Сон Карла
Черный квадрат
Аннотация
«поет метель, скрипит постель, все об одном, все об одном»
Клетка
«радужный пленник коварной и ловкой руки»
«я не люблю, когда читают письма, заглядывая мне через плечо»
«она бежала с директором цирка по дивному полю»
«и хоть я не знаю ласковых слов
все же я скажу тебе: эй»
Марк крадется через кусты жасмина и шиповника к скамейке, на которой сидит Костя. Ему хочется подойти со спины, положить ладони ему на веки.
Ослепить.
Отвлечь.
Потревожить.
Но.
Кость
в горле царапает что-то нежно и нервно у себя в блокнотике. Очередную картиночку. Как и все его другие картиночки даже близко не стоявшую с оригиналом. Марк подсаживается к нему и сует нос не в свое дело.
– Привет, – говорит ему Костя, не глядя.
Марк не отвечает ничего и широко зевает, глядя в листок.
– Че делаешь?
Костя снисходит и отрывается от труда и безделья. Смотрит, смотрит, смотрит, моргает, моргает, моргает – коричневые ресницы, как половины сухих еловых ветвей, мелькают у него на лице – а потом художник возвращается к труду и безделью и пожимает плечами. На рубашке рисованного чувака появляются огромные черные клетки.
Штрихует.
Моргает.
У него и вообще как-то странно глаза работают. Он ими все время как будто отстреливается. Или фотографирует. Это что-то врожденное. Но как будто бы ему очень нужное. Как часть механизма.
Щелк.
Щелк.
Марк вздыхает. Ему что-то грустно. Он оглядывает окрестности в поисках возможной модели. И находит.
Фирсов.
Валяется на траве, в бедовой клетчатой рубахе, пошитой из килта.
Злость опережает грусть на полкорпуса.
– Что, подрачиваешь в свободное время на королеву школы?
Костя вскидывается в недоумении.
– Ты о чем?
Марк тычет пальцем в один из черных квадратов, размером с ноготь.
– Об этом.
Художник все еще недоумевает. Шарит глазами. До-умевает. Долго и задумчиво пялится на Фирсова.
– Ревнуешь?
Еще как.
– Да фига лешего.
Меня-то ты никогда не рисуешь.
– У тебя что, стокгольмский синдром? Или ты, типа, мазохист?
Марк не въезжает, как можно любовно сцарапывать кого-то в тетрадь, когда этот кто-то наяву презирает и ненавидит тебя сильнее, чем укусившее его насекомое.
– С чего ты вообще взял, что это – он? Ты же говоришь, я дерьмово рисую.
– Я никогда не говорил, что ты дерьмово рисуешь, а просто непонятно.
– Ну так с чего?
– Считай это [снова тыкая в клетки] фотороботом.
– Ясно.
– Скажи мне, почему лузеры всегда торчат от божков?
– Значит, по-твоему, я – лузер?
– Не знаю, «Педрила Хромульная», спроси у Фирсова.
И он, блядь, спрашивает.
– Эй, Фирсов!
– Эй, чмомота, еще раз – и в глаз!
– Думаю, твоя любовь не имеет шансов.
– Ты всегда так гадко ревнуешь, признай это, и твоя ревность, куда дерьмовее моих рисунков.
Костя закрывает тетрадь.
– Мне пора.
– Да и вали, Дали.
Костя поднимается и идет к двери. Расстояние не такое уж и большое, но ему все равно нужно больше других времени, чтобы добраться. Ноги его, скрученные и будто выломанные, не слушаются, живут какой-то своей жизнью, и эта отдельная жизнь делает человека, похожим на гуманоида. На Костю всегда и везде обращают внимание, к нему никогда не могут привыкнуть. Марк и сам не может. Он глядит на него, как на божество, пришедшее к людям из лучшего мира. Из другого. И он очень раскаивается, что так затупил, зазлыбил, Марк и сам не понял, как черные тараканы с квадратов листа проели ему весь мозг. Когда и успели?
Он все еще сидит на скамейке, отвернувшись к дороге, жмурится от досады, злясь уже только на себя одного, вытягивает рукава до упора, чуть не закрывая пальцы, потом принимается нервно застегивать манжеты на пуговицы за кой-то ляд, а потом… потом разглядывает, мелкие-мелкие, как точки суженных зрачков, клетки: черные, зеленые, белые…
– Эй, эй!
…подскакивает и несется следом.
Культпоход
«ты говоришь: пойдем в кино
а я тебя зову в кабак, конечно»
«я знаю три слова
три матерных слова
со знанием этим я вышел из дома
зашел в пиццерию
купил сигареты
и махом одним съел четыре конфеты»
«мой друг – художник и поэт»
В октябре они с класснухой отправляются на экскурсию. В галерею. Марк предпочел бы смешные билетные деньги проесть морогой да сижкой, но Костя на него так зыркнул, что пришлось чапать.
*
После того, как он однажды попытался помочь ему влезть в автобус – Марк никогда больше не пытался. И с тех пор лишь – ждет. Когда Костя сам заберется, удерживая себя обеими руками на поручнях. Сердобольная пожилая женщина уступает ему вывернутое и какое-то островное место. Костя твердо отказывается. Кресло тоскливо пустует. Ей неловко возвращаться. И Марк бухается на дешевый потрескавшийся нагретый кожзам – все вокруг смотрят на него с осуждением – и хлопает по нему ладонью, прилично отодвигаясь и приглашая Костю усесться рядом. Он соглашается. Насмотревшись на лукавую и совсем чуть-чуть стеснительную улыбку Марка.
– Педрилы, – вяло роняет Фирсов.
Да и хуй с тобой, – думают педрилы, и едут три остановки на краешках задниц, нежно прижимаясь друг к другу.
*
Вход в галерею, как в травмпункт и в пирамиду Чолулы. Ебать. Костя старается, поднимаясь спокойно и в темпе, пока Марк неспешно пырит по сторонам, рассматривая окружающие здания, бегая глазами по вывескам. Багетная мастерская, корал трэвэл, бегемот, хуй пойми что, кулинария. Кулинария…
Заходят в дверь, как всегда, последними, и Костя едва не разбивает нос, запнувшись за убитый и сбитый напрочь кусок ковра у порога, грохается плашмя на пол, точно поваленное дерево. Марк беззвучно ругается на себя, помогая подняться. Костя встает. Привычно. Невозмутимо. Пока Фирсов ржет над ним:
– Педрила Хромульная.
Костя поправляет куртку. Сдергивает сбившуюся шапку. Вздыхает. Отводит локоть от подошедшей смотрительницы. Спасибо. Все хорошо. Ничего не нужно. Разрешает себя держать только Марку. Все «свои» смотрят на него почти равнодушно, чуть только досадуя, «новые» – с сочувствием и тревогой. Костя раздевается, надеясь снять вместе с курткой и эту цапучую жалость, проходит со всеми за экскурсоводом, но быстро отвлекается и уплывает вперед, в пустые залы, где никто не обводит холсты рукой, как карты циклонов – подцокивает к картинам, к одной, к другой, смотрит то близоруко впритык, то дальнозорко, с пяти шагов. Марк бродит за ним, как пес. Глядит больше на него, чем на чужие работы. Устав и наскучившись до одурения, он ловит ценителя, высматривающего какие-то прожилки и трещины и почти касающегося кончиком носа высохшей краски, и шепчет ему на ухо так, что тот подпрыгивает.
– Ну как?
Костя пожимает плечами.
– Не знаю. Я такое не люблю.
Да уж, конечно, не любит. Ягоды, как ягоды, дома, как дома, лица, как лица.
– Вот эта нравится.
Показывает на сумеречную работу, где в розовеющем свете севшего солнца темнеет шпиль шатровой церквушки. А вокруг один снег.
– А тебе?
– Мне?
Марк озирается по сторонам, подгибая губы в обдумывающем жесте. Усмехается. Смотрит на Костю, как балбес, типа, ну ты ж меня знаешь:
– Мне поесть нравится.
Сегодня
«только ночь сильней в тыщy раз была
только ночь была в сотню раз длинней
и манила пальцем из-за yгла
чтоб остался с ней
чтоб остался с ней»
Они и сами не поняли, как это вышло? Когда? Когда из пары лучших друзей они превратились в пару зеленых педрил?
У Марка мать – медсестра. В детском отделении областной больницы. И они – с мелкости, когда Костя вдруг сильно задерживался – спали в одной кровати, чтобы тому не переть потом в темноте.
Как-то никому не приходило на ум, что.
Ночные смены, дежурства, вызовы. Пустая квартира. Страшные сны, стыдные, сладкие. И однажды Марк просто разбудил Костю, раньше, чем его сон – вымок. И все. Понеслась душа.
В рай.
Им нравилось тереться друг о друга. Всем телом и там. Хоть их – игры? – не отличались разнообразием, любая новизна – сковывала Костю золотой цепью, что зеленый дуб. Парализовала. Делая его похожим на скелет выбросившегося кита. Он сразу вспоминал – что он такое. И, в отличие от Марка, который, как ни старался – не мог, просто не мог его убедить, считал себя уродом, каких, действительно, мало. Замирал перед зеркалом, не разглядывая себя, а просто пытаясь примириться с собой. Увидеть себя его глазами. И не мог. Просто не мог. Отходил ни с чем. Не верил.
Еще и тощий. Ужасно. В одежде это выглядело просто жутко. Тут даже Марк был согласен. А вот без одежды… Он любил раздевать его. До носков. И носки стаскивать. Но когда целовал в ступню, Костя сжимался, точно от выстрела. Эй, Ахиллес… – шептал Марк и поднимался выше – к коленям, бедрам, животу, груди. И они целовались, елозились, точно в гнезде два змееныша.
Но сегодня, сегодня… Марк переворачивает его на живот, и Костя сам понимает – пора. Для чего? Для последней печати Доверия? Проникновения? Стать женщиной? Уступить? Подчиниться? Перестать быть равным? Но когда он был ему равен?
Дать то и столько, чтобы хватило. Потому что ему просто не может – хватать. Марк, красивый, как принц, как нищий, достойный всего – и креста, и короны, вынужден спать с ошибкой природы, недоделком, мешком погнутых костей. Костя и рад бы, рад да не знает как, как ему превратиться? Стать тем, чем нужно? Сбросить лягушачью шкуру в огонь – оказаться царевной. Для него. Навсегда. Он так часто мечтал об этом. А потом перестал. Извел и себя, и Марка замучил. Тот так бесился, кошмар, орал даже, хлопнул дверью, залепил пощечину. Костя спросил его:
– Тебе что, так жалко меня, думаешь, умру девственником?
Пощечину. Лучше бы в рыло заехал. Кулаком. А так – даже не больно. Лицу. Но в груди, в горле – все ссохлось и вспыхнуло. Потом прижимал головой к груди. Прости меня. Я просто не могу. Ничего. Это ничего.
Но сегодня, сегодня… он переворачивает его на живот, погружает части себя в глубину, и они расталкивают нутро, ищут себе дорогу и место, оставляют следы, сея в раковину семена жемчуга…
И это правильно.
И правильно, что больно.
Мама
«здравствуй мама
опять не очень
так трудно быть
хорошей дочерью»
Марк просыпается от того, что Костю колотит. Он весь скрючился, покрытый испариной, горячий, как мокрая собака, зубами стучит, и у него не то, что температура – а пиздец какой-то. Черт, черт, черт!
– Эй, эй… – Марк выворачивается из-под влажного одеяла, раскутывает Костю – кости бренчат в нем, точно в мешке – бежит в ванную за полотенцем, мочит в холодной воде, обтирает лоб, грудь, живот, стирает… одевает в свое первое попавшееся сухое, закидывает его тонким покрывалом, несется на кухню (на ходу натягивая спортивки), открывает холодильник, перебирает лекарства в ящике, находит анальгин, плескает воды в стакан, выпивает залпом, потом еще, возвращается, кладет таблетку Косте на язык, задевая пальцами губы, поит, как звереныша, чуть не с ладони, тот безвольно мычит и поскуливает в ответ, и Марк гладит его по щеке, по волосам… поднимается, в ванной снова смачивает полотенце холодной водой, отжимает, кладет на его лоб, выворачивает одеяло влажной стороной кверху, укрывает им Костю до груди.
Выбегает к матери, когда слышит – ключ в замке поворачивается.
– Мам, посмотри Костю, он, кажется, заболел.
– Опять? Вы уже слишком большие, я тебе скажу.
– Мам, ну? Я не шучу, у него температура тридцать девять и три.
Она снимает сапоги, раздергивая молнию, искусственная кожа распадается вокруг икры, как кора.
– Что ты давал ему? – женщина садится на кровать боком и спрашивает, положив Косте руку на лоб.
– Анальгин.
– Когда?
– Полчаса назад.
– Подождем.
– А это не может быть…
– От чего?
– Ну…
– Марк?
– Мам, тут такое дело…
– Я так и знала!
Она поднимается и выходит на кухню, где сразу садится на стул.
– Господи, меня ноги не держат.
– Да что ты, я не знаю.
– Заведи сына и узнаешь!
– Не уверен, что этим кончится.
– Тьфу. Тьфу. Тьфу.
Она стучит по дереву стола.
– Мам, ну честное слово?
– Когда?
– Совсем? Сегодня.
– А не-совсем?
– Больше года.
Она только закрывает глаза. Как и все эти – больше года. Закрывала глаза. И знала. Знала.
– Так может быть – из-за этого?
– Ты хоть предохраняешься?
– Сегодня?
– Боже, о чем ты вообще думаешь? Ты думаешь хоть о чем-нибудь!
– Иногда.
– Не похоже.
– Скажи, может или нет? Я виноват?
– Это хоть добровольно было?
– Мам, ты за кого меня держишь?
– Какой ты ребенок еще…
Она выпивает стакан воды и говорит.
– Вирус ходит.
– Это серьезно?
– На вот.
Порывшись в серебряном ворохе разных таблеток, она выдавливает ему на ладонь два маленьких сплющенных шарика.
– И больше воды. Потом позвоню его матери. Боже, как мне ей теперь в глаза-то смотреть…
Марк возвращается в комнату, беспомощный, и какой-то от этого беззащитный, забирается к стенке, обнимает Костю рукой, не прижимаясь, не сдавливая, боясь потревожить, легонечко гладит через одеяло.
Вот скажи: на кого он смотрит?
«я смотрю в темноту
я вижу огни
это где-то в степи полыхает пожар
я вижу огни
вижу пламя костров
это значит
что здесь скрывается зверь»
Температура у Кости держалась еще несколько дней, но Марк уже ничего этого не видел. Роман Сергеевич через час после маминого звонка тяжело и сурово вошел к ним в квартиру, не снимая обуви – сразу в комнату – и подобрал слабого, точно выпотрошенная шкурка, сына с кровати.
– Вы на машине?
– Да.
– Берите одеяло.
Отец обернул сына ватным платком, подхватил, чуть подкинув, и вынес. Через порог. Из дома.
Домой.
В окно Марк не смотрел. Знал и так, что положит его на заднее сидение, подоткнет выбившиеся края покрова, мать охнет, увидев его, погладит.
Марк просто застыл. Как часть картины. Самой его ужасной картины.
*
Спустя неделю он звонит в дверь. Открывает Костина мама – Татьяна Михайловна.
– Можно?
– Заходи, голубчик.
Он не знает, что она знает. Но, кажется, она знает всё.
– Ему лучше?
– Намного.
Туговато разговаривается.
Марк снимает ботинки, все еще просто Костина мама как всегда подает ему заначные тапки, и в этот раз он соглашается – носок позротно драный.
– Спасибо.
Вдевает ступни в твидовую теплоту.
Поворачивает ручку, заходит. Костя, сидящий на кровати поверх одеяла со свешенными ногами, поднимает сонное улыбающееся лицо и смотрит так, что в ребрах какой-то нерв насквозь прошивает.
– Ты как?
– Норм.
– Прости.
Костя хмурится.
– За что?
Марк вздыхает.
– Все у нас не как у людей, да?
– Слегка.
– Может, попырим че-нибудь? Или ты спать?
– Да нет, давай. Мне бы только умыться. Я все никак не могу проснуться.
*
Пока Костя умывается, Марк застилает кровать. Подбирает скинутое на пол покрывало, забрасывает сверху. Поднимает с досок откинутый комок Костиного одеяла, вдыхает. Костя с чуть посвежевшим лицом возвращается.
– Махнемся?
Кивает.
*
Темнеет рано и безоглядно. За окном черноту подсвечивают фонари – внизу и вдали, на шоссе; в комнате – колкий теплящийся холодный свет от экрана. Ноут стоит на стуле перед кроватью. Говорит и показывает черно-белых людей, крадущихся на какой-то склад, чуваки в допотопных плащах удерживают пафосные физиономии и твердые пистолеты в нетвердых руках.
Марк рассеянно следит за сюжетом, почти ни хрена не слышит, что они говорят, и мягко перебирает пальцами его волосы. Сидит, упираясь спиной в стену и в грудь оленя, которого Костя много лет не дает снять, хоть многие пытались.
Марк как-то валялся на полу, опираясь на шкаф, и смотрел на животное долго, все ждал, когда тот опустит голову. Но тот не опускал. Вошла Татьяна Михайловна. Переступила через его ноги.
– Эй, я теперь никогда больше не вырасту.
– С тебя и так хватит.
Обрезала женщина и решительно обратилась к сыну.
– Костя, приберись у себя, и давай, что ли, отремонтируем тебе комнату.
– Сейчас?
– Ну а когда?
– У меня вообще-то гости.
– Этим гостям уже давно пора начать отрабатывать весь хлеб, съеденный у нас.
Марк смеется.
– Сколько угодно.
Костя укоряет.
– Мам.
– И начать надо с этого ковра. Он мне до смерти надоел.
– Вот именно сейчас?
– Вот именно.
– Мам, пообещай мне, пожалуйста, нет даже – поклянись, что никогда, никогда не тронешь моего оленя.
Она качает головой, не отказывая, а сдаваясь, и выходит.
– Приберись хотя бы!
– И дался тебе этот зверь.
– Дался.
– Ну, понятно.
– Нет, ты не понимаешь.
– Да где уж мне.
– Вот скажи: на кого он смотрит?
– На меня, на кого же еще? Сядешь рядом, и на тебя будет смотреть.
– Балда. Я серьезно.
– Да я, в общем, тоже.
– Он на мушке, Марк. И смотрит в глаза охотнику. Понимаешь? Услышал треск ветки под подошвой и всё. Сейчас ему будет – всё.
– Ты драматизируешь.
– Нет.
– Как хочешь. По мне так он смекнул, что почудилось. И сейчас ему будет еще немного травы, коры или че он там чамает?
– У-у.
– Это твой олень пойдет на корм удачливому охотнику и всей родне его на полгода, а мой – доживет до старости.
– Отстой, а не история.
– Че? Я ща те покажу отстой.
Начинается перестрелка. Отстой какой-то, – думает Марк. Костя думает то же самое, сопя и пуская слюни на чужую [свою] коленку.
*
Домой Марк возвращается очень поздно с оленьей головой перекрученного одеяла, которое греет ему руки и грудь.
Микеланджело
«я быть слепым ненаученный»
«смотри
дальше
дальше»
Сухой асфальт твердо подпирает ботинки. Воплощение уверенности. Они останавливаются на светофоре: Марк смотрит по сторонам, Костя смотрит на то, как Марк смотрит по сторонам, как он привычно и уверенно берет его за руку перед первым шагом на зеленый свет, и они наступают на зебру. Переходят дорогу, что поле – меж ладонями расцветает мак. За шаг до поребрика один, разжимая пальцы, выпускает другого.
Остывать.
На следующем перекрестке – все повторяется. И еще – раз.
Подходят к старому дому, окруженному новостройками. И диво, и холст. Захристанный брошенный особняк без окон и без дверей. С выбитыми окнами и дверьми. С провалившейся крышей.
Марк достает сигарету, пристраивает к губам, прикуривает, закрывая огонь ладонью. Костя достает из рюкзака расцвеченный черными пятнами баллончик. Сбрасывает котомку прямо под ноги. Тормошит цвет, растряхивая в руках цилиндр жестянки, гоняет шарик, тот – краску. Пшикает вхолостую, в воздух. Делает контур. Колдует. Долго. Где-то поддувая на влажные линии, где-то херача так, чтобы лилось каплями.
К исходу часа Марк уже обшарил окрестности вокруг дома, оторвал доску с окна, другую, заглянул внутрь – на него сыро и затхло пахнуло покинутым домом. Он поежился. Вернулся.
– Эй, можно?
Марк порылся в Костином рюкзаке и выбрал зеленый баллончик.
– Ага.
Бросил Костя, не отрываясь от кирпичного холста.
– Микеланджело, блин, не обсикстинься капеллить!
– Очень смешно.
А сам усмехается.
Подмастерье отправляется к другой стене. Рисует мишень. Невелико искусство. Отходит с куском кирпича. Бросает. В десятку. Отходит еще.
– Развлекаешься?
– Ну, тип того.
– Я, кажется, все.
– Поглядим на работу мастера?
– Да ну хватит уже. Пошли лучше.
– Ща. Тебя разве не потянуло на зрителя? Или только мое мнение тебя не интересует?
– По-моему, это тебя не интересует моя мазня. Марк, серьезно. Я все, ты все – пошли, может?
– Посмотрим, что ты там хочешь сказать миру.
– Ну честное слово.
– Честное.
Марк забирается за угол дома. Осматривает шедевр. Костя не подходит близко, глядит все больше по бокам да по кедам, но все равно уши развесил и ждет, что скажут.
Если.
Рисунок вполне в его духе. Мрачняк. Тлен. Тоска. Что не черное, то, блядь, красное. Гигантская голова, растущая, кажется, прямо из земли, по лысой макушке которой гоняет чувак на скейте. И по всему: чуваку шатко-валко, и суждено жестоко съебнуться оттуда.
Марк смотрит долго и еще дольше ничего не говорит – Костя тоже ничего не говорит –достает телефон, фоткает полотно. Всё молча. Потом подходит к художнику, как-то просто и спокойно улыбаясь ему.
– Ох, Микеланджело да ты Пикассо.
Костя отвечает улыбкой, странное напряжение распускает его. Он даже позволяет себя приобнять за плечи и чмакнуть в темечко.
– Ну че, теперь-то поедим?
– Давай.
6 комментариев