Герард Реве

Милые мальчики

Аннотация
Достоин зависти человек, который впервые открывает книгу Герарда Реве. Читателям предстоит проникнуть в мир Реве — алкоголика, гомосексуалиста, фанатичного католика, которого привлекали к суду за сравнение Христа с возлюбленным ослом, параноика и истерика, садомазохиста и эксгибициониста, готового рассказать о своих самых возвышенных и самых низких желаниях. Каждую секунду своей жизни Реве превращает в текст, запечатлевает мельчайшие повороты своего настроения, перемешивает реальность и фантазии, не щадя ни себя, ни своих друзей.
Герард Реве родился в 1923 году, его первый роман «Вечера», вышедший, когда автору было 23 года, признан вершиной послевоенной голландской литературы. Дилогия о Милых Мальчиках была написана 30 лет спустя, когда Реве сменил манеру письма, обратившись к солипсическому монологу, исповеди, которую можно только слушать, но нельзя перебить.
Вторая часть дилогии "Милые мальчики", продолжение романа "Язык любви". 
 


1   2   3   4   5   6   7   8
Глава девятая
Милые мальчики

Я почти не спал. Где-то за полчаса до первых признаков рассвета я ненадолго провалился в полудрему, из которой, словно толчком, был вырван вновь, без видимой причины. День еще не наступил, но за чердачным окном уже начало светать. Мои ворочанья с боку на бок и бессонные вздохи могли бы разбудить Тигра; кроме того, я ощущал себя еще более распаленным, еще более снедаемым похотью, еще более влюбленным в Любовь, как никогда дотоле, и, насколько я знал, останься я лежать в постели, я неизбежно принялся бы щупать и тискать Тигра и досаждать ему бог весть какими еще оральными излияниями. Я встал, прихватив одежду и туфли, спустился вниз, в Малую Гостиную, и там оделся — чересчур легко для улицы, как я заметил потом, когда, небрежно утеревшись и не вполне обсохнув после умывания, вышел на прохладный утренний ветерок. Уже совсем рассвело, небо почти полностью посветлело, и солнце слева от деревни В. готовилось начать свое величественное восхождение над горизонтом, окрашивая небо светом совершенно неправдоподобной зари, казавшейся скорее заходом солнца с картины или репродукции некоей испещренной лужицами цветущей вересковой пустоши — нижние кромки облаков с удлиненными, относительно прямоугольными горизонтальными пятнами, тронутыми почти бесцветной сиреневизной, за которыми с изумительной соразмерностью веером распускалась рембрандтова корона лучей, точно наливающаяся сиянием декорация на сцене некоего евангелизационного зальчика. От этого было просто невозможно отвести глаз, какого бы циника ты из себя не строил. Наша деревушка Г. еще спала. На мостовой, у развилки дороги и маленькой аллеи, ведущей к нашему дому, я опустился на колено, обратив лицо к увертюре неотвратимого нового дня, который вновь сделает нас свидетелями многих чудес и благостей Господних. Я дрожал, поскольку теперь уже основательно промерз, но отказался от мысли вернуться в дом и накинуть что-нибудь поверх моей тонкой хлопчатобумажной рубахи. В сущности, мне хотелось встать на оба колена, но я не мог себя заставить, так же как не осмеливался убеждать себя в том, что в деревне все еще спят и никто не успеет заметить меня до того, как я успею подняться.
«Послушай — а что, если Ты просто дашь мне понять, чего именно Ты желаешь?» — пробормотал я. — «Я стою, коленопреклоненный, словно на триптихе Яна Ван Эйка или Мемлинка[Ян ван Эйк (1390–1441), Ханс Мемлинк (1430/40? — 1494) — нидерландские художники, т. н. фламандские примитивисты.], или кого там из них еще. На недостаток культуры не жалуемся. Я хочу сказать, я не делаю ничего особенного. Моя ли в том вина? Я стою здесь, преклонив колено, в мертвой тишине, и ни единой души вокруг, и ни звука, ведь правда? Черт возьми, нельзя же сказать, что я самого себя продрых — или все-таки да? Вот что я имею в виду. Послушай, если Ты что-то имеешь сейчас, я хочу сказать, если Тебе сейчас от меня что-то нужно, или Ты, так сказать, хочешь поведать мне что-то, то я — весь внимание и послушание и повиновение, ведь это так называется?» Верхний край солнца, коснувшись наконец горизонта, поднялся над ним, и корону лучей сменил гладкий, лимонно-желтый, переходящий в светло-оранжевое холст. Я встал и зашагал в направлении деревни В., к Летнему Дворцу. В моей связке не оказалось ключа, который — как я теперь вспомнил — давно уже был отдан соседям на тот случай, если им понадобится что-то занести или забрать оттуда. В садик перед домом или позади него я, в сущности, попасть мог — но не в сам домик, не говоря уже об окруженном стеной внутреннем дворике — в прошлом конюшне, с которой мы сняли крышу — в него можно было проникнуть только из самого домишки. По двум боковым веткам я забрался на росшую у канавы иву и заглянул через невысокую, едва ли в человеческий рост, стену. Во дворике стояло несколько не то ящиков, не то коробок с приготовленными для высадки клубнями или луковицами, и ветер гонял длинный кусок целлофана по небольшому пространству, которое, ввиду его неудачного расположения, невзирая на окружавшие стены, было скорее отдано на волю ветра, нежели было защищено от него, так что, в сущности, мы никогда, кроме как в моменты полного безветрия, не могли посидеть там в полное удовольствие. Через стену мне удалось разглядеть стоявший там в углу под протекающим желобом веник или метлу, которую я смастерил как-то в припадке хозяйственности, хотя ей, понятно, никто никогда не пользовался. Реквизиты для некоей весьма сложной — или, вполне возможно, как раз весьма примитивной — человеческой драмы были готовы — по крайней мере, что касалось меня. «Там, где все в твоих руках, можешь сам разобраться, не правда ли? — подумал я. — Остальное — уж как повезет». Совершенной ясности в том, что я хотел этим сказать, у меня не было. Солнце уже совсем взошло, но не давало пока ощутимого тепла; все еще сильный ночной ветер поддувал мне в спину на моем пути назад, к Дому «Трава» и, пробираясь под брюки к моему «бомбардону», доводил до окоченения мою Заветную Штуку. «Ах, хочешь Ты, не хочешь… — пробормотал я. — В сущности — давай уж будем до конца откровенны — в сущности, мне это до лампочки. Не хочу показаться неучтивым, но никогда не получается так, как Ты хочешь, а всегда сводится к трепотне и бреду собачьему, правда ведь? Ну и что с того?»
Я вернулся в Дом «Трава» и уселся там перед лицом новоявленного, только что расцветшего дня, задолго до остальных, которых было нельзя будить. Я обрыскал весь нижний этаж в надежде на то, что Фредди, хотя бы частично раздевшись там, повесил или бросил что-нибудь из своих вещей, но мне не попалось ничего; лишь на вешалке я обнаружил дурацкую светло-коричневую кожаную кепку, сшитую из четырех секторов, с кнопочкой посредине, с коротким, легоньким козырьком. Купленная явно впопыхах, всего лишь несколько дней назад, прямо перед их отъездом к нам, после какой-нибудь ссоры или сцены ревности, в том или ином дорогом модном магазине, где на стеклянных подставках найдешь лишь две-три вещицы — и чуть ли не со слезами на глазах оплаченная трясущимся старым похотливцем, усыпавшим пол карманной мелочью, она не хранила его запаха, даже после того, как я тщательно обогрел ее своим дыханием. Ее можно было бы аккуратнейшим образом разнять на лоскутки, эту кепку, на четыре кожаные треугольника, и, например, наиприличествующим образом обрядить в них Фредди, когда он, нагой, восстанет из своей блядской постельки: два треугольничка — для трусов: один на его срам, второй — назад, на русую продажную попку, два других — для позорнейшего бюстгальтера для мальчиков; а козырек кепки прикрепить к трусикам, спереди или сзади, без разницы, — так что приподнял его и видно, кто там дома. Шнурки же для трусиков и мальчикового лифчика должны быть тоненькими, почти незаметными, крепкими, как скрипичные струны, и пронзительно впиваться в его мальчишеские бедра и пах и подрумяненную солнцем мальчишескую спину. О да, а эти глупые толстенькие железячки и обтянутая кожей кнопочка в центре кепки — их куда девать? Ах, да засунем куда-нибудь: кто ищет, тот найдет.
Стоя в коридоре под лестницей, ведущей в комнату и к постели Фредди и Альберта, я ткнулся в кепку своим восставшим в результате всех этих фантазий мужерогом, но это ни к чему не привело и не вызвало у меня сколько-нибудь интересных ощущений, поскольку кепка не была ни носком, ни брюками, ни ботинком, ни рубашкой или свитерком с узким воротничком — словом, ничем охватным, что когда-либо обнимало часть его золотистого тела, но обладала всего лишь бестолковым отверстием, каким только и могла обладать такая бестолковая кепка.
Я долго сидел у окна и глядел на улицу, где длинные тени раннего утреннего солнца навевали мысли о вечере, и чувствовал уже такую усталость, что начал серьезно подумывать о возвращении в постель — но уснуть бы я все равно не смог. Я по-прежнему сидел и ждал — но чего? С неким ожесточением и стыдом я думал о греховной и унизительной сцене коленопреклонения на рассвете, и о том, как я — если мне удастся преодолеть позор и омерзение — вставлю эту сцену в книгу и смогу заработать на ней еще больше; и как всяческие недовольные типчики, ничего не ведая о моем стыде и отвращении, которое мне пришлось перебороть, в своих критических обзорах начнут протестовать против того, что такие, по их мнению, ханжеские, нечестивые измышления я обратил в совершенно ложную картину и сорвал на этом куш; и что уж лучше было бы мне при описании этой в высшей степени бесчестной религиозной сцены предвосхитить возражения всех этих шептунов, чтобы таким образом, так сказать, упредить их на шаг, пусть даже ничего с того не поимев, поскольку победишь ты или проиграешь в жизни, все в ней — печаль и потери, и смерть, как я уже не раз доказывал на бумаге. Что я, в сущности, хотел этим сказать? И в этом у меня полной ясности не было. Но самым постыдным я считал свой поход по утреннему холодку в Летний Дворец, и бессмысленным, хотя и на полном серьезе — то, что я заглядывал, да еще с дерева, втащив на него свое больное, усталое тело — через стену, в недосягаемый для меня внутренний дворик, на этот веник, которым никто никогда ничего не подметал. Это была, что называется, жизнь как таковая: у тебя не было ключа, и внутрь было не попасть, и ты сидел под дверью, а потом свалился в сточную канаву, и, в конце концов, тебя смели, стоял ты на коленях посреди улицы или не стоял, и, кто знает, за те же деньги можно было бы с тем же успехом остаться на ногах: Бога нет, он просто делает вид, что существует. Но вот уже настало время идти и готовить согревающий, крепкий и ароматный кофе, поскольку недалек был тот час, когда пробудятся наши гости там, на первом этаже, и все пойдет своим чередом. Я принес Тигру в постель исходящую паром кружку — приняв с благодарностью, Тигр, конечно же, оставит кофе остывать на полу в изголовье постели и снова заснет; потом я опять поднялся из кухни наверх, чтобы принести кофе нашим гостям — не из чистосердечного гостеприимства, но по причине презренного, недостойного любопытства. Они лежали в постели именно так, как я это себе представлял: «старик», разумеется, спереди, а маленький темнорусый сонный принц — у стены, и через облаченный в желтую с цветочками, смахивающую на фартук пижамную куртку беловатый торс «старика» до него было не дотянуться — если только от изножья, поскольку там еще оставалось пространство между кроватью и стеной.
Я поставил чашки с кофе куда-то на пол, подкрался к ногам кровати и, осторожно приподняв нижний край одеяла, заголил Фредди. То, что я проделал, мне самому представлялось нечистым, непристойным, дурным и грешным — я всегда считал, что на такие вещи могут быть способны только жопники, когда они напаивают мальчишку, чтобы воспользоваться его беспамятством, или вдвоем, втроем подглядывают за ним, ничего не подозревающим, в потайную щелку в ванной, или тешат с ним, сонным, свою противоестественную похоть. Я делал грязное дело. Вытащив из-под матраца конец одеяла, я по возможности осторожно и незаметно отогнул его к середине постели. Фредди лежал на боку, повернувшись к стене, руки у лица — точь-в-точь белочка, оставившая свой орех и даже во сне прижимающая к мордочке поджатые лапки грызунишки. Он лежал, чуть подтянув колени, все еще погруженный в глубокий сон или полудрему — или весьма естественно притворялся спящим. Сверху на нем ничего не было, но чресла его прикрывали ярко-красные нейлоновые мальчишеские трусики, чуть не доходившие до начала его светлой юношеской расщелины, и мне — чтобы тут же на месте не лишиться рассудка — пришлось коснуться его в этом месте. Я знал, что и это было нечистым, по крайней мере, по отношению к спящему. Кончиками пальцев я дотронулся до русости этого выезда из его лощины, и по коже его спины пробежала легкая дрожь, точно от прикосновения мушиных лапок. Как же мне было скверно. Тут «старик» Альберт проснулся, спохватился, вновь живо набросил одеяло на моего скованного золотой цепью светлого принца, короля-Грезу, и довольно резко объявил мне, что они «незамедлительно спускаются вниз». Он видел мое обнаженное сердце, мое унижение, «старик», и в сущности, должен был теперь умереть, но никаких сомнений: пусть глохнущий — и меня, и Тигра, и даже беззащитного соню Фредди, которому приходилось покорствовать его смрадной похоти — он всех нас надолго переживет.
Они почти одновременно появились внизу — «старик» Альберт чуть раньше, чем его поруганный юный узник, но не настолько, чтобы для меня имело смысл вновь прокрадываться наверх в поисках моего принцика, поскольку где бы ни находился Фредди, где бы он ни был, «старик» никогда не оставлял его одного дольше чем на несколько бесполезных минут. На «старике» Альберте был все тот же, что и вчера, довольно дорогой, молодежного покроя и посему выглядевший стариковатым клетчатый прогулочный костюм, однако Фредди полностью сменил гардероб — свежая и благоухающая, точно орхидея из дорогой стеклянной шкатулки, одежда естественно облекала его гибкое юношеское тело. Сегодня, разнообразия ради, на нем были каштанового цвета, не вельветовые, а бархатные брюки — надо признать, превосходно сидевшие на его попке — узкие в коленях, они расширялись к лодыжкам и заканчивались над дорогими замшевыми серыми туфлями с полувысокими каблуками, что опережало моду, уже приобретавшую популярность, но все еще считавшуюся рискованной. Его тело пугливого фавна облекала белая шелковая рубаха шикарного рабочего покроя, воротник которой был с утонченной небрежностью распахнут чуть шире, чем надо; рукава же оканчивались выпуклыми, застегнутыми на красные стеклянные запонки манжетами.
И снова начались мои метания и похотливые домогательства. Я прочту Фредди какой-нибудь стишок, или покажу ему картинку или иллюстрацию из какой-нибудь красивой книжки и, скажем, завлеку его в Малую Гостиную, или буду канючить, как плаксивый младенец, чтобы он вышел из Большой Столовой — всего лишь для того, чтобы пощупать его между ног, точно какой-нибудь директор в припадке второй молодости свою короткоюбую секретуточку — быстрым движением вверх из бархатного межножья до бархатных юношеских округлостей и теплых между ними бездонных глубин, все с быстротой молнии, пока вновь не нарастет, приближаясь, скрипучий звук дверей. «Чем ты занимался этой ночью, зверь? Что вы с ним делаете? Расскажи мне. Я никому не разболтаю». — «Нет, Герард, не скажу». И вновь голова у меня закружилась — отчего на сей раз? — от вида ли уголков его губ, что улыбались, отвечая мне, от загадки ли его голоса, который, выговаривая слоги моего имени, дрожал и колебался в воздухе и все же оставался недвижим — сказать этого не мог бы никто.
— Можно мне, Фредди, издали, я даже не прикоснусь к тебе, мне бы только тебя видеть, я потормошу себя, боже праведный, Фредди, и слова-то с ходу верного не найдешь. Отыскать бы где-нибудь на улице местечко, я в уголку, в кладовке, за окошком, ну, не знаю, а ты еще где-нибудь, мне бы только тебя видеть… Я тебе… я тебе… хоть немного симпатичен?
— Да, конечно, ты мне очень даже симпатичен, Герард.
— Пойдем на улицу…
Стояло почти полное безветрие, когда мы вышли из дому, от солнца уже исходило очень приятное тепло, и все благоухало, как в погожее Пасхальное воскресенье. «Вот, смотри, я буду в сарае, а ты здесь вытягивай гвозди. У меня где-то здесь клещи и гвоздодер. Я тут ящики разбиваю». Я изложил ему задачу, которая его весьма позабавила, поскольку, определенно, это была совершенно иная манера поклонения и ухаживания по сравнению с сотнями ухищрений, к которым наверняка прибегали мальчики и мужчины, певшие ему дифирамбы и волочившиеся за ним. Такая в большинстве случаев многотрудная Любовь вдруг обернулась немудрящей: на земле, перед пристроенным к Дому «Трава» сараем с двустворчатой дверью, где прежние жильцы, скорее всего, держали кроличьи клетки, ему нужно было делать вид, что он разбивает на цельные доски нечто вроде дощатого настила, бывшего прежде стенкой объемистого ящика для упаковки витринных стекол, — то есть разными инструментами вытаскивать плоские гвозди, обстукивать и затем за головки вытягивать гвоздодером из древесины. Я бы спрятался за полуприкрытой створкой сарая и наблюдал бы за ним через маленькое квадратное пыльное оконце. Он колотил и вытягивал гвозди с великим усердием, сидя на корточках в такой позе, что мне были ясно видны его попка и колени и, прежде всего, частью неприкрытая коротенькой роскошной рубахой юная спина. Я возбуждал себя, сопя, облепленный паутиной, но уже заслышал, как открывается входная дверь дома и «старик» шлепает наружу. Я вновь привел в порядок одежду и принялся шарить по полу за приоткрытой дверью сарая в поисках какого-то несуществующего орудия.
— Чем занимаетесь?
— Ну, Фредди мне немножко помогает разобрать перегородки.
Старик остался стоять, не уходил. «Попадись ты когда-нибудь в руки Божьи, парень, — подумал я. — Я тогда уж точно ни за что не поручусь». Меня опять осенила совершенно новая идея, — ведь любовь изобретательна и просто так не сдается.
— Что-то холодно тут, малыш, — сказал я Фредди. — Там, на камнях, у дверей, мы могли бы работать на солнышке. Пойдем. — Я отчетливо хлопнул дверью сарая и направился к дверям дома, прихватив инструменты и перегородки, которые требовалось разобрать. — Спроси-ка у Тигра, как там насчет кофейку, — елейным тоном обратился я к «старику». Тот и в самом деле вернулся в дом, хотя и явно ненадолго. — Побудь тут, Фредди, — взмолился я. — Побудешь немного? Я из чердачного окошка погляжу. Держись как можно ближе к изгороди, тогда ты будешь у меня как на ладони. Нагнись хорошенечко, так, чтобы у меня слюнки закапали. Да, вот так. Хоть и солнце, а прохладно.
Я вихрем метнулся во входную дверь, схватил с вешалки кожаную кепку, любовно нахлобучил ее на его юношескую макушку, вернулся в дом, забрался наверх по лестнице и неслышно опустил люк в чердачном полу. На что бы мне такое встать? На стуле будет слишком низко. Я подтащил к окну старый матросский сундук, с которым не раз ездил в Англию, поставил его на попа и неловко забрался на него. Сундук шатался и потрескивал у меня под ногами, но я распределил свой вес по двум противоположным углам, и мой трон любви перестал качаться. Приподняв щеколду чердачного окошка, я приоткрыл его на две дырочки, так что между нижней кромкой окна и пазом образовалась смотровая щель, не более чем средних размеров прицел, в котором, безусловно, мое лицо с улицы мог заметить только посвященный. Фредди уже прилежно принялся за свою мнимую работу. Из всех имевшихся у него под рукой инструментов он избрал самый бесполезный, а именно — старые тупые кусачки, пытаться которыми извлечь кончики глубоко ушедших в древесину рамочных гвоздей было гиблым делом; как дополнение к этой задуманной из добрых побуждений пантомиме, весьма смахивающей на разыгрываемый группой молодых рабочих спектакль под названием «построение социализма», он для разнообразия более-менее ритмично обстукивал всю строптивую конструкцию. Я расстегнул и спустил брюки, и теперь мне приходилось следить за своими скованными добровольными оковами любви лодыжками, чтобы не потерять равновесия, которое я вряд ли сумел бы вовремя восстановить. Я изо всех сил старался использовать драгоценные минуты. Впившись глазами в чуть оголившуюся спину Фредди, я переводил взгляд с его спины на члены, и затем вновь наверх, на шейку и отчетливо вырисовывавшиеся под шикарной рубахой юношественные лопатки. Где-то распахнулась дверь и, конечно же, на улице вновь показался «старик». Он внимательно, даже очень внимательно огляделся. Что-то было не так, но он не мог сообразить, что именно. Где же я? Старик потащился к сараю, но меня не было видно ни внутри, ни поблизости. Он бросил взгляд через плечо, на глухую стену соседского хлева. Даже на меня он посмотрел, и я — чердачное окно и все такое — оказался в поле его зрения, хотя он меня и не заметил. Он что-то спросил у Фредди. «Полагаю, что Герард ушел писать письма», — как мне послышалось, ответил тот. «Старик» опять — надолго ли? — ушаркал в дом и, отсчитывая от моего старта в небесные кущи, оставалось мне недолго. Фредди колотил клещами по дереву бессмысленно, но весьма правдоподобно, совершенно более не пытаясь делать вид, что в самом деле старается что-то от чего-то отделить. «Лупишь, как девка, — пробормотал я про себя. — Не знаешь, как мужик лупит? Это ты… очень скоро узнаешь, как мужик лупит… лупит тебя… по твоей маленькой… хорошенькой… бархатной… по твоей… твоей…» — земная тяжесть на мгновение отпустила меня в неизмеримо высокий, но безмерно краткий полет, после чего я вновь сделался простым смертным.
— Тысяча благодарностей, Фредди! — нахально крикнул я, упершись подбородком в раму и, немного выставив голову из-под карниза крыши, свесился вниз из окна, но торопливо юркнул назад, поскольку «старик» уже в третий раз появился на улице и таскался кругом и вынюхивал, на этот раз еще основательнее, и я беззвучно прикрыл окошко до того как он, возобновляя слежку, уцепится взглядом теперь и за крышу.
Да, вот так это все и было, вспоминал я, все еще лежа в постели и всматриваясь в полуденное небо. На свои удачи долго потом оглядываешься.
После позднего, по моим понятиям, завтрака мы, все четверо, уселись посовещаться, чем бы нам заполнить этот день.
— Тебе, Тигр, еще нужно клубни и луковки посадить возле Летнего Дворца, в патио, правда же? — Патио, именно так мы называли этот сквознячный внутренний дворик. — Сейчас распогодилось, пригревает. При любом раскладе у тебя есть час-полтора, пока не польет.
— Да, я вот прямо сейчас и отправлюсь, — поддакнул Тигр.
— Спроси Фредди, может, он пойдет, поможет тебе немного, — игриво предложил я. — Видишь ли, — продолжил я, обращаясь к «старику» Альберту, — я постепенно теряю голову от Фредди. Он не виноват, я должен держаться, но мне кажется, ничего страшного не случится, если он на пару часов удалится с поля.
— По мне, так отлично, — сказал Тигр. Помнит ли он еще о нашем ночном разговоре? Тигр отправился на чердак или на кухню в поисках каких-то садовых инструментов или кожаных садовых рукавиц.
— Знаешь, по крайней мере одно тут хорошо, — тут же решительно сообщил я «старому» Альберту С. — У этих двух малышей совершенно не стоит друг на друга, да, иначе не скажешь. Я этого, впрочем, понять не могу, — разливался я. — То есть, мне самому такого не понять, как можно смотреть на Фредди, находиться рядом с ним и не сбиваться с дыхания, и не заболевать от любви. Но Тигру от него ни жарко, ни холодно, ты понимаешь, как такое возможно? Для меня Фредди — ну да, все что хочешь, но Тигру он хоть бы хны, хоть бы хны! Тебя же не ранит, твою юношескую красоту и мужскую гордость не задевают такие слова? — засюсюкал я, как последний пидор.
— Да нет, что ты, — с широкой юношеской улыбкой ответил Фредди.
— Он мне сказал, — обратился я теперь к старику, заслышав, что Тигр вновь спускается по лестнице, и торопясь досказать, — он очень хорошенький мальчик и все такое, очень славный, не беспокойся, — сказал он мне, Тигр, стало быть, — но в этом смысле — нет, он мне не того, Фредди. — Ну, вот и славно, — подумал я тогда. — Довольно любовных драм. Они там немного поработают, а мы тут спокойно побеседуем об искусстве, о чем-нибудь этаком. И что нас обоих касается — тут тоже комар носу не подточит, поскольку мы с тобой уже не в том возрасте, в котором можно говорить о телесных искушениях. — При этих последних словах я поежился, совсем как утром от холода, и понадеялся лишь на то, что «старик» этого не заметил.
Вот таким образом все и вышло. Как получилось, что «старик» с миром отпустил их в Летний Дворец — своего Фредди и моего Тигра, или моего Фредди и моего Тигра, или моего Тигра с его Фредди? Было ли то, что я ему наплел, столь прозрачно, что оттого вновь сделалось туманным? Навсегда, видимо, останется загадкой, почему он все это одобрил и не стал возражать против того, чтобы они отправились туда вместе, да еще и на машине — хотя до места была какая-то сотня метров — под предлогом того, что было «слишком холодно».
С их отбытия прошло полчаса, три четверти часа, час, и старина Альберт, как ни старался я, выбиваясь из сил, сократить для него время безумолчной болтовней, становился все беспокойнее.
— Что он там вообще собирался делать?
— Да просто Тигру помочь немножко.
— Чем помочь? — каркнул «старик».
— Ну, что он попросит, — почти пропел я с оправдывающейся, двусмысленной усмешкой. — Господи Иисусе, да ты мнителен! Ведь знаешь, что между мальчиками ничего нет, потому что они… ну да, потому что они просто не тот тип друг для друга, и тем не менее ты бесишься и злишься на всех и каждого, на весь божий свет злишься. Так ты ни одного мальчика не удержишь, Альберт, попомни мои слова. Есть у тебя дружок — ну, мальчику ведь тоже нужно как-то развиваться, у него же тоже должна быть какая-то частная жизнь? А так ты и себя, и его до ручки доведешь. Таким образом, ни у кого из вас никакой жизни нет.
«Старик» и в самом деле уже вполне довел себя до ручки. Прошло уже полтора часа, и он в своих войлочных тапках вышаркал на улицу, потащился на западный конец нашей аллейки и уставился в направлении Летнего Дворца. Расстояние было слишком далеко, чтобы можно было невооруженным глазом рассмотреть какие-либо детали. Была видна стоявшая во дворе машина, но дальше фасад сливался в ровную, гладкую поверхность, окна и двери на нем казались смутно очерченными прямоугольниками. Я отправился вслед за Альбертом.
— Тебе вовсе не обязательно торчать на улице, парень. Из Малой Гостиной можно отлично разглядеть весь дом. У меня есть бинокль. — Мы вернулись в дом, в Малую Гостиную, и я извлек из ящика старый медный театральный бинокль, не столь сильный, как полевой, к тому же придававший контурам предметов некий фиолетовый ореол. Мы подошли к самому дальнему, Северному окну, и я настроил бинокль для Альберта. — Если у тебя глаза такие же хорошие — или такие же плохие, как у меня, — увидишь то же самое. — Я передал ему бинокль. — Видишь, входная дверь приоткрыта? Все твои подозрения на пустом месте. Если бы они нежились в любовном гнездышке, они бы входную дверь открытой не оставили? Как ты до такого дошел? Как вообще можно так себя распускать? — Старик продолжал таращиться, вжимая медь в гусиную кожу глазных впадин. — Вы часто бываете неверны друг другу? — спросил я и торопливо продолжил: — Фредди часто тебе изменяет?
— А вы друг другу никогда не изменяете? — в свою очередь проскрипел «старик», пожираемый невероятной ненавистью. Он опустил бинокль и попытался, как идиот, протереть мелкие линзы концом рукава, но, разумеется, вместо этого замазал их кожей запястья.
— Нет, ни в коем случае, — мирно сказал я, оттирая стекла уголком тюлевой гардины.
— Вот Виллем, например — часто он тебе изменяет? — весьма категорично осведомился «старый» явно недовольным тоном, поскольку не хотел бы доставить мне удовольствия думать, что Тигр может быть мне верен, а Тигру — что тот может быть мне неверен; уж что выросло, то выросло, но ничего хорошего, слава тебе Господи, никогда у него не росло.
— Я с тех пор, как встретил Тигра, ни разу ему не изменил, — сказал я, слегка шевельнувшись, точно склоняясь перед Таинством. Обе захватанные линзы были теперь ясными, и я поднес их ближе к глазам.
— Нет, а Виллем, — повторил старый, теперь уже с каким-то злобным, жадным нажимом, — Виллем тебе никогда не изменяет?
Я взглянул в бинокль и вновь подстроил резкость. Летний Дворец виделся мне двумя округлыми, окруженными радужной полосой картинками. Внешняя дверь была все еще определенно открыта. Позади, во внутреннем дворике, именуемом нами патио, на фоне пропитанного карболкой дощатого зеленого фасада соседского сарая Летнего Дворца двигалась стройная, моложавая, слегка долговязая фигура со взлохмаченными ветром волосами. Облаченный в белую майку и мешковатые серые панталоны, человек пытался забраться на какой-то предмет. В руках у него была палка с насаженным на конце пучком веток. Теперь ему удалось удержаться на некоем не поддающемся точной идентификации предмете — надо думать, на каком-нибудь стуле, ящике или бочке — и он, крепко ухватив палку, доходящую ему до пояса, с силой заталкивал ее, ветками вверх, за обтягивающую дощатый фасад сетку.
— Тигр с момента нашей встречи мне ни разу не изменил, — сказал я. — Планида у него такая. — Я передал бинокль «старику» Альберту.
— У него — что? — Старик вновь приставил прибор к своим гипсовым векам.
— Планида, — повторил я. — От звезд. Он от Солнца происходит. Такие дела. Знаешь, — продолжал я с некоей неслыханно вульгарной гордостью за обладание таким несметным сокровищем, — ведь он — единственный мальчик в Западной Европе, которому требуются обе руки, чтобы орудовать своей заветной штуковиной? Бывает же такое, а?
— Это еще кто? — пронзительно проскрипел «старик». — Это не Виллем ли там?
— Чего ты там такое углядел? — спросил я и, отобрав у него бинокль, пригляделся внимательней. — Да, ты прав, — сказал я. — Это он. Тигр, точно. Какое совпадение.
— Что он там делает? — старик снова выхватил у меня бинокль. — Что это за штука у него в руках?
— Я бы сказал, что это метла, — поведал я несколько интимным, почти домашним тоном. — Думаю, что он где-то… э-э… подметал, и теперь хочет хорошенько просушить ее на ветру. — Мать честная, трудно сказать, что я мог бы выразиться яснее. Какими же замечательные вещи — банальность и простая, здоровая, честно рассчитанная жестокость и сила! А еще постоянно причитают — и прежде всего мои собратья по художественному цеху — что «это общество потребителей», что бы они под этим не подразумевали, всеми грубыми и прежде всего утонченными способами притесняет их! «Если бы в самом деле любил, — думал я, — этим бы и ограничивался, и великие истины подвергал бы сомнению не более, чем это абсолютно необходимо, по достоинству чтил бы того, кто этого заслуживает, и далее жил бы с оглядкой — не напиваться, блюсти чистоту тела и одежды и не предаваться азартным играм или другому распутству».
Какой же это был замечательный полдень, — думал я теперь, лежа в своей покойной, опустелой постели в задней комнатке с видом в сад, на верхнем этаже ***лаан в В.! «Старик» Альберт, продолжал вспоминать я, в конце концов совершенно потерял голову от беспокойства. Была, так сказать, одна выразительная деталь, которая повергала его в чистую панику: то, что на Тигре там, вдали, во внутреннем дворике, в радужном кольце поля зрения медного бинокля, как уже упоминалось раньше, не было ни рубашки, ни свитера, лишь прикрывавшая его торс белая маечка. Этот дурацкий факт взбесил «старика», и, разумеется, он прицепился ко мне, что да зачем. «Он ведь в одной майке», — тянул «старик», отчасти вопросительно, отчасти жалобно, отчасти испытывающе, отчасти с ненавистью. Если уж подходить к этому формально, с лингвистической точки зрения он был неправ, и я ему на это указал. — Он совершенно пристойно одет, если уж посмотреть, — заключил я к моему внутреннему зудящему, трепетному удовлетворению. — Я думаю, что он занимался чем-то таким, отчего ему стало жарко, и посему избавился от части верхней одежды. Он вообще ни с того ни с сего не раздевается.
(Я плел что попало, поскольку в голове у меня крутился последний куплет той вульгарной, нахальной «Песенки Трубочиста», от которой я всегда получал такое идиотское удовольствие:

«К одной селяночке, друзья,
С метлой в трубу забрался я.
И широка ж труба была!
Прости-прощай моя метла…»)

Теперь Тигр пропал из поля зрения, но палка с охапкой ветвей на конце все еще стояла торчком, заткнутая за сетку фасада — вверх ветвями, которые, казалось, слегка шевелились на ветру. Да, это были ветки — не те, тополевые за чердачным окном Дома «Трава», а те, о которых я говорил с Тигром прошлой ночью, те, что я разглядывал вблизи ранним утром через стену внутреннего дворика Летнего Дворца и на которые я тем же днем, в полдень, издали буду таращиться в медный бинокль вместе со «старым» Альбертом С.: эти самые ветки и никакие другие, которые теперь — благодаря созерцанию березовых ветвей на заднем дворе этого дома, на улице в В. — вернулись в мои воспоминания.
Мы еще некоторое время стояли у окна в Малой Гостиной, и «старик» Альберт С. с недоверчивым видом пялился в бинокль, оказывающий такие великолепные услуги. Я тоже время от времени прикладывал его к глазам. Входную дверь Летнего Дворца вдруг затворили изнутри, — мы не могли рассмотреть, кто именно. Из-за этого беспокойство «старика» Альберта С., уже принявшее характер почти что паники, перешло в безмерное, не поддающееся уговорам возбуждение. — Я… э-э… схожу-ка я туда, что ли… — прокаркал он. «В какой-то мере он чувствует себя взаперти, так что можешь себе представить его состояние, — мечтательно раздумывал я. — Но что ты можешь для него сделать?» Мной овладели чистые, возвышенные помыслы, чрезвычайно положительно настроенные в отношении столь превосходно установленного высшими силами существующего порядка. «Государыня, я совершил отвратительные поступки, на словах и на деле. У меня были всяческие скверные помыслы. У меня были чудовищные и нечистые помыслы в отношении Тебя. И это в то время, когда Ты была столь бесконечно добра ко мне. Я очень дурной». Эти мысли умилили меня несказанно — так, что на глаза у меня навернулись слезы. Тем временем «старого» нужно было как можно дольше держать на привязи.
— Ты, конечно, можешь туда сходить, — поддакнул я, — но что тебе с того? Это ни к чему не приведет. Полагаю, они уже вполне управились. Вот если ты сейчас туда притащишься, это будет что-то вроде «я вам обоим не доверяю» — и это, знаешь ли, кое-кому омрачит каникулы! — У них были каникулы — да, это я принял на слово. Есть люди, у которых всегда — и есть люди, у которых никогда, — и есть люди, у которых только иногда бывают каникулы, и отчего именно так и как к этому относиться — я мог бы беспрепятственно пережевывать это целый час, но не стал. «Скоро опять за стол, — увещевал я „старого". Отвлечение на события естественного ритма жизни, шедшего своим путем, неподвластное влиянию насилия и раздора великих мира сего. — Хочешь чего-нибудь выпить перед едой? Возьми хересу. Мой тебе совет. — (Хорошо бы это и впрямь был чистый яд, — подумал я, — как пишут в брошюрах общества трезвости). — Я, если позволишь, воздержусь. Херес для меня чересчур хмелен и крепок, в такую-то рань. Полагаю, что они сейчас уже вернутся, мальчики».
И в самом деле, прошло совсем немного, и они вернулись, оба, — их молодые одежды дышали холодным ароматом уличного воздуха — и возникли вдруг в Большой Гостиной, куда мы вновь подались со старым, и где старый уже принялся за навязанный ему мною херес, хотя сам я ни к чему так и не прикоснулся — в некотором роде, стало быть, чудо, над которым я и сам все время сидел и раздумывал: покончил ли я с этим или совладал с собой — но на тот момент времени это выглядело именно так.
Они вошли, Тигр и Фредди, и поздоровались с нами в приподнятом, подчеркнуто дружелюбном тоне, который немедленно выдал все. Фредди уже с порога попал в такой поток света, у окна, где он встал, чуть отвернувшись от нас, что я вновь разволновался и залюбовался восхитительной игрой света и тени на его шее и плечах и на глубоком прогибе спины и его каштанового, посредине целомудренно и почти незаметно раздваивавшегося… седла, да, это же ведь было так, и именно седлом оно некоторое время назад славно послужило… или нет? может быть, нет?.. С учащенным, утяжелившимся дыханием я взглянул на Тигра, который уселся и неумело, вне логического или причинного порядка принялся суммировать, какие полезные дела они сегодня переделали. Его блуждающий взгляд встретился с моим, и он сперва выдержал его, затем все-таки опустил глаза. На лице его светился мягкий румянец, и он вновь осторожно принялся искать глазами мой взгляд. Я чувствовал, что он хотел улыбнуться мне, но по какой-то причине счел это неуместным и не раскрывал рта — которым он скоро, в приступе безумной, унаследованной от обоих его фризских родителей прямоты, «честно» признается во всем «старику» Альберту, после чего «старик» потащится заливать горе в деревенском кабаке, куда мы явимся его выуживать и заберем с собой и будем вправлять ему мозги вместо того, чтобы засунуть его в мешок и утопить — но всего этого я тогда еще не знал. На лице Тигра были написаны одновременно и стыд и гордость: он был горд, и он стыдился, как был бы горд и стыдился бы Господь, так сказать, но это было так, и так оно и должно было быть. Я глядел в лицо Фредди, которое, казалось, сделалось еще более нежным и менее напряженным, чем до того, и на его прелестные, чуть взлохмаченные, прямые девические волосы, и пытался не опускаться взглядом ниже его плеч, поскольку ненасытимость, ком в груди и страсть, и прежде всего неизмеримое, безрассудное желание когда-нибудь тоже быть любимым вновь были тут как тут.
Я смотрел на рот Фредди, на движения его юношеских пухлых губ, утомленных и жадных до радостей жизни — лишь бы они не слишком дорого обходились — и затем снова на доверчивый, беззащитный рот Тигра.
«А ведь милые, в сущности, мальчишки, — сказал я себе. — Милые, милые мальчики».
Страницы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Вам понравилось? 21

Рекомендуем:

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

1 комментарий

+
0
Адонай Иешуа Офлайн 15 мая 2014 22:21
Форма повествования и язык мне понравились, а вот содержание далеко от моего духа. Мда... Думаю поклонники БДСМ будут в восторге. Я же для себя ставлю твердую четверку.
Наверх