In memoriam. Андрей Небко (1976–2012)
Именинника принято поздравлять громко и торжественно. Но извините, покойник этого не любил. Он морщился от любого окрика или громкого шума и обожал негромкий шорох дождя за окном, треск поленьев в огне и шелест страниц. Сам он тоже старался не повышать своего голоса – немного резкого, неожиданно ломающегося и суховатого. Характер у него был не подарочек: застенчивый, мнительный, почти замкнутый – но с абсолютным чувством юмора и собственного достоинства. Чего у него не отнять: он был прекрасно воспитан, хоть и не кичился этим ничуть. Он умел носить костюмы будто с иголочки, безошибочно знал наизусть античных и средневековых поэтов, а в ресторане мог преподать мастер-класс по пользованию столовыми приборами любому деревенскому дурачку вроде меня. Что, собственно, он и делал. Я был нерадивым учеником.
К его несчастью (а к моей буйной радости и щенячьему восторгу), когда мы встретились с ним на каком-то ЛИТО (вряд ли это была знаменитая студия Алексея Машевского в Музее Анны Ахматовой при Фонтанном доме, я бы запомнил), я был по уши влюблён в другого. Но Андрей сразу понял, что завидовать тому бедняге не стоило: тот был весьма неплохим поэтом, но слабовольным и легкомысленным парнем, что вкупе с таким раздолбаем, как я, впоследствии не привело ни к чему хорошему… Должно быть, Андрея всё это изрядно бесило, но виду он не подавал. Вообще, по его внешности было трудно судить о том чудесном и разностороннем внутреннем мире, который он не выставлял напоказ перед первым встречным. Наверное, потому что уже не раз обжигался – и не только на молоке, но и на воде. Ему вообще при жизни редко везло.
Он родился 15 сентября 1976 года в Мурманске. Отец, Александр Борисович Анипко, был очень толковым инженером и мастером на все руки. Мать, Неля Александровна – историк по образованию, культуролог и музейный работник. Именно она привила сыну любовь к искусству и литературе. Андрюшка был очень впечатлительным мальчиком, имел склонность к словесным играм и театральности с самого детства. Он очень рано начал читать, в четыре года, а к школе умел не только перекладывать палочки и по слогам разбирать азбуку. Нет, он уже прочитал «Остров сокровищ» и «Робинзона Крузо» (чем потом смущённо хвалился, правда, перед другими, не мной). Обалдевшие товарищи по учёбе слушали его, открыв рот, когда он рассказывал о приключениях и путешествиях, словно сам там побывал (тогда же, по его признанию, он и начал немножко «присочинять»)… Я себе даже не представляю, как ему, должно быть, было скучно на уроках!
Но и в обычной жизни мальчик Андрюша умел удивить честной народ. У него была просто феноменальная память, и он поражал бабушку с дедушкой, когда они ехали на электричке на дачу, наизусть декламируя огромные массивы детских стихов. А также без запинки цитировал Лермонтова и Пушкина, которых ему читала мама. Иногда получалось неудобно, когда ребёнок читал вслух «взрослые» стихи гениев русской словесности, да ещё и с выражением… Как-то раз пришлось отпаивать водкой соседа, игравшего роль деда Мороза и сдуру попросившего мальчонку «прочесть стишок». Андрюшка охотно влез на стул и принялся декламировать «Руслана и Людмилу» по памяти, видимо, собираясь выдать её всю, от начала до конца. Мать с отцом потом долго ему это вспоминали и посмеивались. Мне искренне жаль беднягу-соседа: представьте себе – чуть ли не полчаса преть в ватном халате, накладной бороде, валенках и шапке, пока дрянной мальчишка не угомонится и не прекратит своё выступление! Думаю, этот Новый год он запомнил на всю жизнь.
А мальчик, который пошёл в школу с углублённым изучением языков, и потом даром времени не терял. Очень быстро к его увлечению театром добавилась склонность к лингвистике, и к окончанию школы он более или менее прилично говорил на восьми (!) языках. Мать его работала в Краеведческом музее, и его директор, заметив способности мальчика, написал тому рекомендательные письма для поступления. Он же посоветовал отправить парня учиться в Санкт-Петербург, что сам Андрей, по его собственным словам, сначала воспринял без энтузиазма. Он говорил, что не представлял себе в тот момент, как он будет в чужом городе жить совсем один.
Ему было 16 лет, когда его родители развелись. Андрейка был домашним мальчиком, очень чувствительным, бескомпромиссным и ранимым, и очень сильно переживал. Настолько, что ему стали не милы родные просторы и сопки, и при первой же возможности он свалил, сверкая пятками, в обетованный ему Санкт-Петербург. Там он без особого труда поступил на философский факультет университета и отучился там три года исключительно на «отлично». Тогда-то он и начал писать всерьёз – много, трудно, «буквально выцарапывая по слову из языка», по его собственному выражению. И к тому же был безнадёжно влюблён (и не один раз!) Как он всё это успевал, я не знаю. Спросите у сфинксов на набережной или гранитных львов у Архива армии и флота – они лучше знают: он с ними любил разговаривать.
Тогда же за ним закрепилась (и тянется до сих пор) репутация «странноватого юноши». Он находил тонкие взаимосвязи там, где никому до него не приходило в голову их искать. Количество колонн в Ротонде было не случайным с его точки зрения, как и число ступенек на портиках Мойки и Фонтанки, не говоря уже о Большой Неве. Клетки со зверями в зоопарке и ниши в стенах филармонии располагались не абы как, а во вполне понятном порядке, который он охотно мог разъяснить… Честно говоря, у обычных девушек и парней, которые с ним учились, от этих его объяснений порой мурашки по коже бегали. Андрей, со свойственной ему театральностью, только усиливал этот эффект, на ходу фантазируя и сочиняя правдоподобные подробности, от которых душа в пятки уходила. Это ему удавалось лучше всего: увлечь, растрогать и застращать.
У него была удивительная способность выдумывать такие детали, которые потом обнаруживались в действительности. Например, медные заклёпки на прорезиненных фартуках дворников в дореволюционном Петрограде. Потом он видит их в первый раз, стоя вместе со мной и моим парнем в витрине музея – и захохочет, с привсхлипыванием и придыханием, как всегда, обалдев от этого невероятного совпадения. Нам тогда было скучно с моим другом, а ему, наверное, страшно и весело. Но он уже начинал привыкать, потому что такая мистика происходила с ним всю его жизнь. Только не говорите, что повезло парню… Представьте себе, что вы спьяну сболтнули в компании подвыпивших друзей что-то вроде: «Так, ребята, расходимся по домам осторожно! Тут по ночам стали шастать белые коты с голубыми глазами. Говорят, кто их встретит, пропадает бесследно… Врут, конечно!» А потом вы сворачиваете за угол и натыкаетесь на троих белых котов. Не одного. Не двух. Трое совершенно одинаковых, будто под копирку сделанных, голубоглазых белых котов мирно сидят на скамейке и просто смотрят на вас в сизых питерских сумерках… Головой-то всё понимаешь, что совпадение, а штанишки уже намочил. Зато сразу трезвеешь, как стёклышко, зуб даю!
Как это у него получалось, я не знаю. Как и совершенно не представляю себе, каким чудесным образом он писал свои удивительные стихи. Нет, вру: я знаю, где он это делал и когда. В библиотеке (имени Горького) – огромном белом здании с красным портиком и высоким крыльцом. С длинными коридорами, подсвеченными (тогда) жёлтыми лампами дежурного освещения, заношенными плитками пола фойе и скрипучим паркетом перед крутыми лестницами с кованными решётками (атмосфера была ещё та – школе чародейства и волшебства до неё, как до Луны пешком или на велосипеде!) С огромными залами и зелёными лампами на столах (они были всегда, только теперь слегка изменился фасон). И – кабинеты со створчатыми дверями из цельного дерева, крашеными-перекрашенными невесть сколько раз (было интересно отколупывать слой краски за слоем, в ожидании, пока Андрей закончит свою работу).
При этом я не могу сказать, что мы с ним были близко знакомы или даже приятельствовали. Он звал меня на свои спектакли (Андрей играл в Студенческом театре, у которого не было собственного помещения и сцены, а репетиции проходили где попало – в актовых залах и чуть ли не аудиториях) – но я отказывался. Я был равнодушен тогда к Шекспиру, а литературно-музыкальные композиции по произведениям поэтов «серебряного века» навевали на меня дикую тоску и скуку. Сейчас я жалею, что ни разу не видел его на сцене. Говорят, что он был превосходным актёром, и я в этом не сомневаюсь.
Максимум, я встречал его с работы и провожал либо до Двенадцати коллегий, либо до ЛИТО, куда я больше даже не заходил. По дороге мы болтали обо всём на свете… С ним было очень интересно. Он был тактичным и отзывчивым собеседником: терпеливо слушал, не перебивая, а если что и рассказывал, то старался не просто произвести впечатление, а донести свою мысль, разложив подробно по полочкам. Интеллигентный, хорошо воспитанный, очень чувствительный и при этом совершенно не истеричный и не жеманный парень.
Мне всю дорогу казалось, что я его интересую исключительно, как поэт. Несколько раз мы останавливались у Гостиного двора, на площадке перед метро, где традиционно играют уличные музыканты. И порой я, прислушавшись, с напускной небрежностью заявлял: «О, опять моё поют!» Он как-то странно молча смотрел на меня тогда, чуть отклонившись назад, и неуверенно спрашивал: что, тебе, правда, пофиг? «Нет, сейчас пойду и потребую свой гонорар!» – ворчливо отвечал я, и мы вместе хохотали. Нет, правда: а что я мог сделать? О защите авторских прав в конце девяностых – начале двухтысячных можно было только мечтать. Да мне и в голову это не приходило: ну, поют, и то хорошо – значит, людям нравится! А я ещё напишу, мне не привыкать.
Как-то раз мы зашли в кафешку на углу – ту самую, в которой давали «двойной маленький» – и у меня неожиданно зачесалось: то ли от кучи впечатлений, то ли от ровного гула разговора других посетителей, то ли оттого, что я был голодный и злой… Может, от всего сразу? Я спросил у него ручку (при нём был только его вечный цанговый карандаш) и тут же на коленке, на салфетке записал очередной стишок. Не помню, что это было, кажется, «Ключи». Или «Кораблик»? Андрей сглотнул, поставил свой стаканчик на стойку у окна и попросил почитать. А потом сказал, что надо поменять две рифмы и дописать строфу, чтобы закончить мысль… Я моментально взбеленился и сказал, что никогда ничего не правлю. Как оно вышло, так пусть и будет! По-моему, я на него наорал. Потом успокоился и извинился.
Он вернул мне листочек, забрал карандаш и вздохнул. «А я, бывает, часами не могу строчку до ума довести,» – неожиданно грустно признался он. – «Сижу, ломаю голову, а слово не приходит». Мне его даже стало жалко немножко. Он работал над своими стихами, как каторжник. Добивался того, чтобы всё было красиво, умно, оригинально и интересно. Он писал каждый день, точно на тренировку ходил. Столько-то строчек. Хочешь, не хочешь, а пиши. Вдохновение тоже бывало, нападало на него, но реже – по крайней мере, мне он так говорил. Главное, мол – это ежедневные упражнения. Он был такой трудяжка!
У меня от его слов тоскливо засосало под ложечкой. Наверное, просто хотелось жрать… И я решительно возразил, что нет, я так точно никогда не смогу, как он. Андрей усмехнулся и шевельнул плечом: «А ты попробуй!» И от его убеждённости деваться было некуда: я нехотя достал свою салфетку с каракулями, послушно переправил обе рифмы (он не подсказывал, а только наблюдал с хитроватым прищуром) и со вздохом дописал одну строфу или даже две. Он даже сходил и взял мне ещё кофе и сосиску в тесте, заметив, что я начал икать. Выложил на столешницу, как перед собакой, пододвинул рукой и скомандовал: «Лопай!» (или просто – «Ешь»?) Я злился (меня заставили заниматься какой-то ерундой!), давился (про кофе я вспомнил не сразу), но начал мучительно подбирать слова… И наконец, вернул ему снова его карандаш, а он вежливо испросил глазами разрешения перечитать. «Вот теперь гораздо лучше!» – довольным тоном произнёс он, будто был учителем в школе, а я – его самым ленивым учеником.
Он был моложе меня на несколько лет, но со стороны могло показаться, что наоборот. До его первой книжки, изданной в Мурманске, оставалось ещё лет пять. Он только-только перешёл на филологический факультет и начал работать в библиотеке… Всё у него было ещё впереди. А у меня, рыжего обормота с гитарой, позади были Грушинский и другие фестивали, турслёты и уличные музыканты, уверенные, что «Позолоченную рыбку», «Лягушонка» и прочие нахально-трогательные песенки сочинил тот Ким, большой, который Юлий. Который выставил меня, как ссаного котёнка, за шкирку из Литинститута и велел больше туда не пускать. Да, я ему нахамил. Кажется, даже матом… Потому что он потребовал от меня взять псевдоним, чтобы нас не путали! Серьёзно? Меня можно спутать с ним? Да ну! Скажете тоже! (Вот я ему и сказал…)
Псевдоним я всё-таки потом взял. Ненадолго. Девичью фамилию матери. И с Юлием Черсановичем мы тоже потом помирились… А тогда, в кафешке на углу Невского, Андрей Анипко научил меня одной простой вещи. Надо писать каждый день, хорошо или плохо – неважно. Но чтобы ценить то, что ты делаешь, по-настоящему, надо в это вкладываться. Работать над собой, а не просто пользоваться тем, что тебе дано. Каждый день… Ему потребовалось на это всего пять минут. Я ему до сих пор благодарен за это.
Гениальный парень. И ужасно одинокий.
Жалко, что я прошёл мимо него, как человека. Наши встречи и прогулки как-то сами собой заглохли, когда мой любимый начал страшно болеть. А потом… Я сбежал. Город стал мне невыносим. Когда я вернулся, через несколько лет, Андрей Анипко уже сломал спину и уехал в свой Мурманск. Больше мы не виделись никогда.
Я читал его книжки, когда они выходили. Его переводы – Рильке, Бодлера. Его знаменитое хулиганство с Шекспиром, когда он «перевёл» несуществующий в природе 155-й сонет – а если честно, просто его сочинил. Но настолько качественно, «по-шекспировски», что я помню серьёзный филологический спор – что это такое, мистификация или чудесное обретение неизвестной работы великого автора? Вся штука в том, что Андрей тоже был безумно талантлив. Нет, я не ставлю его рядом с Шекспиром, как драматургом, но ведь, простите, как поэт, тот уступал в своё время в популярности даже Кристоферу Марло! Будем считать, что теперь они оба квиты: на том свете мы все на равных. И гении, и обычные люди – все там будем, чего зря копьями трясти?
Тот самый сонет (из сборника «Увертюра», Мурманск, 2002, под псевдонимом Арсений Северин):
Окончена сонетов скучных книжка,
— Пусть отдохнут рука и голова;
Польстил ли ей, доволен ли парнишка,
Узнаю не по вежливым словам,
Но по очам, свидетелям нелживым:
Коль в них поприутих огонь любви,
Залит потоком слов велеречивым,
— Сонеты — дрянь, а книжку хоть порви,
— И грустен я... Когда же с силой новой
Огонь в очах чудесных воссиял, —
Поэт, довольный филигранным словом
Переплетает книжицу в сафьян.
Ученые разборы не нужны
Там, где любовь — мерило новизны.
…Когда мне сказали, что в последний год своей жизни Андрюша страшно мучился и поэтому ушёл сам, я даже не поверил. У меня перед глазами стоял всё тот же молодой парень в костюмчике, с грустными и слегка испуганными глазами, который учил меня, дурака, навыкам стихосложения. Мы ни разу не заговаривали с ним ни о чём личном, и я даже не думал о нём ничего такого. Читал его стихи и точно не видел в упор. И не спрашивал, как он ко мне относился. Но, наверное, вряд ли он стал бы проводить долгие вечера за разговорами с нахальным и несдержанным на язык рыжим парнем, если бы тот не был ему симпатичен хоть немножко? Мне это в голову не приходило тогда.
А теперь поздно. С днём рождения, Андрей. Все, что я могу тебе подарить – это только воспоминания. Но если я помню тебя до сих пор, значит, ты был мне дорог. Если тебя читают и сегодня, спустя столько лет, значит, ты свою жизнь прожил не зря. Пусть другие расскажут о том, как ты вёл клуб по античной литературе, преподавал в школе детишкам немецкий и судят о том, какое место в современной русской поэзии ты занимаешь… Я этого не застал, и ничего добавить не могу. Но когда мы были знакомы, пусть и недолго, ты был талантлив, юн и прекрасен. Можно, я буду помнить тебя таким?
А вот те твои стихи, что мне больше всего нравятся. Ага, вкусовщина. Можно поспорить, что это не лучшее или не самое приличное. Но мне нравится именно эти. На твой день рожденья я выпью водки и просто почитаю их вслух. Для тебя.
***
Я вернусь к тебе ветром в кирпичной щели,
я вернусь к тебе пригоршней кислой земли -
щекотать и слюнявить ржаное подчревье.
Я вернусь к тебе певчим морозным ключом,
я вернусь к тебе солнечным пыльным лучом,
просочившимся сквозь облака и деревья.
Спеленай меня в дудку, цевницу, свирель:
я взъерошу на мшелом пригорке сирень
и всем пчёлам кувшинки пыльцой перемажу!
Я вернусь к тебе звонкой зуделкой дождя -
об одном попрошу: не забудь, восходя
по ступенькам, стереть с переносицы сажу.
Я люблю тебя снова, вчера и всегда, -
не забудь, доверяясь ладоням пруда,
камышину сорвать или срезать - исполнишь?
Я вернусь телеграммой с угрюмой каймой,
но вернусь!!! - в меховые ладони, домой,
на колени, и вверх по... - но помнишь ты, помнишь!
Или примус остыл, и цветок голубой
над конфоркой гундосит мохнатой губой
о "каких там свирелях?! джакузи - и в койку!"
И тогда я вернусь - одичавшей грозой,
давшей волю трехтысячевольтной борзой -
целой своре! - прорвать, как плотину, надстройку
и пробиться к корням: всё нежней, всё ржаней,
и уже не сдержать ошалевших коней,
и счастливей тебя и меня... - Выйди, кликни -
на просторы любых социальных сетей -
чингачгукский свой клич! -
Загрусти, опустей
и опять в непросеянный пепел поникни.
Дорога
О том, что малодушье – смертный грех;
о том, что смерть подстерегает всех,
куда бы ни вошел ты или вышел.
О том, как относиться к ней всерьёз,
как будто за тобой бегущий пёс –
всего лишь тень, но голос твой расслышал.
О том, дружок, что нет семи дорог,
о том, как неизбежно одинок,
кто словно поперечина в колёсах.
Лишь ты да я, а прочее – прими
как есть, и позабудь о всех семи:
она одна, как тень твоя, как посох.
Ты любишь, знаю, истины плести,
и здесь я не могу тебя спасти,
поскольку растранжирил всё до нитки.
Как зайчик от оконного стекла,
тебе на плечи истина легла –
уймись, оставь бесплодные попытки: -
шнуруй потуже лапти: путь далек,
шагая по любой из тех дорог,
которых нет, и все-таки ты вправе
свой выбор, как котомку, пронести
и к финишу с неслышным «пропусти!»
прийти и всё как есть увидеть въяве.
Лестница Иакова
В небеса упирается лестница,
на земле атакует пролёт
околесица и гололедица,
и в ладонь, как сосульку, берёт,
и кружком заглядится оконное
(до небес продышал мальчуган) -
и склоняется личико сонное
ковылем на горбатый курган.
Мы взойдём, только мальчик-и-девочка,
в облаков недотрогу-нугу,
и не скажет никто, чье же дело, что
наши косточки - гроздь на снегу.
Что рябина, что ива, что ижица -
я к престолу тебя вознесу:
не беда, что со скрипом, но движется -
мы очнёмся в прозрачном лесу,
там, где лесенка в облако тычется,
где по деткам расплакался дрозд;
обойми, Пресвятая Владычица,
белым кружевом пенным погост!
Там по травке, от сопочки к сопочке,
поставцы запорошил апрель,
и баранкой свернулся в коробочке,
в ноздреватой груди - коростель.
Ничего, что всё пропито-прожито:
есть у нас тростниковый трезвон,
оттого-то и тленье положено
четырёх на пороге сторон;
оттого-то и в люди не вывести,
и от стужи земной не спасти,
что по щиколотку ноги в извести
да рябиновый пепел в горсти.
Ни словечка не будет услышано,
не оборвано ни лепестка -
но стекло ледяное продышано
наизлёт, в небеса, в облака.
Мальчик, девочка, взялись-ка за-руки
и вперёд, по спирали пурги, -
и поёт-заливается зябликом,
отвечая на чьи-то шаги.
Глядь - уже и дорожка протоптана,
и крылатые хлопцы снуют
вниз и вверх - и застойная, топлая
покидает излюбленный пруд,
где мальчишки пускают кораблики:
меньше парус, ещё, и исчез,
и не ангелы - спелые яблоки
в облетающей кроне небес.
Флейта
Если ты флейту нашел, а родник потерял,
следуй за ней, за ее переменчивым плачем.
На слово только не верь ей: как будто мы значим
что-нибудь, а не овчинка, сырец, матерьял:
от неудач - ни на шаг от нее! - к неудачам.
Вот и гора, на которой деревья сажал
мальчиком, вот и скамейка, два имени, кольца,
равенства знак... - Так Кааба ведет богомольца,
чтоб насмеяться в конце: "а Земля-то ведь - шар!"
Истина неоспорима, - сомнительна польза.
Нет, не к добру, не ко злу, не к благам, не к убыткам -
так, от зарубки в коре до креста на полях,
чтобы в конце ощутить себя тлеющим свитком
в пальцах, изъеденных плесенью... - Просто приляг,
просто представь себе флейту в начале маршрута,
лист разверни, заточи притупившийся стиль;
ты мне не верил - и правильно: верить кому-то -
значит, вернуться, отчаявшись, в эту же пыль.
Флейта поет... - Как легла: без угла, без приюта...
***
Постой на пороге. Помедли. Теперь оглянись.
Мы не были парой - мы были сиамской двойчаткой.
Но ты, окунаясь в небесную серую слизь,
не вспомнишь, и чёрт с ним: халва не бывает несладкой,
а память о ней не умеет, увы, не горчить.
Тебя потянуло домой, я же трудноподъёмен.
Мы пили бадягу одну, но из разных соломин.
Теперь их не хватит, боюсь, чтобы нас разлучить.
Всё - слово, приблудное имя: по слогу на рот.
Тебе недосуг, и съестного из них мы не сложим:
мы только слегка разминёмся - прохожий с прохожим -
чтоб с этого берега вовремя смыться на тот.
Никто нас не встретит; пожмут, соболезнуя, руку;
найду себе пару - замену - считай, опохмел:
с такого-то пира!.. Но в койке расслышу по стуку
под рёбрами слева: ты рядом... Ты сам так хотел.
***
Войди - по грудь, по плечи - в тихий, совий,
холодный сумрак; угорь под пятой
скользнёт; - но только всё это из той,
из прошлой; из нескромных предисловий
к освистанной комедии... Постой,
ты свитера не снял! А что мне здесь
напомнит о веснушчатом, курчавом,
каштановом..? о родинке на правом
плече?.. Иди же! А его повесь
на мостик. Мне без разницы, когда вам
и где: луна, щенячья злость и спесь, -
и берег пуст. И шепчется камыш
полублатной с классическим Эолом.
Таким тебя я и запомню: голым,
испуганным, храбрящимся: дрожишь,
но входишь - с заготовленным оболом
для кормчего. Конечная. Фи-ниш.
***
Дарю тебе Брукнера, Мойку, Фонтанку,
Гомера, бессонницу, парус, лазурь
под ним и над ним. Собираюсь в загранку.
В Америку. Как Свидригайлов. Понурь
строптивую чёлку. На четверть минутки.
И ждать оставайся урочной попутки.
Дарю тебе всё, чем богат был и беден:
каморку под крышей и рифму "любовь-
буровь". Извини, что бисквит недоеден
и что недопролита чёрная кровь.
Но это неважно. Тем паче - не нужно.
Давай и не-жить постараемся дружно.
Дарю фолианты, полотна, статУи
и в Летнем, и в Зимнем, и в нижнем, и без;
дарю марципановые поцелуи
застенчивых принцев и бледных принцесс.
Бери! знаменитые всё персонажи.
А нашей никто не заметит пропажи.
Составлена опись, реестрик, катАлог.
К сему прилагаю. Себе же возьму
пяток прибауток да пару считалок,
да Твой неразборчивый очерк, Кому
я смог расточительный сделать подарок,
рванув Магометом к упрямцу-холму.
Вечное возвращение. Вместо жпилога
Памяти Н.Б.П.
Я помню колонны; весна; всё в капели звонкой.
Я робко знакомлюсь с сорвиголовой-мальчонкой,
смазливым чертёнком, буяном и главарём.
Мне хочется плакать; но я - всего лишь зубрила,
а он... Над колонной червонное знамя взмыло,
и мы, обезумев, какую-то чушь орём.
Промозглый сквозняк устилает улицу тленом
древесным; мой парень вкалывает по сменам,
а я таскаюсь в спецшколу... На проходной
я жду его каждый вечер с бутылкой "Колы";
в моём "дипломате" - неправильные глаголы
на завтра... Смотрю на часы. Исхожу слюной.
Мой мальчик... Пускай знамёна отшелестели,
пускай ты заснул навсегда в земляной постели, -
как драли мы глотки! как радость душила нас,
когда над толпой ухмылялся картонный Ленин!..
Теперь ты - земля; и мальчишеский пыл разменян
на звон трудовых копеек и плоских фраз.
Но солнце взойдёт над рассеянным нашим строем!
И, чёрт побери, какой мы славой покроем
себе свои с грязью смешанные имена!
...Я жду у "вертушки". Вахтёрша взирает косо
на мнущегося в прихожей молокососа...
Я жду. Ты вот-вот появишься... Даль темна.
