Эдвард Морган Форстер
На том корабле
Аннотация
В детстве они вместе играли в солдатиков - сын английского джентльмена и нищий мулат-полукровка. Но то, что позволено детям, невозможно для взрослых. Чем обернется их случайная встреча через десять лет - счастьем или трагедией?
— Эй, Кокос, идем играть в солдаты!
— Не могу, я занят.
— Но ты должен. Лайон так хочет.
— Правда, старик, пошли, — сказал Лайонел, подбежав с бумажными треуголками и каким-то кушаком.
Это было очень-очень давно, но и поныне мальчишки смело идут на смерть, надевая на себя всё, что подвернется под руку.
— Не могу я, занят, — повторил Кокос.
— Старик, но чем же ты занят?
— У меня много дел, старик.
— Ну и пусть остается, обойдемся без него, — сказала Оливия. — И Джон с нами, и Ноэл, и Малыш, и лейтенант Бодкин. Кому нужен этот Кокос?
— Заткнись! Мне нужен. И всем нужен. Один он падает, когда его убивают. А вы все продолжаете стоять. Сегодня утром наше побоище было настоящим фаршем. Мама так сказала.
— Ну хорошо, я могу упасть.
— Это ты сейчас говоришь, а как до дела дойдет — так сразу на попятную. И Ноэл тоже не будет. И Джон. А Малыш вообще ничего не умеет — понятно, он слишком маленький. Не лейтенанту же Бодкину падать?
— Я не пойду.
— Кокосина-кокосина-кокосина-кокосина-кокосина-кокосина, — проговорил Малыш.
Мальчуган шагал по палубе и радостно визжал. Ему нравилось, когда его уговаривали эти красивые, воспитанные дети.
— Я должен пойти посмотреть м-м-м-м-м, — заявил он.
— Что-что?
— М-м-м-м-м. Они живут — о, их так много! — в тонкой части корабля.
— Он хочет сказать — на носу, — поправила Оливия. — Ладно, пошли, Лайон. Он безнадежен.
— А что такое м-м-м-м-м?
— М-м.
Он замахал руками и мелом вывел на фальшборте какие-то значки.
— Что это?
— М-м.
— Как это называется?
— Никак не называется.
— А что они делают?
— Они просто ходят так и вот так… всегда.
— Это летучие рыбки? Феи? Крестики-нолики?
— Они никак не называются.
— Мама! — обратилась Оливия к даме, прогуливавшейся под руку с каким-то господином. — Правда же: всё имеет название?
— Разумеется.
— Кто это? — поинтересовался у дамы ее спутник.
— Вечно липнет к моим детям. Я его не знаю.
— Мулат?
— По-видимому, но сейчас, по пути домой, это уже не имеет значения. В Индии я бы не позволила. — Миссис Марч поравнялась с детьми и, не останавливаясь, громко произнесла: — Кричите, сколько влезет, но не визжите, только не визжите.
— Они должны называться, — сказал Лайонел, что-то вспомнив, — потому что в самом начале Библии Адам нарек всех животных.
— Их не было в Библии, м-м-м-м-м. Они все время жили в тонкой части корабля. Только ты оттуда уходишь, они тут как тут.
— Он имел в виду Ноев ковчег, — поправила Оливия.
— Ноев ковчег, Ноев ковчег, Ноев ковчег, — заладил Малыш, и все запрыгали и заорали.
Потом, не сговариваясь, они переместились с палубы первого класса на нижнюю, а с нижней спустились по лестнице, что вела на бак. Они дрейфовали, словно водоросли и медузы в тропических морях. Об игре в солдаты позабыли, хотя Лайонел сказал, что треуголки все же надо надеть. Они возились с фокстерьером, которого опекал один матрос, и расспрашивали самого матроса, доволен ли он своей бродяжьей жизнью. Потом, опять пустившись в дрейф, они забрались на носовую часть корабля, где, как было сказано, как раз и обитали м-м-м-м-м.
Здесь им открылась славная страна — лучшее место на корабле. Никто из маленьких Марчей прежде сюда не заглядывал, но Кокос, почти беспризорный, превосходно знал этот мир. Колокол, что висит на самом верху — это корабельный колокол. Если в него позвонить — судно остановится. Эти толстые канаты завязаны узлами — двенадцать узлов в час. А здесь краска еще не высохла, но только в этом месте. А вон из той дырки вылез ласкар [матрос-индиец]. Но об «м-м-м-м» он ничего не сказал, пока не у него не спросили. Потом он нашелся и объяснил, что они появляются, когда вас нет, поэтому нечего рассчитывать на встречу с ними.
Какой обман! И какое разочарование! Но детские мысли столь неустойчивы, что дети не успевают огорчиться. Оливия, в которой уже пробуждались женские инстинкты, может, и сказала бы несколько тщательно отобранных слов, но, увидев, что братья совершенно счастливы, забыла тоже и поставила малыша на швартовную тумбу, как тот ее просил. Визжали все. Ласкар расстелил между ними на палубе мат для послеполуденной молитвы. Он молился так, словно все еще был в Индии — обратившись к востоку и не ведая, что корабль уже обогнул Аравию и святые для него места находятся теперь за его спиной. Дети продолжали визжать.
Миссис Марч со своим спутником оставалась на верхней палубе, наблюдая, как судно приближается к Суэцу. Два континента сходились в грандиозном великолепии гор и равнин. Там, где они смыкались, были различимы дымы и деревья города. Вдобавок к более личным проблемам миссис Марч живо заинтересовалась Фараоном.
— Где именно утонул Фараон? — спросила она капитана Армстронга. — Я должна показать детям.
Капитан Армстронг не знал, но посоветовал спросить у мистера Хотблэка, миссионера из Моравии. Мистер Хотблэк — уж он-то знает. И в самом деле — он знал много, очень много. В первые дни вояжа несколько отодвинутый в сторону военными, теперь он всплыл на поверхность, стал важным и назойливым. Он взялся разбудить отпрысков миссис Марч, когда корабль будет проплывать мимо того самого места. Он рассуждал о происхождении христианства таким образом, что миссис Марч засомневалась в его познаниях. В частности, он сказал, что канал — это одна сплошная иллюстрация к Библии, что тут по-прежнему можно увидеть осликов, везущих в Египет святые семейства, и что обнаженные арабы по-прежнему входят в прибрежные воды для ловли рыбы. «Петр и Андрей на берегу моря Галилейского, что ж, это как раз о них». Дочь священника и офицерская жена, миссис Марч не могла примириться с мыслью, что христианство столь ориентально. Что доброго может исходить из Леванта, и разве возможно, чтобы в жилах апостолов текла туземная кровь? Все же она поблагодарила мистера Хотблэка (ибо, попросив его об одолжении, она считала себя обязанной ему) и постановила для себя здороваться с ним ежедневно, пока они не приплывут в Саутгемптон, где их пути разойдутся.
Затем она заметила на фоне приближающейся суши своих детей, которые играли на носу корабля без головных уборов. Солнце в те давние дни обладало огромной и враждебной властью над Правящей Расой. Офицеры начинали пошатываться от прикосновения его лучей, солдаты — те просто подыхали. Когда полк стоял лагерем, никто не снимал шлемы, даже в палатке, куда солнце проникнуть не могло. Миссис Марч кричала своим обреченным отпрыскам, жестикулировала. Кричали капитан Армстронг и мистер Хотблэк, но ветер возвращал их слова назад. Покинув спутников, миссис Марч поспешила на носовую палубу одна. Дети были очень возбуждены и перепачканы краской.
— Лайонел! Оливия! Оливия! Что происходит?
— М-м-м-м-м, мама — это новая игра.
— Уйдите отсюда немедленно и играйте под навесом, здесь слишком жарко. Можно получить солнечный удар. Иди ко мне, Малыш!
— М-м-м-м-м.
— Не хочешь же ты, чтобы я несла такого большого мальчика на руках?
Малыш обнял швартовную тумбу и заревел.
— Всегда так заканчивается, — сказала миссис Марч, отдирая его от тумбы. — Вы ведете себя глупо и эгоистично, а Малыш начинает плакать. Нет, Оливия, не помогай мне. Мама справится одна.
— Извини, — грубовато проговорил Лайонел.
Воздух наполнился криками Малыша. Непослушный и капризный, он продолжал хвататься за невидимую тумбу. Когда миссис Марч придала ребенку удобную для переноски форму, случилась еще одна неприятность. Матрос — англичанин — вынырнул из люка с куском мела в руке и очертил вокруг остолбеневшей женщины небольшой круг. Кокос взвизгнул:
— Он вас поймал. Успел!
— Вы в опасности, леди, — почтительно произнес матрос, — это мужская половина судна. Разумеется, все зависит от вашей щедрости.
Уставшая от долгого плавания и криков детей, тревожась о том, что она оставила в Индии и что ждет ее в Англии, миссис Марч впала в оцепенение. Она тупо уставилась на меловую линию, не в силах ее перешагнуть, а в это время Кокос плясал вокруг и тараторил:
— Мужская половина — соблюдайте старинный обычай!
— Я не понимаю.
— Пассажиры нередко оказываются так добры, что платят выкуп, — объяснил матрос, испытывая неловкость. Хоть и жадный до денег, он ценил свою независимость. — Разумеется, вас никто не понуждает. Леди и джентльмены поступают так, как им подсказывает совесть.
— Я не хочу нарушать то, что не мною заведено… Малыш, успокойся же!
— Благодарю вас, леди. Мы поделим то, что вы дадите, между командой. Разумеется, кроме этой братии, — и матрос кивнул на ласкара.
— Деньги вам будут посланы. У меня нет при себе кошелька.
Матрос цинично притронулся к челке. Он ей не верил. Она вышла из круга, а Кокос тут же, как она это сделала, прыгнул туда, сел на корточки и осклабился.
— Ты глупый мальчишка, и я пожалуюсь на тебя стюарду, — сказала ему миссис Марч с несвойственной ей горячностью. — Ты сам не можешь играть как следует и другим не даешь. Глупый, ленивый, негодный и трусливый мальчишка.
Пароход «Норманния», Красное море, октябрь 191… г.
Привет, mater [мать (лат.) - сленговое упоминание, принятое среди английских школьников2]. Вы, верно, думаете, что пора уже написать вам хоть строчку, что я и делаю, однако еще до моего отплытия из Тилбери вы должны были получить телеграмму с радостным известием, что мне в последний момент удалось попасть на корабль, хотя это казалось совершенно невозможным. Арбатноты тоже здесь, а также леди Мэннинг, которая утверждает, что знакома с Оливией, не говоря уж о нескольких удивительно бодрых субалтернах. Бедняги — они не понимают, что ожидает их в тропиках. Помимо того, что мы почти всё время проводим вместе, у нас составилось два стола в бридж. Нас даже прозвали Большой Восьмеркой, но это, сдается мне, комплимент. Любопытно, каким образом я попал на это судно. Совершив последнюю неудачную попытку, я в полном отчаянии выходил из здания пароходной компании и тут встретил субъекта, которого вы, быть может, помните, а, быть может, нет — он был ребенком на том корабле, когда мы более десяти лет тому назад возвращались из Индии при весьма грустных для нас обстоятельствах. За необычную форму головы его еще прозвали Кокосом. Теперь он превратился в не менее странного молодого человека, которому, однако, удалось заиметь влияние в пароходных кругах. Не понимаю, откуда у людей такая хватка. Он меня сразу узнал — темнокожие порой обладают незаурядной памятью — и, вникнув в мое плачевное положение, он устроил мне каюту (отдельную), так что все закончилось хорошо. Он тоже на этом судне, но пути наши пересекаются редко. Ведь он полукровка, поэтому якшается, в основном, со смуглой братией — вне всякого сомнения, к их обоюдному удовольствию.
Жара стоит дикая, и, боюсь, письмо из-за этого получилось скучноватым. Бридж я уже упомянул, но есть и другие развлечения, доступные на борту корабля, однако, полагаю, каждый ждет не дождется прибытия в Бомбей, чтобы окунуться в работу. Полковник Арбатнот и его супруга очень со мной дружны, и мне, откровенно говоря, не повредит познакомиться с ними поближе. Что ж, пора заканчивать это длинное послание. Напишу еще, когда прибуду в полк и увижусь с Изабель. Горячий привет всем, и прежде всего вам.
Ваш любящий первенец, Лайонел Марч.
P.S. Чуть не забыл: леди Мэннинг просит напомнить о себе Оливии.
Отправив сию эпистолу, капитан Марч присоединился к Большой Восьмерке. Они были рады вновь видеть его, хотя провели с ним весь день. Он подходил их компании — молодой, перспективный офицер, атлетически сложенный, красивый, но без показного блеска. В карьере ему сопутствовало редкое везение, однако никто не выражал недовольства по этому поводу: он попал на одну из тех маленьких войн в пустыне, какие уже тогда становились редкостью, проявил решимость и отвагу, был ранен, отмечен в рапорте и досрочно представлен к капитанскому званию. Успех его не испортил, равно как не тщеславился он своею красотой, хотя, должно быть, понимал, что густые светлые волосы, голубые глаза, ядреные щеки и крепкие белые зубы, — если все это поддерживают широкие плечи — является сочетанием, перед которым не в силах устоять слабый пол. Кисти рук были сработаны грубее, но это, безусловно, была честная работа, а упругие золотистые волоски на запястьях говорили о мужественности. Голос его звучал спокойно, поведение изобличало уверенность в себе и ровный нрав. Подобно своим ровесникам-офицерам, он носил несколько тесноватую форму, чтобы подчеркнуть достоинства фигуры, тогда как дамы подчеркивали свои достоинства тем, что носили лучшие платья второго сорта, оставив лучшие первого для Индии.
Игра в бридж протекала гладко, о чем он дал понять матери в своем письме. Правда, ей не было сказано, что со всех четырех сторон шумело море, превращаясь из фиолетового в черное. Да ей это и не интересно было. Ее сын время от времени бросал взгляд на стихию и хмурил лоб. Несмотря на свои исключительные достоинства, он весьма слабо играл в карты, а удача от него отвернулась. Он начал проигрывать, как только «Норманния» вошла в Средиземное море. Шутливое предсказание, что, мол, «после Порт-Саида непременно повезет», не сбылось. Более того, здесь, в Красном море, он проиграл максимум того, что допускали умеренные ставки Большой Восьмерки. Этого он себе позволить не мог, поскольку не имел личных средств и надо было откладывать на будущее. Кроме того, обидно было подводить партнершу, леди Мэннинг. Поэтому он вздохнул с облегчением, когда игра закончилась и, как обычно, принесли напитки. Они потягивали и прихлебывали, а тем временем маяки аравийского берега подмигивали и уходили на север.
— Пора на боковую, — глубокомысленно упало с губ леди Арбатнот. И они разошлись по каютам в полной уверенности, что наступающий день станет точным подобием дня минувшего.
В этом они ошиблись.
Капитан Марч дождался, пока все утихнет, по-прежнему хмурясь на море. Затем, осторожно и хищно, встревоженно и беспокойно спустился к своей каюте.
— Входи, — раздался мелодичный голос изнутри.
Ведь это была не отдельная каюта, как он дал понять матери в письме. Каюта была на две койки, и нижняя принадлежала Кокосу. Который там лежал голый. Накинув на себя яркий платок, контрастировавший с его серовато-коричневой кожей. От него исходил аромат вовсе не отталкивающий. За десять лет он превратился в привлекательного юношу, но голова сохранила ту же смешную форму. Он занимался какими-то счетами, но теперь все отложил и с обожанием смотрел на вошедшего в каюту британского офицера.
— Я думал, ты никогда не придешь, старик, — сказал он, и глаза его наполнились слезами.
— Все из-за этих несносных Арбатнотов с их вонючим бриджем, — ответил Лайонел и закрыл дверь.
— Я думал, ты умер.
— Как видишь, нет.
— Я думал, я умру.
— Ты и умрешь.
Он сел на койку — даже не сел, а раскованно плюхнулся. Уж виден конец погони. Она оказалась недолгой. Ему всегда нравился этот мальчик, еще на том корабле, а теперь он нравился ему больше прежнего. Шампанское в ведерке со льдом. Отличный парнишка. Они не могли общаться на палубе — все-таки полукровка — но здесь, внизу, было, или скоро будет, совсем другое дело. Понизив голос, он сказал:
— Беда в том, что ни при каких обстоятельствах нам нельзя этим заниматься, и, кажется, ты никогда этого не поймешь. Если нас застукают, придется заплатить безумную цену и тебе, и мне, поэтому, ради Бога, постарайся не шуметь.
— Лайонел! О Лайон, лев ночной, люби меня.
— Хорошо. Оставайся на месте.
Потом он заглянул в лицо волшебству, что изводило его весь вечер и сделало невнимательным в карточной игре. Запах пота разошелся по каюте, когда он снимал одежду, обнажая отлитые из золота мускулы. Раздевшись, он стряхнул с себя Кокоса, который карабкался на него, как обезьянка, и положил его туда, где он должен был лежать, и обнимал его бережно, поскольку боялся собственной силы и привык к аккуратности, и прильнул к нему, и они сделали то, чего оба хотели.
Дивно, дивно…
Так они и лежали, сплетясь: нордический воин и субтильный податливый мальчик, не принадлежавший ни к какой расе и всегда получавший то, что хотел. Всю жизнь ему хотелось игрушку, которая не сломается, и теперь он мечтал о том, как будет играть с Лайонелом всю жизнь. Он пожелал его с момента их первой встречи, обнимал его в своих снах, когда только это и было возможно, потом повстречал его вновь, как предсказали приметы, выделил из толпы, потратил деньги, чтобы заманить и поймать его, и вот он лежит пойманный, сам того не зная.
Они оба лежали пойманные, и не знали об этом, а корабль неумолимо нес их в Бомбей.
Не сразу стало так дивно, дивно. В действительности любовь началась с гротеска и чуть ли не с катастрофы. В Тилбери Лайонел ступил на борт корабля простым солдатом, не ведая, что готовит ему судьба. Он решил, что со стороны юноши, которого он едва знал ребенком, было весьма любезно помочь ему с местом, однако он не ожидал встретить этого парня на корабле и уж тем более не подозревал, что придется делить с ним каюту. Это буквально покоробило его. Британские офицеры никогда не квартировались вместе с мулатами, никогда. Какое нелепое положение — слов нет. Тем не менее в данных обстоятельствах он не мог протестовать, да в душе и не хотел, поскольку предубеждение против цветных имело у него кастовый, а не личный, характер и проявлялось лишь в присутствии посторонних. Первые полчаса, проведенные вместе, прошли весьма приятно: до отплытия они распаковывали и раскладывали вещи. Лайонелу приятель детства показался дружелюбным и занятным. Они обменивались воспоминаниями. Лайонел даже начал поддразнивать и командовать им, как в прежние времена, чем вызвал его счастливый смех. Затем он вскочил на верхнюю койку и сел на краешке, болтая ногами. К ногами прикоснулась ладонь, и поначалу Лайонел не видел в том ничего плохого, пока рука не потянулась к месту соединения ног. Тогда он испытал сменившиеся быстрой чередой недоумение, испуг и отвращение, спрыгнул с койки разгневанно, с казарменным ругательством, и прямиком направился к капитану судна, чтобы доложить о покушении на нравственность. Он был полон решимости и отваги, которые так помогли ему в той военной кампании в пустыне: иными словами, он не понимал, что творит.
Капитана разыскать не удалось, и во время заминки пыл его несколько остыл, так что он начал раздумывать, стоит ли подавать официальную жалобу, ведь у него нет доказательств. Кроме того, придется отвечать на вопросы, а в этом он всегда был слабоват. Поэтому вместо капитана он нашел эконома судна и без указания причин потребовал, чтобы его разместили в другой каюте. Эконом схватился за голову: корабль набит под завязку, как, должно быть, известно капитану Марчу. «Прошу не говорить со мной таким тоном», — вспыхнул Лайонел и протиснулся к борту, но лишь затем, чтобы увидеть удаляющийся английский берег. Это хуже всего на свете, даже рядовым давали за это по полной программе, а ему целых две недели придется с этим жить. Как же поступить? Упорствовать в обвинении, пустить себе пулю в лоб, — как?
В таком отчаянном состоянии его застали Арбатноты. Он был с ними знаком прежде, их присутствие успокоило его, так что через некоторое время он начал раскатисто, по-солдафонски, смеяться как ни в чем не бывало. Арбатнотов обрадовала встреча с Марчем, ибо они спешно собирали группу сагибов [сагиб — господин], чтобы держаться вместе во время плавания и не допускать в свой круг посторонних. С его участием составилась Большая Восьмерка, которой вскоре суждено было стать предметом зависти менее удачливых пассажиров. Последовали: знакомства, напитки, шутки, рассказы о трудностях, с какими сопряжено было попадание на корабль. В этот момент Лайонел сделал умный ход: на судне ничего не утаишь, поэтому лучше обо всем сообщить заранее. «Я получил место, — с трудом проговорил он, — но ценой того, что мне приходится делить каюту с мулатом». Все посочувствовали, а полковник Арбатнот в игривом расположении духа воскликнул: «Будем надеяться, что черномазые не спускают на простыни!», на что еще более остроумная миссис Арбатнот заметила: «Разумеется, нет, дорогой, ведь он мулат, значит, пачкает простыни коричневым». Компания закатилась от смеха, достойная леди стяжала аплодисменты, а Лайонел не мог понять, отчего ему вдруг захотелось броситься в море. Это так несправедливо, он — пострадавшая сторона, и все-таки чувствует себя неуютно, почти что хамом. Если бы он узнал о вкусах этого парня на берегу, он никогда не вступил бы с ним в контакт, ни под каким видом. Но как он мог узнать об этом на берегу? Ведь по внешнему виду сказать нельзя. Или все-таки можно? Смутно, после десяти лет забвения, что-то всколыхнулось на том далеком корабле из детства, и он увидел мать… Впрочем, она вечно возражала то против одного, то против другого, его бедная мама. Нет, он не мог понять.
Большая Восьмерка проворно заняла столики на ленч и все последующие трапезы, а Кокос и его компания вынуждены были довольствоваться второй сменой, ибо стало очевидно, что у Кокоса тоже есть своя компания: пестрая, расхристанная, с шепотками и смешками, не исключено, что и обладавшая влиянием, но кого это волнует? Лайонел взирал на них с неприязнью и выискивал в своем скверном соседе признаки раскаяния, но тот скакал по палубе и тарахтел, словно ничего не произошло. Да и Лайонел какое-то время мог чувствовать себя в безопасности, поглощая карри рядом с леди Мэннинг, которую развлекал анекдотом о том, под каким названием корабельный повар подаст им такое же карри в следующие дни их плавания. Снова что-то пронзило, и он подумал: «А что я буду делать, когда наступит ночь? Неизбежен откровенный разговор». После ленча погода резко ухудшилась. Англия прощалась со своими детьми бурным морем, пронизывающими ветрами и грохотом невидимых кастрюль и котлов в небесной тверди. Леди Мэннинг решила, что в шезлонге на палубе ей будет лучше. Он проводил ее туда, спешно ретировался и столь же стремительно вошел в свою каюту, сколь быстро выбежал оттуда два часа назад.
Каюта показалась ему заполненной темнокожими. Они встали, когда он вошел, помогли ему влезть на верхнюю койку, ослабили ему ворот, а потом прозвенел гонг, приглашавший на ленч вторую смену. Немного времени спустя в каюту заглянул Кокос с престарелым секретарем-парсом, они были вежливы и предупредительны, и он мог только поблагодарить их [парсы — выходцы из Персии, проживающие в Индии, последователи зороастризма]. Откровенный разговор, как видно, откладывался. Потом он почувствовал себя лучше и к выяснению отношений уже не стремился, а ночь не оправдала пугающих страхов, она вообще ничего не принесла. Все было почти так, будто ничего не произошло — почти, да не совсем. Господин Кокос усвоил урок, поскольку больше не приставал, но искусно показывал, что урок этот ничего не стоит. Он вел себя словно человек, которому не дали взаймы и который не попросит снова. Казалось, ему дела нет до своего бесчестия — и это было непостижимо для Лайонела, который ждал или покаяния, или террора. Может статься, он раздул для себя всю эту историю?
В такой, бедной событиями, обстановке они пересекли Бискайский залив. Было ясно, что больше у него не станут искать благосклонности, и он не мог не задаваться вопросом, а что произошло бы, если бы он ее оказал? Восстановленная пристойность почти тяготила своей монотонностью: если им приходилось что-то делить во время совместного проживания в каюте, например решать, кому первым воспользоваться умывальником, то каждый тактично старался уступить.
И вот корабль вошел в Средиземное море.
Под благоуханным небом сопротивление ослабло, любопытство возросло. Выдался замечательный день — впервые после суровой непогоды. Кокос высунулся из иллюминатора, чтобы полюбоваться залитой солнцем скалой Гибралтар. Лайонел, которому тоже хотелось посмотреть, прижался к нему и позволил легкую, совсем легкую фамильярность по отношению к своей персоне. Корабль не пошел ко дну, и небо не разверзлось. Прикосновение вызвало легкое кружение в голове и во всем теле, в тот вечер он не мог сосредоточиться на бридже, чувствовал смятение, был испуган и одновременно ощущал какую-то силу и все время поглядывал на звезды. Кокос, который порой изрекал нечто мистическое, заявил, что звезды заняли благоприятное положение и надолго останутся так.
Той ночью в каюте появилось шампанское, и он поддался искушению. Против шампанского он никогда не мог устоять. Проклятье! Как же это могло приключиться? Больше ни за что. Но еще и не то случилось близ берегов Сицилии; много более того — в Порт-Саиде, и теперь, в Красном море, спать вместе стало для них обычным делом.
А этой самой ночью они лежали неподвижно гораздо дольше обычного, словно их что-то завораживало в покое их тел. Ни разу прежде они не были так довольны друг другом, но только один из них понимал, что ничто не длится вечно, что в будущем они могут быть более счастливы или менее счастливы, но никогда не будут счастливы именно так, как сейчас. Он старался не шевелиться, не дышать, не жить даже, но жизнь была в нем слишком сильна, и он вздохнул.
— Что с тобой? — прошептал Лайонел.
— Ничего.
— Я тебе сделал больно?
— Да.
— Прости.
— За что?
— Можно выпить?
— Тебе можно все.
— Лежи спокойно, я тебе тоже налью, хотя ты этого и не заслуживаешь после такого шума.
— Неужели я опять шумел?
— Еще как. Выбрось из головы, лучше выпей. — Полу-Ганимед, полугот, он вытащил бутылку из ведерка со льдом. Пробка с шумом вылетела и ударилась в переборку. За стенкой послышался недовольный женский голос. Они дружно засмеялись. — Пей давай, не мешкай. — Он протянул бокал, получил его обратно, осушил и опять наполнил. Глаза его сияли; бездны, через которые он сумел пройти, были забыты. — Давай устроим безумную ночь, — предложил он, ибо принадлежал к традиционному типу мужчин, которые, нарушив традицию раз, нарушают ее во всем без остатка, и в течение часа, или двух, для него не существовало ничего такого, что нельзя было бы произнести или совершить.
Тем временем второй, глубокий, наблюдал. Для него момент экстаза был сродни моменту прозрения, и его восторженный крик, когда они сблизились, зыбко перешел в страх. Страх миновал раньше, чем он сумел понять, что означает этот страх и о чем он предупреждает. Быть может, ни о чем. И все же благоразумнее наблюдать. Как в деле, так и в любви, желательны предосторожности. Надо застраховаться.
— Старик, а не выкурить ли нам нашу сигарету? — предложил он.
Это было установленным ритуалом, который убедительнее слов подтверждал, что они по-своему принадлежат друг другу. Лайонел изъявил согласие и раскурил одну, вложил ее между сумрачных губ, вытащил, взял губами, и так они курили ее попеременно, щека к щеке. Когда сигарета кончилась, Кокос отказался потушить окурок в пепельнице, но отправил его в текучие воды через иллюминатор, сопроводив жест невнятными словами. Он считал, что слова способны их защитить, хотя и не мог объяснить, каким образом и что это должны быть за слова.
— Я вдруг вспомнил… — сказал Лайонел, и запнулся. Он вспомнил, причем без всякой причины, о матери. Ему не хотелось говорить о ней в этот момент, о своей бедной маме, особенно после всей лжи, какую он на нее выплеснул.
— Так о чем тебе напомнила наша сигарета? О чем же? Я должен знать.
— Ни о чем.
Он растянулся на койке, и не было в его теле ни одного изъяна, если не считать шрама в паху.
— Кто это тебя?
— Один из твоих дальних родичей.
— Болит?
— Нет.
То был трофей маленькой войны в пустыне. Дротик туземца едва не лишил его мужского признака. Едва, но все же не лишил, и Кокос заявил, что это хорошая примета. Некий дервиш, святой человек, сказал ему однажды, будто то, что едва не уничтожило, впоследствии придает силу и может быть призвано в час мщения.
— Не вижу смысла в мщении, — промолвил Лайонел.
— О, Лайон, почему же нет, ведь мщение бывает столь сладостным!
Он покачал головой и потянулся за пижамой, даром султана. Приношения в те дни не прекращались. Его карточные долги улаживались через секретаря-парса. Если он в чем-то нуждался, или другу казалось, что ему это нужно, то или другое появлялось. Лайонел устал протестовать и начал принимать без разбору. Потом можно будет сплавить то, что негоже — например, немыслимое украшение, в котором невозможно показаться на люди. Впрочем, ему тоже хотелось делать подарки в ответ, ибо он был кем угодно, но не приживалом. И в позапрошлую ночь он совершил попытку, результат которой оказался сомнителен. «Мне кажется, я только принимаю, а сам ничего не дарю, — сказал он. — Есть у меня что-нибудь, чего тебе особенно хотелось бы? Буду рад, если да». Последовал ответ: «Да. Твоя расческа». «Расческа?» — а он был не склонен расставаться именно с этим предметом, потому что расческу ему подарила на совершеннолетие Изабель. Колебание Лайонела чуть не стало причиной слез, поэтому он был вынужден уступить. «Если тебе правда хочется, эта скромная расческа твоя, о чем речь? Но сначала я ее почищу». «Нет-нет, отдай так», — и расческа была фанатично вырвана у него из рук. Хваткой хищника. Странные эпизоды, подобные этому, случались время от времени, м-м-м-м — так он их называл, ибо они напоминали ему о странностях на том, другом корабле. Они никому не причиняли вреда, зачем волноваться? Наслаждайся, покуда можешь. Он расслабился на покое и позволил литься дождю подарков: викинг при дворе в Византии, испорченный, обожаемый и еще не наскучивший.
Это, вне всяких сомнений, и была жизнь. Он сидел на стуле, положив ноги на другой, и готовился к их обычному разговору, который мог оказаться длинным или коротким, но, вне всяких сомнений, был самой жизнью. Стоило Кокосу разговориться — это было чудо как хорошо. Ведь целый день он шнырял по кораблю, открывая людские слабости. Более того, он и его дружки были осведомлены о финансовых возможностях, не упоминавшихся в газетах Сити, и могли научить кого угодно, как разбогатеть, если этот кто-то соизволил бы выслушать. Более того, он был неискоренимым фантазером. Рассказывая нечто неприличное и скандальное, например, то, что удалось узнать о леди Мэннинг, — леди Мэннинг, собственной персоной пожаловавшей в каюту к судовому механику — он присочинил, что открытие это совершила летучая рыбка, которая на лету заглянула в иллюминатор механика. Он даже изображал выражение лица этой рыбки.
Да, это и была жизнь, да такая, о какой он прежде ничего не подозревал в своем аскетическом прошлом: роскошь, радость, доброта, необыкновенность и деликатность, что, впрочем, не исключало животного наслаждения. Доселе он стеснялся, что сложен, как животное: его наставники или отвергали чувственность, или игнорировали ее как пустую трату времени. И мать также старалась не замечать в нем и в других своих детях проявлений чувственности: раз они ее, — значит, должны быть чисты.
О чем говорить в такую счастливую ночь? Может, о скандале с паспортом? Ибо у Кокоса было два паспорта, а не один, как у большинства людей, и это подтверждало растущее подозрение, что с ним не все чисто. В Англии Лайонел отшатнулся бы от подобного субъекта, но после Гибралтара они стали так близки и так свободны морально, что он не почувствовал ничего, кроме дружеского любопытства. Первый паспорт противоречил второму, так что невозможно было судить о точном возрасте мошенника и о том, где он родился, и даже 6 том, каково его настоящее имя.
— У тебя могут быть крупные неприятности, — предостерег его Лайонел, но в ответ услышал лишь безответственные смешки. — Да-да, могут, и ты это знаешь. Впрочем, ты похож на маленькую обезьянку, а обезьянке позволительно не знать своего имени.
На что последовала реплика:
— Лайон, обезьянка вообще ничего не знает. Обезьянка призвана делать лишь одно — напоминать Лайону, что он жив.
Переспорить его было трудно. Он получил свое, если уместно это слово, образование в Лондоне, начальный капитал сколотил в Амстердаме, один из паспортов у него был португальский, второй — датский, он был наполовину азиат, с капелькой негритянской крови.
— А теперь скажи мне правду и ничего, кроме правды, для разнообразия, — начал Лайонел. — Ах, я вдруг вспомнил, что наконец-то отправил письмо матери. Она обожает всякие новости. Было трудно придумать что-нибудь интересное, но я все же заполнил лист какой-то чепухой об Арбатнотах, и о тебе написал в конце, вроде довеска.
— Довеска к чему?
— Разумеется, я не стал писать о том, чем мы с тобою занимаемся. Не бойся, я не помешанный. Просто я упомянул, что случайно повстречал тебя в Лондоне, в конторе, и с твоей помощью получил каюту на корабле. Кстати сказать, одноместную. Я пустил ей пыль в глаза что надо.
— Дорогой Лайонел, ты не знаешь, как пускать пыль в глаза. Ты не знаешь даже, что это такое. О грязи ты еще имеешь какое-то представление, но о пыли — нет. Зачем вообще было меня приплетать?
— Ну надо же было писать о чем-то.
— Ты написал, что я тоже на этом корабле?
— Да, как бы между прочим, — с раздражением сказал Лайонел, поскольку теперь понял, что лучше было бы этого не делать. — Ведь я же писал это проклятое письмо, а не ты, и это мне надо было чем-то его заполнять. Не волнуйся — сейчас она уже забыла о твоем существовании.
Тот был уверен, что не забыла. Если он предвидел эту встречу и прокручивал ее в мечтах, то почему ее не должны были предвидеть беспокойные родители? А у нее есть веское основание для беспокойства, ибо все началось еще на том корабле. Тривиальная коллизия между детьми привела к трепетному отношению между мужчинами. Оттуда берет начало их счастье. А от нее не укрылось, что дети необычно взволнованы. О, эта мстительность пахучих юбок! «Какую уловку придумать на этот раз, чтобы отнять его у нее? Я люблю его, я умен, у меня есть деньги. Я попробую». Первым шагом надо сделать так, чтобы он уволился из армии. Вторым шагом — избавиться от этой девушки, англичанки по имени Изабель, что ждала его в Индии и о которой было так мало известно. Кто она: невеста, будущая жена или любовница? Он без стеснения готов был обратить Лайонела себе на потребу и не смущался тем, что лишает его перспективы отцовства. Только их счастье что-то значило, и он полагал, будто понимает, что именно нужно для счастья. Многое зависит от следующих дней: ему предстоит потрудиться, и звезды ему в этом помогут. Ум его играючи расправлялся с надвигающимися трудностями, он комбинировал, отступал, ни на миг не забывая о дальнейших трудностях и о том многом в возлюбленном, что было ему непонятно. Он полуприкрыл глаза и наблюдал, и слушал вполуха. Порой дверь открывается, когда в нее перестаешь биться лбом и жертвуешь практическим расчетом ради интуиции. И точно — Лайонел произнес:
— Кстати сказать, ты никогда не нравился маме.
И дверь открылась.
— Старик, а как я мог ей нравиться? Лишь стоило моряку обвести около ее ступней меловой круг, так она застыла, будто вкопанная, и мы все видели это и, старик, до чего же мы потешались над ней!
— Не помню… Хотя, впрочем, помню немного. Теперь начинаю вспоминать, и мне кажется, что именно после этого случая усилилась ее неприязнь к тебе. Она очень к тебе придиралась, когда мы сошли на берег, жаловалась, что ты умеешь разжечь интерес к совсем не интересным вещам. Забавно, правда? Впрочем, мама и теперь бывает довольно забавной. Тогда-то мы и договорились кое о чем, как часто бывает среди детей…
— Бывает среди детей? Ну-ну.
— …и Оливия, которая обожала верховодить, сказала нам, чтобы мы больше не заикались о тебе, чтобы не расстраивать маму, у которой и без того хватает забот. Ведь он… Нет, про это не буду, это страшный секрет.
— Таким и останется, клянусь. Клянусь всем, что во мне и вне.
Волнуясь, он становился непостижимым и бормотал слова на таком непонятном наречии. Но для Лайонела почти все наречия были непонятны, поэтому клятва произвела на него сильное впечатление.
— Ведь он на самом деле…
— Старик, о ком ты сейчас говоришь?
— Ах, да. О мамином муже, моем отце. Он тоже служил, даже достиг звания майора, но произошло совершенно немыслимое — отец принял обычаи туземцев и был уволен из армии. Остался на Востоке, бросил жену с пятерыми детьми на руках и совсем без денег. Когда ты меня встретил, она увозила нас от него и тогда еще надеялась, что отец образумится и последует за нами. Но он не тот человек. Он даже ни разу не написал нам; запомни — это строжайший секрет.
— Да-да, — ответил он, а про себя подумал, что секрет сей довольно заурядный: как еще должен себя вести немолодой, но и не старый супруг?
— Лайонел, ответь мне на один вопрос. К кому ушел твой отец?
— К туземцам.
— Он стал жить с девушкой или с парнем?
— С парнем? Боже упаси! Разумеется, с девушкой. Кажется, он поселился в каком-то отдаленном уголке Бирмы.
— Даже в Бирме есть парни. По крайней мере, я про это слыхал. Но твой отец ушел к туземке. Прекрасно. В таком случае, у него могли быть дети?
— Если и были, то они полукровки. Веселенькая перспектива, нечего сказать. Ты понимаешь, о чем я говорю. Моя семья — отцовская, я имею в виду, — ведет родословную на протяжении двух столетий, а мамин род восходит ко временам войны Алой и Белой розы. Это действительно ужасно, Кокос.
Полукровка улыбнулся, глядя на путавшегося в словах викинга. И правда — больше всего ему нравилось видеть друга лежащим навзничь. А беседа в целом — сама по себе такая неважная — дала ему ощущение близкой победы, которой ему не приходилось праздновать доселе. У него было такое чувство, словно Лайонел знает, что попался в сети, и ничего не имеет против этого. Надо продолжить допрос! Быстро! Застать его врасплох, вымотать!
— Отец умер? — выпалил он.
— Если бы он был жив, разве я отправился бы на Восток со спокойным сердцем? Он опозорил наше имя в тех местах. Потому-то мне и пришлось сменить фамилию, точнее, сократить ее наполовину. Его звали майор Корри-Марч. Мы так гордились этой приставкой «Корри», и поделом. А теперь попробуй произнести «Корри-Марч» перед Большой Восьмеркой, и увидишь эффект.
— Ты должен иметь два паспорта, точно, один с «Корри» и другой без. Я устрою, ладно? В Бомбее!
— Чтобы я тоже стал жуликом, как ты? Нет, благодарю. Меня зовут Лайонел Марч, вот мое имя.
Он налил себе немного шампанского.
— Ты на него похож?
— Хочу надеяться, что нет. Надеюсь, я не жесток, не безжалостен, не эгоистичен, не лжив, как он.
— Я вовсе не об этих второстепенных деталях. Я имею в виду: внешне ты на него похож?
— У тебя более чем странные представления о первостепенности.
— Его тело было похоже на твое?
— Откуда мне знать? — он вдруг застеснялся. — Я был тогда ребенком, а мама порвала после все его фотографии, какие только отыскала. Но я знаю, что он был стопроцентный ариец, и довольно о нем, и обо мне довольно. И так мы очень долго промывали ему косточки, давай для разнообразия поговорим о твоих паспортах.
— Был он тем, в ком искавшие покоя находили огонь, и огонь становился покоем?
— Я не имею понятия, о чем ты бормочешь. Хочешь сказать, что я и сам такой?
— Да.
— Я не имею понятия… — он поколебался. — Хотя… впрочем нет, ты слаб умом, и в любом случае мы потратили более чем достаточно времени, обсуждая моих бедных родителей. Я упомянул об отце лишь затем, что хотел объяснить тебе, сколько забот выпало на мамину долю, что нужно бесконечно учитывать это, что ты не должен обижаться на то, что она была к тебе несправедлива. Может быть, она полюбила бы тебя, если бы не это. Тогда на нее обрушился еще один удар… Кажется, я разом открываю все семейные тайны, но знаю, что ты никому не проболтаешься. У меня такое чувство, будто я могу рассказать тебе всё, в известном смысле это у меня впервые. Ни с кем не говорил, как с тобой. Ни с кем, и, полагаю, никогда впредь не буду. Ты случайно не помнишь самого младшего из нас, мы еще называли его Малышом?
— Как же, милый ребенок!
— Ну так вот, через две недели после того, как мы приплыли, тогда еще мы жили у дедушки и подыскивая себе дом, Малыш умер.
— Умер? От чего? — воскликнул он, вдруг разволновавшись.
Задрал колени и лег на них подбородком. Нагой, полированный, смуглый, с причудливой формой головы, он являл образ статуи, склонившейся над могилой.
— От инфлуэнцы, обыкновенной инфлуэнцы. Она охватила наш приход, и ребенок заразился. Но хуже всего то, что мама не хотела внять голосу разума. Она настаивала, что это был солнечный удар, который Малыш получил, бегая по палубе без головного убора, а она не как следует присматривала за ним, когда мы плыли по тому же Красному морю.
— Бедный, милый Малыш. Значит, она считает, что это я убил его?
— Кокос! Как ты догадался? Ведь именно это она вбила себе в голову! Мы намучились, стараясь ее переубедить. Оливия спорила, дедушка умолял, я… Впрочем, я путался под ногами и делал не то, что нужно, как со мной обычно бывает.
— Но она — она видела меня только издали: как я бегаю сломя свою уродскую голову на солнцепеке, и м-м-м-м, и вас, бегавших за мной, пока последний, самый маленький не умер, а она, она в это время разговаривала с офицером, красивым таким, или спала с ним, как я с тобой, поэтому и забыла про солнце, и Малыш получил удар. Понимаю.
— Понимаешь, да не то.
Такое суесловие возникало время от времени: вроде бы чушь, да не совсем. Насчет матери он, конечно, ошибается — та всегда была самой душою чистоты, и насчет капитана Армстронга тоже — впоследствии тот стал драгоценным советчиком и другом семьи. Но он оказался прав насчет смерти Малыша: она заявила, что ребенка убил этот никчемный, трусливый постреленок, причем убил умышленно. В последние годы она не вспоминала об своем горе, может быть, уже забыла. Теперь он сильнее, чем прежде, ругал себя за то, что упомянул Кокоса в недавно отправленном письме к матери.
— Ты тоже считаешь, что его убил я?
— Ты? Конечно же, нет. Я представляю себе разницу между инфлуэнцей и солнечным ударом. Последствия удара не могут проявиться только через три недели.
— А кто еще считает, что его убил я?
Лайонел посмотрел в глаза, который смотрели сквозь него и сквозь стенки каюты — в море. Несколько дней назад он высмеял бы такой вопрос, но сегодня он отнесся к нему с уважением. Это потому что его любовь, уже пустившая корни, старалась расцвести.
— Тебя что-то беспокоит? Почему не скажешь? — спросил он.
— Ты любил Малыша?
— Нет, я привык видеть его рядом, но он был слишком мал, чтобы вызвать у меня интерес. Я уже много лет и думать о нем перестал. Так что все нормально.
— Значит, между нами ничего не стоит?
— А что должно стоять?
— Лайонел… Можно задать тебе еще один вопрос?
— Да, конечно.
— Он о крови. Это мой последний вопрос. Тебе приходилось когда-нибудь участвовать в кровопролитии?
— Нет… Извини, я должен был сказать «да». Забыл о той маленькой войне. Временами совершенно вылетает из головы. Бой — это такая мясорубка, ты не поверишь, а тогда еще налетел самум, и все совершенно смешалось. Да, я участвовал в кровопролитии, во всяком случае, так утверждают официальные донесения. Но в тот момент я ничего не видел.
И он вдруг умолк. Перед глазами вновь предстала пустыня, ярко и живо, и он рассматривал ее, как камею, — со стороны. Центральной фигурой — гротескной — был он сам, потерявший ум, и рядом с ним — умирающий дикарь, которому удалось ранить его и который пытался теперь что-то сказать.
— А я никогда не проливал чужой крови, — сказал второй. — Других не обвиняю, но сам — никогда.
— Никогда и не будешь. Ты не рожден военным. И все равно, я успел к тебе привязаться.
Он не ожидал от себя этих слов, и неожиданность случившегося восхитила другого юношу. Он отвернул лицо. Оно изменилось от радости и покрылось пунцовой краской, которая указывала на сильное чувство. Долгое время все развивалось довольно правильно. Каждый шаг трудной исповеди позволял ему лучше понять, что представляет собой его возлюбленный. Но открытое признание — на это он даже не надеялся. «Прежде чем наступит утро, он будет целиком принадлежать мне, — подумал он, — и станет делать все, что я ни внушу». Однако и теперь он не ликовал, ибо по опыту знал, что хотя он всегда получал то что хотел, но редко сохранял, и что от слишком пылкого обожания даже в драгоценных камнях возникают изъяны. Он оставался бесстрастным, склонившимся, точно статуя — подбородок на коленях, руки вокруг лодыжек — и ждал слов, на какие он мог ответить, ничем не рискуя.
— Сначала мне казалось, что это блажь, дурачество, — продолжал другой. — После Гибралтара я проснулся с чувством стыда, теперь я могу в этом признаться. Потому что тогда было все по-другому, а теперь не существует ничего, кроме нас. Впрочем, должен признаться, что одну глупую ошибку я все-таки совершил. Не надо было упоминать о тебе в письме к матери. Незачем наводить ее на след того, что она не сможет понять. Нет, в том, что мы делаем, нет ничего плохого, я не это имел в виду.
— Так ты хочешь письмо назад?
— Но оно уже отправлено! Что толку хотеть.
— Отправлено? — Он вновь вернулся в свое нормальное состояние и бесшабашно засмеялся, посверкивая острыми зубами. — Что отправлено? Ничего не отправлено, подумаешь — попало в красный почтовый ящик. Даже оттуда можно выудить все, что угодно, тем более здесь, на корабле. Завтра к тебе подойдет мой секретарь и скажет: «Прошу прощения, капитан Марч. Сэр, не вы ли случайно обронили на палубу вот это письмо?» Ты поблагодаришь его, возьмешь письмо и напишешь матери другое, гораздо лучше. Ну что, все улажено, или еще что-нибудь беспокоит?
— Вроде нет. Хотя…
— Хотя что?
— Хотя… Не знаю. Я люблю тебя больше, чем могу выразить словами.
— Так тебя это беспокоит?
О, тихая ночь вдвоем, для одного триумфальная, и обещающая мир для обоих! О, тишина — только чутко подрагивает корабль. Лайонел вздохнул. Он испытывал неизъяснимое счастье.
— Ты должен иметь человека, который заботился бы о тебе, — нежно сказал он.
Не говорил ли он это прежде женщине, и не ответила ли она? Но воспоминания не тревожили его, он даже не понимал, что влюбился.
— Я хотел бы остаться с тобой, но это невозможно. Вот если бы все сложилось иначе… Ладно, давай спать.
— Ты заснешь и проснешься.
Ибо момент, наконец, настал; для них раскрылся цветок; в небе зажглась назначенная звезда; любимый оперся на него, чтобы потушить светильник над дверью. Он закрыл глаза, предвкушая божественную темноту. Ему была уготована победа. Все получилось так, как он запланировал, и когда наступит утро и обычная жизнь вступит в свои права, он окажется победителем.
— Черт! — Отлетело короткое, глупое, безобразное слово. — Черт возьми! — повторил Лайонел. Протянув руку к выключателю, он обнаружил, что забыл закрыть дверную задвижку. Последствия этого могли оказаться ужасными. — Какая беспечность с моей стороны, — рассуждал он вслух. Дремоту как рукой сняло. Он оглядывал каюту, точно генерал поле битвы, чуть не проигранной по собственной глупости. Склоненная фигура была лишь частью каюты, перестав быть центром желаний. — Кокос, прости, я страшно виноват, — продолжал он. — Обычно ты любишь рисковать, на этот раз рисковал я. Извини, если можешь.
Другой выходил из сумерек, в которых ждал, когда придет друг, и старался вникнуть в бессмысленные слова. Кажется, произошло что-то непоправимое, но что? Слова извинения отталкивали. Он всегда ненавидел эту английскую уловку — чуть что говорить: «Это моя вина». Если он сталкивался с этим в бизнесе, возникал лишний повод надуть партнера. А в устах героя такие слова презренны. Когда он наконец понял, в чем дело и что означало бессмысленное «Черт!» — он вновь закрыл глаза и сказал:
— Ну так запри ее.
— Уже.
— Ну так выключи свет.
— Сейчас. Но от таких ошибок начинаешь чувствовать себя совершенно беззащитным. Меня могли отдать под трибунал.
— Могли ли, старик? — печально переспросил тот. Печально — потому что момент, к которому они приближались, мог пройти мимо; потому что возможность единения могла быть утрачена. Что он мог сказать, ничем не рискуя? — Не надо винить дверь, дорогой Лайон, — сказал он. — Я имею в виду, мы оба виноваты. Я знал все это время, что дверь не заперта.
Он сказал это, надеясь утешить возлюбленного и воскресить в нем дивное начало ночи. Но более губительных слов он не мог произнести.
— Ты знал. Но почему не сказал?
— Не было времени.
— Времени, чтобы сказать: «Запри дверь»?
— Да, не было времени. Я не сказал, потому что для таких слов не нашлось подходящего момента.
— Не нашлось момента, хоть я пробыл здесь целую вечность?
— А когда было? Когда ты вошел? Тогда, что ли? Когда ты обнял меня, когда всколыхнул кровь? Это, что ли, подходящий момент для таких слов? Когда я лежал в твоих объятьях, а ты в моих, когда нас опаляла сигарета, когда мы пили из одного стакана? Когда ты улыбался? Мне надо было это прервать? Надо было сказать: «Капитан Марч, сэр, вы, кажется, забыли запереть за собой дверь». И когда мы говорили о том далеком корабле, о бедном милом Малыше, которого я никогда не убивал и не думал убивать — о чем нам было говорить, как не о том, что давно миновало? Лайонел, нет, нет. Лев ночной, приди ко мне, раньше чем наши сердца остынут. Здесь нет никого, кроме нас, и только мы должны охранять друг друга. Заперта дверь, не заперта — какая разница. Мелочь.
— Это не было бы мелочью, если бы сюда заглянул стюард, — угрюмо проговорил Лайонел.
— Что плохого, если бы он и правда зашел?
— Для него это стало бы потрясением на всю оставшуюся жизнь.
— Вовсе никаким не потрясением. Люди вроде него и не к такому привыкли. Просто он мог бы рассчитывать на более щедрые чаевые и поэтому был бы доволен. «Извините, господа…» Затем он удалился бы, а завтра мой секретарь наградил бы его чаевыми.
— Кокос, ради Бога! Ты порой такое несешь! — Цинизм отталкивал его. Он заметил, что иногда цинизм тянется за припадком высокопарности, как пенный след за кораблем. — Кажется, ты так и не понял, какому мы подвергаемся риску. Представь себе: за это меня могут уволить из армии.
— Представил, ну и что?
— Как это — ну и что? Чем я буду заниматься?
— Ты мог бы стать моим управляющим в Басре.
— Не слишком заманчивая перспектива. — Он и раньше не мог понять — когда над ним смеются, а когда говорят всерьез, и это очень задевало его, а теперь случай с незапертой дверью приобрел особую важность. Он вновь попросил прощения «за свою долю вины» и добавил: — Полагаю, ты не рассказывал про нас своему грязному парсу?
— Нет. Нет, нет, нет, нет и нет! Удовлетворен?
— А стюарду?
— Не рассказывал. Только давал на чай. Подкупал всех. А иначе для чего нужны деньги?
— Я начинаю думать, что ты и меня подкупал.
— Так оно и есть.
— Не слишком вежливо говорить мне это.
— А я невежливый. Это ты у нас вежливый.
И он громко заплакал. Лайонел понимал, что нервы у него на пределе, и все же намек на то, что его купили, причинил боль. Его, чья гордость и долг — быть независимым и повелевать! Неужели к нему отнеслись, как к продажному мужчине?
— Что тебя так расстроило? — спросил он как можно мягче. — Перестань, Кокос, не надо так, для этого нет причины.
Рыдания не смолкали. Он плакал, потому что его план оказался ошибочным. Даже не печаль — досада заставляла его дрожать от горя. Незапертая задвижка, маленькая змейка, которую не успели загнать в нору, — он предусмотрел все, но забыл о враге, затаившемся у порога. Теперь запри хоть на три задвижки — им никогда не завершить движение любви. Такое с ним иногда случалось, если он был чем-то сильно расстроен, — тогда он мог предсказывать ближайшее будущее. Вот и теперь он знал, что скажет Лайонел, прежде, чем тот заговорил.
— Пойду на палубу покурить.
— Иди.
— У меня разболелась голова от этого недоразумения, плюс ко всему я выпил лишнего. Хочу подышать свежим воздухом. Скоро вернусь.
— Когда вернешься — это уже будешь не ты. И я, быть может, буду не я.
Снова слезы. Снова сопли.
— Мы оба виноваты, — терпеливо проговорил Лайонел, взяв портсигар. — Я себя ничуть не оправдываю. Был неосмотрителен, беспечен. Но почему ты мне сразу не сказал — вот этого я никогда не пойму, даже если ты станешь объяснять до посинения. Я тебе не раз говорил, что игра, в которую мы играем, очень опасна, и, если честно, не надо было начинать. Впрочем, поговорим об этом, когда ты будешь не так расстроен. — Тут он вспомнил, что портсигар тоже был подарком его покровителя, поэтому он заменил его на любимую старую трубку. Это было сразу замечено и вызвало новый пароксизм. Подобно большинству мужчин горячего темперамента, он проникался сочувствием к слезам, но раздражался, когда начинали плакать настойчиво. Парень плакал и не пытался остановиться. Парень плакал так, словно имел на это право. Повторив: «Скоро вернусь» со всей сердечностью, на какую он был способен, Лайонел отправился на палубу обдумать ситуацию в целом. Ибо были в ней обстоятельства, которые ему совсем не нравились.
Оставшись один, Кокос сразу перестал рыдать. Слезы были всего лишь методом мольбы, который не сработал, а утешение в горе и одиночестве надо искать иначе. Больше всего ему хотелось забраться на верхнюю койку, к Лайонелу, свернуться там и ждать его прихода. Но он не смел. На что-то другое он решился бы, но только не на это. Это запрещено, хотя вслух ничего никогда не было сказано. Это было таинственное место, священное место, откуда струилась сила. Он обнаружил это в первые полчаса плаванья. Это было лежбище зверя, который может отомстить. Поэтому он оставался внизу, на своей безопасной койке, куда его любимый уже никогда не вернется. Казалось благоразумным работать и делать деньги, поэтому он взялся за счета. Еще благоразумнее казалось лечь спать, поэтому он отложил гроссбух и лежал без движения. Его глаза были закрыты. Его ноздри подергивались, словно откликаясь на что-то, к чему все тело оставалось безучастным. Он укрылся платком, ибо среди его многочисленных суеверий было и такое: опасно лежать обнаженным, когда ты один. Жадная до всего, что видит, явится ведьма с ятаганом, и тогда… Она уносит с собой человека, когда тому кажется, что он легче перышка.
Оказавшись на палубе со своей трубкой, Лайонел начал обретать равновесие и чувство превосходства. Он был не один: под звездным небом спали пассажиры, вытащившие свои постели на палубу. Они лежали ничком там и сям, и ему пришлось осторожно пробираться к фальшборту. Он успел позабыть, что такая миграция происходит каждую ночь, как только корабль вступает в Красное море. Ведь сам он проводил ночи по-другому. Вот лежит бесхитростный субалтерн с наливными щеками; а вот — полковник Арбатнот, выставив зад. Миссис Арбатнот спала врозь со своим супругом, в женском отделении. Утром, очень рано, стюард разбудит сагибов и отнесет их постели в каюты. То был старинный ритуал — не применявшийся ни на Ла-Манше, ни в Бискайском заливе, ни даже в Средиземном море — и Лайонел тоже принимал в нем участие в предыдущих плаваниях.
Какими порядочными и надежными они казались — люди, к которым он принадлежал! Он был рожден одним из них, он с ними трудился, он намеревался взять себе в жены одну из них. Если он утратит право общаться с ними, то он превратится в ничто и никто. Темная ширь моря и подмигивающий маяк помогли ему успокоиться, но благотворнее всего подействовал вид мирно спящей братии равных. Он любил свою профессию и возвысился в ней благодаря той маленькой войне; безрассудно рисковать карьерой, но именно этим он занимался с Гибралтара, когда выпил слишком много шампанского.
Он вовсе не был святым, нет — от случая к случаю навещал бордели, чтобы не выделяться из офицерской среды.
Однако он не был так озабочен сексом, как иные его сослуживцы. У него не было на это времени: к воинскому долгу добавлялись обязанности старшего сына; доктор сказал, что периодические поллюции не должны его беспокоить. Впрочем, не спите на спине. Этой простой установке он следовал с начала полового созревания. А в течение последних месяцев он пошел еще дальше. Узнав о своем назначении в Индию, где его ждала встреча с Изабель, он стал относиться к себе с большей строгостью и соблюдал целомудрие даже в мыслях. И это было самое малое, что он мог сделать ради девушки, на которой собирался жениться. Он отказался от секса полностью — и от этого лишь почувствовал неодолимую тяжесть. Проклятый Кокос сыграл с ним злую шутку. Он разбудил столько всего, что могло бы спать.
Ради Изабель, ради своей карьеры он должен немедленно прекратить опасные отношения. Он не стал задумываться, как он до этого докатился и почему так сильно увлекся. В Бомбее все кончится, нет, все кончится сейчас же, и пусть Кокос обревётся, если думает, что это поможет. Итак, все прояснилось. Но за Изабель, за армией стояла другая сила, о которой он не мог рассуждать спокойно: его мать, бельмо в центре сплетенной ею паутины — с цепкими нитями, раскинувшимися повсюду. Ей бесполезно объяснять — она ничего не понимает, но держит под контролем все. Она слишком много страдала и чересчур надменна, чтобы о ней можно было судить, как обо всех прочих, она живет вне чувственности и неспособна понять и простить. Давеча, когда Кокос завел о ней разговор, он старался вообразить, как она и отец наслаждались ощущениями, в которых сам он только начал открывать радость, но это показалось ему кощунственным, и он испугался своих мыслей. Из огромной девственной страны, в которой она обитала, послышался голос, осуждавший его и всех ее детей за грех, но его больше прочих. С ней бесполезно вести переговоры — ведь она и есть этот голос. Господь не наградил ее слухом, и видеть она, к счастью, не могла: зрелище раздевающегося донага сына ее бы убило. Он, ее первенец, призван восстановить доброе имя семьи. Его выживший брат — никчемный книжный червь, остальные двое детей девочки.
Он сплюнул за борт. И обещал ей: «Больше никогда». Слова пали в ночь, как заклинание. Он произнес это вслух, и полковник Арбатнот, у которого был чуткий сон, приподнялся на постели и зажег ночник.
— Эй, кто там, что случилось?
— Это Марч, сэр, Лайонел Марч. Боюсь, я разбудил вас.
— Нет, нет, Лайонел, все в порядке, я не спал. О боги, что за пижама на этом парне? А что это он бродит, словно одинокий волк? А?
— В каюте очень душно, сэр. Ничего особенного.
— Как поживает черномазый?
— Черномазый спит.
— Кстати, как его зовут?
— Кажется, Мораес.
— Точно, некий господин Мораес замешан в одной нехорошей истории.
— Да? А в чем дело?
— В том, как он попал на борт. Леди Мэннинг только что узнала, и по ее словам получается, что он дал кому-то в лондонской пароходной конторе на лапу, чтобы попасть на переполненный корабль, и его, не долго думая, поместили к вам в каюту. Мне дела нет до тех, кто берет и дает взятки. Они меня совершенно не интересуют. Но если в пароходной компании считают, что можно так обращаться с британским офицером, то они ошибаются. В Бомбее я собираюсь поднять шум.
— Вообще-то, он мне ничем не досаждает, — помолчав, сказал Лайонел.
— Не хватало, чтобы он досаждал! Тут вопрос нашего престижа на Востоке, и вам выпало тяжкое испытание — очень тяжкое, друг мой. А не хотите ли поспать на палубе, как остальные из нашей шайки?
— Отличная мысль. Непременно.
— Видите: нам удалось отгородить часть палубы, и горе тому черному, кто зайдет сюда, даже если это черный таракан! Покойной ночи.
— Покойной ночи, сэр. — Затем что-то сорвалось, и он услышал собственный крик: — Дерьмо проклятое, отстань от человека.
— Х-р-р… Что? Я не расслышал, — сказал озадаченный полковник.
— Ничего сэр, простите, сэр.
И он возвратился в каюту. Как могло случиться, что он чуть было не выдал себя, словно так и надо? Кажется, рядом витал злой дух. В начале путешествия он подговаривал его броситься за борт без всякой причины, но сейчас все гораздо серьезнее. «Когда вернешься — это уже будешь не ты», — сказал Кокос; так ли это?
Нижняя койка почему-то была пуста, видимо, парнишка пошел в уборную. Лайонел вылез из женской пижамы и приготовился закончить ночь там, где он был свой. Хороший сон приведет его в душевное равновесие. Он оперся локтем об раму, оттолкнулся ногой, и только тогда увидел, что произошло.
— Привет, Кокос. Решил для разнообразия поспать на моей койке? — спросил он отрывистым офицерским тоном, поскольку не хотелось поднимать шум. — Оставайся здесь, если хочешь, я все равно перебираюсь на палубу. — Ответа не последовало, но ему так понравилась своя последняя фраза, что он решил ее усилить. — Кстати, в каюте я буду появляться только в случае крайней необходимости, — продолжал он. — До Бомбея осталось три дня хода, так что нет проблем, а после высадки на берег мы больше не увидимся. Как я уже сказал, все случившееся было ошибкой. Лучше бы нам… — Он замолчал. Только бы не дать слабинки! Но разговор с полковником и контакт с матерью это предотвратили. Он обязан держаться своего народа, иначе погибель. — Прости, что пришлось сказать все это.
— Поцелуй меня.
После его бесцеремонности и вульгарности эти слова прозвучали удивительно спокойно, и он не смог сразу ответить. Лицо друга приблизилось к нему, тело соблазнительно изогнулось во тьме.
— Поцелуй меня.
— Нет.
— Не-а? Нет? Тогда я тебя поцелую.
И он припал губами к его мускулистой руке и укусил. Лайонел вскричал от боли.
— Поганая сука, погоди же… — Меж золотистыми волосками выступила кровь. — Погоди же…
И шрам в паху вновь открылся. Каюта исчезла. Он опять сражался с дикарями в пустыне. Один из них просил пощады, путаясь в словах, но ничего не добился.
Наступила сладостная минута мщения, сладостнее которой не было для них обоих, и когда экстаз перешел в агонию, руки его обхватили глотку. Никто из них не знал, когда наступит конец, и Лайонел, осознав, что он наступил, не испытал ни жалости, ни печали. То было частью кривой, уже долго клонившейся вниз, и не имело ничего общего со смертью. Он вновь согрел его своим теплом, поцеловал сомкнутые веки и накинул цветной платок. Потом опрометью выбежал из каюты на палубу и голый, с семенами любви на теле, прыгнул в воду.
Разразился крупный скандал. Большая Восьмерка сделала все, что могла, но скоро всему кораблю стало известно, что британский офицер покончил с собой после того, как убил мулата. Многие пассажиры содрогнулись от этой новости. Другие старались разнюхать побольше. Секретарь Мораеса оказался втянутым в сплетни и намекал на какие-то наклонности, стюард, обслуживавший каюту, признался в непомерных чаевых, капитан вспомнил о жалобе, которую ему удалось замять, эконом судна вообще был настроен подозрительно, а доктор, исследовавший труп, заключил, что странгуляция — лишь одно из повреждений, и что Марч — чудовище в человеческом обличий, от которого, слава Богу, что избавилась земля. Каюту опечатали для дальнейшего расследования и место, где два мальчика любили друг друга, и подарки, которые они дарили друг другу в знак любви, поплыли до Бомбея без них. Ведь Лайонел тоже был еще мальчик.
Тело его не нашли — кровь на руке быстро привлекла акул. Тело его жертвы поспешно отправили в пучину. На похоронах возникла легкая заварушка. Аборигены из числа матросов, непонятно почему, проявили к похоронам интерес, и когда труп опустили в море, начался спор. Матросы бились об заклад, в каком направлении он поплывет. Он поплыл на север — против господствующего течения — и тогда раздались хлопки, и кто-то улыбнулся.
Наконец пришлось известить миссис Марч. Неблагодарный труд взяли на себя полковник Арбатнот и леди Мэннинг. Полковник заверил ее в том, что сын ее умер в результате несчастного случая — что бы ни утверждали злонамеренные языки — что Лайонел на его глазах оступился и упал за борт, в темноту, когда они стояли на палубе и вели дружескую беседу. Леди Мэннинг тепло и прочувствованно говорила о его приятной внешности и хороших манерах и о том, с каким терпением он относился к «старым чудакам, его партнерам по бриджу». Миссис Марч поблагодарила их за добрые слова, но больше ничего не сказала. Еще она получила письмо от Лайонела — то, что должны были перехватить на почте — и больше никогда не упоминала его имени.
1957-58