Cyberbond
Зелёные
Аннотация
Что ж, попрощаемся с осенью. С улыбкой меланхолической…
Что ж, попрощаемся с осенью. С улыбкой меланхолической…
«Таню с 28-го километра» ценили все, кто ее имел, то есть несколько автопарков. «Танька тем хороша, что именно блядь, а не женчина, — рассуждали и на поселке, — дает из любви к делу за так; сама просится на хуй, манда немытая».
За двадцать лет сложилась традиция: всякий местный пацан начинал свой путь мужчины именно в Тане. Как бы у нее между ног калитка во взрослую жизнь пробита для всех случилась.
В тот осенний мелкодождливый вечер в избенку к Гулящей заглянул с пузырем Гоша Гришанин, человек веселый, с пузцом, — еще молодой и любитель минета просто отчаянный. Он сразу с порога учуял чужой, хоть и тоже поганый дух.
— Чё за поеботиной у тя, Танька, разит? — с порога спросил тепло, по-домашнему.
И тут же язык прикусил. В углу за печкой сидело нечто. Из непомерного казенного клифта, в меру драного, шишом торчала желтая лысая головенка. Гоша тотчас прочухал: с зоны какой-то откинулся — и ясно, конечно, что за птица. Домашняя, но зачем в избу допускать, блин, такое-то?
Петушарка поглядел на Гошу, дерзко прищурившись, и опустил взгляд к его замызганным резинухам — чмошнику в глаза мужику глядеть не положено.
— Тож в женихи просится, — хихикнула Таня. Щедра была баба на доверительность — И хозяйство поправит, глядишь. Вас-то, ебарей, если что, не допросишься!
— Так он же пидор, петух, Татьяна! Сам как женчина, — Гоша подошел к гостю, пнул его слегонца. — Коблихой-то кого меж вами назначим? А?
И снова пнул чмошника, уже весело. Гоша славился похабством на весь поселок, за что все и любили его, совершенно не уважая.
— Давай поллитру, ковырялка чертов, балабол! «Авторитет», бля, выискался… — ворчнула Таня и плюхнула на стол пушистую от нагара черную сковородку с картошкой. Сковородка змеей шипела и плевалась брызгами сала яростно и восторженно.
Гоша продрог и проголодался. Сразу накатили по первой. Гоша пожамкал Таню под столом через ее треники. Таня хихикнула добродушно.
— Слышь, Таньк, на поселке, бля, чего говорят. Каки-то зеленые в округе, блин, завелись. Шастают по сараям, по сральникам, под избухами, бля, таятся. Стремак ночью с дому вылазить отлить, вот оно как пошло!
— Алкашне чего не примстится! Ой, че ж ты дырку-то ковыряешь, я ж ее только утром латала ведь…
Пидр за печкой ухмыльнулся беззубо. Мужик и впрямь ковырялкой выглядел, раздирая пятерней штопку на Танинных древних трениках.
— Отъебись покуда, я не готовая, — шлепнула Таня хахаля по блудящей руке. И озаботилась, его внимание отвлекая. — Надо этому тоже дать пошамать чего. Да и плеснуть.
Не вставая, она взяла с буфета оббитую шлемку, метнула в нее несколько ложек картошки.
— Стоп машина! — отстранил ее Гоша. Плеснул чуть водки туда, после шумно собрал сопли в ротак и выхаркнул. — С подливою! И шлемку нехай при себе, на полу содержит. Че ты ее меж посуды-то… А кстати, кликуха как?..
Таня отмахнулась, протянула шлемку пидору. Тот, однако, Гошу сильно вдруг заинтриговал. Захотелось навести порядок, показать, кто здесь хозяин. Гоша поднялся из-за стола, приблизился к печке. Пидр перестал жевать и весь, с головкой, ушел в свой клифт, как черепашка под панцирь. Гоша пнул его посильней:
— Че дамочке не представился? Кто ты по жизни есть ваще? Ясно — пидр, ясно — чмо, а конкретнее?
Пидр из клифта чуть высунул нос:
— Я петух круглый, рабочий, погонялово Параша. Здравствуйте, дяинька! — прохрипел.
— Голосяра у тя, Парашка! Не сифон?
— Никак нет, чистый я, дяинька…
— Чиста-Я! Бля, ты ж — пидорша, баба, блядь, — пнул Гоша Парашу повыше. Метил в башку, но качнулся и ухватился за печку. Он упер сапог туда, где под воротником скрывалась у пидора голова.
— Лизни-ка, если хочешь здесь тусоваться!
Клифт приспустился. Пидр лицом приложился к мохнатой от земли и листьев подошве.
— Во! Законный петух… Ну-ка, ебососину выставила! Поглядим, какая ты есть красава у нас, Парашка-пидарашка.
— Да отвяжись ты от него! — вякнула Таня. Хотя и ее развлекало все эдакое.
— Не видишь: знакомимся…
Пидр выставил почти пацанью куцую рожицу.
— Заебись! — ухнул Гоша, отступая на шаг.
На морщинистом узком лобешнике опущенного было вытравлено: «Петух». На левой щеке синело пятно: защеканец. Пидр ухмыльнулся, довольный произведенным эффектом. Вместо передних «клавиш» зияла дыра.
— Эк под хуи разделали тя, Парашка! А таблище-то!.. С таким еблом в парандже всю жись рассекать между людями-то. Ну, бля, и показала Парашка личико… А ну, разделась по-бырому, девушко! Позырим, че на те дальше написано…
— Гош, ты ко мне пришел, или ты извращенец ваще теперь? — осведомилась как-то басом, но млея Татьяна.
— Сказано, бля: знакомимся! Ну!..
Параша потянул с себя клифт. Под ним открылась ветхонькая тельняшка. Стянул и ее.
— И портки! — пнул Гоша нетерпеливо в мосластый грудак. Хотя было на что посмотреть уже: по щуплому телу змеились голые бабы с пёздами, смешно наизнанку вывернутыми, как варежки.
Еще резче запахло селедочкой. Под ватными шароварами и рваненькими кальсонами — черный казенный трусняк.
Параша ловко, привычно откинул лоскуты трусов (они были разрезаны, точно юбочка) и повернулся к Гоше мелконькой задницей.
— Гля, Танёк: чертяки на булочках — да с лопатами. Ну-ка, подергала, бля!
Параша ловко подергал булками.
Таня с Гошей захохотали: черти прыгали и словно лопатами закидывали нечто в жопешник.
— Сеанец, бля! Чисто стриптиз! — гоготал, хлопал кулаком в печку Гоша. — Ебаный карась, да к те, Танюшник, весь поселок теперь только на его жопец валом повалит! Он от тя всех мужиков отвадит! А че не помыла-т его? Воняет, как салака, бля, сгнившая… Кыз-зел…
— Вонью от себя вас, извращей, хоть отворожит, — ворчнула Таня. Но да, решила: надо б все же помыть.
Вдруг Гоша повернулся к ней:
— Колись: у тя с ним уже булО?
Таня покраснела:
— Тебе что за хуй?
— БулО, булО! По харе вижу, Танёк! Че он те, мохнатку пролизывал, сикель сосал? Заебись тебе было, ага? Будешь чистая ходить, везде, бля, пролизанная. Молоток бабец: завела себе скотину полезную! Походный, на хуй, душ.
— А выгнать хотел! — нашлась Танёк.
— Не расчухал кайфа: винюсь, — развел руками Гоша. — Давай шлемку, говнюшка парашная: еще водяры плесну! Вписалась Парашка в хату, чего ж…
Вечер закончился феерично. И Таня старалась, и у нее между ног при этом тоже Параша не спал. Гоша заночевал там, — чем, может, в ту ночь и спасся.
*
Уже за полдень Гришанин выполз на свежий воздух. То, что мышами скребло по крыше всю ночь — ледяная крупа — богато сверкало на жухлой, прибитой морозцем траве, ледяными каплями падало с немногих уцелевших, сожженных холодом листьев. Нещедрое солнышко глядело сквозь белесый наволок облаков.
Пусть с бодуна, душа у Гришанина пела. Зеленые! Какие на хрен зеленые, про которых Танька трандела за завтраком, как заведенная, — всё пугалась, коза? Будто они в мохнатке у нее завелись! Хе-хе, туда паять Танюху было Гоше уж с год как в ломы. Зачем, когда проснулся он нынче, как турецкий или какой там еще бывает султан: приятнейшие до озноба мурашки по всему телу прыснули. Гоша открыл глаза: две башки — чернокучерявая Танькина и лысая петуха — ритмично двигались у него под животиком. Гоша понаслаждался. Потом приперла утрешняя. Велел:
— Погодь! — и оттянул Таньку за волосы. Заправил полувставший в Парашкин рот.
Танька удивленно таращилась, мокрую пасть раскрыв. Пидор булькал горлом, вытаращив глаза. Тесным кольцом сжатые вокруг Гошкиного хрена губы побелели от напряжения.
Вспомнив это, Гришанин почувствовал тела движенье в штанах. А ведь думал: на три дня вперед опростался от кончи!..
*
…К поселку шел напрямки, леском. Рыжее золото под ногами шуршало, мокро клеилось к голенищам. Зеленые!.. Какие на хрен зеленые, когда жизнь, ебать ее, так хороша? Сейчас бы назад повернуть — и снова сгущенку в этих животных сбросить.
Гришанин остановился, огляделся, вздохнул. Среди розовато-медных опавших листьев на земле ярко выделялись зеленые островки. Молоденькая, не вовремя выскочила из земли трава эта — себе на погибель, перед самой зимой.
В глубине леска изумрудных пятен становилось все больше. Приходилось теперь уворачиваться от полуголых и острых веток. «Эк разрослось!» — подумалось. Летом вроде не было густых таких зарослей. «Сбился я, заблудил?..»
Гришанин нагибался все чаще, все ниже. Странная тяжесть тянула, звала к земле. Вспомнился с утра тяпнутый бутылек.
Гоша опустился на коленки и пополз, шурша листьями, как кабанчик, над собой посмеиваясь. Вроде и не надрался особо-то, а вот те на! Даже хер достал из штанов — хер торчал веселою теплой палочкой, такой родной, такой привычной. Палка хихикала, палка тянула куда-то, будто звала. Зазывала — однако ж куда?..
Палочка-выручалочка.
Гришанин почувствовал: уходит он в палый лист, уходит весь, с концами. Он зажмурился, а когда открыл веки, тьма не исчезла — тьма осталась с ним и вокруг, сырая и теплая, просторная, но уютная. «Крот я, бля?..» — подумал Гоша, но почему-то этой мысли не испугался, а был какой-то умиротворенный теперь. Под землей или в ней ему очень даже понравилось. Дышалось вольно и ровно, запахи были мягкие, влажные, травянистые, чуть грустные, как бы прощальные — ну да и осень ведь, самая середина!
Вспомнилась служба, как они в окопах, и под дождем. Ну хули, блядь, — то ж армейка! А здесь, сейчас — Гоша прочувствовал — был он вольная птица: свободней, чем в полете сопля.
Тут он вздрогнул: некто взял его за хрен, но тепло, дружески и потянул в невысокий и узкий ход. Повторяю: все очень дружески, задушевно и по-хорошему, без термоядерной ментовщины. Как бы и пригласил.
Глаза попривыкали к мраку, в его черноте вдруг проглянули белесоватые корни трав, и спина — перед ним обрисовалась темная, но светлей земли широкая очень мужская такая в бугрищах спина. Спина была то ли грязной ужасно, то ли реально болотно-зеленая, но главное — она даже по виду казалась здорово крепенькой, страшно надежной. Любо-дорого было на нее, такую, бля, посмотреть! Не баба, конечно, но все ж таки…
Пидром Гришанин себя, естественно, не считал: на зоне чалился бы в рабочих крепеньких «мужиках». Но тут что-то вот на него нашло — на чужую спину он сейчас глядел с надеждой и нежностью. С надеждой в том только смысле, что эдакая спина, пусть и за хрен, но его отовсюду ведь вытянет! Про себя он обладателя спины сразу окрестил Крепышом.
Крепыш и есть, а за хрен Гошу он просто так, впопыхах, поволок. Крепыш сильно вонял мужиком, горьким потом и засохшей спермянкой, и еще какой-то болотиной. Чуть рыбный и морской этот честный дух бодрил и словно свойски подмигивал: дескать, оба мы ж мужики…
Удивительное спокойствие, даже и благодушие разлилось по Гошиной не очень чистой, но простой веселой душе. «А и пидр если он… Не я ж о хуй его пачкаюсь. Контачусь не я!» — эта мысль добавила Гоше лукавого удальства, интереса ко всей ситуации. Даже хозяином положения себя вдруг почувствовал.
*
Впереди вроде стало светать, ход расширился. Земляные стенки расступились, образовали уютный залец. Свет в него лился откуда-то сверху — видать, там наверху была, что ли, нора, лаз наружу. Но сероводородом все равно от души, сильно припахивало.
В середине зала стояло длинное, с щербинами по углам корыто, полное чего-то рыжеватого, в меру жидкого. В жидком лежал некий хмырь. «Хмырь» — в том смысле, что рожица мелкая, но каменно наглючая, глазки колючие, носик уточкой: такое вредное чуткое нЮхало, злое, придирчивое. Черная щетина делала рожу хмыря все ж таки как бы мужчинскою.
Нечего говорить, что кожа была тоже болотно-зеленая. Вокруг стояли еще хмыри и хмырёнки, кто рослый, а кто откровенно мозгля, все, само собой, густо, горчично-зеленые, голые, мускулистые и даже на вид жизненно цепкие просто до ужаса. Не существа, а когти природы стальные, глубокие.
Гоша поежился.
— Пук, я привел его, — сказал Крепыш, тряхнув Гошиным хреном у себя в кулаке. Голос у Крепыша был хриплый. «Хуями изрыт», — невольно подумалось Гришанину, но мимоходом и как бы с улыбкой скорее теплой, чем ядовитой.
— Приготовь его, Крепыш! — велел равнодушно Пук, скосив глаза на жижу, в которой прел.
Гришанин встрепенулся. Что значит «приготовь»? Что ли, лядь, выеби?.. КОГО?! Его — Гошку Гришанина, с их поселка реального мужика? Бля-аа-адь!..
Гоша рыпнулся было от Крепыша, оттолкнул громилу зеленого. Но тотчас и взвыл, чуть хер в чужом кулаке не оставив. Гришанин дернулся раз, другой — все было бесполезняк. Гоша, мелко дрожа, заскулил тоскливенько, угасая, но пока с переливцами.
Вокруг глухо смеялись вполне, впрочем, по-доброму.
Вдруг Крепыш, глубоко вздохнув, охватил Гошаню всего, потопил в объятьях и оглоушил мокрым и душащим поцелуем прямо в распахнувшийся от ужаса рот.
Мощный язык Крепыша заполонил всю Гошину пасть до самой икавшей глотки.
Глаза Гришанина выкатились из орбит, и он не смог даже подумать, что вот теперь-то законтачен, опущен навек!..
Оставалась одна надежда: Крепыш и вся эта братва зеленая — не совсем мужики настоящие и уж тем паче не пидары, а чисто навь, духи. Блядь, — КИБОРГИ. Навь ебучая…
А может, это все ж таки сон?..
Гришанин дернулся, силясь выскочить из этой мутной зеленоватй гадости. Он даже и вздрогнул, наверное, — так это ощутил Крепыш. Но тот лишь подхватил Гришанина подмышки половчей и макнул Гошкину голову в это — что в корыте мутно и медленно колыхалось, иногда пузыри пуская, точно живое: это Пук попердывал раздумчиво и разнеженно.
Широченная длань жестко удерживала Гошу в вязкой этой тине и темноте. Наверно, реальный Гришанин в тот миг и откинулся. (Во всяком случае, он всегда после так полагал и даже перед собой сам настаивал). Но тогда ему эдак не показалось. Густая теплая тьма засосала его башку как-то даже и с нежностью. «Как хуем в манде — башкой!» — удивился он. И смирился вдруг.
Гоша раскрыл рот пошире. Ласковое вязкое и почти без вкуса н е ч т о потекло в него широко и успокоительно, изобильной волной.
Гоша обмяк весь, стал, как теплая тряпочка. Длань Крепыша подправила его, подтянула куда-то и макнула ниже еще. Гоша тут осознал: немного да — волосатые; крепенький и широкий, приятный, надежный, да, у Пука у этого и в нем, в самой вершинке, уцепилось колечко. Рот Гришанина был все так же раскрыт. И само собой тут случилось — ну ясно что. Хуй Пука лег ему на язык.
Гоша вдруг понял: и сзади он теперь не один на свете живет! Странно: было не больно, а именно хорошо, полнота заполонила его особенная, мудрая и всезнающая, словно шорох летнего леса теплого. «Ласково, сука, делает! — пронеслось в голове. — А хорошо-о…»
— «Ух ты… ох ты…» — что-то вздыхало и вскрикивало в Гоше там, где ёкает иногда селезенка. Было не просто приятно — было улетно. А главное (сперва еще думалось) нету вокруг мужиков с поселка. Зеленые-то не в счет, сами все ведь таковские: от людей днем хоронятся, шастают по ночам… киборги… хуёборги…
Сильные руки Крепыша опять подхватили Гошу подмышки и ловко приземлили в корыто. Теперь он опять сделался внизу не один: в нем крепко засел начальник. (То, что Пук здесь начальник, Гришанин понял сразу почти, а особенно, когда тот недовольно смахнул брызги с курносого носа, — брызги, которыми Гоша щедро обдал его).
Крепыш надежно Гошу поддерживал, двигал Гошей на члене Пука вверх-вниз аккуратно, заботливо, будто врач. Гошак пел в душе: так щекотно и хорошо ему было лишь в детстве, на качелях или когда его, совсем пузыря, взросляки подкидывали.
И сейчас он тоже повизгивал, как щенок. Зато лицо Пука оставалось бесстрастным, будто он в своем корыте так просто сидит, о судьбах мира типа задумавшись.
Зеленые вокруг улыбались и в ладоши хлопали, задавая Крепышу ритм. Кстати, все они пучились от роскошной мускулатуры. «Дутики!» — вспомнил слово Гришанин. В нем пробудился, завозился восхищенный пацан. А их, зеленых, стремаются. Вот дуросапы, а?!..
Тут и мысль о Таньке чуть ущипнула, но тотчас растаяла. Не до баб сейчас было ему, не до глупостей!
Он вцепился в края корыта и начал осознанно нижним профилем действовать, поднимаясь и опускаясь, как поплавок, в такт хлопкам.
Сильно несло сырою землицей, травами. Как в могиле, но было все ж таки заебись!
Внутри Гоши вдруг теплый вспыхнул взрывчик, еще, еще. Словно салют запустили ему в кишку, разноцветно сверкающий.
Пук поморщился, бровями и носом указав Крепышу: снимай, с д е л а н о!
Крепыш выхватил Гошу из корыта, но тот зачарованно все еще сгибал ноги в коленях и плюхнулся бы на жопу, если б чуткий Крепыш не встряхнул его. Он крепко взял Гошака за плечи, удержав сейчас почти на весу. Гошке было шухерно, но и весело.
Зеленые окружили обоих, хватали Гришанина за локти, за соски на груди (и накручивали ведь их!), за ягодицы и — ясен корень — за яйца, за хуй. Хватали свойски, радушно и с игривою нежностью, лезли в рожу то теплыми, то ледяными языками, губищами.
Гришанин уже не думал, что это ж стрем, — стрем голимый, конкретное опускалово! Он отдавался с растерянной улыбкой здесь всеми любимого именинника.
Гоша задыхался от всеобщей любви: лес тел, зеленый непроходимо надежный и такой дружелюбный лес!
Раз по восемь в него ярко спустили в оба разъема. Внутри Гоши селезенка, что ли, хитро теперь уж хихикала: привыкай!
Гоша и попривык, и после долго лежал в густой теплой тине, пахнувшей подгнившей листвой и сырой земелькой. Но могильные эти запахи стали ему вовсе родными, домашними, как теплые заношенные штаны.
Крепыш лег рядом, крепко к себе прижал сомлевшего нового дружбана. Он был почти горяч сперва, но приметно и быстро делался холодней, холодней. Гришанин поссал украдкою под обоих, как щеночек заласканный, друга своим теплом чуток подогрел. Крепыш на нем лишь удобней подвинулся. Потом взял за плечи и стал поднимать.
Теперь зальчик был пуст, ванна тоже: как Пука в ней никогда и не было — только жижа густая, стоялая, тихо дрожала еще. Гоша вздохнул с облегчением. По-настоящему он доверял здесь пока лишь Крепышу надежному и понятному, четкому пацану. Именно — корешку!
Крепыш тесно вжал Гришанина в себя, «тиной» пропахшего, и поволок с собой.
*
…Они двигались по узкому коридору. Жижа и тут доходила им до яиц; порой, если ступали в яму, поднималась до пояса, а иногда до сосков. Была как живая, словно стремилась и в нос лизнуть. Сиротский, рассеянный свет сочился откуда-то сверху, словно сквозь кроны деревьев, и Гоша вдруг понял, что бредут они по болоту, по Ивашкиной, что ли, топи — совсем рядом с их поселком, с Танькиной грешной хибаркою.
Вот и серый ее заборишко завалившийся. Гоша хмыкнул: представил, как Крепыш Таньку дерет. Ах да — там же еще и этот, опущенный… Парашка он, кажется?..
Они замешкались в тяжелых от влаги кустах. Тут на тропинке от деревухи человек появился. Гришанин еще по походке тотчас его узнал: Федька Злобин, чернявый бес. Гошку-брехуна открыто он презирал — гордился, сука, что на речфлоте мотористом 30 лет отбабахал. Типа, грамотный, специалист. Но ни хера себе, кстати, кроме надсада, не заработал. Кила да жена больная, — тут и ангел с ума спрыгнет. Ясное дело, к Таньке таскается. Та и Гришанину намекала: жена у Федьки помрет — он на ней, может, и женится.
— Женится! — хохотал Гошак. — На хрен сдалась ты ему, такая гуллявая? Один хуй на уме, а хозяйство вон рушится.
— Не один, не один!.. — неловко артачилась было Танька.
— Ну, тогда и тем более! — подводил итог спору Гришанин. И ржал. Танька шлепала его тряпкой, но следом прыскала сама.
В словесных потасовках даже с бабами Гоха всегда выходил победителем.
*
Федька Злобин был молчаливый мужик, серьезный. А выпьет — и в ухо тотчас без размаху, без повода. Характер как раз по фамилии.
— Крепыш, а, Крепыш, — шлепнул Гоша зелененького по сырой склизкой заднице, — погодим туда… Нехай мудотряс этот уметется, бля, от греха…
Крепыш удивленно на Гришанина оглянулся, но подчинился. Поваленными заборными слегами пролезли в густой сад-огород. Начались тут и ранние сумерки, словно небо стало веки смежать.
Они заглянули в окошечко мутное. Часть разбитого стекла прихвачена была пластырем. Так что, как Танька творила Федьке отсос, они увидели частично, «волнительными» фрагментами.
Федька барином на койке разлегся, ноги в мокрущих сапожищах в печку упер. А Танек, как собачонка, между ними сперва головой, потом и вся из себя попрыгала.
— «Ишь, блядь, презирает ее: не разулся, только дождевик стянул. А она-то, она — старается! Розблядь-то, проблядь-то… Невеста всехняя хуева… — думал, чуть ревнуя и одновременно ехидничая, Гошак. — А этот… а Парашка-то где? В схрон уполз? Ниче, они меня покруче, бля, вчера и сегодня нежили, в два ебача…»
Вдруг Крепыш за спиной у Гришанина нехорошо как-то зашевелился. Ледяные и мокрые, как струйки дождя, пальцы проникли Гоше в штаны, начали их спускать. «Ниче! — решил Гошак. — Было уж. И не видят ведь…»
Мысль, что он получит вот то же самое, что уже испытал, теперь даже порадовала. Впрочем, и другая возникла мысль…
— Слышь, Крепыш, — зашептал, зашелестел, как осенний лист, мужичок, ворошимый хуем уже, — ты это… мы это… Ай! Ай… Хорошо… Ты это… мы… это… Как взад пойдет он леском… мы его… ух ты бля!.. мы его вдвоем-то… вдвоем-то и… оприходуем… Ай?.. уй! Ну обратно, бля… в зад его? А?..
Гошу такая смысловая рифма аж поразила: взад — в зад! С этой еблей и он поэтом заделался!..
Крепыш работал молча, методично и очень точно, будто бревно пилил.
— «А класс, что Параша сдристнул! Ща бы присосался мне к хую, сучка ебливая. Не-е, экономить мне кончу надо теперь! Нехай Федька седни ее жопой, всею кишкой распробует!»
От праздничной этой мысли Гоше стало так уютно, так тепло-хорошо на душе, что он даже вихляться начал под Крепышом. Увидь такое со стороны — глазам не поверил бы. А ежели б кто другой подглядел — Гошке бы здесь, на поселке, спокойно точняк не жить. Но мокрые листья лишь мягко мазали его по шее и по лицу, и сзади по всему нутру вверх разливалась теплотища блаженная.
Гоша в окошко уж и глядеть забыл — на себе только сосредоточился и глаза закрыл. Краем услышал, как хлопнула дверь избы. Шаги; хлопнула и калитка. Убрался Федор, наверное.
Крепыш вдруг резко наддал, и Гошак башкою влетел в стекло. Танька ахнула и принялась, не узнав его в подступившей тьме, тихо, неостановимо выть. Чья башка, она не разглядела покудова.
Гоша прикусил язык, чтобы при ней не выматериться, чтобы свой голос не обнаружить-то. Слава богу, Крепыш жаркий при конче колун из него уже выдернул.
Гришанин поддел штанцы и, ухватив Крепыша за сырую могучую руку, устремился прочь с Танькиного двора.
По какой тропочке Федор идет, он, положим, преотлично знал.
*
Федор шлепал уверенно — пер сквозь предночной уже лес, как кабан могучий. Это показалось Гоше обидным сейчас до спазма: он себя уже немножко лесною-болотной нечистью числил, а человеку положено стрематься нечисти-то и уважать ее! И Гошак на жопу Федькину каменную, поджарую, вдруг серьезно нацелился.
Жопа скрыта была брезентовым дождевиком, — таилась, зараза, но тем завлекала больше еще! Крепыш шлепал рядом с Гошкой с хером наперевес, лицо равнодушное — этому нападать не впервой!.. Хуёборг.
— «Шалишь, Крепышок, Федькино очко мое теперь будет!» — билось в башке Гришанина.
Он ускорил ход. Шаги громко зачавкали палой листвой. Злобин глянул через плечо, не удостоив, впрочем, как следует оглянуться.
— Че, бля, Федюнь, опростался в ТанькА? А теперь моя будет очередь! — выдохнул Гоша жарко и радостно.
Рано открылся! Злобин, не останавливаясь, хмыкнул:
— Танек — там!
— А я в тебя, в тебя! — заныл всем собой Гошак, не желая понять, но чуя, что сам как пацак сейчас, как малолетка нахальная, прыгает. Это что же — и Крепыш Федьке не в страх?
Или не видит его мужик?
Гришанин цапнул Федьку за полу дождевика, потянул на себя. Тот, не размахиваясь, засадил Гошке в ухо. Гришанин упал, но брезентуху из кулака не выпустил. Федька хлопнулся на него, скорее, удивленный, чем разозлившийся:
— Ты че, блядь, в дристок бухой? — спросил Гоху прямо в лицо. Свысока усмехнулся, как взрослый, как дяденька. И снова врезал, в другое ухо, почти заботливо.
Гошка лязгнул зубами — впился в Федькину щеку, слепой от ярости.
— Уй ты, бля! — взъярился и Федор тотчас. Он выдал Гришанину кулачищем в лоб и стал методично месить его в рожу, по балде и по телу — тушку всю словно по квадратам основательно обрабатывал. Гоша взвыкивал сперва гневно, а после икал даже будто согласно, в такт. Словно оба вовлеклись в игру резво-подвижную.
Крепыш стоял над ними с бесстрастной своею зеленой рожей, почти слившись с мокрой лиственной рванью лесной.
Федор, наконец, выдал последний Гошке поддых, поднялся, отряхнулся и пошагал дальше.
— Че ж ты? Й-эх… че ж?.. — скулил Гошак. — Не вписался-а за корешка… Только в жопу горазд…
Он поискал глазами Крепыша, хотел заглянуть в глазищи его бесстыжие. Но Крепыша рядом не было. Гоша даже и испугался: скулить прекратил, сел. Тотчас увидел перед собой зеленую жопу, крепкую и широкую. Жопа перла ему в лицо молча, деловито, настойчиво.
— Че те надо, гад? Юда, блядь! — огрызнулся было Гришанин растерянно. Но дальше жопа налезла ему на лицо, как маска, прохладно влажная, убедительно поместительная, широкая, как душа — одна на двоих.
Гошак захлебнулся прущей на него зеленой лесною свежестью и прохладой, а дальше сам всей рожей в дырку полез, помогая себе плечами, локтями и бедрами. Ему делалось все легче, воздушнее, вдохновенней. Он ушел в Крепыша по плечи, потом по локти. Нутро Крепыша становилось все теплей и уютнее от его дыхания.
— «Да это круче, чем хуем-то! — подумалось, — Всем мясом, бля, гаденыша проебу…»
Через минуту Крепыш засосал жопой Гошу с концами, только подошвы сапог с мохнатыми от мокрой листвы каблуками торчали наружу, как раздвоенный рыбий хвост. Впрочем, Гошаку было не до хвоста: он весь поместился в Крепыша, он был теперь именно что Крепыш сам-друг — зеленый, влажный, неукротимый. «Ну?!» — Гришанин торжествовал.
На выходе из леска — впереди уже желтели огоньки в окошках деревни — Крепыш нагнал Злобина. Схватил за шиворот и метнул на землю с размаха так, что Федька глухо ухнул всем потрохом.
Крепыш не мешкал. Треснул разодранный по шву брезентовый дождевик, испуганно прыснула под ним и другая одежа.
Федька взвыл: раздирающая боль в верзохе словно надвое его всего раскроила. Федька дергался, скрипя зубами, — в бессилье ярости зубы себе крошил.
Крепыш-Гоша-сам-друг работал, лишь сурово меняя угол вгона; сочно чпокал, вытащив полностью, и снова влетал, расширяя во все стороны — узенький так-то — лаз. Работал над очком врага, для новой жизни шлифуя и дрессуря его. Бурил!
Когда кончал, Федька лежал уже недвижим, вроде мертвенький.
— «Ну и хуй с тобой!» — заключил Гоша-сам-друг победно. И вместе с Крепышом, в Крепыше, выдрался вон из Федькина трупака, весь в тяжелых ликующих брызгах собственного кончалова.
*
— «Ну че? — подумалось. — И наружу мне теперь незачем. Крепышом-то по жизни — оно понадежнее!»
То, что Гоши-балабола, веселого мужика с пузцом, на свете как Гоши уже и не было, а имелся только зеленый влажно-прохладный громила Крепыш, теплотой лишь в ебле наливавшийся, — это души его не затронуло. Сам-друг — это ж не сирота, не бобыль, а, можно сказать, коллективный зверь! И Гоша-Крепыш направил стопы в избу — тоже Гошину.
Изба Гоши была не вся — в другой ее половине обитало то пять, то семь ребят «с Таджыкстан, да?». Гоша относился к ним свысока (будучи типа «православный» и коренной), однако ж с опаскою.
Гоша хотел войти к себе, растопить печку, поставить чайник, включить телек и посмотреть какой-нибудь ментовской мордобой либо военное, на хуй, уютненькое мочилово и стрелялово. На сон грядущий — самое то оно мужику! Однако Крепыш направил стопы свои вовсе не на крыльцо. Гоша внутри Крепыша заметался, но вдруг смирился, затих. Будь что будет, — решил.
Все ж приготовился…
Сральник сиротливо торчал над усталыми грядками. Гошак выпал из Крепыша легко, погрузился в холодное, мокрое тотчас же. Гришанин уже попривык в недрах зеленого к духу утробы, к содержимому потроха, — поэтому отнесся внутренне спокойно к новой, наступившей неожиданно обстановке. Только застенчиво обшарил это жизненное пространство, кромешное. Сердце тоскливо сжалось лишь раз: когда Крепышовы ягодицы вознеслись из дырки, хлопнула дверь сортира, и послышались чавкающие по грязной тропе удаляющиеся шаги.
— «Вернется ли?..» — как-то по-бабьи жалостно метнулось в сознанье вослед. Но тотчас и отпустило: а куда же он денется? Сомнение, однако же, оставалось. И Гоша прогнал его мелким бытовым усильем — знаком вопроса это сомнение выпало из него прочь в штаны. Но Гоша неудобства теперь не почувствовал: был выше, просторней медицинских всяких подробностей.
Вдруг он уловил странный вокруг себя звук, похожий то на звяк, то на зудение. Но снова в ночи раздались чавкающие шаги — несколько более мелкие, чем были у Крепыша. Гришанин насторожился.
Через минуту над ним нависло другое мясное облако, тощее и темное от волос. Это был один из соседей, один из «басмачей». Кто конкретно — неважно, да Гоша и при дневном свете слабо их различал. А тут — жопа! Жопа — это тебе не паспорт. Ежели только жопа — это ж почти инкогнито…
— Колись, сволочь, — прошепталось Гошей само собой с белой ненавистью. Шерстистое облако послушно над ним раскололось, точней — разошлось, и нечто витиеватое, как восточная лесть, и похожее даже запахом на шашлык выпало Гоше на маковку, а затем игриво слезло на нос.
И тут же в голове, которая и удар-то не почувствовала, только осознала его, забрезжили на фоне зурны стихи:
Один не разберет, чем пахнут розы.
Другой из горьких трав добудет мед.
Кому-то мелочь дашь, навек запомнит.
Кому-то жизнь отдашь, а он и не поймет.[1]
— «Ишь, умняга! — подумалось Гоше. — Или это я такой — и где! — поэт теперь точно заделался?..»
Следом к Гошиному лицу лирично, по-осеннему приник мокрый газетный лист. И, ничего не видя вокруг, Гоша услышал, что лист деревянным голосом ему доложил:
«Наши войска были радушно встречены трудящимися столицы страны города Банги[2]. Пионеры, предназначенные к обеду, поднесли танкистам и их собакам цветы. Главу нашей делегации увенчали венком из цветов банана. «А вас, Тихонов, я попрошу остаться, — сказал на прощание после краткой беседы царь местных каннибалов Вольдемар Девятнадцатый-с-половиной, — вы самая обаятельная и привлекательная в вашей делегации». Разговор в частности зашел о…»
Но о чем зашел там, в людоедском Банги, у них разговор, осталось Гошаку неизвестным: край газеты оторван был самым немилосердным образом.
— «Урюк!» — проклял темного носителя жопы Гришанин. Белый человек, охочий до любой информации из далеких (близких лишь образом жизни) стран, возмутился в нем.
«Урюк» ушел, а Гришанин задумался. Ждать ли Крепыша ему здесь — так всего и уляпают. А наружу выползти — нужно будет теперь от людей хорониться такому-то, и хорошенечко.
И…
Но думать дальше ему помешала вдруг членораздельно заголосившая со всех сторон информация из газет разной степени давности. За десятки лет новости пропитали стенки сего с дыркою укромного помещения пуще слизи гнилой.
Ему доносили, что мы догоним и перегоним, Белка и Стрелка уже в пути, пятилетка должна быть… и качества, трубопровод «Дружба» вошел в сердце Европы, в сердце каждого комсомольца, борьба с алкоголизмом… наши чемпионы… есть второй миллиард… Раисы Максимовны… не так сели… встали стеной… поднялись с колен… но расстреляли в центре города.
Голова Гришанина пошла крУгом. Он сел на приступочку в уголке — здесь до ноздрей хоть не доходило — и закемарил. Впрочем, и во сне для него продолжилась все та же невинная инфосутолока ближайшего полувека родной истории…
*
Под утро примстилась ему лягуха. Лягуха была огромная. Она на глазах пухла и разрасталась в бурую жабищу. Жабища перла на Гошу. Она таила угрозу, но и влекла.
Гоша квакнул и сам, продирая глаза. Жидкий свет не раннего уж утра сочился из щелей выгребухи над ним, остальное терялось в настывшей за ночь мутной дремоте.
Гришанин снова услышал мокрые по палой листве шаги, и веская жопа, налитая, как бицепсы культуриста, возникла над ним. Жопа знакомо зеленая и в общем такая, как улыбка вояки, надежная. «Крепыш! Сука… — метнулось в башке и обидою, и надеждою, и тоской. — Будет срать?..»
Но Крепыш лишь выпустил газы, на удивленье промозглые, и молча всосал Гошу в просторный дупляк.
— «То-то!» — довольно подумал Гоша. Он понимал, что без зеленого Крепыша теперь ему точно труба. Но, видать, и Крепыш, что ли, привязался к Гришанину.
В Крепыше было знобко, однако явленье Гошака в потрохе разогрело Крепышово нутро, словно печку здесь затопили. Промозглость стала приятною теплой склизкостью.
— «Дык они, значить, только когда ебутся, тепленькими становятся, зеленые-то? — догадался Гошак. — Вот оно как! Значить, и мы им нужны, для сугреву, а?..»
Гошу крепко забрало новое это — оптимистическое! — открытие. Выходит, Крепыш и даже тот, в корыте, не совсем для него баре, хозяевА, командиры, начальники. Выходит, и он нужен им — и он В ДЕЛЕ?.. Да не хуй и ссать: верняк!
И Гришанин повел себя в теплом теперь потрохе Крепыша хозяином: потрогал уважительно сердце, игриво поскользил жопой по печени. Кажется, даже поссал на какую-то мелкую, но важную требуху в углу.
*
От освоенья нового пространства жизни его отвлекли крики снаружи. «Урюки» блокотали что-то высоко и испуганно, доходя почти что до пения, но безостановочный бабий визг неумолимо их заглушал. Густо и с вывертами неслась мужская матерщина, рабоче-крестьянская.
— «Походу, весь поселок сюда приперся? Че стряслось-то? Эх, и мы с Крепышом терь в сральнике опечатаны!»
Конечно, Крепыш может в выгребуху мырнуть, затаиться, запрятаться, переждать. Собственно, и у Гришанина страха особого не было. Но что случилось-то?..
И тут его осенило: нашли, нашли в лесу жмурика — Злобина Федьку, видать, нашли! И теперь грешат на чужаков, на них — «басмачей». И будут, наверно, бить «урюков» — если не убивать.
— Вот оно как! Дела-то наши, дела жопские, — вслух огорчился Гошак. Добродушный его уход в «зеленые» для кого-то обернется сегодня, может, трагедией…
Там, снаружи, все звуки перекрывал пронзительный визг Таньки Гулящей:
— Я-а-айца на уши натяну-уть! — выводила она, пьяненькая с утра, выводила сладостно, песенно и мечтательно.
— «Ах ты сука! — Гошак даже и сплюнул. — Мстю мужакам, тварюга, задумала?..»
Плевок Гришанина словно пробудил застывшего было в непонятке Зеленого. Крепыш весь подобрался и выбил косую дверку. Он явился перед толпой огромный, в тугих узлах своих мышц, с квадратный бесстрастной харей, но главное — бодро зеленый, как огурец!
— А-а-а!.. — взвизгнула Танька так, что в ушах зазвенело. Она рыпнулась в одну, в другую сторону, не представляя, где можно найти спасенье сейчас. Затем молча понеслась, очень по-деловому, прочь впереди толпы, также молчавшей и гуртом валившей за ней. Стук многих ног по промерзшей за ночь земле звучал неестественно и зловеще. Неподвижное тело Федьки Злобина осталось на грядке, на брезентухе.
Крепыш провожал толпу равнодушным взглядом, но Гришанин внутри него чуть не прыгал, ликуя. Такого триумфа собственной силы он и в самом теплом хмелю представить себе не мог!
Крепыш почесал муде и, тяжеленький Гошаком, не торопко пошлепал следом за убегавшими, словно всеми забытый, но привыкший к людскому обществу громадный — а умишком все ж таки мальчуган!..
*
Гошак сейчас был в Крепыше, как в танке (может, не управлял им, но, скрытый надежно, в нем е х а л).
Он приник к пупку Зеленого: здесь, в этой укромной пАзушке, не было толстых мышц, и сквозь зелень кожи просвечивал серый день, нахохлившийся скорым уже с неба снежком.
— «Че он с ними забыл, с э т и м и?» — недоумевал Гришанин про Крепыша. Он и сам не заметил, как о людях начал думать, будто они чужие ему в принципе, навсегда уже посторонние. Хотелось туда, к Пуку в пещеру их, в их тесное братство, всякий раз при ебле наливавшееся таким надежным, добрым, домашним теплом.
Чтобы согреть Крепышово нутро, с утра довольно промозглое, Гошак стал изнутри почесывать хуем нежную кожу его пупка — словно целку дразня.
— «Ан, и я тя ебу!» — лукаво, но с гордостью думалось. Мир сделался таким, по сути, понятным и ласковым к нему, к Гошаку Гришанину, добродушному (так-то), немудрящему мужичонке с пузцом, которых ведь пруд пруди на Руси, — которые Русь и есть!..
Несколько времени Гоша чувствовал себя (растрогавшись до соплей) солью этой земли — земли суровой, но справедливой (так-то уж)… И сопли у него поэтому были — да, ну самые неподдельные…
Крепыш достиг леса. Пройди по тропочке с десяток минут — и вот она, околица деревухи, где нахохлилась серая хибарка Танюшника. Те, что бежали далеко впереди, давно рассыпались по тропинкам леса, как бы за кустами, в палой листве попрятались, и Крепыш валил теперь по лесу в задумчивом одиночестве.
— «Че, Крепыхан к Таньке, что ль, курсует? Драть ее, лярву, хочет?..» — недоумевал и отчасти даже тревожился, даже и ревновал Гришанин, елозя у Зеленого в требухе. Эх, да за нехер ему, козырному Крепыханищу, богатырищу, эта хворОба немытая? Ясное дело: Крепыш тоже мужик, но не до такой же прям нате вам степени…
Да и стремался Гошак теперь обнаружить (да хоть бы и перед Танькой) себя зеленого, н о в о г о. Вдруг придется вертаться к людЯм? И че? Чисто пидр он тогда получается…
Только что был восторг, но теперь Гошак приуныл, будто первым колким снежком его там, в утробе у Крепыша, пооббило. А тут ведь и сам Крепыхан дал, стерьво, шороху: заходил всем потрохом, будто жопной дыркой норовил тучу с неба в себя втянуть. И втянул — да не тучу, а Федьку, блядь, Злобина!
— Ты ж мертвяк! — заорал вне себя Геннадий.
— А хули? — огрызнулся Федька с мрачным, но ликованием.
И еще больше того, что Злобин, паскуда, живой и рядом, Гошу потрясло иное. Федька был голый пред ним, и густо-зеленый весь, от проплешины на черепе до мосластых нижних конечностей. Он был зеленее Ивашкиной топи за забором ТанькА…
— Зеленые ж д о б р я к и! Брателлы! — хотел выкрикнуть Гоша. Но властные лапы Федьки уже разворачивали его тылом к себе.
— «Вот пидор!..» — с каким-то странным, горьким укором выдохнулось из Гришанина, из обеих дыр. Он весь ушел рожей в пупок Крепышу — он хотел сейчас видеть только дорогу, такую знакомую, родимую и, может, навек теперь им покинутую…
Федор работал напористо, но и грубо — будто узловатая коряга, первобытная палка-копалка Гошу сейчас распахивала.
Вяло в такт тенькала в башке слабенькая надежда: «Крепыш — может… он… защитит?..» Ясен пень: Федька, блядь, беспредел творит, но ведь не до такой же — ай, и до такой даже степени…
Гришанину показалось: задница его красным сейчас налилась — от стыда за него, за Гоху Гришанина. Потому что и Федька ему теперь… нравился! Гоше помстилось: он в сладкую и страшную бездну сейчас несется, летит, и всё, что его на весу от бряка о жесткую землю удерживает — это палка-копалка Злобина, механически, слепо, однако н а д е ж н о деятельная. «Ху-ё-ё-борги-и!» — жалостно и восхищенно поскуливалось само собой.
Жар поднялся в теле и Федьки и Гохи, и в целом, наверное, в Крепыше, что все вокруг заволокло густым паром, как в бане.
— Кончай! — взмолился Гошак. — До смерти ж, гад, заебешь!..
Но Крепыш Федьку опередил. Стенки потроха Зеленого ходуном заходили, и Федька (с Гохой на члене) вылетел вон на густую траву.
Злобин и в траве продолжал работать, так что Гоха лишь хватал ртом не воздух, а жесткие, мокрые от инея стебли. Что Танька, наверно, видит его сейчас, Гоху не волновало уже. Подпольный, подземный монастырь зеленых был его теперь навсегда судьбиной…
Он больше не слышал, не видел людей — да и не хотел он более ничего понимать вокруг. Он весь был внутри себя, и даже хуй Федьки теперь был не Федькино, а только его достояние.
Меж тем, Крепыш (совсем рядом) встал на колени, тепло, как авто, попердывая, и склонил почтительно, словно перед верховным хозяином, голову.
Перед ним стоял на крыльце Танькиной халабуды о н, ее гость — в громоздком зимнем клифте, пропахшем псиною и мочой, мелкий, беззубый, всеми позорными клеймами меченый, но, как видно, теперь навсегда и хозяин здесь…
7.11.2026
[1] Омар Хайям.
[2] Столица Центральноафриканской республики.
