Resident Trickster
Человек обречённый
Аннотация
Николай Павлович Быстрицкий, девятнадцати лет от роду, бывший студент отделения исторических и словесных наук Петербургского университета, был доставлен в Трубецкой бастион по подозрению в принадлежности к революционному тайному обществу. Он упрямо верил, что выдержит любые пытки и допросы — и оказался совершенно не готовым к тому, что его ждет.
Название - отсылка к "Катехизису революционера" С. Г. Нечаева:
§1. Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единственным исключительным интересом, единою мыслью, единою страстью — революцией.
Действие происходит в декабре 1879 года
Николай Павлович Быстрицкий, девятнадцати лет от роду, бывший студент отделения исторических и словесных наук Петербургского университета, был доставлен в Трубецкой бастион по подозрению в принадлежности к революционному тайному обществу. Он упрямо верил, что выдержит любые пытки и допросы — и оказался совершенно не готовым к тому, что его ждет.
Название - отсылка к "Катехизису революционера" С. Г. Нечаева:
§1. Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единственным исключительным интересом, единою мыслью, единою страстью — революцией.
Действие происходит в декабре 1879 года
- 3 -
Время слилось в одну прямую чернильную линию.
Прежде оно было как езда в старой карете по размытой дороге — то быстрее двигалось, то медленнее, то и вовсе остановилось. Когда уставал, когда в Петербурге наступала серая осень, когда денег снова едва хватало на хлеб — вот тогда и останавливалось. Один день тянулся, будто целая вечность, и казалось, что больше никакой радости в жизни никогда не будет. Однако радость все равно возвращалась, пусть и бледная, пусть и на час, и время снова возобновляло свой ход.
А сейчас все было одно, все словно навсегда застыло. Время не остановилось, время умерло, стало прямой черной линией, пахнущей кислым потом, сыростью и керосином.
Николаю все отчетливее казалось, что он теряет рассудок. Иногда в самом темном углу он видел тень, что смотрела на него прозрачными глазами и словно ждала момента, чтобы наброситься и растерзать.
— Уходи! — прикрикнул на нее Николай однажды и сам же на себя осердился. Не следовало говорить с миражами, так можно совсем разума лишиться. Нужно было терпеть, жить в этом бесконечном одинаковом дне, пока за ним не придут, чтобы отвести в пыточную.
Николай подумал, что ожидает этого почти что с нетерпением. Возможно, его снова отведут в баню, прежде чем передать в распоряжение господина дознавателя, а там, по дороге, может, и солнца немного застать успеет. Когда светло, все легче.
Может, и дознаватель в настроении будет и парой слов с Николаем перемолвится, прежде чем к пыткам приступать. Он, к слову, теперь почти постоянно снился и был даже в тех снах, где ему быть не полагалось. Скажем, грезил как-то Николай о конспиративной квартире на Мойке, куда его в самый первый раз на заседание пригласили. Там все его товарищи были, и за роялем Машенька, самая младшая из его сестер по убеждениям, сидела и что-то романтическое наигрывала — так, чтобы никому их секретных разговоров слышно не было. Все было хорошо, вокруг только свои были — и все же Николаю вдруг тревожно стало. Из всех углов за ним словно бы наблюдали и каждый его жест, каждое его слово оценивали. От безотчетного страха колотилось сердце, и когда за спиной раздались тихие шаги, Николай почувствовал своего рода облегчение, словно бы все самое страшное уже случилось. Обернувшись, он увидел перед собой дознавателя; тот смотрел на него безо всякого выражения, а потом снял с шеи серебряный крестик и надел его Николаю на шею. Где-то вдалеке закричали вороны.
Это было так странно и так почему-то жутко, что Николай проснулся и не смог уснуть еще, кажется, целую вечность. Сны стали опасны, дознаватель подстерегал его и там, и страшнее всего было то, что какой-то частью своей измученной души Николай был рад его видеть. Удивительно, как быстро этот подлый человек сумел проникнуть во все его мысли. Очевидно, так и должно было случиться: заключенных нарочно ставили в такие условия, когда их единственным собеседником и последней отрадой делался их же мучитель. От этой двойственности разум отчаянно мутился, и выдержка постепенно таяла.
«Ну, какой же он тебе мучитель, — пронеслось в голове гаденькое. — Думаешь, кто уговорил кормить тебя чаще? Как считаешь, отчего тебя не избивают охранники? Кто за тебя попросил, а?»
Эти мысли были низменные, грязные и отвратительные. Николай знал, что истинный революционер не должен терять решимости и поддаваться обаянию этих жалких мелочей, но чувствовал, что постепенно сдается. Он всегда был таким — слабым, падким на лесть, на проявленное внимание, на самую простейшую заботу.
Однако это вовсе не значило, что Николай добровольно доносы писать станет. Слабости слабостями, но его волю они до конца не подточат. Общее дело и новая светлая жизнь требовали жертв, и Николай был вполне готов принести свою.
Он хотел бы, чтобы все было иначе, чтобы был некий иной путь для народа, для спасения страны, для справедливости. Он хотел бы, чтоб существовал другой путь и для него самого.
Николай провел в Петербурге два с небольшим года, и все это время ему было бесконечно плохо. Вернее, не совсем так: поначалу он был вполне счастлив, ходил, любовался всем неприкрыто, как абсолютный провинциал. Ну, и гордился тем, что легко в университет поступил, чего уж греха таить. Однако довольно скоро выяснилось, что соученики, с которыми Николай хотел бы сойтись, были во много раз богаче него самого и в свою высокородную компанию его, мелкопоместного дворянина, брать не спешили, а с такими же нищими, как он сам, было скучно и тягостно. Собственная провинциальность была как бельмо на глазу, и от одиночества хотелось на луну выть. Можно было, конечно, красотой и услужливостью взять, но Николай лебезить и подчиняться ненавидел, и в этом-то состояла его беда.
Довольно скоро дворцы, мосты и прочие достоинства Петербурга окончательно померкли, и осталось только бесконечное серое выживание и попытки свести концы с концами. Учебу забрасывать также было нельзя, и Николай чувствовал, как жизнь медленно уходит из него, и тоска становится вечным его спутником, равно как и бесконечная простуда.
Но однажды, после лекции по древней истории, он случайно разговорился с вольнослушателем Григорием, который не сразу и не то чтобы охотно, без подробностей, но рассказал ему о том, какие дела в их Отечестве делаются. В этот момент в жизни Николя словно бы зажгли яркую свечу, и он понял, как может быть спасен и где найдет и утешение, и поддержку, и, наверное, даже славу.
Однако свеча эта недолго горела. Жертва от Николая потребовалась слишком скоро и слишком внезапно. Глядя на тусклую керосиновую лампу, он подумал, что жертва эта вовсе не соразмерна той малости, что он получил взаимен.
Подумал — и возненавидел и себя, и свое бедственное положение, и страну эту проклятую, и дознавателя, что пробудил в его душе эту гниль. Однако даже в этой ненависти было больное ожидание того, что его заберут наконец из этого темного каменного мешка и дадут хоть на миг почувствовать себя живым.
***
Перед допросом Николая отвели в баню. На этот раз день был восхитительно солнечным, и от яркого света в душе поднялась волна искрящейся, как свежий снег, радости. Ее отблески сохранились в душе, даже когда после мытья Николая отвели не в знакомый кабинет, а в темную комнатушку без окон, с деревянной лавкой посередине. О прочих имеющихся в комнате приспособлениях Николай постарался не думать.
Радость от солнечного дня стремительно бледнела.
Дознаватель уже был на месте. Николай вдруг осознал, что не знает его имени — тот не представился, а он сам спросить не догадался, да и не осмелился бы, даже если б догадался. Пожалуй, эта таинственность вокруг имени тоже была создана умышленно: человек с именем — уже не обезличенная карающая сила, и оттого менее страшен.
— Здравствуйте, Николай Павлович, — дознаватель коротко улыбнулся. — Хороший сегодня денек, а? Солнечный, и тепло даже будто по-весеннему.
Николай опустил глаза и ничего не это не ответил.
Дознаватель отослал охранника, на этот раз опять нового, рыжего и всего в веснушках, и начал медленно расстегивать пуговицы на своем коротком черном сюртуке. Это простое действо отчего-то заворожило Николая: он понимал, что его слишком пристальный взгляд могут заметить и превратно истолковать, однако не мог отвести глаза. Оставшись в жилете и белой рубашке с высоким воротничком, дознаватель аккуратно снял простые серебряные запонки, спрятал их в карман брюк и все так же неторопливо подвернул рукава.
От этих наблюдений во рту пересохло. Николай почувствовал, что путаница в его голове стала словно бы еще безумнее. Зато страха он почти не испытывал — до момента, пока не услышал тихое:
— Снимайте рубаху, ложитесь на лавку лицом вниз и вытягивайте руки перед собой. Я вас привяжу, чтоб не дергались.
Николая затрясло. Его, дворянина, было законом запрещено пороть! За эту мысль немедленно стало стыдно. Во-первых, рассуждая идеологически, он был ничуть не лучше простого крестьянина, и если того можно пороть, то и Николая тоже. Во-вторых, порка была самой мягкой пыткой из возможных, если верить рассказам бывалых людей. Николай выдержит ее. Слабаком будет, если так легко сломается.
— Веревок боитесь? — заботливо поинтересовался дознаватель. — Зря вы так. Вам же самому проще будет. Вертеться не сможете и, соответственно, ударю я вас ровно по тем местам, по которым сочту нужным.
— Я ничего не боюсь, — запальчиво сказал Николай, неуклюже стянул с себя рубаху и лег на шершавую лавку, стараясь не дрожать так уж явно.
Дознаватель при этом смотрел на него странным взглядом: не влажным и похотливым, но и не совсем равнодушным. Он словно бы делал некие мысленные пометки, и от это становилось еще беспокойнее.
— Батюшка-то вас розгами неужели не сек, осердясь? — светским тоном спросил дознаватель, привязывая руки Николая к лавке неким особым узлом. — Или в гимназии, где вы учились?
От пристального взгляда было не спрятаться, и Николай прикрыл глаза.
— Нет, — шепнул он. — Отец умер, когда я еще ходить не умел. Неудачный случай на охоте. Я и не помню его почти. А в гимназии у нас не наказывали, директор был человеком прогрессивных взглядом.
— Прогрессивные взгляды — это очень хорошо. Но, право слово, некоторых современных молодых людей пороть бы стоило, — отозвался дознаватель. Закончив с руками, он занялся щиколотками. Их он стянул потуже, так, что от грубой веревки наверняка останутся следы.
«Эти следы будут далеко не самыми болезненными», — предательски мелькнуло в голове.
Николай дрожал, уже не скрываясь. Тело больше не подчинялось ему, и это было унизительно до отвращения.
— И что же, вас никто и никогда не порол и не бил? — поинтересовался дознаватель. Он стоял сзади, и Николай не имел возможности видеть его лицо, однако чувствовал: тот доволен своей работой.
— М-матушка, — срывающимся голосом ответил Николай. — Н-несколько раз, но р-рукой. Я и-из д-дома убежал, она ос-сердилась.
— Ну, раз матушку свою вынесли, то я за вас спокоен, — по голосу дознавателя не было ясно, издевается он или говорит всерьез. — И у нас, конечно, не дуэль, но я все же спрошу: точно не передумали? Может, не будете упрямиться, напишите то, что от вас требуется, да и покончим с этим?
Николай мотнул головой так сильно, что, кажется, поцарапал о лавку подбородок.
— Н-нет.
— Что ж, воля ваша, — сказал дознаватель.
Николай услышал его шаги у себя за спиной, затем неясный шум и то, как он рассекает чем-то воздух на пробу — и почувствовал, как перед глазами все расплывается от слез. Он даже не боли боялся, а этого ожидания боли, что тянулось без конца.
— Десять ударов плетью, — проговорил дознаватель, будто бы себя самого уговаривая. — Начнем с этого.
Он подошел ближе, и Николай весь сжался.
— Ну, что вы трясетесь, всего ведь десять ударов, — ласково пожурил его дознаватель. — Это же малость.
Спины коснулись холодные кожаные ремешки. Николай как-то видел плеть в действии, и ему отчего-то казалось, что ремешков этих должно быть куда больше. Возможно, это тоже было послабление; на миг, забыв о гордости, Николай почувствовал благодарность за эту поблажку.
Дознаватель провел плетью вдоль позвоночника, от шеи до копчика, словно бы давая привыкнуть. Николай забыл, как дышать: он весь собрался, готовясь к боли, но пока что это было… Никак. Даже почти не страшно, только связанные руки и ноги начинали немного затекать.
— Жалко мне вашу спину, — неожиданно протянул дознаватель. — Тощая такая, костлявая, долго и больно заживать будет. Давайте-ка для начала по-другому попробуем. Но для этого придется штаны с вас приспустить.
Унизительность того, что с ним предполагалось сделать, обрушилась на Николая стремительно и безжалостно.
— Нет, — слабо пробормотал он, бессильно дергаясь в веревках. — Я… Я потерплю. Пожалуйста.
— А это уж мне решать, что вы там себе потерпите, — сухо сказал дознаватель. — И видите, как славно я сделал, что связал вас. И мне так удобнее, и вам меньше свободы действия. Не нужен вам сейчас этот сорт свободы, только хуже себе сделаете.
Николай громко всхлипнул, когда с него сдернули штаны. Выдержать удары по спине было еще куда ни шло, но вот так, как нашкодившего гиназиста… Таким перед товарищами не похвалишься, о таком и самому невыносимо вспоминать будет.
Свист плети резко перерезал воздух, и левую ягодицу обожгло ударом. Николай зашипел от резкой боли.
— Можете кричать, это позволительно, — проговорил дознаватель. — Так вам даже легче будет.
Николай мысленно решил не кричать ни за что, однако на третьем хлестком ударе не выдержал и сдавленно застонал.
— Вот что вы мне ни говорите, убийцы из вас не выйдет, — сказал дознаватель, точно бы продолжая однажды начатый диалог. — Что прокламации писали, что печатать их помогали, что бомбу собрать могли — в это верю, но убить… Нет, не вышло бы у вас. И не выйдет.
Размахнувшись, он ударил еще дважды, явно нарочно попадая по одним и тем же местам. Не кричать больше не получалось, и из глаз потекли злые горячие слезы.
— То есть, теоретически убить бы вы могли, это всякий может, невелико дело, — прибавил дознаватель. — Но вы бы сами себя после такого поедом съели бы. Вздернулись бы даже, наверное.
Оставшиеся пять ударов пошли один за другим и нарочно по свежим ранам. На седьмом Николай начал рыдать в голос — не от боли даже, хоть и она была значительной, а от унижения и ощущения собственной полной беспомощности. Николай вдруг отчетливо понял, что не вышло из него никакого революционера, что он как был слабаком бесхребетным, так и остался, таким и умрет.
— Ну что вы, ну потерпите, — мягко произнес дознаватель после десятого удара. — Иначе ведь никак нельзя, сами понимаете. Все и закончилось уже, десять ударов, как условились. Даже крови выступило немного.
Раздался глухой стук; очевидно, плеть аккуратно положили на пол. Дрожащий от слез Николай надеялся, что его сейчас развяжут, однако дознаватель не спешил. Он подошел ближе и вдруг положил горячую ладонь ему на затылок в странном подобии ласки.
— Я ведь мог бы бить вас, пока вы совсем от боли не свихнетесь, — шепнул он, точно делясь секретом. — Однако не стану, уговор есть уговор. Десять ударов для начала, дальше будет больше. Я, повторюсь, искренне верю, что вы и под пытками не сдадитесь, но ведь надо узнать наверняка, как считаете? Возможно, на сотом ударе вы осознаете опасную глубину своих социально-политических иллюзий и перестанете так противиться нашему взаимовыгодному сотрудничеству. Хотя, быть может, все иначе сложится. Я, сами понимаете, человек в своем роде подневольный. Мне с вами деликатничать нетрудно, но у начальства на то может возникнуть другое мнение. Если оно мне скажет все возможные преступления на вас повесить, я так и сделаю. Без удовольствия совершенно, однако выбора у меня не будет. Вы, насколько я понимаю, признание в собственных грехах с радостью напишете? Ну так к вашим еще и чужих добавят. Дальше будет суд, а после него — либо каторга, либо казнь. Подумайте, Николай Павлович. Я единственный, кто вам помочь еще может. Время есть, но его все меньше.
Николаю очень хотелось сказать в ответ что-то грозное, произнести целую гневную отповедь, но голос не слушался, и из горла вырвался лишь уродливый всхлип.
— Ну-ну, перестаньте, — дознаватель потрепал его по волосам. — Мне самому это ровно так же неприятно, как и вам. Давайте-ка я кровь сотру и вас развяжу.
У Николая не было сил спорить, да и смысла в этом не было. Он лежал, не шевелясь, и вздрогнул лишь когда за спиной раздался тихий плеск воды, и его ягодицы коснулись прохладной влажной тряпицей. То, что дознаватель сделал все эти приготовления заранее, цепляло что-то в душе — и одновременно от этой нежданной заботы становилось еще гаже от самого себя. Николай чувствовал себя раздавленным и слабым, и оттого, что он принимал ласку от той же руки, что избивала его, становилось только хуже. Безусловно, как такого выбора у него, связанного и подневольного, не было — и все же он мог решать, что чувствовать по этому поводу.
«Это не должно быть приятно, не должно, не должно», — вертелось в голове по кругу.
Николай ощутил, что у него в глазах снова стоят слезы, не от боли, а от того, как его на части все происходящее разрывает. Он больше не знал, как правильно, он лишь хотел, чтобы его не загоняли обратно в темную камеру и не оставляли наедине с мыслями и страхами. Наверное, у Николая больше не осталось истинной гордости. Единственное, на что остались силы — молчать и не просить о милости.
— Что с вами такое? Отчего плачете? — негромко спросил дознаватель. — Неужто настолько больно?
— Нет, — глухо ответил Николой. — Мне не больно. Это… Это другое.
— Вижу, — отозвался дознаватель после паузы, и отчего-то показалось, будто он и правда видит и понимает.
Закончив убирать кровь, дознаватель развязал веревки, помог Николаю подняться и надеть штаны. Эта забота была настолько невероятной, что тот почти не ощущал закономерного отвращения к себе. Даже боль от ударов как будто бы стала слабее.
— Посмотрите на меня, — неожиданно попросил дознаватель.
Николай мотнул головой; показывать свое зареванное лицо не хотелось. Однако дознавателя это мало беспокоило: он взял Николая за подбородок и заставил смотреть себе в глаза. Повисло долгое, тягостное молчание.
— Слезы тоже надобно вытереть, — педантично заметил дознаватель и достал из кармана брюк белый платок. — Стойте смирно, будьте так добры.
Николаю показалось, будто он задержал дыхание на все то время, пока с его щек стирали дорожки слез. Дознаватель делал это скупыми, аккуратными и осторожными движениями, без излишних нежностей, одновременно придерживая за локоть для устойчивости, и от этого внутри все словно бы сильнее надламывалось. Наверное, было бы проще, если бы тот был жесток и поколотил до полусмерти.
— Признайте уже, что простые люди не готовы к этой вашей революции, — неожиданно произнес дознаватель, закончив приводить Николая в порядок и спрятав платок. — Думаю, еще лет тридцать, то и сорок не будут.
— Н-не соглашусь, — упрямо сказал Николай дрожащим голосом. И откуда только у него нашлись силы на эти разговоры! — По своим воззрениями народ у нас вполне себе социалистический. Старые принципы, например, общинное самоуправление, еще не забыты.
— Нет, вам просто хочется так думать, — возразил дознаватель. — Я полагаю, революция, которая непременно однажды случится, будет следствием сочетания факторов и оттого покажется современникам своего рода случайностью. Наверняка сыграет и слабость власти, и бедность, и, возможно, война. Все это вместе приведет к взрыву, а потом ученые будут с умным видом рассуждать и искать четкие, единственно верные причины, и непременно найдут, конечно. Однако правда в том, что без случайности в деле революции не обойтись. Жаль, вряд ли доживу, чтобы проверить эту свою теорию.
Николай помолчал, обдумывая сказанное. Он не мог с этим согласиться, он искренне верил в революцию, что уже на пороге, однако не мог отрицать: правда в словах дознавателя также имеется. На миг его холодные глаза показались не такими ледяными.
— Что вы на меня так глядите, Николай Павлович? — поинтересовался дознаватель. — Спросить что-то хотите?
«Как ваше имя?» — подумал Николай, однако отчего-то не решился задать этот вопрос вслух. Вместо этого он спросил:
— Я слышал немецкий акцент, когда вы в первый раз при мне говорили с охранником. А сейчас вы совсем чисто говорите, будто всю жизнь тут прожили. Отчего так?
Случилось немыслимое: дознаватель вдруг улыбнулся, широко и искренне.
— Надо же, какой вы наблюдательный человек, — с видимым удовольствием отметил он. — Бесценное качество для литератора. Акцент я берегу сугубо для охранников и им подобных. Как известно, иностранцев на Руси издревле не любят, однако побаиваются и уважают. Этого-то мне и нужно от большинства людей.
«А от меня вам что нужно?» — мелькнуло в голове глупое. Как будто и без того не было ясно, что!
— Тем временем, вам пора, — дознаватель поднял с пола рубаху и протянул ее Николаю. — Оденьтесь, а я позову охранника.
Разумеется, он, как и в прошлый раз, умолчал о том, когда состоится их новая встреча.
***
После этого допроса Николай целую вечность не мог уснуть, и не от одной лишь боли. Стоило только закрыть глаза, как перед внутренним взором вставала одна и та же сцена, в которой дознаватель осторожно стирал его слезы. Сердце начинало колотиться, как бешеное, и малейший призрак сна исчезал.
Следовало признать: это было даже смешно и стыдно. Николая полуголого привязали к лавке и выпороли, как крестьянского сына, а он вспоминает, как ему слезы вытирали, и чуть от восторга не трясется! После порки на спине было решительно невозможно лежать: поначалу жгучая боль не ощущалась так остро, но теперь от нее не было спасения. За одно это следовало бы ненавидеть дознавателя, но отчего-то не выходило.
Наверное, эта внезапная ласка была расчетливой и нарочитой, служащей исключительно тому, чтобы еще крепче привязать Николая к его мучителю. Однако сопротивляться этому не было никаких сил. Возможно, оттого, что Николай чувствовал не столько привязанность, а нечто другое, волнующее и горячее. Нечто старательно им в себе отрицаемое. Нечто плотское.
Николай прекрасно помнил, когда почувствовал нечто подобное: Григорий, тот самый вольнослушатель, который и посвятил его в народовольческие дела, пригласил его как-то в бордель за компанию. Николай попытался отбрехаться тем, что у него не осталось денег даже на еду, однако его новый друг настоял, что они по-братски одну девку поиметь могут.
— Пойдем, нечего тут спорить! Я по глазам вижу, ты же явно никогда с женщиной не был, — настаивал Григорий. — Стесняться тут нечего, я сам такой был. Тоже единственную ждал, а потом одумался и понял, что это все романтические иллюзии. Сам поймешь, когда попробуешь.
Николай не хотел соглашаться, но Григорий слишком часто подливал ему вина, и в конце концов согласие на эту авантюру было дано как будто бы само собой. Он надеялся, что в процессе все случится, как полагается, что ему захочется этой близости, однако внутри у него шевельнулось что-то отдаленно похожее на вожделение лишь в момент, когда Григорий небрежно стащил с себя рубашку и горячо поцеловал продажную девку в губы.
Дальше все случилось быстро и грязно: Григорий настоял, чтоб Николай взял ее первым, и тот подчинился. Сам даже не понял, как у него вышло — наверное, исключительно оттого, что опозориться боялся. Много времени эта жалкая возня не заняла и, по счастью, Григорий был достаточно пьян, чтоб не заметить тех взглядов, что на него бросали.
Николай и сам не понимал, чем были те взгляды, не понимал и понимать не хотел, потому что и без того в его жизни бед хватало. И все равно, бессмысленно глядя в темный тюремный потолок, Николай вспоминал, как с его покрасневших до уродливости щек стирали слезы — и чувствовал то же самое, горячее и плотское.
***
Про то, что ему нисколько не понравилось все происходящее в пыточной, Константин Христофорович, разумеется, слукавил. Ему понравилось, даже очень, особенно концовка, в которой он Николая Павловича утешал. Искренними были те слезы и давали надежду, что совсем скоро подсудимый начнет о своей жизни и ошибках в ней всерьез задумываться. Дело ведь вовсе не в признании теперь было, а в том, как Николай Павлович свою свободную жизнь жить будет, правильно или снова бестолково.
Признание, к слову, у Константина Христофоровича уже имелось, и весьма подробное, особенно касательно некоторых участников событий. Товарищ Николая Павловича оказался не таким уж стойким и сдал всех, пусть и не без помощи довольно жестоких и не совсем общественно одобряемых методов влияния. Теперь оставалось только накрыть всю эту шайку, а затем исправить одну важную мелочь. Но это могло подождать, время еще было.
На подвернутом рукаве рубашке осталось небольшое пятнышко крови. Константин Христофорович ухмыльнулся: было в этом нечто красивое и символичное. Не зря же в сказках договоры с нечистью кровью скреплять полагалось.
Константин Христофорович, разумеется, сам себя нечистью не считал, однако в глазах Николая Павловича, кажется, именно ею и являлся.
- 4 -
В камере неизменно царили духота и сырость, и тем удивительнее было проснуться от пробирающего до костей холода. Керосиновую лампу, очевидно, забыли заправить, и та погасла, отчего окружающая ледяная тьма стала абсолютной.
Поначалу Николай решил, что лихорадка все же доконала его, и оттого привычный уже озноб стал едва выносимым. Забыв о боли пониже спины, он обнял колени, сжался в комок и забился в угол, чтоб согреться. Тонкое войлочное одеяло нисколько не помогало. Темнота вокруг казалось пульсирующей, как нарыв, и оттого тревожной.
Решительно не было ясно, сколько времени осталось до момента, когда принесут еду. Разумеется, с охранниками разговаривать было нельзя, но Николай решил, что попробует задать вопрос, пусть и под угрозой ссылки в карцер. Нужно было узнать наверняка, болен ли он или печь отчего-то перестали топить.
Дрожа, как осиновый лист, Николай вспоминал свою комнату в подвальной квартире на Сенной. Грязная, холодная, сырая и без окон, поначалу она казалась Николаю вполне пристойной и терпимой. Возможно, оттого, что в первые месяцы он проводил в ней не так уж много времени. Николай пропадал в университете, гулял по городу, для него новому и оттого особенно прекрасному, и в комнату приходил только чтобы спать. Однако совсем скоро настала зима, и дома поневоле пришлось бывать чаще. Тут-то Николай и узнал, что дрова очень дороги, а старая чугунная печка, что квартирная хозяйка выделила ему от щедрот своих, не слишком помогает от бесконечной петербургской сырости.
Николай старался не унывать и надеялся, что сможет заработать денег и найти себе каморку получше, хотя б с окном, хотя б под крышей, и плевать, что летом там будет до ужаса душно, однако мечте этой не суждено было сбыться: цены росли, а хорошая учеба занимала слишком много времени и не оставляла возможности для новых подработок. А потом, после того, как Николай бросил университет, решительно отказался от материнских денег и посвятил всего себя будущей революции, даже на подвал перестало хватать. Потому Николай и ночевал в типографии в заброшенном доме — где его бесславно накрыла полиция
«Странно, — подумал Николай. — Странно вышло, что я устал от бедности, от выживания и от борьбы этой вечной, а в итоге попал в окончательную нищету».
Иногда он даже думал, не вернуться ли домой к матушке, или хотя бы денег у нее попросить. Дела в их небольшом имении уже много лет шли ни шатко ни валко, да и в прежние крепостные времена у них больше тридцати душ никогда не бывало, однако матушка ни за что бы не оставила своего любимого сына в беде и в нужде. Раз уж в университет в такую даль учиться отпустила, хоть и считала все эти науки лишними и предпочла бы для сына военную карьеру, то и теперь не оставила бы. Однако гордость не позволила Николаю ни сбежать из Петербурга, поджав хвост, ни попросить помощи. Гордость, она и только она, удерживала его от окончательного падения — и от того, чтобы признаться во всем в обмен на окончание мучений — или, чем черт не шутит, на свободу.
Хотя, с другой стороны, к чему Николаю свобода? Идти ему было некуда, только на улицу, а продаваться он не умел и не собирался, да и кому он такой полуживой нужен? Лучше уж смерть, в смерти достоинство и покой есть, в смерти ничего не страшно уже.
«Пусть бы даже от холода умереть, — мысленно проговорил Николай, дуя на свои замерзшие пальцы. — Только бы скорее, скорее».
Внезапно окошко, через которое давали еду, с громким скрежетом отворилось; из коридора потянулся столп желтоватого света, показавшийся на миг божественным ангельским сиянием. На полу появилась тарелка, и окошко тут же закрылось. Забыв о холоде и слабости, Николай стремительно слез с кровати и, припав на пол, окликнул не успевшего далеко отойти охранника:
— Простите, отчего так холодно?
— Печи не топят, — бросил тот и удалился. Тяжелый перестук его сапогов зазвенел в ушах.
Когда их затопят снова и отчего не топят сейчас, Николай спросить не успел, да и не ответили бы ему на такие нахальные вопросы. Он быстро съел пахнущую плесенью кашу, вернулся на кровать, снова сжался поплотнее и попытался подумать о чем-то хорошем — но, как назло, ничего в голову не шло, одна только серая муть. В какой-то момент в мысли пробрался совсем уж лихорадочный бред: интересно, дознаватель купил бы Николая, если задешево? От самой этой идеи стало смешно: и ребенку было ясно, что все его сочувствие и ласка исключительно фальшивы. В иных обстоятельствах дознаватель бы на Николая и не посмотрел, да и вряд ли он был поклонником мужской красоты и непристойных забав.
Запутавшись в своих горячечных размышлениях и случайно задремав, Николай увидел чудесный сон: в нем царило теплое лето, а он сам был мальчишкой лет пяти и еще не знал, что его родное Благовещенское — несусветная глушь. Он был счастлив и мечтал о том, как повзрослеет и поедет учиться в гимназию в Муром, а то и во Владимир, если маменька отпустит, и все станет совсем хорошо. В какой-то момент Николай вдруг понял, что все это ему снится, но не проснулся, как полагается, а попытался подольше задержаться и согреться в этом несуществующем летнем дне.
Однако из этого сна его вырвали, и довольно грубо.
— Допрос, — бросил знакомый рыжий охранник.
Николай все еще дрожал, когда его притащили в баню; в процессе мытья он малость согрелся, но и то не до конца. На улице, что странно, было уже темно, и яркие звезды то и дело мелькали сквозь тучи. Прежде Николая еще не допрашивали вечером. Это изменение в привычной рутине отчего-то растревожило.
Отвели Николая, как и в прошлый раз, в пыточную.
— Что-то вы сегодня необычайно бледны, Николай Павлович, — так приветствовал его дознаватель. — Вы дурно себя чувствуете?
На миг Николаю захотелось пожаловаться на невыносимый холод и темноту, но он запнулся на полуслове: нельзя было забывать о том, что дознаватель не был его другом и спасителем. Поэтому Николай решил не обращать внимание на легкую дурноту и гордо бросил:
— Все в порядке.
— Ну, раз в порядке, значит, приступим, — бодро сказал дознаватель. — Порядок вы уже знаете, извольте раздеваться, как в прошлый раз. Сегодня пятнадцать ударов.
Он сам уже успел снять сюртук и подвернуть рукава. Это почему-то вызвало досаду, и не только оттого, что у Николая теперь не имелось законного повода потянуть время перед пыткой. Другую причину, темную и мутную, он не смог бы назвать и самому себе. Николай быстро стянул с себя рубаху, лег на лавку и прикрыл глаза, чтобы голова не так кружилась. Следовало признать: сегодня и в самом деле было тяжелее, чем обычно. Особенно нехорошо делалось от цветных пятен, то и дело вспыхивающих перед глазами. Николаю казалось, будто он балансирует на грани сознания, и воля, что удерживает его, стремительно тает. Впрочем, в пыточной было хотя бы тепло, в отличие от камеры.
— К слову сказать, прошу прощения, что вызвал вас сегодня так поздно вечером, — прибавил дознаватель. — До крайности занятой выдался день. Да, забыл спросить, чистая формальность: все еще не надумали донос написать?
Николай упрямо и мрачно мотнул головой.
— Я должен был удостовериться, — судя по тону голоса, дознаватель улыбнулся.
Он привычно уже привязал Николая к лавке и вдруг полюбопытствовал:
— Давно хотел узнать: вы, Николай Павлович, в Бога-то веруете?
— Нет, — быстро, не давая себе времени на раздумья ответил Николай, и отчего-то спросил в ответ: — А вы?
— О, я хоть и принял вашу веру — так было нужно для успешной службы, остался в этом отношении совершеннейшим немцем, — с поразительной готовностью ответил дознаватель. — Я отношусь к религии сугубо практически. Искренне верую, что тем, кто по своей правде живет, кто трудится, кто дело делает, Бог всегда помогает. Хотя и у вас так говорят, верно? На бога надейся, а сам не плошай. Поразительно точно сказано! Однако в Божье провидение я также верую. Скажем вот, послал Господь в своей мудрости вас ко мне, а меня к вам — значит, так оно нужно, значит, к чему-то важному это должно привести. Не случаются такие вещи просто так.
Николай хотел было возразить, что ни к чему, кроме горя и смерти, допросы его не приведут, но перед закрытыми глазами вдруг вспыхнуло малиновое, и во рту стало сухо. Лишаться чувств сейчас, было крайне неуместно и глупо, а потому Николай больно закусил губу, чтобы прийти в себя. Однако сказать ничего не успел — дознаватель взял в руки плеть и снова, как и в первый раз, прочертил ей линию позвоночника, а затем спокойно, по-медицински даже как будто, приспустил на Николае штаны.
— Медленно на вас все заживает, — отметил он словно бы с жалостью. — Но увы, таков был ваш выбор. Спину вашу все же поберегу и на этот раз, однако в следующую нашу встречу деликатничать не стану.
На этот раз дознаватель нанес семь ударов без перерыва, один за другим. Бил он, впрочем, словно бы слабее, в полсилы, не желая тревожить относительно свежие раны. Впрочем, от боли все равно потемнело в глазах уже на третьем ударе, и Николай не выдержал — застонал, не сдерживаясь. С каждым новым взмахом плети становилось все труднее не поддаваться калейдоскопу цветных пятен перед глазами и не проваливаться в него, теряя сознание.
— Я, кстати, еще вот что спросить хотел, — проговорил дознаватель, великодушно давая Николаю возможность передохнуть. — Чего вам этот генерал-адъютант Храпов сделал? Тот, на которого ваша шайка покушение готовила, а оно сорвалось? Вроде же не худший человек, насколько я со своих не самых прогрессивных позиций могу судить.
— Храпов преступник, — слабым голосом выдохнул Николай. — Все, кто во власти, — преступники по определению.
Он говорил заученные фразы из агиток, потому что придумывать свои и искать аргументы, не было никаких сил.
— Перестаньте, вы слишком умны, чтобы повторять этот пошлый вздор. Слушать противно, — проговорил дознаватель как будто бы с искренним неудовольствием и, размахнувшись, без предупреждения нанес восьмой по счету удар.
Он пришелся на особо чувствительно место, настолько болезненное, что из глаз выступили слезы, а в ушах тяжело застучало. Однако не успел Николай даже сделать вдох, как на него обрушились новые удары. Пестрые пятна перед глазами сливались в причудливые узоры, и Николай, засмотревшись на них, сдался. Пусть так, пусть он покажет себя слабаком, что от порки лишился чувств. Противостоять желанию отрешиться от этой жестокости было решительно невозможно, и Николай провалился куда-то вниз, где не было ни звуков, ни страх, ни боли. Только покой и тишина, и ничего больше.
Затем откуда-то издалека послышались звуки встревоженных голосов, в ноздри ударил резкий запах, потом на дрожащего Николая бережно надели рубаху и куда-то понесли. Он наблюдал за происходящим словно бы со стороны, не совсем понимая, сон это или настоящее. Наконец, Николая положили на матрас, и знакомый голос сказал:
— Я послежу за ним, мы еще не закончили. Пусть пока отдохнет,
— а дальше снова была только тихая чернота.
Николай окончательно пришел в себя от полузабытого теплого запаха. Он даже не сразу осознал, чем был этот запах, но потом вспомнил сначала что-то невыразимо детское и летнее, а затем — аромат, исходивший от булочной, что располагалась не так далеко от подвала, где жил Николай.
Пахло хлебом. И как только Николай умудрился забыть такие простые, такие земные вещи?
— Очнулись, наконец, — проговорил знакомый голос. — Ну же, не притворяйтесь. Вижу, что очнулись.
Николай послушно открыл глаза, резко сел на кровати и охнул от боли. Кое-как устроившись полусидя, он огляделся и понял, что находится в своей камере. Правда, в ней было несколько теплее, лампа ярко горела и хлебом пахло просто невыносимо. Рядом, на стуле с высокой спинкой, сидел дознаватель.
— Что же вы мне сразу не пожаловались, что они вас здесь до смерти заморозить решили? — пожурил тот. — Я ведь чувствовал, что с вами чего-то не так. Это даже, знаете ли, как-то оскорбительно. Мне казалось, вы как сообразительный юноша успели уже понять, что убивать вас пока что не входит в мои планы.
Николай попытался возразить, но слова все еще путались в тяжелой голове и следы от побоев жглись, а потому он ограничился гневным взглядом.
— Но ладно, будет с вас, — отмахнулся дознаватель от своих же слов. — Вот, поешьте. Только не спешите, не то плохо станет. И воды попейте.
Он протянул Николаю жестяную кружку с водой и краюху хлеба, и тот, до конца не веря своему счастью, по-щенячьи забился в угол и вгрызся в нее со всем отчаянием.
— Никто у вас не отнимет, не торопитесь, — повторил дознаватель, очень внимательно наблюдая за тем, как Николай жадно ест. — Не отнимет и не отравит, если вас это беспокоит. Извините, что только хлеб. Это было самое приличное и аппетитное из того, что нашлось на кухне в этот поздний час.
Николай хотел сказать, что это совершенно ничего, что он уже черт знает сколько времени не ел хлеба, но говорить с набитым ртом было невежливо, а потом он просто кивнул и продолжил свою скромную трапезу.
Постепенно голод отступил, и сознание Николая начало проясняться. То, что ему заботливо принесли хлеб, показалось вдруг крайне странным. Николай был готов поверить в то, что дознаватель не желает ему немедленной смерти, что пытается привязать к себе и заставить доверять, но такое повышенное внимание… У него наверняка имелась некая причина. Николай поднял голову и поймал на себе немигающий прозрачный взгляд. Как и прежде, дознаватель рассматривал его без похоти, но с интересом. Возможно ли, что за этим интересом стояло… Николай не смог додумать эту мысль, однако решился задать вопрос.
— Вы... Вы же не просто так мне помогаете, верно? — хрипло спросил он, неловко сминая край рубахи. — Вероятно, вы… Вам требуется что-то взамен в благодарность за доброту?
Взгляд дознавателя стал недоуменным, но лишь на миг. Миг этот показался Николаю вечностью. Затем, покачав головой, дознаватель вдруг взял и коротко рассмеялся.
— Решили отдаться мне за кусок хлеба? — ехидно произнес он, отсмеявшись. — Интересный вы человек, Николай Павлович. То считаете меня чуть ли не шекспировским злодеем, то приписываете мне невиданную деликатность, правда, вкупе с извращенностью натуры.
Подавшись вперед, дознаватель прибавил заговорщическим тоном:
— Поверьте, если бы я захотел вас, то не стал бы тратить время на хлеб и подобные, простите за выражение, ухаживания. Мне в этом случае, пожалуй, даже и удобнее было бы, если б вы подольше без сознания оставались.
По спине Николая пробежала неприятная колючая дрожь, он на силе инстинктов вжался в стену — и чуть ли не зашипел от боли.
— Не тряситесь, я сказал «если бы», — сказал дознаватель своим обычным голосом. — На ваше счастье, у меня есть принципы. Я, видите ли, своего рода романтик и верю, что подобную близость нельзя требовать и брать силой. Подобное дается лишь добровольно. Да и какая радость в обладании тем, кто тебя на дух не выносит? Нет, если б мне вдруг понадобилось от вас нечто подобное, я бы иначе все устроил.
Николай шумно сглотнул. Он перестал понимать, где заканчивается игра и начинается правда, и мог ли дознаватель всерьез им заинтересоваться. Он даже не знал, отчего его самого так тянет об этом, о преступном и неправильном, говорить. Однако прежде, чем Николай успел все обдумать, с языка слетело предательское:
— Как бы вы все устроили?
Он ожидал насмешки или того, что дознаватель не станет отвечать, однако тот произнес неожиданно серьезно:
— Для начала я освободил бы вас. Снял бы все обвинения, закрыл бы дело, сделал бы вас вновь свободным законопослушным человеком. Я бы оставил вам выбор, к кому обратиться в этой вашей новой жизни.
— Выбор? — с вызовом повторил Николай. Он понимал, что весь этот разговор — шутка и фикция, однако не мог не возразить. — По-настоящему у меня не было бы выбора. Все мои прежние друзья считали бы меня предателем, к кому мне идти?
— То, что вам не нравится такой выбор, не значит, что его нет, — мягко, будто бы с удовольствием проговорил дознаватель.
— А что, если бы я не пришел к вам? — продолжил наседать Николай. — Если бы предпочел на улице сгинуть?
— Это возможно, — спокойно согласился дознаватель. — Однако мне отчего-то кажется, что вы бы пришли. Не из слабости натуры, нет, и вовсе не из трусости. Из любопытства скорее. Вы ведь очень любопытны, Николай Павлович. Вам наверняка стало бы интересно, как я вас встречу, ласково ли отнесусь. И еще вы бы оттого пришли, что вам ведь нравится, когда о вас заботятся, когда вы особенным себя чувствуете. Простите за высокомерие, но у меня сложилось впечатление, что у вас в Петербурге нет других преданных друзей.
Николай осознал, что сжимает жестяную кружку до боли в пальцах. Он не знал, когда дознаватель успел так хорошо его изучить. С каждым его словом казалось, что этот вымысел, эта несуществующая вероятность может стать настоящей жизнью. Более того, что она вот уже почти здесь, рядом, только руку протяни.
— Вы не мой друг, — процедил Николай сквозь зубы, чтобы не забыться и не раствориться в сладкой лжи, что так старательно лили ему в уши.
В ответ дознаватель лишь покачал головой и продолжил все так же вкрадчиво:
— Однако и когда вы бы пришли ко мне, прося о помощи, я бы не тронул вас, — он сделал паузу и сказал, пригвоздив Николая к месту своим взглядом: — Я бы не тронул вас, покуда вы сами не попросили бы меня. А вы попросили бы, будьте уверены. Вам была бы невыносима мысль о том, что вы ничем не платите за мою к вам доброту — а я был бы к вам добр, уж поверьте. Что до меня, то мне не нужно утверждать свою власть над вами таким низменным способом.
Коротко улыбнувшись, дознаватель наклонился и аккуратно забрал кружку из рук Николая, что уже начали дрожать. Их пальцы соприкоснулись, и дознаватель шепнул едва слышно:
— Власть над вами уже у меня в руках.
Николай забыл, как дышать. Стало вдруг очень душно, и щеки наверняка залило краской. Возможно, это было последней ловушкой, в которую Николай попал, хоть и умом не верил рассказанному. Не верил, но ярко представлял все то, о чем говорил дознаватель — зная, что и придет, и попросит, ненавидеть себя будет, но попросит. Тем временем, отстранившись и поставив кружку на пол, дознаватель небрежно продолжил:
— Безусловно, когда вы попросили бы, я бы не посмел вам отказать. Да и как отказать такому настойчивому и симпатичному юноше? И, к слову, вы бы наверняка втайне ждали, что нашей близостью я нарочно причиню вам боль, однако поверьте: я был бы очень осторожен, и вам бы понравилось.
Откинувшись на стуле, дознаватель оценивающе посмотрел на Николая, точно бы прикладывая его к тому сюжету, что он так красочно обрисовал. Николай же не знал, что чувствовать и как быть. Он был воплощенное смятение и больше всего хотел, чтобы в его жизни ничего этого не случилось — ни бедности, ни попыток послужить Отечеству, ни этой роковой встречи с человеком, который сумел слишком быстро его изучить и смертельно запутать.
— Я, безусловно, дал бы вам денег, помог бы восстановиться в университете, а потом и работу вам нашел бы, — проговорил дознаватель. — А вы бы, в свою очередь, считали бы это своего рода платой, верили бы, что продали свою честь за комфорт, презирали бы себя за это — и все равно раз за разом приходили бы ко мне.
В ушах стремительно застучал пульс, и перед глазами все немного поплыло. Кое-как оставшись в сознании, Николай спросил одними губами:
— Отчего бы я приходил к вам?
Дознаватель резко пожал плечами.
— Возможно, вам понравилось бы чувствовать себя падшим человеком. Или, чем черт не шутит, вам понравился бы я. Выбирайте сами.
Эти слова словно бы оглушили. Николай попытался осознать их, но их окончательный смысл будто ускользал. Первым порывом было упрямо сказать, что дознаватель вовсе не прав, что ничего подобного не случилось бы.
«Но это ведь и есть самое худшее, — подумалось вдруг. — То, что ничего подобного не случилось бы, что это все чистая фантазия, что никакой другой жизни уже не будет, ничего не будет, кроме этой камеры, ничего не изменится. Я все равно что покойник, а весь этот пустой разговор — лишь предсмертная агония».
— Опять вы бледнеете. Вам снова нехорошо? — тихо спросил дознаватель и, протянув руку, нежно коснулся щеки Николая. — Простите, крошку смахнул. Есть за мной грех — не выношу неопрятность.
Этот ненужный ласковый жест оказался последней каплей, окончательно что-то внутри разрушившей. Кое-как справившись с головокружением и прерывисто выдохнув, Николая дрожащим голосом спросил:
— Зачем вам это все? Отчего вы говорите мне все эти вещи и мучаете меня? Почему бы вам просто не отдать меня под суд, не сослать, не казнить? Это невыносимо.
Слезы снова потекли из глаз, и за это уже совсем не было стыдно. Перед кем стесняться, перед стенами этими? Они еще и не такое видели. Перед дознавателем, перед мучителем его? Отчего-то напротив хотелось, чтобы он увидел страдания Николая и… Не устыдился, нет, у таких стыда не бывает. Просто увидел, и точка.
Дознаватель, тем временем, смотрел на Николая спокойно, все с тем же вежливым интересом.
«Как будто мертвую бабочку под лупой рассматривает, — пришло в голову странное. — Словно бы изучает».
— О чем вы, Николай Павлович? — спросил дознаватель, даже не пытаясь притвориться, будто и в самом деле не понимает. — Никак в толк не возьму.
От этого явного, неприкрытого пренебрежения в душе поднялась захлестывающая с головой злость.
— Я вам ничего не скажу, вот о чем я, — прошептал Николай, глядя на дознавателя с ненавистью. — И никого не сдам. Я… Я тогда сам себя возненавижу, если сдам, а я не могу так, у меня ведь больше ничего, кроме себя, не осталось.
В камере установилась абсолютная тишина. Выдохнув, Николай вдруг осознал, что именно сказал — и сам себе ужаснулся. Он мог гордо бросить, что идей своих и товарищей по борьбе не предаст, но выдал только пошленькое, эгоистичное и до отвращения честное. То, что Николай в себе вытравить пытался, вместе со всей этой поэтичностью проклятой, и заменить правильным, смелым и имеющим высокий смысл. Однако он проиграл, не смог, и от этого отячаянного осознания в душе словно бы разверзлась черная пропасть.
Свернувшись калачиком, чтобы не было так больно, Николая уткнулся в колени и безысходно зарыдал. Он оплакивал все — свою бесцельно потраченную юность, свои идеи, которым он не сумел быть верным, свое желание жить, вопреки всему.
Кровать вдруг скрипнула. Дознаватель сел рядом и мягко погладил Николая по волосам. Он ничего не говорил, потому что не нужны уже были слова, и без них было все ясно.
— Я не хочу умирать, — сдавленно пробормотал Николай, окончательно сдавшись. — Я не революционер и не герой, я слабак. Я эгоист, что любит не идеи, а себя как их отражение. Я… я так устал тогда, меня бедность измучила, и я решил, что все станет правильнее, если правому делу послужу. Думал, что место там свое найду. Но я просто трус, трус и эгоист.
Он всхлипнул и закусил губу, чтобы хоть немного прийти в себя. Рука, что перебирала его волосы, вдруг замерла и чуть грубовато оттянула их.
— Не смейте так о себе говорить, — сказал дознаватель. — Вы сильнее многих, кто оказывался на вашем месте.
От этих слов, наверняка продуманных и лживых, защемило сердце. С трудом понимая, что творит, Николай нащупал ладонь дознавателя, вцепился в нее и приник губами в подобии поцелуя. Этот экзальтированный жест отчего-то показался нужным.
— Для меня нет пути назад, — проговорил Николай хриплым от слез голосом. — Даже если бы я хотел, не выйдет. Я не сдам вам никого. Я просто не могу.
— Ну-ну, будет вам, — увещевающе проговорил дознаватель, не отнимая руки. — Вашего признания у меня нет, не забывайте. Полицейские ничего толком не видели, кроме того, что вы спали в типографии, как убитый. Все это исправить можно.
От этих слов на душе отчего-то стало еще тягостнее. Николай больше не мог выносить этих медовых обещаний новой жизни — и не имел воли, чтобы возразить, не дать опутать себя паутиной лжи.
— Вы юноша одаренный. Я бы даже предложил вам к нам на службу поступить, да вы не пойдете, — прибавил дознаватель. — А если пойдете, то быстро предателем себя возомните и с собой покончите, не приведи господь. Нет, этого я никак не могу допустить. Придется для вас иную дорожку поискать.
Спорить совсем не хотелось. Прикрыв глаза и стараясь не думать о том, насколько странен это жест, Николай позволил и дальше гладить себе по голове. Время совсем остановилось, однако на душе не было привычного ощущения тянущейся чернильной неизбежности. Удивительно, но Николаю стало немного светлее.
— Как ваше имя? — спросил он невпопад, не успев даже обдумать этот вопрос. Слова просто сорвались с языка.
— А я не представился? — дознаватель изобразил изумление. — Прошу покорнейше меня простить. Меня зовут Константин Христофорович.
Помолчав, он добавил:
— А сейчас вам бы поспать. Вот, поднимитесь-ка и выпейте. Не бойтесь, это снотворное.
Поморщившись от боли, Николай послушно приподнялся на руках, взял протянутую темную склянку и залпом выпил содержимое. Вкуса он не почувствовал, разве что легкий травяной привкус, и подумал, что поступил крайне наивно и нелепо. Несмотря на все обещания, в склянке вполне мог скрываться яд.
«И пусть, — подумал Николай. — Так, может, даже и лучше».
— Спите, — дознаватель — теперь уже Константин Христофорович — поднялся с кровати и прощально потрепал того по волосам.
Уже сквозь сон, что сморил неожиданно быстро, Николай услышал тихое:
— У меня, знаете ли, нет заблуждений относительно того, что я в своей жизни делал. Коллеги мои некоторые полагают, что в рай за свою службу попадут. Я так не думаю: убийц, пусть и на государевой службе, в рай вряд ли берут. Но, возможно, с вашей помощью я хочу выбить себе местечко в аду поуютнее. Да и не люблю я к тому же, когда безжалостно ломают то, что могло бы еще послужить.
Кажется, Константин Христофорович сказал что-то еще, однако Николай этого уже не слышал. Он провалился в сон, словно в глубокий сугроб, и ни о чем не грезил. Однако незадолго до пробуждения Николаю привиделось, как некто трогает его горячий лоб прохладной рукой, а затем ложится рядом и крепко обнимает, прижавшись всем телом. От этого внутри все сладко обмерло и словно бы свело судорогой, и Николаю отчаянно захотелось узнать, что же случится дальше, однако он проснулся, разгоряченный и взбудораженный.
В камере никого, кроме него самого, не было, и от этого в душе поднялось что-то напоминающее разочарование.
***
Товарищ Николая Павловича, Григорий Иванович Федоров, и в самом деле складное признание сочинил, Константин Христофорович даже зачитался. Все, как сказано ему было, написал, и особо подчеркнул, что арестованный ранее Быстрицкий Николай Павлович никакого отношения к революционному движению не имел и был сугубо приятелем, оказавшемся в крайне стесненном материальном положении, которого они по доброте душевной приютили, дав временный приют в типографии.
Весь этот пассаж был безусловной ложью, но теперь, когда настоящие преступники не без помощи вышеупомянутого Григория Ивановича были арестованы, это не имело для властей никакого значения.
Однако Константин Христофорович не любил оставлять дела незавершенными. Он всегда работал чисто, чтобы в будущем исключить вероятность нежданных трудностей. Согласно классификации Константина Христофоровича, человеком этот Григорий Иванович был глупым, самовлюбленным, вздорным и оттого бесполезным. Жаль его не было, и Константин Христофорович отравил его мышьяком без малейшего сомнения.

1 комментарий