Resident Trickster

Человек обречённый

Аннотация
Николай Павлович Быстрицкий, девятнадцати лет от роду, бывший студент отделения исторических и словесных наук Петербургского университета, был доставлен в Трубецкой бастион по подозрению в принадлежности к революционному тайному обществу. Он упрямо верил, что выдержит любые пытки и допросы — и оказался совершенно не готовым к тому, что его ждет.
Название - отсылка к "Катехизису революционера" С. Г. Нечаева:

§1. Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единственным исключительным интересом, единою мыслью, единою страстью — революцией.
Действие происходит в декабре 1879 года




- 1 -

В Трубецкой бастион Николая доставили поздним вечером. На зимнем петербургском небе уже светили первые звезды, и в их бархатном сиянии желтое здание тюрьмы казалось не таким уж и грозным. Подумав так, Николай сразу же сам на себя рассердился за эту пошлую поэтическую образность. Слова должны выражать суть и служить своего рода инструментом в умелых руках, а пачкать правду жизни пустопорожней мутью навроде сияния звезд и прочей жалкой ерунды — подло и недостойно думающего образованного человека. Однако от усталости в голову сами собой забирались мысли и о звездах, и том, как Нева грустно шумит, будто плачет о какой заблудшей душе, и о товарищах, что без него теперь все равно что осиротели. 

Арестовали Николая утром, часов в десять, и весь день промурыжили в полицейском управлении; даже не допрашивали толком, просто за решетку посадили, да и дело с концом. Так вышло исключительно оттого, что накрыли его случайно, по нелепому совпадению: ловили вроде бы какого-то мелкого жулика, что в недостроенном заброшенном доме за фабриками на севере Васильевского острова прятался и наткнулись на их типографию — и на Николая, который там после ночного собрания отсыпался, потому как жить ему временно было негде. Увидели прокламации, обомлели, да и арестовали его. Николай, конечно, сопротивлялся, но что может один, к тому же сонный и вечно недоедающий, против пятерых румяных молодчиков? 

Жулика, к слову сказать, так и не поймали. 

Когда день покатился к вечеру, в управление приехал некто важный, обругал всех последними словами, и ржавая машина правосудия спешно заработала. Мигом вспомнили, что политических полагается в Трубецкой бастион сдавать, до дальнейшего выяснения всех обстоятельств. 

Впрочем, обстоятельства были настолько очевидными, что и выяснять их не требовалось. Николай уже решил, что, если потребуют, спокойно и гордо во всем, в чем надлежит, признается: и в том, что к преступному в глазах этих государственных мерзавцев тайному обществу принадлежал, и в том, что за типографию отвечал и призывы к расправе над врагами Отечества собственноручно печатал, и в том, что аресту сопротивлялся, и в том даже, что в боевой группе народовольцев состоял и в сорвавшемся покушении на генерал-адъютанта Храпова непосредственное участие принимал. Товарищей своих Николай, конечно же, не сдаст, и секретных планов не раскроет, а в остальном — пусть дознают что им вздумается! Терять-то больше нечего, все одно — либо Сибирь, либо смерть. 

Поговаривали, конечно, что в Трубецком бастионе свое дело знают и пытают так, что любой расколется, однако Николай верил в силу своего духа. Раз уж попался, надо одному все вынести и других за собой не тянуть. У других еще дела есть — их общее славно дело! А он уже человек конченый, да и пожил достаточно — целых девятнадцать лет. Некоторые его братья и сестры и до семнадцати не дожили. Как говорится, двум смертям не бывать, а одной не миновать. 

В приемной Николая уже дожидались. После тщательного обыска ему выдали казенную одежду и сказали переодеваться. Желтоватая тюремная роба пахла застарелым потом и плесенью, и облачаться в нее было мерзко, особенно под внимательными взглядами охранников. Отдавать им свои вещи было в той же степени неприятно. Особенно сильно было жаль любимое пальто, за которое Николай около года назад отдал столько, что пришлось потом неделю засохшие корки жрать и воду пить. Просить у матушки денег сверх необходимого для учебы он всегда почитал ниже своего достоинства и оттого выкручивался как мог — учил детей французскому и истории, готовил их к экзаменам, писал статьи да рассказы в никому не известные журналы. Однако это все было до того, как Николай познакомился со своими нынешними братьями и сестрами, узнал об их борьбе — и понял, что тратит свою драгоценную жизнь совершенно зря, на пошлые мелочи, и это когда вокруг замышляются великие дела! 

Впрочем, пальто, которое один из охранников совершенно неуважительно смял, все равно было жаль. Николай мысленно укорил себя за эту низменную привязанность к вещам и напомнил себе же, что эти лишения — лишь малые испытания по сравнению с тем, что его ждало совсем скоро. Бывалые товарищи про пытки много рассказывали — и, наверное уж, не врали. И про то что, что засечь могут до смерти, и про гвозди под ногти, и про прочие совершенно средневековые зверства, о которых и думать-то тошно. Говорили также, что первым делом тех, кто сразу не раскололся, раздевают до белья и ведут в карцер, совершенно нетопленный. В нем остается лишь ходить из угла в угол, дабы хоть как-то согреться, однако и это невозможно: половину крохотной комнатушки занимает металлическая кровать, и шагов от стены до кровати получается сделать разве что два, и то если маленьких. Ни лежать, ни сидеть на кровати тоже не получится: вся ее ледяная конструкция безжалостно впивается в тело, оставляя после себя следы, подобные ожогам. Нигде нет спасения — асфальтовый пол под босыми ногами так же совершенно ледяной, равно как и стены. 

Обычно подобная пытка длилась не более суток, однако несговорчивых могли продержать там и три дня, и дольше. После такого заболевали даже самые стойкие и здоровые, и в бреду признавались во всем. Слабые же здоровьем умирали, и Николай не без оснований полагал, что для него все закончится смертью. Не самая героическая гибель, что ни говори, но зато никаких секретов не выдаст! Эта мысль отчего-то грела. 

Истинный революционер — человек по природе своей обреченный и, конечно, не должен быть высокомерным и тщеславным, однако Николай, пока его к камере тащили, успел подумать вот о чем: хорошо бы, конечно, ему умереть. В ссылке мало чести, то ли дело смерть! Умрет Николай — и сразу героем станет, и товарищи его историю другим передавать будут, и когда дело их победит, то про него, наверное, в учебнике для гимназистов напишут. 

Матушка, разумеется, рыдать будет, один ведь Николай у нее сын остался, но таким мыслям нельзя было ходу давать. Как ни крути, матушка ведь женщина хоть и добрая, но глупая, и важность социальной справедливости никогда не постигнет. Николай уже бился с ней, пытался растолковать, да все бесполезно было. У матушки одна справедливость — в церковь сходить да свечку поставить, а о народном благе она вовсе и не думает. Когда крепостное право отменили, она, помнится, даже плакала. Впрочем, и крестьяне их тоже отчего-то плакали. 

«Оттого что дурные, — злобно подумал Николай, когда за ним с отвратительным лязгом захлопнули дверь. — Дурные и счастья своего не понимают. Но это ничего, это пройдет. Мы их всему научим, и свободу свою ценить — в первую очередь». 

Когда глаза кое-как привыкли к тусклому свету керосиновой лампы, Николай осмотрел свою камеру. Она была совсем крохотной, шагов пять поперек, однако потолок казался недоступно высоким. Желтый пол выглядел истертым ногами несчастных предшественников Николая. Стены были обиты войлоком — известно для чего, чтоб заключенные друг с другом не перестукивались. Железная кровать была плотно придвинута к стене; сквозь куцый матрас, кажется, проступали пружины. Стараясь не думать о том, какой мучительной будет эта ночь, равно как и все последующие, Николай перевел взгляд на потрепанное Евангелие в синем переплете. Бога, разумеется, не было, однако сейчас, от голода и усталости, Николай на миг в этом усомнился. Вспомнил, как матушка таскала его в Вознесенскую церковь, единственную в их крохотном селе Благовещенское, что в Муромском уезде. Затем, как это обычно бывает, в голове само собой всплыло пустое и сентиментальное: как молился усердно, как свечи сам зажигал, как церковное пение любил слушать и даже жалел, что голосом его Бог не наградил. 

Подавив всхлип, Николай раздраженным жестом вытер повлажневшие глаза. То были мысли слабака, которым настоящий революционер не имел права поддаваться. Собравшись с силами, Николай забрался на деревянный стол и поглядел в маленькое решетчатое окно под самыми потолком — благо, рост позволял дотянуться. В темноте ничего толком рассмотреть не выходило, однако, похоже, с другой стороны была глухая стена и ничего больше. Почему-то от этого простого и ожидаемого наблюдения в душе поднялась детская какая-то обида. Больно закусив нижнюю губу, Николай схватил Евангелие, будто оно одно было во всем виновато, но не нашел в себе сил кинуть его в умывальник или в ведро для нечистот. Его решимости хватило лишь на то, чтобы спрятать дурацкую книгу под кровать — и упасть наконец на матрас. Пружины отвратительно скрипнули и мгновенно впились в спину. Как назло, одновременно с этим несчастьем от голода заныл желудок. 

В камере не было холодно — скорее, напротив, влажно и душно, однако Николая знобило, и тонкая тюремная одежда нисколько не помогала согреться. Он ни о чем не жалел, он знал, что страдает за правое дело. Маленькая типография была его ответственностью, Николай сам так решил, потому как товарищи его были людьми надежными, однако временами либо слишком прекраснодушными, либо — как те, что составляли костяк боевой группы — слишком недалекими. Николай же считал себя и умником, и бойцом по натуре, и жалел теперь лишь об одном — что всех этих властных мерзавцев, включая самого главного мерзавца, без него устранят. Единственным слабым утешением служило то, что он принимал посильное участие в создании бомб. Вложился все же в общее дело! Ему ли теперь бояться пыток, что непременно ждали его на рассвете. 

При воспоминании о пытках стало еще холоднее. Нет, Николай нисколько не боялся перетерпеть какие угодно мучения за свои идеалы. Стыдно признаться, но его страх заключался в ином. Другие признавали, да и сам Николай знал, что он, с этими его голубыми глазами, темными волосами и бледной кожей, крайне хорош собой. Он не страшился пыток и боли, и даже смерти не боялся, однако не хотел лишиться своей красоты. Наверное, в этом тоже заключался недостойный революционера эгоизм, но Николай решил, что может позволить себе эту слабость. В самом деле, ведь никто и никогда об этом не узнает. Постепенно усталость все же взяла верх, и Николай наконец забыл тревожным сном. Ему снилось заплаканное лицо матери и собственная казнь через повешение. 

***

Проснулся Николай так, словно бы и не спал вовсе, дрожащий и все еще задыхающийся. Ощущение грубой веревки, что мучительно затягивалась на его шее, не прошло с пробуждением. Хотя говорили, конечно, что по-настоящему если, не во сне, такая смерть быстрая: шея ломается под весом тела, и все, exitus letalis. Однако кто знает, как оно на самом деле. 

«Вот скоро и узнаю», — подумал Николай с истеричной какой-то решимостью. 

Он не понимал, который час, и от этого в голове все путалось. В камере было черным-черно, только керосиновая лампа слабо горела, в окно также не проникало ни лучика света. Николай вспомнил, как знающие товарищи рассказывали: в Трубецком бастионе камеры устроены таким образом, что в них всегда темень. Если повезет, на закате отблеск солнца увидишь, да и все. Выходит, не врали. 

От этой мысли стало страшно и за самого себя стыдно. Николай ведь не мальчишка, чтобы темноты бояться! К тому же окошко есть, хоть и маленькое, хоть и явно на соседнюю стену выходящее. Николай подумал, не взобраться ли ему снова на стол, не поискать ли просвет за решетчатым окном, но колени отчего-то дрожали, и он решил с этим повременить. 

Заслонка на двери с отвратительным лязгом отодвинулась, и в щели, через которую за узниками наблюдали, мелькнули чьи-то глаза. Через миг раздался щелчок ключа в замке, и в камеру вошел незнакомый грузный охранник. В тусклом свете его изъеденное оспинами обрюзгшее лицо показалось маской некой потусторонней твари, из тех, что ребятня на колядки себе мастерила. То ли от этого образа, опять слишком поэтического, то ли от голода в ушах тяжело застучало, и перед глазами все немного поплыло. 

— Чего разлегся? — отрывисто спросил охранник. — Вставай. Жрать потом будешь. Сначала допрос. 

Стоило только Николаю подняться на ноги, как его грубо схватили и вывели из камеры. 

Допросы проводились на втором этаже, и по пути Николаю несколько раз удалось поймать отблеск чахлого петербургского солнца. Вопреки всем доводам рассудка, это суеверно показалось добрым знаком. 

«Опять эта неуместная поэзия, — мысленно осудил себя Николай. — Когда же уже выйдет от этого отучиться!» 

Тем временем, охранник подвел его к одной из дверей и вежливо постучался. 

— Войдите, — донеслось из-за двери сухое и отрывистое. 

За столом сидел одетый в гражданское светловолосый человек с аккуратной бородкой, худой и скуластый. Возраста он был неопределенного, такому с легкостью могло быть как тридцать, так и все пятьдесят. Николай замер на пороге: он ожидал увидеть кого-то в голубой жандармской форме. Впрочем, насколько ему было известно, высшим чинам дозволялось пренебрегать этой служебной формальностью. Наверное, оно так нарочно в штабе на Фонтанке и было придумано — чтоб заключенный не знал, кто перед ним, но заранее воображал себе худшее. 

Николай решил, что воображать всякую жуть не будет чисто из упрямства. Пусть перед ним хоть сам начальник Петербургского жандармского управления, и что? Все равно судьба его решена. Если большой человек вмешается, она, может, даже и быстрее выйдет. Казнят — и дело с концом. Стыдно признаться, но пыток Николай все же очень боялся. Зато от страха вся его утренняя дурнота куда-то испарилась, даже есть больше не хотелось. 

— Проходи давай, — охранник грубо толкнул Николая в спину, и тот был вынужден шагнуть на середину кабинета. 

Высокие окна были занавешены тяжелыми шторами, однако лучики солнца все равно просачивались в щели. Человек за столом поднял взгляд от бумаг, и Николай против воли отметил, что из-за игры света глаза у него выходили очень интересными — как будто бы совсем прозрачными и оттого холодными. Такие, наверное, самой природой полагались дознавателю и мучителю невиновных. 

— Благодарю, Василий, — сказал дознаватель. — Можете нас оставить. Но далеко не уходите, я вас скоро позову. 

В его голосе слышался едва заметный акцент. 

«Немец, кажется», — подумал Николай и с трудом удержался, чтоб не поморщиться. У него не имелось никаких национальных предубеждений, и даже по еврейскому вопросу он придерживался самых либеральных взглядов, но немцы смутно раздражали его. Наверное, оттого, что в гимназии его третировал учитель-немец. Он преподавал у них математику, которая давалась Николаю с огромным трудом, и вечно насмехался над его неуклюжими попытками решать задачи. 

— Как вас зовут? — спросил дознаватель, когда охранник вышел за дверь.

Николай почувствовал смутное раздражение: к чему эти вопросы, если в документах, что покоились на столе, наверняка было и его имя, и самые что ни на есть интимные подробности его биографии. Но, пожалуй, сразу лезть на рожон было неразумно, и оттого он коротко ответил.

— Николай.

— А по батюшке? — не унимался дознаватель.

— Павлович, — неохотно бросил Николай.

Дознаватель сухо улыбнулся.

— Очень приятно, Николай Павлович… Быстрицкий, так? — он не слишком старательно изобразил, будто не уверен, правильно ли помнит фамилию.

— Так.

— Ну, расскажите же, что вы за человек такой, Николай Павлович, — доброжелательно проговорил дознаватель. — И как вас угораздило в эту в высшей степени скверную историю вляпаться, упомянуть не забудьте.

Злость, что закипала внутри, становилась все сильнее. Николай не понимал, отчего с ним ведут все эти разговоры, когда заранее ясно, что его не уболтать, что он не из тех, кто своих сдает. Возможно, и это сорт пытки — путать, притворяться понимающим, манить надеждой, однако с Николаем этот фокус точно не пройдет. Совсем его, что ли, за дурака держат?

— Вы сами изволите видеть, какой я человек, — коротко ответил Николай, внутренне обмирая от своей внезапной неуместной дерзости.

Дознаватель, впрочем, нисколько не оскорбился его ответом. Даже, кажется, позабавился.

— Вижу, — подтвердил он. — Вижу, что вы крайне невезучий. Как же так вышло-то? Ловили жулика, а поймали вас, причем ведь даже не планировал никто подобных задержаний. Впрочем, не отвечайте. Вижу, вы не из разговорчивых. А я, признаться, люблю послушать, как люди сами свою жизнь пересказывают. Оно, знаете, и человеку полезно иногда бывает. Когда по порядку все излагаешь, сразу яснее становится, в чем прав, в чем не прав, а что иначе сделать следовало бы. Знаю-знаю, в молодости кажется, будто правда всегда только твоя, однако поверьте повидавшему всякое человеку: вздор это, Николай Павлович, вздор и заблуждение.

Николай вскользь отметил, что акцент совершенно исчез из речи дознавателя. Он не знал, что ему сейчас полагается говорить, однако от него, кажется, и не ждали ответа. Дознаватель снова взял в руки бумаги и начал лениво их перелистывать.

— Владимирская губерния, Муромский уезд, село Благовещенское. Вот, значит, откуда вы к нам приехали, — проговорил он. — Никогда там не бывал. Рекомендуете?

— Нет, — Николай мотнул головой и зачем-то прибавил: — Нечего там делать, одна грязь да разбитые дороги.

— В грязи иной раз интересные вещи можно обнаружить, — отметил дознаватель. — Но вы, впрочем, пока что слишком молоды, чтобы понять это.

Он перелистнул еще страницу и проговорил с ухмылкой:

— Отделение исторических и словесных наук Петербургского университета, надо же. Так и знал, что вы человек тонкий и не чуждый наукам.

— Это все в прошлом, — проговорил Николай, хотя собирался молчать. — Я оставил учебу весной.

— Тут пишут, учились вы хорошо. Отчего же бросили? Неужели деньги, что матушка вам на учебу присылала, прокутили?

Николай тяжело выдохнул. От приступа злости голова снова закружилась, и он с трудом процедил:

— Это подлость — заниматься историей и изящной словесностью, когда страна разваливается на части, а люди страдают.

— Так она же всегда разваливается, — весело отозвался дознаватель. — Я здесь уже тридцать лет живу, однако не припомню года, чтобы она так или иначе не разваливалась. И люди, увы, тоже страдают, тут уж ничего не попишешь. Такая уж она, страна эта. Что ж теперь, никому истории да словесности не учиться? Зря вы так. Глядишь, озарили бы нашу литературу своим талантом.

— Слова — лишь инструмент, — сказал Николай, борясь с дурнотой. — В стране, состоящей из несчастных рабов, литература не нужна.

Повисла мучительная тишина. В висках у Николая стучало так сильно, что он всерьез опасался, не пойдет ли у него носом кровь. Это было бы ужасно унизительно.

— Красиво сказано, — протянул дознаватель. — Жаль только, что насквозь лживо.

— О чем вы? — недоуменно спросил Николай, совсем позабыв о своем решении держаться гордо и независимо.

— А об этом мы с вами в другой раз побеседуем. Хватит с вас на сегодня, вы вон совсем зеленый и еле на ногах держитесь. Василий, будьте добры увести заключенного!

Ожидавший за дверью Василий зашел в кабинет и увел совершенно ошарашенного таким поворотом дел Николая. Тот ожидал всего — пыток, боли, унижений, но не этого почти светского приятного разговора. Теперь Николай чувствовал себя полностью сбитым с толку, совсем не знал, что случится с ним дальше — и это пугало почти так же сильно, как угроза жестоких пыток.

В камере Николай получил тарелку остывшей склизкой каши и, съев ее в один присест, лег на кровать, сжался в комок и мгновенно уснул. Будущее было туманно и неопределенно, а посему было разумно использовать любую минуту, чтобы отдохнуть.

На этот раз Николаю ничего не снилось.

***


Начальник Петербургского жандармского управления Константин Христофорович Шульц с наслаждением поднялся с кресла и размял затекшие плечи. Он не лукавил, когда признавался коллегам, что любит вести допросы искренне и всей душой. Если б не карьерные амбиции, так бы, право слово, и остался простым дознавателем.

Нет, Константин Христофорович был вовсе не из тех, что чужими страданиями упивается. Ему и правда было интересно, как бунтовщики мыслят и что у них на сердце. Через них, пожалуй, он русскую душу, беспокойную и в этом беспокойстве бестолковую, лучше всего и понял.

Наказывал Константин Христофорович по справедливости, причем, кажется, по русской, а не по своей родной немецкой. Тех, кто поумнее был, он даже щадил и условия не самые зверские выбивал. Однако чаще всего идейными оказывались самые конченые и пустые люди, у которых ни ума, ни сердца, а одна лишь оголтелая злость. Таких было вовсе не жаль, и получали они по заслугам.

Вот Николай Павлович Быстрицкий пустым явно не был, и обладал к тому же весьма любопытным сортом идейности. Такие в этой своей идейности больше всего себя самих любят. Вся их вера в высокие цели на их же сиятельных персонах зациклена, и в этом состоит основная трудность для дознавателя. Таких не подкупить и не уговорить, такие под пытками не ломаются, потому для них идею бросить — как себя разлюбить, а на это они никак не могут пойти. Они ведь герои прекрасные, во славу невесть чего себя храбро в жертву приносящие. Отнимешь это у них — и что останется? Имение в захолустной губернии, незаконченный университет да перспектива до самой смерти служить учителем в уездной школе.

Константин Христофорович отдернул штору и выглянул в окно. День был солнечным и ясным, замерзшая Нева блестела, как бриллиант, и даже стены Петропавловской крепости не казались темными и гнетущими.

— А ведь мог бы хорошую жизнь прожить, — сказал сам себе Константин Христофорович, снова мысленно возвращаясь к Быстрицкому, что пять минут назад перед ним на ковре зеленел. — Не дурак ведь, совсем не дурак. Впрочем, про жизнь-то мы еще посмотрим.

Улыбнувшись своим мыслям, он занавесил окно, и в кабинете снова стало темно.

- 2 -

Темные дни и ночи сливались воедино, и Николай окончательно в них потерялся. Он просыпался и засыпал в мучительной сырой духоте под светом керосиновой лампы, мучился от болей в спине, раз в день впихивал в себя безвкусную кашу и снова засыпал, обессиленный. Иногда, впрочем, накатывала изматывающая бессонница, и Николай лежал и бесконечно смотрел в потолок, увязая в окружавшей его черноте. Он знал, что другие революционеры, находясь в заключении, отыскивают в себе силы развиваться духовно и физически, однако сам Николай был слишком слаб для этого. Да и запрещены ему были любые поблажки: в свое первое пробуждение после допроса Николай попытался выпросить себе допуск в библиотеку, однако ему грубо дали понять, что ни книг, ни табака, ни прогулок, ни посещений от родных ему не полагается.

— Будешь буянить или со мной препираться — поколочу, а потом в смирительной рубашке в карцер ляжешь, — пообещал знакомый уже рябой охранник и забрал тарелку с подчистую съеденной кашей.

Допустим, родных Николай и не ждал: матушка, скорее всего, не знала ничего о его злоключениях — и пусть так останется, нечего ей беспокоиться раньше срока. Вот от книг он бы не отказался, но в его распоряжении было только Евангелие. Когда стало совсем невмоготу, Николай решил перечесть его — и открыл книгу ровно на моменте искушения Иисуса в пустыне.

«Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ибо она предана мне, и я, кому хочу, даю ее; итак, если Ты поклонишься мне, то все будет Твое», — прочел Николай знакомые с детства строки и подумал, что каждый подследственный революционер в чем-то подобен Иисусу. Его допрашивают, искушают свободой и обещаниями лучшей жизни, однако он крепок в вере своей.

Параллель эта была настолько неправильная идейно, что Николай поспешил о ней забыть и больше Евангелие не открывал, как бы тоскливо ему ни было. Однако в одну из ночей — или то был темный день? — Николаю приснилась лестница, что соединяла Небо и Землю; на каждой из ступеней стояли ангелы с золотыми крыльями, а на самой ее вершине возвышался дознаватель и смотрел на Николая как будто бы ласково. Затем лестница вдруг накренилась и рассыпалась в прах. Николай проснулся весь мокрый, с бешено колотящимся сердцем. Ветхозаветную историю про лестницу Иакова он отлично помнил, но не мог взять в толк, отчего его воспаленное сознание породило такое тревожное сочетание.

Возможно, это было признаком начинающейся лихорадки.

Время от времени Николаю мерещился отблеск солнца на стене, и это тоже, равно как и внезапные приступы сильного озноба, был дурной знак. Отчаянно хотелось снова оказаться на допросе, чтобы по пути увидеть немного света, чтобы — пусть это слабость, пусть! — поговорить с живым человеком. Безделье, темнота и одиночество истощали нервы и лишали разума, и Николай страшился, что однажды он совсем ослабнет — и напишет все признания, что от него потребуют. Ему даже снилось, будто он кровью подписывает некие бумаги, полные причудливо смешанной между собой лжи и правды, и рыдает от отвращения к себе.

Один из таких снов, к счастью Николая, был грубо прерван тычком под ребра. Он распахнул глаза; незнакомый охранник, бледный и тощий, как скелет, неожиданно сильно тряс его за плечо.

— Поднимайся, — приговаривал охранник. — Приказано в баню тебя отвести, а потом на допрос.

— В баню? — переспросил Николай. Он уже заранее, от опытных людей, знал: подобную роскошь в Трубецком бастионе позволяют два раза в месяц, и мысленно смирился с тем, что совсем скоро его густые волосы потребуется сбрить из-за вшей и прочей дряни.
Однако Николаю повезло: видно, этот дознаватель и в самом деле был важным человеком, раз мог диктовать условия допроса.

К великому сожалению Николая, на улице было по-зимнему серо и пасмурно, и краткая прогулка от основного корпуса до бани не доставила ему никакого удовольствия.

Мыться одному Николая, разумеется, не разрешили. Тощий охранник все время не сводил с него глаз — мало ли, вдруг заключенный покончить с собой вздумает. Впрочем, взгляд этот был совершенно незаинтересованный, даже брезгливый. Это успокаивало: Николай знал, что некоторые охранники позволяют себе не только побои, но и иные формы насилия, куда более отвратительные.

Некстати вспомнилось, как один, с позволения сказать, собрат по убеждениям в ответ на сетования Николая о своем крайне стесненном материальном положении, предложил насмешливо:

— Продай себя, раз больше нечего. Ты ж у нас красивый, как девка. Богатый покупатель на такого найдется.

Николай тогда крайне вспылил, полез в драку и был изрядно побит. Впрочем, вторая сторона получила куда более значительные повреждения в виде выбитого зуба.

Говоря откровенно, Николай понимал, чем был вызван такой гнусный намек. Это была обычная зависть к тому, кто стоял духовно выше. Не секрет, что многие из тех, кто принадлежал к их ячейке, никак не могли приучить себя к уважительному, товарищескому отношению к женщинам. У Николая никогда не было с этим трудностей, и романтические приключения, особенно с сестрами по убеждениям, нисколько его не интересовали.

— Время вышло, — сказал охранник, когда Николай только-только начал расслабляться и получать удовольствие от мытья. Пришлось снова надевать на себя вонючие грязные тряпки, морщась от отвращения.

После бани Николая препроводили в тот же кабинет на втором этаже, что и в первый раз. Как и в их прошлую встречу, дознаватель в гражданском костюме сидел за столом и читал бумаги. Единственным изменением в обстановке стали небольшие песочные часы в оправе из черного дерева.

— Здравствуйте, Николай Павлович, — дознаватель коротко улыбнулся. — Вот не поверите же, наверняка не поверите, но искренне рад видеть вас в относительно добром здравии. Прошло-то, конечно, всего три дня, но в таких обстоятельствах многое может произойти даже за такой короткий срок. Что ни говори, неподходящее это место для дворянина.

— Мне чужды сословные предрассудки, — процедил Николай, чтобы не молчать.

«Три дня, — одновременно с этим пронеслось в голове. — Три».

Разум, измученный полным отсутствием ориентиров, вцепился в эту, возможно, вымышленную цифру мертвой хваткой.

— А я и не про сословия сейчас, — с готовностью ответил дознаватель. — Я лишь о том, что ну не привыкли мы с вами существовать в таких условиях, ничего не попишешь! И нет, я не к тому веду, что недворянам в нищете, голоде и болезнях жить полагается. А то знаю я, как ваша братия любит слова властей переиначивать.

Этот насмешливый тон выводил из себя, как и в первый раз. Николай вдруг осознал, что не помнит, когда ел последний раз, и ощутил дурноту, пока что легкую.

— Да вы не стойте, вы садитесь, в ногах правды нет, — точно почувствовав что-то, предложил дознаватель.

Николая не пришлось упрашивать дважды: он с готовностью опустился на стул, показавшийся ему невозможно мягким.

— На чем мы там остановились в прошлый раз? — поинтересовался дознаватель. Он откинулся в кресле, скрестил руки на груди и посмотрел на Николая своим холодным взглядом, таким не сочетающимся с его легкомысленным тоном.

— Вы обвинили меня во лжи.

— Неужели? Как я мог? — неестественно удивился дознаватель и под мрачным взглядом Николая прибавил: — Ах да, что-то припоминаю. Кажется, я отметил, что ваши слова о ненужности литературы насквозь лживы. Скажете, что я ошибся?

— Скажу, — упрямо проговорил Николай, хотя от измученности своей он уже не знал, во что на самом деле верит.

— Ну а я не поверю, — дознаватель ухмыльнулся. — Видите ли, я имел удовольствие приобщиться к некоторым вашим литературным опытам, а посему скорее уж поверю в то, что ваши революционные убеждения — чушь несусветная, нежели в то, что такие проникновенные вещи может писать человек, считающий литературу ненужной глупостью.

Николай понимал, что его снова ловят, и ловят безошибочно, потому что он всегда был падок на лесть и втайне стыдился этого. Однако же он нашел в себе силы прямо взглянуть в ледяные глаза и сказать:

— Я переменился.

Дознаватель покачал головой.

— Мне бы не хотелось, чтобы это было правдой. Ну да не будем больше об этом. Поговорим об убеждениях. Не беспокойтесь, не о ваших.

Поднявшись на ноги, дознаватель заложил руки за спину и подошел к окну. Николай против воли засмотрелся на его выразительный профиль и невпопад отметил, что дознаватель, пожалуй, ростом значительно пониже будет. Отчего же тогда Николай вечно чувствовал себя в некотором роде подавленным, даже когда дознаватель сидел, а он сам стоял? Пожалуй, дело было в самом Николае, в его слабости и трусости. От этого на душе стало гадко.

— Я допрашивал многих ваших товарищей, — проговорил тем временем дознаватель, рассматривая что-то за окном. — И в какой-то момент мне стало интересно разобраться, что же движет всеми вами по большей части — глупость, эгоизм или же искреннее благородство. Не поверите, в вопрос я тщательно, со всей страстью погрузился, прокламации читал, газеты ваши тайные. Чуть сам социалистом не сделался.

Криво улыбнувшись, он замолчал, словно бы ожидая от Николая каких-то слов.

— И каков же ваш вердикт? — спросил тот, потому что сидеть в тишине было мучительно.

— Благородство есть, и много, это весьма отрадно, вот только глупости многовато, — отозвался дознаватель. — А эгоизма и того больше. Взять, скажем, пресловутый нечаевский «Катехизис революционера»: что это, как не гимн первостатейному, оголтелому эгоизму, прикрытый высокими идеалами? Сказано там, что революционер — человек обреченный, стоящий выше любой морали, готовый отдать все ради правого дела. Но ведь беда в том, что он при этом не только своей жизнью распоряжается, но и жизнями тех, кто рядом с ним, причем грубо, жестоко и своевольно. Это ли не эгоизм?

— Вы говорите о крайностях! — воскликнул Николай. Он вдруг забыл и о плачевном своем состоянии, и о голоде; он будто бы снова оказался в конспиративной квартире на Мойке, в кругу тех, с кем ему впервые в жизни стало интересно. — Нечаев, безусловно, заложил основы, он в своем роде идеал, однако целиком его взгляды разделяют отнюдь не все в нашем обществе. И вспомните, он отдельно оговаривает, что все нежные чувства у революционера должны быть заранее изничтожены, чтобы никто не пострадал. Если это и эгоизм, то крайне гуманный.

— Все чувства должны быть задавлены единою холодною страстью революционного дела, — процитировал дознаватель. — Так, кажется, там сказано? Видите, я ваши священные тексты не хуже вашего знаю.

Николай почувствовал, как у него вдруг похолодели руки, а сердце забилось чаще. Он и представить себе не мог, что человек на государственной службе мог настолько глубоко интересоваться их вопросом. Уж явно не из служебной необходимости тот строки Катехизиса наизусть заучивал! Тем временем, дознаватель подошел ближе и присел на край стола, теперь уже совсем нависая над Николаем.

— Вот объясните мне: с чем и зачем вы боретесь? — спросил он безо всякого перехода.

— Мы боремся за то, чтоб все свободны были, — ответил Николай пересохшими губами. — И если бы имелся некий другой способ, кроме террора и прямого принуждения правительства к демократическим реформам, клянусь, мы бы пошли им!

Дознаватель склонил голову вбок и самым небрежным тоном поинтересовался:

— А вы спросили у народа-то, нужна ли ему свобода? Декабристы вон не спросили, те, кто в народ ходили, тоже не потрудились, да и вы, кажется, этим не озадачились.

— Это все демагогия! — всплылил Николай.

Подобный аргумент он слышал уже не раз, и неизменно выходил из себя. О том, нужно ли народу рабство, тоже никто не спрашивал, знаете ли!

— Может, и так, — легко согласился дознаватель. — Но ведь и с вашей стороны она же самая. Вся эта ваша свобода — сплошная метафора, миф, иллюзия! Взорвете одних — придут новые. Нас таких много.

«Вас таких — вовсе нет», — невпопад подумал Николай и ощутил, как горят его щеки.

— Да что наши, ваши ведь не лучше, — продолжил дознаватель. — У меня есть человек, близкий к одному из участников недавнего воронежского съезда этой вашей «Земли и Воли». Я знаю все, о чем там говорилось, и уж поверьте: дайте власть Фигнер или Желябову — и получите диктатуру и бесправие, просто несколько иного толка. А вы, если пользу приносить хотите, уехали бы обратно в свой уезд, детей крестьянских учили бы. Теория малых дел, слыхали про такую? Думаю, скоро она в большую моду войдет. Но ведь нет, каждый день в сельской школе преподавать — это ведь не то же самое, что в Петербурге сиять.

— Перестаньте! — забывшись, Николай хлопнул ладонью по столу и тут же сжался, готовясь к оплеухе. — Я… Я пользу принести хотел тем способом, который избрал. Можете меня судить, но унижать и насмехаться… Не нужно.

Голос в конце позорно дрогнул.

— А кто сказал, что я вас унизить хочу? — дознаватель вытянул руку и вдруг погладил Николая по плечу. — Я сейчас скажу то, что в моем чине и должности говорить не следовало бы, но вам я верю, вы не сдадите, — он вздохнул и, не выпуская плеча из ласкового захвата, продолжил: — Я не меньше вашего хочу, чтобы жизнь в России изменилась, чтобы люди счастливее и богаче стали. И подобные вам очень нужны как часть исторического процесса. Я вас-шельм ловлю и на каторгу отправляю, но одновременно знаю: нельзя без вас. Не бывает изменений без пролитой крови, причем частенько пролитой впустую. Однако мне претит мысль о том, что этот исторический процесс перемелет таких, как вы. Умных, талантливых, тех, кто иную пользу Отечеству сослужить бы мог. Отчего бы другим, бесполезным, за правое дело не умереть? Ваш Нечаев, кстати, в этом смысле мою точку зрения вполне себе разделяет. Помнится, он делит всех людей по степени полезности для революции, причем делит по сути на смертников и тех, кто управляет ими.

Убрав наконец ладонь с плеча Николая, дознаватель цепко посмотрел на него, поднялся на ноги и вернулся на свое прежнее место. Не говоря ни слова, он молча подвинул к Николаю модную перьевую ручку с чернильницей и лист бумаги.

— Вы хотите, чтобы я признание писал? — проговорил Николай, слыша свой слабый голос будто бы со стороны.

— Нет, — дознаватель покачал головой и снова посмотрел ему в глаза. По спине пробежала дрожь. — Мне не нужно ваше признание. Мне нужны имена тех, кто заманил вас в эту ловушку. Имена, тайные планы, конспиративные квартиры — все, что знаете. Вы в этой истории персона практически безвинная, почти что жертва. Однако надобно, чтобы это увидел не только я, но и другие, не столь проницательные. Поэтому пишите, будьте любезны. Можно по-простому, безо всякой художественности.

Николай осознал, что смеется бессильным, истерическим смехом. Он должен был предугадать, к чему ведет это приятный разговор — и все равно повелся, как глупый мальчишка! Спорил, всерьез доказывал что-то, в то время как господин дознаватель хотел лишь одного: в доверие к нему втереться, чтобы все тайны выведать, а дальше и самого Николая уничтожить, и товарищей его загубить. Но не бывать этому!

— Я своих не сдам, — прошипел Николай, как зверь ощетинившись. — Не на того напали, ясно вам?

В ничего не выражающем взгляде дознавателя мелькнуло что-то похожее на очень человеческую усталость.

— Так я и знал, что все этим кончится, — он помолчал. — Но знаете, не стану я вас пытками, ссылкой и казнью пугать. Вы юноша умный, благородного происхождения, ну так позвольте мне говорить с вами как равному с равным. Я внимательно изучил ваше дело и все сопутствующие обстоятельства, и правда в том, что для организации вашей вы нисколько не важны.

Это грубое «нисколько не важны» обрушилось на Николая, как гром среди ясного неба. Перед глазами вдруг потемнело. Николаю и самому казалось временами, будто его вера в собственную незаменимость — одна только огромная выдумка и ложь. Весь последний год он упрямо гнал от себя эти мысли — что ему недостаточно доверяют, что до принятия решений и вовсе допускать не думают, что позволяют типографией заниматься, да и то не главной, а одной из, только чтоб он под ногами не путался, что взяли его исключительно чтоб в жертву по тому или иному удобному случаю принести. Однако когда дознаватель бросил ему эти гнусные слова прямо, без обиняков, спрятаться от собственных сомнений стало совершенно невозможно. Наверное, во всем были виноваты расстроенные нервы, недостаток света и огромная усталость, но менее больно от этого понимания не делалось.

— Не спорьте только и, уж пожалуйста, не лишайтесь чувств! — дознаватель вскинул руки в оборонительном жесте. — Знаю, наверняка тешили себя приятными иллюзиями о том, как без вас там все осиротеют и совсем растеряются, мнили, что героем станете, что прославитесь. Но, если начистоту, вы ведь и сами знаете, что всем заправляют отнюдь не такие, как вы. Вы — простите за прямоту, пушечное мясо. Я уже молчу о том, сколько этих ваших мелких народовольческих организаций за последние годы расплодилось, это для другой беседы тема. Вернемся к делу: я уверен, что вы, как человек наблюдательный, многое видели и слышали даже несмотря на то, что к настоящему делу вас вряд ли допускали. Поэтому давай попробуем решить дело добром.

Он снова посмотрел на Николая этим своим подчиняющим взглядом и произнес негромко, но со значением:

— Вот вам перо, вот бумага, пишите что знаете. Не про себя — про организацию свою. Если во всем честно признаетесь, легко отделаетесь. Сошлют вас ненадолго на поселения, причем не в Сибирь, а, скажем, в Уфу. Там ваших много сейчас, вполне себе приличное общество образовалось.

В голове Николая был абсолютнейший хаос. Он не знал, кому верить и кем считать себя, но помнил одно: нельзя быть подлецом и крысой. Поэтому он отодвинул от себя писчие принадлежности и коротко сказал:

— Нет.

Дознаватель кивнул головой, словно бы с чем-то соглашаясь, и заметил небрежно:

— А ведь я и закрыть ваше дело могу, Николай Павлович. Похлопотать, конечно, придется, но ежели вы навстречу пойдете, то почему бы и не похлопотать за молодого человека, у которого все впереди? Может, даже и в столице вам остаться разрешат, но если нет, то ведь и вне столиц жизнь есть. На народ посмотрите вблизи, опять же.

Эти слова о народе показались донельзя оскорбительными. От злости Николай стиснул зубы так сильно, что в висках стрельнуло.

— Мне плевать на ваши милости, — процедил он, с ненавистью глядя на дознавателя.

Тот, впрочем, и бровью от этих взглядов не повел.

— Да вы не спешите, вы подумайте хоть минутку. Давайте я вам песочные часы поставлю? Как песок до конца просыпется, вы мне свой ответ и дадите, как вам такое?

Николай ничего не ответил. Дознаватель подвинул к себе песочные часы и легким движением перевернул их. Золотистый песок посыпался вниз тонкой струйкой.

— Обещал вас не пугать, но все же отмечу в качестве предупреждения, — проговорил дознаватель. — Время сейчас сами понимаете какое — смутное, неспокойное. Поймали вас случайно, и преступлений за вами официально пока что не числится, но ведь ничто не помешает на вас что угодно повесить. Все, что можно и что нельзя. А власть нынче нервная, за любое подозрение казнить готова. Вы на эшафоте, конечно, эффектно смотреться будете, как настоящий герой революции, но ведь через день о вас и не вспомнит никто, — он сделал паузу и прибавил: — В тюрьму или на каторгу вам бы тоже лучше не попадать. Вы вон какой красивый, даже когда измученный донельзя. Вас там так, простите мне эту грубость, полюбят, что вы довольно скоро ходить не сможете. В общем, думайте, мешать не стану.

В ушах застучало. Николай пытался смотреть на песок и не думать о том, насколько правдиво услышанное. Дознаватель просто запугивал его, чтобы получить признание — да и не боялся Николай ничего. Заранее ведь решил, что все муки вынесет, теперь уже поздно решение менять.

Когда на дно упала последняя песчинка, Николай вскинул подбородок повыше и проговорил:

— Нет.

Дознаватель выглядел до обидного не удивленным этим ответом.

— Что ж, по-доброму не хотите. Гордый, умрете, но своих не сдадите. Своих, что вас самого сто раз бы сдали. Я знал, что так будет, хоть и надеялся, что ошибусь. Всегда, до последнего верю, что чего-то не предусмотрел, но вот ведь, никогда относительно вашей братии не ошибаюсь.

Он поднялся на ноги, зашел Николаю за спину и положил ему руки на плечи. Стало почему-то жарче.

— Я не хочу причинять вам боль, — шепнул дознаватель, склонившись к самому уху. — Я прекрасно знаю, что это не поможет. Но обстоятельства, понимаете ли, требуют. Придется мне вас пытать, не то все решат, что я проникся вашими тонкими артистическими пальцами да несчастными глазами, неудобно выйдет. Думаю, завтра и начнем. Или, — он сделал паузу, — нет. Не завтра. Я подумаю, когда. Спешить в этом деле нельзя, сами понимаете. Вы ведь особенный, меня абы кого допрашивать не вызывают.

С этими словами он отошел в сторону, выглянул за дверь, взмахом руки подозвал тощего охранника и передал ему Николая, который словно бы онемел. Допросы казались похожими на лабиринт: Николай уже не понимал, куда идет и где его подстерегают ловушки, он просто шел куда глаза глядят — и, кажется, приближался лишь к чистому, абсолютному безумию. Даже перспектива пыток меркла перед этим путаным клубком, в который превратились его мысли.

Уже оказавшись в камере, Николай осознал, что дознаватель так и не сказал, когда именно состоится следующий допрос. Не то чтобы в камере была возможность считать дни, однако это знание дало хотя бы иллюзию организованности и порядка.

К тому же что-то подсказывало, что дознаватель, этот проклятый немец, заранее знал, когда именно допросит Николая. Он просто играл с ним, да и все тут. Прежде эта мысль рассердила бы Николая, однако сейчас он вдруг понял, что плачет. Едкие слезы жгли глаза, но успокоиться не получалось.

Николай рыдал от бессилия, пока не уснул — и с трудом заставил себя не начать снова, едва проснувшись.

***


Константин Христофорович откинулся в кресле и в который уже раз подумал: редкая удача состояла в том, что именно ему доверили вести этот допрос. Могли бы ведь и постесняться его от дел отрывать, прислать какого-то юнца зеленого, который бы все загубил. Однако наверху — совсем наверху — очень уж заволновались от этого внезапного ареста и оттого мудро решили привлечь человека опытного. Всех крайне волновало, откуда взялся этот Быстрицкий, велика ли исходящая от него опасность и, что самое важное, сколько еще таких, о существовании которых власти не осведомлены.

В отношении Быстрицкого с первого же допроса стало ясно, что никакой чрезвычайной опасности от него не исходит. В теории опаснее могли быть те, с которыми он по глупости своей связался; одного из этих потенциально опасных в той же типографии вчера и взяли, скоро и до остальных доберутся.

По этому славному поводу можно было бы Николая Павловича, от признаний которого больше не имелось никакого практического толка, прямо сейчас из заключения спасти. Просто так взять и спасти, не для себя, хоть и это можно было бы устроить. Молодой, несчастный, потерянный, вечно голодный человек — легкая добыча, и Константин Христофорович сумел бы провернуть все так, будто бы Николай Павлович сам на все согласился и сам же первый к нему со своими бесстыдными предложениями полез. Константин Христофорович даже позволил себе помечтать, как поселил бы своего нового protégé недалеко от себя, пристроил бы к работе, потому что нельзя человеку без дела сидеть, а через полгодика у них стерпелось бы и даже слюбилось.

Но, пожалуй, раз уж никогда служебным положением в этом отношении гордо не пользовался, то и теперь, на старости-то лет, поздно начинать. К тому же Николая Павловича и в самом деле хотелось безо всякой личной выгоды спасти. Было в нем что-то, к таким поступкам располагающее.

«Или же я совсем русским становлюсь, — подумал Константин Христофорович с ноткой печали. — У них вечно поступки не от ума, а от сердца идут».

Но если так, если всерьез спасать, если не на правах смазливой игрушки держать — значит, надобно подождать. Сейчас оно, конечно, можно, но слишком рано. Надо, чтоб Николай Павлович как следует помучился, чтоб через ад прошел, особенно через тот, что внутри у него прячется, чтоб себя получше узнал и к новой жизни переродился. Без мучений русский человек чему бы то ни было учиться отказывался, и причину этого явления Константин Христофорович уже лет десять как отчаялся постичь. Просто смирился и принял, что вот так этим русским надо, чтоб все в жизни доставалось через боль и страдания великие.

Главное, конечно, чтоб в продолжение этих страданий Николай Павлович не навредил себе ненароком слишком сильно, но и за этим можно было особо проследить.

— Через два дня займусь нашим свежим народовольцем, — сообщил Константин Христофорович начальнику тюрьмы Александру Васильевичу.

— Сами займетесь? — спросил тот с неудовольствием. Он любил своих ребят при деле держать, и обычно это вполне себе поощрялось начальством.

Однако на этот раз у Константина Христофоровича были другие планы.

— Сам. А пока извольте, пожалуйста, без зверств ваших. Мне Быстрицкий целым нужен и желательно не совсем рассудок утратившим.

— Ну, с рассудком не могу ничего обещать. — Александр Васильевич развел руками. — Рассудок — дело тонкое, а этот новенький и так им, кажется, слаб. Однако что до остального, то мы присмотрим, не извольте беспокоиться.

— Вот и славно, — Константин Христофорович хищно улыбнулся.

Свою добычу он отдавать не любил.
Страницы:
1 2 3
Вам понравилось? 5

Рекомендуем:

Не встреченные

20 лет

Снег, город и любовь

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

1 комментарий

+
1
Метелин Офлайн Вчера, 17:15
Любопытная вещь на мой взгляд.
Наверх