Егор Молданов
Руки старика Митрофанова
Удивительный по силе своего воздействия рассказ о драматической судьбе учителя, обвинённого в страшном преступлении, которого он не совершал.
Новомировцы считали старика Митрофанова ненормальным. «У него не все дома. Пришибленный, точно», – утверждали они, покручивая пальцем у виска. Мальчишки кричали старику вдогонку оскорбительные слова. «Придурок» было самое безобидное из них. С годами к старику привыкли, он даже стал достопримечательностью посёлка, мол, и мы не лыком шиты, и у нас есть свой доморощенный дурак.
У старика была странная привычка разговаривать с самим собой. Когда он шёл по улице, нервно оглядываясь по сторонам и посмеиваясь, прохожие старались его не замечать, если же старика случайно зацепляли словом, в таких случаях его голос, обычно смирный и дрожащий, становился громким и резким. Сгорбленная фигура выпрямлялась. Тихая, как тень, душа старичка, замученного опасениями, превозмогала их и выглядывала наружу. Люди наблюдали за ним с усмешкой в глазах, но в то же время и с тревогой. Приступы ораторства, находившие на старика, были, в сущности, безобидны, но от них нельзя было отделаться одним смехом. Они ошеломляли. Оседлав свою идею, старик налетал с ней на окружающих. Личность его гигантски вырастала. Она подавляла человека, опрокидывала его, сметала всё вокруг в пределах слышимости.
Многое старик Митрофанов говорил с помощью рук. Их неутомимое движение и подвижность напоминали биение крыльев пойманной птицы. Когда руки были сжаты, суставы пальцев казались некрашеными деревянными шариками величиной с грецкий орех, насаженными на стальные стержни. Загадочность и причудливость старику придавала его изуродованная левая рука. Он искренне хотел её скрыть подальше, прятал за спину и с изумлением смотрел на спокойные, невыразительные руки других людей.
Старик был небольшого роста. Зубы у него были чёрные, неровные, и что-то странное творилось с его глазами: веко на левом глазу дёргалось, то стремительно опускалось, то опять подскакивало, как будто было оконной шторой, и кто-то, заключённый внутри головы, шалил со шнурком. Смеясь, старик всегда почёсывал правой рукой левый локоть. Из-за этой привычки левый рукав его пиджака был протёрт почти насквозь.
Никто ничего не знал о старике: откуда взялся, почему приехал именно в их Новый мир, с детства ли он такой тронутый, или это произошло уже в зрелые годы, тогда отчего? Преследуемый сомнениями, старик Митрофанов никогда не считал себя причастным к жизни посёлка, в котором прожил больше двадцати лет, и являл собой загадку для местных жителей. В Новом мире у старика после смерти жены было только три близких человека: доктор Петров, соседка Люба Сухарева и её шестнадцатилетний сын Пашка, которому он был крёстным. Они были связующим звеном, через которое старик Митрофанов общался с людьми.
Оставшись один, старик Митрофанов не забросил хозяйство. С детской простотой он верил в разум животных, и если чувствовал себя одиноким, то затевал долгие разговоры с белой собачкой Чуней, которую всегда носил на руках, с коровой Зорькой, со свиньями и даже с курами, бегавшими по двору. У него было удивительное любимое выражение, от кого он его перенял, неизвестно: «Пусть меня выстирают, накрахмалят и выгладят!». Нервные руки при этом суетливо двигались вокруг высокого лба, словно приглаживая волосы. Когда старик плакал, его губы вздрагивали и усы прыгали вверх и вниз.
Помогать управляться по хозяйству крёстному приходил и Пашка, выросший на руках старика и его бездетной жены. Когда доброй и тихой Татьяны Ивановны не стало, он искренне горевал со стариком, словно похоронил близкого родственника. В горе лицо старика было похоже на морду собачонки, долго пробывшей на морозе.
Ещё Пашка любил по вечерам зайти к старику Митрофанову и просто посидеть с ним на крыльце. Если у старика появлялось желание излить душу, они вдвоём бродили по лесу. Старик выискивал дерево или пень и, барабаня по ним рукой, выражал свои мысли полнее и более непринуждённо. Это успокаивало его. Тонкие выразительные пальцы, всегда деятельные, всегда стремившиеся скрыться в кармане или за спиной, выходили на сцену и становились как бы шатунами в сложном механизме его речи. Старик дышал Пашке в лицо, заглядывал в глаза, трясущимся указательным пальцем тыкал его в грудь, требовал, принуждал к вниманию. В такие минуты он забывал о руках.
В тот день Пашка со стариком, покормив всю домашнюю живность, решили прогуляться. Всё было как всегда. Крёстный страстно о чём-то рассказывал, и у него на шее напряглись жилы.
– Что-то во мне износилось и состарилось, хотя тело моё не ощущает усталости, – неожиданно произнёс старик. – В той жизни у меня убили радость, а без неё нельзя, – добавил он. Руки его сникли и опустились.
В человеческом голосе бывает особая нотка, по которой можно распознать настоящую усталость. Она появляется, когда человек, преследуя трудную мысль, всем сердцем и душой ищет путь, но вдруг осознаёт, что попал в тупик. Что-то внутри него останавливается, замирает, а затем происходит взрыв, сметающий все препятствия. Человек разражается бурным потоком слов, речь его становится сумбурной по смыслу и восторженной по форме. Какие-то побочные токи его натуры, о которых он и не подозревал, вырываются наружу, создавая причудливый словесный рисунок. Окружающим в такие минуты человек обычно видится близким к помешательству.
Голос старика, обычно тихий и дрожащий, стал громким и резким. Сгорбленная фигура выпрямилась. Встрепенувшись, как рыбка, брошенная рыбаком обратно в пруд, он, вечно молчаливый, стал без умолку говорить, стремясь выразить сокровенное, копившееся годами.
Старик вскочил с пенька, на котором сидел, и начал ходить взад и вперёд.
– Может, домой? – неуверенно предложил Пашка. Он немного оторопел.
– Не хочу! – закапризничал старик. – Хочу бегать и кричать. Хочу стать подобным мёртвому листку, носимому ветром по этим холмам. У меня одно желание, и только одно – почувствовать себя свободным. Людям не дано заглядывать глубоко в души других, – разгорячённо продолжал он. – Я устал и хочу очиститься. Я весь оплетён чем-то липким, крадущимся, ползучим.
Пашка недоумённо смотрел на старика и думал, как бы скорее отвести его домой. Он боялся, чтобы с крёстным не случился приступ, свидетелем которого он однажды был.
– Больше всего на свете я хочу быть чистым, – устало произнёс старик, голос его был уже не таким возбуждённым, как несколько минут назад, и Пашка облегчённо вздохнул: «Пронесло!».
Стихнув, старик долго и серьёзно смотрел на крестника. Его глаза ещё горели. И вдруг его руки самопроизвольно поднялись и легли на плечи Пашке. На лице старика отпечаталось выражение ужаса. Судорожным движением он засунул руки в карманы брюк.
– Мне надо домой… – возбуждённо пробормотал он.
Пашка очумело глядел на крёстного, ничего не понимая. Не оглядываясь, старик торопливо спустился с холма и пересёк поляну, оставив крестника одного.
В недоумении Пашка один вернулся домой. Мать сразу заприметила настроение сына, слово за слово она вытянула из него то, что его терзало.
– Он прикоснулся ко мне и отскочил как от прокажённого, а мне было приятно его прикосновение, понимаешь?!
– Он хороший, – заверила мать, нервно скидывая пепел с сигареты.
Пашку словно ударило током. Он замер на месте, и каждая жилка его тела точно позванивала.
– Мама, я не говорил, что он плохой, – негодующе вспыхнул Пашка. – Почему он боится своих рук? Что у него с левой рукой? Почему он не такой, как все?!
– Злые люди его убили, – глухо ответила мать. – Можно убить так, что человек вроде живёт, но он мертвец. – Люба сокрушённо покачала головой.
– Что с ним произошло, расскажи! – потребовал Пашка. – Я должен знать, он мой крёстный!
Воцарилось молчание – сродни холоду. Вопрос повис в воздухе, словно сизый табачный дымок, протянувшийся между матерью и сыном.
– Мама, не томи душу…
– Я эту историю знаю от двух людей, – проговорила, наконец, мать. – От доктора Петрова и Татьяны Ивановны.
В её глазах застыли слёзы…
В молодости Алексей Митрофанов работал школьным учителем в одной из поселковых школ. Он был единственным сыном у матери, которая души не чаяла в своём мальчике, и неудивительно, что сын пошёл по её стопам, став учителем литературы. У Алёши, как нежно звала его мать, была большая голова, покрытая жёсткими чёрными волосами, стоявшими торчком. Такие волосы делали его голову ещё больше. Голос у начинающего учителя был поразительно мягкий, и сам он такой кроткий и тихий, что вошёл в жизнь посёлка, не привлекая к себе ни малейшего внимания.
Он очень быстро завоевал уважение и любовь учеников, что не нравилось администрации школы и многим учителям, особенно пенсионерам.
– Вы зарабатываете себе дешёвый авторитет, – с нескрываемым осуждением отчитывала молодого учителя пожилая и грузная завуч по учебной работе Инна Петровна. – Скоро они вам на шею сядут, помяните мои слова.
– Авторитет не бывает дешёвым: он либо есть, либо его нет, – парировал Митрофанов.
Инна Петровна смерила молодого учителя надменным оценивающим взглядом.
– Ну-ну, – с ещё большей холодностью выдавила она, соорудив натужную улыбку, больше походившую на гримасу. – Посмотрим, какую песню вы запоёте, когда ваши детки сядут вам на шею, – и победоносно удалилась.
Со своими учениками Митрофанов проводил целые вечера, гуляя по окрестностям, или до самых сумерек засиживался в мечтательной беседе на школьном крыльце. При этом рука учителя протягивалась то к одному, то к другому из мальчиков, гладя их спутанные волосы или касаясь плеча. Голос учителя становился мягче и певуче, в нём слышалась ласка. Он добивался послушания не суровостью, а мягкостью. Такие учителя встречаются редко. Это избранные натуры, но многие их не понимают и считают безвольными. Чувство, с которым такие педагоги относятся к своим питомцам, очень похоже на чувство любви утончённой женщины к мужчине. Митрофанов принадлежал к людям, у которых творческая энергия не накапливается, а непрерывно излучается. В его присутствии сомнение и недоверчивость покидали учеников, и они тоже начинали мечтать вместе с учителем. Заложив руки за спину, он рассказывал о дружбе Герцена и Огарёва, о декабристах, о Пугачёве и Гринёве и что значит «беречь честь смолоду». После таких уроков обыкновенный учебник литературы казался полон куртуазности придворного поведения, грохота сражений и шёпота лирики поэтов.
Случилось так, что внуку Инны Петровны, очень неглупому, но самоуверенному ученику, Митрофанов поставил по литературе заслуженную четвертную оценку «удовлетворительно». Молодого учителя немедленно вызвали в кабинет завуча, но Алексей не поддался ни её давлению, ни угрозам, ни даже уговорам.
На следующий день Митрофанова прямо с урока вызвали в кабинет директора. Там за столом грозно восседала не только Инна Петровна, но и нахмуренный отец ученика, зоотехник зверофермы. Слова, срывавшиеся с отвислых губ ученика, складывались в дикие, гнусные обвинения. Тут же был вызван в полном составе класс.
Скрытые, смутные сомнения относительно молодого учителя, умело посеянные кем-то в посёлке, мигом перешли в уверенность.
Дрожащих подростков с пристрастием допрашивали в кабинете директора школы.
– Да, он клал мне руки на плечи, – говорил один.
– Он часто гладил мои волосы, – говорил другой.
И произошло невероятное. Отец ученика, которому Митрофанов поставил по литературе оценку «удовлетворительно», вскочил и принялся прямо в кабинете, на глазах изумлённых детей, бить учителя тяжёлыми кулаками прямо по лицу и при этом приходил всё в большую и большую ярость.
– Я покажу тебе, скотина, как обнимать моего сына! – вопил, брызгая слюной, зоотехник.
Несчастный Митрофанов выскочил из директорского кабинета и побежал по коридору, но зоотехник не отставал от него. На школьном дворе он продолжил неистово избивать учителя, пиная его ногами.
Ученики с криками отчаяния метались по двору, как потревоженные муравьи, но это не мешало зоотехнику продолжать воспитательное дело, а рядом стояла бабушка-завуч и нравоучительно приговаривала: «Так ему и надо». Пожилая директриса во двор не вышла, у неё даже мысли не возникло стать на защиту молодого учителя. Она равнодушно наблюдала за происходящим из своего окна в кабинете.
– Чтобы духу твоего завтра не было в школе! – и зоотехник напоследок добавил трёхэтажный мат.
Все бросили учителя лежать на школьном дворе, ни один ученик не подошёл, только молоденькая учительница физики смотрела из окна второго этажа, и по её щекам ручьём текли слёзы, с ней была истерика, но этого никто не видел.
Сколько пролежал на земле учитель Митрофанов, он и сам не знал, ему даже казалось, что он умер, но в какой-то миг сознание включилось, и до несчастного дошёл весь ужас происшедшего. Облизав языком окровавленные губы, он с трудом поднялся и, шатаясь, побрёл к себе в комнатку общежития на краю посёлка. Многие жители, которым избитый учитель попадался на глаза, считали, что тот напился, и кто с осуждением, кто с озорством разглядывали его. В душе они ликовали, теперь им будет о чём посудачить вечером.
На следующий день учитель Митрофанов как обычно явился на урок, с синяками, отёкшим лицом.
– Как вы смели прийти на уроки? – гневно выкрикнула зашедшая в класс Инна Петровна. Челюстные мышцы её нервозно ходили вверх-вниз, как будто она что-то жевала и не могла никак пережевать.
– С меня их никто не снимал! – дерзко ответил Митрофанов.
В ту же минуту кровь бросилась в лицо молодому учителю, и руки его предательски задрожали.
– Вы – позор школы! – перешла на визг завуч. Её лицо залил румянец, начав от шеи и поднимаясь к одутловатым щекам.
– Не вам об этом судить, – неудержимое бешенство охватило Митрофанова. – Будьте добры покинуть мой кабинет, вы мешаете проводить урок!
И столько во взгляде молодого учителя было твёрдости и решительности, что Инна Петровна, надеявшаяся стать когда-нибудь директрисой школы, даже опешила. Сузив глаза в щёлки, она, будучи уже не красной, а бордовой, вне себя от злости пригрозила:
– Вы ещё об этом сильно пожалеете, – и, демонстративно развернувшись, со всей силы хлопнула дверьми.
Класс, потупив глаза, безмолвствовал. Дети были запуганы и затравлены родителями, вызовами в кабинеты директора и его заместителя. Детям было стыдно и неловко, они возвели напраслину на своего учителя, но они были всего лишь детьми в изощрённой игре взрослых. До конца урока оставалось ещё тридцать минут.
Митрофанов вызвал к доске ученика, которому оценкой «удовлетворительно» испортил табель. Тот не был готов к уроку. Впервые учитель поставил в журнал оценку «два».
На перемене Митрофанова вызвали в кабинет директора.
– Ваша наглость недопустима. Выгнать из класса заместителя директора, – задыхаясь от негодования, орала директриса. – Да кто вы такой?! Сегодня же заявление на мой стол! – рыкнула презрительно хозяйка кабинета, рядом с высокомерной миной сидела Инна Петровна. В душе она уже торжествовала, она была уверена, что учительство Митрофанова подошло к своему печальному финалу, и она по своим каналам раструбит на весь район, нет, на всю область, кто такой учитель Митрофанов. Ни одно приличное заведение его к себе не пустит на порог.
– Я ни за что не уволюсь, не дождётесь! – отрезал Митрофанов и, бледный, но не побеждённый, вышел из кабинета.
Посёлок погружался в вечернюю полудрёму, прикрывшись накопившимся за день смогом. К двухэтажному общежитию на отшибе, где проживал учитель Митрофанов, горланя нецензурщину, подошла группа мужчин, человек семь, главным среди них был зоотехник. Все они были пьяные и агрессивные. Обитатели общежития закрылись на все возможные засовы, дверь же комнаты учителя Митрофанова была не закрыта. Он стоял, дрожа в темноте, и ждал своих истязателей. Он знал, они пришли за ним, и спасения ему не будет. Дверь комнаты выбили одним пинком кирзового сапога. Слабая искорка жизни, тлевшая в его теле, разрослась в пламя, он их не боялся.
Митрофанова в белой рубашке вытолкали на улицу. Заморосил дождь. Зоотехник, ухмыляясь, накинул на шею учителя верёвку, и как скотину его повели через весь посёлок. Привели к школьному стадиону и привязали к футбольной стойке ворот, и снова унижали и били руками, ногами, бросали в него камни и комья грязи. И только когда истязатели ушли, учитель Митрофанов опустился на корточки, и в кромешной дождливой темноте раздался вопль – страшный, протяжный крик страдания и боли, крик брошенной умирать раненой птицы.
Его отвязала учительница физики, она шла за толпой пьяных мужиков, и когда они, наконец, перестали казнить свою жертву, бросили её, она несмело подошла к воротам, обняла избитое, истерзанное тело Митрофанова и начала его целовать. Она положила на свои колени голову любимого и гладила его по волосам, приговаривая что-то нежное и ласковое, а дождь никак не хотел остановиться.
Все были уверены, что больше нога учителя Митрофанова в школу не ступит, но он пришёл, как всегда в белой, отутюженной рубашке, галстуке и тёмных брюках, на урок. Среди урока в класс ворвались директриса, зоотехник и взбешённая Инна Петровна.
Митрофанов открыл портфель и хладнокровно вытянул оттуда топор.
– Не подходите ко мне! – говорил тихим, сдавленным голосом учитель, отчего слова его казались ещё страшней.
Митрофанов был доведён до такого отчаяния, после которого человек считает, что ему уже нечего терять, и потому становится спокойным и даже равнодушным к происходящему. В классе все оцепенели.
– Если вы считаете, что мои руки могли нанести вред им, – Митрофанов указал рукой на перепуганных детей, – пусть тогда их у меня не будет! – На мгновение судорога оборвала его голос.
– Не устраивайте нам здесь концерты, – злобно фыркнула Инна Петровна.
Обезумевшие глаза учителя посмотрели на завуча, он поднял правой рукой топор и ударил им по левой руке. Кровь брызнула и залила не только письменный стол, но и тетрадки, книги, лица учеников, сидящих на первой парте. В крови был и ученик, из-за которого всё это и заварилось.
Когда Митрофанов снова поднял топор, на него бросился зоотехник, свалив на пол.
– Чокнутый, – крикнул он, оттираясь от крови. – Как таких только пускают в учителя?!
Митрофанов с окровавленным обрубком руки поднялся, тело его вздрагивало, как в ознобе. Он посмотрел на перекошенные от испуга лица администрации, других педагогических старушек, живенько прибежавших посмотреть на представление, громко засмеялся, и от этого смеха всем в классе стало не по себе…
Происшедшее гибельно отразилось на психике молодого учителя. В его воспалённом воображении родители учеников кричали ему вдогонку гадости, и где-то там, глубоко в мозговых извилинах, застрял грозный беспощадный рёв зоотехника: «Не распускай руки, тварь!». Этот окрик преследовал и никак не давал излечиться двадцатипятилетнему учителю Митрофанову. Он надолго попал в больницу, не понимая, что с ним произошло, но чувствовал, что в его затяжной длительной болезни каким-то непостижимым образом виноваты руки, и он старался их постоянно прятать. Митрофанов стал бояться своих рук.
Позже была проведена проверка, доказана невиновность молодого учителя, для блезиру уволили старую директрису и на её место поставили опытную Инну Петровну. Участковый сделал внушение ученику, оболгавшему Митрофанова, его даже поставили на учёт, а через полгода сняли как исправившегося, и на этом всё. Судьба же учителя Митрофанова никого не интересовала, о нём очень быстро забыли в школе, словно его и не было.
Молодая учительница физики долго ухаживала за Митрофановым и стала его женой, а потом увезла из посёлка, который так жестоко расправился с её мужем.
Теперь Павел знал историю рук старика Митрофанова. Он был потрясён. Взглянув на мать, Пашка прижался к ней, как птенец, ищущий защиты. Бывает в жизни каждого юноши такое время, когда он впервые бросает взгляд на прожитые годы. Возможно, это и есть тот момент, когда он переходит черту возмужалости. Шестнадцать прожитых лет кажутся лишь мгновением, одним вздохом в долгом шествии человечества. Больше всего в таком возрасте хочется быть понятым. Нечто подобное переживал и Пашка.
Он сидел на стуле, сжавшись в комок, опустив мокрое лицо между коленей, раскачиваясь взад и вперёд. Когда он заговорил, голос его звучал приглушённо, но в маленькой комнате различался достаточно ясно.
– Никогда не думал, что люди такие жестокие!
– Люди как люди, – сдавленным голосом ответила мать.
Пашка ощутил сотрясшую его тело ярость, бурную и краткую, как удар электрическим током.
– Как же они все жили после этого?!
– Не знаю, – тяжело вздохнула мать. – Я бы, наверное, не смогла жить, вытерев ноги о чужую жизнь.
– Люди злые, – произнёс Пашка.
Он обнял мать, а перед его глазами продолжали мелькать подвижные руки старика Митрофанова, а левая, покалеченная, нежно гладила его по волосам, словно убаюкивала.
В посёлке суетливый день иссяк, сменившись долгой осенней ночью. Где-то в темноте прогрохотал товарный поезд, и тишина осенней ночи снова вступила в свои права. Старик Митрофанов не спал, он лежал на боку, настороженно прислушиваясь к своему сердцу, дававшему уже перебои. В сознании старика укоренилось убеждение, что смерть придёт к нему неожиданно, и, ложась спать, он всегда думал об этом. Такие мысли не вызывали в нём тревоги, напротив, в его сознании происходил странный и труднообъяснимый процесс, и ночью в постели он чувствовал больший прилив жизненных сил, чем в любое время дня. Бессонница стала его вечным спутником.
Старику не спалось. С годами он приучил себя сидеть на стуле всю ночь напролёт; в эти часы он не спал и не бодрствовал. Наутро он чувствовал себя почти таким же свежим, как если бы проспал всю ночь. Шаркая тапочками, старик зашёл на кухню.
– Пусть меня выстирают и выгладят. Пусть меня выстирают, накрахмалят и выгладят, – бессвязно бормотал он.
В темноте старик не видел своих рук, и они успокоились. Он включил свет, сполоснул посуду, оставшуюся после его скромной трапезы. На чисто вымытом полу у стола оказалось несколько упавших крошек белого хлеба. Старик начал подбирать эти крошки, кладя их одну за другой прямо в рот. Руки его действовали с непостижимой быстротой. В ярком кругу света под столом коленопреклонённая фигура казалась фигурой священнослужителя, совершающего какое-то таинство. Нервные, выразительные пальцы, быстро мелькавшие над освещённым полом, напоминали пальцы отшельника, торопливо перебирающего чётки.
Старик вышел на веранду, засунув руки в карманы потрёпанного пиджака, и устремил взгляд вдаль, через поля. Кругом было очень красиво. Если бы вам пришлось побывать осенью в окрестностях посёлка, когда невысокие холмы вокруг облекаются то в жёлтые, то в красные тона, вы бы поняли меланхолическое настроение старика. Ему ведь было всего за пятьдесят с небольшим, но выглядел он на все семьдесят. Старый, усталый человек – он сбросил свой заношенный лапсердак и побежал через поле в рубашке. И на бегу он криками выражал негодование на убожество своей жизни, на убожество чужих жизней, на всё, что уродует жизнь. Старик продолжал бежать через поле, неистово жестикулируя руками, и издалека казалось, что он машет крыльями, чтобы взлететь, подняться над землёй, над всей её суетой.
16 комментариев