Karla-Marx
Кровные узы
Аннотация
Джей - стриптизер, который пытается заработать денег на обучение. Он снимает квартиру вместе с Джеймсом, работающим в том же клубе. Их отношения нельзя называть простыми. Но рутинное течение их жизни нарушается с появлением брата Джея, Люка, у которого свои взгляды на мир и на любовь.
Покажи мне – кто не любит
То, что уже никогда не вернуть. (The Cure - The Blood)
Все раскололось, как хрупкое стекло. Прежде обстоятельства были для меня чем-то подвластным разуму, воле: конечно, я ошибался, я знал об этом, однако я не ощущал их давления, их преобладания в собственной жизни. Меня наказала сама судьба за безоглядный флирт с уймой времени. Все успею, все переиграю в случае необходимости, все смогу, все под контролем… Все бесконтрольное. Я ничего не смогу изменить. Жил так, будто в запасе еще девять жизней, и теперь понимаю, что нужно упиваться каждой секундой, каждым мигом – ничего не повторится, нужно фиксировать настоящее для того, чтобы не кусать локти потом.
А что помню я? Кроме единственного: я один. Даже звучит странно. Посреди ночи просыпаться в холодном поту, потому что каждый сон – о двоих. О нас. Но нас нет, есть только я. Я один. И ничего нельзя сделать, ничего изменить, ничего не вернуть. Что осталось? Я даже минуты не хранил, не ворошил прошлое, всегда устремленный вперед. Ладно бы, проживал каждый день так, словно он был последним, или строил свое будущее, живя завтрашним. Нет, я просто жил – как придется, спонтанно, безалаберно, бездумно. И вместо того, чтобы оставить за плечами случившееся, я ковыряюсь в нем, как в свежей ране, вытягиваю из себя жилы, выпускаю кровь. Все равно уже ничего не сделать, все бесполезно. Рви на себе волосы, лей слезы – покойники спят в своих могилах, безучастные к живым. И все, что я могу – хранить светлую память? О том времени, когда нас было двое? Ведь я же там, остался в могиле, и все для меня – могила… Нужно было сжечь за собой мосты, чтобы не сойти с ума. Я сжег. Я переехал, чтобы не быть связанным с прежними местами, где все оказывалось лишь закоулками моей памяти и отражением прошлых дней. Кто хочет сталкиваться лицом к лицу с потерянными иллюзиями? Даже вещи как следует не собрал, лишь бы сбежать поскорее. Но я бежал от своей тени, делал все, чтобы избавиться от боли, застрявшей под ребрами тупым осколком, гнал, что есть мочи, чтобы заглушить эту боль. Но с каждым мигом она становится только сильнее. С каждой новой попыткой освободиться – возвращается с новой силой. Мэг говорила, что я скриплю во сне зубами. Я стал повторением своей скорби. Все время думаю – как же другие переносят потери? Все равно, что друга проводить в другой город на постоянное местожительство? Сначала ездишь к нему, преодолевая расстояние, потом визиты становятся реже. Потом прекращаются, и образ бледнеет, тускнеет, стирается… Так же и со смертью?
Меня ужасно злила резкая смена его настроения. Только что он смеялся, а через минуту плакал. Или его благостное спокойствие вдруг обращалась яростью. Он был безумен. Но он был моим братом. Я видел его с первых своих шагов, и вот так мы и выросли – из песочницы, из школьных курток, из проказ и курения на задворках, из мелочей вместе шагнули во взрослый мир, пустившись в самостоятельное плавание. Однажды вечером он приходит и зовет меня на аттракционы. Я вижу, что настроение у него паршивое, и спрашиваю, в чем дело. Мэгги остается в соседней комнате, пока мы на кухне разговариваем по-братски. Он качает головой на любой мой вопрос с таким отсутствующим видом, что меня это скоро начинает раздражать. Ничего толкового я не могу добиться, я ничего не понимаю.
- Джуд, я же с тобой разговариваю!
Он поднимает на меня рассеянный взгляд и улыбается. «Ты ведь знаешь, я не буду сваливать на тебя свои проблемы».
- Очень мило с твоей стороны. Но, мать твою, ты бы не мог быть так любезен…
Он останавливает мои словоизлияния единственным движением руки. Ходит кругами по кухне, думая о чем-то с нахмуренными бровями, а я сижу и просто наблюдаю за ним – за своим братом. Мы с ним абсолютно не похожи: ни внешне, ни по складу характера. Я часто не понимаю его, а он – меня, но мы нуждаемся друг в друге, как в воздухе и пище. Если кто-то из нас рассержен, это все равно скоро пройдет, иначе не может быть. Я просто молчу и жду, когда у Джуда изменится настроение, и он захочет выговориться. Мэгги ждет в соседней комнате. Он кружит вокруг стоящего в центре стола, не обращая на меня внимания, будто я составляю часть обстановки: я – пестрый абажур, свисающий на длинной цепочке с потолка на добрых полтора метра; или посудный шкафчик с выставкой причудливых ваз; или загаженная плита; или скатерть, или ковер на полу. Он делает передышку, чтобы машинально пересчитать количество тарелок на сушилке, проводя пальцем по их краям, ерошит длинный светлый чуб, падающий на глаза. На стенах в рамочках висят наши с ним фотографии, целая экспозиция - так уютно, по-домашнему, как будто биографию можно так просто сложить... Маленькие мальчики в огромных сомбреро и ковбойских сапогах выше колен, а в руках пистолеты. Как же горды мы были в тот миг! Я помню. Маму это рассмешило, она стояла рядом с фотографом, в ситцевом легком сарафане, и тонкие бретельки постоянно спадали с ее плечей.
Наконец ему надоедает описывать круги, он садится и утыкается лбом в ладони. Я просто ожидаю, когда прекратится колючее молчание, и Джуд скажет, в чем дело. В последнее время мы постоянно ссоримся, по каждому поводу, из-за пустяков, из-за случайно оброненного слова, из-за вскользь брошенного взгляда. Такие разные, что уму непостижимо – и почему богу понадобилось создавать нас братьями? Богу. Есть ли он, этот бог? Кто он? Какой? Он действительно будет судить меня после смерти? Увижу ли я своего брата, когда умру? Или мы с ним разлучены навечно? Я смотрел на наши фотографии и был уверен, что их будет больше с течением лет. Но тогда я и предполагать не мог, что мы двигаемся к роковому рубежу, за которым ничего нельзя изменить. Мэгги ждала меня в соседней комнате. Она ждала, и я в конце концов сказал брату, что я иду к ней, а он пусть присоединится, когда возникнет охота. Ведь наше общество не слишком безнадежно для него? Он бросил на меня один из убийственных взглядов – в тот миг я этого и добивался. Я был не прав, но кто понимает цену поступков, пока не абстрагируется от них? Трезвомыслием не отличались ни он, ни я.
Джуд появился спустя полчаса. Его настроение было прежним, но мне казалось, что ему тяжко быть одному, наедине с какими-то темными мыслями; он бессознательно искал утешения хотя бы в одном моем присутствии. И Мэгги передалось его отчаяние, она исподтишка смотрела на него и молчала, как все в комнате. Его молчание становилось гнетущим, как будто его помыслы были материальны и расползались тучей в пространстве. И вдруг он сказал, что умирает. Я почувствовал облегчение. Это всего лишь его сумасбродство – не более! «Пепел, пепел и зола, пропадем и ты, и я»… Джуд знал, что обречен: теперь я не думаю, что случившееся с ним было случайностью. Скорее, это закономерность, избавление от грядущих зол, от падения с той сверкающей высоты, где он утверждался. Умереть для него было лучше, чем разбиться. Наш отец сошел с ума… он вбил себе в голову, что невозможно придать тело земле, что надо его забальзамировать и выстроить склеп, усыпальницу, с мраморным саркофагом: «я буду входить туда, смотреть на него и думать, что он просто спит». Все уговоры оказались бесполезны, он помешался на этой идее-фикс, как будто ему становилось легче при мысли о том, что его сын, хоть и мертвый, будет оставаться рядом с ним. Ужасно всякий раз растравлять душу. Джуда выпотрошили и законсервировали, но ткани продолжали разлагаться, они чернели – может, потому, что были отравлены. Когда у отца отняли последнюю причуду, он как будто одеревенел, вдруг постигнув всю трагедию утраты.
Владелец клуба, привлеченный суетой и вышедший наружу, рассказал мне, что когда брата не стало, у него на животе сидел какой-то парень. «Он поднял голову, ткнулся в меня слепым взглядом, и спросил, видел ли я мертвого ангела… «Вы когда-нибудь видели мертвого ангела?» это было даже страшнее того, что лежало под ним…»
- Это был он, - сказала Сэм. Она говорила обо всем, как о свершившемся факте. Для нее все уже осталось в прошлом, на которое она оборачивалась из настоящего с горькой иронией, окутывая себя серо-синими клубами сигаретного смога. Теперь уже ничего нельзя исправить, я знал это так же безусловно, как и она – но почему то отношение к знанию у нас было разным. Не уверен, что Сэм умела думать о ком-то больше, чем о самой себе. А вот я всегда думал - я был рожден с проклятием ни во что себя не ставить. Прикурив, она подняла на меня светлые глаза с рассыпанными по радужке осколками зеленого, и спросила.
- О чем?
Я не совсем понимал, чего она добивается. Боюсь, я никогда вообще не понимал ее, и тем более не мог понять Джуда. Она была похожа на гильотину: говорила, как отсекала, и как раз то, от чего другие воздерживались. Но это было чудовищным зеркалом, в котором отражалась и она, и ее окружение. Иногда мне представлялось, что она манила блеском капкана – не успев ее понять, ты уже пойман и изувечен. Может, Сэм права, говоря, что я живу с шорами на глазах? Я жил чужой жизнью – жизнью своего брата, но и тут пропустил важные вещи: он менялся, а я оставался прежним, полагая, что и с ним ничего не происходит. Ничего не замечал. То, что она выговорила, потрясло меня: вокруг давно была сплошная иллюзия, а я, как рыба в аквариуме, плавал совсем в других измерениях. Я не сразу понял, что именно она сказала, и что это сказала она.
- Боже мой! Не смотри на меня так!
Сэм пожала плечами, рассматривая меня подобно тому, будто впервые увидела на цирковом представлении. От нескрываемого презрения она даже заговорила не сразу, выдержав хваленую театральную паузу.
- Для меня всегда было загадкой, как ты можешь ничего не замечать! Того, что происходит у тебя под носом. Это что, особый дар?
Я не мог ей поверить. Джуд никогда мне не говорил ничего подобного, и я меньше всего ожидал, что он захочет расстаться с Самантой из-за какого-то парня. Из-за парня! Сэм была его третьей девушкой: он не был падок на легкие развлечения, и каждая его любовь была настоящей и последней, как ему представлялось. Но то, что Сэм сказала, не укладывалось в моей голове. Вот, о чем он молчал при Мэгги!
- Его выбило из колеи то, что я призналась ему в своих изменах. Он ответил: «боже, да я тоже тебе изменяю, но не так! я бы не смог причинить тебе боль»… Он полагал, что если спит с парнем, это не измена.
- Ты думаешь, о чем говоришь? Его больше нет, ты понимаешь?
Сэм потушила сигарету:
- Вот именно! Прекрасно понимаю! А ты понимаешь, что ему легче было умереть?
Она не соображала, что теперь легче было умереть мне.
ЛЮК
Я помнил Джареда всегда.
Отец кормил меня всякой дрянью, пока мать оставалась в роддоме в течение нескольких месяцев – сначала на сохранении, потом из-за ослабленного ребенка. Роды были сложными, плод неправильно перевернулся – в общем, еще до появления на свет Джей доставил множество хлопот всему семейству. В результате его положили в инкубатор для недоношенных птенцов. А я тем временем глотал непригодную для потребления пищу, которой меня потчевал бестолковый папаша. Он ни в какую не пожелал сдать меня с рук на руки другому цирковому семейству, хорошо укомплектованному собственным выводком. У них было больше опыта. В конце концов, у меня начался сальмонеллез, и я отправился в больницу в инфекционное отделение - одному богу известно, каким чудом он меня спас от более серьезных заболеваний.
Через две недели меня выписали. И еще пару дней мать не разрешала мне входить в ее комнату, где стояла кроватка с младшим братцем. А когда я сам туда пролез, нарушив все запреты, моему разочарованию не было предела. И с этим пупсом я буду играть? Он станет мне другом и защитником, как у других мальчиков? Все, что она мне обещала, оказалось бессовестным враньем, а это крошечное лысое существо раскрыло глаза, покосилось на меня, чихнуло, потом сморщилось и стало издавать такие жуткие вопли, что я предпочел заткнуть их подушкой. За этим делом мать меня и застала. Замешкайся она немного – и я бы его точно придушил. Впоследствии это стало анекдотом, который подавали знакомым за ужином, но я то помню, как она мне всыпала по первое число – а рука у нее тяжелая. Вот, какие муки я принял за своего брата. За брата, получившегося красивее, умнее, и младше меня. Уже в раннем детстве он привлекал незнакомых людей своей ангельской внешностью, огромными синими глазами, ради которых ему улыбались, говорили с ним, и гладили по голове. Я же всегда имел порочный вид, словно еще в материнской утробе мне назначено было стать злостным правонарушителем. Так мы и росли - чертом, и ангелом. Весь фокус заключался в том, что я соответствовал своей наружности, а для Джея это было природной маскировкой, мимикрией, поскольку он не отличался никакими особыми добродетелями. Он взрослел так же, как прочие дети. Его жестокость была такой же любопытствующей, как у всех остальных в определенном возрасте, он познавал мир через сомнительные эксперименты, как и я в свое время. Его ум был более пытливым и упрямым, чем у многих других, оттого он выглядел взрослее сверстников, и много угрюмее их. По большей части он молчал, и делал. Делал, и молчал. Если он бедокурил, то никогда не выкручивался, сваливая вину на других или выдумывая оправдания. И Джей всегда принадлежал мне. Он был моим.
В переходном возрасте многие похожи на гадких утят, и мне не удалось миновать этой стадии. Я чувствовал себя настоящим уродцем – несоразмерный, худющий, вечно голодный, неуверенный в себе, злой, прыщавый. А Джей по-прежнему был ангельски хорош. Он будто перепрыгивал каверзные периоды жизни, обходил их, и в любом возрасте оставался игрушечным подобием. Он никогда не давил перед зеркалом угри. Никакая трущобная грязь не прилипала к нему, как к юному лорду. Его красота многих привлекала, но нрав многих же и отталкивал: симпатичная обложка не соответствовала содержанию мрачноватой книги - его мысли плавали в глубоких черных водах, куда не проникал свет. Иногда мне становилось жутко, по-настоящему жутко рядом с ним – он не знал о моих страхах, иначе начал бы меня презирать. Куколка Джей всегда оставался бесстрастным и холодным. В разговоре он мог вдруг прервать самого себя на полуслове, и уткнуться в собеседника взглядом, пробирающим насквозь. Непонятно, желал ли он увидеть чужую душу, или его неожиданно посещало видение, заставляя узреть другой мир, игнорируя реальность. Он был абсолютно непостижим, человек – идея, абстракция во плоти, идеальный живой механизм, либо вовсе лишенный души, либо имеющий душу, отличную от других так же, как лед от огня. Понять его было невозможно. Он весь был соткан из противоречий, из бесплотных мечтаний и терзаний, из мук, из воли и молчания, из разрушения и созидания, из энергии и ленивого созерцания, из преданности и самодостаточности. Уже в детстве чувствовалось, что перед вами еще не до конца сложившаяся, но неординарная личность. С годами его магнетизм только усиливался. Его ум постоянно развивался, черпая мудрость из книг, приобретая знания по собственному почину, поскольку обычные школьные занятия подсознательно отвергались им из-за навязывания дисциплины и почитания авторитетов. Для него авторитетов не существовало, и он не испытывал склонности ни к систематическому образованию, ни к субординации. Его разум был похож на пришпоренную лошадь, несущуюся вперед: он обскакал нас всех. Он был рожден таким. Он интересовался различными вещами. Он был губкой, впитывающей и пропускающей через себя весь опыт человечества, беспрестанно отделяя зерна от плевел, и безжалостно избавляясь от того, что он считал неправильным, ненужным или неинтересным для себя.
Джей рано начал высказывать собственные суждения. Его мнение никогда не было простым повтором чьей-то чужой версии. Спорить с ним представлялось труднейшей задачей: его логические доводы всегда были блестящи. Он редко менял свою точку зрения, и никогда никому ее не навязывал, избегая вульгарных словопрений. Он почти не выходил из себя за редким исключением, но если это происходило, его белки подергивались красноватой поволокой, а голубые радужные оболочки светлели, как и все лицо, на котором набухали и вздувались пульсирующие вены. Он не переламывал мне костей, не кричал, а поспешно ретировался до того, как все это могло случиться. Несговорчивость и упрямство составляли отличительные черты его натуры. Его мысли, его желания всегда стояли у него на первом месте – не потому, что он был эгоистичен, а потому, что он родился интравертом с убеждением, что является центром вселенной, истиной последней инстанции, и правда ведома лишь ему. Джей был искренне привязан к матери, но скуп на проявление эмоций. Она же – натура страстная, увлекающаяся, говорила про него: «Он родился с душой старика. Он слишком серьезен. Он слишком упрям. Он слишком обстоятелен». Слово «слишком» во многом его характеризовало. Маленьким мальчиком он сидел в ее гримерке, строя пирамиду из кубиков, и когда все рассыпалось, начинал громоздить конструкцию заново. Он никогда не страдал недостатком терпения, или рассредоточенным вниманием. Когда отец сбежал, мне часто поручали приглядывать за ним, хоть я и сам был еще мал, и из меня получалась плохая нянька. Я пытался накормить его не тем, чем надо, или забывал о нем, увлекаясь своими делами. Но, вспомнив о его существовании, находил его за каким-нибудь занятием - часто за тем самым, за которым и оставил. Многих приятельниц матери умиляла эта усидчивость, и игрушечная внешность. Но он начинал плакать, если его стремились заласкать, не любил сидеть на коленях, или быть на руках. Ему не нравилось внимание. Он был вполне счастлив и спокоен, когда его предоставляли самому себе. С самого появления на свет он будто пытался освободиться от опеки и докучавших ему окружающих, благодаря чему быстро научился ходить, привык к горшку, и начал есть с ложки самостоятельно. Для нашей вечно занятой матери он был настоящим подарком: не путался под ногами, не шумел, не требовал внимания, помалкивал. Редко плакал, и редко смеялся. Но мог поднять возмущенный писк, если я посягал на то, что он привык считать своим – книжку, или игрушку. Он предпочитал сам их испортить. Позже, повзрослев, он ненавидел, если кто-то прикасался к его вещам. Его привлекала индивидуальность, и он сам был ярко выраженной индивидуальностью. Простую одежду он носил не так, как все, что-то пришивал, приклеивал, рисовал на ней, что-то изобретал, не выглядя при этом смешным. У него было прирожденное чувство стиля. К сожалению, в силу обстоятельств Джею приходилось донашивать мое тряпье, на персоналии не хватало денег – но с другой стороны это развивало его фантазию. Бог наградил его с избытком, высыпав как из рога изобилия столько своих милостей, сколько он не отпускает и на сотню человеческих созданий. Джей был красив, умен, талантлив, и терпелив. Он всегда доводил свои начинания до конца. Все, к чему он прикасался, как будто озарялось тем светом, который излучал он сам.
Внутри него кипели эмоции, которым он не позволял вырваться наружу. Он полагал, что это может его уязвить, причинить ему боль, - и я учился понимать его. Мы были связаны кровными узами - хотели мы того, или нет, но мы ощущали эту связь, и нуждались в энергии друг друга. Иногда он просто садился рядом, и ждал много часов подряд, когда я проснусь, не говоря ни слова. Иногда я смотрел, как он что-то делает – рисует, или шьет, или просил почитать вслух то, что читал он. Я был старше, и остро ощущал ответственность за него. Если я пичкался заразой, он тоже пичкал себя ею, чтобы понимать, что я делаю, и зачем. Он курил, потому что курил я, он потреблял алкоголь со мной, и с моими друзьями, а я позволял, поскольку знал – если я не разрешу, выгоню его, он все равно это сделает, один, или бог весть с кем. Лучше пусть делает это под моим присмотром. Я не хотел, чтобы брат пристрастился к наркоте, но он был осторожен – он приобретал новый опыт, но его механизм оставался бесстрастным к удовольствиям и ощущениям опасных экспериментов. Иногда срабатывал инстинкт самосохранения, очень сильно в нем развитый, и его организм вытряхивал отраву обратно. Ему становилось плохо, он запоминал это, и не повторял снова.
Я был похож на мать. Такой же экспрессивный и взбалмошный. Если я чего-то хотел, меня невозможно было остановить, и я мог делать глупость за глупостью, не учась ни на чужом, ни на собственном примере. Джей был совсем другим. Он не был похож ни на отца, ни на мать. Не знаю, в кого он пошел. Но он был моим мальчиком, и всегда будет моим. Он сам всегда это знал, и не сопротивлялся. Его потребность в одиночестве бывала с лихвой удовлетворена, поскольку я не навязывался ему, и не гнал его, если он желал оставаться со мной.
Смотреть ему в глаза было подчас по-настоящему жутко. В его взгляде отражалось нечто непостижимое, как будто ему все про всех было известно, или же он, подобно Нострадамусу, мог предсказать вам будущее – стоит только попросить. Иногда он впадал в некое состояние ступора, как казалось со стороны. Его зрачки расширялись и застывали, стекленели, он уходил в себя, и это постепенное медленное превращение, его выпадение из реальности, выглядело не просто странно, а невыносимо. Как будто он был здесь, рядом, но не воспринимал, не слышал, не дышал больше, глядя куда-то в другие вселенные. Он казался загипнотизированным, так и хотелось щелкнуть пальцами у него перед носом, чтобы возвратить его в этот мир. Но я не осмеливался его тревожить. Кто знал, что он там мог видеть? Может быть, у него иссякала энергия, и таким образом он концентрировался на себе, компенсируя жизненные силы?
Мы вполне - и внутренне, и внешне, соответствовали категории «потерянного поколения», шатаясь по городу в состоянии хмурой озлобленности, и косясь на прохожих с той же недоброжелательностью, какой они в избытке одаривали нас. Постоянно двигаясь, переезжая с места на место, мы не успевали обрасти полезными, долгосрочными связями, завязать нужные и прочные знакомства, все время находясь внутри некой общины – не религиозной, но профессиональной, в которой семьи становились родными не по крови, а по роду занятий, и убеждениям. Наша кочевая жизнь могла свести с ума мещан, но мы, родившиеся внутри этого круга, не представляли иного существования, и вздумай бог лишить нас его, мы бы, наверное, умерли от тоски. Чтобы жить, мы должны перемещаться во времени и пространстве, как было всегда. Эта единственная форма бытия, единственная религия, которую мы адекватно воспринимали как данность, и не представляли себе иного выбора. Выбор сделала наша мать, за нас двоих, и с ее молоком мы впитали глубокое убеждение о новом социуме, который мы представляли. Нас было много. Директор цирка, акробаты, дрессировщики с их питомцами, клоуны, декораторы, художники, бутафоры, техперсонал. Все передвигались с нехитрым скарбом, изменяя маленький мир внутри большого. И мы, как его составляющие, переезжали вместе с остальными, не успевая привыкнуть к новым школам, учителям, соседям, и местности. Наше племя выглядело причудливым, наши стоянки предпочитали обходить стороной, нас боялись, презирали, и одновременно восхищались иллюзорной свободой, которой мы обладали в отличие от благополучных респектабельных жителей со стандартным набором мыслей и стремлений. Я до сих пор не определился в жизни. Для меня по-прежнему продолжается пестрый карнавал и круговерть, цели кажутся мне призрачными и неосуществимыми, будущее вообще никогда не наступит. Я живу настоящим, помню о прошлом, но никогда не думаю о будущем, потому что оно для меня обозначено лишь завтрашним днем.
Бежать от себя – самое идиотское занятие, которое можно себе вообразить. Твоя сущность все равно тебя настигнет, а если ты будешь вынужден измениться под давлением внешних фальшивых обстоятельств, расплата неминуема. Ты же не хочешь закончить свои дни в сумасшедшем доме? Что толку себя обманывать? Ты такой, каков есть, и в этом заключается характер, индивидуальность, отличие от других. Что же здесь плохого?
Мне нужно разыскать Джея. Я два года был в бегах, не мог показаться на глаза матери, и боялся, что полиция меня сцапает сразу же, как только я к ней заявлюсь. Я не звоню ей, и ничего не знаю о брате, кроме того, что рассказал парень, которого я случайно встретил на улице. Будто Джей совсем недалеко, на машине можно домчаться за несколько часов. Но почем я знаю, что он не ошибается? Он сказал, что не мог перепутать – Джей мало изменился с той поры, когда он видел его в последний раз. Они были ровесниками, несколько месяцев вместе проучились, пока наш бродячий цирк гостил в их краях. О моей печальной истории он не ведал ни сном, ни духом, потому и не старался прикинуться незнакомцем. Толкового он рассказал мало, потому что сам мотался с места на место, представляя интересы какой-то кампании, и нигде подолгу не задерживаясь. Я узнал лишь, что мой Джей ошивался в сомнительном заведении, но это как раз меня не удивило, если принять во внимание, кто его родной брат, и чему он его научил. Когда этот парень произнес его имя, я вдруг особенно остро почувствовал нашу общность, и понял, что должен его разыскать. Столько времени прошло! Возможно, он успел обзавестись собственной семьей, а я и понятия ни о чем не имею. К тому же, он был моим младшим братом, и в нас текла одна кровь. Наверное, зов крови стал слышен, как никогда прежде, и я разозлился на себя за эту слабость, но ничего не мог поделать с чертовой сентиментальностью. Я всегда делал только то, что хотел. Мое пагубное пристрастие к непутевой жизни проявилось рано, и во многом определило направление дальнейшего движения. А Джей – не то, чтобы он был чересчур восприимчивым, но он напоминал хвост кометы, которой был я. Так, он вслед за мной начал утягивать из магазинов всякую всячину. Для него непреодолимым соблазном были шоколадки, и он воровал их: я предупреждал, что дело кончится плохо. Но проблема заключалась еще и в том, что для него недостаточно было стянуть одну, он пытался стащить целую упаковку, пока его не поймали за руку. Ему так долго и гладко все удавалось, что он в конце концов потерял бдительность, а воровство вошло в привычку. Я замечал, что попытки обуздать клептоманию вызывали у него подобие зуда, у него чесались руки. И его одиночные походы в магазины приносили все новые трофеи, пока его не застукали. Это случилось при мне, как нарочно: слава богу, что я не успел ничего засунуть в прореху на подкладке своей куртки, потому что вместе с братом поймали и меня, и тоже обшарили с головы до пят. Джей не плакал и не отпирался, даже когда появился директор – толстенький лысоватый мужчина, быстро окинувший нас обоих цепким взглядом, пока он выслушивал обвинительную речь продавщицы, задержавшей малолетних преступников. Я помню эту противную липкую пустоту внутри себя, колючее высохшее горло, и то, как отчаянно я боялся не этого дядьку, не полицейских, а свою мать, которая не станет разбираться, кто виноват, и отлупит меня за двоих – за меня и Джея, раз я не доглядел. Она была скора на расправу.
Ей так хотелось, чтобы детей не было. Да, иногда хотелось – это было в ее взгляде, и настолько явно, что надо было верить, будто взор тебя обманывает. Она уставала от вечных забот, от нужды, от собственных детей. Но плакать не плакала – или же просто скрывала слезы. Кто знает, может быть, рыдала ночами в подушку, а потом просыпалась с чудовищной болью в спине, или прежде переломанных суставах. Цирковое ремесло – нелегкое дело, и вечные переезды тоже когда-то заставляют задуматься над тем, что должна же быть конечная точка пути, точка неотправная. Сколько можно колесить по свету? И убеждать себя, что это привычка, и она у тебя в крови: как только ты где-нибудь осядешь, вновь потянет в дорогу. Наверное, это миф. Это миф, потому что она остановилась, и счастлива своим персональным счастьем, без оглядки на прошлое, из которого мало что осталось в памяти. А приятного уж и подавно меньше.
Его взгляд скользил мимо меня. Вина висела на Джее, мне велели отправляться домой, но я настаивал, что останусь с братом. А он молчал, как истукан, за все время не проронив ни слова, и не смотрел ни на кого, даже на меня, словно оказался в ином измерении. Он отодвигал от себя события, дистанцируясь от происходящего. Меня насильно выставили вон, оставив его внутри, и я пошел заглядывать в окна. Он стоял там совсем один, по-прежнему шаря взглядом по необозримым далям, пока ему что-то пытались втолковать. В тот день мне показалось, что я его потерял. Но директор так и не вызвал полицию, и к моему удивлению, мать так ни о чем и не узнала. Джей пришел домой, как ни в чем не бывало, и после того случая перестал воровать, но я подозреваю, что дело не ограничилось лишь этим. Я видел, как он бегал вечерами к тому директору, который жил недалеко от стойбища нашего циркового поселения, и возвращался очень поздно. Наскоро споласкивался под душем, и ложился спать. У нас была двухэтажная кровать – он располагался внизу, а я сверху, и часто я видел, как он уходил посреди ночи, стараясь не шуметь, и возвращался с первыми лучами зари. Ему в ту пору только минуло тринадцать, и он быстро развивался. Когда мать приобрела двухэтажную кровать, мы долго спорили об иерархии, потому что оба хотели спать наверху. «Я всю ночь буду поддерживать тебя рукой, чтобы ты не упал на меня вместе с этой громадиной», - сказал он. «Думаешь, удержишь?» «По крайней мере, я не удивлюсь, когда меня прибьет». Потом он оценил выгоды своего приземленного положения.
Последний раз я видел его именно в тот злосчастный момент, когда мне взбрендило угнать крутую тачку прямо от супермаркета. Мы вышли, неся в руках бумажные пакеты со снедью, и обсуждая, где бы можно было устроить пикничок, когда я увидел этот красный порш – и дальше все. Пока Джей ходил за своими шоколадками, я уже подкатил к автомату, и предложил прокатиться с ветерком до ближайшего штата, где мы сделаем привал. Он посмотрел на меня округлившимися глазами, и я впервые обратил внимание на то, что один из них слегка косит, отчего взгляд казался особенно пристальным. «Оставь ее здесь». Я снова предложил ему сесть, смеясь, и спросил с идиотской беспечностью, оставит ли он меня – «в радости, и в горе», а он не ответил, запрыгнул на сидение, и мы помчались по вьющейся змеей дороге прямиком в ад.
На следующий день копы сели мне на задницу, и я отдал ему половину своих денег, (все он не взял), высадив его в ближайшем городе с одним рюкзаком, и думая о том, что должен позаботиться о себе. Теперь я был романтическим разбойником, официально числился в бегах, бросил одну тачку, заменив ее другой, менее крутой, но вполне пригодной для дальнейшего путешествия по бескрайним просторам, которые встречали меня с тем же отсутствием энтузиазма, как некогда новые земли циркачей. Он не помахал мне вслед, а я видел в зеркало его стремительно удалявшуюся фигурку на обочине дороги, там, где я его оставил. Пока мы ехали, он не высказал ни единого упрека, не пожурил меня, не прочел мне нотаций о смысле жизни и о том, что нужно платить за свои безрассудства. Я был благодарен ему за бесконечное молчание, и ту преданность, которую излучала его аура.
Я не знаю, каким образом ему удалось избежать наказания за воровство, и никогда не спрашивал об этом, поскольку тема стала табу, негласным запретом, а Джей всегда избегал откровений. Я помнил его маленьким мальчиком, и мальчиком взрослым. Интересно, каким он помнил меня?
ДЖЕЙМС
У меня нет тачки после того, как я полгода назад разбил свою последнюю. Потому пришлось взять такси, чтобы добраться до нацарапанного на обороте лондонской визитки, адреса. В этом чертовом доме был домофон, и пришлось ждать, когда тебе откроют входную дверь. Я хотя бы могу не подниматься, а потом шутить, что доставлю его обратно в целости и сохранности. Бог знает, что из всего этого выйдет. Мне не помешает знакомство с фотографом: пусть его поскорее прославится, и я буду щеголять его именем, как козырной картой. Он улыбается, зная, что я не стану тратить время впустую. Не такой я чертов сукин сын, чтобы тащить его в очередную забегаловку, где он меня и нашел. Меня, и Джея.
- А где твой друг? Он разве не с тобой?
Я ждал этого вопроса, и потому усмехался, а внутри меня просто раздирали бесы, которые извивались и хохотали, как ненормальные. Конечно, Джей! Но вот Джея я тебе и не припас! Я говорю, что Джей предпочитает проводить свободное время сам с собой, а ко мне относится настороженно. Но если Кристиан хочет, он может подождать Джея, а я уйду один, и на славу повеселюсь. Моя прямолинейность задевает его, он понимает, что допустил оплошность, и пытается оправдаться:
- Я просто думал, что вы друзья. Вы ведь и квартиру вместе снимаете, ты сам говорил.
- Да. Но это не делает нас друзьями. Он – чертов придурок, поверь мне. Настоящий шизофреник…
Я сам этому верю – уж очень похоже на правду. Кристиан вежливо пропускает мимо ушей мои откровения, наверное, чересчур смелые для его английской сдержанности. Мы садимся в его Крайслер, припаркованный на подземной стоянке, и я скашиваю глаза на тонкий профиль. Голубая кровь, ничего не скажешь. Когда я увидел его среди множества других, у барной стойки, я сразу понял, какого полета эта птица, как бы не старался он смешаться с толпой и представиться кем-то иным. А теперь мы едем в его дорогой машине, купленной на папочкины деньги, и я показываю дорогу, все время ловя себя на мысли, что мы никогда друзьями не станем.
Останавливаемся возле здания, похожего на супермаркет огромными окнами, и огнями неоновых вывесок, выходим, и я прошу отдать ключи подозрительного вида бою. Кристиан пристально смотрит на меня, на него, потом кладет ключи в его протянутую ладонью кверху руку. Я веду его к пластиковым вращающимся дверям, он констатирует с изумленной улыбкой, что у молодого человека накрашены глаза и губы. Киваю с заговорщическим видом, и подмигиваю – мол, то ли еще будет. Я знаю толк в развлечениях - сам здесь работал танцором около года, пока меня не вышвырнули за непрофессиональное поведение. Даже вспоминать об этом не буду. Тут мне все знакомо, потому что ничего не переделали, и столько всплывает воспоминаний, что сердце противно щемит. Я как сентиментальная девица - мне нужно знать, что все позади, и я могу сюда прийти, как посетитель. Для того я и привел сюда Кристиана, чтобы думать о впечатлении, которое впервые произведет на него это заведение: он не даст мне остаться наедине с собой. Вся прелесть заключена в подвальных этажах. На первом торговый центр, на втором – ресторан под куполом. Он так и называется «Под куполом», а то, что внизу – «Бархатной шахтой». Мы проходим мимо бдительной охраны с металлоискателями, я киваю удивленному администратору – мы знакомы, и делаю ему страшные глаза, чтобы ни о чем не спрашивал. Предъявляю черные билеты, и захожу с Кристианом в зеркальный лифт, пропустив его вперед. Один шаг, один спуск – и я окажусь в прошлом. Закрываю глаза. Пытаюсь ровно дышать, привести в порядок мысли, но сердце бешено колотится. Я не должен думать об этом. Я могу забыть… Я забуду, непременно. Ступаю в полутемное огромное фойе, с софитами в потолке, похожем на треснутое небо с крохотными вспышками звездочек. Прежний мозаичный истертый пол, и стены скрыты под черными бархатными портьерами - от них особый, знакомый запах. Там, где портьеры раздвинуты, видна инкрустация, и Кристиан задерживает на ней взгляд. В нише фигура танцующего фавна черного цвета. Чуть слышно доносится музыка – тяжелый ритм, поддавшись которому можно впасть в транс. В зал можно попасть через металлическую дверь, которая с успехом могла стоять в бункере, которую открывают посредством штурвала, когда ты с влиятельными провожатыми. Или нужно набрать код с карточки, вставить ее, провести, а потом еще пройти фейс-контроль. Кристиан понимает, что это фешенебельное заведение, где случайной публики нет. Закрытый клуб. Музыка оглушает – он думал, что это не будет сбивать с ног, в фойе настолько толстые стены, что ее было едва слышно. Посередине зала мерцает фонтан, кондиционеры крутят вовсю, не успевая прогонять смок, аромат духов и вонь пота. Всегда так было. Администратор застигает меня врасплох.
- Я не один, - говорю предупредительно, и прикрываюсь Кристианом, как щитом, выставив его вперед.
Мы садимся за столик, совсем близко к сцене, и к нам тут же подходит официантка с меню, елейно улыбаясь, покачивая бедрами и осторожно ступая на высоких каблуках.
- Как бы тебе не поскользнуться на таком гладком полу, милочка, - цежу я сквозь зубы, и смотрю на реакцию Кристиана. Он не замечает подвоха, пытаясь не задерживать даму, и быстрее сделать заказ.
Прикрываясь меню, я склоняюсь к его лицу, и спрашиваю, как ему официантка. Он бросает быстрый взгляд, отводит, и я вижу недоумение. Да, он хороший фотограф, если раскусил фальшь так быстро. Пока она записывает блюда, он продолжает исподволь разглядывать, потом осматривает зал. По обе стороны дверей бункера с многозначительно-тупым видом стоят охранники с квадратными челюстями. Женщины кокетничают, не боясь, что косметика посыплется, как штукатурка: они похожи на размалеванных дешевых проституток. Сплошная пудра и тональный крем, нарисованные лица, как в японском театре кабуки. Жесты карикатурно жеманны – настоящий балаган. Официантки снуют взад-вперед, клиенты останавливают их, притягивают к себе, бесцеремонно хватая за все, что подвернется под руку, усаживают на колени, не обращая внимания на слабые протесты. Шлепают по попам, задирают юбки ради грубых шуток. На ногах чулки с кружевными резинками, и всякое отсутствие трусиков. Кристиан видел все это, и утвердился в своих подозрениях. Обернувшись, полуулыбается, полухмурится, спрашивая, что все это значит. Я пожимаю плечами с жульническим видом – он ведь хотел настоящего развлечения.
- Здесь без зазрения совести употребляют наркоту. Какую хочешь.
Музыка меняется, сцена подсвечена, как волшебная шкатулка, и все взгляды обращаются к ней. Разговоры стихают, но за соседним столиком выясняют отношения – неестественно высокий голос говорит нараспев тягучими словами:
- Да какие проблемы, дорогуша?
Переодетый официант приносит заказ, покачиваясь на неудобной обуви, и я хватаю его за ногу поближе к ягодицам, когда он наклоняется вперед - и без того короткая юбка задирается выше некуда. Никакого мужского оволосения. Аккуратная гладенькая попа, которую я показываю опешившему Кристиану. Он поспешно качает головой – нет, он совсем по другой части. Я вижу тень отвращения, мелькнувшую на его лице, подобно грозовой туче, и снова тысячи чертей внутри хохочут: вот так, Джей! Ну, не сфотографирует он меня, ну не буду я увековечен в глянце – но и тебе ловить нечего. Никаких аристократических денег, никаких будуаров. Не везет тебе. Чтобы не загоготать, я оборачиваюсь к чертовой проститутке за соседним столиком. Рыжие волосы старательно уложены в замысловатую прическу, одежда элегантная, тщательно подобранная. Действительно, очень похоже на женщину: ярко накрашенный рот сжимает мундштук с длинной узкой папироской, умело подведенные глаза с накладными ресницами встречают мой взгляд с томным спокойствием, словно вопрошая, что нужно такому нахалу.
- Знаешь, ты лучше многих баб! – кричу я, перегибаясь через стол, и едва не падая в проход между нами. Стараюсь переорать музыку.
- Хоть ты и мужик!
Он прищуривает глаза, выпускает дым в направлении моей нетрезвой физиономии, и ухмыляется одним уголком рта.
Я намерен надраться. Приступаю сразу же, откупоривая бутылку шампанского, и отворачиваясь от сцены, где обязательно увижу знакомое лицо. Могу даже загадать желание – если это тот, а не другой, значит, на неделе мне с Джеем повезет. Я пытаюсь отгадать танцора по приветствию публики: она начинает разом свистеть и улюлюкать, и я спрашиваю у Кристиана, глядящего мне за спину, что происходит. Он принимает правила игры, и описывает мне то, что видит. Задник отодвинулся, в глубине стоит красный диван в форме губ. На диване выделывается танцор. Как он выглядит? Худощавый, с темными волнистыми прядями волос, с носом, как у Джареда, и с очень красивым ртом.
- Господи боже, у него такие ровные зубы, как на рекламе зубной пасты! – кричит Кристиан, наклоняясь ко мне и смеясь.
Да, у Джереми очень красивый рот. Но я проспорил самому себе: этот номер и прежде был, но Джереми его не исполнял. Когда-то этот танец принадлежал мне, потом перешел к человеку по имени Вилле – проклятому финну. Хочу знать - поныне ли он там. Я говорю какой-то дурацкий тост, чокаюсь, и выпиваю. Нужно пойти в туалет, чтобы глотнуть колес. Иначе мне придется уйти. А я ведь не хочу лишать Кристиана удовольствия увидеть всю программу – впереди много интересного, а пока публика только раскачивается. А уж что они потом начнут вытворять! Деньги выкидывать охапками под ноги мальчиков, так, что вся сцена покроется зелеными бумажками, словно осенняя аллея. К тому же я хочу Кристиана напоить – интересно, какой он пьяный? Нет, за руль он сегодня уже не сядет.
В туалете меня ловит администратор. Я закрываюсь от него в кабинке, глотаю таблетку, выхожу и глупо улыбаюсь.
- Я заплатил деньги.
Он кивает, оглядывая меня с головы до ног так же придирчиво, как Кристиан рассматривал поддельных девиц несколько минут назад. Будто ждет, что я извлеку из кармана пластиковую бомбу.
- Я просто хочу убедиться, что ничего этого не было. Что мне все приснилось.
Администратор – его зовут Дэнис, выдерживает паузу, пытаясь сообразить, что же ему следует сказать в ответ.
- Тебе не нужно ворошить прошлое. Ты итак достаточно пострадал.
- Нет, недостаточно, - упираюсь я. Не знаю, зачем я это ему говорю.
- Ты снова под кайфом. Так и не прекратил.
Я говорю, что он мне не родитель, и отодвигаю в сторону, чтобы не стоял у меня на дороге.
- С тобой все в порядке? – спрашивает он.
Это означает – стоит ли говорить секьюрити, чтобы не спускали с меня глаз. А то ведь начну хулиганить. Я развожу руками, и отвечаю, что как всегда, я за себя не ручаюсь – вечер только начинается. Пусть пожелает мне хорошо повеселиться. Потом оборачиваюсь с порога и спрашиваю, как ему понравился мой дружок. Правда, хорош? Им такие и не снились, с их дворняжками. С их проклятыми финнами. Его лицо напрягается, и я понимаю, что был прав: Вилле до сих пор здесь, и я его увижу сегодня. Если только Дэнис сейчас не пойдет, и не заменит его кем-нибудь. Из-за того, что я набил ему тогда морду так, что пластическому хирургу пришлось все заново собирать по кусочкам, я и танцую теперь в дрянной забегаловке с непрофессионалом-Джеем. А здесь у всех балетное образование, как у меня. И охранники такие, что никто не смеет устраивать бесчинства, а что до нажравшегося молодняка – так боже упаси! Их тут же выставляют за дверь. Сейчас я нажрусь, и меня тоже в два счета выставят. Так и происходит. Дэнис все же предупредил секьюрити обо мне, и когда мой чертов финн появляется на сцене в чем мать родила, я уже заправился по полной. Долго мне пришлось ждать его появления – но зато я тут же вскакиваю, как ошпаренный, и кидаюсь к сцене, чтобы лучше его разглядеть: потратились на него, наняли лучшего хирурга, потому что он еще смазливее, чем раньше.
- Эй, ты! – ору я снизу, расталкивая толпу. Сильные руки тут же скручивают меня, я упираюсь, брыкаю кого-то, толкаю, мой крик срывается на визг, и все время, пока меня оттаскивают, я оборачиваюсь на Вилле, который смотрит на меня, узнав, и отступает назад на безопасное расстояние, где я не смогу до него добраться. Ни на секунду не остановил танца – профессионал. Да, потрудились над ним. Черт меня дери! Нужно было и кусочков этих ему от лица не оставлять, струпьями с него содрать кожу! Не было бы так обидно. Запустить ему в голову бутылкой, размозжить череп – и какого дьявола я тогда плохо его обработал ногами? За этого засранца откупился от полиции бешеными деньгами – повезло просто, что у долбаного эмигранта документы оказались не в порядке, и дело замяли. Но его не депортировали! А тебя, ублюдок, депортировали из престижного клуба в сраный стрип-бар!
Кристиан выходит следом за мной. Я сижу на холодных ступеньках, морожу задницу, и он останавливается сзади, спрашивая, какая муха меня укусила. Мы достаточно с ним выпили, чтобы я мог сказать правду. Но я молчу. Он протягивает мне руку, помогает подняться, и я обнимаю его за талию, удерживая, поскольку оба мы пошатываемся. Нам весело. Ловим такси, и едем к нему домой, чтобы продолжить банкет. Он прихватил с собой недопитую бутылку шампанского, и мы распиваем ее по дороге прямо из горлышка, невзирая на грозные окрики водителя. Мы запачкаем обивку сидений, и он вышвырнет нас обоих прямо посреди шоссе. Я ржу, как конь, опрокидываясь назад, и у меня кружится голова.
- Куда ты нас привез?
- Куда просили.
- Ты с ума сошел. Это совсем другой адрес.
Следует длительное препирательство. У бедного Кристиана помутилось в голове, он пытается убедить водителя, что все здесь знает – он тут живет, и это не его дом. После нескольких дополнительных кругов по району в целях ознакомления с местностью, мы снова приезжаем по названному адресу. Водитель требует, чтобы мы выметались во что бы то ни стало – даже денег ему не надо. Он почти час нас катает по городу, а мы его пытаемся убедить, что это другой город. Мы выметаемся. Долго бродим вокруг дома, пока не обнаруживается добродушный сосед, признающий Кристиана, и открывающий металлическую дверь. Заталкиваемся в лифт, он смеется над нами – седеющий пожилой мужик, до невозможия похожий на Санту, который доставляет нас до самых дверей, и помогает справиться с замком. Я спрашиваю, почему Рождество наступило так скоро, и он с изумлением вскидывает брови, а после смеется, мотая косматой головой с серебристыми прядями в серых кудрях. Посреди ночи я просыпаюсь рядом с мужчиной в чужом доме и чужой постели. Поднимаюсь, бреду до светлеющего квадрата окна. Спал-то, наверное, каких-нибудь пять минут, и мозг потрескивает, как неисправная галогеновая лампочка. Смотрю в окно, пытаясь понять, где я, потом вскарабкиваюсь на подоконник, высовываюсь в форточку. Зачем? Все равно не могу понять, где я, что за улица, что за город. Вылезаю, ложусь на постель, и что-то больно врезается в бедро – запускаю руку в карман, и достаю мобильник. Набираю номер – гудки. Гудки. Гудки. Потом сонное бормотание в трубку.
- Черт, где ты?
- Я? В постели.
- Какого хрена? Ты хоть представляешь, который час?
- Джей… Слушай, ты не знаешь, где я?
- В постели.
- Да, но где постель?
- Совсем свихнулся, ты, придурок? Я хочу спать.
Он вырубает телефон. Я лежу на спине, и потолок качается надо мной взад-вперед, как на качелях. Я восстанавливаю в памяти то, что было до этого. Да, конечно! Кристиан! Закрываю глаза, и широко улыбаюсь: я в постели с Кристианом. Я с ним переспал. Именно переспал: мы уснули рядом друг с дружкой, даже не раздевшись. А не раздевшись ничего не получится. Но Джею об этом знать не обязательно.
ДЖАРЕД
Джеймс пришел только во второй половине дня. Всклокоченный, грязный. От него за милю разило перегаром. Он был просто омерзителен. Как мне удается столько времени жить под одной крышей с этой свиньей? Увидев мой взгляд, его физиономия осклабилась в ехидной ухмылке.
- Я трахнул его.
Я молчал. Он ожидал, что я поинтересуюсь, кого именно, но оба мы все прекрасно понимали, и я не хотел спрашивать, давая ему лишний повод. Джеймс все же пояснил:
- Красивого фотографа. Только не разговаривай с ним об этом, мать его. Он все равно будет все отрицать. Он ведь сказал тебе, что не спит с мужчинами. Говорил он тебе?
- Мы с ним особо не разговаривали. И меня не интересует его личная жизнь.
Я не верил ему, и он прочел мои мысли, потому что за время, проведенное вдвоем, мы слишком хорошо друг друга узнали. Он ушел в ванную и оставил меня в покое на пару часов. Я сидел на балконе и думал о людях, с которыми свела меня жизнь. Одни пытались уничтожить меня, потому что их раздражала моя независимость. Других уничтожал я, потому что они не желали мне уступать. Редкое соприкосновение не оставляло ожогов. Я и для себя, и для окружающих был открытым пламенем.
Я прекрасно знаю, что бесполезно злиться на Джеймса. Он сумасшедший. Он алкоголик, наркоман и гуляка. Его голова забита дерьмом. Да он сам – настоящее дерьмо! И я на него злюсь всякий раз, и ничего не могу изменить. Не могу не ненавидеть его так же, как не могу переделать себя в более приемлемого и удобного для общества человека.
Я выкурил всего пол-косяка, который нашел у Джеймса, и теперь уплываю: мое тело кружится вокруг моего мозга. Я думаю о Джеймсе. О том, насколько он безумен, и как безумны его выходки, особенно, когда он примет очередную порцию необходимого коктейля: столько-то пачек сигарет, столько-то колес, запитых столькими-то пинтами пива, виски и бренди. Я и представить себе не мог, что фотограф согласится составить ему компанию. Хотя, разве мне не все равно? Даже если все так, и они трахнулись – что мне с того? Плевать я на них хотел. Смешно, что Джеймс решил, будто сможет меня этим разозлить. Он думает, мне нравится Кристиан. Если он так думает, значит, Кристиан нравится ему. Наше знакомство состоялось несколько дней назад. Высокий молодой человек лет двадцати пяти подошел ко мне в баре, и предложил поработать фотомоделью. У него было нервное лицо пикового валета, и хорошая фигура. Меня устроила цена, за которую я должен был только позировать, а не спать с ним, и весь следующий свободный день я провел у него в студии под сериями фотовспышек. Его звали Кристианом, но мне больше нравилось называть его фотографом. Я сам занимаюсь фотографией, и мне приглянулось то, что он сделал; ему удавалось правильно выставить свет, создать определенное настроение, кураж, флешевость, зафиксировать наиболее удачные ракурсы. Он не заставлял садиться, или вставать, или еще что-то делать специально для объектива, просто просил меня двигаться и делать то, что я хочу. Меня устраивала свобода выбора. Кристиан фотографировал меня в разной одежде и без нее, с аксессуарами, драгоценностями, и даже строительными инструментами. Он, как я, любил подчеркнуть контраст. В процессе съемки мы почти не разговаривали, он мог выражать свое одобрение короткими восклицаниями, или показывать жестами, что я сделал, по его мнению, не так. Это напоминало экспрессивный танец, в котором каждый партнер знал, чего он хочет от другого, и оба действовали сообща. Мне нравилось, что он испытывает эстетическое удовольствие от созерцания удачных работ, и от моего голого тела - и тем не менее он не пытался меня соблазнить. Мы остались довольны друг другом. Главное, чтобы эти фотографии не стали настолько популярны, чтобы их могла увидеть моя мать, или Люк. Когда фотограф предложил мне отдохнуть и перекусить прямо в студии, заказав еду из ресторана, я согласился. Мы болтали о том, о сем, не чувствуя неловкости, как будто знали, что наше знакомство не будет продолжительным. Он сказал, что недавно женился, и я спросил, есть ли у него дети. Нет, - ответил он, но возможно, скоро появятся.
- Здорово иметь детей, правда?
Он посмотрел на меня немного странно – всего один быстрый оценивающий взгляд, брошенный вскользь из-под темных ресниц. У него был длинный тонкий нос, похожий на птичий клюв.
- Что?
- Не знаю. Не думал услышать такое от тебя. Ты еще так молод…
Мне подумалось, что дело не только в моей юности, но и в том, каким я ему представлялся: продажным танцором с сомнительной репутацией. Мое замечание могло показаться ему насквозь фальшивым, но я никогда не говорил того, в чем не был уверен.
Он был англичанином, родом из Уэльса, рожденным в почтенной семье с давними и чтимыми традициями. Я слушал его, поддерживал беседу, и скоро ощутил странную потребность в его внимании, чего прежде почти никогда не происходило. Мне хотелось, чтобы он смотрел на меня не глазами профессионального фотографа, стремящегося сделать карьеру в Штатах, а как мужчина, или женщина - заинтересованно. Я поймал себя на мысли, что теряю нить разговора, и уже не слышу его слов, сосредоточившись на случайно сделанном открытии: я хочу, чтобы меня любили. Мне платили деньги за мои услуги, за возможность обладать моим телом, и никто из покупателей не отличался ни красотой, ни какими-то особыми достоинствами. Я глядел на него, и пытался себя убедить, что мое желание вовсе не кощунственно, а вполне объяснимо для девятнадцатилетнего человека. Он был привлекателен. Он имел цель и любимое занятие, ставшее для него основным источником дохода. Он происходил из хорошей семьи, получил прекрасное образование и воспитание. Я мог бы многому у него научиться, если бы он позволил мне. Если бы мог полюбить меня.
Неловкость возникла сразу после подобных инсинуаций. Он смотрел опытным глазом профессионала, но казалось, что происходящее не может быть чем-то естественным. Чувствуешь себя последней мразью перед объективом? Боже, да ведь это только начало! Тебе чудилось, словно красота обнаженного тела это данность, интересующая настоящих художников во все времена. Но что чувствует натура, пока она не становится зависимой от своего потенциального творца? Ты стыдишься, потому что не настолько совершенен для него. Тебе кажется, что он видит не только внешнюю оболочку: его взгляд проникает в тебя, и обнаруживает все твои тайны, все грехи, всю заключенную в тебе грязь.
А потом как будто с моих глаз спала пелена – все это было фантазией, нечаянной приблудой. Кем был я? Кого мог любить я? Словно когда-то давно – я уже и не припомню, как это случилось, все мои чувства атрофировались, и я не способен на элементарное проявление нежности. Не в сексе, а в жизни.
- Давай сделаем еще серию снимков, - предложил он, расправляясь с кофе.
Я смотрел на него снизу.
- Нет, это неправильно.
Он удивленно вскинул широкие черные брови.
- Я раздет перед тобой. Значит, тебе тоже надо раздеться. Это будет честно по отношению ко мне.
Его поразили мои слова. Он в недоумении потер лоб, а потом покачал головой и рассмеялся.
- Ты не понимаешь. Для тебя это легко, но я… Одежда – моя вторая кожа. Это все равно, как если бы я содрал с себя кожу.
- А как же на пляже? Или в бассейне? Ты что, боишься меня? Стесняешься? Перестань. Все в порядке. Мы оба – мужчины, и я не стану к тебе приставать, даю слово. Ты сам ощутишь, насколько это классно, когда тебя ничего не стесняет.
Несколько секунд он колебался, а я ждал, и дождался. В конце концов, он разделся до маленьких плавок, и я не стал настаивать на большем, чтобы не поставить его и себя в дурацкое положение. Мне достаточно было убедиться в том, что я не ошибся – одежда скрывала великолепное тело, более мускулистое и крепкое, нежели мое. У тех танцоров, с которыми я работал, не было подобных данных.
- Как тебе удается поддерживать такую форму? В тренажерном зале сидишь с утра до вечера?
Он смущенно улыбнулся.
- Нет. Не знаю, как это получается. Я просто катаюсь на велосипеде, и не пью пиво. Может, поэтому и не заплываю жиром?
Мы снова приступили к фотосъемке, и разговоры были закончены. Как будто опустились шторы. Он был женат, и он был эстетом, для которого красота заключалась в разнообразии природных проявлений. Но его пристрастия показались мне строго регламентированными, и были определены раз и навсегда. Кристиан не являлся охотником до экспериментов и падким на удовольствия юнцом, которого можно было завлечь, и уговорить на что угодно. Потому я не поверил россказням Джеймса.
Я закрываю глаза и вижу то, о чем никогда не желаю помнить. Мне нелегко от этого отделаться, если впустить хоть один кадр из прошлого в свои мысли: как бы я не пытался остановить их, они складываются наподобие пазлов в цельные картины или отдельные образы, говорящие больше, чем можно описать словами. Кажется, что прошло много лет, но в пересчете на обычное время – чуть менее полугода. Как бродячий пес, я слонялся по миру от одного хозяина до другого, но все было мимолетно, коротко, слагаясь во множественное «ничто». Однажды я погибну на этой панели, если не подвернется удача, случай, который вытащит меня наверх из болота. «Пепел, пепел и зола, пропадем и ты, и я»…
Он садится рядом и пристально смотрит, с тем изгибом губ, который мог бы называться «улыбкой» - но я помню, что Джуд никогда не умел улыбаться в привычном смысле. Этим он и привлекал. Он не улыбался, но сиял, как солнечный зайчик.
- Ты помнишь, о чем я просил? Не думай обо мне. Пока ты думаешь, я не могу уйти.
Я просто смотрю на него и боюсь вспугнуть собственную галлюцинацию. Стоит протянуть руку – и его не станет, я уверен. Потому я не шевелюсь, я даже стараюсь не дышать. Свет от ночника выткал на его лице причудливый узор, и кажется, что выражение глаз меняется. Но оно неподвижно, словно я вижу перед собой камень. Я говорю то, что отчетливо представляю: Джуд похудел. «Я взрослею». Он не может взрослеть. «По-моему, ты слишком увлекаешься запрещенными препаратами». «По-моему, это не твое дело», - отвечает Джуд и добавляет, что я сломал ему нос. Это вечно будет стоять между нами, как проклятие – «сломал нос, сломал нос», по любому поводу. Мне неприятно даже вспоминать об этом своем приступе помешательства. До сих пор понятия не имею, что меня больше разозлило: его признание - то, что он сказал, или то, что не сказал раньше. Его лицо, мгновение назад безоблачное, при взгляде на меня переменилось, стало растерянным и изумленным. Сделав шаг вперед, я схватил его за длинные русые волосы, и наматывал их на ладонь, пока его подбородок не уткнулся вверх. В его глазах я явственно разглядел испуг, перемешанный с каким-то садистским удовлетворением.
- Ах ты, тварь…
Я даже не уверен, правильно ли воспроизвожу сейчас свои слова, до такой степени я был взбешен.
- Чертово отродье!
Он не обманул, он просто промолчал. А я-то хранил идиотскую убежденность, что был у него первым мужиком, потому и вел себя настолько нежно и предупредительно, боясь причинить ему боль. Вон из кожи лез, чтобы сделать все правильно… ведь он же переступил через себя… И все – не так? Он сказал, что в пятнадцать лет пробовал заняться сексом с ровесником прямо на речке, и им не понравилось… может, по неопытности? Джуд говорил, как хастлер, как будто со мной он решил поэкспериментировать – вдруг дорос, вдруг теперь я его научу чему-то новенькому? Развлеку? Да ведь так оно и было! Богатый мальчик заскучал, и решил попробовать что-нибудь экзотическое… например, завести интрижку с продажным стриптизером, узнать свое тело…
- Гадина… гадина… - шипел я, дергая его за волосы, пока он задыхался.
Я был ничем не лучше. Но от меня хорошего никто и не ждал, я не притворялся, я был тем, кем был – парнем с обочины, на все готовым ради будущего благополучия. Джуд тихо застонал, пытаясь высвободиться из моих пальцев – я уже удерживал его на весу, иначе он бы опрокинулся назад. Не помню, как я ударил, помню хруст, и побелевшее лицо любовника, захлебнувшегося кровью. Он опустился на колени, зажимая нос и глядя на меня с таким удивлением, будто до него не доходило. Я сломал ему хрящи. Долбанул кулаком – и сломал с одного удара.
Джуд отвернулся и заплакал – скорее от неожиданности и от потрясения, нежели от физического страдания. Я стоял, как вкопанный, не веря, что я такое мог сделать, что это вообще я… Оцепенел. Стоял и смотрел, как кровь течет по его пальцам, как расползаются синяки у него под глазами… Думая о нем, я постоянно испытываю жгучую боль, как будто он выдергивает из меня сердце и кишки.
Я проснулся от раскаяния, или от криков Джеймса из ванной – он просит принести ему полотенце, и я приношу. Мы долго ругаемся, чья очередь засовывать грязные вещи в стиральную машину. Но поскольку мы ругаемся постоянно, даже если нет повода, это стало для нас обоих способом выплеснуть негатив, снять стресс, и просто развлечься. Он стоит передо мной на фоне сияющей белизной плитки, и его глаза кажутся совсем черными.
- Давай, залезай ко мне. Иди сюда.
Мне совсем не хочется составлять ему компанию.
- Перестань.
Он наклоняется, и тянет за предплечье к себе. Я ненавижу, когда его пах так угрожающе маячит в двух дюймах от моего лица. Мое сопротивление только веселит Джеймса, и он смеется, как ему кажется, неотразимым прокуренным смешком. Я уворачиваюсь, пытаюсь разжать его сжимающиеся пальцы – и молчу.
- Хватит! Джей, черт тебя дери! Давай, что за упрямство?
- Хорошо. Но я не буду ничего делать, - предупреждаю я.
- Прекрасно! Прекрасно, договорились. Я ни на что и не рассчитывал, по правде сказать.
Он тут же меня отпускает, и наблюдает с улыбкой, как я быстро, совсем непрофессионально скидываю одежду. А потом плюхаюсь в ванную по подбородок, и вода выплескивается на пол. Джеймс продолжает смеяться. Он садится на край, и дотянувшись до подставки, берет с нее сигарету и зажигалку, косясь на меня прищуренным глазом.
- Осторожнее, Джей. Не захлебнись.
Я ныряю с головой, вижу его ноги, вижу снизу, как он закуривает над водой, как движется и размывается его силуэт, а потом поднимаюсь и вдыхаю, вытирая лицо.
- Я думал о тебе, - говорит он, выпустив сизую струйку дыма из ноздрей.
- Вот как? И что же ты надумал?
- Мне кажется, ты хочешь сбежать.
Он всегда болтает.
- Все? Это то, что тебя волнует?
- Конечно, это меня волнует, блин. Да или нет?
- Ты мне задаешь такой вопрос, и думаешь, что я скажу правду?
Джеймс качает головой, делая новую затяжку, потом протягивает сигарету мне, но я отказываюсь.
- Он хочет, чтобы у тебя все было хорошо. Он задает слишком много вопросов, на которые ты не дал ему ответа.
Мне не нравится эта тема, и я строю одну их тех понятных Джеймсу гримас, которая обычно служит завершением разговора. Но он не унимается.
- Ты ему нравишься. Даже если он сам того не осознает, я это вижу. Ты сумел его заинтриговать, сукин ты сын.
- Замолчи. Или я тебя ударю.
Я сажусь, упираясь спиной в стенку нашей большой ванной, где могут поместиться трое взрослых мужчин. Джеймс придвигается ближе, одной рукой поднимает мое лицо за подбородок, другой – вытаскивает изо рта сигарету, не сводя с меня внимательного взгляда, который я ненавижу так же, как все его сознательные проявления. Провисает длительная пауза. Я молчу из упрямства. Джеймс – из-за актерских притязаний, хоть его и не освещают огни рампы. Потом эффектно прерывает паузу.
- Он хорош, разве нет?
- Нет, - говорю я, - он неприятный тип. Похож на хищную птицу.
- Но зато какое тело! Хочешь, я тебе расскажу, как все было?
- Нет.
Он улыбается моей резкости.
- Ты слишком осторожен, мать твою. Признайся, что хочешь обо всем узнать – здесь никого нет, кроме меня, и тебя. Расслабься. Твоя гордость не может пострадать.
Он лукавит, но я продолжаю молчать, и смотреть на него, потому что он по-прежнему не отпускает моего подбородка, склоняясь с каждой новой фразой все ниже и ниже со своего постамента.
- Скажи мне, Джей. Ты не сможешь меня провести, так же, как и он. Я выучился читать по глазам, как по строчкам, и мог бы зарабатывать этим деньги, богом клянусь! Все человеческие тайны, которые люди пытаются скрыть. Все, о чем они лгут даже себе. Хочешь, твою мать, я скажу, кто ты такой на самом деле? Нет, навряд ли ты захочешь услышать… Но о нем я все могу рассказать.
Он перестает нести эту чушь в дюйме от моих губ, я чувствую запах сигарет и тепло его дыхания. Когда он меня целует, я уже готов на все, что угодно, лишь бы заткнуть ему пасть. Зачем я вообще понес ему это полотенце? Я высвобождаюсь, отпихивая его от себя, и хватаю его за запястье, начиная сжимать.
- Я разве не сказал тебе заткнуться? Просто – молчи!
- Эй, эй, мне больно! Полегче!
Джеймс роняет сигарету в воду и долго чертыхается. Он специально испытывает мое терпение, нарываясь на потасовку - боль доставляет ему особое жгучее удовольствие, как каждому мазохисту.
- Ну давай, сломай мне руку, раз ты так этого хочешь! И тогда ты уже не будешь таким, какой есть!
- И ты тоже. Я не хочу менять тебя.
Джеймс щурится.
- С каких это пор ты стал таким благородным? Никогда прежде не замечал в тебе подобной слабости.
Можно было бы возразить, но мне не хочется втягиваться в спор о нравственных категориях, потому я молчу, наблюдая за тем, как он прикуривает новую сигаретку. Она свешивается с края его губ, на кончике тлеет красный огонек, и он завораживает мой немного замутненный после косяка взгляд. Небольшой аккуратный рот Джеймса, не слишком яркий, несмотря на то, что он брюнет, умеет выпускать кольца дыма – помню, я пытался выучить этот трюк, будучи мальчишкой, но так и не постиг загадочной науки. Однажды мать поймала меня за этим занятием на замусоренном заднем дворе, и задала такой треп, о котором я с содроганием вспоминаю и по сей день. Она наказывала нас редко – в основном из-за недостатка времени. Но уж если экзекуция устраивалась, это бывало серьезно. Потом мать плакала то ли от жалости к нам, то ли от жалости к себе. Мне думается, некоторым женщинам просто нравится плакать - таким образом они освобождаются от накопившихся негативных эмоций. Нет, мать к таковым не относилась. Чтобы справиться со всеми нами, нужно было затратить немало энергии, особенно когда мы начали подрастать. Потому она и не пыталась справляться. Энергия была нужна ей самой, чтобы продолжать поддерживать форму – от этого напрямую зависел достаток семьи. А мальчики, подрастая, все время хотят есть. Я помню это постоянное чувство голода, когда я жалел, что не родился верблюдом, и не могу наесться один раз на несколько месяцев вперед. И теперь, думая об этом, я испытывал неприятные ощущения в желудке, как много лет назад, у меня по привычке начиналось легкое головокружение. А возможно, что именно в это фиксированное мгновение внутри меня неверно соединились атомы расщепленной дури, вызвав подобные ассоциации.
- Знаешь, ты ведь ни разу не задумывался о том, что может произойти из-за чертовой ревности, - доносится сверху голос Джеймса. – Ты ведь не представлял себе, что кто-нибудь может тебя убить?
Он постоянно несет какой-то бред. Странно, почему у некоторых субъектов мозг работает исключительно в фоновом режиме.
- Это так по-человечески, правда? Суд оправдывает убийство в состоянии аффекта. Иногда это лучший выход из ситуации: чтобы решить проблему, надо просто устранить причину. Говоря проще, ни себе, ни людям, блин. Скажи мне, если бы ты был покупателем, а не товаром – как бы ты поступил? Увидев, что ты являешься не единственным его обладателем? Ты бы устранил причину? Нет, к дьяволу, лучше скажи – тебе вообще свойственны собственнические чувства? Ты любил когда-нибудь? Ревновал? Или ревность не является доказательством любви?
Иногда он начинал говорить пафосно, изменяя своему жаргонному стилю, к которому я бы не относился так предвзято. Но его разглагольствования на высокие темы почему-то всегда меня невероятно злили - наверное, я считал, что он оскверняет саму идею, говоря о ней и профанируя.
- Нет. Я никогда не любил. Это твоя прерогатива. Я ничего не знаю ни о любви, ни о ревности.
- Я разве что-то обидное, мать твою, сказал? Зачем нужно создавать проблему на пустом месте?
- Для тебя вообще не существует проблем, да, Джеймс?
Он пожал плечами. В этот простейший жест он невольно вложил столько презрения к моей неумолимой серьезности, что я не смог спустить это на тормозах.
- А тебе в бар не пора? Или ты решил отдохнуть от дел?
- Учишь меня уму-разуму, а сам называешь мою работу «делами», черт бы тебя подрал. Очень язвительно, Джей, лучше и придумать нельзя. Считай, что твоя ядовитая ирония поразила меня в самое сердце. Ты не думаешь, что нам надо разъехаться?
- Думаю. Если ты настоишь, я сегодня же займусь поиском жилья.
- А если я не настою, ты все равно улизнешь? Мне кажется, ты давно подготавливаешь этот маневр…
Он так на меня смотрит, будто мы являемся старой супружеской парой, уставшей друг от друга, и без повода выясняющей отношения.
- Тебе то что? Боишься, я не оставлю своей доли за квартиру?
- Для тебя дело всегда заключается, один хер, в деньгах. Ты меркантилен, как засранец. Настоящий материальный мальчик.
- В чем же дело? Я не имею права решать сам? Или жить где-нибудь подальше от тебя? Ты разговариваешь, как обиженный любовник.
Я с удивлением к себе прислушиваюсь: слова сыплются из меня, как подарки из поклажи Санта Клауса на рождество. Оказывается, болтуном стать очень даже просто, достаточно ввязаться в пустопорожние споры. На самом деле мы ничего не выясняли, не стремились прийти к обоюдному согласию или найти разумное решение, чтобы удовлетворить общее стремление убить время, мы сотрясали воздух и бодались по обыкновению. Каждый хотел выглядеть умнее, чем был в действительности, достичь первостепенного статуса в собственных глазах.
- Ты просто олицетворенный дух раздора. В конце концов, это невежливо, быть настолько нетактичным, твою мать. Я не удивляюсь, что вся твоя жизнь состоит из сплошных переделок.
- Ты ничего не можешь об этом знать.
Я поднимаюсь так резко, что у меня начинает кружиться голова. Он берет меня за руку, удерживая между реальностью и обмороком.
- Я могу догадываться. Что с тобой?
- Все в порядке.
Он встает следом за мной, и тщательно вытирает меня полотенцем, хоть я никогда не прошу его о такой услуге. Но эта процедура вошла у него в привычку наподобие странного ритуала, который он призван исполнить. Он отправляет его молча, сосредоточенно, всякий раз, когда мы совершаем совместное омовение – как бы сильно он не устал, и как бы крепко мы не повздорили. Порой он способен меня удивлять. В ответ я, разумеется, как воспитанный человек, делаю то же самое, если он выходит из ванной вслед за мной. Но не сейчас. Он садится на мое место, и просит следующую сигарету. Я помогаю ему прикурить, и интересуюсь, останется ли он дома вечером.
- Я мешаю тебе? Если ты меня хорошенько попросишь, я могу убраться к такой-то матери. Не хочу доставлять тебе невыносимую пытку своим присутствием.
- Ты можешь остаться. Ты мне не мешаешь.
- Вот спасибо!
Я перебиваю:
- Я просто хотел знать, танцуешь ли ты сегодня?
- Да, я ухожу, не волнуйся. Знаешь что, Джей?
Он не смотрит на меня, произнося фразы в пространство перед собой:
- Мне плевать, что ты будешь делать. Сбежишь ли ты. Пошел ты к черту! Мне все равно. Ты знаешь, мать твою.
- Да, я знаю.
Нам нечего друг другу сказать. Так было всегда, с самого начала. Иногда между нами пробегали короткие волнительные импульсы, но это случалось бы с любыми молодыми и достаточно привлекательными людьми, обреченными на замкнутое существование в пределах одного ареала. Притяжение случалось на миг, но во все остальное время происходило стойкое отторжение, постоянные бессмысленные стычки, борьба за приоритеты и превосходство, как между сильнейшими самцами в той стае, где никому нет места, кроме нас двоих. И все равно мы продолжали бороться друг с другом. Наверное, это было стимулом личностного развития, причиной, чтобы жить дальше. Я не знаю. Я уже ничего не знаю. Мне необходимо поскорее поступить в университет, и учиться… Перед этим я должен вернуться к матери, и закончить последний класс, чтобы доказать ей, что я вовсе не так безнадежен. И это почти единственное, чего я хочу на данном этапе…
Посреди ночи просыпаешься в слезах. Твое одиночество становится ловушкой, в которую сам себя загнал. Нет, не ты. Обстоятельства. Разве ты хотел бы жить так, как получается? Ты просто пытаешься заработать, удержаться на плаву, медленно приближаясь к осуществлению своих планов. Ничего нет в этом плохого, но и хорошего мало: все время над тобой довлеет необратимость, как дамоклов меч, и ты всеми силами стараешься избавиться от ее гнетущего присутствия. Думаешь – пусть так, пусть тяжело, пусть они смотрят на тебя, и строят домыслы на твой счет – это же прекратится. Тогда, когда ты соберешь достаточно денег, чтобы получить хоть какое-то подобие независимости. Ты сможешь изменить свою жизнь, пойти учиться, заняться другим ремеслом. Все станет иным: и среда, и твое окружение. Можно будет разговаривать с людьми, которые не станут учить вульгарному бытовому уму-разуму – где урвать, где пообедать на халяву. Не будут глотать колеса и обтесывать кулаки о инакомыслящих, тушить сигареты об мебель, и напиваться до чертиков в глазах. Невыносимо смотреть на Джеймса, и воображать, что эта грязь то, чего ты достоин. Ты не такой. Каждый раз, когда он матерится в прихожей, не в состоянии самостоятельно разуться, а потом, сморенный трудами, засыпает, прислонившись к стене, или растянувшись прямо на полу в одном кроссовке, пытаешься отодвинуть от себя реальность. От его мощного храпа вибрируют оконные стекла. Ты раздражен, словно тебя внутри жалят дикие осы. Натягиваешь подушку на голову, жмуришься от бесконечной боли, и продолжаешь убеждать себя, что все это, слава богу, не навсегда. Это только неудачный период, черная полоса. За ней всегда следует белая. Нужно перетерпеть, пожертвовать этим отрезком времени, чтобы потом сделать рывок, и весь нынешний бардак оставить позади. Пожалуйста, господи! Где взять столько сил? Нужно быть святым, чтобы выносить подобное без ропота… Встаешь, включаешь свет, моргаешь от рези в глазах, и выходишь в прихожую, сразу же едва не спотыкаясь о вытянутые грязные ножищи. Воняет, как из бочонка с пивом, и еще солью, рыбой, и потом. Бьешь его мыском под ребра, надеясь, что болевая терапия приведет его в чувство, и не придется волочь на себе бесчувственное тело. Пол холодный. Бросить его здесь самое разумное, но воспаление легких привяжет его к этому дому, и тогда тебе придется уйти. А уходить некуда. И он сведет тебя с ума. Он итак слишком часто это практикует. Хрипит сквозь сон, но не просыпается. Можно сейчас ломать ему кости – все бесполезно. Морщишься, подавляешь волны тошноты, пытаешься дышать ртом, подхватываешь его под мышки и волоком тащишь в гостиную, путаясь в его ногах и преодолевая чудовищную тяжесть словно свинцом налитой поклажи. Тут, на выцветшем ковре, можно и бросить. Храп возобновляется, как только тело приобретает статичное горизонтальное положение. Ты долго смываешь с себя следы прикосновения, мерзкий запах, думая лишь о том, что все это скоро закончится. Плохое тоже заканчивается.
Не помню ни одного постороннего человека, который бескорыстно желал бы мне добра – тогда, когда я подрос. Наша кочевая жизнь не приносила ничего хорошего, но пока я был ребенком, мы худо-бедно справлялись. Все стало сложнее, стоило мне преодолеть рубеж между детством и отрочеством, а моя внешность отнюдь мне не помогала - скорее, наоборот. Я никогда не считал себя привлекательным, потому что на протяжении всего существования видел в зеркале одно и то же, если не принимать во внимание метаморфоз взросления. Я не могу видеть себя объективно. Мне приходится принимать на веру то, что я слышу от посторонних людей, и делать выводы сообразно с их действиями – а многие из них стремятся мною так или иначе воспользоваться. Я часто слышу, что успех и карьеру часто обеспечивает красивая наружность, благодаря которой можно приобретать всевозможные блага, не обладая при этом достаточными талантами или навыками. Не знаю, но меня не прельщает мысль, что меня всегда будут позиционировать, как куклу, отодвигая на второй план душевные и профессиональные качества.
В детстве меня дразнили Джей-Долл. Старший брат несколько раз пытался выдавить мои круглые синие глаза, как он проделывал это со всеми куклами, доставшимися мне с пустыми глазницами в пластмассовых головах. Помнит ли он об этом? Я верещал и таскал его за волосы, защищая глаза… Джеймс говорит, что они своим блеском напоминают стекло, или полированный металл. Когда мы ругаемся, он всегда прибегает к наиболее обидному аргументу, как ему мнится: во мне очень мало человеческого. Ну, здесь мы с ним похожи – я игрушка, он звереныш. Сызмальства мать учила меня цирковым трюкам – не из-за того, что мечтала видеть меня на трапеции тогда, когда закончится ее карьера, а потому что я сам напрашивался. Я набил себе столько шишек, что если их сложить воедино и конвертировать в шаги, получилась бы дорожка до луны. Но упрямство у меня в крови, это сродни маниакальным проявлениям: боль только подстегивала меня. Администратор спал и видел то время, когда я буду выступать с матерью, уговаривал ее подготовить номер, но слава богу, она была неумолима: сын не повторит ее путь. Я помню, когда ее травмы давали о себе знать в ненастную погоду, помню, как ее увозили на скорой с репетиций, а однажды и с представления, когда партнер не смог ее удержать, и она упала с высоты примерно в шесть метров, сломав ногу, и повредив позвоночный диск. С тех пор она не могла поднимать ничего тяжелого, и у нее постоянно болела спина. Ей нужно было покинуть подмостки, и она это сделала, оставшись вместе с труппой, подготовив своих воспитанников – не меня. Я бы и сам этого не захотел. Я видел, как иногда по утрам она медленно спускалась на руках с кровати, и ползала по полу, делая эти жутковатые упражнения для своей спины, похожая на гигантское неповоротливое насекомое. Бывали дни, когда она из-за болей не могла встать с кровати, и я готовил обед, а потом кормил ее с ложки, как ребенка.
Самое дурное – видеть дорогого человека в столь плачевном состоянии. Хорошо, что эта пытка не тянется изо дня в день, иначе просто бы руки опустились. Ей и самой тяжело осознавать, что она может превратиться в колоду: она боится этого хуже смерти. Ей неловко быть для кого-то обузой, и все это видишь в ее потухших глазах. Тебе прекрасно известно, что ей хочется проявления участия, но задержись чуть дольше, и она тебя отсылает прочь, потому что не желает чувствовать себя обязанной.
У Люка не хватало ни терпения, ни сноровки, чтобы подменять меня, или хотя бы помочь. Я никогда не просил у него об этом. Мне казалось, что вид нетрудоспособной матери его раздражал - не потому, что он был черствым, или не любил ее, а потому что он ощущал в эти периоды растерянность, беспомощность перед обстоятельствами, терял ориентацию в жизненном пространстве. Он всегда принимал трудности как оскорбление свыше, злился, скрипел зубами, и приходил в яростное отчаяние, делая над собой титаническое усилие. Ему не хватало собранности, все его реакции носили импульсивный характер, в нем не было ни постоянства, ни основательности. Он походил на человека, только что сошедшего с борта корабля, иностранца, случайно оказавшегося во вражеском тылу, и к тому же после качки никак не способного привыкнуть к прочности поверхности под ногами. Его по-прежнему штормило. Про таких людей говорят, что у них нет фундаментальных основ – то есть нет ничего святого, нет внутреннего стержня. Этим прожигателям жизни неведомо, чего они от нее хотят, и им лень об этом задумываться.
Но я никогда не осуждал Люка. Я только отслеживал факты. Он делал множество глупостей, а я повторял их следом за ним, чтобы его оправдать, и найти причины его поступков. Когда я попался на воровстве, он злоупотреблял наркотиками: по нам плакала колония. Мать, разумеется, ни о чем и не подозревала, хоть преподаватели в каждой новой школе ей жаловались на мое плохое поведение, и на отсутствие Люка на занятиях. Я мог с готовностью подраться с любым, но к моему великому сожалению мне не давали повода, хоть я и задирал всякого в надежде на потасовку. Однако ничего никогда не выходило – я производил на сверстников угнетающее впечатление, не знаю, почему. Может, потому что у меня действительно такой тяжелый и властный взгляд, как говорят. Я был нелюдим, и меня побаивались.
Не знаю, как могло случиться, что меня практически поймали за руку в том злополучном магазине. Я просто на мгновение потерял контроль над ситуацией, и бдительность. Стыд меня отрезвил, но я всегда знал о серьезности подобных шалостей, и о наказании, потому не видел причины отпираться или просить снисхождения. Впервые я так отчетливо осознал свое одиночество, подвластность превратностям судьбы, свое бессилие и ничтожность: чужие люди решали мою участь, и от их сиюминутного настроения зависело мое будущее. Я это сознавал, я был виноват, и готов ко всему тогда, когда все внутри у меня замерло, и разом оборвалось. Я был ни жив, ни мертв. Как будто я вообще в тот момент не существовал, наблюдая за происходящим извне, а моя душа уже покинула тело.
Я встретился с Кристианом на следующий день. Он пришел под утро, чтобы показать мне отпечатанные на принтере пробные снимки. Все они, до единого – шедевры, красота, частью которой я стал.
- Нет, не частью. Ты – единое целое, ты и есть красота, - сказал он мне.
Я поднялся, чтобы закрыть дверь раздевалки изнутри. Слова Джеймса по-прежнему звучали у меня в ушах, как позорный пасквиль, и я понятия не имел, была ли в них правда. Мой посетитель обернулся ко мне, посмотрел, а потом выключил свет настольной лампы, под которой мы рассматривали фотографии. Вверху остался один тускло мерцающий софит, отбрасывающий причудливые тени на стены и потолок. Я спросил Кристиана, готов ли он. Его глаза тускло мерцали во мраке, как два черных колодца. Не знаю, зачем я это делал, зачем мне это было нужно: наверное, во мне говорило уязвленное самолюбие, но я даже мысли не допускал о возможном провале. О том, что Джеймс мог меня подловить. Я действовал интуитивно, наощупь, и шел к цели напролом.
- Готов к тому, что не сможешь все повернуть назад? Притвориться, что ничего не было?
Я старался говорить очень тихо, но каждое слово отдавалось в висках лихорадочной болью и жаром, я как будто дышал огнем, чувствуя пульсацию крови в каждой клеточке своего тела. Я уже убедил себя в неотступном желании.
- Готов отречься от старого, ради нового? Я даю тебе выбор. Ты еще свободен. Если ты сейчас не остановишь меня, все для тебя может измениться.
Я подошел и сел на стол перед ним. Он молчал, и смотрел мне в лицо, слегка прищурившись и стараясь выглядеть вполне независимым. Я отодвинул его сигареты подальше, когда он протянул к ним руку.
- Нет, не сейчас. Сначала ответь. Я хочу знать, как далеко ты готов зайти. Я не вор, чтобы красть тебя.
- Зачем ты мне все это говоришь?
- Затем, что ты можешь уйти. Ты вернешься к своей прежней жизни, к своему прежнему телу, и забудешь обо всем. Твое любопытство останется, но ты не откроешь дверь. Если еще ее не открывал.
Он покачал головой и спрятал лицо в сложенные лодочкой руки.
- Ты играешь со мной?
Я нагнулся к нему, чтобы убрать его ладони, и увидеть глаза. Я боялся, что он расплакался от страха, ей богу! и мне уже становилось не по себе, словно я уговаривал ребенка, а не взрослого мужчину старше себя.
- Я? Играю с тобой? Я думал, что ты не такой дурак. Или я ошибался?
Он отнял руки от лица и потребовал сигарету. Я ненавижу сигаретный дым, меня от него просто мутит, и болит голова.
- Что тебе наговорил Джеймс?
Я пожал плечами, сделав вид, что не понимаю. Он взял свои сигареты, и поднялся – теперь мне приходилось заглядывать ему в лицо. Я не стал. По его виду я уже понял, что эта партия проиграна, но не испытал ни злости, ни разочарования. Странно, но прислушиваясь к себе я ощущал облегчение.
- Все это неправда. Я женат. Стал бы я жениться на женщине, если бы мне нравились парни? Ответь! Ты сам все придумал. Ничего никогда не было, и ничего не будет.
Он ушел, оставив фотографии, и меня, потерпевшего фиаско. Меня отвергли, когда я сам столь бесстыдным образом решил разыграть крапленую карту. Я никогда не был игроком. Меня покупали, но вряд ли когда-то любили, и этот человек не был ни моим воздыхателем, ни моим покупателем. По крайней мере, я теперь знал, что не обманывался в нем, и был ему не нужен, чтобы не говорил Джеймс. Я попался на крючок, и сам был в этом виноват.
ЛЮК
Прошло около двух недель, прежде чем я предпринял отчаянное бегство с насиженной земли вглубь новых областей, чтобы осуществить задуманное, и увидеть своего брата. Я понимал, чем это чревато, если копы вздумают меня остановить, и проверить документы, но все равно с упрямством маньяка стремился навстречу судьбе. Я знал, что это неизбежно, и она настигнет меня рано или поздно. Если суждено случиться чему-нибудь плохому, пусть это будет во имя достижения цели. Мне надоело прятаться, как зверю, и бояться на звериный манер. Я хотел почувствовать веяние другой, нормальной жизни, пусть на короткое мгновение, чтобы потом вспоминать о нем, ощутить радость от сознания общности с другим существом, в жилах которого течет та же кровь. Я не знал, смогу ли заговорить с ним, обратить на себя его внимание. Я просто хотел убедиться, что с ним все хорошо, и он не сделался бездомным скитальцем, следуя по моей проторенной дорожке. Мне нужно было увидеть, каким он стал, посмотреть на его лицо, а после ехать обратно, или куда-то еще добраться автостопом. У меня не было определенного сценария нашей радостной встречи, какой обычно рисуют люди в своем воображении. Должно быть, мой прагматичный ум не был способен на такой подвиг, реальность казалась мне лучшим сценаристом, чем я сам. Я лишь мог давать ей поводы для развития.
И я в очередной раз дал ейповод распоряжаться мною. Странно, у меня не было ни страха, ни волнения. Я чувствовал себя, как обычный обыватель, который совершает поездку из одной точки до другой, чтобы сделать необходимые покупки. Хотя я ведь никогда не был обычным обывателем, даже в детстве. Путешествуя цирковой общиной, мы могли только смотреть на них из автомобилей, или видеть их в окнах чистеньких домиков на прилизанных лужайках, придумывая им мысли, и надеясь со временем осесть и стать такими. Но это были лишь надежды. Мы никогда не сможем быть птицами другого вида, это естественно, это противоречит законам природы. Разве птица стремится перелететь в другую стаю? Мне вообще теперь не приходится говорить на подобные темы, поскольку я и в собственной стае не смог адекватно воспринимать свою данность - стал тем, кем стал. Разумно не показываться Джею на глаза, чтобы не возникало унизительного ощущения неловкости, и чтобы не компрометировать его. Кто знает, как ему самому живется? Как может устроиться девятнадцатилетний парень, воспитанный в цирковом балагане, на вольных хлебах, оставшись совершенно один в чужом городе? А тут еще заявится непутевый старший братец, чтобы создать ему новые проблемы.
Я угнал старенькую машину-ветераншу, чтобы по возможности не привлекать к себе внимания – как бы не смешно это звучало, отдавая себе отчет в том, что стал настоящим профи в своем преступном ремесле, - и отправился в дорогу. Проделав добрую половину пути на фыркающем корыте, я увидел на обочине автомобиль и его обладателя, который копался в железных потрохах с лицом, блестевшим от пота. Нужно было срочно что-то делать, поскольку я израсходовал бензин в моей колымаге. Поэтому я остановился, и предложил свою помощь, которая была с благодарностью принята. Через несколько минут я поменял прокладку, и мы поехали дальше уже вместе – я бросил свою машину, и пересел в другую, спасаясь от возможной погони. Мой попутчик был так доволен моему воцарению, что наивно глотал всю чушь о моей особе, какой я его пичкал. Думаю, расскажи я ему правду, начиная с самого начала, он бы не поверил. Потому я ограничился той благовидной чепухой, какая пришла мне в голову, а он оказался среднестатистическим жителем среднестатистического города, где привыкли принимать и правду, и вранье с олимпийским спокойствием, как требовали правила приличного тона. Джей бы давно рассмеялся мне в лицо, отвергнув всякую воспитанность, и сказал что-нибудь вроде «не заливай!» К тому же выяснилось, что мой возница держит путь именно в свой родной городок, который то мне и нужен. Я увидел в этом счастливое совпадение, перст судьбы, как бы выразился ханжа с куриными мозгами. Расстояние до конечного пункта стремительно сокращалось, оно на деле оказалось менее значительным, чем я рассчитывал, и в этом тоже для меня была огромная выгода – я мог быстрее миновать опасный отрезок своего безрассудного перемещения, а потом незаметно внедриться в толпу. Мне хотелось есть, и мы заехали в закусочную, чтобы наскоро перекусить и выпить – пил, разумеется, я, а мой знакомый Зак лишь глотал слюни, поскольку был за рулем. Я не стал ограничиваться кока-колой лишь из чувства солидарности, и притворной жалости к нему. В бардачке угнанной машины я нашел немного деньжат, которых мне вполне хватало на удовлетворение скромных потребностей – видит бог, я успел привыкнуть к спартанству. К стоицизму. Я хоть и не имел шибко крутого образования, тем не менее, кое-что знал, хоть понаслышке, чтобы быть в состоянии поддержать любую беседу. В нескольких метрах от нас за столиком утоляли голод двое молодых ребят в полицейской форме, и у меня мурашки пробегали по коже от одной мысли о том, что вздумай они проверить документы, мне пришлось бы уносить ноги любыми способами. Столь близкое опасное соседство приятно горячило кровь, и опьяняло разум. Пользуясь благоприятным случаем, я пытался разузнать от коренного жителя как можно больше полезной информации, и на вопрос о причине моего визита ответил, что еду развлечься. Нужно же осваивать новые пространства вдали от дома. Зак рассмеялся, кивнув большой патлатой головой, и ответил, что он не очень охоч до развлечений, но вот его подружка знает в этом толк, и частенько ему приходится сопровождать ее по многим увеселительным заведениям. Он долго распространялся об их отношениях, о ее родителях, о нравах их общих друзей, пока я пытался выудить из его трепа крупицы действительно ценных сведений. Потом постепенно мне удалось вернуть разговор в первоначальное русло.
- Был в том баре один танцор, который ей нравился. Не пойму, что там могло понравиться, да только факт остается фактом.
Мне не хотелось выслушивать еще и про танцоров. Я спросил про публику.
- Ну какая может быть публика в таком местечке? Одни ходят исключительно ради того, чтобы напиться, и потрещать друг с дружкой. Это как английский клуб.
Он рассмеялся. Полицейские, бросив на нас быстрые оценивающие взгляды, поднялись, и направились ленивыми походками вразвалочку к выходу, гордо унося с собой чувство собственного достоинства. Я смотрел им вслед, пока они совсем не исчезли из вида, выйдя на улицу через стеклянные двери закусочной. Зак продолжал свой отчет:
- Другие ходят оторваться, потанцевать. Третьи для того, чтобы поглазеть на любимцев, как моя девочка. Не понимаю, что хорошего они находят в этих вертлявых педерастах, которым за счастье именоваться мужчинами. Разве не так?
Я подтвердил, что конечно так, что мужчинам вообще не место на сцене. Нечем им там трясти. Хотя такое утверждение казалось мне сомнительным, поскольку я был совсем из другого теста, если родился у своей мамы, буквально на подмостках.
- Этот худющий мальчишка на сцене мог бы просто ее пальцем поманить, чтобы она бросила меня, и побежала к нему… Но девчонки его, конечно, не интересуют. Если бы он был нормальным, он бы не пошел в такие танцы.
- Он стриптизер, или танцор?
Для меня существует принципиальная разница между этими категориями, потому я уточнил.
- Раздевался до плавок. Ты бы видел эти плавки! Три нитки, и треугольник спереди, так что можно было бы их и снять – все равно ничего не прикрывают.
Он еще долго обсуждал непостижимость дамского выбора, изливая душу человеку, которого видел первый и последний раз: случайные знакомые могли признаваться друг другу в самом сокровенном, но я был не из таковых, привыкнув жить настороже. Весь лоск слетел с моего попутчика в один миг, я видел не абстрактную картонную фигурку, о которой мог забыть через пять секунд, а человека подобного себе, с мелкими кипящими страстями, которые им самим воспринимались во вселенском масштабе. И мне хотелось убежать от него. Но это было неразумно, и я остался. Мне непременно нужно было быстрее добраться до города, чтобы не заночевать на дороге, и не нарваться на патруль, который ночью непременно проверит документы. Я не мог объяснить Заку, почему нужно гнать во весь опор, и не остановиться на ночлег, что являлось бы обоснованным решением. Когда совсем стемнело, я заправил машину и предложил Заку пересесть на пассажирское сидение и поспать, пока я поведу. Если появится полиция, можно было бы быстро поменяться местами – в темноте никто этого не заметит. Но мой попутчик обладал должной долей недоверия, чтобы не передать руль нетрезвому человеку, и не остаться со мной наедине ночью на обочине, не имея представления ни о том, кто я есть на самом деле, ни какие в действительности преследую цели. Он оказался не так глуп, каким я его себе вообразил.
Чем ближе я продвигался к конечному пункту своей поездки, тем эфемернее становились мои надежды на успех задуманного предприятия. Если прежде мысли о неудаче воспринимались почти как кощунственные, то теперь становилось ясно, что я просто безответственный придурок, шансы которого практически сведены к нулю. Прошло не менее двух месяцев с того дня, когда наш общий знакомый видел Джея в баре, к тому же нужно учесть, что он мог обознаться. И даже если это и был Джей, его появление могло оказаться чистой случайностью. Не исключено, что он был в городе проездом. Так, или иначе, я отправлюсь в указанный бар, и некоторое время понаблюдаю – если мне повезет, я найду его. Если нет, возможно, я просто столкнусь с ним на улице при условии, что он действительно там живет.
Мы ехали всю ночь. Из магнитолы, сменяя друг друга, орали косматые рокеры, а потом я нашел какую-то более спокойную волну, и кажется, провалился в короткий сон без сновидений. Просто закрыл глаза, нырнул, а когда вынырнул, уже прошло некоторое время. Зак клевал носом за рулем, и мне приходилось толкать его локтем в бок. Чтобы он не засыпал, я снова завел разговор о том баре.
- А как выглядел этот танцор? По-твоему, он красивый?
- Черт его знает… Я ведь мужчина, мне трудно оценивать других мужчин на предмет внешности. С женской точки зрения, наверное, красивый. Иначе его бы там не держали. Когда эти ребята вечерами танцуют, бар набит под завязку.
Зак снова начал дремать. Он был покрупнее, посолиднее меня, и наверняка постарше, хоть я и не интересовался его возрастом. Блондин с лицом, на котором все черты были как будто смазаны, и ничего нельзя было разглядеть наверняка. Не удивительно, что его девушку заинтересовал другой парень, если для поцелуя ей приходилось сначала отыскивать на его физиономии рот.
Моя мамочка наверняка уже сто раз оплакала непутевого сына, если изыскала для этого время. Два с половиной года я не подавал никаких признаков жизни – ни весточки, ни звонка, и теперь надеялся услышать о ней из уст брата, который всегда был сознательнее меня. Но кто знает, каким он стал? Возможно, я недостоин даже имени его произносить после того, как поступил, втянув его в неприятную историю. В самое начало той истории, расколовшей мое существование на прошлое, и настоящее, которым является только одни миг: следующего может не быть. Может, я просто драматизирую. С моей-то безответственностью пессимизм становится недостатком, долженствовавшим характеризовать наличие зачатков сознательности. В тот момент, когда она полностью овладеет мною, я умру. Потому что я не знаю, как буду с ней жить. Устроюсь на обычную работу за мизерный оклад, и всю жизнь буду резать трупы, тут же закусывая, и не снимая резиновых перчаток? И утешать себя тем, что у всех один исход, который я должен вечно видеть перед глазами, пока меня самого не понесут? Загнать себя в ловушку? Быть этим довольным? Нет уж, лучше умереть. Сдаться полиции, отмотать срок, а потом зажить, как все – выход, но не мой. Я бы лучше согласился, чтобы они меня пристрелили, когда я в очередной раз начну удирать на чужой тачке. Дело вовсе не в том, что я нахожу свое положение романтичным. Просто у меня свои соображения насчет прелести бытия, и мне предельно ясно, что я не хочу этой сытой довольной обычной жизни. Я хотел бы обрести богатство и власть, как многие, и не лишен человеческих слабостей, пошлых мечтаний, но думаю, если бы все сложилось удачно, я бы заскучал. Я бы снова начал вытворять нечто, что привело бы меня к неприятностям. Мое жизненное кредо – не скончаться от скуки.
Если я не найду Джея, отправлюсь к матери – я так решил. Теперь она живет на окраине захолустного городишки, второй раз вышла замуж, и надеюсь, не успела развестись за это время. Что будет, если она там уже не живет? Не знаю. Буду искать старый цирковой балаган. Я нуждаюсь в знакомых лицах. Мне, как воздух, необходимы живые свидетели моего прошлого, или я решу, что все мне только приснилось, что я стал призраком. Я начинаю сходить с ума. Скоро буду разговаривать с самим собой, потому что у меня нет достойных собеседников: все, кто встречается на моем пути, вызывают чувство жалости. Те, кто со мной говорит – отребье общественного дна, а те, с кем я бы хотел поговорить, недостижимы. Я одичал, и чувствую, что начинаю заживо разлагаться. Один взгляд Джея, одно его слово, я верю, могут избавить меня от хвори. Я должен его найти, причалить к его пристани, чтобы отдохнуть, положив голову к нему на колени. Иногда длинными вечерами он читал мне вслух, пока я так лежал, думая о своем: мне не мешало журчание его голоса. Порой я засыпал, и Джей долго меня не будил. Я открывал глаза в паутине дремоты, и в сумерках видел его лицо в непривычном ракурсе, снизу. Губы в форме лука богини-охотницы, изящно вздернутый нос, упрямый подбородок… Я понимал, почему люди всегда пялили на него глаза. Мне хотелось быть им.
ДЖАРЕД
Чтобы танцевать, мне каждый раз нужно становиться совсем другим человеком, у которого нет ни прошлого, ни будущего – только сиюминутное настоящее. У него нет ни личности, ни имени, ни друзей, он настоящая химера, созданная моим разумом лишь для того, чтобы защититься от этой клубной реальности, которая воспринимается мной только как способ заработать. Мне нужны были деньги – и точка. Это лучше, чем продавать себя на панели, как бывало в детстве, когда я еще не сознавал, насколько легко попасть в ловко расставленные ловушки. Меня марали, а я по наивности не понимал, во что ввязываюсь. Когда понял, на мне пробу негде было ставить. Никто не потрудился объяснить мне о нравственных нормах, этических принципах, которые существуют - нарушая их, нарушаешь собственное хрупкое равновесие. Танцуя, я старался не смотреть на обращенные ко мне взгляды, иначе бы моя химера рассеялась, и я стал самим собой: их глаза были моим зеркалом, в котором место было лишь для меня единственного и настоящего. Я бы не смог снова войти в придуманный образ, не смог бы хорошо танцевать, стесняясь их всех. Не смог бы заработать хорошие деньги. Теперь я уже не могу позволить себе отступать, и не дай боже стать хуже. Не для того я потратил несколько месяцев жизни в этом борделе, чтобы разочаровать и себя, и окружающих. Это самое плохое, что могло бы со мной произойти. Конечно, у всех бывают моменты, когда хочется все бросить к чертовой матери, сбежать, и начать с нуля где-нибудь подальше в надежде на лучшее. Но я то не питаю иллюзий насчет распростертых объятий фортуны, которая с улыбкой ждет меня в следующем населенном пункте - я еще в детстве вкусил все прелести неустроенного быта и безденежья. Поэтому, если мне и приходит изредка охота выпрыгнуть из своей кожи, чтобы сделать резкий кульбит, мой разум быстро охлаждается, трезво оценив перспективы неизвестного грядущего и некоторую стабильность настоящего. То, что я сейчас имею, составлялось по крупицам на протяжении долгого времени, и если я буду так же уверенно, медленно, но верно продвигаться дальше, я осуществлю задуманное. Люк оставил меня на обочине более двух лет назад, с парой гамбургеров и ста семидесятью долларами в кармане; я напоминал птенца, выпавшего из гнезда, но что-то подобное должно было случиться, чтобы сделать из меня самостоятельного человека, а не члена бродячей труппы, где все беспробудно пьют, матерятся, и сношаются друг с другом. Я бродил по незнакомому городу, как иностранный турист, разглядывая потенциальных соседей, читал вывески, смотрел через окна на занятых людей, а потом набрел на кафешку, где требовался помощник повара. Не долго думая, я предложил им свои услуги, и этот самый повар неожиданно для меня обрадовался, поскольку, как я узнал позже, к ним ломились либо маргинальные типы, либо студенты, которые сбегали через короткое время. Зарплата оказалась маленькой, но как всегда я получал своеобразные авансы в виде недвусмысленных предложений от случайных знакомых, которых приобретал бесконечно долгими вечерами, шатаясь по улицам, или заходя в дискотеки и бары. Иногда я их принимал, иногда отклонял. Мои отказы были связаны с возникающей неприязнью, антипатией, или просто случайностями, игравшими роль; мои согласия всегда обуславливались только коммерческой выгодой. Мне еще не приходилось влюбляться с первого взгляда, или испытывать искреннее влечение к телесному объекту. Секс был для меня бизнесом. Лишь однажды я не получил вознаграждение – а именно в первый раз, с женщиной, которая воспользовалась моей неопытностью во всех смыслах. Директор магазина, застукавший меня на воровстве, оказался великодушнее: у меня всегда были баксы на мелкие расходы. Тогда я и научился расчетливости. Если он мне платил за молчание и за мое тело, значит, другие тоже должны раскошелиться. Это оказалось правдой жизни. У меня были деньги, свобода, и столько сладкого, сколько я хотел. Я заменял ему и жену, и ребенка, которых у него никогда не было. Когда мы уезжали из города, я честно сказать, жалел о закрытии столь выгодного предприятия, а мой живой кошелек расцеловал меня на прощание, наградил премиальными и заявил, что всегда будет ждать моего возвращения. Ждет ли он, как обещал?
А потом их было столько, что всех я и не вспомню. Эпизодические заработки разного достоинства, в то время, как другие мальчики наслаждались детством. Мой брат не плотно сидел на какой-то наркоте, я занимался проституцией: мои клиенты должны были бы отмотать срок в тюрьме за такое свободное обращение с подрастающим поколением.
Пока я работал на кухне, мне выделили небольшую комнату наверху, так называемое помещение мансардного типа, страшный пыльный чердак, где все вечера первой своей рабочей недели я пытался навести порядок, создать обстановку, хоть отдаленно напоминавшую уютное жилье. Я притащил с помойки брошенный телевизор, починил его, потом начал таскать и другое барахло. К тому моменту, когда на чердаке случайно воцарился его хозяин – и по совместительству хозяин этого дрянного кафе, мое скромное обиталище было полностью укомплектовано. Я даже смастерил нечто вроде абажура из проволоки, разноцветной бумаги и легких кусков тканей, которые выуживал там же, где и брошенную технику. Ночью я ковырялся в мусорных баках не хуже своих товарок – облезлых тощих кошек.
- Мальчик, у тебя определенно талант. Как это бишь называется? Да, декоратора. Из тебя бы получился превосходный декоратор. Что ты можешь предложить по поводу кафе?
Мои советы обошлись ему не дешево. Ко всему прочему мне удалось сэкономить на закупке материалов, положив разницу себе в карман, вечная нужда научила меня бережливости и расчетливости. Через две недели я ушел со своего комфортабельного чердака, хоть у меня и сердце кровью обливалось, когда я его покидал, в последний раз обводя взглядом дело своих рук. Я думал, что мне станет легче, если я все переломаю и приведу в почти что первоначальное состояние – но я не смог так поступить, не знаю, почему. Мне с самого начала не нравилось у них работать. Не потому, что я сильно уставал, или такая бессмысленная тупая работа унижала мои интеллектуальные притязания - хоть я и ощущал себя последним дебилом, не нашедшим ничего лучше, как много часов подряд кромсать продукты питания на разделочной доске. Пару раз мне на руки шваркнуло раскаленным маслом. Слава богу, что кухня была достаточно просторная, чтобы я мог стоять от плиты на безопасном расстоянии, когда на ней все дымилось, шкворчало и урчало. Но тем не менее это меня не спасло. Ожоги болели и чесались, а потом еще долго с пальцев слезала кожа. Я подумал – какого черта? Неужели нет ничего другого? Это было тем, что подвернулось мне в трудный момент, но это вовсе не означает, что я здесь умру. С самого начала я выкраивал пару часиков между работой на кухне и работой на чердаке, чтобы немного отдохнуть и пошататься по улицам в поисках нового места. Через пару месяцев мне улыбнулась удача. Я зашел на дискотеку, познакомившись с парочкой придурков, и был до того обозлен на свою участь, и на самого себя, что вылез танцевать. Тогда я и прибегнул к способу отказа от собственной личности, чтобы полностью освободиться от реальности без помощи таблеток или наркоты. Своих случайных знакомых я потерял в толпе, и потому никто не мог помешать мне, отвлечь от новой сущности, в которую я преобразился, пойдя на поводу у ритма. В такт ему пульсировал свет. Я ничего не помню определенно, ни мыслей, ни ощущений, только поразительную легкость. Так, в детстве мне нравилось думать о себе в третьем лице, представляя, что я не я, а кто-то другой, но мне не удавалось облечь туманные идеи в явственную форму. Повзрослев, я стал более уверенно входить в незнакомую роль, и тогда на дискотеке я погрузился в пугающий и волнительный транс, в сон наяву. Раньше я мало танцевал, в основном с матерью на торжествах, в качестве шуточного кавалера, чтобы поднять ей настроение, или когда мужчины напивались до состояния нестояния. Я никогда и представить себе не мог, что стану танцами зарабатывать на жизнь.
Мне нравилась мое отщепенство. Нравилось то, что я мог быть кем-то кроме себя, ничуть не заботясь о впечатлении, которое произвожу, нравилась моя отрешенность от мира. Я пришел туда снова, через несколько дней, выпотрошенный после рабочего дня, разозленный на идиота-повара, изводящего меня вечными придирками и бессмысленной болтовней. На сей раз мне не потребовались поводыри. На танцполе было не очень много людей, но это меня не смутило, поскольку едва я ступил на него, я перестал быть собой. Это стало лучшим избавлением от стрессов. Оказалось, я расправился не только с ними, но и с прежней работой, и с еще одним этапом жизни. У выхода меня догнал не молодой человек, и начал задавать вопросы – сначала я принял его за субъекта из эпизодической серии моих похождений. Он был абсолютно бесцветным, полноватым, и не вызывал желания не то что пойти с ним куда-то, но и просто побеседовать по душам. Но его одежда свидетельствовала о хорошем достатке, потому я решил присмотреться повнимательнее, чтобы понять, чего он на самом деле хочет. И вдруг он предложил мне устроиться в бар танцором.
- Я наблюдаю за тобой второй вечер. Уму непостижимо, что ты нигде не учился танцу: у тебя отличная пластика.
Я рассмеялся, думая, что он мне заговаривает зубы. Трудно поверить, насколько некоторые дети бывают искушены в делах, не долженствующих долгое время их касаться. Оказалось, я ошибся – он действительно предлагал мне новую работу с удобным графиком, достойным окладом и чаевыми, которые мне захотят вручить клиенты. На следующее утро я подписал трудовое соглашение. Лавочку, в которой я начинал свою карьеру - кафе, я обходил стороной. Плохо то, что за все время моего существования и бесконечных переездов по стране я должен был волей-неволей видеть и общаться с множеством людей, которые могли меня узнать. Я надеялся только на то, что у меня достаточно расхожая внешность, но это меня мало утешало, потому что я не Джеймс, и не являюсь эксгибиционистом. Мне никогда не нравилось быть в центре внимания. Я всегда слишком боялся сделать что-то не так, стать предметом насмешек, подвергнуть свою гордость испытаниям. Потому я приучил себя забывать обо всем, выходя на сцену, и никогда не смотреть на посетителей, что бы ни случилось; мои глаза не видели, а уши не слышали их криков. Я не воспринимал ничего, кроме музыки, и я действительно чувствовал себя превосходно, не являясь собой. Если взгляды посторонних могли меня отрезвить, я игнорировал эти взгляды. Если я все же смотрел, я видел нечто неопределенное и размытое, как будто у меня на глазах появлялась пленка.
Бар был не очень большой, и совсем не такой, в каком я бы рискнул быть скомпрометированным. Приличных посетителей можно было пересчитать по пальцам –сплошь алкоголики и другая шваль, которая время от времени норовила залезть на сцену, и которую сгребали в охапку наши охранники – пара здоровенных ребят, для кого танцоры были объектом насмешек и скабрезных шуточек. Можно подумать, давая человеку стальные мышцы, бог непременно забывает о мозгах. В моей смене танцевало еще трое ребят, все – любопытные экземпляры для паноптикума. Два гомосексуалиста с ярко выкрашенными волосами и гипертрофированными ужимками фальшивых дам, и один чахоточный. О его болезни знал только я один, и то благодаря лишь тому, что раз переспал с местным врачом.
Я устроился в однокомнатной квартирке через два квартала от своего бара, и она была куда лучше, чем мое прежнее жилье. Так, постепенно шаг за шагом я стремился к обывательскому благополучию. Каждую неделю я звонил своей матери, чтобы сообщить, что все еще жив. Она уговаривала меня вернуться, но не слишком убедительно, чтобы я поверил в ее искренность, и согласился снова пришпилиться к материнской юбке. И так всем было ясно, что приличного циркача из меня не выйдет. Я не говорил ей, каким образом зарабатываю деньги – как, впрочем, всегда, и врал напропалую. Она не верила, но вслух во лжи меня не уличала, за что я был ей благодарен. Мы ведь ни разу в жизни не говорили по душам. Пока мы с братом были мальчиками, наши шалости являлись шалостями детскими, и она видела в нас своих маленьких детей. Но когда мы начали взрослеть, и каждый новый день только ощутимее доказывал, что мы неизбежно становимся мужчинами, следуя законам природы, она все больше отдалялась от нас. Не знала, как и о чем с нами говорить, боялась вопросов, которые мы и не собирались задавать. Из наших отношений ушла теплота и сердечность. Я начал чувствовать, что она исполняет свой долг, что мы стали для нее тяжким бременем, и поскорее должны развязать ей руки, позаботившись о себе. Я любил ее так же сильно, сколь сильно и ненавидел. И прежде, и теперь, и в будущем, она была единственной женщиной в моей жизни, которая что-то значила, и которую я принял, потому что судьба так распорядилась.
Я никогда не уставал от многочасовых танцевальных марафонов так сильно, как другие. Может быть, дело в моих здоровых легких, или в особой выносливости, но я не падал от изнеможения, и быстро восстанавливался, приняв душ и отоспавшись. Мне просто не нравилось заведение. Не нравились чересчур навязчивые клиенты, которые мои отказы воспринимали как личное оскорбление, и продолжали меня домогаться. Впервые я начал сталкиваться с угрозами. Нужно было менять дислокацию – я проработал в том баре чуть меньше года. Я подумал, что разумно перебираться дальше, может быть, в другой штат, где люди богаче, и работа лучше оплачивается. Мой директор меня бы не отпустил подобру-поздорову, поскольку считал, что я приношу ему хороший доход, и клиентов прибавилось именно благодаря мне. Но врач выдал мне липовую справку о необходимости срочной операции на позвоночнике, которую я и предъявил как веское оправдание своего бегства. Мне дали прекрасные рекомендации.
Я уехал в другой город, и все начал заново. Мне повезло с работой – я устроился в крупную дискотеку, - им как раз требовался новый танцор вместо парня, сломавшего ногу. Сам ли он ее сломал, или ему кто-то помог, я до сих пор не знаю, да меня это и не очень интересовало. Я мог опасаться лишь того, что меня постигнет та же участь. Мой работодатель оказался человеком с темным прошлым, заработавшим первые капиталовложения той же методой, что и я – об этом шептались в кулуарах, и шепот долетал до моих ушей, хотел я того, или нет. Мне снова пришлось публично раздеваться, на этот раз при большем скоплении народа, однако это меня не остановило. Я привык относиться к своему телу безо всякого почитания и благоговения, это была просто моя плоть, но не моя душа, до которой никто из них не мог добраться. Мой брат учился в медицинском училище, и в последние три месяца, пока мы оставались с ним, работал помощником патологоанатома в городском морге. В его ночные дежурства он отпирал мне заднюю дверь, и я мог беспрепятственно заходить в холодильники, сплошь набитые голыми трупами с бирками на ногах, и оставаться с ними сколько вздумается. Я смотрел в глаза смерти, и мне нравилось то, что я видел: ее величие. Доказательство, что человек всего лишь организм, которому суждено жить, развиваться, стареть и умирать, как и всему остальному биологическому мусору. Это был строительный материал для мироздания, песчинки в безбрежном море, и я следовал общему ритму, не видя и не зная своего бога. Люк в полутемной комнате под нержавеющим диском абажура вскрывал трупы бомжей, ковырялся в них, как в помойном ведре окровавленными руками мясника, и показывал мне, как выглядят наши замысловатые механизмы. Все, чем мы набиты. Так жизнь обесценилась в моих глазах. Я отношусь к своему телу с тем же трепетом, с каким отношусь к куску мороженой тушки индейки, покупая ее в супермаркете. Это просто мое тело, которое умрет, и которое выпотрошат так же, как Люк потрошил других, смеясь и рассказывая мне самые обыденные вещи. Наверное, так и должно быть. Он смотрел на меня и говорил, что я тоже пойду в медицину, раз так спокойно отношусь к факту бренности всего сущего. Сомневаюсь. Как бы я не относился к себе, как бы не презирал других, смог бы я рассекать скальпелем то тело, которое видел живым, которое изучил, как свое собственное? Мог бы думать о нем опосредованно, как о сброшенной коже, делая очередной надрез там, где прежде целовал?
Я зарабатывал больше прежнего, и перестал соглашаться на сомнительные эскапады со случайными встречными. Мне исполнилось двадцать, и я не мог себе позволить заболеть какой-нибудь дрянью, или продолжать срывать деньги за унизительное для себя соглашение. Я начал испытывать стойкое отвращение к одному из основных инстинктов, и хоть это меня и расстраивало, поскольку являлось неестественным проявлением, тем не менее я прекрасно понимал, чем оно вызвано. Это стало расплатой за мое прошлое легкомыслие, глупость и жадность. За то, что я пошел на поводу у инстинкта, и запутался в личных пристрастиях раньше, чем жизнь нанесла мне ощутимый удар. Прежде послушное и ко всему готовое тело взбунтовалось, и я должен был восстановиться, привести себя в порядок, сжечь себя, подобно Фениксу, чтобы возродиться к новой жизни чистым и обновленным. Мне необходимо было растворить всю принятую внутрь грязь в собственной желчи. Я почувствую, когда это произойдет.
Мне хочется завести волка. Я часто прихожу в зоомагазин и смотрю на этих несчастных зверюшек в клетках, в их глаза: там есть сова, есть еноты, белки, маленький крокодил, игуана. Говорят, что игуаны очень привязываются к хозяевам, сидят у них на плече, как кошки, и любят детей. Не знаю. Трудно поверить, что этот маленький дракон способен на хоть какие-то разумные проявления. Я смотрю на волчат, и вижу в их круглых темных глазах собственное отражение; если мне удастся убраться, или Джеймс съедет вперед меня, я обязательно куплю себе волчонка. Хоть одну живую душу спасу, если не могу освободить из клеток и террариумом их всех. Кто знает, что ждет их в неволе? Мы все так или иначе имеем свои клетки. Иногда мне кажется, что становится совсем тесно, и я жалею, что мне приходится смотреть на все, что я вижу. Кто из нас может испытывать абсолютную свободу? Что случится со мной, если завтра мне суждено умереть? Я не верю в того бога, который сидит на облаке и создает вселенные одним усилием воображения, или словом, как боги Египта.
В дискотеке я задержался всего на три месяца. Танцоров было очень много, все работали через день-два, одни приходили, другие уходили, кто-то не выдерживал сумасшедшего темпа и напряжения, и таким образом, передо мной постоянно мелькали незнакомые лица, ребята и девушки, которых я не знал, и не мог запомнить по именам. К тому же у меня никогда не было в привычках сближаться с коллегами, и вообще тесно контактировать с людьми. Отношения затягивают, в них начинаешь влипать, как в клей, попадаешь в прямую, или косвенную зависимость, чувствуешь необходимость в пустопорожних разговорах и не обязательных проявлениях привязанности. Я опасался этого, и всегда считал обременительным и глупым для себя. Ушел я не из-за того, что не сработался с людьми – я воздвигал между ними стену наподобие пластиковой перегородки, не потому, что меня обманули, а по весьма прозаической причине. Если мне приходилось танцевать не на сцене, не вверху над толпой, а на тумбе посреди танцпола, что случалось весьма часто, пьяные парни стаскивали меня вниз, или просто не давали мне двигаться. Между нами постоянно завязывались потасовки, и пока подоспевала охрана, которая не хотела, да и не могла действовать быстро при таком большом скоплении народа, к их приходу образовывалась куча мала, в которой я, наверное, и был самым агрессивным и злым. Я ничего не мог с этим поделать. Если кто-то меня задирал, я не упускал случая доказать засранцу его оплошность, так что охране приходилось успокаивать главным образом меня. После таких эксцессов я, весь в синяках и шишках, замазывался тональным кремом, а он с меня стекал вместе с первым потом. Хорошо, что после тумбы я танцевал сверху, в клетке над публикой, и никто бы не смог разглядеть моих боевых отметин. Конечно, эти незапланированные побоища меня не устраивали. Мне платили за танец, а не за искусство гладиатора, потому я подыскал себе более спокойное местечко. Бар с приличной репутацией, высокими ценами, хорошей оплатой моих умений, расторопной охраной. Бар, рассчитанный не только на голубых мужчин, но и на дам, которые бывают еще щедрее на чаевые, кидая их на сцену. Меня привлек тот факт, что приватных танцев и выходов в зал не было предусмотрено, и любые руки любого клиента не могли бы тебя ощупать. Я никогда не работал на таких условиях. Да, я терял огромные барыши, но тем не менее не чувствовал себя проституткой с дороги. То, чем я занимался раньше, было моим личным выбором, моей прерогативой, и я никогда не делал этого публично, напоказ. Я не должен видеть людей, приходящих на меня смотреть, и думать о них. Я только танцую, и мне это нравится. Я выплескиваю негативную энергию, отравляющую мое тело, и заставлявшую в детстве воровать, пить алкоголь, и балансировать на краю пропасти.
Я здесь уже месяцев пять. Нас семеро – по дням недели, как иронично! хоть мы и не танцуем по этим дням, а лишь носим их наименования. По странному капризу руководства из нас не стремились изначально образовывать пары, что привело бы к четности состава. Когда я появился в первый вечер, растрепанный парень с черными, как угли глазами, закричал, увидев меня:
- А вот наш новый Четверг!
Я не обратил на него внимания, решив, что он либо полный идиот, либо находится в перманентном состоянии наркотического опьянения. Кроме нас в комнате были охранник и два бармена, которые курили травку, стоя у открытых настежь окон. Они перестали разговаривать, и все, как по команде, уставились на меня. Я предпочел проигнорировать их откровенно любопытные, оценивающие взгляды, и ответив на нестройное приветствие, сел за дальний столик с зеркалом. От запаха дури меня инстинктивно начало мутить. Балагур, встретивший меня странным обращением, подошел сзади, и протянул мне косяк, назвав свое имя – Джеймс. Знакомясь, я отказался от оказанного мне доверия выкурить эту трубку мира, что пробудило в них какие-то смутные подозрения. Все они посмотрели на меня с нескрываемым удивлением, и переглянулись – я увидел в отражении их общее замешательство, и то, что вторгся в чуждый мне мир, частью которого мне не суждено стать. Я бы ни за что на свете об этом не пожалел. Джеймс, улыбнувшись, сделал очередную затяжку и, выпустив сладковато-горький травяной дым из легких куда-то в направление моей макушки, вынес свой безапелляционный вердикт:
- Ты похож на девчонку, твою мать.
Я не остался в долгу.
- А ты – на бездомную дворнягу.
Мы обменялись любезностями на пятую минуту знакомства, не обещавшего усыпать путь этих отношений лепестками роз. На следующий день я зашел в туалет, и увидел Джеймса, растянувшегося на полу. Спиной он опирался на стену, рука выше локтя перетянута жгутом, в другой – пустой шприц, глаза на закате. Я наклонился, чтобы понять, жив ли он, и мне было велено убираться немедленно, пока он не надрал мою задницу. Только по нашему недомыслию и божественному недосмотру мы каким-то образом умудрились снять одну квартиру на двоих. Так произошло благодаря тривиальному стечению обстоятельств: я должен был расстаться с прежним жильем, потому что мне неудобно было добираться до бара. Джеймса выперли со старой хаты из-за пьяной драки, в которую он умудрился втянуть соседей. Один из официантов, зашедший курнуть припрятанный Джеймсом косяк, вспомнил, что его приятель сдает квартиру неподалеку от бара, и позвонил ему, чтобы узнать подробности. Я только что приехал, сел рядом на подоконник, и слышал весь разговор из трубки-в-трубку, а Джеймс стоял чуть поодаль, поводя безумным взглядом по сторонам и вытянув шею. Все было прекрасно, кроме цены - слишком высокой, чтобы платить одному. И в первый раз мы с Джеймсом начали действовать в унисон: видимо, сказался опыт бесконечных стычек и свалок в раздевалке, когда другие ребята вынуждены были нас или успокаивать, или разнимать постфактум. Мы посмотрели друг на друга, как заговорщики, и в один голос сказали что-то вроде: «мы ее берем». Воцарилось некоторое подобие перемирия. Казалось, что всем окружающим стало легче дышать, и эффект «пороховой бочки» сошел на нет. Наши совместные с Джеймсом выступления перестали носить характер жесткого соперничества, и приобрели видимость альянса, слаженности, возникшей из ниоткуда, подобие общей жизни на сцене, флирта, дружбы или любви – того, что так нравилось публике и заводило ее. Он брал у барменов ледяную минералку, и в самый разгар танца обливал меня ею, заставляя людей в зале орать и улюлюкать. Для меня это был мгновенный остужающий шок, который на пару секунд выбивал меня из колеи, из моего привычного состояния, и потом я снова должен был заново начинать концентрироваться на собственных ощущениях, абстрагируясь от настоящего.
После одного из таких тандемов мы вместе возвратились в пустую раздевалку, чтобы ополоснуться под душем и переодеться. Я сбросил мокрые плавки, а потом услышал щелчок замка - Джеймс закрыл дверь изнутри, обернулся ко мне, и как-то странно посмотрел. Я не придавал значения его долгим взглядам, которые могли обозначать все, что угодно, но ощутил себя в его компании крайне неуютно. Он смотрел на меня так, если бы я сделал нечто дурное у него за спиной, и вынужден был теперь держать перед ним ответ. Очень внимательно, тяжело, исподлобья - смотрел так, что, отвернувшись, я чувствовал его взгляд кожей. Мне показалось, что вот сейчас он подойдет сзади, и воткнет мне в спину нож; он действительно двинулся вперед, ко мне, и я боялся заглянуть в зеркало, чтобы не увидеть это занесенное надо мной лезвие, которое я живо представлял. Резко развернувшись к нему лицом, я в ожидании его выпада чуть не столкнулся с ним носом, вдохнув его горячее дыхание. И вдруг он меня поцеловал. Я помню свое изумление. Помню, как у меня где-то внутри, в солнечном сплетении, заворочались странные, в клубок сплетенные стыд, страх, слабость, возбуждение – все разом. Я по-прежнему не мог скинуть с себя экстатического ступора танца, мой мозг словно разбился на множество осколков, которые дребезжали хрустальным звоном в черепе, высыпаясь из ушей. Мне еще не удалось собраться заново, прийти в себя, как после головокружительных сальто на американских горках. Джеймс застал меня врасплох. Если бы я оказал ему сопротивление, он бы попытался принудить меня силой, что привело бы к очередной драке. Я бездействовал, как будто угодил в воронку, лишившую меня последних крупиц здравого смысла. Не нужно было идти у него на поводу, но на мне сказался долгий опыт воздержания, и тот удивительный факт, что я не испытал отвращения. Джеймс довольно привлекателен внешне, и он не покупал мое тело. Мы начали в комнате, и закончили в душе. Это стало следующим этапом отношений, которых я так старательно избегал, и в которые попал благодаря своему желанию сэкономить на аренде жилья. Я не живу с Джеймсом, я не люблю Джеймса, и я не привязан к Джеймсу. Но я вынужден его видеть рядом с собой, разговаривать с ним, злиться на него, и работать вместе с ним. Конфликтов у нас не убавилось. Напротив, теперь мы скандалим на бытовом уровне, как две сварливые домохозяйки, и я не могу разгрести в нашей квартире срач, который Джеймс постоянно устраивает. Он сводит меня с ума. Легче подыскать себе другое жилье – чуть подальше, без балкона, с одной, а не двумя, комнатами, и опять добираться до бара на автобусе, но только не изводить себя присутствием вечно матерящегося квартиросъемщика. На этом история моего грехопадения закончится.
Он сидит, развалившись на диване, вытянув ноги в черных дырявых носках, и скрестив на груди руки.
- Знаешь, в чем твоя проблема?
Смешно видеть, как этот забулдыга и повеса с нечесаными волосами читает тебе мораль пасторским тоном. Ты сдерживаешься, чтобы не рассмеяться ему в лицо. Драка не входит в твои ближайшие планы. Если ему охота корчить из себя Моисея – пусть потешит самолюбие. Сегодня его день.
- Уму непостижимо, что при такой мамочке, и том образе жизни, который вы вели, она не сказала тебе, что все вокруг – дерьмо. И вовсе необязательно уважительно к нему относиться. С тобой можно от скуки сдохнуть. От такой серьезности давно впору загнуться.
Нужно вставать и уходить, пока его не понесло. Как вдруг он резко меняет тему разговора, его черные глаза широко раскрываются, и он говорит с воодушевлением:
- Знаешь, что? Я, кажется, понял, что мне нужно сделать. Найти богатую дуреху, и жениться на ней. Вот так!
Он прищелкивает пальцами, очень довольный собой, подбирает ноги в рваных носках, и выпрямляется.
- Сразу в дамки! Пусть она хоть на обезьяну будет похожа, я не рассчитываю на подарки судьбы… У меня запросы скромные. Главное – банковский счет, и никаких наследников. Женюсь на старушенции, а когда она отправится прямиком в ад за прелюбодеяние, я вытащу туза! Как это тебе?
Старые дамы – не твой профиль. Жениться, чтобы разбогатеть, пальцем о палец не ударив, довольно рисковая затея, если принять во внимание чисто бытовые стороны вещей.
- Ну, для начала тебе надо бросить пить. Ты сам похож на старую обезьяну. Не думаю, что сейчас на тебя может кто-то польститься.
Джеймс тихо матерится, ощупывая скулы и натыкаясь на жесткую щетину. Потом поднимается и плетется в ванную приводить себя в порядок: доводы оказались неоспоримыми.
Сегодня я отказал нашему администратору. А утром, во сне, снова пришел Джуд. Мы сидели с ним перед камином в его большом доме, друг против друга, по-турецки скрестив ноги. Я рассказывал о том, что случилось со мной после нашего расставания. «Расставания» - так я это называл, и сам себе поражался. Но даже во сне я не мог сказать Джуду, о чем знаю, что видел той злополучной ночью на тротуаре у клуба. Он смотрел на меня и все понимал – понимал, что я просто молчу. Я замечал темные тени в его глазах, которые были прежде синими, а теперь расплывались черными зловещими пятнами, едва я ощущал течение времени и его эфемерность. Джуд был рядом, но я чувствовал, что это уже неправда, и стоит мне пожелать – я проснусь, оставив его в прошлом, откуда он не вырвется. Но здесь он жил и дышал, как я, как любой другой, как он сам дышал недавно. Всего несколько месяцев назад, когда мы отправились в тот проклятущий ночной клуб. Он хотел встретиться со своими друзьями, и когда заехал за мной, я видел, что это не вполне Джуд. Его настроение менялось быстрее, чем в зеркале исчезает отражение, он то шутил, то замолкал, и я готов поклясться, что виной тому был какой-то наркотик. Но я смолчал. В последний раз, когда я выразил недовольство по этому поводу, он не захотел слушать, и покрасил волосы в темный цвет. Ужасно. Ему было смешно смотреть на мое замешательство, но пусть бы он злил меня тысячу раз, пусть бы красил волосы, бренчал утром на гитаре, не давая мне спать. Пусть бы бесил меня своей идиотской беспечностью, или швырялся дорогущими сервизами по пустякам, потому что я не воспринимал его всерьез. Боже… я бы бежал на край света без оглядки, если бы знал, что этим его спасу.
1 комментарий