Али4е
Любка
Аннотация
Вовик Крамаренко влюблён, совершенно безнадёжно, как ему кажется, в однокурсника Любку, Любомира, "конопатого, с треугольными синими глазами и вечной кривой ухмылкой домовёнка".
Вовик Крамаренко влюблён, совершенно безнадёжно, как ему кажется, в однокурсника Любку, Любомира, "конопатого, с треугольными синими глазами и вечной кривой ухмылкой домовёнка".
Крамаренко покусывал нижнюю губу и рассеянно угукал в ответ на болтовню однокурсника, пока очередь в столовой медленно продвигалась вперед. Он косился на колонну, на серую квадратную, абсолютно неуместную колонну в углу зала, и казался крайне задумчивым.— Да ты жрать что-нибудь будешь? — удивился Рыбалка, глядя на его пустой поднос.
— Ччерт, — прошипел Крамаренко и, по-кошачьи извернувшись, чего трудно было ожидать от его крепкого коренастого тела, зацепил тарелку с отбивными, мимо которых только что прошел в напряженном молчании.
Отбивные — дорого, но уж что поймал. Тогда без сока, тогда чай. И избавиться от Рыбалки, который уже съел ему весь мозг, — вот кто может сэкономить на обеде.
— Ладно, Рыба, я тебя понял. — Крамаренко многозначительно покосился на него, расплачиваясь на кассе и застегивая необъятное черное портмоне. — А теперь извини. Жду звонка и все такое.
Рыбалка почтительно закивал своей огромной лысой головой с маленькими оттопыренными ушками, провожая взглядом пухлый кошелек, исчезнувший в глубинах крамаренковской спортивной куртки.
Вовик Крамаренко крут, как столовские вареные яйца: он ходит на пары в прикиде барыги, а приезжает на собственном минивэне; у него толстое черное портмоне, полное купюр и таинственных квитанций; преподы обращаются к нему с каким-то растерянным уважением; у него дешевый телефон, он экономит на котлетах, но он крут.
Впрочем, все это мелочи, главное то, что столик за колонной оказался свободен, хоть и покрыт лужицами и объедками; Крамаренко не брезглив. Пустые разговоры наполняли его раздражением и противным чувством одиночества, и он ненавидел, когда за ним наблюдали во время еды. В угол полезут в последнюю очередь, а еще оттуда можно незаметно оглядывать весь зал.
Потому что Любки нет уже два дня, и сухое мясо встает поперек горла. Его нет «Вконакте», аська красная, а свой ЖЖ он уже сто лет не обновлял, и у чая морковный привкус. За окном серое мартовское небо тревожно чертят мокрые ветви кленов; так сумрачно, сонно и влажно; лампы горят белым днем. Не слышать Любку два дня, его возню, шушуканье и фырканье за спиной на лекции, его голос в коридоре, когда он рассказывает что-то с этими его фирменными волнистыми, накатывающими интонациями, — то звонкий, то грудной, — и с напевным западэнским акцентом. Не видеть его морду конопатую с треугольными синими глазами и вечной кривой ухмылкой домовенка.
Тоска пока еще даже приятная; Крамаренко все утро растравливал раны, усевшись за парту, на старом мягком дереве которой было выдавлено: «Вова, ти кльовий», и вспоминая, как Любка лег на эти буквы щекой и лукаво таращился на него из-под густой темно-русой челки, готовый в любую секунду взорваться тихим хихиканьем.
Пока не страшно, два дня не срок, в начале семестра все пропускают, позволяя себе температурить, страдать с бодуна и просто лениться. Крамаренко привык бояться за Любку, как за ребенка, гадать по его статусам, как по ромашке, и у него каждый раз слегка сжималось сердце, когда он ронял свое небрежное «Как дела?» Может, потому что Любка был прозрачный и мелкий, с девчоночьим именем и слабыми запястьями, вечно позорился на физ-ре и пить тоже не умел.
А может, из-за их первой встречи. То есть, настоящей встречи, универ не в счет.
В универе Крамаренко сам по себе, как гусак в курятнике. Он с 16 лет живет один, на квартиру и учебу заработал, а не у мамы взял, и когда хипстеры оттягиваются в клубах, он мечется по ночному оптовому рынку, медленно загружая свой грузовичок. А когда готичная Марго красит ногти в черный, он вливает кофе в тетю Маню, толстую, с обветренным красным лицом, потому что у нее опять запой, а торговать надо, и заменить ее некем; сам не встанет — ему на лекции. Две точки на рынке, ни сна, ни продыху, и экономит на еде.
Одному тоскливо, но привычно; чем лепиться к этим цветастым щебечущим стайкам, лучше присесть, солидно разложиться — маркер к маркеру, тетрадки с закладками, — и вчерашний конспект перечитать. Крамаренко учился на совесть, потому что на взятки жмотничал. «Любка! Любка!» Пробежал какой-то кучерявый гном мимо парты, с хохотом поднял вихрь, за ним — две девчонки в притворной ярости: «Отдай! Отдай!» Крамаренко, неподвижный, как утес, спросил у соседа: «Что за имя?» — «Любомир. Он из Тернополя, чи откуда». — «А-а». И в ту же секунду Крамаренко о нем забыл.
А перед Новым годом ему понадобилось в Новозаводской поселок, к черту на рога, где жил цеховик, у которого Крамаренко наладился брать футболки оптом, без перекупщика. Поселок лепился к заводу «Красный шахтер», и до сих пор половина домов отапливалась углем; посреди улицы — узкоколейка, и два раза в день, с гудением и пыхтением, по ней проезжал дымящий тепловоз: мимо трехэтажных замков цыганских наркобаронов, мимо покосившихся избушек древних пенсионерок, мимо кирпичных крепостей рыночных дельцов. Места тут в целом были мрачные и с дурной славой; цеховик, крамаренковский знакомый, любил жаловаться на старшего сына: бурсу гуляет, у цыган постоянный клиент, заколебался его из ментовки вытаскивать, благо участковый живет напротив и подношения принимает без лишнего гонора.
Собственно, этого-то балбеса Крамаренко первым делом и различил под одиноким фонарем, где он мутузил с приятелем некое тело, свернувшееся клубочком на снегу.
— Мишка, сучонок! — заорал Крамаренко. — Ты что творишь, паскуда мелкая! Я вот щас отцу…
Мишка, впрочем, уже не услышал, в какой форме будет доложено отцу о его очередном художестве, — сдуло его ветром, вместе с подельником. Рассудив, что несчастный папаша захочет узнать о масштабах бедствия, Крамаренко решил потыкать палочкой потерпевшего — живой, мертвый, что сломано, что нет, и будет ли подавать заяву.
Бодро подхрустев к фонарю по скованному морозом снежку, Вовик нагнулся над ним — и присвистнул.
В зеленом китайском пуховике, как раз из тех, партию которых Крамаренко сегодня так удачно распродал, с разбитым носом, на усеянном каплями крови снегу барахтался Любка, пытаясь встать и шипя от боли.
Крамаренко подал ему руку.
— Ты что тут забыл? Не знаешь, что за район? — строго спросил он, глядя сверху вниз на нахохлившегося бледного Любку.
— Та шо, живу я тут… — Он прикладывал к носу снежную горсть, розовевшую на глазах. — В тьотки… А цей мене вже задовбав за пивроку…
— А чего не в общаге? — продолжал допрос Крамаренко. — И чего он хочет-то от тебя?
— Не впысалы в общагу… Звисно, чого хоче. — Любка сплюнул красным на снег. — Я з пошты з грошима йшов, так забрав усе, як мене тепер житы…
«Сейчас заплачет», — с неодобрением подумал Крамаренко, но вскоре понял, что ошибался: так он, Любка, всегда говорил, как будто слегка навзрыд. То ли тому виной были долгие тернопольские гласные, то ли так он все ощущал и переживал — взахлеб, всеми нервами, с распахнутыми треугольными глазами и широким ртом, что вечно кривился то в улыбке, то в гримасе.
— Так, пошли. — Крамаренко развернулся и потопал, не оглядываясь, к дому цеховика.
Скрип снега за спиной свидетельствовал о том, что Любка не отставал, послушно семенил за ним, помалкивая, только на повороте в темный переулок, с сугробами по пояс и узенькой прокопанной тропинкой, спросил громким шепотом и с деланным испугом:
— Чуеш… А куда це мы?
— Щас все решим, — отрезал Крамаренко, нажимая на звонок и сея переполох среди окрестных шавок.
Свои дела разрулил быстро, а потом настало время папаше взмахивать руками, ахать да материться.
— Сколько там было?
— Пивторы… Ось. — Любка показал корешок почтового перевода.
Удрученный отец полез в кубышку, не переставая на ходу изобретать замысловатые кары для непутевого наследника и клятвенно заверяя Любку, что никто его отныне и вовек не тронет и пальцем. Предлагал водки, но тот даже умыться отказался: «Та я тут рядом…» Крамаренко пошел его провожать.
— Ты може чаю… — замялся Любка у своей калитки.
Крамаренко скривился: какой еще чай, тут маршрутки по праздникам ходят, но Любка вдруг вцепился ему в локоть и заглянул в глаза:
— Вовик, зайди, пожалуйста, очень тебя прошу. — То ли от волнения, то ли для убедительности он перешел на русский. — Я должен тебя как-то отблагодарить.
Он был весь натянутый, как струна, казалось, дотронься — зазвенит; глаза огромные и живые, смотрят прямо в него, не на поверхность, не на ЧП Крамаренко смотрят, и даже не на добросовестного студента Володю. От этого почему-то стало так спокойно и правильно, как будто в него вставили обратно давным-давно потерянную деталь.
В теткином доме Любке полагалась комната с застеленной по линейке кроватью, фикусом на окне и стареньким ноутбуком на табуретке, но ему там явно не жилось и гостей не принималось. Он затащил Крамаренко в неотапливаемый флигель, где и было его царство. Растопил переносную печку — обломками стульев и подшивками журнала «Коммунист» за 1986 год; прямо в пламени жарили сосиски и запивали красно-коричневым краснодарским чаем.
На полке был аккуратно разложен какой-то хлам — черепки да камушки, — которым Любка немедленно принялся хвастаться. Отказывается, он летом был на раскопках хазарского городища в Крыму, откуда и привез свои сокровища, и очень хочет поехать снова. И даже мечтает перевестись с бизнес-управления на истфак, только батя велел об этом забыть.
— «Шо ты будешь в пылюке ковыряться и с голой жопой всю жизнь». — Любка скривился, как никогда напоминая в этот момент вредного домового. — Вообще, хочет, чтоб я вернулся в Тернополь и работал у него на фирме, а учился чтоб на заочном. Мол, дешевле мне купить диплом, чем тут кормить пять лет.
Крамаренко такая перспектива не показалась мрачной, но Любкины насупленные брови-стрелки и поджавшиеся в ниточку губы говорили о том, что у него другое мнение.
— А ты что? — спросил Вовик, гладя меж ушей немецкую овчарку Ладу, которая лежала на полу, глядя на них старыми и умными глазами, благодаря за компанию.
— А я не хочу с ним жить, козлина он. Бухал годами, мамку бил, гонял нас на мороз, пока она брата не позвала и уже его самого не выперла. Насовсем. Мы тогда с мамкой хорошо зажили, я вот поступил, она при работе. И ты прикинь, откуда ни возьмись — нарисовался. Такой весь хороший, только без крыльев, с бухаловом завязал, на ноги встал, хату купил в центре. Уж я ее просил-просил, чтобы она ему не верила, так нет.
— Ну что ты хочешь, — рассудительно заметил Крамаренко, — она тоже человек.
— Конечно, человек, что я, спорю? — Любка волновался, качался на стуле, сжимал кулаки, но он, в общем-то, всегда так делал — всем телом жестикулировал. — А он сразу начал свои порядки диктовать: бросай стационар, езжай домой… Не хочу я с ним жить, сука он. Теть Надя говорила соседке, когда думала, что я не слышу: он опять ее бьет. На хер мне все это по новой? Пусть уже сама как знает, я предупреждал.
— У меня папаша тоже алконавт. — Крамаренко и сам не понял, как это у него вырвалось. — Да и мамаша не лучше, тут у них полное взаимопонимание.
Не было здесь секрета, но отчего-то вышло так, что Крамаренко рассказывал о своей семье впервые в жизни. Все как-то к слову не приходилось. От печки несло таким жаром, что он слегка поплыл, но, уютно устроившись в подставленном Любкой антикварном кресле, с собакой у ног, с кружкой чая на коленях, отодвигаться он не спешил, и этот пряный жар сделал его свободным, текучим, вопреки обычной внутренней тяжести, так что слова цеплялись за слова сами собой.
Все он Любке тогда выложил: как сбежал из дома, как себя поднимал, бдил себя, чтобы не скурвиться и не сторчаться, шлифовал себя, как на токарном станке. В пятом классе баловался с другом и случайно влепил того в шкаф со стеклянными дверцами; пацана увезли на «скорой», а училка орала: «Наплодила алкашня выродков, а нормальные дети страдают!» С тех пор задался целью зубами выгрызть себе место среди нормальных, чтобы никто и не отличил.
Любка слушал, и злобная лепреконская угрюмость сползала с его лица; оно разгладилось, засияло матовым светом, как жемчужина. Забыл про сосиски, про камушки и даже про отца, не перебивая, только таращился на Крамаренко с неподдельным восхищением, даже пальцы кусал от избытка чувств.
— Вовик, слушай, ты такой… клевый. Ты взрослый. Сколько тебе? Двадцать? Всего на два года старше… Вовик, я хочу так, как ты. Я так не умею. Я даже людей таких раньше не знал.
Крамаренко было тепло и немного страшно, за грудиной тянуло сладкой болью, и он не мог поверить, что вот — сидит человек и смотрит на него, как на чудо. Он млел и рассказывал дальше, добавляя подробностей, которые еще вчера казалось бы диким с кем-то обсуждать. Не потому что стремно — о стремном он помалкивал даже в бреду — а потому что не мог вообразить, что они будут кому-то интересны.
— Ну а вот что бы ты делал на моем месте? — Любка придвинулся ближе на своем стульчике, отчего жар стал просто нестерпимым — нечем дышать. — Позвонит мне батя завтра: «все бросай, езжай домой, а то денег не дам».
— Это зависит от. — Крамаренко сделал паузу и прихлебнул чаю, чтобы в эти глаза, на радужке которых он уже различил все оттенки, не смотреть, не считать веснушки на носу-уточке. — Что тебе надо-то? Археологию свою? Или с отцом не жить? Или матери отомстить?
— Не знаю… — Любка теперь нещадно теребил ворот своего свитера. — Думаешь, я мщу?
— Ты за свою археологию жизнь положишь? Да хрен там. А за то, чтобы папу не слушаться?
— Да, Вовик, точно. Вовик, ты такой умный.
— Реши, чего ты сам хочешь, без папы и без мамы, как будто их нет, и двигай в этом направлении.
Крамаренко еле вспомнил о последней маршрутке, еще и поплутал чуток, шальной, с пылающим лицом, с до сих пор затрудненным дыханием. Пока ехал, не замечал ничего вокруг, а в голове щелкало, как в калькуляторе. На истфаке недобор, туда и на бюджет можно пройти, если поднапрячься. Поставить его вместо тети Мани, задолбала своими запоями. Нет, он непривычный, не потянет вместе с учебой, надо брать второго продавца, разбивать смены — неудобно, конечно.
«А если, — продолжал он щелкать на счетах уже дома, — тетка выебываться начнет, мол, отца не слушаешь — гуляй отсюда. Что тогда, хату снимать?»
Крамаренко обнаружил, что чиркает спичкой о коробок не той стороной. Зачем включать газ? Разве он хочет есть? Разве он кусок проглотит? Сердце бьется в горле.
Он зашел в комнату, медленно опустился на топчан, провел рукой по клетчатому покрывалу. На секунду представил здесь Любку. В этом его свитере колючем. Под ним, как водится, футболка, а дальше — горячее тощее тело. Наверное, все ребра на просвет. Наверное, и на плечах веснушки.
Крамаренко из последних сил не пускал себя дальше, мысленно отворачивался от картин, услужливо нарисованных воображением, как в магазине отворачивался от водки. Вот лежит он тут, голый, на красно-зеленом пледе, стягивает свои пухлые губы в ниточку, млея от желания, бесстыдно раздвигает коленки, шепчет его имя, зовет к себе… Нет? А почему нет? Почему невозможно? Разве только что это тело не было так близко?..
На следующий день первой парой выдался семинар, Любка числился в другой группе, которая занималась в соседнем кабинете. Крамаренко еле отсидел до звонка, а в коридоре его сердце тревожно сжалось — Любки не было в толпе, с гиканьем вывалившейся из аудитории. Не удержавшись, Крамаренко заглянул туда — и замер.
Таисия Павловна, рыхлая и неопрятная дама с кафедры внешней экономики, тряся всеми своими подбородками, разбирала Любкин реферат. Села на любимого конька — франчайзинг — и понеслась. Крамаренко по опыту знал, что остановить это невозможно, только пережить. Любка и пытался — сидя на стульчике возле преподавательского стола, совершенно так, как он ютился вчера у печки: низко склонившись грудью к коленям, поерзывая, заламывая пальцы.
И с совершенно тем же выражением подобострастного восхищения, с тем же жемчужным отсветом на лице глядя на Таисию Павловну.
Крамаренко пошел в туалет, заперся в кабинке и долго скрипел там зубами. «Напридумывал себе, бл*дь, всякой х**ни. Забудь об этом. Забудь».
Перед лекцией он степенно поздоровался с Любкой, в своей обычной солидной манере расспросил о самочувствии, о том, не нарисовался ли часом безбашенный отпрыск цеховика, и кивал, выслушивая ответы, словно принимая экзамен.
Любка лучился лицом и всем телом, поводил плечами, хлопал ресницами, но Крамаренко это за чистую монету уже не принимал. Выстроил стеклянную стену и смотрел из-за нее.
А после лекции позорно слинял, чего старался лишний раз не делать, потому что базарные расклады и без того частенько отрывали его от учебы.
Дома у него тоже имелся ноутбук, новый и дорогой, с безлимитным интернетом; тут Крамаренко не жался, потому что ноутбук был дверью в его вторую жизнь, без которой, как выяснилось после серии довольно неприятных экспериментов, он обойтись никак не мог.
У него был ник Huston009 и платный аккаунт на одном известном в узких кругах сайте; несколько фотографий в полный рост без одежды, на каждой из которых гордо вздымался его мощный и гладкий 20-сантиметровый член. Крамаренко почему-то называл его Васей и, лаская, говорил: «Эх, хорош ты у меня, да дураку достался».
Чаще всего он обходился виртом — на другое не хватало ни времени, ни сил, но не сегодня. Этот день стоил того, чтобы побаловать Васю, а заодно и напомнить себе, кто он такой есть и чего на самом деле заслуживает.
Крамаренко открыл профайл и проверил, у кого из недавних собеседников точечка напротив ника горит зеленым. Конечно же, в сети присутствовал некий Ano — создавалось впечатление, что он не разрывал коннект даже во сне. Крамаренко отчего-то нравилось с ним трепаться — с ним, студентом не заурядного частного универа-скороспелки, где грыз гранит он сам и Любка, а настоящего, главного и, по сути, единственного университета города, с надменным статусом национального.
Болтливое создание за три беседы в местном чатике выложило о себе все — разумеется, коренной житель, квартира в элитном районе, мама с папой отмечали годовщину в Париже. Крамаренко то и смешило, что он, извергая потоки слов, ходил вокруг да около, словно они в ЖЖ познакомились, а не известно где. На вопросы в лоб отвечал, но с удивительной лаконичностью, после чего, зацепившись за что угодно, разворачивал бурную дискуссию, скажем, о мздоимстве в высшей школе или о правах секс-меньшинств. Крамаренко на это велся, потому что было забавно, но опять же не сегодня.
«Приезжай сейчас», — даже не ответив на очередной идиотский вопрос, написал он, уверенный, что точечка напротив ника Ano немедленно погаснет, и уже прицеливаясь к следующему адресату. Но Ano его удивил.
«Куда ехать?»
Видать, и ему приперло. Крамаренко хмыкнул и пошел в кухню, прихватив по дороге чашку из-под утреннего кофе и смахнув бутербродные крошки на пол.
Ano возник на пороге, еще более длинный и нескладный, чем на фото, с моднявой косой челкой до подбородка; его волосы от геля казались грязными, и он был в пальто. Мать его так, в сером пальто с огромными пуговицами. Быстро прикинув, сколько стоят его часы, если подделка и если настоящие, Крамаренко кивнул: заходи.
Тот нервно улыбнулся, спрятал улыбку, потом снова, будто назло, растянул губы; откинул челку назад, спросил: «Разуваться?»
— Не май месяц, — ответил Крамаренко, разваливаясь на топчане.
Истолковав эту фразу в свою пользу, Ano зашел в комнату в своих гадах, от которых поплыли грязные лужицы. Они его явно смущали.
Садиться Ano не спешил.
— Я не знаю, в общем… Я, наверное, только поговорить. Ну, или… Еще не решил, насколько далеко готов зайти.
— Падай. — Крамаренко похлопал по красно-зеленому покрывалу рядом с собой. — Щас все и решим.
Свитер у него был нежнейшего персикового цвета, из тех, что никогда, никогда не окажутся в базарных контейнерах, даже в виде секонд-хэнда, и сам он краснел, как девочка, отчего его пушистые щеки становились похожи на персик. Он задыхался и хватал Крамаренко за запястья, несмотря на то, что собственный стояк упирался ему в живот.
— Так удобней просто будет, — коварно шептал Крамаренко. — Я только потрогать хочу, — уверял он. — Ладно, ладно, будем целоваться, — имитировал он отступление. — Не бойся, я не до конца. — И позже: — Сейчас привыкнешь, погоди. — И в финале: — Ах ты ж сука бл*дь, ох**нно.
— Знаешь, а ведь у меня это в первый раз. Я даже благодарен тебе за… — В реале Ano оказался на удивление косноязычен. — За то, что настоял. Сам бы никогда не решился. Так странно себя чувствую. Свободнее, наверное, легче.
— Не кури здесь, — сказал Крамаренко. — Ты мыться идешь?
— Давай вместе.
— Там и одному-то не развернуться. Так идешь? Или я пойду, дел по горло, некогда валяться.
У двери Ano замялся, путаясь в пуговицах своего хипстерского пальто, косился из-под челки, кусал губы.
— Меня Антон зовут, — наконец выдал он.
— Да ты что! — не сдержал Крамаренко ехидства и тут же, спохватившись, добавил: — Я тебе напишу.
— Ага, — криво ухмыльнулся тот, захлопывая за собой дверь.
3 комментария