что не может не участвовать в безумии, которое не в силах предотвратить.
Пока Бобби вылезал из своей одежды, мы с Эриком, голые, стояли рядом, глядя на воду. У нас не хватало смелости взглянуть друг на друга, но я и так видел достаточно боковым зрением. Его руки и ноги с припухшими шишковатыми суставами были сплошь усеяны мелкой красной сыпью. На груди и животе тоже были пятна, похожие на невыводимые следы старой татуировки. Я испытал отвращение — даже не от самого его изменившегося тела как такового, а от явных признаков болезни. В джинсах и свитерах он выглядел просто нездоровым человеком; голым — казался как бы самой болезнью, целиком вытеснившей человеческую составляющую и заместившей ее чем-то еще.
Я взял его за руку, чтобы защитить нас обоих. И, делая это, совпал со своим жестом. Я вдруг почувствовал его, испуганного и так же плохо готового к смерти, как и я, окажись я на его месте. Мое лицо горело.
— Готов? — спросил я. — Да.
Мы вместе вошли в воду, между тем как Бобби все еще возился с джинсами. В первую секунду показалось, что вода почти теплая, но это был только тонкий поверхностный слой сантиметра в два-три, а под ним — убийственный холод.
— Ого, — воскликнул Эрик, когда вода покрыла его лодыжки.
— Может быть, все-таки не стоит, — сказал я. — То есть, может быть, действительно тебе это не слишком полезно.
— Стоит, — сказал он. — Просто давай потихонечку. Мне хочется, ну просто хочется.
— Хорошо, — сказал я.
Я продолжал держать его за руку. Впервые в жизни я ощутил свою близость с ним, хотя знал его много лет и сотни раз занимался с ним любовью. Мы осторожно прошаркали по дну еще чуть вперед. Прикосновение воды к каждому новому участку кожи было мучительным. Песок под ногами напоминал гранулированный лед. К нам прошлепал Бобби.
— Сумасшествие, — сказал он. — Бред. Эрик, даю тебе две минуты и вытаскиваю.
Он не шутил, В случае чего он бы и вправду просто сгреб Эрика в охапку и выволок на пляж. Вытаскивать дураков из ледяной воды стало его профессиональным занятием еще с детства.
Но две минуты у нас все-таки было, и мы продвинулись еще на несколько шагов вперед. Вода была абсолютно прозрачной: солнечная паутина оплела наши голые ступни, стайки мальков метнулись в разные стороны — самих рыбок было не видно, только их тени скользнули по дну. Я посмотрел на Бобби. Он был большим и кряжистым, как пароход, — в отличие от Эрика время укрупнило его. У него теперь был широкий выпирающий живот, а маленький островок волос на груди потемнел и разросся, пустив вьющиеся усики к плечам и вниз по спине. Сам я лысел — граница волос на лбу за последние десять лет уехала вверх минимум сантиметров на пять. На макушке прощупывался жестковатый участок кожи, где волосы тоже изрядно поредели.
— Хорошо, — сказал Эрик, — в смысле, приятное ощущение.
Ничего приятного на самом деле не было, это была настоящая пытка. Но мне показалось, что я его понял: это было сильное ощущение, пришедшее к нему не изнутри, а извне. Он прощался с определенным видом боли.
— Ты дрожишь, — сказал Бобби.
— Сейчас. Еще минута, и выйдем.
— Хорошо. Ровно одна минута.
Мы стояли в воде, глядя на безупречно ровную линию деревьев на противоположном берегу. Вот, собственно, и все. Мы с Бобби привезли Эрика на пруд, где он — как оказалось, в последний раз — искупался. При этом мы так и не смогли зайти в воду глубже чем по колено. Но пока я стоял в этом пруду, со мной что-то произошло. Я не уверен, что смогу это объяснить. Что-то оборвалось. До этого дня я жил будущим, постоянным ожиданием чего-то, что только должно наступить, и вдруг, когда я, голый, стоял рядом с Бобби и Эриком в блюдце ледяной воды, это кончилось. Мой отец умер, не исключено, что и я умирал. У матери была новая прическа, собственное дело и молодой любовник — новая жизнь, устраивающая ее значительно больше прежней. Я не был физическим отцом Ребекки, но я любил ее как родную дочь — этот опыт у меня был. Я бы не сказал, что я был счастлив. Дело обстояло несколько сложнее. Но, может быть, впервые за всю свою взрослую жизнь я был здесь и сейчас. В самом этом моменте не было ничего исключительного. Но я пережил его, пережил всем своим существом. Я был полон им. Даже смерть не смогла бы уничтожить то, что я испытал тогда, — невыдуманную связь с собственной жизнью, с ее ошибками и кособокими свершениями. Вот эту возможность быть одним из трех обнаженных людей, стоящих в неглубокой чистой воде. Теперь я не мог бы умереть несостоявшимся, потому что я был здесь, здесь и нигде больше. Я молчал. Бобби объявил, что минута истекла, и мы повели Эрика к берегу.
Примечания
1 - Вудсток — город в районе Катскилских гор на востоке штата Нью-Йорк. Известен главным образом тем, что в 1969 г. неподалеку от него состоялся знаменитый фестиваль рок-музыки. (Здесь и далее — прим. перев.)
2- Быстро (итал.); обозначение одного из самых быстрых музыкальных темпов.
3- «Ветер в лицо» (англ.)
4 - Правильный (англ.).
5 - «Девятнадцатый нервный срыв» (англ.).
6- Совсем как женщина» (англ.)
7- «Электрическая земля женщин» (англ.).
8- «Женщина из Лос-Анджелеса» (англ.).
9- Песня из репертуара «Битлз».
10- «Пурпуровая мгла» (англ.).
11- «Акваланг» (англ.).
12- «Акваланг, мой друг, не уходи в тревоге» (англ.).
13- Ты знаешь, что ты симпатичная сердцеедка (англ.).
14- «Леди-лиса» (англ.).
15- «Девушка из северной страны» (англ.).
16- То есть в свободные платья в народном стиле. Матушка Хаббард — персонаж стихов и песенок для детей.
17 -Ассоциация молодых христиан. Неполитическая международная организация. Американское отделение основано в 1851 г. в Бостоне. Штаб-квартира в Нью-Йорке. Занимается организацией досуга и обучения молодежи.
18- Товарный знак полуфабрикатов желе и муссов, выпускаемых в порошке.
19- Притворяющееся английской фамилией слово «feelgood» значит «чувствую себя хорошо». Doctor Feel-good — что-то вроде «доктор Будьздоров».
20- Не вызывайте мне врача, который станет пичкать меня всякими дурацкими таблетками; я завела себе парня по имени Доктор Филгуд, и от этого мне действительно хорошо (англ.).
21-«Блондинка за блондинкой» (англ.).
22-Авторемонтная станция. Сеть авторемонтных станций «Мидас» принадлежит корпорации «Уитман». Была создана как мастерская по замене глушителей. Мафлер (muffler) — глушитель (англ.).
23- Сорвавшийся а-ля Рембо» (англ.).
24- «Тюремный рок» (англ.).
25- «Грустный бэби» (англ.).
26- «Сумасшедший» (англ.).
27- «Уважение» (англ.).
28- «Дикие лошади» (англ.).
29- «Рубиновый вторник» (англ.).
30- Пак — в английской мифологии, фольклоре и литературе сверхъестественное существо, подобное домовому, склонное к всевозможным каверзам и проделкам.
31- «Высокая любовь» (англ.).
32- Куперовский союз — бесплатное учебное заведение в Нью-Йорке, основанное в 1859 г. промышленником П. Купером.
33- Аллюзия на роман Э. Колдуэлла (опубликован в 1932 г.) о тяжкой жизни бедняков Юга.
34 -«Голубая Маргарита» — название коктейля.
35- «Передай от меня привет Бродвею» (англ.).
36- Мне нравится быть в Америке. Мне хорошо в Америке. Все бесплатно в Америке. За небольшую плату в Америке (англ.).
37- «Офицер Крупке» (англ.).
38- «Волосы» (англ.).
39- «Южный Тихий» (англ.).
40- «Доставь меня в церковь вовремя» (англ.).
41- «Я слышал, будто» (англ.).
42- «Норвежское дерево» (англ.).
43- Героиня одноименного романа швейцарской писательницы И. Шпири (1827–1901), воспеваюшей простую жизнь в гармонии с Богом и природой.
44- Когда мы прибыли в Вудсток, нас было полмиллиона и мы все время пели и веселились (англ.).
45- Бойзенова ягода — гибрид малины с ежевикой.
46- «Вы опытны?» (англ.)
47- Мы золотистая звездная пыль, и нам нужно постараться вернуться в сад (англ.).
48- Модные сандалии на пробковой подошве.
49- Вид восточного единоборства.
50- Герой одного из популярных комиксов 30-х годов, глуповатый, ленивый, но чрезвычайно самоуверенный.
51- Мортишия Адаме — героиня американской комедии черного юмора «Семейка Адаме».
52- Джон Филип Суза (1854–1932) — композитор и дирижер, автор 136 маршей. Его называли королем маршей.
53- Кукольный сериал, созданный художником и кукловодом Дж. Хенсоном. Хенсон является автором самого слова «muppets», составленного из слов «marionette» и «puppet» (оба слова значат «кукла»).
54- Один из главных персонажей «Маппет-шоу».
55- «Мадам Джордж» (англ.).
56- «Попрощайтесь с мадам Джордж, вытрите свои слезы» (англ.).
4 комментария