Жан Жене

Кэрель

Аннотация
Кэрель — имя матроса, имя предателя, убийцы, гомосексуалиста. Жорж Кэрель… «Он рос, расцветал в нашей душе, вскормленный лучшим, что в ней есть, и, в первую очередь, нашим отчаянием», — пишет Жан Жене.
Кэрель — ангел одиночества, ветхозаветный вызов христианству. Однополая вселенная предательства, воровства, убийства, что общего у неё с нашей? Прежде всего — страсть. Сквозь голубое стекло отстранения мы видим всё те же извечные движения души, и пограничье ситуаций лишь обращает это стекло в линзу, позволяя подробнее рассмотреть тёмные стороны нашего же бессознательного.
Знаменитый роман классика французской литературы XX века Жана Жене заинтересует всех любителей интеллектуального чтения.


Жаку Г.

«За два года, проведенных на морской службе, его непокорность и развращенность стоили ему семидесяти шести наказаний. Он делал наколки новобранцам, воровал у товарищей и вступал в противоестественные сношения с животными».
        Из дела Луи Менеклу, 20-ти лет.
        Казнен 7 сентября 1880 года

«Я следил за уголовной хроникой, и дело Менеклу потрясло меня. Я не настолько испорчен, как он, я не насиловал и не расчленял своей жертвы. Нас нельзя сравнивать хотя бы потому, что, в отличие от него, я всегда ходил при галстуке…»
        Заявление судебному следователю Феликса Леметра, убийцы 14-ти лет
        (15 июля 1881 года)

«Другой солдат, упав случайно ниц во время битвы, в момент, когда враг поднял меч, чтобы нанести ему смертельный удар, попросил дать ему перевернуться, дабы его возлюбленный не увидел, что он поражен в спину».
        Плутарх «О любви»

        Мысль об убийстве часто сопровождается воспоминаниями о море и моряках. Но море и моряки являются нам не в виде ясного образа, убийство, скорее, пробуждает в нас образ бушующих волн. Порт часто бывает местом преступления, это легко объяснимо, и мы не будем на этом останавливаться, но из многочисленных хроник известно, что среди убийц встречаются как настоящие, так и переодетые моряки, и если убийца был переодет, то преступление обязательно связано с морем. Мужчина надевает форму матроса не только для маскировки. Его переодевание является началом некоего церемониала, всегда сопровождающего умышленные преступления. Во-первых, это как бы возносит преступника над землей и помогает ему оторваться от линии горизонта - места, где море переходит в небо; широкими и упругими шагами он идет по воде, олицетворяя собой Большую Медведицу, Полярную звезду или Южный Крест; это (мы по-прежнему имеем в виду переодевание преступника) вновь возвращает его на сумрачные континенты, где днем светит солнце, а ночью луна покровительствует убийствам в бамбуковых хижинах у неподвижных рек, переполненных аллигаторами, это
позволяет ему действовать как бы во сне и заносить свое оружие, стоя одной ногой на океанском пляже, а другой устремляясь по водам к берегам Европы, это заранее дает ему забвение, ибо моряк всегда «возвращается издалека», и позволяет ему смотреть на обитателей суши как на растения. Одежда убаюкивает преступника. Она окутывает его своими складками, теснотой тельняшки и простором брюк. Она усыпляет его. И усыпляет уже завороженную жертву. Нам еще придется говорить о роковой внешности матроса. Мы знаем, как она действует. В очень длинной фразе, начинающейся со слов: «Возносит преступника над землей…» мы, вероятно, слишком увлеклись поэтическими сравнениями, но только для того, чтобы дать представление о пристрастиях автора. Подчиняясь своеобразному внутреннему настроению, мы хотим представить здесь драму. Надо сказать, что она посвящается гомосексуалистам. К мыслям о море и об убийстве всегда так естественно примешиваются мысли о любви или наслаждении - и более того, о любви противоестественной. Без сомнения, моряки, охваченные (воодушевленные, это слово нам кажется даже более подходящим, и в дальнейшем
мы сможем убедиться в этом) желанием и потребностью убийства, могут плавать и в торговом флоте, на дальних рейсах, их могут пичкать сухарями или ударами плетки, заковывать за малейшую оплошность в кандалы, высаживать в незнакомом порту, снова брать на борт на грузовое судно с сомнительным маршрутом, однако, каждый раз, когда в туманном каменном городе мы встречаем стройных, возбужденных в предвкушении учения здоровяков из Военного флота, когда мы видим плечи, профили, кудри и покачивающиеся непокорные бедра этих сильных и нежных парней, невозможно усомниться в их способности к убийству, которое оправдывается уже одним их участием, ибо они облагораживают собой этот акт. Спускаются ли они с небес или поднимаются из пучины, где встречаются самые удивительные чудовища и сирены - на земле моряки обитают в каменных домах, военных портах, во дворцах, чья устойчивость так непохожа на легкую возбудимость и женскую отзывчивость вод (не случайно в одной из матросских песен так и поется: «…море тебя утешит»), на причалах, заваленных цепями, заставленных тумбами и швартовыми кнехтами, и всегда помнят, что они
только на якоре, как бы далеко от моря они ни находились. Чудесная архитектура казарм, фортов и заброшенных тюрем формирует их осанку. Брест - суровый и надежный город, выстроенный из серого бретонского гранита. Его надежность подчеркивает порт, который дает матросам чувство безопасности и точку опоры для нового рывка. Она позволяет им отдохнуть от постоянной зыбкости моря. Только благодаря солнцу, слегка золотящему его фасады, не уступающие венецианским, благодаря присутствию на его узких улочках беспечных моряков и, наконец, благодаря туману и дождю Брест не производит гнетущего впечатления. Здесь и разворачивается действие книги, и мы начинаем наш рассказ в тот момент, когда сторожевой корабль
«Мститель» уже третий день стоит на рейде. Его окружают военные корабли:
«Пантера», «Победитель», «Грозный», а также «Ришелье», «Беарн», «Дюнкерк» и другие. Подобные названия уже встречались в прошлом. На стенах часовни при церкви Сент-Ив в Ля Рошели висели картинки, изображающие пропавшие или спасенные корабли:
«Шалунья», «Сапфир», «Фея», «Любимая». Эти корабли не оказали никакого влияния на воображение Кэреля, видевшего их иногда в детстве, тем не менее мы считаем своим долгом отметить их существование. Для моряков Брест всегда будет городом «Феерии». Вдали от Франции моряки, разговаривая между собой об этом борделе, неизменно сопровождают свою речь шутками и утробным смехом, так, как будто говорят о шолонских[Шолон  - часть г. Сайгона, славившаяся приготовлением изысканных блюд из утки (здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примечания переводчика).] утках или наивных аннамитах[Аннамиты  - устаревшее название вьетнамцев.] ; они вспоминают хозяина и хозяйку, обмениваясь фразами:

        - Давай бросим на них кости. Как у Ноно!

        - Этот ради шлюхи готов сыграть с Ноно!

        - А тот в «Феерии» точно проиграет!
        Название «Феерия» и имя «Ноно», несмотря на то, что имя самой хозяйки оставалось неизвестным, обошли весь свет, то и дело слетая с губ матросов в насмещливой скороговорке. На борту никто толком не знал, о какой игре идет речь, но никто, даже новички, не осмеливались это показать, каждый моряк стремился сделать вид, что он в курсе. Этот брестский бордель обрел сказочный ореол, и моряки, приближаясь к порту, тайно мечтали об этом доме свиданий, хотя вслух говорили о нем не иначе как со смехом. Жорж Кэрель, герой этой книги, говорил об этом меньше других. Ему было известно, что его брат - любовник хозяйки. Вот полученное им в Кадисе письмо, из которого он об этом узнал:

«Дорогой братишка, я решил черкнуть тебе пару слов, чтобы сообщить, что я вернулся в Брест. Я хотел снова наняться на работу в доки, но там уже не брали. Бабки у меня были. Работа никогда не шла мне особенно впрок, и я, как маленький сверчок, в конце концов нашел свой шесток. Чтобы скоротать время, я встретился с Мило и почти сразу же заметил, что жена хозяина „Феерии" положила на меня глаз. Я не ударил в грязь лицом, и теперь это окупается сторицей. Хозяину на это плевать, у них с женой чисто деловые отношения. У меня все хорошо. Я надеюсь, что у тебя тоже, ты приедешь в отпуск, и т. д.» Подпись: «Робер».


        В сентябре иногда идет дождь. От дождя легкая полотняная одежда, рубашка и голубые штаны прилипают к телу, обрисовывая мускулы портовых рабочих. По вечерам с верфей спускаются целые группы каменщиков, плотников и механиков. Они устали. И вынуждены замедлять свои тяжелые шаги, чтобы их могучие ноги в башмаках не разбрызгивали лужи. Они медленно и грубо врезаются в легкий, стремительный поток вахтенных матросов, являющихся настоящим украшением этого города, искрящегося до рассвета скрипом их ботинок, взрывами смеха, песнями, шутками, оскорблениями, выкрикиваемыми девкам, поцелуями, воротниками и помпонами. Рабочие возвращаются в свои бараки. Весь день они работали (у военного, будь то матрос или солдат, никогда нет ощущения, что он работал), из прихотливого переплетения дополняющих друг друга движений их рук постепенно начали проступать контуры конечного результата их труда, теперь же они возвращаются к себе. Они чувствуют друг к другу что-то вроде смутной привязанности и скрытого отвращения. Женаты из них немногие, но и у тех жены далеко. К шести часам вечера рабочие выходят за решетки Арсенала и
покидают доки. Они поднимаются к вокзалу, где расположены столовые, или спускаются к Рекуврансу, где в небольшом меблированном отеле они снимают комнаты. Большинство из них - это итальянцы, но есть и испанцы, несколько североафриканцев и несколько французов. Вот этот разгул усталости, тяжелых мускулов и мужественного утомления и любил созерцать офицер с «Мстителя», лейтенант Себлон.

«Кровельщики работают на крышах зданий Адмиралтейства. Они лежат там ничком, распластавшись, как на волне, на фоне серого неба, вдали от людей на земле. Их не слышно, они затеряны в просторах моря. На краю крыши, лицом к лицу, они измеряют друг друга высотой поднятого торса, угощая табаком.
        На каторжную тюрьму постоянно направлена пушка. Сегодня эта пушка (точнее, ее ствол) поставлена стоймя посередине двора, где выстраиваются каторжники. Удивительно, что раньше преступников в наказание могли отдать в матросы.
        Я прошел мимо „Феерии". И ничего не увидел. От меня все скрыто. В Рекуврансе мне мимоходом бросилось в глаза, как на ляжке матроса - я так и не пресытился этим зрелищем, столь частым на борту корабля,  - складывается и разворачивается аккордеон.

„Брестировать". Это, без сомнения, о бретерах: ссориться.
        Узнав - из газеты или откуда-нибудь еще - об очередном скандале или только предчувствуя его начало, я уже готов бежать. Мне все время кажется, что именно меня заподозрят в том, что я был его зачинщиком. Думая о том, сколько скандалов могло бы возникнуть по моей вине, я начинаю чувствовать себя демонической личностью.
        По отношению к хулиганам, которых я держу в объятиях, их головам, тихонько накрываемым простынями и ласкаемым мною, моя нежность и страстные поцелуи являются чем-то вроде смеси признательности и восхищения. После полного одиночества, которое всегда отделяло меня от людей, возможно ли это, правда ли, что я могу прижать к себе этих обнаженных мальчиков, смелость и сила которых поднимает их так высоко, а меня ошеломляет и повергает к их ногам? Я не осмеливаюсь поверить в это, и слезы наворачиваются мне на глаза из благодарности к Господу, давшему мне это счастье. Мои слезы делают меня нежным. Я таю. Ощущая их влагу на своих щеках, я прижимаюсь, изнывая от нежности, к гладкой и твердой щеке юноши.
        Строгий, иногда даже подозрительный, как у настоящего блюстителя нравственности, взгляд, которым педераст окидывает встретившегося ему красивого молодого человека, не может скрыть глубокого чувства собственного одиночества. В одном мгновении (пока глаза не отведены) заключено, сконцентрировано так много отчаяния, смешанного с лихорадочной боязнью быть отвергнутым. „Это было бы так прекрасно…" - думает он про себя. И даже если он ни о чем не думает, об этом говорят его изогнутые брови и блеск его темных глаз.
        Обнажив часть своего тела, Он (Кэрель, имени которого из предосторожности офицер старался не писать, потому что для его товарищей и начальства содержания его личного дневника было бы достаточно, чтобы его растоптать)  - Он рассматривает его. Он отыскивает черные точки, следы от ногтей, розовые прыщи. Ничего не найдя, Он злится и старается их представить. Стоит Ему остаться без дела, как он предается этой игре. Сегодня вечером Он рассматривал свои легкие - хотя и жесткие,  - густые черные волосы на ногах, сгущающиеся в паху наподобие тумана, смягчающего грубые, угловатые, как из камня, линии. Меня удивляет, что этот ореол мужественности окружает столь нежную ногу. Он забавляется тем, что прижигает волоски сигаретой, потом наклоняется, чтобы ощутить запах жженого. Он улыбается своей привычной улыбкой. Его отдыхающее тело - это Его великая страсть, страсть, исполненная тоски, не возбуждающая. Склонившись, Он любуется собой. Он рассматривает себя, как в лупу. С тщательностью энтомолога, наблюдающего за жизнью насекомых, Он не упускает из виду ничего. Но стоит Ему шевельнуться, и каким ослепительным
становится все Его тело в движении!
        Он (Кэрель) никогда не бывает рассеянным. Все время, каждое мгновение Он внимателен к тому, что делает. Он не знает, что такое мечта. Он всегда сосредоточен. Его невозможно застать врасплох. И между тем ребячество Его поведения сбивает меня с толку.
        Мне хотелось бы засунуть руки в карманы брюк и небрежно бросить Ему: „Подтолкни-ка меня, стряхни мне пепел с сигареты". И грубо, по-мужски, Он ткнул бы меня кулаком в плечо. И я очнулся.
        Я мог бы стоять прямо, держась за форштевень, качка была не такая уж сильная, но я сознательно пользовался движением корабля, увлекающим, уносящим меня все время по направлению к Нему. Мне даже удалось коснуться Его локтя.
        Казалось, злая и преданная своему хозяину сторожевая собака, готовая перегрызть вам сонную артерию, повсюду следовала за Ним, иногда проскальзывая между Его икрами, так, что бока животного сливались с мускулами Его бедер, она все время рычала и показывала клыки, она была свирепа, и вы все время ожидали, что она вот-вот бросится и вцепится Кэрелю в мошонку».


        Представив вам отрывки, тщательно подобранные из разных мест личного дневника, мы хотим, чтобы матрос Кэрель, порожденный одиночеством, пленником которого был офицер, явился вам похожим на Ангела из Апокалипсиса, ногами покоящегося на море. Когда лейтенант Себлон думал о Кэреле, воскрешая в воображении все его прелести, очертания мускулов и половой орган, матрос казался ему ангелом (позже он так и напишет: «Ангел одиночества»), то есть существом все более и более нечеловеческим, хрупким, окутанным звуками музыки, существом, созданным вопреки законам гармонии или, точнее, под музыку, начинающую звучать в тот момент, когда гармония исчерпана, сметена, и под эту музыку медленно летит огромный ангел, никто его не видит, ноги его касаются воды, а голова - или то, что должно быть головой,  - сияет в лучах ослепительного солнца. Скрывая от врага план нашего спасения, готовится секретный агент; цель, которую он преследует, так тесно связана с нашей судьбой, что мы полностью зависим от ее успешного осуществления, и эта цель настолько благородна, что при одной мысли о ее исполнителе грудь переполняется
волнением и из глаз текут слезы, в то время как он сам готовится к выполнению своей задачи с холодной методичностью. Размышляя о тактике своих действий, он экспериментирует и выбирает самую эффективную. Таким образом, совершая действие, которое мы должны хранить в тайне - и сохраним, потому что в нем нельзя признаваться, которое может совершаться только в темноте, мы иногда с леденящей душу ясностью ощущаем каждую деталь, являющуюся нашему глазу при свете дня. Тот же лейтенант Себлон перед тем, как в первый раз сойти на берег в Бресте, на всякий случай взял со своего стола карандаш и тщательно заточил его. Он положил его в карман. Потом, предположив, что каменные перегородки могут быть слишком темными или слишком шершавыми, он взял с собой несколько маленьких клейких этикеток. На берегу, под банальным предлогом, он покинул своих товарищей и, войдя в первый попавшийся туалет в начале улицы Сиам, расстегнув ширинку и осмотревшись, написал свое первое послание: «Молодой человек, проездом в Бресте, ищет красивого мальчика с красивым членом». Без особого успеха он попытался расшифровать непристойные
надписи. Его вывело из себя то, что такое благородное место оскверняется политическими лозунгами. Вернувшись потом к своему тексту, он еще раз перечитал его про себя, испытав такое волнение, как будто это не он сам его написал, и пририсовал к нему вставший член чудовищного размера, сознательно преувеличив наивность рисунка. Потом он вышел, сделав вид, что просто помочился. Так он обошел весь город Брест, непринужденно заходя в каждый туалет.


        Странное сходство братьев Кэрель занимало лишь посторонних, сами же они старались не замечать его. Они встречались поздно вечером в единственной кровати, в комнате, рядом с которой в нищете жила их мать. Возможно, их объединяло и что-то еще - любовь к матери или ежедневные драки,  - но это «что-то» уже было выше их понимания. Утром они расставались молча. Они не хотели друг друга знать. В пятнадцать лет Кэрель уже улыбался улыбкой, оставшейся у него на всю жизнь. Он общался с ворами и говорил на арго. Об этом нужно помнить, чтобы лучше понять Кэреля, у которого мыслительные представления и даже чувства всегда принимают определенную синтаксическую и орфографическую форму. Он говорил: «На полную катушку», «я на мели», «не размазывай сопли», «пидор вонючий», «он попал в точку»,
«ну и прет этот кореш», «слушай, детка, исчезни в тумане», «завязывай» и т. д., все эти выражения он никогда не произносил ясно, а скорее шептал их глуховатым голосом, как бы про себя, смазанно. И так как эти выражения не произносились, то можно сказать, что язык Кэреля как бы не участвовал в их появлении. Напротив, казалось, они сами входили в его рот, скапливаясь в нем, откладываясь и образовывая густую грязь, откуда иногда поднимался прозрачный пузырь, нежно лопавшийся на его губах. Это и было жаргонное слово.
        Городская и портовая полиции Бреста находились под покровительством комиссариата, где в период действия нашего романа служили инспекторы Марио Дога и Марселлен, связанные между собой довольно своеобразной дружбой. Последний был для Марио (известно, что полицейские должны ходить парами) скорее чем-то вроде нарыва, тяжелого, мучительного, но иногда как бы прорывающегося и приносящего счастливое облегчение. Во всяком случае, в осведомители Марио выбрал себе совсем другого - более беззащитного и более симпатичного ему,  - Дэдэ, от которого в случае необходимости он всегда мог избавиться.
        Как и в любом французском городе, в Бресте был большой универмаг, где Дэдэ и многие моряки постоянно прогуливались между прилавками, предметом их особого вожделения были перчатки, которые они и покупали при первой же возможности. Что касается Адмиралтейства, то в Бресте его заменяла морская префектура.
«За два года, проведенных на морской службе, его непокорность и развращенность стоили ему семидесяти шести наказаний. Он делал наколки новобранцам, воровал у товарищей и вступал в противоестественные сношения с животными».
        Из дела Луи Менеклу, 20-ти лет. Казнен 7 сентября 1880 года

«Я следил за уголовной хроникой, и дело Менеклу потрясло меня. Я не настолько испорчен, как он, я не насиловал и не расчленял своей жертвы. Нас нельзя сравнивать хотя бы потому, что, в отличие от него, я всегда ходил при галстуке…»
        Заявление судебному следователю Феликса Леметра, убийцы, 14-ти лет (15 июля 1881 года)

«Впереди идет мужчина с обнаженной головой, волнистыми волосами, одетый в простое элегантное шелковое трико, расстегнутое, несмотря на холод. Взглянув на вас, он медленно проходит мимо, в сопровождении великолепной эскимосской собаки. Ее вид наводит на всех ужас. Этот человек - австриец Оскар Райх, инспектор концентрационного лагеря Дранси».

«Четыре и три», 26 марта 1946 года.

«Другой солдат, упав случайно ниц во время битвы, в момент, когда враг поднял меч, чтобы нанести ему смертельный удар, попросил дать ему перевернуться, дабы его возлюбленный не увидел, что он поражен в спину.»
        Плутарх «О любви»

«Прево сказал, запинаясь: „Я счастлив… очень счастлив… Ах! Да, я очень счастлив!… что обнаружены пятна крови. Они свежие… очень свежие… совсем свежие!"»
        Отрывок из протокола, относящегося к тройному убийству, совершенному ротным Прево. Казнен 19 января 1880 года.

«Средний рост, здоровое тело, атлетическое сложение… густые волосы, небольшие живые глаза, высокомерный взгляд, суровое выражение красивого лица, сильный, но приглушенный голос, нездоровый цвет лица… крайне надменные манеры… Никогда никому не доверяя, ни на кого не обращая внимания, он умел без особого труда быть непроницаемым и загадочным».
        Портрет Сен-Жюста, сделанный Паганелем.

        Купленные или украденные потертые голубые штаны скрывали его великолепные ноги, в настоящий момент неподвижно застывшие в последнем решительном шаге, потрясшем стол. Он был обут в черные потрескавшиеся лакированные туфли, на которые накатывала рождавшаяся у пояса зыбь голубого полотна. Его торс был обтянут шерстяной слегка засаленной футболкой с отогнутым воротом. Кэрель приоткрыл рот. Он сделал жест, как будто собираясь поднести ко рту окурок, но рука его застыла в воздухе на уровне груди, и рот остался приоткрытым. Казалось, он ртом рассматривает Жиля и Роже, связанных между собой почти осязаемой нитью взгляда, лица их сияли, создавалось впечатление, что Жиль поет, а Роже, как бы совращая его, подчиняет и вбирает в себя молодого восемнадцатилетнего каменщика, голос которого этим вечером покорил весь кабак. Матрос видел, что они никого не замечают. Кэрель вдруг почувствовал, что рот у него приоткрыт. Губы его слегка скривились в едва заметной улыбке. Легкая усмешка пробежала по его лицу, и все его рассеянно опершееся о стену тело застыло в иронично созерцательной позе. Из-под нахмуренных бровей
насмешливым взглядом - что соответствовало его кривой улыбке - он рассматривал этих двух парней. Исчезнув с губ Жиля, улыбка умерла и на губах Роже, как будто нить между ними порвалась, но спустя четыре секунды Жиль, стоя на столе, снова запел и вновь обрел свою улыбку, которой опять зажег улыбку Роже и уже не давал ей угаснуть до самого последнего куплета. Оба мальчика ни на секунду не отрывали друг от друга глаз. Кэрель плечом подпирал стену бистро. Он напрягся, чтобы лучше почувствовать, как трепетная мускулатура его спины уперлась в твердую и непроницаемую стену. Две тени слились в тишине. Кэрель знал, что у него красивая спина. Несколькими днями позже мы увидим, как он, как бы невзначай, продемонстрирует ее лейтенанту Себлону. Не сходя с места, он играл мускулами своих плеч, соперничая с каменной поверхностью стены. Он был силен. Одной рукой - другая оставалась в кармане куртки - он поднес к своим губам зажженный окурок. Легкая улыбка промелькнула на его лице. Робер и два других матроса завороженно слушали песню. Кэрель всем своим видом демонстрировал, что ему «все до фени», как любят говорить
солдаты. Выпустив струйку дыма вслед за своей мыслью (как будто он хотел ее замаскировать или слегка подразнить), он так и оставил свою губу немного вздернутой над зубами, нежную белизну которых, приглушенную ночной темнотой и тенью его верхней губы, он так любил. Глядя на связанных взглядом и улыбками Жиля и Роже, он не мог снова сомкнуть свои приоткрытые губы и вобрать в себя нежный блеск зубов, мысли о котором успокаивали его сознание, как небесная лазурь успокаивает наши глаза. За его губами, слегка коснувшись неба, шевельнулся трепещущий язык. Один из матросов начал застегивать свой бушлат, приподнимая ворот. Кэрель не отдавал себе отчета в том, что он чудовище. Вглядываясь с пугающей и в то же время нежной ироничной улыбкой в свое прошлое, он не мог отделить его от собственного «я». Подобно тому как превратившийся в аллигатора юноша, в глазах которого еще не угасла человеческая душа, уже не замечает своей огромной пасти и рассматривает свое потрескавшееся тело, свой мощный гигантский бьющий по воде или песку и задевающий других чудовищ хвост с волнующим, отвратительным и невозмутимым величием
царственного ребенка в ореоле кружев, гербов, сражений и тысяч преступлений. Он знал ужас одиночества и бессмертного очарования животного мира. Ему была знакома жуткая таинственная жизнь больших грязных рек и джунглей. Он не хотел, чтобы хоть какой-то свет, исходящий изнутри его тела или сознания, сделал его чешуйчатый панцирь видимым для людей, которые превратили его в хищника.
        В Бресте кое-где засаженные деревьями земляные валы образуют аллеи, которые, вероятно в насмешку, называют Булонским лесом. Летом там открываются бистро, где можно пить прямо под деревьями за деревянными, разбухшими от дождя и тумана столами. Матросы тащат девку под деревья: Кэрель ждет, когда ее оприходуют все его товарищи, потом подходит к ней, все еще распростертой в траве, делает вид, что расстегивает клапан на брюках и вдруг, после короткой, очаровательной заминки, снова его застегивает. Кэрель спокоен. Стоит ему немного повернуть голову вправо или влево, и его щека трется о поднятый воротник бушлата. Это прикосновение его успокаивает. Оно напоминает ему, что он в полном порядке и прекрасно одет.


        Когда Кэрель вернулся, сцена в бистро снова всплыла в его памяти, но он не мог точно определить свое отношение к ней. Ему трудно было обозначить словами свои чувства. Он знал только, что она вызывает у него ироническую улыбку. Он не мог сказать почему. Из-за обычной строгости, почти суровости его бледного лица эта ироническая улыбка придала ему саркастическое выражение. Несколько секунд он стоял, очарованный установившейся и непрекращающейся, ставшей почти осязаемой гармонией между взглядами обоих парней: одного поющего - он стоял на столе - и опустившего лицо к другому, взгляд которого был устремлен вверх. Кэрель снял носок. Убийства обогащали Кэреля не только материально. От них в нем накапливалось что-то вроде тины, грязи, запах которой приглушал его отчаяние. От каждой своей жертвы он оставлял на память что-нибудь грязненькое: рубашку, лифчик, шнурки от ботинок, носовой платок - предметы, являющиеся явными доказательствами его вины и таящие опасность для его жизни. Они были символами его силы, его успеха. Неприличными подробностями, которые всегда скрываются за любой, самой ослепительной, но
обманчивой внешностью. Неявным образом они соответствовали миру сверкающих красотой, мужеством и самодовольством матросов с грязной расческой с обломанными зубьями в глубине кармана, в гетрах военного образца, издали безупречных, как паруса, но, как и они, недостаточно отбеленных, в элегантных, но плохо скроенных брюках, с небрежно выполненными татуировками, грязными носовыми платками, дырявыми носками. Впечатление от взгляда Кэреля лучше всего было бы передать следующей картиной: нежный, усеянный невидимыми шипами стебель, к которому из-за колючей проволоки тянется грубая рука заключенного. Сам не понимая зачем, едва слышно он сказал, обращаясь к уже лежащему в гамаке приятелю:

        - А те два парня были забавные.

        - Какие два парня?

        - А?
        Кэрель поднял голову. Очевидно, приятель его не понял, На этом разговор оборвался. Кэрель снял второй носок и лег. Ни спать, ни вспоминать бистро ему не хотелось. Лежа он мог спокойно обдумать свои дела, и, несмотря на усталость, ему необходимо было это делать как можно быстрее. Хозяин «Феерии» должен был взять два кило опиума, если Кэрелю удастся вынести их с судна. Таможенники просматривают даже самые маленькие чемоданы матросов. На дебаркадере они перетряхивают всех, кроме офицеров. Кэрель вспомнил лейтенанта. Мысли о нем не покидали Кэреля с тех пор, как в его голове впервые промелькнуло нечто такое, что он сам мог бы выразить примерно так: «Давненько он на меня пялится. Как кобель на сучку во время течки. Наверное, я ему нравлюсь».
        Невольная страсть, которую лейтенант обнаруживал к нему одному, могла бы ему пригодиться.

«Да только он придурок. Этот чокнутый потом вообразит, что я должен его трахнуть».


        Кэрель вспомнил, как недавно, прямо у него на глазах лейтенант Себлон ответил капитану дерзко и свысока.
        Кэрелю было приятно думать, что Робер ведет жизнь восточного шейха, спокойную и расслабленную, став любовником хозяйки борделя и другом ее услужливого мужа. Он закрыл глаза. В нем вновь пробудилась та часть сознания, которая объединяла его с братом. Оттуда, из глубины, где он путал себя с Робером, он извлек слова, потом, при помощи несложных операций,  - ясную мысль, которая, постепенно оживляясь и удаляясь от этих глубин, отделила его от брата и пробудила в нем ту часть сознания, в которой происходили процессы, уже свойственные только ему, и которая объединяла его с Виком. Кэрель стал думать о Вике, и, пока его мысль блуждала где-то в преддвериях рая, олицетворявшихся в неясных предчувствиях любви, он все больше обретал самого себя и отделялся от него. Он лениво ласкал свой зажатый в руке член. Тот не вставал. В море он часто повторял вслед за остальными матросами, что в Бресте уж отведет душу, но этой ночью о девках ему не хотелось даже думать.
        Кэрель являлся прямой противоположностью своему брату. Робер был замкнут, а он был более открыт (свойство характера, которое отличало их друг от друга, но которое проститутка в постели могла и не заметить). Для нас Кэрель существовал всегда, ибо настал момент, можно даже указать точную дату и час, и мы решили написать роман (хотя это слово и плохо подходит для обозначения описаний предстоящих событий или последствий событий, уже происшедших). Мало-помалу мы лучше узнавали Кэреля - еще не отделившегося от нас самих,  - он рос, расцветал в нашей душе, вскормленный лучшим, что в нас есть, и в первую очередь нашим отчаянием, мы уже не могли отождествлять себя с ним, но чувствовали его присутствие в нас. Открыв, таким образом, для себя Кэреля, мы хотим, чтобы он стал героем даже в глазах самого предубежденного читателя. Наблюдая в собственной душе за его развитием и перипетиями его судьбы, мы увидим, как он окончательно раскрывается в конце, к чему, кажется, его все время подталкивает его собственное желание и неумолимый рок.


        В описанной нами сцене показано событие, раскрывающее сущность Кэреля. (Мы по-прежнему говорим об идеальном и героическом персонаже, являющемся плодом наших тайных мечтаний.) Это событие было настолько значительным, что его можно сравнить с Явлением. Без сомнения, лишь много позже мы сможем оценить его подлинную значимость, но уже сейчас мы ощущаем дрожь предчувствия. Чтобы стать видимым, превратиться в персонаж романа, Кэрель должен, наконец, явиться самостоятельно. И вам откроются реальная красота его тела, поведения, поступков и их постепенное разложение.

        C торжественной медлительностью, движимый, быть может, пальцем самого Бога, земной шар вращается вокруг своей оси. Мы видим Океаны, Пустыни, Леса, поросшие кустарником Равнины. Взгляд Бога пронизывает небесную лазурь. Его палец застывает. Он раздвигает туман с осторожностью крестьянки, которая, желая проверить самочувствие крольчат, раздвигает пуховую подстилку, прикрывающую их, с той же медлительностью и нерешительностью, которую мы сами ощущаем в своих руках, когда, затаив дыхание, раздвигаем пальцем самую обыкновенную сморщенную ткань ширинки мальчика, неосторожно заснувшего рядом с нами. Наш взгляд застывает. Бог задерживает дыхание. Брест пробуждается под Его взглядом.


        Когда спускаешься к порту, кажется, что туман еще больше сгущается. В Рекуврансе, за мостом Пенфелд, он такой, что создается впечатление, будто дома и крыши плывут. В спускающихся к набережным улочках пустынно. Кое-где в открытых кафе слабо переливается солнце. Сквозь этот туманный свет, опаловую завораживающую материю, скрывающий и таящий в себе опасности туман проходят все: пошатывающийся на своих крепких ногах пьяный моряк, докер с подружкой, вооруженный ножом хулиган или даже вы сами, чувствуя, как бьется ваше сердце. Туман соединял Жиля и Роже. Он укреплял их взаимное доверие и дружбу. Хотя они сами этого почти не осознавали, их изолированность позволяла им ощутить легкое волнение, сладкое, упоительное чувство, которое способны испытывать только дети; они шли, засунув руки в карманы, спотыкаясь и касаясь друг друга ногами.

        - Внимательней, черт побери! Пошевеливайся.

        - Сейчас будет набережная. Надо быть поосторожней.

        - Чего поосторожней? Ты что, сдрейфил?

        - Да нет, но все же…
        Порой они чувствовали, как мимо проходит женщина, замечали неподвижный огонек сигареты или прижавшуюся к стене парочку.

        - Ну?. Что, наконец?

        - Послушай, Жиль, мне кажется, что ты злишься. Я не виноват, что моя сестренка не смогла прийти.
        И, пройдя еще несколько шагов, он добавил, слегка понизив голос:

        - Вчера вечером тебе, наверное, с той брюнеткой, которую ты пригласил на танец, и без Полетты было не скучно?

        - А тебе-то что за дело? Ну да, я танцевал, и что с того?

        - Но ты не только танцевал, ты ушел с ней.

        - Ну так что же? Я не женат на твоей сестренке, приятель. И не тебе читать мне мораль. Только, я считаю, ты мог бы устроить, чтобы она пришла. (Жиль говорил громко, но небрежно, смазывая слова, так что понять его мог лишь Роже. И вдруг опять понизил задрожавший от волнения голос.)

        - Я ж те говорил?

        - Я не смог, ты же знаешь, Жиль, клянусь тебе.
        Они повернули налево, в направлении пакгаузов. Они снова натолкнулись друг на друга. Жиль машинально положил руку на плечо мальчика. И оставил ее там. Роже немного замедлил шаги, надеясь, что его приятель остановится. Чего он ждал? Бесконечная нежность разлилась по его телу, но мимо опять кто-то прошел: здесь он никогда не сможет остаться с Жильбером один. Жиль убрал свою руку, снова засунув ее в карман брюк, и Роже почувствовал себя покинутым. Однако, снимая ее, Жиль невольно надавил ею на плечо друга. Казалось, что огорчение сделало его руку тяжелой. Вдруг Жиль почувствовал, что у него встает.

        - Черт побери!
        Он ощутил натяжение плавок, обтягивавших его член. Это «черт побери» (и еще удивление) проникло в него, завладевая всем его телом, по мере того, как его член твердел, натягивал ткань и выпрямлялся в тесных плавках из прочной и тонкой сетки. Жиль попытался представить себе как можно яснее лицо Полетты, и вдруг его воображение переключилось на другое, он попытался мысленно заглянуть под юбку сестры Роже и рассмотреть то, что было у нее между ног. Почувствовав необходимость немедленной физической близости, он довольно цинично подумал про себя:

«А ее брательник-то здесь рядом, в тумане!»
        Теперь ему не терпелось войти в это тепло, в черную, опушенную мехом, слегка приоткрытую дырку, откуда даже у полуохладевших трупов исходят волны тяжелых и обжигающих запахов.

        - Твоя сестренка мне нравится, ты же знаешь!
        Роже широко улыбнулся. Он приблизил свое открытое лицо к лицу Жиля.

        - О!..
        Возглас получился нежным и хриплым - казалось, он исходил из живота Жиля,  - и вырвался вместе с тоскливым вздохом, рожденным у основания вставшего члена. Он почти физически ощутил, что между основанием его члена и глубиной горла, откуда вырвался его приглушенный хрип, существует прямая и глубокая связь. Нам хотелось бы, чтобы эти размышления и наблюдения, которые не в состоянии реально ни совершить, ни сформулировать персонажи книги, позволили нам выступить не только в качестве наблюдателей, но и самим ощутить себя на месте этих персонажей, постепенно освобождаясь от своих собственных тайных желаний. Член Жиля все больше напрягался. Его рука придерживала его в кармане, прижимая к животу. Его член напоминал дерево, дуб со мшистым подножием, в корнях которого рождаются стонущие мандрагоры. [Мандрагора  - растение, корни которого напоминают человеческую фигуру. Существовало поверие о происхождении мандрагоры из поллюций повешенного человека (ср. нем. Galgenmannlein - букв.: «висельничек»).] (Иногда, проснувшись, Жиль шутя называл свой вставший член: «Мой висельник».) Они замедлили шаги и прошли еще
немножко…

        - Она тебе нравится, да?
        Сжав зубы, не вынимая рук из карманов, приблизив свое лицо к его лицу, Жиль заставил мальчика отступить к стене. Он толкал его животом и грудью. Роже попятился, продолжая улыбаться и отворачивая голову от напряженного лица молодого каменщика, давившего его всем своим сильным телом.

        - Ты что, смеешься над этим?
        Жиль вытащил одну руку - другой он продолжал придерживать свой член - из кармана. Он положил ее на плечо Роже, так близко к воротнику, что его мизинец коснулся ледяной щеки мальчика. Прижатый спиной к стене, Роже не мог отступить и невольно соскользнул вниз. Он все еще улыбался.

        - А? Тебе смешно? Да?
        Жиль властно придвинулся, как делают влюбленные. Рот его был жесток и нежен, как украшенные тонкими усиками рты обольстителей, лицо его вдруг стало так серьезно, что уголки губ Роже опустились и его улыбка погрустнела. Стоя спиной к стене, Роже все с той же грустной улыбкой продолжал тихонько соскальзывать вниз, казалось, его поглощала чудовищная тень Жиля, склонившегося над ним, с рукой в кармане.

        - О!
        Жиль опять издал уже описанный нами приглушенный и глубокий хрип.

        - А я-то хотел ее, твою сестренку. Я клянусь тебе, что если бы она была здесь вместо тебя, я бы ей сейчас вставил!..
        Роже ничего не отвечал. Он больше не улыбался. Он глядел в глаза Жиля, у которого только припудренные цементом и известью брови сохранили еще остатки нежности.

        - Жиль!
        В голове у него пронеслось:

«Это Жиль, Жильбер Тюрко. Поляк, который не так уж давно начал работать в Арсенале на верфи с каменщиками. Его считают вспыльчивым».
        И смешивая слова с пронзающим туман дыханием, он прошептал в ухо Жилю:

        - Жиль!

        - О!.. О!.. Странно, что я так этого хочу. Я бы сделал ее… Ты на нее похож, у тебя такая же мордашка.
        Он приблизил руку к шее Роже. То, что он ощущал себя сейчас, стоя среди струящихся с неба потоков тюля, хозяином положения, придавало Жилю Тюрко желание быть жестоким, резким и решительным. Разорвать туман, проткнуть его грубым и резким движением, а может быть, достаточно одного твердого взгляда, и его мужественность будет подтверждена, ибо он знал, что вечером, когда он вернется в бараки, опять будет безжалостно и грубо унижен.

        - У тя ее глаза. Жаль, что ты не она. Эх! Ну что? Ну что, ты двигаешь или нет?
        И как бы желая помешать Роже «двигать», он навалился животом на него, прижимая мальчишку к стене, в то время как его свободная рука поддерживала очаровательную головку, парившую над миром вне сферы влияния Жиля. Они застыли, прижавшись друг к другу.

        - Что ты ей скажешь?

        - Постараюсь, чтобы она пришла завтра.
        Несмотря на свою неопытность, Роже понял подлинный смысл своего испуга, когда услышал собственный голос, который стал почти бесцветным.

        - А как насчет того, что я тебе сказал?

        - Это тоже. Пошли, Жиль?
        Они снова пришли в себя. Рядом шумело море. Все это время они находились почти прямо над водой. На мгновение и тот и другой почувствовали испуг оттого, что опасность была так близко. Жиль достал из кармана сигарету и зажег ее. Роже увидел его прекрасное, будто вылепленное большими сильными руками лицо, скрытую сущность которого высвечивал дрожащий и слабый огонек.

«Говорят, что убийца Менеклу завлек задушенную им девочку цветком лилии. Именно своими волосами и глазами, своей улыбкой Он (Кэрель) влечет меня. Но разве я обречен на смерть? Разве эти кудри и эти зубы отравлены? Разве любовь - это гибельная ловушка? Разве, наконец, Он меня завлекает? И только „ради этого"?
        Может быть, перед тем, как позволить Кэрелю поглотить себя, мне следовало бы включить сирену тревоги?»
        В отличие от остальных персонажей, которым недоступны используемые нами лирические приемы, только лейтенант Себлон оказывается способен достойно изобразить предмет своего вожделения.

«Я бы хотел - о, как страстно я этого желаю!  - чтобы и в королевском одеянии Он всегда оставался лишь хулиганом! Броситься к Его ногам! Целовать Его щиколотки!
        Чтобы вновь обрести Его, чтобы пережить горечь разлуки и волнение при встрече, чтобы, наконец, осмелиться сказать Ему „ты", я притворился, что надолго уезжаю по делу. Но я не смог устоять. Я вернулся. Я снова увидел Его и почти со злостью отдал Ему приказ.
        Он может все. Плюнуть мне в лицо, первым сказать мне „ты".

„Вы смеете тыкать мне",  - сказал бы я Ему тогда.
        Удар Его кулака, который я бы ощутил на своей физиономии, заставил бы меня услышать шепот гобоя: „Моя вульгарность царственна и дарует мне все права!"»


        Вызвав бортового парикмахера, лейтенант Себлон приказал обрезать себе волосы как можно короче, чтобы выглядеть более мужественно, не столько заботясь о том, чтобы это ему шло, сколько желая походить (как он думал) на прекрасных мальчиков. Он и не подозревал, что только отдаляет их от себя. Он был хорошо сложен, широк в плечах, но всегда чувствовал в себе некую женственность, иногда не больше, чем в яичке синицы величиной с бледно-голубое или розовое драже, а иногда перехлестывающую через край, разливающуюся по всему телу, заполняющую его молоком. Женственность, лейтенант с грустью был вынужден признать это, томилась в нем, мгновенно распространяясь в его чертах, глазах, кончиках пальцев, отмечая каждый его жест, расслабляя его. Ему приходилось все время следить за собой, чтобы кто-нибудь не подумал, что он считает петли на воображаемой дамской работе, почесывая в волосах воображаемой спицей. И все-таки он выдавал себя в глазах мужчин, когда произносил фразу: «К оружию!», потому что он произносил «к оружию» почти как «кружево» и с такой грацией, как будто все его существо преклоняло колени перед
могилой прекрасного возлюбленного. Он никогда не улыбался. Остальные офицеры, его товарищи, считали его строгим, немного пуританином, правда, с его внешней суровостью как-то не вязалась странная изысканность жеманного тона, которым он невольно произносил некоторые слова.

«Какое счастье сжимать в своих руках прекрасное тело, даже если оно большое и сильное! Сильнее и больше, чем мое.
        Мечты. Сбудутся ли они?… Каждый вечер Он сходит на берег. Когда Он возвращается, его холщовые голубые брюки, расклешенные и, вопреки уставу, закрывающие ступни, бывают забрызганы спермой, смешавшейся с дорожной пылью, которую Он подметает их обтрепанными краями. Я никогда еще не видел таких грязных матросских брюк. Если бы я попросил у Него объяснений, Он бы сдвинул берет назад и с улыбкой ответил: „Все из-за вафлеров. Они сосут у меня и кончают мне на штаны. Это всего лишь их сперма.

        Он наверняка даже гордится этим. Он носит эти потеки с победоносным бесстыдством, как украшение.»


        Самый заурядный брестский бордель, в котором нельзя было встретить даже военных моряков, способных хоть немного оживить и облагородить его, «Феерия», тем не менее, был самым известным. Эта помпезная, вся в золоте и пурпуре берлога являлась местом отдыха колонистов, докеров и парней из торгового и речного флота. Матросы приходили сюда «оттянуться», «на блядки»; у докеров и остальных это называлось
«вдарить по приколам». Ночью «Феерия» пробуждала смутные, неясные предчувствия готовящегося преступления. Три или четыре подозрительных типа поджидали кого-то в окутанном туманом сортире на противоположной стороне улицы. Из-за приоткрытой двери борделя доносились звуки механического пианино, голубые ленты музыкального серпантина струились в полумгле и обвивали шеи и запястья проходящих мимо рабочих. Но днем это грязное, мрачное и серое заведение завораживало еще больше. Один вид его фонаря и закрытых ставен вызывал в воображении зашедшего в квартал борделей матроса образ вожделенной роскоши, которая рисовалась ему в виде хрусталя, фарфора, шампанского, молочных грудей и бедер под облегающими черными шелковыми платьями с глубокими декольте. Дверь борделя была необычна. Она представляла собой железное панно с длинными заостренными переливающимися на солнце металлическими - возможно, даже стальными - направленными в сторону улицы прутьями. Ее ирреальный таинственный вид будоражил истосковавшуюся по любви душу. Для грузчика или портового рабочего сама эта дверь уже была символом жестокости, сопровождающей
любовные обряды. Эта дверь была идеальным сторожем, поскольку лишь толстокожие чудовища и бесплотные духи могли пройти через нее, не поранясь о прутья,  - если только она не открывалась сама при одном слове или жесте того грузчика или солдата, который в этот вечер оказывался счастливым и непорочным принцем, волшебным образом достигшим запретных областей. То, что нуждается в столь тщательной охране, должно было бы быть либо опасным для окружающего мира, либо таким хрупким, что ему требуется защита не меньшая, чем та, в которой нуждаются девственницы. Направленные на него острия вызывали у грузчика улыбку, что не мешало ему почувствовать себя на мгновение обольстителем, который, успокоив свою жертву словом и очаровательной внешностью, бросается на приступ возбужденной девственности. И если у него не вставал сразу же на пороге, он все равно ощущал в своих штанах присутствие члена, пусть еще мягкого,  - но поверженная дверь напоминала о нем, и легкое сокращение, пробегая от головки к его основанию, волновало мускулы его ягодиц. Внутри своего все еще вялого члена грузчик начинал ощущать слабое отвердение,
что-то вроде «напоминания» о твердости. И мгновение, когда дверь с шумом захлопывалась за посетителем, было преисполнено особой значимости. Мадам Лизиана находила у этой двери другие достоинства. Она так надежно закрывалась, что делала хозяйку похожей на океанскую жемчужину в перламутровой раковине, которая может по желанию открыть или закрыть свои створки. С жемчужиной Мадам Лизиану роднили нежность и слабое свечение ее молочно-белого лица, происходящее от глубокой внутренней умиротворенности и ощущения тихой радости. У нее были соблазнительные округлые и пышные формы. Эта полнота являлась как бы результатом многолетнего кропотливого труда, терпеливой экономии, процентов и приношений. Мадам Лизиана была уверена в незыблемости своего положения. Дверь это гарантировала. Острия надежно охраняли ее даже от воздушных дуновений. Итак, хозяйка вела размеренную жизнь в феодальном замке, образ которого невольно возникает в нашем воображении. Она была счастлива. Только самые нежные и легкие веянья внешнего мира доходили до нее, наполняя ее превосходным жиром. Она была благородна, возвышенна и восхитительна.
Предохраненная от солнца, звезд, игр и мечтаний - но питаемая своим солнцем, своими звездами, своими играми и мечтаниями,
        - взгромоздившись на каблуки времен Людовика ХV, она медленно парила над девицами, не задевая их, поднималась по лестницам, пересекала обтянутые золоченой кожей коридоры, обходила комнаты и причудливые, ослепляющие светом и зеркалами салоны, которые даже трудно описать: стены их были отделаны стеганой материей и украшены искусственными цветами в стеклянных вазах рядом с изысканными гравюрами. Время потрудилось над ней, и она была прекрасна. Уже шесть месяцев Робер был ее любовником.

        - Так ты платишь наличными?

        - Я ж те сказал, что да.
        Холод пробежал по телу Кэреля от взгляда Марио. Взгляд и поведение Марио были более чем безразличными, они были: «леденящими». Стараясь не замечать этого, Кэрель уставился в глаза хозяину притона. Его собственная скованность тоже его смущала. Сдвинувшись с места, он снова почувствовал некоторую уверенность в себе. Ощутив свое гибкое тело, он подумал: «Я всего лишь матрос. На мою зарплату не проживешь. Приходится как-то выкручиваться. Мне нечего стыдиться. Я торгую наркотиками. И не ему меня судить. Даже если он лягавый, мне это до фени». Он чувствовал, что ничего не может противопоставить спокойному безразличию хозяина, которого почти не интересовал предложенный товар и еще меньше интересовал он сам. Почти абсолютная неподвижность и молчание сковывали этих троих персонажей. Кэрель думал примерно так: «Надо было сказать, что я брат Боба. Тогда бы он не решился выдать меня полиции». В то же время, он не мог не оценить необыкновенную силу хозяина и красоту легавого. Никогда еще он не сталкивался с по-настоящему мужественным соперником, и никто еще не вызывал у него таких чувств, которые вызывали у
него эти два человека,  - в отличие от нас, он сам не мог до конца осознать причину своего смятения - впервые в жизни он страдал от безразличия мужчины. Он сказал:

        - Шухера нет?
        Он имел в виду типа, который продолжал неподвижно смотреть на него, но не решился уточнить свои опасения. Он не осмелился показать хозяину на Марио даже глазами.

        - Можешь на меня положиться. Я сказал, что бабки ты получишь. Тащи свои пять килограммов[Так в оригинале.] дури и забирай свою мелочь. Понял? Действуй, старик.
        Плавным, едва заметным движением головы хозяин указал на стойку, за которой стоял Марио.

        - Это Марио. Не волнуйся, он свой.
        Когда Марио протянул руку, ни один мускул на его лице не дрогнул. Рука была жесткая, плотная, скорее вооруженная, чем украшенная тремя золотыми перстнями. Кэрель был на несколько сантиметров ниже Марио. Он почувствовал это, когда увидел эти роскошные перстни, знаки величайшего мужского могущества. Не приходилось сомневаться, что этот тип твердо стоит на земле. Внезапно с легкой грустью Кэрель вспомнил, что у него на мокнувшем на рейде судне в переднем отсеке было припрятано все для того, чтобы он мог сравняться с этим самцом. Эта мысль его немного успокоила. Но кто бы мог подумать, что полиция может быть столь богата и неотразима? И что преступные элементы (а таким он считал хозяина борделя) способны еще больше эту неотразимость подчеркивать. Он подумал: «Легавый! Всего лишь легавый!» Но эта мысль, медленно прокручиваясь в мозгу Кэреля, не успокаивала его, и его презрение постепенно уступало место восхищению.

        - Привет…
        Голос у Марио был сильным и твердым, совсем как его руки,  - правда, лишенным какого бы то ни было блеска. Он давил на Кэреля. Это был грубый, тяжелый голос, способный сдвинуть глыбы и кучи земли. Несколькими днями позже, вспоминая о нем, Кэрель скажет полицейскому: «Прям как куском мяса шлепает по роже…» Кэрель широко улыбнулся и, не сказав ни слова, протянул руку. Хозяина же он спросил:

        - А мой брательник придет или нет?

        - Не знаю. Я его не видел.
        Боясь показаться бестактным и разозлить хозяина, Кэрель не стал расспрашивать его подробнее. Большой холл борделя был тих и пуст. Казалось, он серьезно и внимательно вслушивается в разговор. В три часа дня дамы обедали в столовой. Никого не было. Мадам Лизиана причесывалась в своей комнате на втором этаже. Горела всего одна лампочка. Зеркала были пустыми, чистыми и потусторонними, так как им было почти некого и нечего отражать. Хозяин чокнулся и опустошил свой стакан. Здоровья ему было не занимать. Никогда, даже в молодости, не отличаясь особой красотой, несмотря на черные точки на коже, крошечные темные впадины на шее и следы от оспы, он еще был настоящим самцом. Его усики, подстриженные на американский манер, напоминали о 1918 годе. Тогда благодаря янки, спекуляции и женщинам он смог разбогатеть и купить «Феерию». Длинные прогулки в лодке, поездки на рыбалку обветрили его кожу, сделав ее бронзовой. У него были жесткие черты лица, резко очерченный нос, маленькие живые глазки и лысый череп.

        - Когда ты уходишь?

        - Мне надо еще сделать дело. Необходимо вынести чемоданы. Но за это можешь не волноваться. Я кое-что придумал.
        Стоя со стаканом белого в руке, хозяин недоверчиво посмотрел на Кэреля.

        - Да? Только меня не надо в это впутывать, я тут ни при чем.
        Марио продолжал стоять неподвижно, с отсутствующим видом. Он стоял, облокотившись о стойку, и зеркало за ним отражало его спину. Не говоря ни слова, он оторвался от стойки, делавшей его позу живописной, и прислонился спиной к зеркалу рядом с хозяином. Казалось, он прислонился к себе самому. Стоя перед двумя мужчинами, Кэрель почувствовал вдруг недомогание, что-то вроде тошноты, как рядом с убийцами. Невозмутимость и красота Марио сбивали его с толку. Величие их было безмерно. Норбер, хозяин борделя, был страшно силен. Марио тоже. Линии тела одного продолжались в другом, их мускулы и лица смешались. И то, что хозяин не был стукачом, казалось еще более невероятным, чем то, что Марио был всего лишь полицейским. Кэрель почувствовал, как в нем дрожит и трепещет готовая исторгнуться в тошноте его душа. Испытывая головокружение перед этим мощным переплетением плоти и нервов, которое виделось ему где-то очень высоко - он даже поднял голову так, как будто хотел измерить взглядом гигантскую ель,  - и которое, подчиняясь бычьей шее Норбера, постоянно увеличивалось и разрасталось, приобретая очертания
прекрасного облика Марио, Кэрель приоткрыл рот, небо его пересохло.

        - Нет, нет. Я как-нибудь выпутаюсь сам.
        На Марио был простой, в коричневую клетку костюм и красный галстук. Он пил с Кэрелем и Ноно (Норбером) белое вино, но, казалось, разговор совсем не интересовал его. Это был настоящий легавый. Кэрель чувствовал значительность его осанки, сдержанность его жестов свидетельствовала о безграничной власти: власти непререкаемого морального авторитета, твердого социального положения, револьвера и права на его применение. Марио принадлежал к расе господ. Кэрель еще раз протянул руку и, подняв воротник своего бушлата, направился к запасному выходу: и правильно, безопаснее было выйти через черный ход.

        - Пока.


        Голос Марио, как мы уже сказали, был сиплым и бесцветным. Странно, но, услышав его, Кэрель почувствовал некоторое успокоение. Очутившись за порогом, он постарался зафиксировать свое внимание на ощущениях, которые вызывало прикосновение различных частей его матросской амуниции к телу, прежде всего он ощутил прикосновение твердого воротника бушлата, защищавшего его шею, как броня. Воротник был для него чем-то вроде массивного ошейника, в котором он чувствовал свою нежную шею крепкой и неприступной, а у ее основания, он все время помнил об этом, находилась очаровательная затылочная впадина, его самое уязвимое место. Слегка согнувшись, он коснулся коленями ткани брюк. Наконец Кэрель снова пошел своей характерной матросской походкой, снова с удовольствием почувствовав себя настоящим матросом. Он слегка повел плечами справа налево. Ему захотелось задрать бушлат и засунуть руки в открытые на животе карманы, но вместо этого он пальцем сдвинул свой берет назад, на затылок, так что его край коснулся поднятого воротника. Подтвержденная осязанием уверенность в том, что он моряк, немного возбудила и успокоила
его. Он чувствовал грусть и ожесточение. Обычная улыбка исчезла с его губ, туман смочил его ноздри, освежив веки и подбородок. Он шел вперед, пробиваясь свинцовым телом сквозь вязкий туман. Чем дальше он удалялся от
«Феерии», тем сильнее ощущал приток силы, проистекавшей из мощи Полиции, на благосклонное расположение которой он, как ему казалось, теперь мог рассчитывать. Думая о Полиции, он приписывал ей мускульную силу Ноно и красоту Марио. И все оттого, что он впервые имел дело с полицейским. Наконец-то он встретил настоящего легавого. Он подходил к нему совсем близко. Он дотрагивался до его руки. Они только что заключили взаимовыгодный договор. Вместо своего брата он нашел в борделе двух наглых монстров, двух козырных тузов. И все-таки, удаляясь от борделя и испытывая приток сил, проистекающих из мощи Полиции, он, тем не менее, оставался моряком. Кэрель смутно чувствовал, что приблизился к совершенству как никогда: отныне его великолепный неотразимый костюм скрывал под собой не только убийцу, но и обольстителя. Он стремительно шел вниз по улице Сиам. Туман был холодным. Марио и Ноно сливались все больше, подчиняя себе - но и отталкивая - Кэреля, ибо в душе матрос никак не мог смириться с превосходством полицейского. На стороне Кэреля был весь Военный флот. Он шел быстрым, твердым и уверенным шагом, казалось,
что это его форма увлекает его вперед. Его тело было как стальной корпус корабля, вооруженного грозными, тяжелыми и точными пушками и торпедами. Кэрель был уже не просто Кэрелем, а «Кэрелем», огромной, наделенной разумом и волей металлической массой, гигантским разрезающим морские волны крейсером.

        - Ты что, не видишь меня, придурок!
        Его голос, как корабельная сирена, разорвал туман.

        - Это вы не видите…
        Вдруг вежливый молодой человек, который натолкнулся на каменное плечо Кэреля, почувствовал себя оскорбленным и сказал:

        - Ты мог бы быть и повежливее! Подключи свои глаза!
        Возможно, он хотел сказать: «Открой свои глаза», для Кэреля это выражение прозвучало как: «Освети дорогу, включи свои сигнальные огни».
        Он резко повернулся:

        - Включить огни?
        В его хриплом и решительном голосе слышалась готовность к драке. Он готовил свои орудия к бою. Он снова не узнавал сам себя. Ему хотелось иметь дело непосредственно с Марио и Норбером, а не с мифическим персонажем, олицетворявшим их обобщенные достоинства,  - но на самом деле он чувствовал себя под покровительством именно этого персонажа. Однако, все еще не решаясь себе в этом признаться, он в первый раз в жизни сослался на флот.

        - Послушай, приятель, ты ведь не хотел бы нарваться на крупную неприятность, не так ли? А то матрос заставит тебя заткнуться. Навсегда. Ты слышь меня?

        - Я ничего не хотел, я просто шел мимо…
        Кэрель посмотрел на него. Он чувствовал себя под защитой своей формы. Он с силой сжал кулаки и вдруг почувствовал, как напрягаются для драки все его мускулы и нервы. Он приготовился к броску. Его икры и руки дрожали. Его тело было готово к битве, в которой он мог померяться силами не только с этим испуганным его наглостью молодым человеком, а с покорившим его в зале борделя могуществом. Кэрель не осознавал, что ему хочется драться за Марио и Норбера. Подобно тому как, сражаясь с драконом, одновременно освобождают принцессу. Эта драка должна была стать своеобразным испытанием.

        - Ты что, никогда не имел дела с моряками, а?
        Никогда еще Кэрель не призывал к подобному свидетельству. Матросы, гордившиеся тем, что они матросы, и воодушевлявшиеся этим, всегда вызывали у него улыбку. Они напоминали ему дурачков, которые постоянно хорохорятся перед публикой, а кончают корсиканской тюрьмой. Никогда Кэрель еще не говорил: «Я парень с „Мстителя"» - или даже: «Я французский матрос». Но теперь, сделав это, он не почувствовал ни малейшего стыда, а только сильное облегчение:

        - Давай, вали.
        Обращаясь к этому типу, он произнес эти два слова, скривив рот и придав своей физиономии самое презрительное выражение, и так стоял, засунув руки в карманы, пока юноша не ретировался. После чего, с сознанием собственной силы и чувством еще большего ожесточения, он снова направился вниз по улице Сиам. Прибыв на борт, Кэрель тут же отвел душу. Стоило ему заметить на голове стоявшего у левого борта матроса берет, надетый точно так же, как у него, как им овладел внезапный и сильный гнев. Заметив этот излом берета, изогнутую, как язык пламени, и касавшуюся ленты прядь, наконец эту ставшую теперь легендарной (как белый меховой чепчик Ваше, мифического убийцы пастухов) прическу, он почувствовал себя обворованным. Кэрель подошел и, холодно глядя прямо в глаза матроса, сухо бросил ему:

        - Надень свой берет по-другому.
        Матрос не понял. Ничего не понимающий и сильно испуганный, он, не двигаясь, смотрел на Кэреля. Кэрель рукой сбил берет на палубу, и, прежде чем матрос успел наклониться за ним, неожиданно и сильно ударил его кулаком в лицо.


        Кэрель любил роскошь. Было бы естественно предположить, что он неравнодушен к тому, что обычно волнует большинство, и прежде всего, что он гордится тем, что он француз и к тому же матрос, так как самец всегда преисполнен национального и военного тщеславия. Тем не менее мы обратимся к некоторым событиям его молодости. Нельзя сказать, что эти события исчерпывающим образом объясняют характер нашего героя. Однако они позволяют несколько прояснить мотивацию его отклоняющегося от общепринятой нормы поведения. Начнем с самого характерного. Общаясь со шпаной, Кэрель прекрасно усвоил все ее повадки, к пятнадцати годам он вызывающе поводил плечами и, засунув руки глубоко в карманы, щеголял своими зауженными книзу брюками. Позже он стал ходить мелкими шагами, сжав ноги и задевая ляжкой за ляжку, но отставив руки от туловища, так, как будто им мешали слишком мощные мускулы рук и спины. И только после своего первого убийства он приобрел свою особую манеру держаться: он ходил, широко расставляя ноги и плавно пронося сжатые кулаки напряженных рук над ширинкой, не касаясь ее.


        Это стремление обрести собственную манеру поведения наилучшим образом характеризует Кэреля, сразу же выделяет его из всей команды и невольно наводит на мысли о каком-то жутком дендизма. Ребенком он развлекался тем, что, писая, соревновался сам с собой, стараясь направить струю как можно выше и дальше. Однажды ночью в Кадисе неподалеку от борделя, из которого он только что вышел вместе со слегка пьяным, как и он, Виком, мы снова могли бы его застать писающим под окнами тюрьмы. Тогда они, расстегнув ширинки, сжимали в кулаках члены друг друга. Лицо Кэреля было выразительно. Лучше всего его можно было бы описать с помощью экспрессивной и гармоничной речи, какой является лирическая поэзия. Когда, приближаясь, Кэрель улыбался, на его щеках появлялись две маленькие ямочки. Грустная, немного двусмысленная улыбка предназначалась им скорее самому себе, чем тому, на кого он смотрел.


        Всякий раз, когда лейтенант Себлон рисовал его облик в своем воображении, он испытывал такое глубокое возбуждение, как будто в мужском хоре он видел мужественного, крепко стоящего на ногах, с сильными бедрами и шеей юношу, поющего своим низким мужским голосом гимны Святой Деве. Кэрель поражал своих товарищей. Он поражал их своей силой и крайней вульгарностью поведения. Они видели, что вызывают у него слабое раздражение, подобное тому, какое испытывает спящий, слышащий за москитной сеткой жужжание комара, остановленного тюлем и взволнованного этим непреодолимым и невидимым препятствием. Когда мы читаем: «Выражение его лица постепенно менялось: на смену суровости пришла нежность и ироничность, в его повадке чувствовался моряк, он стоял, широко расставив ноги. Этот убийца много путешествовал…»  - мы знаем, что этот портрет Кампи, казненного 30 апреля 1884 года, был составлен уже после его смерти. Однако он точен, потому что сделан непосредственно тем, кто его видел. Товарищи же Кэреля могли бы сказать о нем: странный тип, от которого можно ждать чего угодно. Каждый день он появлялся среди них,
отмеченный сиянием очередного скандала. Матрос нашего Военного флота наделен своеобразным простодушием, в основе которого лежит его благородная привязанность к оружию. Если бы он захотел всерьез заняться контрабандой или спекуляцией, у него бы это вряд ли получилось. Даже когда, преодолевая в себе отвращение и скуку, он решается на это, первая же его попытка, как правило, заканчивается неудачей. Кэрель же был не так прост. Ему незачем было бравировать своей силой - хулиганом он был всегда,  - но он пользовался защитой французского флага для своих сомнительных авантюр. С юных лет он ходил к грузчикам и морякам торгового флота. Среди них он чувствовал себя как рыба в воде.


        Кэрель шел, ни о чем не думая, с влажным и горячим лицом. Его тяготило ясное сознание того, что все его подвиги не имели никакого значения в глазах Марио и Ноно, не интересовавшихся никем, кроме самих себя. Подойдя к мосту Рекувранс, он спустился по ведущей к причалу лестнице. Тут, проходя мимо таможни, он подумал, что, пожалуй, слишком дешево отдает свои десять кило опиума[Так в оригинале.] . Но сейчас главное было «закинуть удочку». Он дошел до причала, к которому должен был подойти катер, перевозивший матросов и офицеров на борт стоящего на рейде
«Мстителя». Он взглянул на часы: без десяти четыре. Катер прибывал через десять минут. Кэрель сделал еще сотню шагов, отчасти для того, чтобы согреться, а отчасти потому, что чувствовал необходимость успокоить свое волнение. Неожиданно он натолкнулся на стену, ограждавшую от моря ведущую к мосту дорогу. Из-за тумана Кэрель не мог разглядеть верха стены. Но по ее основанию, по углу ее наклона к земле, по размерам и массивности ее камней Кэрель догадался, что она очень высокая. Тошнота - правда, не такая сильная, как та, которую он чувствовал, стоя перед двумя мужчинами в борделе,  - снова подступила к его горлу. Однако даже если его слегка чрезмерная физическая выносливость зависела от внезапного упадка сил, доказывая тем самым, что человек слаб, никогда Кэрель не осмелился бы сознаться в этой слабости, опершись, например, о стену, но тоскливое ощущение собственной заброшенности заставило его немного ссутулиться. Он отошел от стены и повернулся к ней спиной. Перед ним было скрытое туманом море.

        - Странный парень,  - подумал он, подняв брови.
        Он размышлял, неподвижно расставив ноги. Его опущенный взгляд сквозь туман нащупал у его ног темные скользкие камни набережной. Не спеша и методично он разбирал в своем воображении характерные особенности внешности Марио. Его руки. Дугу - он хорошо рассмотрел ее,  - что проходит от мизинца к концу указательного пальца. Толщину складок. Ширину плеч. Его безразличие. Белокурые волосы. Голубые глаза. Усы Норбера. Круглый и лоснящийся череп. Опять Марио, красивого черного цвета ноготь на его мизинце, совсем как лакированный. Абсолютно черного цвета не бывает, и этот черный ноготь на конце его раздавленного мизинца напоминал цветок.

        - Что вы здесь делаете?
        Кэрель мгновенно отдал честь возникшему перед ним силуэту. Он с радостью приветствовал пронзивший туман строгий голос, как будто он исходил из какого-то теплого и светлого, покрытого золотом места.

        - Меня послали в военно-морской округ, лейтенант.
        Офицер подошел.

        - Вы на берегу?
        Кэрель остался стоять навытяжку, одновременно пытаясь спрятать под манжет свое запястье с золотыми часами.

        - Вы вернетесь на следующем катере. Я хочу, чтобы вы отнесли приказ в управление.
        Лейтенант Себлон нацарапал несколько слов на конверте, который протянул матросу. Он дал ему еще несколько сделанных подчеркнуто сухим тоном указаний. Кэрель слушал его. Временами улыбка приподнимала его подергивавшуюся верхнюю губу. Он был одновременно и удивлен неожиданным появлением офицера, и доволен этим появлением, особенно его радовало то, что здесь, где он только что пережил минутное отчаяние, он встретил лейтенанта, ординарцем которого он был.

        - Ступайте.
        Это было единственное слово, которое голос лейтенанта произнес с сожалением, без сухости, но не без скрытой силы, которую естественно придавали ему плотно сжатые губы. Кэрель едва заметно улыбнулся. Он отсалютовал и отправился к таможне, снова оказавшись на ведущей к дороге лестнице. Вмешательство лейтенанта, прежде чем он его узнал, вывело его из равновесия, разорвав опаловую оболочку, в которой, как ему казалось, он почти растворился. Оно разрушило созданный им за несколько минут кокон мечты, из которого он вытаскивал эту удивительную ниточку: свое очередное приключение в мире людей и вещей и драматическую развязку, которую он предчувствовал, как туберкулезник чувствует поднимающийся во рту вкус крови, смешанной со слюной. Тем не менее Кэрель довольно быстро взял себя в руки. Прежде всего это было необходимо для того, чтобы сохранить неприкосновенность той сферы, куда офицеры даже самых высоких чинов не имели права заглядывать. Кэрель не допускал в отношении к себе ни малейшей фамильярности. Лейтенант Себлон никогда не сделал ничего - что бы ни думал он сам по этому поводу - для того, чтобы
установить между своим ординарцем и собой хоть какую-то близость; впрочем, отчуждение, которое стремился продемонстрировать лейтенант, было излишне, и его тяга к Кэрелю вызывала у матроса улыбку. Кроме того, эта неловкая близость смущала его. Вдруг он улыбнулся, так как голос лейтенанта немного его успокоил. Наконец-то предчувствие опасности, как прежде, расцвело на губах Кэреля. Он стащил часы из ящика стола в каюте, потому что считал, лейтенанта надолго ушедшим по делам.

«Вернувшись, он забудет. Потом решит, что потерял»,  - подумал он.
        Поднимаясь по лестнице, Кэрель провел рукой по железным перилам. Внезапно в его воображении опять всплыли те два парня из борделя. Марио и Норбер. Сука и легавый! Самое ужасное, если им взбредет в голову заложить его прямо сейчас. Может быть, полиция заставляет их вести двойную игру. Эти два типа в воображении Кэреля стали раздуваться. Достигнув чудовищных размеров, они почти поглотили собой Кэреля. А таможня? Проскочить через таможню невозможно. Тошнота снова подступила к горлу. И исчезла вместе с позывом к икоте. Вдруг его осенило, и спокойствие, растекаясь по всему его телу, вернулось к нему. Он был спасен. Через несколько мгновений он уселся на последней ступеньке лестницы на краю дороги. Додумавшись до такого, можно было бы даже позволить себе немного поспать. С этого момента он старался четко формулировать свои мысли:

«Готово. Лучше не придумаешь. Нужен кто-нидь (он уже решил для себя, что это будет Вик)  - кто-нидь, кто спустит веревку со стены. Я слажу с катера и остаюсь на причале. Туман больно густой. Вместо штоб сраже идти к таможне, я канаю к стене. Фраер уже наверху и с дороги бросает конец. Надо метров десять-двенадцать каната. Я привязываю сверток. В тумане меня не видно. Кореш тащит. Сверток у нё в руках. И легавые остаются с носом.»
        Он почувствовал глубокое успокоение. Он уже испытывал подобное необычное чувство у подножия одной из двух массивных башен, образующих ворота порта в Ля Рошели. Это было ощущение силы и бессилия одновременно. Довольство собой проистекало из сознания того, что эта высокая башня являлась символом мужественности, ибо, когда у подножия башни он раздвигал ноги, чтобы помочиться, она казалась ему продолжением его члена. Вечерами после кино, когда вместе с двумя или тремя своими товарищами он мочился около нее, он обменивался с ними шутками:

        - Вот что подошло бы Жоржетте…

        - Если бы у меня в штанах был такой же, все шлюхи в Ля Рошели были бы мои!

        - Ты имеешь в виду этот лярошельский х…?
        Но оставшись один, неважно, вечером или днем, он испытывал сильное волнение. Расстегивая и застегивая ширинку, его пальцы как бы бережно прикасались к сокровищу, к скрытой душе гигантского члена, этот каменный фаллос казался ему воплощением его собственной мужественности, но в то же время он готов был с покорностью смириться перед спокойным и несравненным могуществом неизвестного ему самца. Кэрель почувствовал, что способен в сохранности доставить груз опиума диковинному чудовищу, состоящему из двух прекрасных тел.

«Только мне потребуется напарник. Без напарника мне не обойтись».
        Кэрель смутно осознавал, что исход махинации зависит от напарника, и с удовлетворением чувствовал, как в нем, подобно едва зарождающейся заре, теплится догадка, что это будет Вик,  - приобщив его к делу, он сумеет сравняться с Марио и Норбером. Хозяин внушал доверие. А тот другой, пожалуй, был слишком красив для легавого. У него были чересчур роскошные перстни.

«А я? А мои драгоценности? Если бы этот пижон их видел!»
        Кэрель подумал сперва о спрятанных в каюте драгоценностях, потом о своей тяжелой и упругой мошонке, которую он каждый вечер ласкал и даже во время сна держал в ладони. Он вспомнил об украденных часах. И улыбнулся: это снова был прежний Кэрель, воспрянувший, расцветший и демонстрирующий нежную изнанку своих лепестков.


        Рабочие сидели вокруг белого деревянного стола, стоявшего посреди барака, между двумя рядами кроватей. На столе дымились десять мисок с супом. Жиль медленно снял руку со спины разлегшейся у него на коленях кошки, потом снова опустил ее. Кошка частично оттягивала на себя мучившие его угрызения совести. Она успокаивала Жиля, как пиявка приносит облегчение больному. Жиль уклонился от драки с Тео, когда тот, вернувшись, стал насмехаться над ним. Он невольно выдал себя жалкими интонациями своего голоса, ответив ему: «Не нужно так говорить». Обычно его ответы были сухими и резкими, почти грубыми, и Жилю стало стыдно от того, что теперь его слабый голос, как тень, распластался у ног Тео. Пытаясь успокоить свое самолюбие, он старался убедить сам себя в том, что просто не хочет связываться с придурками, но невольная дрожь, прозвучавшая в его голосе, еще раз напомнила ему о его капитуляции. Остальные? Какое ему до них дело: плевать он хотел на остальных. С Тео все ясно. Тео педик. Он здоровый и вспыльчивый, но он педик. С момента появления Жиля на стройке каменщик взял его под свою опеку, оказывая ему знаки
необычного внимания. Он даже угощал его белым вином в кабаках Рекувранс. Но в дружеских похлопываниях стальной руки Жиль порой чувствовал на своей спине - невольно вздрагивая от этого ощущения - какую-то странную нежность. Как будто рука хотела подчинить его, чтобы приласкать. Впрочем, в последнее время Тео был в дурном расположении духа. Он понимал, что его молодость уходит. Иногда на стройке Жиль украдкой смотрел на него - и почти всегда ловил на себе взгляд Тео. Тео прекрасно работал, его всем ставили в пример. Прежде, чем положить камень в цементное ложе, он ласкал его руками, переворачивал, выбирая самую красивую сторону и придавая ему наиболее выгодное положение, чтобы он лучше смотрелся с фасада. Жиль снял руку с шерсти. Он осторожно поставил кошку у печки, на ковер из стружек. По этому жесту окружающие должны были понять утонченность его натуры. Ему хотелось подчеркнуть эту утонченность. Он стремился показать, что не заслужил подобного оскорбления. Он подошел к столу и сел на свое место. Тео сидел к нему спиной. Жиль видел, как его густая шевелюра свисает над белой фаянсовой миской. Он смеялся
и разговаривал с приятелем. Отовсюду раздавалось громкое чавканье густым и горячим супом. Поужинав, Жиль встал первым и, сняв свой свитер, торопливо стал мыть посуду. В расстегнутой на груди рубашке с закатанными выше локтей рукавами, с красным и мокрым от пара лицом и погруженными в жирную воду голыми руками он стал похож на молодую посудомойку из ресторана. Он чувствовал, что больше не является рабочим. На некоторое время он превратился в какое-то странное двуполое существо: юношу и служанку каменщиков. Чтобы ни у кого не возникло желания пощупать его или со скабрезным смехом похлопать по заднице, он старался делать как можно более резкие движения. Он вытащил из жирной и ставшей уже отвратительно теплой воды потрескавшиеся от цемента и гипса руки. Трещины на руках были забиты белым веществом и почти замазаны цементом, и ему стало жалко своих рабочих рук. Последние несколько дней Жиль чувствовал себя настолько униженным, что не мог позволить себе думать о Полетте. И даже о Роже. Он не мог думать о них с нежностью, потому что чувство его было запачкано унижением, к которому примешивалось что-то вроде
тошнотворного испарения, отчего любая его мысль искажалась и разлагалась. Временами он даже начинал испытывать к Роже ненависть. Теперь ненависть находила в его душе благодатную почву, так как помогала забыть о пережитом унижении, загнать его в самый отдаленный уголок сознания, откуда оно, однако, продолжало периодически напоминать о себе с неотступной навязчивостью абсцесса. Жиль ненавидел Роже за то, что тот был причиной его унижения. Он ненавидел его смазливое личико, ставшее объектом злых шуток Тео. Он ненавидел его за то, что тот явился на стройку. Он улыбался ему в тот вечер, когда пел на столе, только потому, что один Роже знал, что это любимая песня Полетты, которую та часто напевала, и Жиль через него как бы обращался к его сестре:

        Это веселый бандит,
        Его ничто не тревожит…
        Несколько каменщиков играли в карты на столе, освобожденном от мисок и белых фаянсовых тарелок. Вся печка была завалена посудой. Жиль хотел выйти помочиться, но, повернувшись, увидел Тео, который пересек комнату и уже открывал дверь, вероятно, направляясь туда же. Жиль остановился. Тео потянул дверь на себя. Он вышел в ночь и туман, одетый в рубашку цвета хаки и мягкие голубые штаны, сшитые из кусочков полотна разных оттенков: у Жиля были точно такие же, он их обожал. Он стал раздеваться. Сняв рубашку, он остался в одной майке с обнаженными мускулистыми руками. Приспустив штаны и наклонясь, он увидел свои ляжки: они были плотные и крепкие, развитые занятиями велосипедным спортом и футболом, гладкие, как мрамор, и такие же твердые. Мысленно Жиль перевел взгляд со своих ляжек к животу и дальше к своей накачанной спине и рукам. Ему стало стыдно своей силы. Если бы они дрались «по правилам» (то есть без ударов, просто стараясь побороть друг друга) или «на кулачки» (ногами и ударами кулаков), он бы точно победил Тео, но у того была репутация бешеного. В отместку он мог тихонько подкрасться ночью и
перерезать горло победителю. Благодаря этой репутации ему все сходило с рук. Жиль не хотел, чтобы ему перерезали горло. Он снял штаны и, стоя перед кроватью в красных трусах и майке, тихонько почесал свои ляжки. Он надеялся, что его товарищи, увидев его мускулы, поймут, что он отказался драться из великодушия, чтобы не связываться со стариком. Он лег. Прижавшись щекой к подушке, Жиль думал о Тео с отвращением, только усиливавшимся от сознания того, что в молодости Тео, наверное, был неотразим. Даже теперь, в зрелости, в нем чувствовалась сила.


        Его жесткое мужественное сохранившее чистоту линий лицо было изборождено многочисленными мелкими морщинками. Маленькие черные глаза зло блестели, но иногда, особенно вечером, когда работа подходила к концу, Жиль порой замечал на себе их исполненный необыкновенной нежности взгляд. Тео, взяв немного мелкого песка, тер им руки, потом, разогнув спину, окидывал взглядом результаты труда: выросшую стену, брошенные мастерки, доски, щетки и ведра. На все эти предметы - и на рабочих - медленно оседала серая пыль, превращавшая стройку в единый, созданный за этот день, завершенный объект. С завершением работы на опустевшей, припудренной серой пылью стройке воцарялся вечерний покой. Уставшие за день, с бесцельно опущенными руками каменщики молча, неторопливыми и почти торжественными шагами покидали стройку. Им всем еще не было и сорока. Утомленные, с сумкой через левое плечо и правой рукой в кармане, они шли навстречу вечеру. Их брюки, придерживаемые ремнем вместо лямок, плохо держались, через каждые десять шагов они останавливались и подтягивали их спереди, засовывая под ремень, но сзади, где болтался
треугольный вырез с двумя предназначенными для лямок пуговицами, они все равно провисали. В полном молчании каменщики возвращались к себе в бараки. До субботы никто из них не пойдет к девкам или в бистро, они будут спокойно отдыхать, лежа в кроватях и накапливая под простынями темные силы и белую жидкость, они будут спать на боку, без снов, вытянув вдоль кровати обнаженные с голубыми венами и запыленными запястьями руки. Тео всегда дожидался Жиля. Каждый вечер, перед уходом, он предлагал ему сигарету и с изменившимся взглядом хлопал его по плечу.

        - Ну что, приятель? Как жизнь?
        Жиль, как правило, с безразличным видом кивал головой и натянуто улыбался.
        Жиль чувствовал, как его щека нагревается на подушке. Его глаза были широко открыты, и от нестерпимого желания выйти помочиться злоба его все росла. Края его век горели.
        Полученная пощечина может побудить вас выпрямиться, броситься вперед, дать ответную пощечину, ударить кулаком, подпрыгнуть, собраться, пуститься в пляс - иными словами, жить. Полученная пощечина может также заставить вас согнуться, покачнуться, упасть, умереть. Нам кажется достойным поведение, побуждающее к жизни, и отталкивающим - поведение, влекущее за собою смерть. Но самым прекрасным кажется нам поведение, дающее нам наибольшую полноту жизни. Полицейские, поэты, лакеи и священники существуют благодаря человеческой низости. В ней они черпают свои силы. Она бурлит в них. Она их питает.

        - Полицейский - это такая же работа, как любая другая.
        Отвечая так старому знакомому, который не без скрытого презрения спросил его, почему он пошел в полицию, Марио понимал, что лжет. Он презирал женщин, оттого что постоянно имел дело с проститутками. Юный Дэдэ и ненависть, которую он постоянно ощущал вокруг себя, придавали его службе в полиции некоторую значимость. Он стыдился ее. Он хотел бы от нее освободиться, но не мог. Хуже того, она уже проникла в его кровь. Он боялся, что она окончательно отравит его. Сперва незаметно, потом страстно он увлекся Дэдэ. Дэдэ был его противоядием. Он стал слабее ощущать в себе полицейского. Он стал меньше стыдиться этого. В его жилах текла не такая уж черная кровь, как казалось бандитам и озлобленному Тони.
        Много ли в тюрьме Бужан очаровательных шпионок? Марио не переставал надеяться, что в конце концов ему подвернется дело о краже документов, представляющих интерес для службы государственной безопасности. Марио сидел в комнате Дэдэ на улице Сен-Пьер, спустив ноги с кровати, покрытой голубым хлопчатобумажным покрывалом с бахромой, наброшенным прямо на смятые простыни. Дэдэ вспрыгнул на кровать и встал на колени рядом с неподвижной фигурой Марио. Полицейский не проронил ни слова. Ни один мускул на его лице не дрогнул. Его неподвижный взгляд был сосредоточен на чем-то крайне важном, что находилось над висящим над камином зеркалом, над стеной и над городом. На его коленях, точнее, на той твердой и гладкой поверхности, которую представляют собой колени сидящего мужчины, ноги которого слегка подогнуты, лежали обе его ладони. Никогда еще Дэдэ не видел его таким строгим, с таким суровым, напряженным, печальным лицом, которое из-за плотно, почти насильно сжатых губ казалось злым.

        - Но что с того? Что случилось? Я пойду в порт, посмотрю… Я посмотрю, там он или нет… Ты что, не веришь?
        Лицо Марио осталось неподвижно. Необыкновенный жар таинственным образом оживлял его: он был бледен, но черты его лица были так напряжены, так четко обозначены и обрисованы, что казались освещенными бесконечностью звезд. Как будто вся жизненная энергия Марио из его икр, члена, торса, сердца, ануса, промежности, рук, локтей, шеи подступила к его лицу в отчаянном стремлении вырваться наружу, раствориться, расссыпаться искрами в ночи. Впадины на его щеках делали его подбородок еще более жестким. Брови были нахмурены, но из-за легкой выпуклости глазных яблок его веки вместе с носом составляли что-то вроде янтарной розочки. Совсем рядом с губами во рту Марио перекатывалась слюна, которую он не решался, был не в состоянии проглотить. Казалось, там, на кончике языка сконцентрировались весь его страх и вся его ненависть. Под совсем светлыми в это мгновение бровями его голубые глаза казались черными. Светлый оттенок бровей слегка поколебал глубокий покой Дэдэ. (А юноша был настолько же спокоен, насколько был взволнован его друг, как будто тот один очистил их души, вобрав в себя всю скопившуюся в них грязь,
и это неожиданно подтвердившееся высшее предназначение полицейского делало его похожим на всех знаменитых героев - суровым, трагичным и слегка надменным. Дэдэ, казалось, чувствовал это и выражал свою признательность за очищение тем, что принимал его с грациозной простотой, как весеннюю благодать апрельских рощ.) Иными словами, просветленность бровей Марио обеспокоила и взволновала юношу, ибо он видел, что эта просветленность несет в себе множество оттенков и сопутствует мрачному и суровому выражению лица. Светлый цвет только подчеркивал глубину его отчаяния. Эти светлые брови взволновали (мы употребляем здесь глагол «взволновать» в его самом прямом смысле - нарушить покой)  - взволновали его до глубины души. И дело было не только в том, что из-за простого портового докера Марио грозила смертельная опасность, но и в том, что, даже проявляя сильное беспокойство, полицейский как бы давал ему понять, что на сохранившем проблески света лице друга он сможет еще когда-нибудь увидеть радость. Проблеск света на лице Марио в действительности был только ее тенью. Дэдэ положил свою обнаженную руку - в закатанной
выше локтя рубашке - на плечо Марио и стал внимательно рассматривать его ухо. На какое-то мгновение его взгляд задержался на мягких, коротко подстриженных от затылка к виску, отливавших нежным шелком волосах. Он даже тихонько подул на ухо, чтобы убрать несколько упавших со лба светлых волосков подлиннее. Ни один мускул на лице Марио не дрогнул.

        - Ну и дурацкий же у тебя вид! Ты что, думаешь, они тебе что-то могут сделать?
        Он помолчал несколько секунд, как бы задумавшись, и добавил:

        - Самое паршивое, что ты до сих пор их не арестовал. Почему же ты их не арестуешь?
        Он слегка отклонился назад, чтобы лучше видеть профиль Марио, лицо и глаза которого оставались неподвижными. Марио ни о чем не думал. Он сидел с безразличным, отсутствующим выражением лица, которое передалось всему его телу. Только что Робер сообщил ему, что пятеро самых отчаянных докеров собираются его прикончить. Тони, которого он, по мнению брестской шпаны, арестовал незаконно, недавно вышел из бужанской тюрьмы.

        - Ну что, ты думаешь, он может предпринять?
        Не сдвигая колен с места, Дэдэ еще немного отклонился назад. Теперь его поза напоминала позу юного святого, упавшего у подножия дуба на колени перед видением, величие подобной милости как бы отбрасывало его назад, заставляя отстранить лицо от ослепляющего, обжигающего его ресницы и зрачки видения. Он улыбнулся. Нежно обвил руками шею полицейского. И, бесшумно приблизившись, стал целовать его лицо, лоб, виски, глаза, кончик носа и губы, почти не касаясь их. Марио почувствовал, как его осыпало тысячей мгновенно приближавшихся и тут же удалявшихся от него горящих искр. «Это как мимозы»,  - подумал он.


        Его тело осталось неподвижно - руки застыли на коленях, член бессильно свисал, и только веки слегка дрожали. Однако эта неожиданная детская нежность тронула его. Он ощутил ее в тысяче едва заметных теплых прикосновений (их незавершенность причиняла боль) и, вобрав ее в себя, почувствовал в своем теле удивительную легкость. Дэдэ осыпал поцелуями скалу. Прикосновения стали еще слабее, не переставая улыбаться, мальчик отодвинулся и свистнул. Подражая птице, он стал водить своими сложенными в клюв губами по массивной, суровой голове Марио от глаз до губ и от затылка до ноздрей, насвистывая то как дрозд, то как иволга. Его глаза смеялись. Лесные птицы забавляли его. Ему нравилось воображать себя птицами, дарящими свое пение этой могучей, неподвижной, словно высеченной из камня голове. Дэдэ пытался приручить его, заворожив птичьим пением. Марио с грустью наблюдал перед собой нечто необычное: улыбку птицы. Он снова с облегчением подумал: «Это как цветы мимозы.»


        Пение птиц покрылось легкой пыльцой. Марио казалось, что его обволакивает усеянной горошками тюлевой вуалью. Он снова углубился в себя, желая вновь погрузиться в ту область тумана и невинности, которая, быть может, и является преддверием рая. Даже тоска позволяла ему укрыться от врагов. Он был полицейским, лягавым. Он имел право находиться с этим шестнадцатилетним сопляком в тесных заговорщических отношениях. Дэдэ хотел разглядеть на этом лице улыбку, которая бы притягивала к себе всех птиц: но скала оставалась неприступной, не хотела улыбаться, расцветать, покрываться гнездами. Марио окончательно замкнулся в себе. Он внимательно прислушивался к посвистыванию мальчишки, но сейчас он был - а Марио никогда не позволял себе расслабиться, потерять бдительность - настолько углублен в себя, пытаясь освободиться от охватившего его страха, что ему потребовалось бы слишком много времени, чтобы заставить хотя бы пошевелиться свои мускулы. Ему казалось, что за этой суровостью лица, за его бледностью и неподвижностью он может укрыться, как за дверями и крепостными стенами. Он скрывался за бастионами Полиции,
был защищен их суровостью, которая на самом деле была всего лишь видимостью. Дэдэ быстро поцеловал его в угол рта и спрыгнул с кровати. Он стоял перед Марио и улыбался.

        - Что с тобой? Ты заболел или влюбился?
        Вопреки своему желанию, он никогда не осмеливался спать с Дэдэ, никогда, тем более что ему было хорошо известно - он и сам был когда-то таким - коварство детей, и никогда он не позволял себе в отношениях с ним ни одного двусмысленного жеста. Его начальство и сослуживцы знали о его делах с мальчишкой, который в их глазах был лишь ничтожной мошкой.
        Дэдэ не ответил на иронию Марио, но его улыбка слегка искривилась, хотя и не исчезла совсем. Его лицо порозовело.

        - Ты как будто взволнован.

        - Да нет, я не сделал тебе ничего плохого. Я поцеловал тебя просто по-товарищески. У тебя была такая физиономия. Мне хотелось тебя развеселить.

        - Так что же, я и минуты не могу спокойно подумать?

        - Ты был как каменный. А ведь еще точно не известно, собирается ли Тони тебя пришить.
        Марио раздраженно дернулся. Его рот скривился.

        - Ты случайно не думаешь, что я сдрейфил?

        - Я этого не говорил.
        Дэдэ не мог сдержать своего возмущения.

        - Я этого не говорил.
        Он стоял перед Марио. У него был хриплый, грубоватый, низкий голос с легким деревенским акцентом. Таким голосом хорошо говорить с лошадьми. Марио обернулся. Несколько секунд он рассматривал Дэдэ. Все сказанное им во время этой сцены сопровождалось жестким изгибом губ и бровей, которым он изо всех сил стремился продемонстрировать этому малолетке, что он, Марио Ламбер, инспектор транспортной бригады, сотрудник брестского комиссариата, не считает себя конченной личностью. Вот уже год как он завербовал Дэдэ и тот сообщал ему о тайной жизни порта: кражах, ограблениях кафе, хищениях железа и других материалов,  - потому что окружающие ему доверяли.

        - Ладно.
        Дэдэ, надувшись, стоял перед ним, расставив ноги, отчего казался немного ниже ростом, и рассматривал полицейского. Вдруг, резко повернувшись на одной ноге - при этом ноги его, оставшись раздвинутыми, слегка напоминали стрелки компаса,  - он подошел к окну, где на шпингалете висела его куртка, и так сгорбился, что, казалось, на его плечи внезапно опустилось все невидимое темное звездное небо. В первый раз Марио заметил, что Дэдэ окреп и уже превратился в настоящего маленького мужчину. Внезапно ему стало стыдно оттого, что он позволил Дэдэ заметить свой страх, но потом он быстро успокоился, оправдывая себя тем, что полицейскому позволительно любое поведение. Окно выходило на узкую улочку. Напротив, на другой стороне улицы, возвышались серая стена гаража. Дэдэ надел свою куртку. Когда он так же резко обернулся, Марио стоял перед ним, засунув руки в карманы.

        - Ты все понял? Будь осторожнее. Я тебе уже говорил, пока еще никто не знает, что ты корешишься со мной, но важно, чтоб тебя не засекли.

        - Будь спокоен, Марио.
        Дэдэ оделся. Вокруг шеи он обмотал красный шерстяной шарф, а на голову надел маленькую серую кепочку, из тех, что так любит носить деревенская шпана. Из кармана куртки, где в беспорядке валялись сигареты, он вытащил одну и стремительно сунул ее в рот Марио, а потом еще одну - себе, и все это с серьезной миной, хотя ему и было смешно. Неожиданно строгим, почти торжественным жестом он натянул свои перчатки, бывшие символом его скудного богатства. Дэдэ любил, почти обожал эти засаленные штуковины, он никогда не позволял себе небрежно держать их в руке, но всегда бережно натягивал их. Он знал, что это - единственная деталь, позволяющая ему из бездны его добровольного морального падения прикоснуться к миру роскоши. Размеренные жесты возвращали ему уверенность в себе. Он сам был удивлен, что решился на этот поцелуй и на всю предшествовавшую ему игру. Он стыдился своей оплошности. Никогда он не позволял себе по отношению к Марио - так же как и Марио по отношению к нему - никаких нежностей. Дэдэ был всегда серьезен. Он вполне серьезно собирал для полиции сведения и относил их каждую неделю в назначенное
по телефону место. Первый раз в своей жизни он поддался игре воображения. «Я же вроде ничего не пил»,  - подумал он.
        Его серьезность была абсолютно естественна, и говоря об этом, мы имеем в виду то, что он никогда не стремился выглядеть серьезным. Напротив, он всегда старался изобразить некую легкомысленность. Никогда, например, он бы не осмелился ни на одну из шуток, которые по тысяче раз проделывают все шестнадцатилетние мальчишки: протянуть руку и отдернуть ее в момент, когда приятель собирается ее пожать, пошутить по поводу женской груди, громко сказать «козел», встретив бородача, и т. д., но на этот раз он как бы перестал быть самим собой, и к его стыду примешивалось легкое чувство свободы. Он чиркнул спичкой и поднес огонек Марио с торжественностью, которая на мгновение заменила его незнание этикета. Марио был выше него, и юный хулиган незаметно приблизил к нему свое лицо, стыдливо затемненное тенью, падавшей от его руки.

        - А что ты будешь теперь делать?

        - Я?. Ничего. Что я могу делать. Я буду ждать тебя.
        Дэдэ снова взглянул на Марио. Он глядел на него несколько секунд, приоткрыв пересохший рот. «У меня бледный рот»,  - промелькнуло у него в голове. Он затянулся сигаретой и сказал: «Хорошо». Потом он повернулся к зеркалу и поправил кепку, немного сдвинув ее налево. В зеркале отражалась вся комната, в которой он уже прожил почти целый год. Комната была маленькая и холодная, на стенах висели вырезанные из газет фотографии боксеров и киноактрис. Единственной дорогой вещью была электрическая лампочка над диваном: с плафоном в форме тюльпана из бледно-розового стекла. В самом себе и вокруг себя Дэдэ ощущал присутствие отчаяния. Он не испытывал презрения к Марио из-за того, что тот боялся. Уже давно он понял, как трудно порой признаться в собственном страхе и сказать: «Я струсил. Приссал, сдрейфил…»


        Ему самому случалось убегать от опасного вооруженного противника. Он надеялся, что Марио примет вызов и сам при первом же удобном случае уберет вышедшего из тюрьмы докера. Помочь Марио означало для него спастись самому. А то, что тот трусил перед Тони, было вполне нормально. Этот здоровенный амбал способен был всерьез
«завестись». И все же Дэдэ казалось немного странным, что Полиция дрожит перед хулиганом, и впервые он усомнился, а не состоит ли это невидимое идеальное могущество, призванное его защищать, из самых обычных слабых людей. Осознав, с легким надломом внутри, эту истину, он почувствовал, что ослаб, но одновременно - как это ни странно - и окреп. В первый раз в своей жизни он задумался, и это испугало его.

        - Но шефу-то ты не сказал?

        - Оставь это. Сказано тебе, что делать, ну и делай.
        Марио немного боялся, что мальчишка может его подставить. Когда он отвечал ему, его голос невольно смягчился, но он успел взять себя в руки еще до того, как открыл рот, и ответил сухо. Дэдэ взглянул на ручные часы.

        - Скоро четыре,  - сказал он.  - Уже темнеет. К тому же туман… за пять метров ничего не видно.

        - Ну и чего же ты ждешь?
        Внезапно голос Марио стал более жестким. Ведь главным тут был он. Он знал, что ему достаточно сделать в этой комнате два шага, и он неслышно очутится у зеркала, причешется и снова станет той могущественной, с костями и мускулами, радостной и молодой тенью, в которой его собственные очертания сливаются с очертаниями Дэдэ. (Иногда во время их встреч Дэдэ, глядя на него, с улыбкой говорил: «Мне так нравится, что я незаметно растворяюсь в тебе»,  - и в то же время его самолюбие восставало против этого поглощения. Иногда у него вырывался жест робкого возмущения, и тогда короткая командирская улыбка снова отодвигала его в тень Марио.)

        - Да.
        Испытывая удовлетворение от резкости, на которую только он был способен, он жестко подчеркнул это слово. Застыв на мгновение в неподвижности, как бы стараясь продемонстрировать самому себе свою абсолютную независимость, выпустив немного дыма по направлению к окну, в которое он смотрел, и засунув одну руку в карман, Дэдэ резко повернулся к Марио и так же резко, глядя прямо ему в глаза, протянул негнущуюся, напряженную кисть руки.

        - Пока.
        Тон был мрачный. Марио ответил абсолютно спокойно:

        - Пока, малыш. Не пропадай надолго.

        - Ты не будешь хандрить, нет? Я бы хотел тебе помочь.
        Он остановился у двери. Открыл ее. Какие-то тряпки, висевшие на вешалке у дверей, плавно и торжественно взлетели, а запах, доносившийся из выходивших на лестничную площадку уборных, заполнил комнату. Марио заметил это неожиданное великолепие всколыхнувшейся одежды. Слегка смутившись, он снова услышал свои слова:

        - Отвяжись.
        Он был тронут, но уже не мог остановить себя. Эта глубоко запрятанная чувствительность не столько по отношению к внешней красоте, сколько к ее выражению, называемому обычно поэзией, порой способна была на несколько секунд погрузить его в растерянность: докер прятал в пакгаузе чай и при этом так улыбался, что Марио, молча проходя мимо, невольно испытывал легкое замешательство, что-то вроде сожаления о том, что сам он не вор, а полицейский. Это замешательство длилось недолго. Не успевал он сделать и шага, чтобы уйти, как чудовищность собственного поведения его ужасала. Порядок, которому он служил, был непоправимо нарушен. Открывалась настоящая пропасть. Получалось, что он не трогал вора из эстетических соображений. В первое мгновение его обычная озлобленность была побеждена красотой докера, но стоило Марио это осознать, как он начинал испытывать ненависть к его красоте и арестовывал вора.


        Дэдэ обернулся и уголком глаза послал Марио последнее «прощай», которое тот принял за выражение сочувствия его размышлениям. Как только дверь захлопнулась, он почувствовал, как все его мускулы обмякли, члены расслабились и все тело как бы плавно согнулось. Подобное ощущение он только что испытал, когда кокетничал с Марио; внезапно его охватила слабость, ибо ему захотелось - он даже согнул шею - призывно положить свою голову на крепкую ляжку Марио.

        - Дэдэ!
        Он открыл дверь.

        - Ну что еще? Говори…
        Марио подошел, посмотрел ему в глаза. И тихо прошептал:

        - Я тебе доверяю, слышишь, малыш?
        С изумлением в глазах, приоткрыв рот, Дэдэ смотрел на полицейского и не отвечал, сделав вид, что не понимает.

        - Иди сюда…
        Марио тихо вовлек его в комнату и закрыл дверь.

        - Ты, конечно, знаешь слишком много, это ясно. Но я тебе доверяю. Необходимо, чтобы больше никто не знал, что я здесь, в твоей комнате. Понял?
        Полицейский положил свою большую, унизанную золотыми перстнями руку на плечо своего юного осведомителя и привлек его к себе:

        - Уже давно мы работаем вместе, слышишь, шкет, но теперь тебе нужно быть особенно осторожным. Я на тебя надеюсь.
        Он поцеловал его в висок и отпустил. Только два раза за все время их знакомства он употребил слово «шкет». Это слово как бы объединяло его со шпаной, но вместе с тем подчеркивало их тесные отношения. Дэдэ вышел. Он спустился по лестнице. Природная суровость позволила ему быстро прогнать замешательство. Он вышел на улицу. Марио слышал знакомый стук его легких, четких и решительных шагов по деревянным ступенькам грязного меблированного отеля. Всего в два шага - ведь комната была маленькая, а шаг у Марио, естественно, был широкий - он очутился у окна. Он отодвинул желтую от дыма и грязи занавеску из плотного тюля. Ему открылась узкая улочка и стена. Было темно. Тони становился все могущественнее. Любая тень, любой участок густого тумана, в который погружался Дэдэ, напоминали о нем.


        Кэрель выпрыгнул из катера на причал. За ним - другие матросы, и Вик среди них. Они приплыли с «Мстителя». Катер должен был снова отвезти их на борт около 11 часов. Туман стал таким густым, что создавалось впечатление, что это день обрел свое материальное воплощение. Он охватил собой весь город и, казалось, будет длиться больше, чем 24 часа. Не сказав ни слова Кэрелю, Вик удалился в направлении таможенного поста, через который перед тем, как подняться по лестнице, ведущей к дороге, проходили все матросы, а причал, как уже было сказано, оставался внизу. Вместо того, чтобы следовать за Виком, Кэрель углубился в туман и направился к опорной, поддерживающей дорогу стене. Он немного подождал и с нежной улыбкой на губах пошел вдоль стены, ощупывая ее голой рукой. Внезапно его пальцы ощутили легкое прикосновение. Тогда он схватил конец веревки и привязал к нему пакет с опиумом, который находился у него под курткой. Он трижды тихонько дернул веревку, и она медленно поползла вверх по стене к тянувшему ее Вику.


        Морской префект адмирал Д… де М… был крайне удивлен, когда на следующее утро ему сообщили, что молодому матросу кто-то перерезал горло на стене.


        В компании Вика Кэреля никто никогда не видел. На корабле они не разговаривали совсем, только иногда обменивались парой слов. Вечером, спрятавшись за трубой, Кэрель ввел его в курс дела. После, догнав его на дороге, он забрал у матроса моток веревки и пакет опиума. Когда он уже почти догнал Вика и рукав из голубого холста жесткой тяжелой от сырости робы коснулся его, Кэрель всем своим телом ощутил присутствие убийства. Оно появилось незаметно, почти как любовное волнение, и, кажется, догнало их в пути или, скорее, даже явилось им навстречу. Чтобы избежать города и подчеркнуть необычность своего поведения, Кэрель решил идти по стене. Его голос дошел до Вика сквозь туман:

        - Пошли там.
        Они продолжили путь до замка (бывшей резиденции Анны Бретонской), потом прошли через двор Дажо. Их никто не видел. Они закурили. Кэрель улыбался.

        - Ты ничего не растрепал, по крайней мере?

        - Я же сказал, что нет. Я ведь не трахнутый.
        Двор был пуст. В общем-то, вряд ли кого-нибудь могли заинтересовать два матроса, которые собирались пройти через потайной ход в стене и погрузиться в мир превращенных туманом в призраки деревьев, кустов и засохших трав, в мир канав, грязи и ведущих в мокрый кустарник тропинок. Любой принял бы их за бегающих к девкам молодых людей.

        - Пройдем с другой стороны. Видел? Обойдем укрепления.
        Кэрель продолжал улыбаться. Он курил. По мере того как Вик шел, подчиняясь мерному и тяжелому ритму шагов Кэреля, по мере того как он втягивался в эту авантюру, в нем росло великое доверие к нему. Мощное и молчаливое присутствие Кэреля вселяло в него чувство уверенности, знакомое ему по совместным вооруженным вылазкам. Кэрель улыбался. Он позволял расцвести в себе этому так хорошо знакомому ему волнению, которое сейчас, в удобном месте, там, где деревья растут совсем близко друг от друга и туман еще непроницаемее, полностью подчинит его себе и, вытеснив последние признаки сознания и способность критически мыслить, придаст его телу силу и уверенность преступника. Он сказал:

        - Мой братан взялся все обделать. На него можно положиться.

        - Я и не знал, что твой брат в Бресте.
        Кэрель замолчал. Его глаза, как бы обратясь внутрь, старались разглядеть в нем самом малейшие колебания волнения. Его улыбка исчезла. Легкие раздулись. Он умер. Он уже был ничем.

        - Да, он в Бресте. Он в «Феерии».

        - В «Феерии»? Шутишь! Что он там делает? «Феерия»- забавное местечко!

        - Почему?
        Уже ничего от Кэреля не осталось в его теле. Оно стало пустым. Напротив Вика уже, в сущности, никого не было: остался только убийца, окруженный в темноте несколькими деревьями, образующими что-то вроде комнаты или часовни, с тропинкой посередине. В пакете с опиумом были еще и драгоценности, которые они украли вместе с Виком.

        - Да`че ты спрашиваешь? Ты ж знаешь не хуже меня?

        - Ну да? Он трахает хозяйку.
        Что-то от Кэреля снова промелькнуло в краях губ и пальцах убийцы. Эта скрытая тень Кэреля снова натолкнулась на лицо и фигуру Марио, поддерживаемого Норбером. Нужно было преодолеть стену, у подножия которой Кэрель бледнел и растворялся. Преодолеть или пройти сквозь нее. Пробить ее ударом плеча, обрушить.

«У меня тоже будут свои драгоценности»,  - подумал он.
        Перстни и золотые браслеты будут принадлежать только ему. Их достаточно, чтобы он не чувствовал особых колебаний при исполнении священного акта. Кэрель стал уже лишь легким дуновением, привязанным к его губам, которое способно оторваться от тела, чтобы зацепиться за ближайшую колючую ветку.

«Драгоценности. Тот лягавый просто усыпан драгоценностями. У меня тоже будут драгоценности. Я не упущу такой удобный случай.»
        Он свободно мог покинуть свое тело, эту восхитительную подставку для его яиц. Он знал, как они весомы и прекрасны. Спокойно одной рукой он открыл в кармане своей робы складной нож.

        - А хозяина там, по-моему, тоже нужно трахать.

        - Ну и что? Кому что нравится.

        - Черт возьми.
        Вик казался слегка удрученным.

        - Если бы он тебе предложил, ты бы согласился, а?

        - Почему бы и нет, если предложат. Я делал кое-что и похуже.
        Легкая улыбка снова появилась на губах Кэреля.

        - Если бы ты только видел моего братана, ты бы сразу захотел. Ты бы ему не отказал.

        - Мне было бы больно.

        - Да брось ты.
        Кэрель остановился.

        - Покурим?
        Дыхание, уже готовое исчезнуть, снова вернулось к нему, и он снова стал Кэрелем. Не шевельнув рукой, с застывшим, обращенным вовнутрь взглядом, он наблюдал, как сам он перекрестился. После этого знака, обычно предупреждающего публику, что акробат начинает свою смертельно опасную работу, Кэрель уже не мог отступать. Исполняя роль убийцы, нужно быть предельно внимательным. Не спугнуть матроса грубым движением, ведь, вероятно, Вик еще не привык, чтобы его убивали, и может закричать. Преступник тогда вынужден биться не на жизнь, а на смерть, кричать, колоть куда попало. В последний раз в Кадисе жертва запачкала воротник Кэреля. Кэрель повернулся к Вику. И оттого, что у него под мышкой был сверток, неловким движением руки протянул ему сигарету и спички.

        - На, зажги, сначала зажги.
        Чтобы защититься от ветра, Вик повернулся к нему спиной.

        - А ты бы ему приглянулся, у тебя смазливая мордашка. Если бы ты ему пососал, так, как ты сосешь сигарету, он бы наверняка словил кайф!
        Вик выпустил дым. И протягивая Кэрелю зажженную сигарету, ответил:

        - Да, но вряд ли ему представится такой шанс.
        Кэрель хихикнул.

        - Ну а я? У меня тоже нет шанса?

        - Да пошел ты…
        Вик хотел было идти дальше, но Кэрель удержал его, вытянув ногу. Зажав в зубах сигарету, он сказал:

        - Ну? Послушай… Послушай, я ведь не хуже Марио?

        - Какого Марио?

        - Какого Марио? Благодаря тебе я пройду сквозь стену, разве нет?

        - Что? Что ты несешь?

        - Так ты не хочешь?

        - Ну, не хорохорься…
        Вик не кончил фразы. Кэрель мгновенно сжал ему горло, уронив пакет, который упал на тропинку. Ослабив объятия, он так же стремительно достал из кармана уже открытый нож и перерезал матросу сонную артерию. Ворот робы у Вика был поднят и кровь не брызнула на Кэреля, а потекла по одежде, на куртку. Вытаращив глаза, умирающий пошатнулся и, погрузившись в почти сладострастное состояние, сделал рукой очень грациозный жест, вдруг воссоздав в этом туманном пейзаже уютную атмосферу комнаты, где произошло убийство армянина, о котором и напомнил жест Вика. Кэрель с силой удержал его за левую руку и тихонько уложил на придорожную траву, где он испустил дух.


        Убийца выпрямился. Он был субъектом мира, в котором опасности не существовало, потому что он сам являл ее. Прекрасным, незыблемым и непостижимым субъектом, в глубине, в гулкой пустоте которого Кэрель слышал, как разворачивается, шумит, обволакивает и защищает его исходящая от него опасность. Мертвец, вероятно, был еще теплый. Вик еще не был мертвецом. Он был молодым человекам, которого этот необычный субъект, такой гулкий и пустой, с темным приоткрытым ртом, запавшими суровыми глазами и влажными волосами, в окаменевших одеждах, с коленями, покрытыми, наверное, шерстью, густой и курчавой, как борода ассирийца,  - которого этот субъект с ускользающими окутанными туманом пальцами только что убил. Слабое дыхание, в которое перешел сам Кэрель, повисло на колючей ветке акации. Оно беспокойно ожидало. Убийца два раза быстро по-боксерски всхлипнул и тихо пошевелил губами, через которые только что снова вошел в его рот Кэрель: он поднялся к глазам, спустился к пальцам, заполнил собой все тело. Кэрель осторожно повернул голову, оставив верхнюю часть туловища неподвижной. Он ничего не услышал. Он наклонился,
вырвал пучок травы и вытер нож. На мгновение ему показалось, что он перебирает клубнику в свежей сметане и погружает в нее пальцы. Он оперся на свое колено и выпрямился, бросил горсть окровавленной травы на мертвеца, нагнувшись еще раз, подобрал пакет опиума и уже один пустился в путь под деревьями. Существует заблуждение, что преступник в момент преступления верит, что его никогда не поймают. Конечно, возможно, что он и не способен точно представить себе все ужасающие последствия своего поступка, тем не менее он прекрасно отдает себе отчет в том, что этот поступок приговаривает его к смерти. Слово «анализ» кажется нам не очень удачным. Можно попытаться вскрыть механизм этого самоприговора другим способом. Кэрель представляется нам чем-то вроде отчаянного нравственного самоубийцы. Неспособный в действительности узнать, будет ли он арестован, преступник живет в постоянном страхе, от которого можно избавиться только отрицанием своего поступка, его искуплением. То есть еще и приговором самому себе (потому что, кажется, именно невозможность признания в убийстве вызывает панический, метафизический или
религиозный страх у преступника). Кэрель стоял в глубине рва у подножия крепостной стены, прислонившись спиной к дереву, окруженный туманом и тьмой. Он снова спрятал нож в карман. Свой берет он держал двумя руками перед собой на уровне пояса, помпоном к животу. Он не улыбался. Он уже видел себя перед судом присяжных, который он представлял себе после каждого убийства. С момента преступления Кэрель ощущал на своем плече тяжелую руку воображаемого полицейского и, от трупа до скрытого от посторонних глаз места, шел, сгибаясь под тяжестью своей необычной судьбы. Пройдя сотню метров, он сошел с тропинки и скрылся среди деревьев и колючих кустов во рву, у подножия окружающей город крепостной стены. У него был испуганный взгляд и тяжелая походка арестованного, но в глубине души таилась уверенность - бесстыдно свидетельствовавшая о его близости с полицейским,  - что он герой. Местность была пологой, поросшей колючим кустарником.
«Прощай, маманя,  - промелькнуло у него. И почти сразу же: - Ну что, вздрогнула фраерская душа!»


        Достигнув дна рва, Кэрель на мгновение застыл. Легкий ветерок шелестел острыми концами сухих и жестких трав. Странная легкость этого шума делала ситуацию еще более необычной. Он шел в тумане в направлении, противоположном месту преступления. Трава под ветром нежно шелестела, так же тихо, как дыхание в ноздре атлета или походка акробата. Одетый в светлую майку из голубого шелка, Кэрель медленно продвигался вперед, лазурное трико было стянуто по талии кожаным поясом со стальными заклепками. Он ощущал в себе молчаливое присутствие всех своих мускулов, которые, согласуясь между собой, возводили статую из зыбкой тишины. По обе стороны от него шли два невидимых величественных и дружественных полицейских, исполненных нежности и ненависти к своей добыче. Кэрель прошел в тумане еще несколько метров, трава все шелестела. Ему хотелось найти какое-нибудь спокойное, уединенное, как келья, место, отдаленное и торжественное, пригодное для того, чтобы стать местом суда. «Только бы не вышли на мой след». - подумал он.
        Он пожалел, что, возвращаясь, не выпрямлял примятой им травы. Но, быстро осознав абсурдность своих страхов, он, тем не менее, подумал, что его шаги были достаточно легки и каждый стебель травы умно поднимется сам собой. В конце концов, тело найдут только к утру. Не раньше, чем рабочие отправятся на свою работу: именно они всегда обнаруживают следы преступлений, оставленные на дорогах. Туман ему не мешал. В нос ударял запах болота. Распростертые руки зловония сомкнулись над ним. Кэрель все время шел вперед. В какое-то мгновение он испугался, что может наткнуться на влюбленную пару под деревом, но в такое время это было маловероятно. Ветви и трава были сырыми, и пространство, все заполненное паутинками с висящими на них капельками, увлажняло по дороге лицо Кэреля. В течение нескольких секунд убийца, как зачарованный, глядел на волшебно-нежный лес, опутанный лианами, которые позолотило в полумраке таинственное солнце, поднимавшееся из воздушной утробы, слепящая голубизна которой, казалось, излучала свет всех пробуждений. Наконец Кэрель очутился у дерева с огромным стволом. Он подошел к нему,
осторожно обошел вокруг и, облокотившись на него, повернулся спиной к месту убийства, где находился труп. Он снял свой берет и взял его так, как мы уже описали выше. Он чувствовал над собой чудесный беспорядок темных ветвей и тонких лоскутков тумана и держал его перед собой, как привязной баллон. В его сознании уже четко вырисовывались все детали обвинительного заключения. В тишине душной, переполненной глазами, ушами и дымящимися ртами комнаты Кэрель отчетливо различил бесстрастный приглушенный и от этого еще более мстительный голос Прокурора:

        - Вы зарезали своего соучастника. Причины этого убийства слишком ясны… (Здесь голос Прокурора и сам Прокурор расплылись. Кэрель отказывался видеть эти причины, ему не хотелось думать о них, копаться в самом себе. Он слегка отвлекся от процесса. И еще сильнее прижался к дереву. Все великолепие этой церемонии снова явилось ему, когда он представил себе, как встает Прокурор.)

        - Мы требуем голову этого человека! Кровь за кровь!
        Кэрель находился в следственном изоляторе. Прижавшись к дереву, он продолжал извлекать из себя новые детали процесса, на котором решался вопрос о его жизни. Ему было хорошо. Он чувствовал себя под защитой дерева, которое сплетало над его головой свои ветви. Кэрель слышал, как где-то вдали перекликаются лягушки, но в основном кругом было так тихо, что к его страху перед трибуналом невольно добавилась тоска от одиночества и безмолвия. Поскольку в основе всего лежало убийство (абсолютная тишина, тишина столь почитаемой Кэрелем смерти), вокруг него были натянуты (можно даже сказать, из него исходили натянутые и нематериальные нити смерти) сети тишины, которыми он был опутан. Он еще сильнее углубился в свое видение. Он сделал его еще более отчетливым. Он как будто был там, и одновременно его там не было. Он присутствовал при вынесении приговора в зале суда. Он следил за процессом и руководил им. Время от времени это затянувшееся мечтание прерывала заземленная и ясная мысль: «Не осталось ли на мне пятен?»  - или: «А вдруг кто-то пройдет по дороге?»,  - но легкая улыбка, рождаясь на его губах, прогоняла
страх. Однако не следует слишком доверяться открытости улыбки, ее власти рассеивать сумерки: улыбка способна вызвать страх; сперва на ваших обнаженных зубах появится зародыш чудовища, пасть которого будет иметь точную форму улыбки на ваших губах, потом чудовище разовьется в вас, сольется с вами, и будет в вас жить, и, наконец, станет еще более пугающим, превратится в рожденный от улыбки в темноте призрак. Кэрель улыбнулся. Дерево и туман защищали его от темноты и мести. Он вернулся к судебному заседанию. У подножия этого дерева он чувствовал себя монархом, он приказывал своему воображаемому двойнику изображать испуг, несогласие, доверие, страх, дрожь и трепет. Ему помогали воспоминания из прочитанного. Судебное заседание необходимо было прервать. Встал его адвокат. Кэрелю захотелось на минуту потерять сознание, раствориться в гуле, звучащем в его ушах. Нужно было оттянуть завершение процесса. Наконец Суд вернулся. Кэрель почувствовал, как он бледнеет.

        - Суд приговаривает вас к смертной казни.
        Вокруг него все померкло. Он сам и деревья уменьшились и его охватило удивление от осознания того, что он оказался бледен и слаб перед этим новым приключением, удивление, подобное тому, какое испытали мы, когда увидели, что Вейдман между двумя полицейскими оказался совсем не гигантом, лоб которого задевает верхние ветви кедров, а обычным застенчивым молодым человеком с мертвенно-бледным, немного восковым цветом лица, ростом один метр семьдесят сантиметров. В этот момент Кэрель почувствовал ужасное страдание от сознания того, что он живет, и услышал гул в ушах. Его отношение к собственным страданиям можно лучше понять, если описать то, что он испытал однажды перед лицом смерти: могильщики выкопали тело его матери, чтобы перезахоронить в другом районе кладбища, а Кэрель пришел слишком рано и оказался один перед гробом, который рабочие уже вытащили из ямы. Трава была мокрая, земля жирная, было довольно холодно. Кэрель слушал пение птиц, сидя на гробе, в котором гнила его мать. Запах, исходивший из щелей между досками, не мешал ему. Он естественно смешивался с запахом травы, вырытой земли и мокрых
цветов. Ребенок впервые столкнулся с таким благородным явлением, как разложение обожаемого тела. Это было страдание, исходившее из самого себя и вписывавшееся в естественный порядок мира.
        Он вздрогнул. Его плечи, бедра и ноги немного замерзли. Он стоял у подножия дерева, защищенный униформой из полотна и твердым воротом бушлата, с беретом в руках и пакетом опиума под мышкой. Он надел свой берет. Смутное чувство подсказывало ему, что это еще не конец. Оставалось исполнить последнюю формальность казни. «Меня нужно казнить, ну что ж!»
        Теперь мы можем понять, почему известный преступник сразу после ареста, который ничто вроде бы реально не предвещало, говорит судье: «Я чувствовал, что меня вот-вот схватят…» Кэрель встряхнулся, прошел немного вперед, и, помогая себе руками, поднялся на покрытую травой лужайку. Ветви касались его щек и рук: он почувствовал глубокую грусть, ностальгию по материнским рукам, оттого что эти колючие ветви были нежными и бархатистыми, на них осел туман и они напоминали ему нежное свечение женской груди. Несколько секунд спустя он был уже на узкой тропинке, потом на дороге и входил в город через ворота, но другие, не те, из которых он недавно вышел с приятелем. Рядом с ним кого-то не хватало.

        - Скучно быть совсем одному.
        Он слабо улыбнулся. Он оставил позади себя, в тумане, нечто необычное, лежащее на траве, комочек покоя и темноты, в лучах невидимого и нежного рассвета, нечто священное или проклятое, застывшее у подножия стены в ожидании разрешения войти в город после искупления и предварительного очищения. Он знал, что у трупа должно было быть бесцветное лицо, с которого стерты все морщины. Шагами длинными и упругими, своей немного раскачивающейся развязной походкой, из-за которой люди, даже не знавшие его, говорили о нем: «Этому парню на все наплевать», Кэрель, совсем уже успокоившись, направился к «Феерии».


        Мы представили это приключение как бы в замедленном виде. Мы не ставили перед собой цели испугать читателя, но хотели сделать это убийство как можно более живописным. Более того, этот же прием мы собираемся использовать, чтобы показать удивительные деформации тела и души нашего героя. Во всяком случае, чтобы не слишком надоедать читателю и учитывая то, что каждый в минуту отчаяния сам может проследить, как зарождается в его душе сложная и противоречивая идея убийства, мы от многого отказались. Нет ничего проще, чем заставить убийцу предстать перед своим братом. Вынудить его собственного брата убить его. Или заставить его самого убить или приговорить своего брата. Есть множество тем, из которых можно сплести отвратительный узор! Мы также не стали углубляться в тайные и непристойные предсмертные жертвы. Вик или Кэрель - у нас был выбор. Предоставим читателю самому догадываться обо всем этом. Однако следует помнить: Кэрель после своего первого убийства почувствовал, что он умер, то есть погрузился в глубинную сферу - точнее, в глубину гроба,  - и, бродя вокруг обычных могил на обычном кладбище, он
размышлял о будничной жизни живых, которые казались ему теперь странно бесчувственными, потому что он перестал понимать мотивы их поведения, их сущность, не ощущал больше биения их сердца. Его человеческая форма - то, что зовется плотской оболочкой,  - продолжала тем временем существовать на поверхности земли, среди бесчувственных людей. И тогда Кэрель совершил новое убийство. Никакой поступок не казался ему совершенным, кроме такого, который способен был бы оправдать человеческую бесчувственность, так же как совершаемое им преступление. В действиях каждого преступника Кэрель замечал какую-нибудь деталь, которая, как видел только он, была ошибкой, способной его погубить. Жизнь среди собственных ошибок придавала ему ощущение легкости и крайней нестабильности, отчего казалось, что он порхает с одной сгибающейся тростинки на другую.


        С появлением городских огней на лицо Кэреля снова вернулась его обычная улыбка. Когда он вошел в большую залу борделя, он уже был крепким, с ясным взглядом матросом, который просто гулял на берегу. Несколько секунд он в одиночестве потоптался среди танцующих, но к нему уже приближалась женщина. Это была высокая тощая блондинка, на ней было черное тюлевое платье, стянутое на уровне лобка - одновременно закрывая и подчеркивая его - треугольником из черного меха с длинным ворсом, без сомнения из кролика, правда потертого и местами совсем облысевшего. Кэрель, глядя девице в глаза, легонько погладил мех, но подняться к ней отказался.
        Вручив Ноно свой сверток с опиумом и получив за это пять тысяч франков, Кэрель понял, что настало время «привести приговор в исполнение».
        Казнь должна была быть суровой.
        Если бы естественный ход событий не привел Кэреля в «Феерию», не приходится сомневаться, что убийца тайно устроил бы для себя какой-нибудь другой жертвенный обряд. Он продолжал улыбаться, глядя на массивный затылок содержателя публичного дома, согнувшегося над диваном, чтобы лучше рассмотреть опиум. Он рассматривал его слегка оттопыренные уши, лысый блестящий череп и мощную спину, а когда Норбер снова распрямился, перед Кэрелем предстало скуластое мясистое лицо с крепкой челюстью и сплющенным носом. Все в этом человеке, которому уже перевалило за сорок, производило впечатление грубой силы. У него было волосатое, возможно, татуированное и наверняка сильно пахнущее потом тело борца. «Это будет суровое наказание».

        - Послушай! Чего тебе нужно? Зачем тебе хозяйка? Объясни.
        Кэрель перестал улыбаться, чтобы продемонстрировать, что серьезно относится к вопросу, и чтобы сопроводить свой ответ улыбкой, на которую только он был способен и которая только и могла сделать его ответ безобидным. Он со смехом развязно тряхнул головой и ответил так, что это могло бы задеть кого угодно, только не Ноно:

        - Ну, она мне нравится.
        С этого мгновения лицо Кэреля покорило Норбера. Это был уже не первый смышленый парнишка, который требовал хозяйку, чтобы переспать с хозяином. Теперь оставалось только обговорить детали.

        - Ну давай.
        Он достал кубик из кармана своей куртки.

        - Ну что, ты не передумал? Я бросаю?

        - Давай.
        Норбер присел и бросил на пол. Ему выпало пять. Кэрель поднял кубик. Он был уверен в своей ловкости. Натренированный глаз Ноно заметил, что Кэрель пытается словчить, но прежде, чем он успел вмешаться, цифра «два» была почти победоносно выкрикнута матросом. На мгновение Норбер застыл в нерешительности. Может, это шутка? Или… Сперва он было подумал, что Кэрель действительно хотел попробовать любовницу брата. Это мошенничество доказывало обратное. А парень совсем не похож на педика. Однако он был взволнован тем, как легко далась ему эта добыча. Поднявшись, он слегка пожал плечами и хмыкнул. Кэрель тоже встал. Он осмотрелся вокруг и весело улыбнулся от внутреннего сознания того, что идет на мучения. Он шел на это с отчаянием в душе, но и с глубоким внутренним убеждением, что это наказание необходимо ему для жизни. Во что он превратится? В педика. Он подумал об этом с ужасом. А что это такое, педик? Из какого теста это сделано? Что за этим стоит? Каким новым чудовищем ты становишься и каково ощущение этой чудовищности? «Это» - все равно что сдаться полиции. Он вспомнил лягавого, и его красота поставила
все на свои места. Иногда бывает, что какая-нибудь незначительная мелочь оказывает влияние на ход всей вашей жизни, так было и на сей раз.
«Целоваться не будем»,  - подумал он. И еще: «Я подставляю свою задницу, только и всего.» Последняя мысль вызвала у него такую же реакцию, как если бы он подумал:
«Я подставляю свою рожу».


        Насколько изменится его тело? Охватившее его отчаяние слегка смягчилось сознанием того, что это наказание смоет с него убийство, которое он так и не смог до конца переварить. Наконец, он был просто обязан заплатить за этот праздник, за это торжество, каковым всегда является соприкосновение со смертью. Всякое соприкосновение со смертью- это грязь, от которой нужно отмыться. И отмыться так тщательно, чтобы от тебя самого ничего не осталось. И снова возродиться. Но, чтобы возродиться, сначала нужно умереть. Потом ему уже никто не будет страшен. Несомненно, полиция может еще его схватить, перерезать глотку: значит, просто следует вести себя осторожнее, чтобы не выдать себя, но фантастическому трибуналу, существовавшему только в его воображении, Кэрель должен был представить доказательства того, что убийца наказан. Сумеет ли брошенный труп войти в город через ворота? Кэрель слышал, как это окоченевшее, плотно закутанное в мантию тумана длинное тело жалуется, едва слышно напевая изысканную мелодию. Это жаловался труп Вика. Он требовал для себя почестей, похорон и погребения. Норбер повернул ключ и
оставил его в дверях. Это был большой, блестящий, отражавшийся в дверном зеркале ключ.

        - Снимай штаны.
        Слова хозяина прозвучали бесстрастно. Он уже расстегивал свою ширинку. С парнем, который специально смухлевал, чтобы его трахнули, ему все было ясно. Кэрель все еще стоял, расставив ноги, посередине зала и не шевелился. Женщины его никогда не волновали. Иногда ночью в гамаке он брал в руку свой член, ласкал его и тихонько кончал. Он даже не старался представить себе что-либо определенное. Твердости члена в руке было вполне достаточно, чтобы возбудить его, и в момент оргазма его рот кривился так сильно, что он чувствовал боль в лице и боялся, что так и останется навсегда с перекошенным ртом. Он смотрел, как Ноно расстегивает свои штаны. На протяжении всей этой молчаливой сцены глаза Кэреля не отрывались от пальцев хозяина, с трудом вытаскивавших пуговицы из петель.

        - Ну что, ты решил?
        Кэрель улыбнулсля. И начал машинально растегивать свои форменные брюки. Он сказал:

        - Ты поосторожней, а? Кажется, это не так уж приятно.

        - Ну давай, ведь не целочка же, небось.
        Голос Норбера был глухим и злобным. На мгновение все тело Кэреля напряглось от негодования, оно стало прекрасным, шея выпрямилась, плечи неподвижно застыли, трепещущие узкие бедра и маленькие сжатые ягодицы (которые из-за того, что ноги были расставлены, казались слегка приподнятыми) подчеркивали общее впечатление жесткости. Расстегнутые брюки болтались на его бедрах, как детский передник. Глаза его блестели. Все лицо и даже волосы излучали ненависть.

        - Слышь, приятель, я ж те сказал, что это в первый раз. Не выводи меня из себя.
        Внезапная резкость этого голоса подхлестнула Норбера. Его готовые к разрядке борцовские мускулы напряглись, и он так же резко ответил:

        - Послушай, не вколачивай мне баки. Со мной это не пройдет. Ты что, меня за фраера держишь? Я же заметил, как ты прогнал фуфло.
        И всей своей массой, охваченный негодованием от сознания того, что его обманывают, он вплотную приблизился к Кэрелю, так что их тела полностью, с головы до ног соприкоснулись. Кэрель не отступил. Голосом еще более низким и отчужденным Норбер добавил:

        - Ну хватит уже. Ты что, не хочешь? Ведь ты же сам напросился. Вставай раком.
        Такого приказа Кэрелю еще никто никогда не отдавал. И хотя приказ исходил не от старшего по званию, он должен был подчиниться этому силовому натиску и согнуться. Ему захотелось подраться. Мускулы его тела, руки, бедра, икры ног были наготове, напряжены, сжаты, взведены, он поднялся на цыпочки. И почти у самых зубов Норбера, дыша ему прямо в рот, Кэрель произнес:

        - Ты ошибаешься. Я хочу твою жену.

        - Посвисти еще.
        Пытаясь повернуть его, Норбер схватил его за плечи. Кэрель попытался его оттолкнуть, но в это мгновение его расстегнутые штаны немного соскользнули. Чтобы не дать им окончательно упасть, он еще шире расставил ноги. Оба мужчины смотрели друг на друга. Матрос знал, что, несмотря на атлетическое сложение Норбера, он все равно сильнее его. Тем не менее он поднял штаны и немного отступил. Мускулы его лица обмякли. Он сдвинул брови и, наморщив лоб, смиренно кивнул головой.

        - Хорошо.
        Двое мужчин, продолжая стоять лицом к лицу, вдруг отступили и одновременно заложили руки за спину. Необычная синхронность этого движения поразила их обоих. В нем заключался элемент согласия. Кэрель нежно улыбнулся.

        - Ты был матросом.
        Норбер шмыгнул носом и ответил с гордостью, голосом, в котором еще слышались злобные нотки:

        - Солдат африканских дисциплинарных войск.
        Только теперь Кэрель до конца почувствовал главную особенность голоса хозяина. Он был несгибаем. Казалось, что он опирается на выходившую изо рта мраморную колонну. Именно этот голос и заставил Кэреля подчиниться.

        - А?

        - Солдат африканских дисциплинарных войск. Батальонов, если так тебе больше нравится.
        Их руки одернули пояса и портупеи, которые матросы из практических соображений обычно застегивают на спине - например, для того, чтобы избежать вздутия на животе под плотно облегающей курткой. Определенного рода пижоны, следуя моде на все морское и матросскую униформу, позаимствовали теперь эту манеру. Какая-то расслабляющая нежность разлилась по телу Кэреля. Хозяин происходил оттуда же, что и он. Из тех же самых строгих, наполненных благовониями таинственных замков, а эта сцена будет для него чем-то вроде продолжения обычных под палатками африканских батальонов приключений, о которых, встретившись в штатском, стараются не вспоминать. Наконец все было сказано. Кэрель должен был подвергнуться наказанию. Он смирился.

        - Давай на кровать.
        Гнев спал, как морской ветер. Голос Норбера стал ровным. Ответив: «Хорошо», Кэрель почувствовал, что у него встает. Он уже полностью вытащил из тренчиков кожаный пояс и держал его в руке. Его брюки соскользнули ему на икры, обнажив колени и образовав на ковре что-то вроде густой массы, в которой увязали его ноги.

        - Давай. Поворачивайся. Это недолго.
        Кэрель отвернулся. Ему не хотелось видеть член Норбера. Он наклонился, опершись кулаками - в одном был зажат пояс - о край дивана. Расстегнувшись, Норбер в одиночестве застыл перед ягодицами Кэреля. Спокойным и легким движением он освободил свой отвердевший член из коротких кальсон и на мгновение, как бы взвешивая, задержал его в ладони. Он заметил, как его отражение многократно дробится в висевших в комнате зеркалах. Он был силен. И он был здесь хозяином. В зале стояла полная тишина. Норбер освободил яйца и, на секунду отпустив член, коснулся им своего живота, а потом, неспеша подавшись вперед, положил на него руку, как бы опираясь о гибкую ветвь,  - ему показалось, что он опирается сам о себя. Кэрель ждал, опустив свою налившуюся кровью голову. Норбер взглянул на ягодицы матроса: они были маленькие, твердые, круглые, сухие и все покрытые густой коричневой шерстью, которая росла и на бедрах - но не так густо,  - и в начале спины, под торчащей из приподнятой робы майкой. Рисунки, на которых изогнутыми линиями изображены женские бедра,  - вроде рисунков на разноцветных старинных подвязках для
чулок: этот образ кажется нам наиболее подходящим для того, чтобы передать впечатление от обнаженных бедер Кэреля. Плавные линии, подчеркивающие поры нежной кожи, и завитки грязноватых серых волос делают их вид особенно непристойным. Вся чудовищность мужской любви заключается именно в этой обрамленной курткой и приспущенными брюками обнаженной части тела. Норбер послюнявил палец и смазал свой член.

        - Вот так ты мне больше нравишься.
        Кэрель не ответил. Запах опиума, лежавшего на кровати, вызывал у него тошноту. А член уже делал свое дело. Он вспомнил задушенного им в Бейруте армянина, который был нежен и хрупок, как медяница или птица. Кэрель спросил себя, не нуждается ли палач в ласке. Поскольку он ко всему относился серьезно, ему захотелось быть таким же нежным, как убитый им педик.

«Все же тот фраерок выдумывал для меня такие забавные кликухи. И он был так нежен со мной»,  - подумал он.
        Но как продемонстрировать свою нежность? Какие для этого нужны ласки? Его железные мускулы оставались тверды и неподвижны. Норбер давил его своей тяжестью. Он проник в него спокойно, до самого основания своего члена, так что его живот коснулся ягодиц Кэреля, которого он властным и могучим движением внезапно прижал к себе, пропустив руки под животом матроса, чей член, оторвавшись от бархата кровати, выпрямился и, натянув кожу живота, ударился о пальцы Норбера, оставшегося совершенно равнодушным. Возбуждение Кэреля напоминало возбуждение повешенного. Норбер сделал еще несколько осторожных и ловких движений. Теплота внутренностей Кэреля поразила его. Чтобы сильнее почувствовать наслаждение и продемонстрировать свою силу, он вошел еще глубже. Кэрель не ожидал, что так мало будет страдать.

«Он не делает мне больно. Ничего не скажешь, он это умеет».
        Он ощутил в себе присутствие чего-то нового и доселе незнакомого ему и точно знал, что после происшедшей с ним перемены он окончательно становится педиком.

«Что он скажет после? Только бы он поменьше пиздел»,  - подумал он.
        Его ноги соскользнули и он снова уперся животом в край дивана. Он попытался поднять подбородок и освободить зарывшееся в черный бархат лицо, но запах опиума дурманил его. Он испытывал смутную признательность к Норберу за то, что тот прикрывал его сверху, защищал его. В нем проснулась легкая нежность к палачу. Он слегка повернул голову и, стараясь сдержать свое волнение, ждал, что Норбер поцелует его в губы, но ему не удалось даже увидеть лица хозяина, который не испытывал никакой нежности по отношению к нему и вообще не мог себе представить, чтобы один мужчина поцеловал другого. Норбер приоткрыл рот и сосредоточенно молчал, с таким видом, будто выполнял важную и ответственную работу. Он сжимал Кэреля с той же видимой страстью, с какой самка животного сжимает труп своего детеныша,  - это обычно и называется любовью: сознание собственной отдельности, сознание, что ты сам раздвоился и смотришь на свое «я» со стороны. Оба мужчины слышали лишь собственное дыхание. Кэрель не оплакивал свое перерождение - и где? в стенах Бреста? Его закрытые темным бархатом глаза были сухи. Он выставил свои ягодицы
назад.

        - А теперь я.
        Легко поднявшись на запястьях, он сжал ягодицы еще сильнее и почти приподнял Норбера. Но тот внезапно с силой привлек к себе матроса, схватив его под мышки, и дал ему ужасный толчок, второй, третий, шестой, толчки все время усиливались. После первого же убийственного толчка Кэрель застонал, сперва тихонько, потом громче, и наконец бесстыдно захрипел. Такое непосредственное выражение своих чувств доказывало Норберу, что матрос не был настоящим мужчиной, так как не знал в минуту радости сдержанности и стыдливости самца. Вдруг убийцу охватило сильное беспокойство, суть которого сводилась примерно к следующему.

«А вдруг он обыкновенный стукач?»  - промелькнуло у него. В это же мгновение он почувствовал себя затравленным всеми силами французской Полиции - правда, не окончательно: лицо Марио только пыталось заменить лицо сжимавшего его в своих руках мужчины. Кэрель кончил прямо в бархат. А тот, что был на нем, безвольно уткнулся лицом в беспорядочно разбросанные и безжизненно свисавшие, как вырванная вместе с куском земли трава, кудри. Норбер не шевелился. Его челюсти, ослабив хватку, постепенно разжались и отпустили травяной затылок, который он укусил в момент оргазма. Наконец огромная туша хозяина осторожно оторвалась от Кэреля. Тот снова выпрямился. Он все еще держал свой ремень.

«Не прикидывайся шлангом, Робер, я отдрючил их всех. Если хочешь знать, у меня уже на конце мозоли. Всех. Всех, кроме тебя. Пойми, что тебя я просто не хотел. Можно сказать, что моей жене достаются только те, кто уже оприходован мной. Ты являешься исключением. Даже не знаю, почему. Не могу сказать, что ты мне не подходишь, и не подумай, что я приссал. Все остальные были такие же амбалы, как и ты,  - не в обиду будь те сказано - я ведь не баклан какой-нибудь. В этом можешь быть уверен. Я ведь даже тебе ничего не предлагал. Меня это просто не интересовало. И заметь, хозяйка обо всем этом ничего не знает. Я никогда ей ничего не говорил. На кой это нужно. Да и вообще, я положил на это. Но поверь мне, они все оприходованы мной. Кроме тебя, конечно». Пусть это был и не Робер, но все равно, он, рогоносец, только что трахнул парня с таким лицом, от которого все бабы наверняка были без ума. Ноно чувствовал свою силу: он мог одним своим словом нарушить невозмутимость обоих братьев. В то же время эта уверенность, едва появившись, уже была поколеблена сознанием того, что докер и матрос могут почерпнуть из их
сходства и их двойной любви достаточно силы, чтобы сохранить свое великолепное безразличие, ибо они были настолько поглощены своей двойной красотой, что не замечали ничего вокруг.


        Его женственность иногда проявлялась в каком-нибудь чрезмерно утонченном жесте, например, когда он рукой отбрасывал назад свою свесившуюся, как листва плакучей ивы, шевелюру. Но скрип башмаков Кэреля свидетельствовал о его мощи. Тяжелый и мерный ритм его шагов создавал такой шум, что ему начинало казаться, что под его ногами хрустит все ночное небо и звезды на нем.


        Факт обнаружения убитого моряка никого особенно не тронул и не удивил. Преступления в Бресте случаются не чаще, чем в любом другом месте, но туманы, дожди, тяжелое и низкое небо, серый гранит, воспоминания о каторжниках, присутствие в двух шагах от города, сразу же за его стенами - и из-за этого еще более впечатляющего - здания каторжной тюрьмы Бужан, невидимой, но прочной нитью связывающего старых моряков, адмиралов, матросов и рыбаков с тропическими районами, делают здешнюю атмосферу настолько гнетущей и в то же время лучезарной, что она кажется нам не просто благоприятной, а как бы специально предназначенной для того, чтобы здесь процветали убийства. Именно процветали, иначе не скажешь. Здесь кажется естественным, что в любом месте туман может разорвать чья-то нога, а револьверная пуля, проткнувшая его на высоте человека, продырявит бурдюк, и кровь хлынет вдоль перегородок внутрь этой призрачной стены. Ударившись, можно поранить туман и забрызгать его звездами крови. Стоит только протянуть руку (ставшую вдруг такой далекой и чужой), как натыкаешься тыльной стороной ладони или крепко
обхватываешь пальцами теплый, вибрирующий, могучий, уже освобожденный от белья обнаженный член докера или матроса, застывшего в ожидании, сгорающего от нетерпения и желания запустить в гущу тумана поток своей спермы (эти вечные контрасты: кровь, сперма и слезы!). Ваше лицо так близко от невидимого лица, что краска волнения разливается по нему. Все лица, смягченные и очищенные туманом, бархатистые от неуловимых обрамляющих щеки и уши капелек, прекрасны, тела же становятся тяжелыми, набрякшими и необычайно сильными. Под голубые холщовые брюки, заплатанные и поношенные (а докеры - эта деталь кажется нам особенно волнующей - носят иногда еще и красные полотняные штаны, по цвету напоминающие кальсоны заключенных галерников), докеры и портовые рабочие часто поддевают еще одни, что делает их тяжелыми, как броня,  - и, может быть, ваше волнение еще усилится, когда вы почувствуете, что член, на который натолкнулась ваша рука и который доставил вам так много радости, преодолел столько тканей, что понадобилось столько усилий грязных и толстых пальцев, чтобы расстегнуть эти два ряда пуговиц,  - к тому же эта
двойная одежда утолщает бедра мужчины. Прибавьте к этому еще и неясность из-за тумана.


        Тело доставили в морг портовой больницы. Вскрытие ничего не дало. Два дня спустя его похоронили. Морской префект адмирал Д… де М… отдал полиции приказ провести самое серьезное негласное расследование и каждый день информировать его об этом. Он опасался, что это происшествие может отрицательно повлиять на моральное состояние флота. Инспектора с фонарями обшарили все кустарники, ветки и траву в канавах. Они тщательно осмотрели все мусорные кучи. Они прошли совсем рядом с деревом, под которым Кэрель выслушал свой приговор. Но они не обнаружили ничего: ни ножа, ни следов, ни клочков одежды, ни белокурых волос. Ничего, кроме обыкновенной зажигалки в траве у дороги рядом с мертвым, той самой зажигалки, которую Кэрель дал молодому моряку. Полицейские не могли точно сказать, кому принадлежал этот предмет: убийце или убитому. Опрос, проведенный по этому поводу на «Мстителе», закончился безрезультатно. Впрочем, эту зажигалку Кэрель накануне преступления машинально подобрал среди бутылок и стаканов на столе, где пел Жиль Тюрко, которому она и принадлежала. Ему ее подарил Тео.


        Так как преступление было совершено в кустах около земляного вала, полиция посчитала, что, возможно, его совершил педераст. Зная, с каким ужасом общество отбрасывает от себя все, что касается педерастии, можно было бы удивиться, что полиция сразу же пришла к подобному заключению. Впрочем, полиция сначала всегда усматривает в совершении преступлений только два мотива: денежный интерес или любовная драма, когда же один из участников - моряк или был им, она просто решает: сексуальное извращение. И лихорадочно цепляется за эту мысль. Полиция занимает в обществе примерно такое же положение, какое занимает мечта в повседневной человеческой жизни. То, что благовоспитанное общество запрещает самому себе, при случае позволяется полиции. Потому, может быть, она и вызывает у всех смешанное чувство притяжения и отталкивания. В ее обязанности входит осушать мечты, полиция задерживает их в своих фильтрах. Этим и объясняется, почему полицейские так похожи на тех, за кем сами охотятся. Ошибается тот, кто думает, что только для того, чтобы лучше обмануть, сбить со следа и заманить дичь, инспектора так хорошо под
нее подлаживаются. Более внимательно взглянув на личную жизнь Марио, мы обнаружим, что он регулярно посещает бордель и дружит с его хозяином. Без сомнения, Норбер для него знаменует ту границу, которая отделяет обычное общество от преступного мира. И к тому же он сам перенимает - если у него их не было всегда - с удивительной легкостью манеры и арго хулиганов, особенно во время опасности. Наконец, его тайная любовь к Дэдэ указывает на то, что он не совсем подходит для полиции, где нужно быть совершенно чистым. (Эти предположения кажутся довольно противоречивыми. Мы увидим, как они реализуются в действительности.) Погруженная в занятия, от которых сами мы отказываемся, полиция оказывается проклята (это относится в большей степени к тайной, чем к обычной полиции) и защищена ими, легавые в своей темно-синей форме представляются нам нежными прозрачными блохами, маленькими слабенькими шутниками, которых можно легко раздавить ногтем, их тело нам тоже кажется голубым, потому что они питаются темно-синим джерси. Проклятие заставляет их яростно погружаться в свою работу. При первом же удобном случае полиция
цепляется за идею педерастии, тайну которой она, к счастью, неспособна разгадать. Инспектора смутно чувствовали, что убийство матроса около земляного вала не совсем обычное, на месте убитого должен был быть очищенный от денег и драгоценностей, брошенный на траве педик. И тогда уже можно представить себе логического убийцу с деньгами в карманах. Эта аномалия, без сомнения, немного смущала полицейских, нарушая стройный ход их мыслей, однако не слишком сильно. Марио не было поручено вести именно это дело. Сперва он вообще его почти не заметил и мало им интересовался - опасность, проистекающая из факта освобождения Тони, занимала его гораздо больше. Но если бы он и заинтересовался этим преступлением, то вряд ли в большей степени, чем кто-либо другой, сумел бы усмотреть в основе этой драмы извращение. В действительности Марио, как и все другие герои этой книги (кроме лейтенанта Себлона, который занимает в книге особое место), не являлся педерастом, и для него окружающие делились на тех, кто заставлял себя пердолить и платил за это,  - только их он и считал педиками,  - и всех остальных. Неожиданно дело
перешло к Марио. Ему казалось, что на его шее сжимается петля хорошо организованного коварного заговора, и ему хотелось его разоблачить. Дэдэ вернулся, ничего толком не узнав, тем не менее Марио был уверен, что подвергается опасности: более того, его охватила безумная идея, что, действуя быстро и решительно, он сумеет опередить смерть и что даже если его убьют, смерть не догонит его. Его отвага подкреплялась желанием ослепить собственную гибель. Тем не менее в душе он не терял надежды договориться с врагом, прибегнув к уловке, о которой мы в свое время еще расскажем: Марио просто ждал удобного случая. Тогда он сумеет продемонстрировать свою храбрость. Полицейские стали искать среди известных педиков. В Бресте их было мало. Будучи крупным военным портом, Брест, в сущности, оставался маленьким провинциальным городком. Законченные педерасты - те, кто сами осознавали себя таковыми,  - старались там не высовываться. Они, может быть, и были снедаемы постоянным тайным желанием пощупать мужской член, но на вид это были вполне безупречные мирные буржуа. Ни один легавый не мог предположить, что обнаруженное
около земляного вала убийство явилось естественной трагической развязкой страстей, которые бушевали на таком внушительном и солидном военном судне. Несомненно, полиция слышала и о мировой известности «Феерии», но репутация патрона всегда кажется непоколебимой: ведь никто не знает о его связях с докерами или с кем-нибудь еще, кто его трахает или кого трахает он сам. Конечно, эта репутация была мифом. Но Марио поймет это лишь позже, когда Норбер, как бы в шутку, расскажет ему о своих отношениях с Кэрелем.


        На следующий день после того чудесного вечера поднявшийся на палубу из трюма Кэрель был весь черный. Густая мелкая пыль покрывала его волосы, делая их еще более жесткими, его кудри окаменели, его лицо, обнаженный торс, голубое полотно его брюк и голые ступни были покрыты этой пылью. Он пересек палубу и направился на корму.

«Мне нельзя слишком расслабляться,  - думал он на ходу,  - хотя единственное, на что они способны - это отправить меня на гильотину. А это не так уж страшно. Они ведь не могут убивать меня каждый день».
        Этот маскарад был ему на руку. Кэрель уже представлял себе - и впервые намеревался извлечь из этого выгоду - смятение лейтенанта Себлона, которого выдавали нахмуренные брови и чрезмерная строгость голоса. Поначалу Кэрель заблуждался на его счет. Он был простым матросом и ничего не понимал в манерах своего лейтенанта, который наказывал его из-за пустяков, цепляясь за малейший предлог. Но однажды офицер, проходя мимо машинного отделения запачкал себе руки машинным маслом. Он повернулся к находившемуся поблизости Кэрелю и неожиданно заискивающим голосом спросил:

        - У вас есть тряпка?
        Кэрель достал из своего кармана чистый, аккуратно сложенный носовой платок и протянул ему. Лейтенант вытер руки и оставил платок себе.

        - Я сам выстираю его. Вы потом заберете.
        Несколькими днями позже лейтенант нашел повод, чтобы подойти к Кэрелю и одернуть его, как ему казалось, резким окриком:

        - Вы разве не знаете, как положено носить берет?
        В то же мгновение он схватил красный помпон и сорвал с матроса головной убор. От вида рассыпавшейся на солнце прекрасной шевелюры, офицер почти выдал себя. Внезапно его руки как бы налились свинцом. И уже изменившимся голосом, протягивая удивленному матросу головной убор, он добавил:

        - Вам, конечно, нравится походить на хулигана. Вы достойны… (он поколебался, едва не сказав: «коленопреклонения, прикосновения крыльев серафима, аромата лилий…») Вы достойны наказания.
        Кэрель взглянул ему в глаза и произнес убийственно невозмутимым голосом:

        - Вы закончили с моим носовым платком, лейтенант?

        - А! Действительно! Зайдите за ним.
        Кэрель последовал за офицером в его каюту. Тот поискал платок, но не нашел его. Кэрель ждал, стоя неподвижно, навытяжку. Тогда лейтенант Себлон взял один из своих чистых вышитых носовых платков из белого батиста и протянул матросу.

        - Извините меня, я не могу его найти. Может быть, возьмете этот?
        Кэрель равнодушно кивнул головой.

        - Я обязательно его найду. Я отдал его в стирку. Я почти уверен, что вы не сумели бы выстирать его сами. Вы этого не умеете.
        Кэрель был слегка ошеломлен жестким взглядом офицера, сопровождавшим эту фразу, произнесенную агрессивным, почти обвинительным тоном. Тем не менее он улыбнулся.

        - Заблуждаетесь, лейтенант. Я-то все умею делать.

        - Никогда бы не поверил. Вы, должно быть, относите ваше белье маленькой шестнадцатилетней сирийке, и она возвращает его вам выглаженным…  - тут голос лейтенанта Себлона немного дрогнул. Он понял, что он не должен был произносить того, что собирался произнести, и, помолчав секунды три, добавил: «… выглаженным маленьким утюжком».

        - Я не хочу рисковать. Я не знаю в Бейруте ни одной девки. А что касается стирки, то я сам стираю свое белье.
        Теперь Кэрель заметил, что офицер немного смягчился, хотя причины этого были ему неясны. Внезапно с удивительным, свойственным только молодым людям, не склонным к постоянному кокетству, умением пользоваться своей внешностью он придал своему голосу немного игривую модуляцию, и его тело расслабившись, покрылось от затылка до икр - в следствии незаметного сгиба выставленной вперед ноги,  - множеством изысканных складок и изгибов, заставивших Кэреля физически ощутить наличие у него плечей и ягодиц. Достоинства его фигуры подчеркивались перемещающимися ломаными линиями, в точности как на картине, не раз встававшей в воображении знавшего толк в живописи офицера.

        - А?
        Лейтенант взглянул на него. Кэрель застыл в неподвижной грациозной позе. Он улыбался. Глаза его блестели.

        - Ну, в таком случае…
        Лейтенант небрежно растягивал слова…

        - Ну…
        И наконец, стараясь не показать своего волнения, выложил на одном дыхании:

        - …Ну, если вы так хорошо работаете, не хотите ли послужить некоторое время моим ординарцем?

        - Я-то хочу, лейтенант, только как же быть с моими нынешними обязанностями?
        Кэрель произнес это очень просто, и так же просто он согласился стать ординарцем. Хотя он и не знал, что это любовь вдохновляла замечания и серьезные наказания, которыми он был обязан лейтенанту, они все внезапно, разом, преобразились в его глазах, потеряв свой изначальный смысл, и превратились во «взаимоотношения», которые уже давно стремились стать союзом, соглашением двух мужчин. У них были общие воспоминания. Их сегодняшнее соглашение уже имело прошлое.

        - Как? Я все улажу. Будьте спокойны, вы недолго останетесь без повышения.
        Лейтенант думал, что никак не проявил свою любовь, и в то же время надеялся, что ясно дал о ней понять. Он прекрасно осознавал, что может повлечь за собой эта сцена, когда, без всякой на то необходимости, он открыл свой старый портфель из крокодиловой кожи с запачканным машинным маслом носовым платком, который уже давно засох и был мало похож на себя,  - Кэреля позабавили эти игры в прятки, ибо он очень хорошо все видел. Он не сомневался, что сегодня его черная и ставшая под слоем пыли более внушительной физиономия будет неотразима и офицер окончательно потеряет самообладание. Может быть, он даже «признается»?

«Посмотрим. Может, он и не врубится».
        От охватившего его волнения его удивительное тело все светилось. Кэрель вспомнил о своей звезде, каковой являлась его улыбка. Звезда засияла. Кэрель шел вперед размашистым и твердым шагом. Он слегка покачивал своими узкими бедрами, и немного выступавшие поверх схваченных широким кожаным ремнем брюк белые кальсоны соблазнительно колыхались. Без сомнения, он уже заметил, что взгляд лейтенанта часто задерживается на этой части его тела, и, конечно, понял, что здесь находится один из главных источников его очарования. Он вполне трезво осознавал это, иногда улыбался своей обычной грустной улыбкой. Его плечи тоже слегка покачивались, но это движение, так же как движение бедер и рук, было сдержаннее, чем обычно, и как бы меньше рассчитано на внешний эффект. Он был сосредоточен. Можно даже написать: Кэрель сосредоточенно входил в свою роль. Подходя к каюте лейтенанта, он надеялся, что тот с запозданием заметил пропажу часов. Ему хотелось, чтобы его вызвали именно из-за этого.

        - Я отмажусь. Мне ничего не стоит втереть ему шары…
        Но в тот момент, когда он уже почти взялся за дверную ручку, ему вдруг страстно захотелось, чтобы часы, которые уже вернулись к лейтенанту, ибо Кэрель снова тайком положил их на свое место в ящике, остановились из-за лопнувшей пружины, какой-нибудь поломки или - в своих мыслях Кэрель дошел даже до этого - просто по воле милостивой судьбы и собственному желанию уже соблазненных им часов.

        - Будь что будет. Если он там, наверху, только пикнет, я плюну ему в харю, это уж точно.
        Лейтенант ждал его. Первый же исполненный бесконечной нежности взгляд, брошенный на лицо и торс Кэреля, позволил тому почувствовать свое могущество: исходившие от его тела лучи пронизывали все существо офицера. Этот очаровательный, тайно обожаемый им белокурый юноша даже обнаженным казался бы ему преисполненным особого величия. Слой угля был не настолько плотным, чтобы полностью скрыть светлый тон волос, бровей и кожи и розоватый оттенок губ и ушей. Он представлял собой что-то вроде вуали. И Кэрель иногда кокетливо и даже с нескрываемым волнением приподнимал ее, подув на свою руку или дотронувшись до завитка волос.

        - Вы слишком стараетесь, Кэрель. Вы беретесь за каторжный труд, даже не предупредив меня. Кто вам приказал идти в кочегарку?
        Лейтенант старался говорить сухим тоном. Он с трудом сдерживал свое волнение. Ему стоило огромных усилий отвести свой взгляд в сторону и не рассматривать слишком явно ширинку и бедра Кэреля. Однажды, когда Кэрель в ответ на предложенный стакан портвейна сказал, что из-за триппера не может пить спиртное (Кэрель лгал. Внезапно, чтобы еще сильнее возбудить желание лейтенанта, ему пришло в голову придумать себе эту болезнь необузданного «распущенного самца»), Себлон, введенный в заблуждение этими словами, сразу представил себе под голубым полотном опухший член, текущий, как пасхальная свеча, в которую инкрустированы пять зернышек ладана. Он злился на себя за то, что не может оторвать взгляда от мускулистых, припудренных угольной пылью рук с позолоченными вьющимися волосками. Он подумал:

«Если бы именно Кэрель был убийцей Вика! Но это невозможно. Кэрель и так слишком прекрасен от природы, красота преступления ему не нужна. Что бы он стал делать с этим украшением? Они с Виком даже не были приятелями. Значит, должны были бы существовать какие-то тайные отношения, свидания, объятия, скрытые поцелуи».
        Кэрель ответил ему так же, как он ответил бы боцману:

        - Но…
        Как ни стремителен был взгляд лейтенанта, Кэрель уловил его. Он улыбнулся еще шире и, переставив ногу, круто повернул бедро.

        - Вам не нравится работать здесь?
        Оттого, что в его словах невольно прозвучали просительные нотки, офицер почувствовал смущение и покраснел, он заметил, как нежно задрожали черные ноздри Кэреля, а красивая впадинка, соединяющая носовую перегородку с верхней губой, от усилий, прилагаемых им к тому, чтобы сдержать улыбку, восхитительно затрепетала.

        - Да нет, мне здесь нравится. Но это просто чтобы помочь корешу - Кола.

        - Он мог бы найти себе другого помощника. У вас так много здоровья. Ради него вы готовы вдыхать пыль?

        - Нет, но… а потом я, вы знаете…

        - Что? Что вы хотите сказать?
        Кэрель перестал улыбаться. И произнес:

        - Ничего.
        Офицер был слегка задет. Было достаточно одного его слова, чтобы отправить Кэреля в душ. Несколько секунд они оба, как бы в нерешительности, смущенно молчали. Наконец Кэрель произнес:

        - Это все, что вы хотели мне сказать, лейтенант?

        - Да. А что?

        - Да нет, ничего.
        Офицеру показалось, что ослепительно улыбающийся матрос держится с ним немного развязно. Чувство собственного достоинства подсказывало ему отослать Кэреля, но он не находил в себе сил сделать это. Если бы сейчас, не дай Бог, Кэрель сам решил спуститься в трюм, влюбленный последовал бы за ним. Присутствие в каюте полуобнаженного матроса сводило его с ума. Он погружался в ад, спускался по ступеням черного мрамора и уже почти добрался до дна колодца, куда сообщение об убийстве Вика ввергло его. Ему хотелось вовлечь в это торжественное сошествие и Кэреля. Участие того во всем этом было необходимо ему. Какое тайное желание, какое откровение, какое ослепительное сияние скрывалось у него под этими сверхъестественно черными штанами? И какая необычная материя покрывала все это? Без сомнения, это была всего лишь угольная пыль - все прекрасно знают, что это такое,  - но это такое обыкновенное и простое, хорошо пристающее к рукам и лицу вещество придавало молодому белокурому моряку таинственное могущество фавна, идола, вулкана, меланезийского архипелага. Это был он, но уже как бы и не он. Лейтенант, стоя
перед Кэрелем, которого он страстно желал и к которому не осмеливался даже приблизиться, сделал рукой нервный, едва заметный жест. Кэрель видел бушевавшее в глубине устремленных на него глаз волнение, отмечая про себя все его оттенки, и, как если бы этот давивший на Кэреля груз вынуждал его к этому, он улыбался под взглядом и массой нависшего над ним лейтенанта, хотя ему и приходилось напрягаться, чтобы вынести его. В то же время он понимал всю серьезность этого взгляда, принадлежавшего охваченному отчаянием мужчине. И все-таки, поведя в пустоте плечами, он подумал про себя: «Педик!»
        Он презирал офицера. Не переставая улыбаться, он попытался осмыслить эту плохо укладывающуюся в голове идею «педерастии».

        - «„Педик" - что это такое? Педик? Он педик?»  - думал он. Его рот незаметно сжался, и губы скривились в презрительной гримасе. Произнесенная им мысленно фраза ввергла его в легкое оцепенение: «Меня ведь тоже трахнули». Смутная и еще не уложившаяся в его сознании мысль не вызвала в нем протеста, но он почувствовал легкую грусть и поймал себя на том, что сжимает свои ягодицы - так ему, во всяком случае, показалось,  - стараясь не касаться ими полотна штанов. От этой неопределенной, но печальной мысли по его позвоночнику прокатилось несколько волн, которые, достигнув его черных плеч, покрыли их гусиной кожей. Кэрель поднял руку и пригладил волосы у себя за ухом. Этот жест, обнаживший бледную и напряженную, как живот форели, подмышку, был так прекрасен, что глаза доведенного до исступления офицера уже не могли вынести его. Его глаза молили о пощаде. Если бы он даже опустился на колени, он не смог бы выразить свою униженность сильнее, чем это сделал его взгляд. Кэрель чувствовал свое могущество. Хотя он и презирал лейтенанта, сейчас у него не было желания насмехаться над ним. Ему казалось бесполезным
играть своим очарованием, ибо он ощущал в себе пробуждение новых, доселе неведомых ему сил. Казалось, они поднимаются из самого ада, но из той области ада, где тело и лицо остаются прекрасными. Кэрель ощущал на себе угольную пыль, как женщины на своих руках и бедрах ощущают складки ткани великолепных королевских нарядов. Этот неравномерно покрывающий его обнаженную кожу грим делал его всемогущим. Кэрель ограничился тем, что придал своему улыбающемуся лицу более суровое выражение. Он был уверен, что лейтенант никогда не решится заговорить с ним о часах.

        - Ну и что вы собираетесь делать?

        - Не знаю. Я в вашем распоряжении. Только там внизу ребята остались одни.
        Офицер мгновенно сообразил. Послать Кэреля в душ значило разрушить все это волшебное очарование, подобного которому ему еще никогда не приходилось испытывать. Так как матрос снова будет завтра здесь, рядом с ним, было бы предпочтительней оставить его покрытым этой драгоценной пеленой. Может быть, офицеру в течение дня представится удобный случай спуститься в трюм, и он сможет застать там это напоминающее гигантский сгусток ночного воздуха существо за занятием любовью.

        - Хорошо. Ладно, идите.

        - Не беспокойся, лейтенант. Завтра я обязательно буду здесь.
        Кэрель отдал честь и повернулся на каблуках. С тоской терпящего кораблекрушение, уносимого течением прочь от спасительных островов, преисполненный очарования от развязного и заговорщического тона, каким было произнесено это впервые обращенное к нему «ты», прозвучавшее в последних словах Кэреля, офицер смотрел, как этот ослепительный и точеный стан, эта талия, эти плечи и этот затылок безвозвратно удаляются от него, хотя бесчисленные протянутые им вслед невидимые руки продолжали удерживать и защищать все эти хрупкие сокровища. Кэрель вернулся в кочегарку, он делал это теперь после каждого совершенного им убийства. Если в первый раз он поступил так, чтобы возможные свидетели его не узнали, то в дальнейшем он стал испытывать потребность быть с головы до ног покрытым углем, чтобы снова обрести свою силу и чувство безопасности. Его сила заключалась в его красоте и в том, что он не побоялся скрыть ее под жестокой маской, он был преисполнен сознания собственной силы и, не видимый ни для кого, скрывался в тени своего могущества, в самом отдаленном уголке самого себя, он внушал окружающим страх и знал, что
на самом деле он очень нежен, он чувствовал себя могучим негром из дикого племени, в котором убийство принято считать самым благородным занятием.

«К тому же, черт побери, у меня ведь теперь есть драгоценности!»
        Кэрель знал, что определенная сумма - особенно золотом - дает право на убийство. Убийство в этом случае становится «важным государственным делом». Он чувствовал себя негром среди белых, его чудовищность и недоступность для законов мира были еще более непостижимы оттого, что он был обязан этой исключительностью всего лишь едва наложенному гриму, причем из самой обычной угольной пыли - но сам Кэрель являлся доказательством того, что угольная пыль не так уж и обычна, если, попав на кожу, способна так переменить человеческую душу. Его сила заключалась в том, что, будучи для других абсолютно темен и невидим, для самого себя он оставался потоком света; его сила заключалась и в том, что он всегда мог погрузиться в глубину корабельного чрева. Суровость и скрытая нежность окружающих его тяжелых предметов волновали его. И потом, покрыв вуалью свое лицо, он как бы тайком облачался в своеобразный траур по своей жертве. Теперь, в отличие от предыдущих случаев, он не мог позволить себе говорить о деталях своего преступления. Особенно ему следовало опасаться одного из матросов в котельной, чья столь же броская,
как и у него, красота была способна вырвать у него признание. По дороге в трюм он сказал себе:

        - Про часы он помалкивает.
        Если бы лейтенант в своем воображении не пытался приписать Кэрелю убийство Вика, возможно, ему и показалось бы удивительным, что в этот и без того необычный день его ординарец сам решил отправиться на работу в кочегарку. Но он был слишком взволнован, чтобы обратить внимание на это странное совпадение. И когда двое занимавшихся этим делом полицейских допрашивали на борту команду, он не высказал вслух предположения, что Кэрель мог быть в этом замешан. Но случилось следующее: в глазах остальных офицеров, привыкших к слащавым и жеманным манерам высшего света, изысканность речи и манер лейтенанта, неожиданные модуляции его голоса легко сходили за обычную светскую утонченность, полицейские же сразу безошибочно распознали в нем педика. Потому что если матросам он и старался пустить пыль в глаза суровыми интонациями голоса и подчеркнутой краткостью - иногда он доходил до телеграфного стиля - своих приказов, то полицейских он просто испугался. Увидев их, он так растерялся, что его поведение стало напоминать поведение истеричной девицы. Первым к нему обратился Марио.

        - Я извиняюсь, что побеспокоил вас, лейтенант…

        - Вы абсолютно правы.
        Эта, казалось бы, ничего не значащая фраза была произнесена им совсем не к месту и прозвучала развязно и цинично. Полицейский подумал, что он строит из себя умника, и это его разозлило. Лейтенант был испуган, и чувствовал смущение. Марио продолжал свой допрос более грубо. На довольно безобидный вопрос: «Вы не замечали, не испытывал ли в последнее время Вик страха перед кем-нибудь из своих товарищей?»  - Себлон неожиданно ответил, причем допрашивающие заметили, как при этом судорожно сжалось его горло:

        - А как, вы думаете, я бы мог узнать, что здесь кого-то трахают?
        Эта оговорка заставила его покраснеть. Он испугался еще сильнее. Ответы офицера показались Марио странными. Лейтенант знал, что в словах таится для него главная опасность, но в них же заключается и его спасение, и это побуждало его говорить еще больше. Он сказал:

        - Зачем мне было интересоваться личными отношениями этих ребят? Если матрос Вик и был замешан в каком-нибудь темном деле, я ничего не знаю.

        - Естественно, лейтенант, но иногда можно кое-что случайно услышать.

        - Вы шутите. Я не шпионю за людьми. И поверьте мне, даже если эти молодые люди и поддерживают отношения с какими-нибудь подозрительными личностями, они не станут этим хвастаться. Я думаю, что самое главное происходит во время их встречи…
        Он поймал себя на том, что сейчас начнет воспевать гомосексуальную любовь, и хотел было замолчать. Но подумав, что его внезапное молчание может показаться инспектору странным, небрежным тоном добавил:

        - У этих подозрительных типов всегда такое волнующее сложение…
        Это было уже слишком. Он сам заметил двусмысленность своего замечания, а слово
«волнующее» прозвучало так, что главный акцент был сделан сначала на «волну», а потом оно как бы выбрасывало в радостном призыве крылья и требовало «еще». Для полицейских этого было достаточно. Не задумываясь особенно над тем, что, собственно, привело их к такому умозаключению, они решили, что офицер сам как-то связан с этими темными личностями. Сформулировать их общее впечатление можно было бы примерно так: «он говорит об этом с симпатией» или «кажется, ему на это не наплевать». Короче, он показался им подозрительным. К счастью, у него было алиби, так как в ночь преступления он находился на борту. Когда разговор был уже окончен, но два полицейских еще не успели уйти от него, лейтенант попытался набросить на себя синюю шинель, и в его жесте вдруг промелькнуло столько быстро и неловко исправленного кокетства, что сказать, что он ее просто надел, было бы слишком неточно. Тут больше подходит слово, которым он сам невольно обозначил свой жест:
«облачился». Это окончательно смутило его, и он решил, что больше никогда не будет прикасаться к своей одежде при посторонних. Кэрель дал десять франков на венок Вику. Вот еще несколько взятых наугад отрывков из личного дневника.
«Этот дневник напоминает молитвенник.
        Господи, позволь мне укрыться за моими зябкими жестами, подобно тому как усталый англичанин зябко кутается в свой плед, а случайная незнакомка - в свою шаль. Чтобы я безбоязненно мог глядеть в лица встречных мужчин, Ты дал мне позолоченную шпагу, галуны, ордена Почетного легиона, офицерское звание. Эти аксессуары помогают мне… Они позволяют мне ткать вокруг себя невидимое кружево с грубым рисунком. Эта грубость доводит меня до изнеможения и спасает меня. Когда я состарюсь, я наконец- то смогу избавиться от всего этого, спрятаться и превратиться в смешного блеющего маньяка в пенсне в железной оправе, с целлулоидным воротничком и накрахмаленными манжетами.
        Кэрель жаловался своим приятелям, что он стал жертвой рекламной кампании. А я жертва рекламы и жертва жертвы рекламы.
        Офицерская фуражка делает мое лицо суровым. Закрывая лоб, она подчеркивает решительность и жесткость складок вокруг моего рта. Кажется, лоб является знаком моей женственности: стоит мне снять фуражку, и эти складки становятся мягкими и безвольными. Они расплываются.
        Какая неожиданная радость! Радость захлестнула все мое существо! Мои руки случайно обрисовали в пространстве, на уровне груди - две женские груди, которые, казалось, неожиданно у меня выросли. Я был счастлив. Я снова и снова повторяю этот жест и исполнен блаженства. Вот настоящая полнота. Я переполнен. То есть нет: я переполнена. Я начинаю все сначала. Я опять ласкаю свои воздушные груди. Они прекрасны. Они тяжелы, мои руки взвешивают их. Я стояла тогда на борту лицом к ночному пространству и слушала гул Александрии. Я ласкала свои груди, свои бедра. Я касалась своих чувственных выпуклых ягодиц. За моей спиной был Египет: пески, сфинкс, фараоны, Нил, арабы, кварталы резерваций и чудесное приключение, сделавшее из меня ту, которой я теперь являюсь. Я хочу, чтобы они немного походили на груши.
        И на сей раз я опять незаметно для себя увлек за собой дверные занавески. Я почувствовал, как они окутывают меня своими складками, и мне захотелось освободиться от них великолепным упоительным жестом, жестом раздвигающего воду пловца.
        Я возвращаюсь. Моя сигарета еще дымит в пальцах матроса. Помятая сигарета. Она дымится и слегка шевелится, зажатая неподвижными пальцами Кэреля, не подозревающего о странной жизни, которую он дает этому окурку. Я не мог оторвать взгляд не столько от пальцев, сколько от ожившего благодаря им предмета. И какая это утонченная, исполненная грациозных, элегантных и мерцающих движений жизнь! Кэрель слушает, как один из его приятелей рассказывает ему о своих похождениях в борделе.

„Меня никто не заметил." Способен ли я кого-нибудь очаровать? А кто еще, кроме меня, ощущает очарование Кэреля? Мог бы я стать им? Смог бы я забрать себе все его самые прекрасные украшения: его волосы, мошонку? Его руки?
        Чтобы рукава пижамы не мешали мне дрочить, я засучил их. Этот простой жест делает меня похожим на борца, атлета, в таком виде я и предстаю перед Кэрелем, я кажусь себе укротителем. Но все завершается грустным ощущением полотенца на животе.»


        Мы не ставим перед собой задачу на примере двух-трех персонажей - или, вернее, героев, потому что их рождение напоминает рождение героев сказок,  - последовательно показать все свойственные людям низменные наклонности. Скорее, нам хотелось бы проследить за тем, что происходит в наиболее скрытой и асоциальной части нашей собственной души. Творец, создавший всех тварей, невольно отягощает их всеми грехами им же самим созданного мира, он стремится очистить, спасти их, тогда как сам остается над миром и над грехом. И пусть он будет безгрешен, мы же хотим, чтобы последовавший за нами читатель погрузился в собственную душу и открыл этих героев в самом себе…
«Кэрель! Все Кэрели Военно-морского флота! Вы чисты, как полевой овес!
        На борту торжественный прием. По палубе корабля разостлан красно-зеленый ковер, повсюду снуют одетые в белоснежную форму моряки. Кэреля все это мало волнует. Я украдкой смотрю на него: он стоит, засунув руки в карманы, немного откинувшись назад и вытянув шею, как бык (или даже как тигр или лев?) с воткнутым в бок кинжалом на ассирийском барельефе. Праздник его не интересует. Он насвистывает и улыбается.
        Кэрель тащил волоком по набережной тяжелую шлюпку: четыре матроса перекинули веревку через левое плечо и от усилий выпятили вперед грудь. Кэрель же развернулся и тащил, продвигаясь спиной вперед. Наверняка чтобы не походить на тягловое животное. Он заметил, что я смотрю на него. И я первым отвел глаза в сторону.
        Прекрасные ступни Кэреля. Обнаженные ступни. Он ходит вразвалку и небрежно опускает их на палубу. Кэрель постоянно улыбается, но лицо его печально. От этого он похож на прекрасного, сильного и мужественного юношу, уличенного в тяжелом преступлении и ожидающего в камере для подследственных сурового приговора. Несмотря на его неизменную улыбку, его красоту, его развязность, лучащуюся силу его тела и его храбрость, Кэрель кажется мне отмеченным тайным знаком глубокого унижения. Этим утром он был особенно подавлен. У него был усталый взгляд.
        Кэрель дремал на палубе на солнце. Я стоял и смотрел на него. Я жадно пожирал его взглядом, но, опасаясь, что он может меня заметить, почти сразу же ушел. Вместо того чтобы спокойно и безмятежно, не ограничивая себя во времени, держать его в своих объятиях, я вынужден довольствоваться этими краткими ускользающими мгновениями, которые не могут продлиться дольше оттого, что, когда долго стоишь наклонившись, ноги начинают болеть, оттого, что затекает неловко согнутая рука или плохо прикрыта дверь. Эти мгновения - моя тайна. Кэрель ничего не знает о них.
        Лица прекрасных мальчиков, которых подозревают в том, что они спят с мужчинами, в глазах остальных, ненавидящих их людей окружены ореолом таинственности. В кафе решительной и легкой походкой вошел молодой человек с жестокими чертами лица. Поговаривают, что он „из таких". Сопровождавшие меня офицеры взглянули на него пристально, не без презрения. Любопытные взгляды моих товарищей сделали этого юношу еще более необычным.
        На борту принимают адмирала А… Это высокий худой старик с очень белыми волосами. Он редко улыбается, но я знаю, что за его суровым, надменным видом скрывается нежная и добрая душа. Он прибыл в сопровождении морского пехотинца, высокого молодца, почему-то напялившего на себя походные гетры и портупею. Это его ординарец. Их появление пробудило во мне удивительно сладостное волнение. Нежный силуэт слабого старика с утонченными жестами на фоне внушительной фигуры его ординарца. И я когда-нибудь стану старым, аристократически утонченным офицером, обвешанным орденами, с золотыми эполетами, опирающимся на крепкие мускулы двадцатилетнего солдата.
        Мы вышли в море. Штормит. Как бы повел себя Кэрель во время крушения? Стал бы он меня спасать? Он ведь не знает, что я его люблю. Я, конечно, попытался бы спасти его, но мне бы хотелось, чтобы это он спас меня. Во время крушения каждый хватает то, что ему дороже всего: скрипку, рукопись, фотографии… Кэрель бы схватил меня. Я знаю, что на самом деле он спасал бы в первую очередь свою красоту, а мне оставалось бы лишь умереть.
        Кэрель, твое золотое сердце…»


        Он наблюдал, как матрос моет палубу. Не имея другой точки опоры, Кэрель оперся двумя руками, положив их одна на другую, о собственный ремень над ширинкой. Верхняя часть его тела слегка наклонилась, и ремень (вместе с верхней кромкой брюк) натянулся под его тяжестью, как струна.
        Я готов разрыдаться от невозможности прикоснуться к его члену. Я кричу о моей скорби морю, ночи, звездам. Я знаю, что совсем рядом на корме есть чудесное место, но оно недоступно мне.
        Возможно, по приказу адмирала всюду сопровождающий его парень тайком входит в его каюту, расстегивает свою ширинку и подносит к его губам вставший навытяжку член. Я никогда не видел более элегантной, более гармоничной, уравновешенной пары, чем та, что составляют адмирал и его зверь. Они бесподобны.
        Лиссабон. Я сошел на берег вместе с капитаном. Мы произвели некоторые покупки. В кафе я небрежно оставил свои пакеты на полу, довольно далеко от себя. Капитан все время следил за ними взглядом. Я заметил, что он боится, чтобы их не украли, и эта его боязнь пробудила во мне страстное желание, чтобы они были украдены. Я даже незаметно еще дальше отодвинул их ногой. Я вступил в сговор с преступником. Вульгарность капитана внушает мне отвращение.
        Кэрель забыл свою майку у меня в каюте. Она так и осталась лежать на полу. Я долго не осмеливался к ней притронуться. Эта полосатая тельняшка казалась мне шкурой леопарда. Более того, он сам был животным, которое скрылось, растворилось в себе, оставив мне свою оболочку. «Нужно поднять ее». Но стоит мне только протянуть руку, дотронуться до нее, как она вздуется всеми мускулами Кэреля.
        Кадис. Танцующий негр с зажатым в зубах стебельком розы вздрагивает при первых же звуках музыки. Я пишу о нем: «он гарцует», как обычно говорят о лошади. Рядом с ним даже образ Кэреля поблек и отдалился.
        Кэрель пришивает себе пуговицы. Я вижу, как он вытягивает руку, чтобы вдеть нитку в иголку. Это занятие не кажется мне смешным: ведь он еще вчера наверняка с победоносной улыбкой прижимал к дереву какую-нибудь девку. Когда Кэрель пьет кофе, он для того, чтобы растворить остатки сахара, взбалтывает чашку движением правой руки против часовой стрелки (то есть слева направо), как это обычно делают женщины, а всего пять минут назад он грубо, по-мужски рыгал. Таким образом эти, казалось бы, совсем незначительные действия Кэреля как бы облагораживают его предыдущие поступки.
        По поводу слова педераст. Цитата из Лярусса: «У одного из них обнаружили огромное количество искусственных цветов, гирлянд и венков, предназначенных, вне всякого сомнения, для того, чтобы служить украшениями во время оргий».
        Когда лейтенант снова отправился на поиски случайных встреч, он был слегка взволнован. Он был преисполнен силы и нежности одновременно. Необычная сцена, случившаяся в клубе морских офицеров, сделала из него героя. А произошло следующее. Он сел за стол, за которым уже находилось несколько дам с другими офицерами, и еще был настолько поглощен мыслями о Кэреле, что ему казалось, будто тот стоит у двери салона. В этой сцене раскрывается деликатность лейтенанта в отношении к окружающему миру. Мы не думаем, что проявляемая им повышенная чувствительность явилась следствием любви к Кэрелю. Скорее, она проистекает из порожденного любовью страха и преклонения, которое Себлон всегда испытывал перед жизнью. Подчиняясь стремлению к своему, такому труднодоступному в этом мире, счастью, он старался склонить на свою сторону вещи и опасался, что они вдруг восстанут против него. Подобно тому как Жиль, убив в своей душе Тео и страдая от этого, безуспешно пытался найти утешение в окружающих его предметах. Едва заметным движением плеч лейтенант не отделился от тени Кэреля, а продемонстрировал свою верность ему, и если
на судне он сам порой сталкивался с ним, то теперь он как бы превратился в него, противопоставив себя другим офицерам. Это перевоплощение совершилось в нем с такой гармоничной медлительностью, так незаметно и плавно, что он сам осознал происшедшую в нем перемену только по тому, как задрожал от гнева его голос, когда он обратился к даме:

        - Что вы знаете об этом?
        Тон и вызывающая резкость вопроса привлекли к нему всеобщее внимание.

        - Но так все говорят…  - сказала дама, немного смутившись, но по-прежнему продолжая улыбаться.

        - Вы в этом уверены?
        Она рассказывала, что коммунисты назвали улицу именем рабочего, который погиб, пытаясь спасти тонущую девочку. И добавила: «Говорят, он был пьян и просто упал в воду…» - Я в этом не уверена, но так все говорят… Раздался кашель. Все сидевшие за столом замолчали и зашевелились. Лейтенант пожалел, что вмешался в разговор, но прозвучавшая в его голосе дрожь, вызванная его застенчивостью и неуверенностью в себе, побудила его произнести подчеркнуто сухим тоном:

        - В таком случае более великодушно было бы для поступка, побуждающая причина которого до конца не ясна, постараться найти наиболее благородное объяснение.
        Чтобы осмысленно и четко произнести эту громоздкую фразу, которая первоначально родилась в его сознании в виде беспорядочного скопления слов, офицеру пришлось максимально напрячься и сосредоточиться, отчего, очевидно, она и прозвучала особенно жестко, благородно и почти торжественно. На мгновение он даже представил себе это трагическое происшествие. Дама пробормотала:

        - Но…
        Кто-то смущенно добавил:

        - Мы ведь просто шутим между собой…
        Окончательно убедившись в своей победе на моральном фронте, лейтенант встал:

        - Боюсь, что я чрезмерно увлекся взятой на себя ролью судьи. Позвольте мне удалиться.
        Он вышел. Проявленная им решимость вызвала у него необычайный прилив сил. Теперь он почувствовал себя настоящим мужчиной, настолько мужественным и сильным, что способен был бы трахнуть Кэреля, если бы тот только захотел. Проходя мимо сортиров, где он обычно оставлял свои карандашные надписи, он с нежной грустью вспомнил о своей презренной постыдной оболочке, об этих надписях в темных углах, об офицере, который отправлялся по ночам на поиски мужских членов, подобно тому как рыбаки отправляются на поиски затаившихся у прибрежных скал угрей. Подойдя к причалу, он заметил Кэреля. Огромное чувство мужского братства объединяло его теперь с его ординарцем. Но уже на следующий день его мужественность исчезала, растворялась под лукавым взглядом Кэреля, она не могла выдержать сравнения с этой ужасающей, непоколебимой, воплощенной в великолепном теле мужественностью. Он почувствовал себя униженным и вернулся на берег, сгорая от стыда. Он снова обнаружил в сортирах свои надписи, которые так и остались без ответа. Однако каждая из них пробуждала в нем такое чудесное волнение, какое цветок, перчатки или носовой
платок любимой пробуждают в сердце молодого влюбленного.


        Жиль спал, лежа на животе. Как и всегда в воскресенье, утром он проснулся поздно. Еще несколько привыкших подолгу спать в этот день рабочих тоже встали. Солнце уже высоко поднялось и пронизывало туман. Жиль испытывал нестерпимое желание помочиться, к которому примешивалось чувство глубокой тоски от необходимости встречать этот день, атмосфера которого, он знал, вся уже дышала его позором, и, как бы стараясь быстрее вдохнуть ее в себя, он широко открыл рот. Он еще на мгновение задержался в постели. Он старался почти не шевелиться, потому что ему необходимо было тщательно продумать свое поведение, чтобы начать сначала свою жизнь, которая теперь была отмечена знаком всеобщего презрения. Таким образом, начиная с этого утра он должен был вступить в новые отношения со своими товарищами по верфи. Он лежал неподвижно, вытянувшись под простынями. Не потому, что собирался снова уснуть,  - но потому, что хотел лучше обдумать все, что его теперь ждет, «подогнать себя» к своему новому положению, тщательно продумать все детали, прежде чем в действие вступит его тело. Тихонько, с закрытыми глазами, так, чтобы
все подумали, что он еще спит, он повернулся в кровати. Луч солнца из окна падал прямо на его одеяло, которое облепили громко жужжащие мухи. Не видя еще, в чем дело, Жиль почувствовал неладное. Стараясь не привлекать к себе внимания, он спрятал под простыню трусы, которые были изнутри запачканы дерьмом и кровью и на солнце притягивали к себе мух. Они улетели с наполнившим тишину комнаты адским жужжанием, сигналя о позоре Жиля, трубя о нем торжественно и величественно гудением органа. Жиль не сомневался, что это Тео продолжает ему мстить. Должно быть, он обнаружил эти отвратительные трусы в сумке Жиля. И пока молодой каменщик спал, вытащил их. Парни с верфи смотрели на действия Тео с молчаливым одобрением, ибо знали, что его все равно не остановить, к тому же это придавало их ощущениям недостающую остроту. И потом, им нравилось, что он поставил на место мальчишку, чего самим им сделать не удавалось. Солнце и мухи, на которых Тео не рассчитывал, чудесно довершили начатое им дело. Не поднимаясь с подушки, Жиль повернул голову налево и ощутил под своей щекой твердый предмет. Он осторожно протянул руки и
тихонько под простыней подтащил к своей груди огромный баклажан. Он ощупал своей рукой этот замечательный, поразительно большой, крепкий фиолетовый овощ. Вся страшная озлобленность Жиля, которая подчеркивалась его сухими, под гладкой белой эпидермой мускулами, его застывшими без движения зелеными глазами, его тупой сосредоточенностью, его искривившимся ртом, этой незавершенной улыбкой, приоткрывавшей только несколько верхних резцов и натянутой, как жесткая резинка, которая, растянувшись, бьет вас по лицу и возвращается в исходное положение, его жесткими светлыми и не очень густыми волосами, его молчанием и бесстрастным ледяным тембром его голоса - иными словами, всем, что обычно позволяло сказать о нем: «Он взбешен»,  - вся эта озлобленность Жиля вдруг оказалась так деформирована и измята, стала до такой степени беззащитной и хрупкой, что парнишка неожиданно заплакал. На нее оказывалось такое давление, что она поникла, стала жалкой, нежной и теплой, готовой совсем исчезнуть. Все тело Жиля от большого пальца ноги до уголков глаз сотрясалось от рыданий, уничтоживших последние остатки его злобы. Ему все
нестерпимей хотелось помочиться. Все внимание Жиля было приковано к мочевому пузырю. Но для того, чтобы пойти в туалет, ему необходимо было встать и пересечь полную насмешливых взглядов комнату. Он продолжал лежать, поглощенный этой сильной биологической необходимостью. Наконец он смирился со своим позором. Движения рук, которыми он отбросил простыни, уже стали жалкими. Пальцы не слушались его, и его запястья с униженностью христианина, склоненного в покаянии, бессильно упали на простыню, кожа на руках была пепельного оттенка. Он униженно поднял голову и, не оглядываясь по сторонам, на ощупь подобрал свои носки и надел их под простыней. Двери напротив него распахнулись. Жиль даже не поднял глаз.

        - Не жарко, ребята.
        Это был голос вошедшего Тео. Он подошел к печке, на которой стоял котелок с водой.

        - Это для супа водичка? А больше ничего нету?

        - Это не для супа, а для бритья,  - ответил кто-то.

        - А! Извини, я думал…
        И с притворной грустью в голосе он продолжил:

        - Действительно, для супа было бы маловато. Придется подтянуть пояса. Я не знаю почему, но овощей больше нет.
        Жиль покраснел и услышал несколько смешков. Один каменщик из самых молодых возразил:

        - Это просто плохо ищут.

        - Ты думаешь?  - сказал Тео.  - Ты и в самом деле мог бы их найти? Может, это ты их прячешь?
        Раздался громкий смех. Каменщик со смехом ответил:

        - Ошибаешься, Тео. Я подобными вещами не занимаюсь.
        Неприятный диалог явно затягивался. Жиль натянул носки. Он поднял голову и минуту сидел неподвижно, согнувшись на кровати и уставившись перед собой. Он понимал, что жизнь теперь станет невыносимой, но драться с Тео было уже слишком поздно. Теперь ему противостояли все каменщики. Его обложили со всех сторон. Сонм мух, с легким жужжанием рассеявшихся на солнце, накалил атмосферу до предела. Злоба переполняла его, все каменщики должны были умереть. Жилю захотелось поджечь барак. Но это желание почти сразу же улетучилось. Его злоба и ярость требовали немедленного выхода. Нужно было выразить их хотя бы в жесте, даже если бы этот жест был направлен внутрь Жиля и вызвал в нем внутреннее кровоизлияние. Тео тем временем продолжал:

        - Чего ты хочешь? Есть такие, которым это нравится. Они запихивают их себе в зад.
        Желание помочиться стало еще сильнее. Его распирало, как котел паровой машины. Жиль должен был быть предельно краток. Смутно он осознавал, что у него просто нет другого выхода и вся его смелость и отвага проистекают из этой необходимости быть кратким и сосредоточенным. Жиль по-прежнему сидел на кровати, спустив ноги на пол, постепенно его взгляд обрел осмысленное выражение и медленно, как луч, остановился на Тео.

        - Ну, чего ты ждешь, Тео?
        Он произнес это, скривив губы, и тихонько покачал головой.

        - Ты решил? Ты еще долго собираешься меня обсерать?

        - Я вовсе не собираюсь этого делать, дружок. Скорее, я мог бы помешать обосраться тебе.
        И подождав, пока вызванный этой репликой приглушенный смех окончательно затихнет, он добавил:

        - Потому что, если бы ты вдруг меня кое о чем попросил, я бы с удовольствием тебе помог.
        Жиль выпрямился. Он был в одной рубашке. Бледный, трясущийся от злости, он босиком подошел к Тео и, глядя ему в лицо, произнес:

        - Ты бы трахнул меня, ты? Так давай, не дрейфь!
        И резким движением он повернулся к нему спиной, поднял рубашку и наклонился, подставив свои ягодицы. Каменщики наблюдали. Еще вчера Жиль был таким же рабочим, как и другие, и ничем от них не отличался. Они не испытывали к нему особой ненависти - скорее, даже дружеские чувства. Отчаянного лица парня они не видели. Они снова засмеялись. Жиль выпрямился, посмотрел на них и сказал:

        - Вас это смешит, вы решили меня достать? Может быть, кто-нибудь из вас хочет меня трахнуть?
        Эти слова были произнесены громким и резким голосом. Этот голос придал сцене фантастический характер, превратив юношу в участника магического обряда, напоминавшего своей откровенностью обряды колдунов, в которых цинизм необходим для снятия порчи. Жиль снова повторил свой жест перед каменщиками, усугубив его тем, что раздвинул ягодицы двумя руками. И глядя вниз, он выкрикнул истеричным голосом, который, как тяжелый туман, осел на землю:

        - Давайте! Хотите знать, есть ли у меня геморрой, тогда давайте! Пощупайте там! Поройтесь в говне!
        Он выпрямился. Он был весь красный. Высокий парень подошел к нему.

        - Заткнись. Твои заморочки с Тео никого не интересуют.
        Тео хмыкнул. Жиль взглянул на него и холодно сказал:

        - Ты не можешь меня трахнуть. И от этого заводишься.
        Он повернулся. В рубашке, босиком вернулся к своей кровати, молча оделся и вышел. Около барака стоял небольшой дощатый сарай, в котором каменщики оставляли свои велосипеды. Оказавшись на улице, Жиль направился к своему велосипеду с желтой рамой. Никель переливался на солнце. Жилю нравились его легкость и изгиб руля, вынуждавший его согнуться над ним во время езды, ему нравились его надувные камеры, деревянные ободы, щитки. Каждое воскресенье, а иногда и вечером, после работы, он чистил его. Со спадающими на глаза волосами и приоткрытым ртом он разбирал велосипед, поставив его на седло и руль, развинчивал гайки, снимал цепь и педали. Это занятие доставляло Жилю истинное наслаждение. Масляная тряпка или гаечный ключ преображались в его руках. Присев на корточки или согнувшись над крутящимся колесом, Жиль становился прекрасен. Все его движения были отточены и совершенны. Итак, он подошел к своему велосипеду, но, едва коснувшись рукой седла, почувствовал стыд. Сегодня он не мог им заниматься. Он был недостоин своего велосипеда. Он снова поставил его к стене и вышел. Отправился в уборную. Подтираясь,
Жиль провел рукой у себя между ягодицами и, ощутив легкое увеличение геморроидальных шишек, испытал глубокое удовлетворение, ибо они напоминали ему о его гневе и ярости. Он еще раз тихонько, кончиками пальцев дотронулся до них. Он был счастлив и гордился сознанием того, что источник его силы находился там. Это было его сокровище, которое он должен был тщательно оберегать, потому что оно позволяло ему быть самим собой. Отныне, до тех пор, пока что-нибудь снова не изменится, его геморроидальные шишки были как бы им самим. Обычная любовь, эти
«контакты эпидерма», тоже не так проста и понятна, как принято думать. Для молодого пловца на пляже прикосновение прекрасной обнаженной девушки - то же, что для нас прикосновение ширинки или пальца солдата, это прикосновение груди, или бедра, или впадины затылка способно внезапно погрузить разум пловца во мрак. Темное желание захлестывает его. Итак, в нашем стремлении к наслаждению ничто не способно удержать нас от этого погружения во мрак. Мы говорим не о напускной таинственности, которой обычно стараются окутать эту тему, а о тех открывшихся нашему воображению туманных областях и о непроницаемости для нашего взгляда бездонного, вызывающего головокружение мрака. Наше погружение в него позволяет нам постичь смысл служения вечному культу. Солнце исчезло, и город потонул в тумане. Жиль был уверен, что встретит на эспланаде Роже. Уже несколько минут он шел по улице. В четыре часа дня в лавках зажгли свет. Улица Сиам вся тихо переливалась. Некоторое время Жиль прогуливался по бульвару Дажо почти в полном одиночестве. Он еще не принял окончательного решения. Ближайшее будущее оставалось для него абсолютно
неясным, он с тоской глядел на окружающий его мир. Вселенная вокруг него была еще не оформлена и расплывалась. Ему казалось, что только удар стилета даст ему возможность вырваться в ясный и светлый мир, где можно будет ни о чем не думать. Позволим себе еще одно уточнение: только убийство при помощи инструмента острого, стального или просто металлического способно принести убийце облегчение, прорвав мучающий его гнусный нарыв, тогда как яд, например, не способен принести подобного облегчения. Жиль начинал задыхаться. Скрывая его, туман давал ему возможность немного отдохнуть, но он не мог укрыть его от того, что было вчера и, тем более, от того, что будет завтра. Будь у него хоть немного воображения, Жиль мог бы справиться со случившимся. Но он был начисто лишен воображения и не чувствовал ничего, кроме злобы. Завтра и все последующие дни он должен будет жить в окружении всеобщего презрения.

«Но почему я сразу же не разбил ему морду?»
        В ярости он то и дело повторял про себя этот абсолютно риторический вопрос. Он представил себе насмешливую и злую физиономию Тео. Кулаки в его карманах внезапно так сжались, что ногти вонзились в ладони. Ему нечего было ответить самому себе, его одолевали тягостные мысли и, подходя к балюстраде в самом пустынном углу площади, он вдруг снова вспомнил момент своего наивысшего унижения. Тогда, повернув голову к морю, он так втянул в себя воздух, что из горла вырвался только хриплый крик:

        - А!
        На несколькло секунд он почувствовал облегчение. Но через два шага черная тоска вновь овладела им.

«Почему я не разбил морду этой сволочи? На ребят мне плевать. Пусть думают, что хотят, мне все равно. А вот ему надо было бы…»


        Когда Жиль появился на верфи, Тео всячески покровительствовал ему. Постепенно, соглашаясь пить на его счет, парень вынужден был признать авторитет каменщика. Это произошло невольно: Тео стал командовать им, потому что платил. Кэрель мог выказывать большее пренебрежение по отношению к офицеру, ибо они говорили на разных языках. Тот, конечно, тоже пытался подшучивать над ним, но сдержанность его шуток невольно наводила на мысли о его высокомерии или смущении, под которыми Кэрель угадывал сильное неосознанное желание. Кэрель чувствовал, что сила на его стороне. Даже если бы офицер никак не проявил своего смущения, матрос все равно презирал бы его. Во-первых, потому что чувствовал его зависимость от себя из-за его любви, а во-вторых, потому что офицер пытался скрыть эту любовь. Кэрель мог позволить себе быть откровенным. Жиль же был безоружен перед цинизмом Тео, который изъяснялся на языке простых каменщиков, отпускал неприличные шутки и не опасался, что его за грубость могут выставить с верфи. Хотя Тео и согласился заплатить за несколько стаканов, Жиль ясно чувствовал, что за его любовь он не дал бы
и одного су. И, наконец, возникшая между ними в течение месяца близость - пусть совсем небольшая - поставила его в еще большую зависимость от каменщика. По мере того как Тео убеждался в том, что эта близость ни к чему не ведет и никогда не станет окончательной, он становился все более желчным. Ему не хотелось понапрасну терять время, и он пытался уверить самого себя в том, что он связался с Жилем только для того, чтобы поиздеваться над ним. Он ненавидел Жиля, а оттого, что тот невольно заставлял его страдать, его ненависть становилась еще сильнее. Жиль же ненавидел Тео за то, что попал в зависимость от него. Однажды вечером, когда тот, выходя из бистро, небрежно похлопал его по заднице, Жиль не осмелился ударить его.

«Он ведь заплатил за мой аперитив»,  - подумал он.
        Он только оттолкнул его руку, да и то с улыбкой, как бы в шутку. В последующие дни, так как он чувствовал, что каменщика влечет к нему, он иногда бессознательно кокетничал с ним. Принимал возбуждающие позы. Прогуливался по верфи с голым торсом, играл мускулами спины, сдвигал свою кепку на затылок, так, что из-под нее выбивались пряди волос, а когда замечал, что взгляд Тео с жадностью ловит все его жесты, улыбался. Когда же Тео снова взялся за свое, Жиль, стараясь не обидеть его, заявил, что ему это не нравится.

        - Я согласен закорешиться с тобой. Что же касается остального, то меня это не интересует.
        Тео разозлился. Жиль тоже, но опять не решился его ударить, потому что только что пил за счет каменщика. С тех пор на верфи во время работы и в обеденный перерыв за столом, а иногда и лежа в кровати Тео начал донимать его своими шутками, на которые Жиль не мог ответить. Понемногу вся бригада, смеясь над шутками Тео, начала посмеиваться и над Жилем, который попытался избавиться от своего кокетства, так как понимал, что оно провоцирует Тео к издевательствам, однако свою естественную красоту устранить он не мог, ибо эти цветущие и благоухающие ветви были еще слишком зелены и полны сил, их питал сок молодости, и заставить их умереть было невозможно. Все каменщики невольно стали презирать парнишку. Постепенно почва уходила из-под ног Жиля. А вместе с ней незаметно исчезли и последние остатки его достоинства. Он становился всеобщим посмешищем. Благодаря вмешательству извне его уверенность в том, что он по-прежнему является самим собой, была сильно поколеблена. Эта уверенность теперь поддерживалась лишь стыдом, мертвенно-бледное пламя которого все сильнее разгоралось под ветром внутреннего протеста. Он
позволил издеваться над собой.
        Роже все не появлялся. Что он мог ему сказать? Полетта тоже не придет. Он не сможет ее увидеть. С тех пор, как она ушла из бистро, он редко встречался с ней. А если бы, к несчастью, она вдруг и появилась, Жиль бы, наверное, провалился сквозь землю от стыда. Ему не хотелось, чтобы Полетта приходила. «И все это потому, что я не разбил ему рожу.»
        Невыносимая тяжесть давила на него. Его мужественность не помешала ему понять, что слезы не ослабят его, а скорее, принесут ему облегчение. Он не мог видеть своего лица и не знал, что бледность л уклонившихся от драки молодых парней напоминают лица униженных, отказавшихся от войны наций. Резким движением челюсти он изо всех сил сжал свои зубы.

        - Надо было пообломать рога этому скоту.
        Но ни на мгновение ему не приходило в голову, что это еще можно сделать. Момент был упущен. Эта фраза просто убаюкивала его. Он слышал ее мерное звучание в себе самом. Ярость постепенно превращалась в сильную гнетущую и воспламеняющую боль, которая, рождаясь в его груди, обволакивала его тело и ум бесконечной грустью, в которой отныне ему суждено было жить. Он засунул руки в карманы и сделал еще несколько шагов в тумане, ему было приятно сознавать, что его всегда такая элегантная походка даже теперь, в одиночестве, нисколько не изменилась. Было маловероятно, чтобы он встретил Роже. Они ведь не договаривались о свидании. Жиль подумал о мальчишке. Он вспомнил его лицо, расплывавшееся в улыбке всякий раз, когда он слышал какую-нибудь песню. Это лицо не было точной копией лица Полетты, чья улыбка была не такой ясной, так как ее замутняла женственность, которая нарушала и естественное сходство улыбок Жиля и Роже.

«Между ног, Боже мой! Представляю, что должно быть между ног у этой Полетты!»
        Он подумал почти вслух: «Ее ласка! Ее ласочка! Ее узенькая щелочка!»
        И прошептал, вкладывая в свои слова безумную нежность, превращавшую их в жалобный стон:

        - Ее узенькая мокренькая щелочка! Ее ножки!
        Он задержался на этих словах: «Не стоит говорить „ее ножки", у нее красивые ноги, у этой Полетты. У нее широкие бедра и маленький мохнатый бугорок». Он почувствовал, что у него встает. Где-то в самом центре его отчаяния - или, точнее, стыда,  - разрушая его, пробуждалось ощущение новой, но уже более твердой уверенности. Он снова обретал самого себя. Все его существо напряглось, и член встал. Он снова становился самим собой, но теперь он был наделен чудовищной силой, силой провидения, способной окончательно рассеять его стыд. Более того, переполнявший его тело стыд проникал и в его член, отчего Жиль теперь ощущал его еще более твердым, и сильным, и решительным, способным войти в мягкую женскую плоть. В этот момент все его органы напряглись. Его рука в кармане прижала член к животу. Почти бессознательно он снова оказался в самом темном и уединенном месте на эспланаде. Улыбка Полетты сливалась с улыбкой ее брата. Взгляд Жиля с лихорадочной жадностью скользнул по бедрам и приподнял платье - там были подвязки. Над ними (мысленно он медленно продвигался дальше) была белая кожа, оттененная волосами,
которые он тщетно пытался получше разглядеть, зафиксировать в своем воображении, осветив светом своего желания. Мгновенно пробежав взглядом по всему ее телу, несмотря на платье и белье, он поднял свой член до уровня груди Полетты: пожалуй, головкой члена он видел бы лучше. Повернувшись лицом к морю, Жиль облокотился на балюстраду. Вдали слабо мерцали огни стоявшего на рейде «Дюнкерка». Жиль оторвался от белой и округлой груди и поднялся к подбородку, к улыбке (прежде всего это была улыбка Роже, а потом уже улыбка Полетты). Жиль смутно чувствовал, что женственность, замутнявшая улыбку парнишки, как-то связана с тем, что спрятано там, внизу, между ног. Он чувствовал это родство улыбки - но не мог понять, с чем именно,  - такое слабое и отдаленное и в то же время достаточно сильное для того, чтобы замутняющие ее волны могли дойти от этого далекого, скрытого между ног органа. Он снова мысленно вернулся к половой щели:

«Ох, сучка, как бы мне хотелось как следует отдрючить ее!»
        Его внимание было одновременно приковано и ко рту, и к половым губам Полетты. Ему казалось, что он, прижавшись к ней, обнимает и целует ее. Вдруг перед ним возник образ Тео. Жиль на мгновение отвлекся от своих фантазий и снова преисполнился ненавистью к Тео. От этой непродолжительной заминки его член немного опал. Ему хотелось уничтожить в себе малейшее воспоминание о каменщике, чье присутствие он постоянно ощущал за своей спиной, тот ласкал его ягодицы своим огромным, в два раза большим, чем его собственный, членом. Потом он увидел приближавшийся к его лицу член Тео, и ярость охватила его с новой силой. Ему хотелось, чтобы у него снова встал, и он попытался опять пробудить в своей душе нежность, но от отвратительной мысли о том, как Тео его трахает, по его телу, начиная с члена, прокатилась волна протеста.

«Но я-то мужик,  - вдруг осенило его в тумане.  - Я сам могу трахнуть мужика! И я тебе вставлю!»
        Но напрасно он пытался представить себе, как он будет трахать Тео. Ему удалось вызвать в своем воображении только пыльную расстегнутую одежду каменщика, стоявшего с задранной рубашкой и спущенными брюками. Для того, чтобы получить полное удовлетворение, ему необходимо было детально вообразить себе лицо или зад Тео, но оттого, что они и на самом деле были таковы, они все время являлись ему под покровом волос и щетины, постепенно на их месте появилось лицо и бархатная спина другого персонажа - Роже. По твердости своего члена Жиль понял, что замеченная им подмена доставляет ему еще большее удовольствие. Он постарался удержать образ мальчика, заслонивший собой образ каменщика. И громко, так, как будто бы он обращался к Тео, но с горечью и отчаянием сознавая, что на самом деле он должен трахнуть мальчишку, произнес:

        - Подставляй свою задницу, зайчик, я тебе вставлю! Волноваться не стоит, это недолго!
        Жиль схватил его сзади. И услышал, как тот поет среди разбросанных в беспорядке стаканов и разбитых бутылок:

        «Это веселый бандит,
        Его ничто не тревожит…»
        Он улыбнулся. Напряг свой торс и ногу. Перед Роже он чувствовал себя настоящим мужчиной. Его рука замедлила свое движение. Кончить он не успел. Огромная, рожденная стыдом грусть снова захлестнула его, но Роже по-прежнему продолжал улыбаться ему.

«Надо было разбить рожу тому скоту».
        На мгновение Жиль подумал, что ему следовало бы хоть немного отвлечься от этих навязчивых мыслей о каменщике, которые постоянно волновали и тревожили его. Роже не придет. Было уже слишком поздно. Даже если бы он пришел, в тумане Жиль все равно не заметил бы его. Не осмеливаясь даже подумать, что парнишка испытывает к нему влечение, тем более он не решался думать о том, что постоянно вспоминает жесты и слова Роже, потому что сам чувствует к нему любовь. Но стоило ему вспомнить о Роже, как тут же в его сознании возник образ Тео. Стараясь не думать об этом, он зашел в бистро.

        - Стакан сухого, шеф.
        Разглядывая бутылки, он немного отвлекся. Он стал читать этикетки.

        - Еще один.
        Он всегда пил только красное или белое вино и не испытывал особой тяги к алкоголю.

        - Еще раз, пожалуйста.
        Он выпил шесть стаканов. Его мозг прояснился, он почувствовал глубокое просветление, постепенно рассеивавшее его смятение и грусть, тяжесть, которая в последнее время давила его, исчезла. Он вышел. Он больше не боялся думать о своем влечении к Роже. Порой в его сознании всплывали отошедшие на второй план бледное матовое лицо и бедра Полетты, но все чаще улыбка парнишки заслоняла собой все. Однако он по-прежнему не мог избавиться от Тео, и сознание того, что он бессилен освободиться от мыслей о нем, раздражало его все больше.

        - Пидор!
        Спускаясь к Рекувранс, он думал только о парнишке.

        - Здесь почти все ясно,  - сказал он себе, невольно подумав о том, как мало теперь для него значит Тео.

        - Стоит мне только захотеть, и он окончательно исчезнет.
        Слезы выступили у него на глазах. На сей раз он ясно отдавал себе отчет в том, что каменщика раздражает его любовь к Роже. Он понимал, что эта любовь вытесняет Тео, но не совсем. Каменщик, уменьшившись до крошечных размеров, еще оставался где-то в углу его сознания. Жиль надеялся, что как газ сгущая свою любовь, он сумеет окончательно подавить в себе, задушить последние остатки мыслей о Тео, личность которого, отождествившись с этими мыслями, постепенно становилась все меньше и меньше. Жиль, вероятно, очень скоро бы уже протрезвел, если бы вдруг, поднимаясь по лестнице на улице Касс, не натолкнулся в тумане на своего приятеля. Скорее всего, он опять вернулся бы к своей обычной, скрытой от посторонних глаз жизни среди каменщиков. Он радостно вскрикнул и одновременно смахнул тыльной стороной ладони невольные слезы.

        - Роже, дружище, пропустим вместе по стаканчику!
        Он обнял парня за шею. Роже улыбнулся. Он взглянул на холодное и влажное лицо за тонкой пеленой тумана, который рассеивался от их дыхания.

        - Как дела, Жиль?

        - Нормально, малыш. Мне это все до фени. Этот старый козел меня не колышет. Тоже мне, нашелся. Не на того напал. Он ведь не мужик, а просто пидор! Педрила! Слышь, Роже! Пердила! Дешевка, если так тебе больше нравится! Мы-то с тобой кореши. Мы можем делать, что захотим. Мы почти родственники. Наши отношения - это дело семейное. А он просто педрила!
        Чтобы не заикаться, он старался говорить быстро и так же быстро шел, чтобы поддерживать равновесие и не шататься.

        - Послушай, Жиль, ты что, надрался? Ты случайно не перебрал?

        - Спокуха, приятель. Бабки мои. А он своими пусть подавится. Пойдем, я тебя угощаю.
        Роже улыбался. Он был счастлив. Он с гордостью ощущал на своей шее шершавую и нежную руку Жиля.

        - Его просто нет. Он всего лишь маленькая мошка. Поверь мне, маленькая мошка. И я раздавлю его.

        - О ком ты говоришь?

        - Об одной падле, если хочешь знать. Не бери в голову. Вот увидишь. Скоро ты все поймешь. Поверь мне, он больше не будет мне мешать.
        Они спустились сначала по улице Сак, а потом по улице Б… Жиль направлялся прямо в бистро, где, по его мнению, наверняка должен был быть Тео. Они вошли. Услышав, как открылась стеклянная дверь, все посетители обратили к ней свои взгляды. Вдалеке Жиль как в тумане увидел каменщика, сидевшего в одиночестве перед стаканом и литровой бутылью за столом у самых дверей. Жиль засунул руки в карманы и сказал, обращаясь к Роже:

        - Ты видишь его, это он.
        А потом к Тео:

        - Здорово, приятель.
        Он подошел. Тео улыбался.

        - Не угостишь нас стаканчиком, Тео? Я с дружком.
        В то же мгновение он схватил бутылку за горлышко и быстро, молниеносным движением руки разбил ее о стол. Острым, как штопор, осколком он перерезал каменщику сонную артерию и завопил:

        - Я же сказал, что тебя больше нет!
        Прежде чем хозяйка и изумленные пьяницы успели вмешаться, Жиль был уже на улице. Он затерялся в тумане. К десяти часам вечера полиция явилась за Роже к его матери. На следующий день он был отпущен.

        В архитектурных мотивах двойного герба Франции и Бретани, украшающего величественный фронтон брестской бухты, использованы атрибуты парусного мореплавания. Два этих расположенных рядом овальных каменных герба не плоские, а выпуклые, как бы надутые ветром. Высеченные архитектором подчеркнуто небрежно сферы впечатляют, тем не менее, своей мощью и совершенством. Это две половины сказочного яйца, снесенного, быть может, самой Ледой после того, как она познала лебедя, и таящие в себе исток сверхъестественной и одновременно природной силы и богатства. Несмотря на линии и завитки, это вовсе не обычное, небрежно выполненное, предназначенное для детского развлечения украшение, а явственно воплотившаяся земная мощь, подкрепленная силой морального авторитета и оружия. Будь они плоскими, они не казались бы столь внушительными. Ранним утром их золотит солнце. Потом его свет медленно растекается по всему фасаду. Обвешанные цепями галерники, выйдя из тюрьмы, стояли на этом мощеном дворе, простирающемся до зданий Арсенала, окружающего набережную Пенфелда. Может быть для того, чтобы сделать более зримыми и
облегчить тем самым заточение каторжников, огромные каменные края символически прикованы друг к другу цепями, но цепями более тяжелыми, чем якорные, и кажущимися от этого мягкими. Здесь, на этой территории, каторжники, как скот, сгонялись в стадо, подгоняемые непонятными командами и приказами. Солнечный свет медленно скользил по граниту великолепного фасада, не уступающего по своему благородству и обилию позолоты фасаду венецианского дворца, и, проникнув во двор, разливался по мостовым, искореженным сильным пальцам и деформированным лодыжкам каторжников. Напротив, на Пенфелде, еще золотился густой туман, за которым скрывался Рекувранс с его низенькими домиками, а чуть дальше - сразу же за ним - узкий вход в брестскую гавань, с оживленно снующими лодками и высокими судами. Составленные морем архитектурные фантазии из парусов, дерева и канатов открывались утром перед еще затуманенными сном глазами скованных попарно мужчин. Галерники дрожали в своих полотняных серых изодранных в клочья одеждах. Им давали мутную теплую похлебку в деревянных мисках. Они протирали глаза, стараясь разлепить слипшиеся от сна
ресницы. Руки у них были грубыми и красными. Они видели перед собой море, точнее, слышали в тумане голоса капитанов, вольных моряков, рыбаков, плеск весел и разносившиеся над водой ругательства, понемногу они начинали различать торжественные, помпезные паруса двойного каменного герба. Уже прокричали петухи. На рейде каждый новый рассвет кажется еще прекраснее. Ступая босыми ногами по гладкой влажной мостовой, галерники некоторое время идут молча или едва слышно перешептываясь между собой. Несколько минут спустя они должны будут подняться на борт галеры и начать грести. Капитан, облаченный в шелковые чулки, кружевные манжеты и жабо, важно прохаживается среди них. Он окружен сиянием. Его принесли на носилках внезапно возникшие из тумана носильщики, казалось, он является здесь воплощением самого Бога, ибо стоило ему появиться, как туман исчез. Его не было всю ночь, он растворялся в тумане, полностью сливаясь с ним (во всяком случае, в первое мгновение где-то, вероятно, оседала некая мельчайшая частичка радия, чтобы восемью или десятью часами позже вокруг нее смогли выкристаллизоваться самые прочные
элементы тумана и появился этот жестокий и решительный человек, напоминающий своей позолотой и украшениями фрегат). Галерники давно мертвы. Их никто так и не заменил. Их несбывшиеся надежды исчезли вместе с ними. На Пенфелде теперь специализированные рабочие обслуживают стальные суда. Другая реальность - еще более жестокая - пришла на смену реальности лиц и сердец, делавших когда-то это место столь патетическим. Иногда красота только на мгновение пробуждается под воздействием мимолетной слабой вспышки внутреннего страха, но красота победителя непоколебима, ибо жизнь его совершенна и спокойствие незыблемо. От воды и тумана металл выглядит еще более сурово. Фасад и фронтон каторжной тюрьмы по-прежнему испещрены неровностями, но внутри там остались лишь мотки просмоленных канатов и крысы. Иногда появившееся из-за туч солнце освещает стоящую на якоре перед скалой Рекувранс «Жанну д Арк», по палубе которой снуют юнги. Эти беспомощные дети являются как бы чудовищным, утонченным и слабым потомством прикованных друг к другу спаренных каторжников. На скале за учебным судном видны неясные очертания школы
стажеров. А вокруг, справа и слева раскинулись верфи Арсенала, на которых сооружают «Ришелье». Сквозь стук молотков слышатся голоса. Стоящие на рейде тяжелые и громоздкие чудища слегка смягчаются сыростью ночи и первой застенчивой лаской солнца. Адмирал уже не является, как это было раньше, командующим французским флотом, он теперь всего лишь морской префект. Выпуклый двойной герб не значит уже больше ничего. Он больше не напоминает о поднятых парусах, изгибах деревянного корпуса, выгнутой груди носовых фигур, тяжелых вздохах галерников и торжественности морских сражений. Огромное гранитное здание каторжной тюрьмы, разделенное когда-то на камеры, в которых на соломе и камнях спали заключенные, отдано теперь в распоряжение фабрики канатов. В камерах из плохо обтесанного гранита еще сохранилось по два железных кольца, но теперь в них можно обнаружить лишь огромные кучи канатов, оставленные там без присмотра администрацией фабрики, уверенной в том, что под защитой гудрона они могут пролежать там еще несколько веков. Окна, в которых не осталось почти ни одного стекла, никогда не открываются. Главная
дверь, та, что выходит на покатый двор, о котором мы уже говорили, закрыта на несколько оборотов, и огромный кованый ключ висит на гвозде в конторе Арсенала, о нем все забыли. Правда, есть еще одна дверь, закрывающаяся очень плохо, но это никого не волнует, ибо все убеждены, что сложенные за ней мотки канатов никто никогда не украдет. Эта дверь, тоже массивная, с огромной замочной скважиной, находится в северной части здания и выходит на узенькую, почти никому не известную улочку, отделяющую тюрьму от морского госпиталя. Улочка проходит перед зданием госпиталя и упирается в крепостные стены. Жиль знал это место. Ослепленный видом крови, он бежал сперва очень быстро, но потом остановился, чтобы немного передохнуть, придя в себя и с ужасом осознав чудовищность содеянного им, он сразу же кинулся к этим мрачным и пустынным улицам, чтобы найти выход за стены города. Вернуться на верфь он не осмеливался. Тут он и вспомнил про старую заброшенную тюрьму и плохо закрытую дверь. На ночь он устроился в одной из камер. Дрожа от страха, он сел в углу за мотком каната. Он думал только о случившемся с ним

        Мадам Лизиана была женщина весьма утонченная и воспитанная, находясь за стойкой, она всегда обворожительно улыбалась, в то время как ее глаза не забывали холодно фиксировать количество посетителей и следить за тем, чтобы запуганные девушки не зацепили за ножку стула или каблук своими платьями из тюля и розового шелка. Если она и прекращала улыбаться, то только для того, чтобы дать своему языку спокойно отдохнуть на деснах. Это повторяющееся, наподобие тика, действие служило доказательством ее независимости и самостоятельности. Иногда она подносила украшенную перстнями руку к своим светлым волосам, уложенным в великолепную прическу, дополненную накладными буклями. Она чувствовала себя как бы вышедшей из роскоши окружающих ее зеркал, света и яванских мелодий, и в то же время эта пышность была ее собственным испарением, теплым дыханием, рожденным в пышной груди настоящей женщины.


        Мужчина может быть пассивен (в той степени, в какой он бывает невнимателен, безразличен к почестям, собственному будущему и удовольствиям); тот, кто дает себя сосать, является существом менее активным, чем тот, кто сосет, в свою очередь и этот последний становится пассивным, когда его трахают. Впрочем, эта обнаруженная в Кэреле пассивность была присуща и Роберу, позволившему Мадам Лизиане любить себя. Он подчинился материнской опеке этой в равной мере сильной и нежной женщины. И это заставляло его порой забывать обо всем на свете. Что касается хозяйки, то ей наконец удалось найти опору, стержень, обволакивая который она как бы справляла
«свадьбу мачты и паруса». В постели она терлась лицом и своими слишком тяжелыми грудями о тело безразличного, как алтарь, любовника. Робер возбуждался очень медленно, и Мадам Лизиана в прелюдии к любовному акту воссоздавала для себя самой некое его подобие: целуя основание носа своего возлюбленного, она внезапно с жадностью заглатывала весь этот орган целиком. От щекотки Робер постоянно вырывался, отстраняясь от влажного горячего рта и вытирая мокрый от слюны нос. Когда в дверях залы она заметила лицо Кэреля, она снова испытала то же волнение, что и тогда, когда впервые увидела вместе лица поразительно похожих друг на друга братьев. С тех пор размеренное и тихое течение ее жизни то и дело прерывалось приступами острой тоски, и Мадам Лизиане начало казаться, что ее затягивает какой-то омут. Сходство Кэреля с ее любовником было столь велико, что она помимо своей воли вдруг подумала, что это переодетый в матроса Робер. Приближение улыбающегося лица Кэреля раздражало ее, и вместе с тем она не могла оторвать от него глаз.

«Ну и что же? Ведь они же братья, это естественно»,  - сказала она себе, чтобы немного успокоиться. Но сходство было настолько - чудовищно полным, что заставить себя больше не думать о нем ей не удалось.

«Я внушаю ему отвращение: я слишком любила его, а избыток любви всегда вызывает тошноту. Чрезмерно сильная любовь выворачивает человека наизнанку - а все, что слишком бросается в глаза, вызывает тошноту».

«Ваши лица - это цимбалы, они никогда не сталкиваются, но скользят в тишине, одно по поверхности другого».
        Преступления обогащали личность Кэреля, причем каждое из них привносило в нее что-то новое, не охваченное предыдущими. Убийца, рожденный в момент последнего убийства, оказывался в одной компании со своими благородными друзьями из тех, что ему предшествовали и которых он уже превзошел. Тогда он приглашал их на церемонию, которую убийцы былых времен называли «кровавой свадьбой»: все сообщники должны были вонзить нож в одну и ту же жертву, эта церемония чем-то напоминает уже когда-то описанную:

«Роза сказала Нюкору: „Это свой. Снимай носки и тащи водяру."»
        Нюкор повиновался. Он положил носки на стол и засунул в один кусок сахару, поданный ему Розой, потом, плеснув водки на дно сосуда, он поднял оба носка над ним и осторожно опустил в водку, стараясь замочить лишь самые кончики, после чего протянул их Дирбелю и сказал: «Решай, какой сосать: с сахаром или без. Не дрейфь. Тусоваться с нами в одной колоде - большая честь. Ворам нужно держать масть до конца».


        Последний Кэрель, родившийся в возрасте 25 лет, появившийся из самых темных областей нашего сознания, сильный и крепкий, бодро повел плечами и обернулся к своим более молодым, радостно улыбающимся ему родственникам. Все Кэрели смотрели на него с симпатией. В грустную минуту он чувствовал их поддержку. Они существовали только в его памяти и от этого были окутаны легкой дымкой, придававшей им особое очарование и какую-то девическую грацию. Будь он немного смелее, он мог бы даже назвать их своими «дочерьми», как Бетховен - свои симфонии. Под грустными минутами мы подразумеваем такие мгновения, когда все Кэрели собирались вокруг последнего атлета под парусом из крепа - но не из белого тюля,  - когда тот уже начинал ощущать на своем теле едва заметные морщинки забвения.

        - Неизвестно, кто нанес ему этот удар.

        - А ты его знаешь?

        - Наверняка. Мы все знаем друг друга. Но это не мой кореш.
        Ноно сказал:

        - Все каменщики похожи друг на друга. Возможно, это тот самый тип.

        - Из каменщиков?
        Кэрель говорил медленно, растягивая слова, особенно налегая на букву «а» в слове
«каменщиков».

        - Ты что, не в курсе?
        Кэрель и его брат говорили теперь между собой. Хозяин стоял, облокотясь о стойку, и смотрел на них, особенно на Кэреля, которому Робер рассказывал про нападение Жиля. В душе Кэреля пробудилась надежда, от которой, как ему казалось, преобразился весь мир. По его телу разлилась чудесная свежесть. Он почувствовал себя исключительной, осененной благодатью личностью. Он ощущал в себе небывалый прилив сил, и вместе с тем движения его были исполнены грации. Он заметил, что становится по-настоящему изящным, и отметил это абсолютно серьезно, хотя и сохраняя на своем лице привычную улыбку.


        Братья дрались уже пять минут. Стараясь обхватить друг друга и в то же время стремясь избежать захвата и предваряя движения противника, они безуспешно пытались сблизиться, забавно раскачиваясь при этом всем своим телом. Казалось, они не дерутся, а просто стараются уклониться друг от друга. Прелюдия закончилась. Кэрель неловко поскользнулся и ухватился за ногу Робера. С этого мгновения драка ожесточилась. Дэдэ отошел в сторону, ибо его еще не развитый, едва пробудившийся в нем мужской инстинкт подсказывал ему, что не нужно вмешиваться в единоборство двух мужчин. Улица была узкая и темная, но несколько исполненных ненависти движений братьев как бы осветили ее жестоким светом, который всегда так хорошо чувствовал Марио. Происходящее на улице напомнило сцену из Ветхого Завета, когда два брата, направляемые двумя перстами единого Бога, преисполнились ненависти друг к другу по двум внешне разным причинам, за которыми на самом деле скрывалась одна. Для Дэдэ эта улица была как бы отрезана от остального Бреста. Он ждал, когда наступит кульминация. Двое мужчин дрались в полной тишине, тишина еще больше
возбуждала их, их ярость все возрастала, и они слышали только то, как дыхание вырывается из их ртов, их мышцы были напряжены до предела, по мере того как их усталость увеличивалась, возрастал для них обоих и риск получить неожиданный последний удар, который, будучи нанесен плавно, почти нежно, окончательно освободит их обоих, ибо нанесший его тоже умрет от полного истощения. Три докера наблюдали за дракой, покуривая сигареты. Молча, про себя они ставили сперва на одного, потом - на другого. Предсказать исход было трудно, ибо сила дерущихся казалась равной, и равенство это подчеркивалось их внешним сходством, которое делало схватку сбалансированной и гармоничной, как танец. Дэдэ наблюдал. Он прекрасно знал, как выглядят мускулы его приятеля в спокойном состоянии, но никогда не видел их в драке - особенно против Кэреля, которого он тоже никогда не видел дерущимся,  - Кэрель внезапно присел и, опустив голову, ударил Робера в живот, тот упал на спину. Именно тогда, когда он решил ударить брата, Робер познал ощущение абсолютной внутренней свободы, которое длилось всего одно краткое мгновение, в которое он
должен был сделать выбор между дракой и отказом от нее. С одной стороны от кучки зевак валялся берет матроса, а с другой - кепка Робера. Чтобы подчеркнуть свое превосходство и правоту, Робер в пылу сражения решил вслух высказать свое презрение к брату. И первое, что пришло ему в голову, было:

        - Грязный пидор.
        Но у него вырвался лишь хрип. Все невысказанные, застрявшие у него в горле слова продолжали лихорадочно пульсировать в его мозгу:

«Дал себя трахнуть хозяину борделя! Вот мудак! Да еще и хвалится этим! Его опустили, а он считает себя паханом! Моему брату проконопатили очко, нечего сказать, приятное известие!»
        В первый раз он думал такими грубыми словами, которых обычно старался никогда не употреблять.

«Приятно, очень приятно! А какая рожа была у этого подонка Ноно, когда он мне рассказывал об этом!»
        Три докера отступили назад. На мгновение перед Дэдэ промелькнула голова Робера, зажатая между крепких ляжек Кэреля, который колотил по ней обоими кулаками. Вдруг обутая в фетровую туфлю нога Робера с силой лягнула Кэреля в лицо, и его ляжки разжались. Мгновение поколебавшись, Дэдэ наклонился и подобрал берет матроса. Подержав его секунду в руке, он положил его на тумбу. Робер был побежден, и вид этого пламенеющего, как факел, берета на голове его юного приятеля окончательно бы его добил, ибо в этом выразилась бы благосклонность юноши к победителю, как бы увенчивающая его символической короной. Длившееся всего несколько мгновений колебание принесло ему чувство освобождения, и это удивило Дэдэ. К удивлению примешивалось какое-то тяжелое и одновременно почти сладострастное чувство окончательного разрыва. Его удивляло, что все зависит от одного его поступка, и этот поступок очень важен… На самом деле важно было то, что ребенок вдруг почувствовал себя самостоятельным. Он задумался. Накануне, когда он поцеловал Марио, он впервые вторгся в естественный ход событий, и этот первый смелый поступок, позволив
ему на мгновение почувствовать свою свободу, опьянил и укрепил его настолько, что он мог теперь попробовать еще раз. Но эта удавшаяся попытка освободиться заставила на время отступить дремавшего в Дэдэ мужчину, которого он с помощью Марио и, особенно, Робера тщетно пытался разбудить в себе. Действительно, Дэдэ познакомился с Робером еще тогда, когда тот работал на доках. Вместе они совершили несколько краж в пакгаузах, а когда Робер ушел из докеров и сделался сутенером, Дэдэ затаился и стал осведомителем в полиции. Тем не менее из уважения к их прежней дружбе Дэдэ никогда не шпионил за Робером, хотя часто и получал от него сведения для Марио. Дробившиеся в многочисленных отражениях жесты братьев освещали улицу, затененную их ненавистью, дыханием и чернотой невидимых глаз. Кэрель выпрямился. Дэдэ заметил, как напрягся его мощный торс. Чей-то насмешливый, но восхищенный голос воскликнул:

        - Ну счас начнется!
        Дэдэ чувствовал, как перекатываются и напрягаются под голубым полотном брюк мускулы Робера, силу которых он хорошо знал. Все эти движения ягодиц, бедер и икр были известны ему. Фланелевая ткань не мешала ему видеть сгорбленную спину, плечи и руки. Казалось, что Кэрель дерется сам с собой. Подошли какие-то две женщины. Сначала они стояли молча и прижимали к себе свои хозяйственные сумки и буханки хлеба. Наконец они не выдержали и спросили, почему дерутся эти мужчины:

        - Что случилось? Вы не знаете?
        Но ответа они не получили. Никто ничего толком не знал. Причиной драки были какие-то семейные дела. Дальше же идти они не решались, так как дерущиеся загородили им проход, и они продолжали глядеть на растрепанные, потные, сплетенные в узел тела двух самцов. Братья становились все больше похожими друг на друга. Их взгляды утратили первоначальную жестокость. Со стороны можно было заметить лишь усталость и волю - даже не к победе, а просто волю - что-то вроде стремления не прекращать эту боробу, которая одновременно их и объединяла. Дэдэ был спокоен. Ему было все равно, кто победит, в любом случае это будет одно и то же лицо, то же самое тело поднимется, отряхнет свою рваную запыленную одежду и небрежным движением руки пригладит растрепанные волосы. Эти два абсолютно похожие друг на друга существа вели героическую и возвышенную борьбу - подлинный смысл этой схватки был понятен лишь мужчине - за свою единственность. Казалось, им действительно больше хочется соединится, раствориться в единстве, чем уничтожить друг друга, ибо, объединившись, эти две особи составили бы существо гораздо более уникальное.
Их драка напоминала любовную борьбу, в которую никто не осмеливался вмешиваться. Чувствовалось, что оба борца объединились против арбитра, который - в сущности - самоустранился от участия в этой оргии. Дэдэ смутно это осознавал. Он испытывал одинаковую ревность к обоим братьям. Но они наталкивались на сильное сопротивление. Они напрягались, колотили друг друга, избивали - и все это чтобы окончательно слиться,  - но двойник не поддавался. Кэрель был сильнее. Когда он почувствовал, что одолевает брата, он прошептал ему на ухо:

        - Повтори. Повтори, что ты сказал.
        Робер задыхался под решительным натиском, зажатый в тисках мускулов Кэреля, которые невозможно было разжать. Он уткнулся в землю и глотал пыль. Другой же, сверкая глазами и обжигая ему затылок своим горячим дыханием, шептал:

        - Повтори.

        - Не повторю.
        Кэрелю вдруг стало стыдно. И от стыда он наклонился над братом и ударил его сильнее. Не удовлетворившись тем, что враг был повержен, он постарался унизить и полностью уничтожить того, кто, даже лежа в пыли, продолжал ненавидеть его. Робер незаметно достал нож. Женщина громко вскрикнула, и вся улица буквально прилипла к окнам. На балконах появились растрепанные женщины в нижних юбках и с обнаженными грудями, свисавшими над поручнями, за которые они держались своими руками. Они были не в силах оторваться от этого зрелища и пойти набрать ведро воды, чтобы вылить его на этих двух самцов, как на бешеных, обезумевших от ярости собак. Даже Дэдэ стало страшно, однако он пересилил себя и сказал собравшимся было вмешаться докерам:

        - Да оставьте их. Это же мужики. Они братья и сами разберутся между собой.
        Кэрель отстранился. Ему угрожала смертельная опасность. Впервые жизнь убийцы сама оказалась под угрозой, он почувствовал, как его начинает охватывать глубокое оцепенение, с которым он с трудом справлялся. В свою очередь он тоже достал нож и, приготовившись к прыжку, отступил к стене, держа его открытым в руке.

        - Кажись это братья! Разнимите их!
        Но люди на тротуаре и на балконах не могли себе даже представить, что между ними в это время происходит волнующий диалог:

        - «Я пересекаю покрытую тонким кружевом реку. Помоги мне причалить к твоему берегу.»

        - «Это будет тяжело, брат, ты слишком сопротивляешься…»

        - «Что ты сказал? Я почти ничего не слышу».

        - «Прыгай на мой берег. Цепляйся. Забудь о боли. Прыгай.»

        - «Не уворачивайся!»

        - «Я здесь».

        - «Говори тише. Я уже с тобой.»

        - «Я люблю тебя больше себя самого. Я притворился, что ненавижу тебя. Мои шумные скандалы отделяют меня от тебя, но тишина всегда слишком пугала меня. Мой смех - это солнце, прогоняющее тени, которые ты отбрасываешь на меня. Я усеял ночь кинжалами. Я возвожу баррикады. Мой смех погружает меня в одиночество, отдаляет от тебя. Ты прекрасен».

        - «Ты такой же, как я!»

        - «Молчи. Мы рискуем раствориться в слишком тесном единстве. Натрави на меня своих собак и волков.»

        - «Бесполезно. Каждый новый скандал делает тебя еще прекраснее, тебя озаряет болезненное сияние.»
        Послышались звуки труб.

        - Они убьют друг друга!

        - Мужчины, разнимите их!
        Женщины визжали. Оба брата выпрямились с ножами в руках и смотрели друг на друга почти мирно, так, как будто они приближались друг к другу только для того, чтобы обменяться флорентийской клятвой, которую обычно приносят в кинжалом в руке. Возможно, им хотелось проткнуть друг друга, чтобы пришить, привить себя другому. В конце улицы показался патруль.

        - Легавые! Смывайтесь поскорее!
        Глухо произнеся это, Марио бросился к Кэрелю, который хотел было его оттолкнуть, но Робер, заметив патруль, уже сложил свой нож. Его трясло. Едва оправившись от волнения, тяжело дыша, он сказал, обращаясь к Дэдэ, потому что посредник был еще необходим:

        - Скажи ему, пусть сматывается.
        И тут же, так как времени уже не оставалось, он отбросил все трагические церемонии, сопровождавшиеся театральной торжественностью (от которой всегда так трудно избавиться), и, как император, который обращается к своему врагу напрямую, вопреки требованиям военного этикета и поверх голов своих генералов и министров, он обратился прямо к своему брату. Сухо и властно, так, что это мог расслышать лишь Кэрель, что еще раз свидетельствовало об их тайной близости, исключавшей присутствие при их схватке каких-либо свидетелей и зрителей, он сказал:

        - Подожди. Я еще найду тебя. И мы закончим.
        На мгновение Роберу пришла в голову мысль одному встретить патруль, но тот приближался с опасной быстротой. Он сказал:

        - Ладно. Потом разберемся.
        И они, не разговаривая, даже не глядя друг на друга, отошли к тротуару на другой стороне улицы. Дэдэ молча шел за Робером. Изредка его взгляд обращался к Кэрелю, правая рука которого была в крови.


        В присутствии Ноно Робер вновь чувствовал себя настоящим мужчиной, чего в присутствии Кэреля ему почувствовать не удавалось. Не то чтобы он становился внутренне или внешне похож на педика, но рядом с Кэрелем, которого он уже не считал нормальным, любящим женщин мужчиной, он невольно погружался в смутную тревожную атмосферу, всегда окружающую мужчин, испытывающих гомосексуальное влечение. Они существуют в своей особой вселенной (со своими законами и тайными, невидимыми отношениями), откуда мысли о женщине изгнаны навсегда. В момент наслаждения оба самца испытывают друг к другу нечто вроде нежности (особенно хозяин), но нежность - не совсем точное слово, лучше было бы сказать: нечто вроде смеси признательности к доставившему тебе удовольствие телу, всепоглощающего успокоения после пережитого наслаждения, физической усталости, почти отвращения, захлестывающего вас и приносящего облегчение, опрокидывающего и поднимающего над землей, и, наконец, грусти и этой легкой, промелькнувшей, как слабая вспышка, нежности, неизменно оказывающий незаметное воздействие на обычное физическое влечение между мужчиной
и женщиной или просто между двумя живыми существами, из которых одно женского пола, а отсутствие в этой вселенной женщины делает обоих самцов самих немного женственнее. Присутствие женщины совсем не обязательно, это перевоплощение лучше удается не более слабому и молодому или более чуткому, но более изощренному, который часто бывает и сильнее, и старше. Двух мужчин объединяет некий тайный сговор, предполагающий отсутствие женщины, отчего женщина как бы невольно связывает их своим отсутствием. Именно поэтому они абсолютно не нуждаются в том, чтобы притворяться или казаться чем-то иным, чем они являются на самом деле: два мужественных самца могут ревновать или ненавидеть друг друга, но любить друг друга им совсем не обязательно. Сам того не желая, Ноно все рассказал Роберу. Теперь он больше не испытывал такой ярости, когда вспоминал разговор двух братьев:

        - А ты неплохо устроился.

        - Ну, это не так уж и приятно.
        Очевидно, признание явилось следствием стыда, который мучил его с того знаменательногог вечера. Никогда Ноно не пытался избавиться от Робера. Никогда Робер, зная правила игры, не просил у него прислать хозяйку. Впрочем, даже когда он приходил в бордель в качестве клиента, он лишь тогда замечал Мадам Лизиану, когда та сама его выбирала. Отметив про себя, что Робер никак не отреагировал на то, что его брат спит с ним, Ноно почувствовал глубокое облегчение. В душе он желал, чтобы Робер больше привязался к нему, признав его за своего зятя. Два дня спустя он признался ему во всем. Начал он издалека.

        - Я считаю, что я выиграл. Твой брат оказался достаточно уступчив.

        - Не может быть.

        - Честное слово. Только не говори об этом ему.

        - Мне все равно. Но ты ведь не хочешь сказать, что тебе удалось его трахнуть?
        Ноно хихикнул, вид у него был довольно смущенный и в то же время победоносный.

        - Кроме шуток, тебе удалось? Знаешь, это удивительно.
        Мадам Лизиана была добра и нежна. К сладостной нежности ее бледной плоти добавлялась доброта женщины, основным занятием которой была слежка за развратными мужчинами, воспринимаемыми ею как нуждающиеся в опеке очаровательные больные. Она советовала своим «девочкам» быть ангельски терпеливыми с этими господами: с чиновником из субпрефектуры, требовавшим, чтобы Кармен прятала от него варенье, со старым адмиралом, который любил прогуливаться с пером в заднице и кудахтать, в то время как переодетая фермершей Элиана преследовала его,  - терпеливыми с господином секретарем суда, который хотел, чтобы его укачивали, терпеливыми с тем, кто, привязав себя цепью к ножке кровати, громко лаял, терпеливыми со всеми этими мрачными и скрытными господами, которых атмосфера борделя и нежность ангелочков Мадам Лизианы выворачивала наизнанку, заставляя продемонстрировать все богатство и неземную красоту своей души. Иногда, пожимая плечами, Мадам Лизиана говорила, обращаясь к самой себе:

        - К счастью, не все девушки на свете непорочны, это позволяет разным недоделкам познать, что такое любовь.
        Она была сама доброта.
        Робер все еще недоверчиво улыбался.

        - А если я тебе скажу, что дело уже сделано? Но молчок, ладно?

        - Я же сказал.
        Пока хозяин излагал все детали происшедшего, рассказывая о том, как Кэрель смошенничал, бросая кости, Робер все больше погружался в апатию. Его душила ярость. Со сжатыми от стыда губами и бледными впалыми щеками он чувствовал себя перед Ноно жалким и слабым.


        Помимо Пенфелда и моря, Брест отделен от окружающего мира мощными фортификационными сооружениями. Они состоят из глубокого рва и насыпи. Насыпь - с внешней и внутренней стороны - вся усажена акациями. Со стороны города вдоль них проходит дорога, где и был оставлен убитый Кэрелем Вик. Ров зарос густым кустарником и, местами, болотным тростником, в нем полно всякого хлама. Туда сбрасывают целые кучи мусора. В течение всего лета моряки, сошедшие вечером на берег и не успевшие вернуться на борт с последней шлюпкой в 22 часа, спят там до прихода следующей, в 6 часов утра. Они лежат прямо на траве, среди обломков. Ров и прилегающие к нему лужайки усеяны в это время спящими на листьях матросами. Расположение деревьев, корней, всевозможные ухабы и необходимость сохранить парадный мундир вынуждают их принимать самые причудливые позы. Предварительно поблевав и сняв с себя брюки, они вытягиваются во весь рост или сворачиваются калачиком, стараясь устроиться на краю испачканного места. Во рву повсюду валяются кучи говна. Среди них моряки и готовят себе гнезда для сна. Они засыпают под ветвями и просыпаются от
утренней прохлады. Кое-где во рву виднеются повозки цыган, костры, слышатся споры и крики вшивых ребятишек. Цыгане ходят по деревням, где живут наивные бретонцы и кокетливые девушки, которых можно легко прельстить корзинкой обрезков машинных кружев. Стены выложены из твердого камня. В толстой неровной стене, идущей вдоль склона вокруг всего города, из-за проросшего в щели дерева несколько камней отсутствует. Именно на этом поросшем деревьями склоне, неподалеку и от госпиталя, и от тюрьмы, всю неделю по вечерам репетируют трубачи
28-го полка колониальной инфантерии. На следующий день после убийства, перед тем, как отправиться в «Феерию», Кэрель прогуливался среди этих древних укреплений, правда, не приближаясь к месту преступления, где полиция могла оставить часовых. Он искал место для тайника с драгоценностями. Его тайники были разбросаны по всему миру, их местонахождение было хитроумно помечено в хранившихся в его мешке бумагах. Китай, Сирия, Марокко, Бельгия. Книжка с этими записями напоминала полицейский «реестр убийств».

«Шанхай. Французское консульство. Сад. Баобаб у решетки.
        Бейрут. Дамаск. Женская фигура у пианино. Стена слева.
        Каса. Банк Алфан.
        Анвер. Собор. Колокольня».
        Кэрель прекрасно помнил, где хранятся его сокровища. Он скрупулезно фиксировал в своей памяти все детали, стараясь не упустить ни одной характерной особенности найденного им для тайника места. Он запоминал каждую трещину в камне, каждый корень, насекомых, запахи, время, расположение теней и солнца - стоило ему только захотеть, и в его памяти с удивительной точностью восстанавливались все мельчайшие подробности этих кратковременных эпизодов его жизни, которые все вместе начинали сиять в его сознании, освещенные ослепительным праздничным светом. Ему открывались вдруг все детали такого тайника. Они были выпуклы и ярко освещены, отчего казались выверенными с математической точностью. Кэрель помнил о тайниках, но старался забыть о том, что в них хранится, чтобы потом, когда он совершит кругосветное путешествие специально для того, чтобы снова их обнаружить, полнее пережить радостное удивление. Эта таинственная неопределенность скрытых богатств как нимб сияла над тайником, над этой обманчивой, обрамленной золотом щелью, и, понемногу удаляясь от своего источника, поднималась над миром, обволакивая его
нежным и ласковым светом, в котором душа Кэреля чувствовала себя свободно и легко.


        Богатство давало Кэрелю возможность чувствовать себя сильным. В Шанхае под корнями баобаба у решетки он захоронил плоды пяти ограблений и совершенного в Индокитае убийства русской танцовщицы, в Дамаске в руинах статуи женщины у пианино он зарыл добытое в результате убийства, совершенного в Бейруте. За это преступление его соучастник получил двадцать лет каторги. В Касабланке Кэрель припрятал украденное в Каире у французского консула. С этим связано воспоминание о гибели английского моряка, бывшего его соучастником. В Анвере на колокольне собора он спрятал добытое в результате нескольких осуществленных в Испании краж, повлекших за собой смерть немецкого докера, его соучастника и жертвы.


        Кэрель шел среди мусора. Как и тогда, после преступления, он снова слышал шум колеблемой ветром травы. Он не испытывал ни малейшего дискомфорта и тем более угрызений совести, и это не должно показаться удивительным тому, кто поймет, что Кэрель давно уже решил: не позволять преступлению поглотить себя, а всегда носить преступление в себе. Это требует краткого объяснения. Если бы Кэрель с манерой поведения, подходящей к обычной жизни, внезапно оказался в измененной вселенной, он бы испытал чувство одиночества и некоторый испуг - от ощущения собственной необычности. Но приняв идею убийства, вобрав ее в себя, сделав ее испарением своего тела, он подчинил ей весь окружающий мир. Его поведение было вполне созвучно этому состоянию. Кэрель испытывал чувство совсем иного одиночества: одиночества избранности творца. Однако следует иметь в виду, что все, о чем мы здесь говорим, переживалось нашим героем, скорее, бессознательно. Он осмотрел каждую щель в окружавшей ров стене. В одном месте обломки были очень крупные и прилегали вплотную к стене. Их основание было под кладкой стены. Кэрель внимательно
огляделся. Место ему понравилось. Сзади никто не шел. Вокруг, и на насыпи, и над стеной, никого не было. Во рву он был один. Чтобы защитить руки от колючек, он засунул их в карманы и вразвалку зашел в кустарник. На мгновение он неподвижно застыл у подножия стены, рассматривая кладку. Он выбирал камень, который нужно было сдвинуть, чтобы в стене образовалось углубление. Небольшой холщовый мешочек с золотом, перстнями, сломанными браслетами, серьгами и итальянскими золотыми монетами не должен был занять много места. Он долго смотрел. И вскоре впал в какой-то гипнотический сон, сомнамбулическое состояние, отчего окончательно слился с местом, в котором находился. Он прислонился к стене, все детали которой его сознание фиксировало с болезненной ясностью, и чувствовал, как его тело начинает проникать сквозь эту стену. Все его десять пальцев вдруг обрели зрение. И мускулы тоже. Вскоре он сам стал стеной и застыл так на мгновение, чувствуя, как в нем живут все крупицы камней, как его ранят трещины, из которых течет невидимая кровь и исходят его душа и безмолвные стоны, как паук щекочет крошечную впадинку
между его пальцами, а листок нежно касается одного из его влажных камней. Наконец, очнувшись, он заметил, что прижат к стене, острые мокрые выступы которой ощупывает своими руками, и постарался отделиться от нее, выйти наружу, но он оторвался от нее уже навсегда помятый, отмеченный этим неповторимым местом насыпи, которое запечатлелось в памяти его тела, и Кэрель был уверен, что сможет найти его и пять, и десять лет спустя. Поворачиваясь, он вдруг вспомнил, хотя это и не имело для него особого значения, что в Бресте совершено еще одно преступление. В газете ему попалась фотография Жиля, и он узнал улыбающегося певца.


        На «Мстителе» Кэрель по-прежнему был отрешенно высокомерен и невозмутим. Обязанности ординарца не мешали ему сохранять свою пугающую грацию. Он выполнял все поручения лейтенанта с самым беззаботным видом, а тот, после того как Кэрель ответил ему с такой убийственной иронией и сознанием своей власти над влюбленным, больше не решался взглянуть ему в лицо. Кэрель выделялся среди товарищей своей силой, серьезностью и авторитетом, который еще больше вырос, когда они узнали, что по вечерам он наведывается в «Феерию». Он ходил только туда, и все матросы заметили, что он здоровается за руку с хозяином и Мадам Лизианой. Хозяина «Феерии» знали на всех морях. Морякам не терпелось увидеть бордель, но когда они видели перед собой на темной и сырой улице этот грязный полуразвалившийся домишко с запертыми ставнями, они не могли прийти в себя от волнения. Многие из них так и не осмеливались шагнуть за утыканную гвоздями дверь. И то, что Кэрель был там своим человеком, еще больше увеличивало его значимость в их глазах. Им и в голову не могло прийти, что он бросал с хозяином кости. Авторитет Кэреля был настолько
велик, что подобные посещения только подчеркивали его необычность и превосходство. И то, что рядом с ним никогда не видели шлюх, доказывало лишь то, что он приходил туда не как обычный клиент, а как особо приближенное лицо и кореш хозяина. Он был военным моряком, а наличие у него женщины сделало бы из него обычного самца. Его авторитет ставил его вровень с теми, кто имел нашивки. Кэрель чувствовал себя окруженным всеобщим вниманием и от этого иногда забывался. Зная о тайной страсти лейтенанта, он порой бывал с ним дерзок. Кэрель не без лукавства пытался еще сильнее разжечь эту страсть, непринужденно принимая самые вызывающие позы: то он опирался на дверной проем, подняв руку и демонстрируя свою подмышку, то садился на стол так, что его ляжки сплющивались, а штаны задирались, открывая мускулистые волосатые икры, то выгибал спину или, разговаривая с офицером, принимал еще более вызывающую позу и шел по его зову, выпятив живот и засунув руки в карманы, натягивая ткань ширинки на члене и яйцах. Лейтенант был близок к безумию, но хоть как-то выразить свой гнев, недовольство или даже свое восхищение Кэрелем
он не решался. Самым дорогим его воспоминанием, которое он бережно хранил - часто мысленно возвращаясь к нему - было воспоминание об Александрии в Египте, когда в полдень матрос внезапно появился на наружном трапе корабля. Кэрель смеялся, обнажив все свои зубы, но абсолютно беззвучно. У него было бронзовое, даже, можно сказать, позолоченное лицо, какое часто бывает у блондинов. В саду у араба он сорвал пять или шесть усыпанных мандаринами веток, а так как он не любил, чтобы в его руках во время ходьбы было что-нибудь, что мешало бы ему свободно поводить плечами, он засунул их в вырез своей белой куртки, откуда из-за его черного сатинового гаслтука они и торчали, касаясь его подбородка. Эта деталь заставила офицера почувствовать внезапную почти интимную близость к Кэрелю. Листва, высовывающаяся из выреза его куртки, без сомнения, росла на его широкой груди вместо волос, и может быть, на одной из подобных драгоценных и скрытых веток росли и его великолепные, твердые и вместе с тем нежные яйца. На мгновение неподвижно застыв на трапе, Кэрель коснулся ногой обжигающей металлической поверхности палубы и
направился к своим товарищам. Почти весь экипаж был на берегу. Оставшиеся же, разморенные солнцем, лежали в тени паруса. Один из парней крикнул:

        - Вот зараза! Прямо, как стручок! Что, руки уже не держат?

        - А тогда бы ты сказал, что я на свадьбу собрался.
        Кэрель с трудом достал цеплявшиеся за его тельняшку и черный сатиновый галстук ветви. Он по-прежнему улыбался.

        - Где ты это взял?

        - В саду. Я туда зашел.
        Убийства делали Кэреля недоступным для окружающих, образовывая вокруг него великолепную изгородь, но иногда ему начинало казаться, что она блекнет и от нее остается один металлический остов. Это ощущение было ужасно. Покинутый своими могущественными покровителями - в реальности существования которых он вдруг начинал сомневаться, отчего перед ним и возникал этот образ обнаженных металлических стеблей,  - он чувствовал себя среди других мужчин жалким и беззащитным. Но он мгновенно брал себя в руки. Стуча каблуками о грубую палубу
«Мстителя», он как бы переносился на Елисейские поля и снова обретал подлинный смысл своих мрачных убийств. Но перед этим, опасаясь, что его авторитет может быть поколеблен, он становился особенно безжалостен к окружающим, тогда как ему самому казалось, что он с ними предельно ласков. Все в экипаже видели, что он разъярен. Его же ошибочное ощущение было следствием того, что он не привык ни к дружбе, ни к товарищеским отношениям. Его шутки, которыми он пытался завоевать симпатии своих товарищей, на самом деле больно ранили их. И, уязвленные, они начинали лягаться и вставать на дыбы. Кэрель же продолжал упираться, разъяряясь уже на самом деле. Но настоящую симпатию способны вызвать только жестокость и ненависть. Подлостью Кэреля восхищались, все его ненавидели, и эта направленная против него ненависть делала его красоту как бы высеченной из мрамора. Он заметил смотревшего на него лейтенанта и, улыбнувшись, направился к нему. Удаленность от Франции, взаимное расположение, установившееся среди мужчин в этот выходной день, изнуряющая жара и вся приподнятая атмосфера стоящего на рейде судна несколько
ослабили строгость отношений между офицерами и матросами. Он сказал:

        - Хотите мандарин, лейтенант?
        Офицер, улыбаясь, приблизился. Тогда и совершился этот двойной, начатый одновременно акт: в то время как Кэрель поднес руку к плоду, стараясь его оторвать, лейтенант вытащил свою руку из кармана и медленно протянул ее матросу, который, улыбаясь, вложил в нее свой подарок. Синхронность этих двух жестов глубоко потрясла офицера. Он сказал:

        - Благодарю вас, матрос.

        - Не за что, лейтенант.
        Кэрель повернулся к своим товарищам, сорвал еще несколько мандаринов и бросил их им. Лейтенант медленно удалился, он с деланной небрежностью очищал свой плод, радостно твердя про себя, что отныне его любовь к Кэрелю будет чиста, ибо первый объединивший их жест был исполнен такой трогательной гармонии, что она могла исходить только из их душ или даже из единственной сущности - любви,  - которая, покинув свое скрытое убежище, распалась на два луча. Внимательно оглядевшись по сторонам и убедившись, что его никто не видит, он повернулся спиной к матросам и положил мандарин себе в рот целиком, на мгновение задержав его за щекой.

«Это напоминает яйца красивых мальчиков, предназначенные для того, чтобы их смаковали старые морские волки»,  - подумал он.
        Он незаметно оглянулся. Кэрель стоял спиной к нему перед лежащими матросами, которые издали сливались в одну огромную массу сильных мужских тел. Лейтенант обернулся как раз в тот момент, когда тот, слегка согнув свои длинные, обтянутые белым полотном ноги и положив руки на бедра, напрягся (он даже представил себе налившееся кровью лицо ожидающего облегчения матроса, его выпученные глаза и застывшую улыбку), потом напрягся еще сильнее и, наконец, выпустил в его направлении серию звонких, бодрых, нервных и сухих выстрелов, как если бы его знаменитые белые штаны (Кэрель называл их своими «шкарами») вдруг разорвались сверху донизу, это было встречено криками «ура», радостными воплями и раскатами смеха его товарищей. Пристыженный лейтенант резко отвернулся и удалился. У Кэреля эта видимость веселья (мы говорим «видимость», потому что это веселье было неглубоким, всего лишь чем-то вроде легкого опьянения) на самом деле явилась следствием внутренней тоски. (Мы не считаем подобное поведение патологическим. Описанные выше реакции можно наблюдать у всех мужчин.) Кэрель шел на свои самые рискованные дела,
стараясь не совершать ошибок, но сразу же после кражи или даже убийства он всегда замечал допущенную им оплошность, а иногда и несколько. Часто это была какая-нибудь мелочь. Легкая заминка, неловко положенная рука, зажигалка, забытая в кулаке убитого, тень, отброшенная его профилем на светлую поверхность, на которой, ему казалось, она так и осталась,  - конечно, все это было не так важно, но иногда он доходил до того, что начинал опасаться, как бы его глаза, запечатлевшие образ жертвы, не выдали этот образ посторонним. Всякий раз он снова и снова повторял в уме совершенное им преступление. Именно тогда он и замечал ошибку. Его удивительная способность к ретроспективному воспроизведению позволяла ему ее зафиксировать. (А хотя бы одна бывала всегда.) И для того чтобы не впасть окончательно в отчаяние, Кэрель с улыбкой полагался на хранившую его звезду. Он говорил себе: «Ладно. Я знаю, что сделал это нарочно. Нарочно. Так интереснее.»
        Страх не подавлял, а скорее, возвышал его, потому что укреплял его глубокую, страстную и вместе с тем такую непосредственную веру в свою звезду. Его улыбка была предназначена именно ей. Он не сомневался, что эта небесная покровительница убийцы преисполнена веселья, и грусть, которую он чувствовал в ней, была подобна той, какая порой проступала в его улыбке в минуты полного одиночества, в котором он оказывался по воле своей необычной судьбы,  - под словами «полное одиночество» мы понимаем такое, которое к этому одиночеству стремится и является для себя самого источником и отправной точкой. Особенно остро одиночество ощущается по утрам, при пробуждении, когда опьяненные сном и духотой ночи матросы, согнувшись, ворочаются в гамаке, свесив грудь или ноги, как карпы в тине, которые бьются о землю или воду своим хвостом, и рот их, зевая, так округляется, что туда невольно просится член товарища, готовый проникнуть в него так же глубоко, как поток ветра. Он должен был улыбаться своей звезде. Хотя бы для того, чтобы скрыть от нее свои сомнения. Улыбаясь ей, он отчетливо ее видел.

Страницы:
1 2
Вам понравилось? 21

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

1 комментарий

+
0
boji Офлайн 1 марта 2014 05:34
не смогла дочитать до конца, т.к. не смогла понять о чем история. извините.
Наверх