Дмитрий Лычёв
(Интро)миссия
Аннотация
Книга о житие-бытие поздне-Советской Армии.
"Чем больше в армии дубов, тем крепче наша оборона".
Автора неоднократно пытались посадить брюхатые генералы, утверждавшие, что у них такого не может быть, а потому клевета и дискредитация.
"Чем больше в армии дубов, тем крепче наша оборона".
Автора неоднократно пытались посадить брюхатые генералы, утверждавшие, что у них такого не может быть, а потому клевета и дискредитация.
10. Голубая рапсодия
Устроили меня в терапевтическое отделение местного госпиталя. Главное здание было двухэтажным. Первый этаж — приемное отделение, немножко кожного, и моя, сразу родная, терапия. На втором этаже — хирургия. Как сейчас помню год постройки: 1897. Да, еще столовая на втором этаже. Остальные домики поменьше. Магазин тоже маленький. Вдали, как ему и полагается, инфекционное отделение. Даже огород имеет место быть. Маленький, но что-то там растет — я в этом не разбираюсь. Палата просторная, на восемь человек. Потолки высоченные. Класс! Нравится мне здесь. Только вот опять забор. А за ним дома, такие красивые и частные. Один вообще деревянный. Деревянный и голубой. Вот если б там и хозяин был под цвет дома! Да куда уж там! Не дождешься от них. Кому какое дело, что я изнемогаю от спермотоксикоза? Но это не заболевание для комиссования, надо доказывать, что я имею полное право уехать отсюда прям домой. Это последний мой госпиталь. Сейчас или никогда!
Так я думал, лежа на кровати в углу просторной палаты. Никого не было, хотя, судя по полотенцам, еще трое должны были быть.
Задремал. Когда проснулся, увидел всех троих. Один — самый хороший — Костик из маленького городка в Ростовской области. Другой — явно из Средней Азии, неважно, откуда. Третий — из какого-то коллективного хозяйства на Украине. Я расспросил хлопцев о местных порядках. Здесь заставляют работать. Тоже мне новость! Я бы удивился обратному. Терапия пашет на огороде — отделяет сорняки от чего-то. На дворе июль, наверно, что-то уже и выросло. Костик лежит здесь второй месяц, именно он в основном и делится со мной своими впечатлениями. Только начальник отделения, майор с усами, как у Буденного, представляет определенную опасность. Курить, гад, не разрешает. Сразу выписывает, если засечет. Это тоже не впервой, но я даю себе слово быть осторожным. И предлагаю Косте пойти покурить. Наверно, что-то у меня с ним получится. Приятный парень. Среднего роста, с кудрявыми светлыми волосами и вздернутым носиком. То, что доктор прописал! С его помощью я узнал, где в заборе дырки. Если пройти мимо инфекции, потом минуть кочегарку, попадаешь на вполне гражданскую лужайку. Впереди — маленькая речушка Россь. Хоть и маленькая, но купаться можно. Но только после пяти, когда Буденный и иже с ним домой уйдут. А было только время обеда.
Мы поднялись в столовую, где нас сытно и вкусно накормили. Как здесь всё-таки хорошо! Даже домой расхотелось. Об этом, правда, я промолчал, когда Буденный вызвал меня на осмотр. В связи с тем, что я был самым больным человеком в Белорусском военном округе да и в армиях стран Варшавского договора вообще, он решил сам вести мою историю болезни и лично осматривать меня. Я показал ему всё, на что способен. Но в последнее время я привык общаться с людьми среднего уровня развития, этот же оказался умнее и прозорливее. Короче говоря, не поверил. Нужно было срочно готовить припадок для пущей убедительности. Но поначалу посмотрим, в какую сторону ветер подует. А усы у него действительно хороши! Вот только жаль, что не дурак. Ну, и это неплохо: борьба с сильным соперником и победа над ним гораздо ценнее. Победю непременно. Где наша не пропадала!
Опять уснул, последовав примеру сопалатников. Проснулся — а нас уже пятеро: еврейчика привезли, тоже с сердцем. Но место самого больного занято. Хоть и умный еврейчик, но самый больной — я. „…Опыт, сын ошибок трудных. И гений, парадоксов друг. И случай…“ — это я ему так сказал. Но он Пушкина тоже знал. Хрен с ним! Уже почти шесть, а я еще не купался. „Костик, пойдем! Летс гоу, как говорят в Америке“. Кстати, мы только на инглише с ним и трепались — назло остальным. А еврейчик, хоть и умненький, а инглишем не владел. Впрочем, хватит о нем. У него писька маленькая. Так мне сразу показалось, а от мысли проверить стало тошно.
А вот у Костика — большая. Это я узрел, когда он предстал предо мной в трусиках. Разбежался — и грациозно нырнул прямо в Россь. Я — за ним. Особенно развернуться было негде, все больные вылезли на пляж, поэтому плавали недолго. Да и к тому же с непривычки всё замерзло. Обсохли. Я предложил пройтись вдоль речки. Согласился — а что еще делать? Когда мы отошли от общей массы больных, я начал расспрашивать: а как здесь насчет баб-с? Есть в аптеке одна хорошенькая, только вот не любит она Костю… Всем дает, а вот его не приемлет категорически. Вместе с братцем в госпитальной аптеке работает. Брату лет двадцать — это на мой вопрос. А она очень даже симпатичная… Костик аж возбудился. Какой же он классный, когда в одних трусах! Мускулистый, попочка аккуратная, ножки стройные. Беру! Но не знаю, на какой козе подъехать. Выражаю сожаление по поводу того, что с бабами туговато. Говорю, что в принципе мне всё равно — с сестрой или с братом. „Ты не знаешь, может, брат дает?“ Не знает Костик, не проверял. „Раз уж такое дело, Константин, давай хоть братца раскрутим“. „Что я, педик, что ли?“ „Да брось ты! Один раз — не пидарас. Ты — в рот, я — в зад. Или наоборот“. Остановились. Смотрит с интересом: „А что это тебя на мужиков тянет?“ „А мне всё равно — хочется ведь“. Он соглашается. И ему тоже хочется — сам сказал.
Отошли мы уже далеко, купающихся больных почти не видно. Впереди несколько кустиков прямо на берегу. Надоело, давай посидим. Да и возбудился я от таких разговоров. И Костик тоже. Сели. Смотрю, а там эрекция полным ходом, через трусы пульсация чувствуется. Трусики мокрые — всё-всё видно. Смотрел до тех пор, пока Костик мой ясный и непорочный взор, направленный туда, не перехватил. Он предложил кончить вручную. Я решил немного поиздеваться: „Ага, так ты, оказывается, злостный онанист!“ Он обиделся. Наверно, для него это так же плохо, как и педик. „Я, — говорю, — в кулак не кончаю. Западло. Уж лучше мальчика найти и в попку ему разрядиться, чем с пальцами общаться. Не приемлю категорически“. Это я сейчас так коротко описываю. Тогда, сидя на берегу и свесив ноги в Россь, я произнес гневную речь типа лекции „О вреде онанизма как порока, калечащего психику советского солдата, защитника Отечества, и дискредитирующего оного“. Подействовало. Но эрекция не спадала. Я посмотрел Костику прямо в глаза. Он — в мои. Мальчик не глупый, всё понял: трусики приспустил сразу.
Меч-кладенец весь затрепетал, вырываясь наружу. Красивый меч, прямой, дюймов на восемь. Конечно, красивый — только вот боюсь, красоту эту еще кто-нибудь увидит… Мы перебрались в глубь кустов. Я расчистил ложе, повалил Костика и лег сверху. Только приблизил свои губы к его — он отвернулся. Гад, не хочет целоваться! А сердечко стучит сильно-сильно. Сейчас бы кардиограмму — обоих бы сразу комиссовали. Странно, что подобные мысли приходят в такой момент. Не о том ты, Димка, думаешь… Сосать надо, сосать! Целуя каждый сантиметр его прекрасного загорелого тела, я добрался до кладенца. Отсос в фантастическом ритме подействовал на них обоих очень быстро. Кладенец низверг в верхний бездонный колодец неимоверное количество сока, а его хозяин, казалось, вот-вот потеряет сознание. Тяжело дыша, он привстал, прислонился к пеньку и начал произносить что-то несвязное. Меч успокоился, уменьшился в размерах и стал напоминать нечто средневропейское и тривиальное. Я же возбудился не на шутку. Осознавая, что Костик при случае может положить меня одной левой, но движимый животными инстинктами, я навис над ним. Малыш открыл глаза и увидел перед собой нечто более прекрасное, чем женский половой орган. Он хотел спросить, что всё это значит, однако лишь успел открыть рот. Я вошел глубоко.
Я сразу понял, что Костик необычайно талантлив. Заглотнул моментально и предложил такой темп, что даже я не сразу вошел в ритм. Пальцы его оказались в моей клоаке, и я не выдержал. Не предупредив малыша о самом главном испытании, я пролез до максимума и разрядился. Костик пытался вырваться, но я, хладнокровно держа его за жабры, подождал, пока не солью полностью. Освободив рот от своего в нем присутствия, я прильнул к его губам. Теперь он уже вовсю работал языком. Нам было всё равно, что прямо над нами очень низко пролетелел самолет. Изредка мы прерывались, высовывали головы, как суслики, обозревая окрестности. Потом опять. Только его губы… Его язык…
Я захотел отдаться. Целиком, с потрохами. Говорю. Конечно, о чем речь! Он так и сидит, прислонившись к пню. Меч готов. Я сажусь на него. Приступ боли почти мгновенен. Это великолепно, как хорошо он в меня забрался! Начинаю медленно раскачиваться на троне, приводя малыша в совершенно дикое состояние блаженства. Он таранит меня всё глубже и глубже. Наконец, я уже не чувствую кайфа, да и он устает. Нежно приподнимаю его. Слившись в поцелуе, встаем. Я становлюсь буквой „зю“. Он опять таранит меня с удвоенной силой и энергией. Мне больно только чуть-чуть. Потом я уже улетаю. Чувствую только скольжение меча в себе, остального уже не представляю. Всё, не могу, сейчас упаду! Но он крепко держит меня. Держит с такой силой, что не стоит и думать о падении. Наконец, он не выдерживает. Начинает рычать, стонать… Всё. Я чувствую, что всё. Внутри меня бьется в конвульсиях и изрыгает теплоту его кладенец. Я, почти без чувств, только с одним реальным ощущением вечного блаженства, падаю на траву. Мне ничего не надо, только безумно не хочется уходить отсюда. Я его уже люблю.
Мой бог барахтается в речке. Я не хочу к нему — просто нет сил. Вот он выходит и, мокрый и холодный, ложится на меня. И ему, оказывается, ничего и никого не надо, кроме меня. И он меня любит. Во всяком случае, говорит об этом. Врешь, дурашка, это не любовь! Просто тебе со мной хорошо. И я его не люблю. Он просто нравится мне безумно. Люблю я только себя.
Опять чувствую прилив сил. И писька моя это чувствует. Я предлагаю курс по полной программе. Не сразу, но соглашается. Он полностью, всецело мой. Вот он опять лежит на спине, прислонившись к пню. Я раздвигаю его ноги. Мой язык скользит по обмякшему мечу, переходит на мешочки с орехами. Губы обволакивают их. Они уже внутри меня. Стонет. Каждый волосок его мешочков отзывается ответными чувствами. Вот я уже у входа в него. Костика охватывает дрожь, когда мой язык нежно обхаживает вход в его пещеру. Вот язык уже там, внутри, всё дальше и дальше пробирается по теплому туннелю. Хватит, хорошего понемножку!
Костик лежит, закрыв глаза. Сейчас, когда ему станет нестерпимо больно, они откроются и сделаются круглыми. Так и есть! Я медленно пробираюсь внутрь. Чувствую, что ему уже не больно. Ему уже хорошо. Я весь там. Начинаю разгоняться. Он то уходит куда-то, то возвращается и бормочет что-то. Его ладонь почти вся во мне. Счет времени потерян окончательно. Не знаю, сколько воды утекает в реке, прежде чем я его осеменяю. Теперь уже я купаюсь, а он лежит без признаков жизни. Дышит, правда. Да и меч опять стоит. Я хочу его снова. Солнце уже заходит — надо торопиться. Он тоже хочет еще. Уступаю и отдаюсь, лежа на животе. Когда он кончает, солнца уже нет. Целуемся прямо в воде. Друг дружке в любви признаемся. Знаем, что вернемся сюда завтра.
Ужин мы протрахали. Спать хотелось безумно, поэтому чувства голода я ощутить не успел. Нашего отсутствия никто не заметил. Когда я уже почти спал, пришла медсестра. Сказала, какие анализы мне надо сдать. Костик услышал от нее о своей выписке в понедельник. Заканчивалась пятница — значит, в запасе у нас было минимум два дня. Костик перебрался на кровать рядом с моей. Соседи уже спали, поэтому мы без особой боязни взялись за руки и тихонечко обменялись объяснениями в любви.
Конечно, это не любовь. Я и сам был немного удивлен столь быстрой победой. Просто хочется парню, и всё тут. Прекрасно знаю: отдайся ему завтра аптекарша — он и думать обо мне забудет. Но она ему, дай Бог, не даст. Да и не пущу я его к ней. Он же мой теперь! Сам говорил, что мой. „I love you“, — говорит. Значит, мой. Спи, малыш, завтра программа будет обширней. Вот только анализы сдам…
А наутро была суббота, так что писать в пробирку мне предложили аж в понедельник. Единственное желание после завтрака — в кусты. Только бы обед с ужином не прозевать. Жарко. Наверно, вечером будет дождь — уж очень парит. Идем на наше место другим путем, дабы больные ничего не заподозрили. Костик всю дорогу молчит. Перед завтраком я ему популярно объяснил, что педиком считается даже тот, кто выступает в активной позиции, а уж он-то и подавно. „Один раз — не пидарас“ не проходит. Никак не может осознать себя в новой роли. Мучается. Я пытаюсь разговорить его какими-то пустяками. Вроде получается. Купаемся долго, с наслаждением. Я ныряю, ударяясь лбом о дно, и стаскиваю с него трусы. Интересно, почему он их не снял? Никого ведь рядом нет. Наверно, меня стесняется. Ногами запутывается в трусах и теряет их из вида. Гадкие семейные трусы тяжелым грузом идут на дно. Долго ныряем за ними. Нахожу я. Сохнем.
Солнце парит нещадно даже в кустах. Начало то же, что и вчера. Всё, как вчера, только больше и дольше. На обед решаем не идти — сыты по горло друг другом. Под вечер появляются тучи и разом сжирают Солнце. Пока они медленно ползут к нам, Костик в исступлении трудится над моим задом. Приближающийся дождь подстегивает его. Не в его интересах нас задерживать. Быстро идем обратно по прямой: всё равно на пляже никого нет. Только заходим в здание, как на землю обрушивается град. Опять до нас никому никакого дела.
Всё воскресенье льет дождь. Я весь день читаю. Изредка переговариваемся с вечно спящим Костиком. На остальных нам наплевать. К вечеру приходит Буденный и уличает глупого еврейчика в самом страшном здесь преступлении. Обещает выписать его завтра за курение на территории госпиталя. Ругается чуть ли не матом. И слава Богу! Хоть я и не антисемит, но он неприятный малый. Наутро в понедельник его действительно забирают. На прощание он произносит длиннющую фразу на английском, и я краснею с головы до пяток. Оказывается, жиденок всё о нас знает. Ну и пусть! Его всё равно выписывают. Как и двоих других. Как и Костика. Но за ним в этот день никто не приезжает. Завтра приедут точно. Небо слышит мои молитвы и никого в палату не подселяет. Впереди лишь одна ночь на то, чтобы быть вдвоем. Завтра у меня очень тяжелый день — важное обследование. Тем более не надо спать!
Жизнь в отделении затихает. Все спят. Долго решаем, кто к кому пойдет в кровать. Он, наконец, перебирается ко мне. Так спокойней: шкаф перед дверью на всякий случай загораживает обзор предстоящей содомии. Он говорит, что никогда меня не забудет. Верю окончательно и бесповоротно. Еще бы он попробовал меня забыть после всего этого! Я отвечаю ему тем же. Для начала укладываемся валетом и сосем до сухостоя, до изнеможения. Кровать, падла, скрипит, приходится как можно меньше двигаться. Я кончаю первым, он захлебывается и в свою очередь наполняет жидкостью всего меня — сказываются два дня воздержания.
Долго-долго целуемся. С утра губы будут, как два пельменя. Он выжимает из меня всё. Завтра он будет защищать и меня, и Родину, а пока, не прерываясь ни на миг, кончив несколько раз, он продолжает фигачить меня стоя. Я не чувствую наслаждения. Скорее бы он устал! Уже светает, а он безудержно пытается проткнуть меня насквозь. Всё — почувствовав эффект клизмы, ухожу.
Когда возвращаюсь — а проходит минут десять — его меч снова рвется в бой. Неужели он хочет насладиться мной на год вперед? Кровать по-прежнему скрипит, поэтому я ничком ложусь на пол. Озверевший, он бросается на меня и таранит сходу. Уже не больно, уже всё равно. Почти светло, а он так и не дает мне побыть в роли мужчины. А ведь хочется! Но пока он не хочет уступить лидерство. Но хорошо всё то, что кончается хорошо. Лучше поздно, чем никогда. Я ставлю его в позу кочерги. Пусть уезжает от меня женщиной — Констанцией.
Уже совсем утро. Первые лучи солнца освещают наш последний с ним оргазм. Проснулись птички, а вместе с ними и отставные офицеры, располагавшиеся в противоположном конце коридора. Не спится старичкам — чешется, наверное. На улицу повылазили. Утренняя гимнастика, потом перейдут к водным процедурам в Росси. Один перед самым моим приездом допроцедурился: пять раз нырнул, четыре — вынырнул. С той поры даже старпёрам запретили купаться. Они же по-прежнему испытывали судьбу. На этот раз всё обошлось. Вроде вернулись все. Озабоченные. Старые… Но в наши окна посмотреть не догадались. А то бы точно потом все потопились.
Обнявшись, мы лежали на моей кровати и молчали. Костик уже смирился с тем, что он педик. Кажется, для него это уже и не страшно. Быть может, он начинает этим гордиться. Я его больше никогда не увижу. Да и надоел он мне. Хороший малый, но надоел. Он один из тех, кто быстро надоедает — ни в постели, ни в чём другом нет резерва. Он исчерпал себя. Я его знаю, как облупленного. Знаю, что он скажет сейчас, а что — на прощание. Какие письма потом будет писать. Мол, сломал я ему остаток жизни, теперь ее без меня он не представляет — и всё в этом духе. Я даю ему неправильный домашний адрес и телефон. Костик, милый, всё обойдется! Ты быстро меня забудешь. Новые впечатления, как ластик, сотрут старые. Огради тебя Бог от всего дурного в этой жизни. Ты женишься, у тебя будет куча таких же милых, как ты, деток. Будешь работать на них день и ночь, сделаешься самым счастливым человеком на свете. А меня забудь, как сон, как утренний туман. Так будет легче. И я тебя забуду. Быстро забуду. Чем быстрее найдется ластик… Пока же буду ходить на наше с тобой место, и мне будет грустно. Но ластик найдется. Вот только пройду обследование — сразу ударюсь в его поиски. Ты нежно целуешь меня. Твой язык плавно скользит внутри. Это наш последний поцелуй. Всё!
После завтрака я не забыл глотнуть несколько чудодейственных таблеток. Их чары заключались в поразительном влиянии на кровообращение. Сердце застучало неритмично, но быстро. Я был готов к обследованию. Меня и еще одного парня из хирургии, Антона, запихнули в пропахшую солдатским потом машину и повезли в городскую больницу. Там, разумеется, нас не ждали. Пришлось около двух часов торчать в больничном парке. У Антона сердчишко прихватило. В терапию захотелось. Это, наверно, от того, что из него в хирургии часто делали то „велосипед“, то „сушеного крокодила“. Штучки эти мне были знакомы еще с Минска. Милашка Алик любил развлечься подобным образом. „Велосипед“ — это не просто, а очень просто. Ночью все спят — все, кроме нескольких влиятельных в отделении особ, типа Алика. Им хочется поржать. Спящему вставляется между пальцами ног клочок бумаги и поджигается. Бедняжка чувствует, что что-то не так, и начинает судорожно брыкаться. Чем-то это напоминает кручение педалей — „велосипед“, значит. „Сушеный крокодил“ не так безобиден. Мальчика послабее заставляют взяться руками за одну спинку кровати и положить ноги на другую, противоположную. Так он и висит. Упасть на кровать нельзя, так как на ней лежит один из „стариков“ и держит нож острием вверх. В этом году в хирургии уже был случай ножевого ранения живота. Всё, к счастью, обошлось: благо, хирургия. А я-то думал: что это за топот по ночам надо мной? Оказывается, хирургические больные гуляют. Анашу курят каждый вечер. Аптекарь, говорят, достает. Это тот, кого мы с Костиком трахнуть хотели. Что ж, будет хороший предлог для того, чтобы к нему зайти. Сергеем его зовут. Вот и прекрасно, пойду прям сегодня!
В этот день я не пошел. На следующий тоже: весь день шел дождь, иногда переходящий в ливень. В среду вызвал меня к себе Буденный и стал уговаривать немного поработать на огороде. Неужели результаты обследования позволяют ему так говорить? Наверно, я мало таблеток съел. Нет, на огород не пойду. А вдруг сдохну? Давайте, я Вам что-нибудь где-нибудь попишу или порисую. Ага, есть чего рисовать! Надо оформить какие-то стенды в аптеке. И написать по-латыни на баночках и мензурках. Латынь я знаю. Не в совершенстве, но немного есть. „Ars longa, vita brevis est“. Буденный не знает, что это. А я знаю! Жизнь коротка, а искусство вечно. В аптеке? Прекрасно! Согласен на все сто. Всё-таки на небе кто-то есть. Вот если он еще и домой меня отсюда отправит! Но это потом. Сейчас иду в аптеку.
Встречает меня Надежда. Это та, которая всем давала, а Косте — нет. Приветливая. Глазки сальные, блядские. Я делаю ей в ответ такие же и быстро понимаю, что напрасно. Она меня уже жаждет. Щупает там, где сто лет не хаживала бабская лапа, пока показывает мензурки. Делаю вид, что в латыни мне равных нет. Боже, как от нее отвязаться?! Ведь трахнет ненароком и фамилии не спросит! „Нет, — говорю, — сегодня работать не буду. Уже устал“. Она делает предположение, что я не настолько устал, чтобы не прийти к ней вечером на чашку водки с чаем. „Вон, видишь, голубой домик за магазином и забором?“ Ха! Значит, и Серёжка там живет. Спрашиваю: сколько нас будет за чашкой водки? Двое. Правда, еще есть брат и сын. Ага, сыночком обзавестись не забыла! Ничего удивительного. Сыну сколько? Ага, четыре… А брату? Девятнадцать. Что ж, где-то в полночь буду. А сейчас пойду спать. Когда спишь, нет нужды думать обо всём этом промискуитете.
Уже темно. Соседи по палате — а их опять трое — спят или делают вид. Выхожу через окно. Обещаю вернуться с рассветом. Неужели придется стать на время мужиком? Ради ее братца — хоть королем Швеции! Всем нутром чувствую, что братик должен быть хорошенький. Да и видел я его издалека. Запомнил только, что высокий блондин. Не знаю, как это будет по-латыни, но по-русски я его уже хочу.
Никого на моем пути нет. Усилие — и я на свободе. Звоню в дверь голубого дома. „А, Дима?..“ Во стерва! По-моему, меня здесь не очень-то и ждут. Забыла. Исправляется моментально. И чай, и водка, и пожрать — всё, как и обещала. Всё, что нужно солдату. Захожу в гостиную. Блондин смотрит телевизор. Какую-то польскую порнуху, причем явно не гетеросексуальную. Ах да, я забыл: домик-то голубой! С обитателем тоже всё сразу ясно. Я протягиваю руку, он ее нежно жмет и мягким голосом сообщает, что он Сергей. Хочу сразу же, с первого слова. Я спрашиваю, не составит ли он нам компанию. Не хочет — уж больно фильм интересный. Надька убивает меня наповал одной фразой: „Не обращай внимания — он у меня голубой“. Господи, да как же не обращать на это внимания?! Но делаю вид, что не обращаю. Слегка напиваюсь. Фильм кончается, Сергей желает нам спокойной ночи и томно смотрит в мою сторону. Надька просекает это и визжит, что ему сегодня ничего не перепадет. Подожди, дорогой… Вот разделаюсь с твоей сестренкой — и на твою долю хватит. Армия в долгу не останется. Надежда пьяна вдрызг. Ступаем тихо, ибо недалеко посапывает ее сынишка — тоже Димка. А тезку будить не пристало.
Наденька даже раздеться не в состоянии. Просит помочь. Сначала думаю, что это для пущего кайфа. Нет — просто не может. Ложимся. Уж очень хочется побыстрее отправить ее в Страну Сновидений. Она пытается ласкать меня, но делает это настолько грубо и неуклюже, что начавшаяся было эрекция угасает мгновенно. Передо мной возникает милый образ ее брата, и всё идет, как по маслу. Точнее сказать, по вагинальному секрету. Работаю со злостью. Именно работаю. Никакого наслаждения — тяжкая повинность. Стонет. Тащится. Чему уж там тащиться! Я бы на месте Сергея устроил в месте ее утех склад с анашой. Пару кило спокойно можно спрятать.
Наконец-то место утех кончает. Я же делаю вид, что извергаю семя в кулачок — оно еще пригодится. Надька прижимает своего мужика к довольно неплохой груди и шепчет амурные слова. Ну сколько же можно! Я еще лет в шестнадцать дал себе зарок никогда не верить тому, что говорят в постели. Высказавшись, она засыпает, причем на полуслове. Стараюсь не шевелиться. Дыхание ее становится глубоким, запах перегара поступает в атмосферу равномерно. Спит… Ну и прекрасно! Беру в охапку шмотки и, голый, иду искать комнату Сергея. Нахожу сразу — нюх в таких случаях меня подводит редко.
Он не спит. Его интуиции тоже можно отдать дань. И не только дань. Говорит, знал, что приду. Чуть ли не с разбегу окунаюсь в него. Целуется жадно. Прямо всасывает в себя всего меня. Горячий, страстный. Да и перегаром не воняет, в отличие от некоторых. У него приятный запах пота — и здесь не в сестру. Уже брезжит рассвет. Чувствую себя кем-то из нечистой силы: нужно успеть до первых лучей солнца. Я уже готов к очередному подвигу. Он сам поворачивается „к лесу передом, а ко мне задом“ — как в сказке про Бабу Ягу. Вот я в эту избушку на курьих ножках и вхожу. Медленно вхожу, со скрипом. Дверь скрипит — смазать забыли. Избушке больно. Стонет. Я боюсь, что ребенок за стенкой проснется. Не дай бог, увидит всю эту вакханалию! Стараюсь как можно осторожнее пробираться внутрь. Предварительные игрища с другой, более просторной избой дают о себе знать, и вошедший усталый путник изливает обильный поток благодарности. Хозяин избы тоже не скрывает слов любви. Как будто все сговорились! Неужели я действительно такой клёвый? Еле убеждаю, что мне пора.
Провожает меня до крыльца. Стоим в прихожей. Суетливые мыши, как и я, чувствуют конец ночи. Нам всем пора по норам. Встретимся сегодня в аптеке. А ночью я твою избу по бревнам разберу…
Перелезаю через забор и едва не сталкиваюсь нос к носу со сторожем. И чего этому старому козлу не спится?! Слава богу, хоть окно не закрыли. Ложусь и наблюдаю за восходом. Фу, успел! Через два часа войдет медсестра с градусниками и обнаружит, что у меня слегка повышена температура. Да и пульс явно не в норме. Ничего страшного — всё-таки я самый больной. Спи, Димка, ты заслужил эти два часа сна. Спокойного тебе утра!
Предобеденное время оказалось солнечным и радостным. Это Буденный открыл мне тайну моих страданий: один клапан в сердце провисает, а в другом — дырка. Хотя они до конца не уверены, но, скорее всего, дырка имеется. Ну вот, а Вы мне не верили! Для пущей убедительности надо меня в Минск отправить… А вот этого не надо! В Минск я не хочу. Ну что Вам стоит положиться на свою интуицию и прямо отсюда отправить меня на все четыре стороны? Буденный находит компромиссное решение. Через неделю в госпиталь приедет главный терапевт округа, он-то и решит мою судьбу. А мне за неделю вменяется в обязанность доделать все в аптеке. Конечно, доделаю! Выполню план и перевыполню еще процентов на сто. Только бы смазку раздобыть! Хотя бы вазелин.
Свысока смотрю на сопалатников после того, как сообщаю о своем скором отъезде „нах хаус“. Они аж трепещут от зависти. Козлы! Морды жирные, а всё туда же! Больные! Да на них весь огород можно перепахать, засеять и снять урожай — и так несколько раз. А они — болеть. Какие противные! Им бы лишь с бабами потрахаться — только об этом и разговоры. А долг священный кто выполнять будет? Я, что ли? Не пойму одного: почему Мать-природа штампует их в таком количестве, таких тупых, недалеких? Хотя ясно, почему они такие. Потому, что идут штамповкой, по конвейеру. А нас, педиков, Природа-мать делает вручную, поштучно, долго корпя над огранкой. Именно поэтому мы такие классные. Достаточно сравнить часы ручной работы и гонконговскую штамповку, которой разукрашены руки моих сопалатников. То же самое и люди: партии животных и единицы тех, на ком весь этот мир держится. Фу, аж противно! Что-то я зарвался — сам только полсуток назад с бабы слез. Ну, я-то ненарочно. А тут на Ницше стал похож. Хотя нет: у него он один центр Вселенной, а по мне — землю вертят педики. Ну, и бисексы иногда помогают. И подружки-лесбушки. Вот бы из Надьки лесбиянку сделать! И ко мне бы не приставала… Со страхом подумал о предстоящем визите в аптеку. Опять мандиться начнет. Ну да ладно, переживем! Вот только пообедаю — и на работу. Латынь еще из головы не вылетела. Хотя и самый больной. С дырками.
А в аптеке пусто. Сажусь за рабочее место и начинаю писать, вспомнив о повелении свыше в лице Усатого господина. Надька приходит — в магазин бегала. Злая, как сучка при течке. Я делаю недоуменные глаза:
— Что случилось, дорогая?
— Ага, и ты туда же! Ну что, с братом лучше, чем со мной?
— Разумеется. Он был трезвее, чем ты.
С ее стороны следует поток непередаваемых ругательств, самым милым из которых было „гнойный пидар“. Я против этого возражаю. Что, она разве ничего не помнит? Помнит, но брата мне никогда не простит. Обещаю ей сказочную ночь. Целуемся взасос. Я прощен. Пока целуемся, я думаю: как бы ночью не приходить, под каким предлогом? Наобещал ей столько, а как же после Серёжки я на нее полезу? Он заходит в самый неподходящий момент. Она уже повисла на мне. От удивления, а скорее, от возмущения он роняет на пол большую банку с дистиллированной водой. Последние запасы столь ценного в военных условиях сырья растекаются по полу, поглощая по пути рассыпанный кем-то порошок. Буря, скоро грянет буря! Пора пингвину прятать тело жирное в утёсах… Вдруг вспоминаю, что мне надо идти на какие-то процедуры, и пулей вылетаю, оставляя за собой следы белой грязи.
Во влип! Это я уже лежа на кровати размышляю. Разборки из-за меня устраивают! Приятно, что ни говори. Правда, неизвестно, чем всё кончится. Сейчас, наверно, сестренка с братцем рвут волосы друг на дружке — Димку делят. Эта зараза просто так не уступит. Надо ей срочно кого-нибудь найти — хоть бабу, хоть мужика. А то ведь только зародившееся счастье разрушит. А счастье не пенис — в руки не возьмешь. Будь что будет! Сейчас немного отдохну и пойду разбираться. Пусть только порядок наведут. А то ведь заставят убирать главного виновника. А мне нельзя — у меня дырки.
Мое следующее пришествие в лоно любовников, аптеку то бишь, было встречено дружелюбно. Остаток дня я провел за начертанием латинских букв. Улучив момент, когда Надька испарилась, я поделился с новым лавером сомнениями относительно благополучного исхода предстоящей ночи. Они основывались прежде всего на нежелании Надьки отдавать меня брату. Импровизированное соцсоревнование было явно не в ее пользу, и она решила воспользоваться правами старшей в голубом вместилище разврата. План Сергея был до оригинальности прост. Он незадолго до моего прихода накачает сестренку жидким клофелином, имеющимся в аптеке в достатке. Подлить его в самогон, без которого не обходятся предкоитальные возлияния, не составит особого труда. Малыш обещает сделать всё по высшему классу и превосходно справляется со своей миссией. В довершение всего он дает похотливой деве „косяк“, от которого она окончательно косеет. Дело остается за малым — внести Надежду в ее комнату и не дать ей испусить дух. За последнее, кстати, волноваться не приходится: ее дыхание было слышно, наверно, аж в инфекционном отделении. Сынишка отрубился задолго до своей распутной мамаши. Невольно я задержал на нем взгляд. Димки — они все классные. Вообще-то я недолюбливаю детей дошкольного возраста, но этот не мог не вызвать восхищения. Явно не в мамашу. Вот бы еще и с его папочкой встретиться! Увы, невозможно: Надежда не может определить Димкиного фатера даже с точностью до десяти человек.
Ну да ладно, всё это фигня. А вот Серёжка — это действительно класс! Стройный, высокий, с бездонными голубыми глазами, будто сошедший с обложки западного порножурнала. Руки пахнут сухой коноплей. Сегодня я ощущаю этот запах на любом участке его тела. Даже ТАМ он преследует меня. Классная ассоциация! Сосешь и представляешь во рту еще не зажженный „косяк“. Впрочем, это я уже преувеличиваю. Нельзя сделать папиросу с коноплей такой величины. И красоты. Это что-то! Я долго не решаюсь прикоснуться губами к телу, трепещущему каждой своей клеточкой. От одного только прикосновения оно тает в руках. Эрогенные зоны — везде. Счастливчик! Бесконечно долго тянутся минуты, а мы всё стоим, не решаясь начать. Я не могу. Мне кажется, я не имею права нарушить эту невинную совершенную чистоту и прелесть линий. Вчера не в счет — я был пьяный. Нерешительность постепенно переходит в извращенно-садистское желание помучить его. Пытка бездействием выводит его из себя. Он трясется от течки. Дышим друг другу в лицо. Даже в темноте умудряюсь различить голубизну его глаз. Их похотливый блеск манит, призывает к штурму. Еще немножко, и кто-нибудь из нас взорвется. Я начинаю считать про себя до ста, чтобы с последним числом впиться в его губы. Где-то на пятом десятке он делает это первым. Проходит несколько секунд, и я уже чувствую вкус и запах крови: мои губы не выдерживают столь решительного натиска. Вкус крови подстегивает меня, и вот он уже стонет от боли, сделанной ему сзади. Мне хочется причинять ему только боль, утопить его в ней. От нее он мгновенно улетает в заоблачные выси. Для него боль сильнее и лучше анаши. Серёжка становится настолько податливым и беспомощным, что я боюсь отпустить руки, держащие его, чтобы он не разбил себе голову. Я твердо решаю не выходить из него до рассвета. Первые лучи солнца действуют на Серёжку ободряюще, а я, наконец, испытываю чувство глубочайшего удовлетворения. Малыш даже не в состоянии говорить. Я с благодарностью целую это хрупкое создание. Чувствуя цейтнот, пытаюсь как можно быстрее дать ему возможность разрядиться. Его писька тоже торопится — и сливает. У Серёжки не поворачивается язык, чтобы попрощаться со мной. Его поднятая рука говорит мне: „До сегодня“, после чего я покидаю это царство сна и мужеложства.
День был дурацкий. Ко мне постоянно приставала старшая сестра, которая только и делала, что ходила по палатам и следила за тем, чтобы никто не лежал поверх одеял. А я назло ей делал именно так. Она пожаловалась Буденному, но тот меня не тронул. Правильно: не трогай фекалии — они и вонять не будут. А то ведь в обморок упаду. К тому же я и так близок к этому состоянию — устал до безобразия. Конечно, Серёжка хороший, но так истязать себя больше не хочу. Такое впечатление, будто десять дней подряд носил кирпичи. Это пока единственное, с чем я могу сравнить что-то утомительное. Да, кирпичи… Страшная ассоциация. Олег… Его больше нет, а я здесь с головой в блядстве. А что еще делать? Думая о Серёжке, я забываю об Олеге. Мысли о первом спасительны тем, что я не думаю о втором. Может, именно поэтому я стремлюсь как можно быстрее убежать ночью через забор? Смыться от своих мыслей, самых тягостных, самых страшных, очень непросто. Когда возвращаешься в свою кровать, невольно мысленно оказываешься в Минске. Будь проклято всё то, что связано с этим городом, с госпиталем, с армией! Скорее бы прошла эта неделя! Дома я забуду обо всём. Проснусь утром и сочту всё сном. Сны забываются быстрее, потому что происходящее в них не проходит через душу, через сердце. Мозг мой настолько глупо устроен, что позволяет тешить или стращать чем-то несуществующим. Не зря в английском и то, и другое называется одним словом. Dream'ы помогают отвлечься от реальности, но они никак ее не заменят, будь они самыми совершенными и радужными dream'ами.
Вот и сейчас мне снится какой-то совершенно тупой dream. Он помогает мне не проснуться до утра — и на том спасибо. Серёжка, видимо, тоже не испытывает желания быстро повторить всё по новой. Вот интересно будет спросить у Надьки, какой dream лучше: клофелиновый или самогонный. Завтра еще раз ее накачаем, а потом и спрошу. Когда уезжать буду — а то ведь она в гневе страшна, как водородная бомба. Пусть пока думает, что это влияние опять установившейся жары, которая, вопреки брехне синоптиков, не жалела тщательно пестуемый урожай. То ливень, то жара… Во страна! Проснувшись рано утром и выйдя на улицу, я ощутил такое пекло, что даже гулять расхотелось. И это в семь утра! Да, тут и без клофелина отрубишься. Хотя с оным гораздо для нас безопаснее.
После завтрака ко мне приехал прапорщик из части. Так тепло на душе стало: всё-таки я им небезразличен. Никогда бы не подумал! Какой-то новый прапорщик, его я еще не видел. Старенький, лысенький, страшненький, но глаза добрые. Как у Ленина и Мойдодыра. И наивные. Мне не составило большого труда разбудить в нём чувство жалости к человеку, который уже одной ногой на том свете. В довершение ко всему я оформил на лице такую бледность, что мой собеседник хотел бежать за медсестрой. Потом пошел к Буденному — наверно, стало интересно, сколько я еще протяну. Больше он не возвращался. Скорее всего, посчитал, что приступ бледности закончился летальным исходом. У меня же настроение поднялось до отметки температуры воздуха в тени. Поистине во мне медленной смертью умирает великая актриса! Буденный пришел справиться о моем здоровье и заодно узнать, когда я смогу приступить к латинскому буквоначертанию. Я обещал после обеда быть в боевой готовности.
К удивлению моему и досаде, в палате оказались двое новеньких. Конечно, сам факт их появления удивительным не являлся. Просто лежали они уже два дня, а я не удосужился их заметить. Впрочем, и замечать-то особенно было нечего. Они дали о себе знать тем, что начали приставать к соседям по палате. Сначала они немного побили одного узбекского мальчика — во-первых, за то, что мало прослужил, а во-вторых, естественно, за то, что узбек. Потом пристали к двум другим. Наконец добрались и до меня. Им не понравилось то, что я лежу по-американски, с высоко поднятыми ногами. Оказывается, я мало для этого прослужил — мне еще не положено. Когда я в хорошем настроении, мне всегда хочется хамить. Вот я им и сказал, что не считаю количество проведенных в армии дней за основной критерий, по которому высота поднятых ног и определяется. По мне, главное немножко другое. Содержимое головы, например. А у вас, братцы, она настолько пустая, что вам не стоит ноги даже от земли отрывать. Они обалдели. Тирада моя выглядела настолько внушительно, что они ненадолго задумались, что предпринять. И вот один из них, судя по роже, более тупой, и, судя по фигуре, более сильный, видя, что поза моя не меняется, ринулся ко мне. Как оказалось, способ лежания по-американски имеет одно преимущество: мне ничего не стоило сгруппироваться и попасть ногой в челюсть. Бедняжка скорее от неожиданности, чем от силы удара, упал, ударившись головой о спинку соседней кровати. У меня всё внутри похолодело: а вдруг не поднимется? Вроде дышит. Правы были англичане, когда придумали поговорку, что задира — всегда трус. Второй даже и не рыпнулся, а первому уже было не до этого. Но надо отдать ему должное, отошел он быстро. Память его оказалась короткой, он вновь ринулся в направлении уже поднявшегося в полный рост меня. Казалось, еще немного — и он вомнет меня в стену. Он рванулся ко мне так резко, что чуть не наткнулся на Аликов ножик, блестевший в моей руке. Я вовремя успел нажать на кнопочку, и прекрасно инкрустированное лезвие переливалось теперь всеми цветами радуги. Я попросил умерить свой пыл и ко мне больше не приближаться. Эффект был потрясающий. Мой грозный вид не предвещал для нападавшего ничего хорошего. У него хватило ума отказаться от безумной затеи. На глазах изумленных свидетелей я вновь принял искомое положение, улучшающее отток крови из нижних конечностей. Сопалатники, исключая тех двоих, смотрели на меня с благодарностью. Униженные и оскорбленные „деды“ вряд ли теперь осмелятся кого-нибудь доставать. Уже после сопалатники благодарили орально — то есть словами. Я попросил их иногда охранять мой сон: неизвестно, что этим придуркам может прийти в голову. А вообще я сам был немало поражен своим перевоплощением. Никогда не думал, что могу наглостью подчинить толпу своему влиянию — это я-то, самый больной и хрупкий…
И почему люди в основной своей массе придерживаются правила: „Кто первый взбирается на вершину, тот может сидеть, где захочет“? Почему так силён культ силы, а не, скажем, красноречия или просто интеллекта? Сила ведь сама по себе груба и вовсе не эффектна, как многие считают. Однако поклоняются именно ей, потому что сила внушает страх, и именно он зачастую движет людьми. Ведь не я первый сказал, что нужно поступать с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Тогда я нарушил этот постулат и в дальнейшем несколько раз пренебрегал им. Но не потому, что на время его забывал. У меня не было выбора, потому что другие ничего не знали или не хотели знать об этом. Хотя, может, я и не прав. Может, прав Дарвин со своим законом джунглей? Чёрт его знает. Каждый человек — это отдельный мир, и вторгаться в него не всегда уместно. В армии в каждом конкретном случае ты обязан выбрать порой единственно правильное решение — как в хоккее, за доли секунды. Еще жива была в моей памяти картина минских ночных экзекуций. Для меня даже со стороны свидетеля это казалось ужасным. Повторения ее в местном варианте можно было избежать, и я рад, что это удалось сделать столь малой кровью. Вернее, вообще без оной…
После обеда пошел в аптеку. Надежда сидела сонная, Серёжки не было. Мне захотелось поиздеваться, и я вслух предположил, что она, наверно, сегодня всю ночь не спала. „Нет, пила два дня и всю ночь проспала, как убитая“, — простодушно ответствовала полуразлучница. „А я, — говорю, — пришел позавчера, мне сказали, что ты отрубилась, вот и пришлось опять с братцем твоим спать — не уходить же так рано обратно“. Усмешка скользнула по ее лицу. Понимает, на чьей стороне мое предпочтение. Но ей, слава чёрту, плевать: в госпиталь вернулся ее старый любимый любовник. „Так что трахайтесь, педики, только следите за тем, чтобы он не узнал. А то прирежет обоих“. „Или разделит грех“, — подумал я. Камень с души свалился. Теперь не надо клофелиновых экспериментов, совесть останется чистой.
Серёжка уже знал о том, кто конкуренция закончилась. Это я понял по его светящейся мордашке. Он и вчера вечером проделал то же, что и позавчера. Бедная Надька! Вчера вообще была без вины виноватой. Ну да ладно, мы снова вместе, и сегодня будет сказочная ночь. В предвкушении я провел несколько томительных часов в палате. Заодно выяснил отношение побитых „дедов“ к моему ночному отсутствию. Они, как оказалось, не очень-то и обиделись. Обещали никому не болтать — это, мол, противоречит их кодексу чести. И где они слов таких нахватались? Посмеялся я в душе и выскочил в окно.
Надькин коитус с новым старым лавером шел полным ходом, когда я на цыпочках пробирался мимо их комнаты в Серёжкины апартаменты. Сегодня я действовал решительно, как никогда. Два солдатских ремня, взятые специально, связали его по рукам и ногам. Теперь я мог делать с ним то, чего бы он никогда не позволил, будучи несвязанным. И я это делал! Пришлось всё время зажимать ему рот, чтобы никто не проснулся от воплей и стонов. Малыш бился в конвульсиях, но ничто не могло помешать мне в ту ночь сделать из него первоклассного мазохиста.
На следующую ночь мы поменялись ролями. Иногда мне казалось, что лучше быть в части, чем в Серёжкиной постели. Лишь к утру я понял, как заблуждался, думая об этом. Его садистские наклонности, подхлестываемые анашой, вызывали восхищение. Во всяком случае, я первый и последний раз в жизни смог кончить девять раз. Иногда мне безумно хочется повторить эти сказочные дни, но я понимаю, что это невозможно. Их не возвратишь. Такое было возможным только с ним, и без него не имеет никакого смысла.
Днем Надька поссорилась с любовником, тем самым поставив себя перед угрозой новой порции клофелина, который опять пришелся в точку. На сей раз мы с Серёжкой выдохлись к середине ночи. Просто хотелось лежать рядом с ним. И говорить. Я искренне хотел, чтобы он раз и навсегда покончил со своим сомнительным бизнесом. Он приводил разные аргументы, но красноречия не хватало. Видимо, любовь ко мне, в которой Сергей ежечасно признавался, была намного слабее любви к деньгам и анаше. Моя неудача в той ночной дискуссии обернулась для Сергея трагически. Через пять месяцев после этой ночи он попадет в аварию, будучи под кайфом, а еще через три — один из его клиентов сдаст его „органам“. И он сядет на восемь лет. Тогда же он беззаботно смеялся, представляя, до какой степени назавтра опухнет рожа у его сестры. На этом мы и расстались, чтобы вечером встретиться опять. Тогда мне это казалось бесконечным.
Не могу с точностью сказать, почему моей главной целью в армии стал секс. Мало того, что он являлся преступлением и не был положен солдату по Уставу: он ведь к тому же мешал мне защищать Отечество, которое, как всегда, пребывало в опасности. Империалистические враги лезли со всех сторон, словно зная, что меня носит по госпиталям. И всё-таки, почему именно секс, а не, скажем, чтение книг? Тоже ведь интересно. Книжки я иногда читал, но они не могли отвлечь от мрачных раздумий. Для того, чтобы хоть иногда отвлекаться от гнета постоянного пребывания в государстве, именуемом Армией, нужен был разражитель гораздо сильнее. Вот я его и искал постоянно. А кто ищет, тот всегда найдет. Вот я его и находил. К тому же запретные места спереди и сзади постоянно свербели, и зуд этот передавался в мозги. Можно было свихнуться от безделья, безысходности и тоски. Я не считал себя сексуально озабоченным — может, только чуть-чуть. Еще и потому, что не было много времени на отдых от главного занятия в тамошней жизни.
Я не заметил, как наступил решающий день — день приезда Главного Доктора. Рассвет я опять встречал в голубом домике, так что за неритмичность пульса можно было не беспокоиться. Ближе к полудню я нажрался таблеток и почувствовал себя неважно. Это было именно то состояние, в котором необходимо было встречаться с Главным. Он был не только главным, но и старым. Да и к тому же ниже не только меня, но и Ростика. Облапал всего, обслушал, обстучал. Долго со мной возился. Наконец, отпустил восвояси. Даже не удосужился хотя бы намекнуть на мою дальнейшую судьбу. Я пошел курить к фармацевтам. Серёжка подметал. Я рассказал ему о только что случившемся рандеву с вершителем судеб. Хотелось просто поделиться сомнениями с человеком, роднее и дороже которого рядом не было. Получив от него уверения в благополучном исходе, я отправился обратно, справедливо надеясь на то, что меня ждет хорошая новость.
А новость оказалась плохой. Карлик величественно сообщил мне, что даже с такими недугами я еще смогу принести пользу родной Родине. Конечно, армия нуждается в здоровых солдатах, но и больными она не брезгует. Короче, успехов тебе, Димка, в боевой и политической подготовке! Я стоял, как после удара в челюсть. Аж скулы свело! Засос на правом соске позеленел от досады. Кстати, Карлик его так и не заметил. Черт возьми, надо было ему левый подставить, может, тогда бы и комиссовал. За милую душу отдался бы этому уроду, лишь бы домой отпустил. Скотина! Всё, я в трансе. Серпом по яйцам… Пошел спать.
Спать, конечно, не хотелось. Вернее, не моглось. Сон — лекарство хорошее. Когда спишь, ни о чём не думаешь. А раздумывать было страшно. Все надежды на „гоу хоум“ лопнули, как мыльный пузырь. Проклятый Карлик! Я сделал всё, что мог: и пульс накачал, и бледность сделал классическую, и давление поднял. От съеденных таблеток мне стало действительно плохо, и я пошел промывать желудок. Блевал я с радостным чувством очищения. Вместе с остатками таблеток выходила вся ненависть к презренному Карлику и ко всем остальным.
Почувствовав себя лучше, пошел в аптеку. По моей кислой роже издалека можно было узнать о результатах высочайшей аудиенции. Серёжка как раз вышел на крыльцо и всё понял, увидев Димку, вяло бредущего ему навстречу. Налил спирта. Потом еще. И еще. Через час я уже во всю глотку ругал всё и вся и напрочь забыл, что мне еще пятнадцать месяцев до дома. Начался тихий час — обед, естественно, я пропустил. Боясь быть уличенным в дезертирстве с кровати в святое время, попросил Серёжку проводить меня до койки. Довел он меня быстро. Нежно положил на кровать, накрыл с головой одеялом, дабы не несло перегаром. И ушел, забыв поцеловать. Сопалатники дрыхли. Теперь они мне не завидовали. От радости за то, что у меня ничего не вышло, они враз позасыпали. Я же просто отрубился.
Продрал глаза вечером. Сразу впомнилось всё, что случилось. Мурашки пробежали по коже. Неужели мне всё это не приснилось? Я по-прежнему остаюсь в этой вонючей дыре? Скоро вааще отправят в часть. А там Мойдодыр съест… Да, положение не из приятных. Надо идти трахаться.
Сматываться было еще рановато. Я немного побродил по территории, сходил к речке, пристально вглядываясь в горизонт и за него, надеясь хоть там увидеть что-нибудь приятное. Может там, далеко за горизонтом, и есть справедливость? Здесь ее нет. Пошел обратно, по дороге жуя траву, дабы окончательно покончить с перегаром. Зашел к медсестре. Сегодня дежурила моя любимая. Ее я очаровал в свое время красноречием. Вот и на этот раз она долго внимала моим разглагольствованиям относительно несуществующей справедливости. Искренне хотела мне помочь, но была бессильна. Местное начальство боялось брать на себя бремя ответственности за мое досрочное увольнение. Не только боялось — оно не хотело! Вот если бы у меня было много денег, тогда другое дело. По секрету Ирка выложила пару случаев, когда Буденный списывал ребят в негодность за круглую сумму. Я же ничего не мог дать ему, кроме себя. Жаль, что во мне он нуждался в меньшей степени, чем в Ленине на казначейских билетах. Самым страшным секретом, вылетевшим из ее уст, было то, что завтра меня должны выписать. Буденный не набрался смелости лично сказать мне об этом. А может, чувствовал, что ночью может случиться обморок, после чего пришлось бы держать меня еще. А работы в аптеке почти не осталось, так что никакая сила, включая Надьку с братом, не могла меня удержать. Еще немного посидев с Иринкой, рассказав ей правду о ночных похождениях (не всю, конечно — только про Надьку) и заручившись ее покровительством, я отправился в путь через забор.
Начало моей заключительной ночи было таким же, как и во время моего первого появления в голубом домике. Серёжка уединился в кресле и смотрел на кривлявшихся поляков, Надька опять слегка удивилась моему визиту. К счастью, она уже подцепила кого-то в городе, поэтому удовольствия лицезреть себя не доставила. Сев на колени к Серёжке, я сказал, что эта ночь будет последней. Наверно, в тот момент на меня трудно было смотреть без жалости, и Серёжка решил подкачать меня самогоном. Разомлел я очень быстро. Гулять так гулять! Благо, кончившийся самогон можно было заменить в достатке имевшейся анашой, что мы и сделали. Так я впервые в жизни попробовал эту гадость. Не очень понравилось. Сначала никакого кайфа, а потом — бах по башке, и всё. Мебель поплыла перед глазами, поляков в телевизоре стало в несколько раз больше. А потом они и вовсе стали выскакивать из ящика. Последнее, что я помню — это Серёжкины объятия и поцелуи. Я растворился в кайфе…
Звона будильника никто не услышал. Проснулся я от того, что меня усердно трясли. Надежда долго пыталась привести меня в вертикальное положение. Наконец-то ей это удалось. Будильник беспристрастно показывал девять часов. Уроки сержанта Иванова не прошли бесследно: я мгновенно оделся и, не попрощавшись с Серёжкой, помчался в отделение. Благополучно миновав забор, первым делом зашел к Иришке, которая обложила меня семиэтажным матом. Я расплылся в извинениях. Так наступил последний день моего пребывания в этом райском уголке. Казалось, даже кровать настолько привыкла к моему податливому и нечасто совокупляющемуся с ней телу, что не хотела скрипеть. Я с силой плюхнулся в нее, но она ответила лишь легким повизгиванием.
Буденный зачитал мой приговор и выразил сожаление, что я не всё доделал в аптеке. Я предположил, что могу скоро вернуться, на что он только пожал плечами. Подлый лицемер и взяточник! С каким бы удовольствием я впился в его поганые усищи! Выщипал бы по волосинке всю эту мерзость! Жаль, в госпитале нет отделения психиатрии или хотя бы неврологии, а то бы я ему устроил.
Через час мне сообщили, что дозвонились до моей части, и что скоро за мной заедут сослуживцы. Сестра-хозяйка тут же бросилась ко мне с требованием сдать белье. Я убежал от нее прямиком к Серёжке. По дороге меня выцепил прапорщик, тот толстяк, который имел честь вывозить меня из Минска. Тогда он был кстати, сейчас — нет. Он попросил поторопиться. Под предлогом, что что-то забыл, я ринулся в аптеку. Серёжки там не было. Времени тоже. Надьке наказал передать ему, что я его люблю и что очень скоро вернусь. „Ладно, неси тебя хрен“, — напутствовала она, так и не удосужившись подать мне руку на прощание.
Когда командирский „газик“ со мной на заднем сидении пересекал госпитальные ворота, я увидел его, бегущего за нами. Он что-то хотел сказать — наверно, то же, что и я. Тогда я еще не знал, что услышу это завтра.
11. Раздвоение личности
За мыслями о Серёжке я не заметил, как мы приехали. В части все занимались уборкой территории. Противный командир встретил меня на пороге штаба. Улыбнулся так, что я чуть в коллапс не вошел. Ему, скотине, уже доложили результаты моего обследования. Хорошо, хоть предупредили, что со мной нужно обращаться бережно: я женщина нервная и грубостей не выношу. Впрочем, он и не грубил. Предложил должность придворного художника. Обещал беззаботную жизнь и заодно предостерег от глупостей типа обмороков: „Ты теперь здоровый, и тебе никто не поверит“. Посмотрим! Может, у вас здесь и хорошо мне будет, да вот только к Серёжке хочется. Поэтому, сорри, я здесь не жилец. Ну, это я так, про себя подумал. Мойдодыру же просто кивал в знак согласия. Даже не удосужился с ним разговаривать. Мойдодыр — он и есть Мойдодыр, чё с ним разговаривать?
В отличие от встречи с доброжелательным товарищем полковником, мое появление перед сослуживцами успехом не увенчалось. Все считали меня симулянтом. Даже Вовчик. Ну, он-то, положим, видел, что в Минске я не прикидывался избитым! Косятся все. Я же хороший — почему меня здесь так не любят? Может, не знают, что я хороший? Надо им об этом сказать.
Весь остаток дня меня коротышка Ростик опекал. Прыткий такой! Его „старики“ регулярно засылают в магазин. Вовику не положено — он младший сержант, его поставили командиром отделения у этих самых „стариков“. Только глупый Мордоворот мог до такого додуматься. Вовик летал, как сраный веник, между „дедами“ и командиром взвода. Вадим особо усердствовал. Мне он отвел роль адъютанта при себе, мальчика на побегушках. Это мне обо всём Ростик рассказал, наивно радуясь, что летать в магазины ему теперь придется в два раза меньше. По наущению Вадика меня вводили в курс дела. Глупые они все! Неужели я прошел Минск и другие армейские клоаки лишь для того, чтобы быть у кого-то на посылках? Черта с два! Я за себя еще поборюсь.
В столовой за ужином Вадим попросил меня взять его жратву на свой поднос. Я отрицательно покачал головой. Он опять полез драться. Я было нащупал в кармане ножик, но явился Стас. Я вновь мысленно удивился его способности появляться всегда и везде вовремя. Вадик пообещал разобраться со мной ночью. Как я понял, расправа затевалась нешуточная. Пока я ел хлеб с маслом, старики во главе с ненавистным мне Вадиком прорабатывали стратегию разборки со мной. Они даже и не пытались скрыть, что говорят о моей скромной персоне. Надо же, какой чести я удостоился! Ростик с Вовиком наперебой говорили о том, что я просто обязан подчиниться негласным законам, а не то нам троим житья не будет. От моего хамства, видите ли, у „стариков“ портится настроение, и они отрываются на бедном Ростике. А я-то чем виноват?
К концу трапезы ко мне подошел Вадик — надменный, величественный. Кинув на меня презрительный взгляд, громко сообщил, что мне по приходу в часть надлежит всем „дедам“ почистить сапоги. Тут уж я взбесился, вскочил на скамейку да как заору на всю столовую: „А может, вам еще и пососать всем?! Козлы! Вы еще нам с Ростиком сегодня сапоги почистите!“ Ростик испугался при упоминании своего имени, Вадим взмахнул кулачищем, но я увернулся. Потом залепил ему железной кружкой с недопитым чаем. Химики, с интересом наблюдавшие за тусовкой, подавились. С разных концов столовой последовали крики „дедов“-химиков: „Убей его!“ — это меня, значит. Вбежал лейтенант, дежурный по столовой, и без разбору выгнал нас взашей, пообещав доложить обо всём Мойдодыру. Даже неплохо относившийся ко мне Стас не одобрил моего поступка. В душе-то, конечно, может, и одобрил, но мысль о завтрашнем обязательном разговоре с Мойдодыром не давала ему покоя. Он просто умолял „дедов“ пару дней потерпеть с разборкой. Лейтенант, гандон штопанный, стуканет, как пить дать. А Мойдодыр учинит расследование. А он, то есть я, тоже может стукануть. Тогда попадет и Стасу, и остальным. „Ага, — говорю. — Я вас, ублюдков, с экскрементами смешаю“. Впрочем, я, пока дошел до части, тоже угомонился. Конечно, интересно, что они там придумали. Но я не прочь потерпеть и без этого.
В ту ночь дежурным по части заступил капитан Голошумов. Подтянутый, с рыжими усами, не такими длинными и страшными, как у Буденного. Меня он видел в первый раз. Поинтересовался у Стаса. Не знаю, что ему Стас рассказывал, только капитан, слушая, постоянно улыбался. Хороший мужичок. Я хороших чувствую интуитивно. Да и не такой тупой, как остальные „товарищи“ офицеры и прапорщики. Подозвал меня, запросто поговорили. Он оказался земляком — из Подмосковья. Расспрашивал о столичной жизни. Я уже не помню, что ему рассказывал. От него я узнал, что Мойдодыр на офицерском собрании затронул и мою скромную персону, предупредив, что со мной доктора велели обращаться бережно. Жаль, что вадики этого не слышали! Голошумов обрисовал мои радужные перспективы на должности придворного художника, обещав покой и благодать. Объявил отбой. Пока все не легли, меня спать не отпускал. Не потому, что боялся за меня — он ничего, уверен, не знал. Просто я был интересен ему, а он — мне. Когда я пришел в спальню, все уже дрыхли.
Слишком много впечатлений за один день! Даже с Серёжкой не успел проститься. Я ведь я его, наверное, люблю. Не могу точно сказать. Не похоже это на настоящую любовь из кина. Хотя, Бог ее знает, какая она — настоящая. Просто мне было с ним спокойно. Я хочу повторить это снова и снова. С ним я забывал обо всём. Даже когда его не было рядом, он заполнял собой все мои мысли. Так было там, в госпитале. А здесь приходится больше думать о собственной шкуре. Вот Ростик, например: недалекое существо. Не смог постоять за себя и стал холуем. Холопом бывших холопов. Вадим тоже прошел путь Ростика год назад. Они ведь два сапога — пара, только преимущество одного в том, что его взяли в армию на год раньше. Нет, решительно не хочу здесь оставаться! Там, где глупость — образец, разум — безумие. Вот полежу до утра и устрою им шикарное светопреставление.
Только бы не заснуть! Мысли начинают путаться. Кусаю себе язык, щиплю за яйца, принимаю неудобные для сна позы. Всё бесполезно — глаза закрываются. Иду в умывальник. Голошумов спит в оружейной комнате, смежной с апартаментами дежурного. Помощником сегодня мальчик из числа „дедов“, похожий на старого потасканного козлика. Так и назовем его — Козлом. Вроде бы легче. Спать хочется, но не очень. Олег… Опять ты перед глазами. Твой прощальный взгляд, полный надежды и веры во всё лучшее… Я ничем не мог помочь тебе. Мне становится не по себе только от осознания этого. Я всегда боялся воспоминаний о тебе, а сейчас ими я прогоняю сон. Я не должен спать, если хочу уехать отсюда. Сначала в госпиталь, а потом, если повезет, и домой. А что дома? Снова разгульная жизнь, ненасытная жажда любви? Нет, сейчас я уже так не смогу. Я сильно изменился. Не знаю, что во мне сломалось, но я чувствую себя другим. Дома всё будет по-иному. А что я могу здесь? Тут и забот-то — только о своем желудке. Мне, правда, — еще и о шкуре. Интересно, а что будет, когда мне по местным законам разрешится иметь своего ординарца из числа новобранцев? Нет, это не для меня. И не только потому, что не хочу. Я пошел против этих законов, и уже не буду иметь морального права потом пользоваться их привилегиями. Ну и что? Я-то найду, чем мне заняться. Только бы побольше красивых новобранцев.
Часы Вадима пикнули шесть. Я не заметил, как стало светло. Пора. Выдавил на язык немного зубной пасты и пошлепал в умывальник. Пасту достал, выпил литров пять воды из-под крана. И улегся прямо на голый пол — обморок, значит. Хотя, если это обморок, я должен был неожиданно упасть. А если я неожиданно упал, стало быть, я просто обязан был больно удариться. Следовательно, должна быть шишка. Стал биться головой о стену. Бился долго. Пощупал. Больно. И кровь есть. Вот теперь можно спокойно дожидаться проснувшихся сослуживцев. Из зубной пасты получилась хорошая пена, которая медленно вытекала из уголков рта. Я трезво рассудил, что пену изо рта никто нюхать не будет. К тому же паста была советская, поганая, и совсем не пахла. Бедный Козел! Проснулся, водички холодненькой захотел, да и пописать заодно, а тут — такое зрелище! Сначала подумал по простоте душевной, что я уснул ненароком. Сапогом по тапочкам начал бить, яхонтовый мой. Я — ноль внимания. За руку схватился, бриллиантовый, пульс начал щупать. Да не знал, где пульс находится, изумрудный. Руку отпустил — она свободно и бессильно упала. Мой золотой, как он перепугался! Решил перевернуть меня лицом вверх, александритовый мой Козлик, да как пену увидит! „Товарищ капитан, скорее!“ — надрывается. А сам аж трясется со страху, аметистовый. Вот как над Димкой разборки планировать! Кого жалко, так это Голошумова. Он-то ни в чем и не виноват. Хотя нет и моей вины в том, что его назначили дежурить именно тогда, когда у меня внеплановый обморок.
„Скорую“ вызвали. В это время меня окончательно перевернули на спину. Лежу, глаза закрыты, дышу ровно. Сквозняк устроили, чтоб мне легче дышалось. А ветер из туалета — во кайф! Начинаю мелко дрожать от холода. Мало того, что в одних трусах на кафельном полу, так еще из туалета холодная утренняя вонь. Слышу, машина приехала. Надо приходить в себя. Открываю глаза, делаю вид, что никого не узнаю. Приподнимают меня, тут пять литров воды из меня и выходят. В только что подошедшего Вадима метился, а попал в Козла с Голошумовым. Фельдшеру тоже досталось. Он даже смутился. Кое-как привели меня в божеский вид и повезли в госпиталь.
По дороге я еще таблеток чудодейственных добавил. Врач в приемном отделении оказался хирургом, ничего в моих обмороках не понимавшим. Увидев, что я только вчера выписался, не решился брать на себя ответственность за помещение меня в терапию и оставил в покое до прихода Буденного. Еще не успевшая соскучиться кровать радостно проскрипела, чем и разбудила знакомых сопалатников. Спросонок они удивиться так и не смогли, только поздоровались и опять заснули. Даже те двое, и то поздоровались — наверно решили, что я им снюсь.
Слегка задремал, но разбудил Буденный. Ага, ты опять здесь, образ гражданской войны! Давно же тебя не было! Фельдшер уже рассказал приукрашенную Козлом историю. Буденный ни на секунду не усомнился, что со мной это не могло случиться по-настоящему. В своей правоте он убедился, осмотрев и пропальпировав меня. Сказал, что не положит. Единственное, чем он может мне помочь, так это оставить здесь до обеда. А в обед за мной приедут.
Спать уже не хотелось. Пошел побродить. Ирину встретил — она в инфекцию собиралась. Предложил проводить ее. По дороге вкратце рассказал о злоключениях предыдущего дня. Пожалела, пообещала достать еще более чудодейственных таблеток, от которых наступает настоящее отравление. „Спасибо, дорогая, но мне и от моих-то хреново. Ты лучше поговори обо мне с Буденным“. „Ладно, — говорит, — попробую“.
Проводил ее, на обратном пути зашел в аптеку. Никого еще не было. Набрался смелости, зашел за магазин и шмыгнул через забор. Дверь открыл Серёжка — заспанный, с опухшей рожей, но всё равно красивый. Он и не узнал меня в форме защитника Отечества. Потом всё-таки узнал. Это я понял, как только он повис у меня на шее, чуть ее не сломав. Так я и донес его до спальни. Лег на кровать прямо в сапогах. Серёжка выслушал мой короткий рассказ о том, что было вне стен госпиталя, прижался к моей груди и засопел. Я бы тоже с удовольствием поспал, но не терпелось узнать, что он хотел сказать мне, когда бежал за машиной. Сказал, что ничего существенного. Он не представляет свою жизнь без меня. Он любит меня и хочет подарить себя до конца своей или моей жизни. Нет, малыш! Для тебя есть вещи поважнее любви ко мне. Ты же не представляешь свою жизнь без больших денег и развлечений. Вот и сейчас ты говоришь, что вчера с досады купил билет и поедешь через неделю отдыхать в Казахстан. Чёрта с два! Это ты сестренке своей лапшу вешай! Знаю я твой отдых у жмуриков! Небось, мешка два конопли с собой привезешь… Вместо ответа Серёжка расстегнул мне штаны и втянул в свои прелестные губки предмет моей гордости. Правильно — когда нечего сказать, лучше всего сделать головокружительный отсос.
После дозы таблеток я разрядился не скоро. Но вот, наконец, Серёжка щедро вознагражден за свой труд. Я чувствую, что не в состоянии подняться. Надо ведь вернуться. Вдруг Иришка уболтает Буденного, а меня в отделении нет? Пока собираюсь, Серёжка предлагает мне компромисс: как только я увольняюсь, он забирает меня к себе и прекращает свой опасный бизнес. Я не соглашаюсь: сегодня или никогда! Он выбирает второе.
А Ирина действительно сотворила чудо. Встретила меня у входа в корпус с вопросом: „Где тебя хрен носит?“ и уведомила о том, что у меня, наверно, еще что-то с пищеварением, и что Буденный решил за пару недель проверить и желудок. Он встречается мне, когда я иду к нему, дабы поговорить о моем пищеварении. Повторяет только что услышанное от Иришки. Я рассыпаюсь в любезностях. Конечно, он прекрасно понимает, что мой желудок болит примерно так же, как и его правый ус. Просто надо доделать работу в аптеке — проверка из Минска скоро. Дает мне две недели сроку, и я говорю, что постараюсь успеть, прекрасно осознавая, что там работы и на день не будет.
Целую ручку милой Иришки. Провожаю ее до ворот, когда она идет домой. Я теперь провожаю ее каждый день, когда она дежурит. Завтра она в ночь.
— И всё-таки, почему ты решила помочь мне?
— Так, нравишься. Просто ты не такой, как большинство.
А я и сам это знаю.
Ночью я никуда не пошел — спал без задних ног. Наутро заставили сдавать желудочный сок. Это что-то ужасное — глотать этот гадкий шланг, старый, затасканный, пропитанный соками старых вояк! Один на всех. Заставил медсестру мыть его при мне. Отходил я долго. В палате не было никого, все работали на огороде — там опять что-то выросло. Те двое тоже. Представляю, как им тогда хотелось заехать мне по физиономии! Когда уходили, глазищи аж сверкали. Ну и шланг им в рот!
А с Серёжкой всё кончено. Я не могу. Может, я действительно идиот какой-то? Ведь каждый вправе заниматься тем, чем хочет. Я же это сам всегда проповедую. А ему не разрешаю. Не могу же я ревновать его к анаше? Значит, что-то другое. Я боюсь его потерять, неожиданно, в самый неподходящий момент. Поэтому лучше сейчас. А вдруг это подействует на него? Ведь живут же люди на одну зарплату? Нет, он так не может. И откуда только взялась тяга к красивой жизни у провинциального мальчишки? Хотя, что я заладил? Всё уже кончено. В любом случае мы в конце концов расстанемся. Тогда чего же я боюсь? И всё равно больше не пойду. Я убедился в его любви, пусть теперь немного помучается… Господи, и почему мы так жестоки к тому, кого любим?
Весь день я пролежал в палате. Даже курить не ходил. Только пописать вставал. Под вечер сопалатники встревожились. Как это так: Димка два дня и две ночи никуда не ходит? Уж не заболел ли? Да пошли вы все, ничего вы в этой жизни не понимаете!
Иришка пришла. Ее голос я бы узнал из тысячи. То и дело в разных уголках отделения слышался ее строгий прокуренный баритон. Старцев гоняла только так. Попадись ей под горячую руку сам Буденный или начальник госпиталя — и их бы послала туда, куда мне уже хотелось пойти. Наконец, все угомонились, и я пошел к ней в гости. Ирка курила, прислонившись смазливой мордашкой к окну, и смотрела вдаль. Немного напугал ее. „И всё-таки, Ириш, я немножко не понимаю, чем же я не такой, как все? Лучше всех? Ну, это ты уж слишком! Чем же я лучше всех? Доставай лучше спирту, выпьем за то, что я лучше всех“. После двух стаканов до меня доходит. Влюбилась, что ли? Так я и знал! Только этого еще для полного счастья не достает! Хотя, если бы не это, не сидеть бы мне рядом с ней. Да, несмотря на то, что я каждую ночь к кому-то бегаю, она действительно любит меня. И хочет. Прям так и сказала: „Малыш, сделай одолжение, отымей разок-другой“. Я обалдел. Надька вторая! Ну, с той, положим, всё ясно. Нет, решительно ничего не понимаю в этой жизни! Третий стакан просто необходим. Тебя, Иришка, в отличие от жизни, я понимаю прекрасно, но ничем помочь не могу. Я педик, и у меня есть мальчик. Был. Никакого эффекта. Нужен четвертый стакан, но пить уже нечего… Она почти трезвая, а я пьяный вдрызг. Ир, неужели ты не понимаешь, что я не могу этого сделать? Просто потому, что не хочу. Ты всегда была и будешь для меня хорошим человеком, прекрасным собеседником. Зачем совокупляться физически? Мы же прекрасно понимаем друг друга. Пойми, после этого я не смогу относиться к тебе как прежде. Да и ты ко мне тоже… Она ласкает меня и постепенно раздевает под поток моих речей. Мне ничего не остается, как помочь раздеться ей. Я представляю вместо нее Сергея, и всё кончается хорошо — для нее. Правда, чуть не забыл вовремя вытащить, но успел всё-таки. Так что всё хорошо, если хорошо кончается. И не внутрь — она же не Серёжка.
Какое-то дурацкое состояние меня обуяло. Полное безразличие ко всему. Старшая сестра узрела, что я всё время лежу, и накапала Буденному. Тот вызвал к себе и сообщил, что с желудочным соком у меня всё в порядке, и поинтересовался делами в аптеке. Вот бы ему правду рассказать! Всё в аптеке нормально, в срок уложусь.
Не хотелось мне туда идти, но Родина сказала свое веское „надо“. Доделал я всё за день, с Сергеем не разговаривал. Под вечер Надька разоткровенничалась и поведала, что он очень переживает наш разрыв. Да что ты, милая, никакого разрыва не было! Если хотите, приду. Только пусть он придет и позовет.
Пришел и позвал. И я пошел. Вопреки сильному ливню и своему желанию. Я не знал, чего хотел. Полное и безысходное состояние дофенизма. Состояние нестояния души. И не только оной. Перелезал через забор и ловил себя на мысли, что не хочу идти в этот уже немилый голубой домик. И что мне там делать — ведь всё уже решено? Удивительный недостаток есть у меня, большой — я не меняю своих решений. Как дураки и покойники. К последним себя относить еще рано, а вот к первым — в самый раз. Еще не поздно повернуть обратно. Я на крыльце. Палец на кнопке звонка. Стою уже минут пять. Может, действительно больше не стоит причинять боль ни себе, ни ему? Интересно, что он сейчас делает. Смотрит „ящик“? Лежит? Курит? Пьет? Хотя какая разница? Вот сейчас я позвоню, и он ринется к двери. А может, пойдет не спеша. И здесь разницы никакой нет. Я понял, почему я вновь у его дома. Это привычка. Меня тянет сюда ностальгия по первым нашим ночам, которых уже не вернуть. Вот и сейчас я пришел, подсознательно надеясь на то, что всё будет, как в первый раз (без Надьки, конечно). Привязался я к этому голубому дому. Надолго. А в воспоминаниях — навсегда. Ладно, всё. Звоню.
Открывает быстро. Значит, почти бежал. Значит, ждет. Значит, любит. Молча пропускает вперед и закрывает дверь. Трезвый. Предлагает поесть. Я не хочу. Ни есть, ни пить — ничего. Сидим, смотрим друг на друга и молчим. Первым не выдерживает он. Хочет выяснить, не изменил ли я своего решения. Нет, малыш. Я знаю, что рано или поздно потеряю тебя. Уж лучше сегодня. Эта ночь для нас последняя. Скоро ты уедешь в Казахстан, привезешь кучу новых впечатлений и товара и очень скоро забудешь обо мне. Я же буду помнить тебя всегда. Я благодарен тебе за то, что ты спас меня от беспросветного одиночества, спас от самого себя. Без тебя я был бы совсем другим. Ты помог обрести мне уверенность. Теперь я знаю, чего я хочу (вот интересно, а чего же?) У тебя еще всё впереди. Дай тебе Бог постигнуть настоящее счастье. Оно ведь наверняка не в деньгах. Прости.
Впервые за много раз я возвращался еще ночью. Разбуженные стуком окна, сопалатники осыпали меня массой выражений, содержащих много ненужных слов. Я им ответил тем же.
Дни тянулись медленно. Дожди зарядили надолго. Соседи по палате выздоровели, и их забрали в родные пенаты. Легли новые. Один привлек мое внимание. Впрочем, отметил я его привлекательность автоматически. Без задней мысли. И передней тоже. О Сергее старался не думать. Он уже уехал. Пару раз встречал Надьку. Она всё недоумевала: „Не пойму я вас, педиков. И чего вам не трахалось? Нет, не пойму!“ Хотя, конечно, ей даже так лучше было: не нужно бояться, что очередной ее лавер застанет нас в постели с Серёжкой и разнесет по всей округе весть о вместилище разврата. Постепенно я переключался на мысли о возвращении в часть. Думать об этом не очень хотелось, просто надо было о чем-то думать. Книжки не читались. Спалось плохо. Набрал снотворного. Кошмары стали сниться. Ирку я просто избегал. Она прекрасно меня понимала и на мою честь больше не посягала. Пару раз кинула намеки, и всё. Нашел себе сильного партнера для шахмат среди офицеров, этим и жил. Время моего пребывания подошло к концу, послезавтра истекал срок нашего с Буденным джентльменского соглашения. Уж если я этого не забыл, то он-то и подавно.
На следующий день я увидел Мойдодыра. Приезжал на своем драндулете. Ко мне даже не зашел. Зато с Буденным трепался долго. Вскоре мне стала понятна причина его явления. Буденный сообщил, что в мою родную часть пришла бумага из Москвы, согласно которой я должен ехать в Минск на более углубленное обследование. Это я еще в начале службы постарался: написал депешу в Министерство обороны на двадцати страницах, половину которой заняло перечисление всех недугов. Даже успел забыть об этом. Там бы тоже давно забыли о письме какого-то, пусть и милого, но солдатика, да вот родственнички мои похлопотали. А теперь не знаю, как отнестись к сюрпризу. Конечно, хорошо, что возможность лицезреть вадиков, ростиков и мойдодыров с козлами отодвигается на неопределенный срок, а, даст бог, и навсегда. Но, с другой стороны, в Минск я не хочу. Заранее предвижу нескончаемую депрессию. Впрочем, меня не очень-то и спросят.
Заехали за мной в тот же день. Вот что значит маленький клочок бумаги из далекой, но главной Москвы! Во какие проститутки! И какой я молодец! Мойдодыр разговаривал со мной так, будто я приехал к нему с проверкой. Ночью поезд. Голошумов будет сопровождать. Он едет по своим делам, заодно и меня завезет. До разговоров с сослуживцами я не снизошел. Да и некогда было: Мойдодыр отправил меня в автопарк пощипать травку, которая беспощадно выглядывала из трещин в асфальте.
Голошумов немного опоздал, но на поезд мы успели. Было душно, соснуть так и не удалось, так что за состояние сердечно-сосудистой системы можно было не волноваться. Чем ближе я был к госпитальным воротам, тем чаще билось сердце. Не потому, что скоро меня должны были осматривать. Это место я давно проклинал в душе. Судьбе и поезду было угодно еще раз забросить меня сюда. А с судьбой я не привык спорить. Несмотря ни на что, я всё же немножко фаталист.
12. Zoo
На обитателей кардиологии мое появление не произвело никакого впечатления. Они на меня тоже. Запомнился лишь эпизод явления на пост медсестры. На ее месте сидел плотный, вальяжный и усатый мужчинка неопределенного возраста. Ничего себе порядочки завели в мое отсутствие! Прапорщик, наверно, а сидит дневальным. Определил меня в солдатскую палату, ту, в которой я был свидетелем экзекуций Алика. Никого в ней не было. Его кровать, к сожалению, была занята. Я закрыл глаза и попытался представить его на своем привычном месте. Открыл — пустота. В отделении ровным счетом ничего не изменилось. Разве что на сей раз не было рядом со мной Алика. На ладан дышащие старпёры по-прежнему прохаживались по отделению, пока молодежь трудилась. Все на одно лицо, до боли знакомое. Где-то я уже их видел… Ах да — конечно же, здесь.
Ближе к обеду стекались в палату ее обитатели. Знакомились. Милые, совсем незнакомые мне ребята. Есть даже такие, с которыми можно. И нужно. Неожиданно появился вальяжный мужичок и попросил меня перейти в офицерскую палату: бумажка из Москвы всё-таки…
Обжившись на новой кровати, вылез из палаты. Похожий на прапорщика мужчинка оказался обыкновенным солдатом Советской армии. Значит, товарищ по насчастью. Быстро разговорились. Общительный, милый. Я сразу почувствовал зарождающуюся к нему симпатию. Под стереотип любовника он никак не подходил, зато у нас было много общего. Да и хорошо это, когда с первых минут появился родственной души и с похожими недугами человек. Будем бороться с врачами совместными усилиями. Легко с ним. Ладно я — хоть чуть-чуть, но похож на солдата. Но он-то! Что он делает в армии? Свое попадание в ее ряды считает полнейшей нелепостью. Согласен с ним полностью, но ничем помочь не могу. Начальник отделения тот же, так что и тебе, дружище, ничего не светит. Да, совсем забыл — Мишкой его зовут. Вот Мишку хоть дневальным заставляют сидеть. А обо мне товарищ полковник позаботиться забыл. Видно, посчитал опасным связываться со столь важной птицей. Да-а, успел я опериться! Опытным таким стал. Когда с полковником разговаривал, он понял, что я уже не тот, что был тогда. Нахал. Хам. Не буду работать — и всё тут. Я обследоваться и лечиться сюда приехал. Ходил себе по территории, вспоминая давно проложенные маршруты. Олег… Олежка… Олежечек! Мне не хватает тебя. Тебя, такого недоступного. Наверно, ты видишь всё оттуда. Я здорово виноват перед тобой — так редко вспоминаю о тебе. Но я не могу и не хочу вспоминать чаще. Мне легче совсем забыть тебя. Но не могу сделать это так быстро. Вот дом, в котором есть принесенные мной кирпичи, и в котором когда-то был ты. Его уже достроили. И даже дверь закрыли. Как мне плохо! Кто мне, такому искушенному в поисках единственного правильного выхода, подскажет мне его сейчас? Я окончательно запутался в себе. Кто? Мишка! Конечно же, он, такой добрый, толстый и мягкий. Домашний такой.
Он местный. Минчанин. Мать часто приходит и приносит цивильную еду. Разговариваем часами. Беседы с ним действуют на меня гораздо эффективнее, чем скромные потуги лечащего врача с голосом умирающей лебеди. Когда лебедь эта заплывает в палату, у меня складывается ощущение, что прям щас вместе и отойдем в мир иной. Давление однажды измерял, а наушники в уши вставить забыл. „Пульс, — говорит, — не прощупывается“. Я чуть в кровать не написал!
Перестройка в армии одной ногой вступила и в кардиологическое отделение. Пациентов заставляли меньше работать — только до обеда. Мне же вообще ничего тяжелее ложки или вилки поднимать не положено. Скучно. Записался в госпитальную библиотеку. „Фауста“ перечитываю раз в сотый. Некоторые места наизусть выучил.
„Покоя нет, душа скорбит,
Ничто его не возвратит…
К нему, за ним стремится грудь,
К нему — прильнуть и отдохнуть.
Его обнять и тихо млеть,
И целовать, и умереть…“
Кого целовать? Под кем умереть? С ума тронуться можно!
От депрессии спасает случай. В соседнюю палату поселяют майора. Вопреки моему устоявшемуся мнению об офицерах, этот — мастер спорта по шахматам. Это то, что мне уже давно было нужно. Часами играем с ним. Днем за доской, вечером — „вслепую“, без доски. К счастью, все мозги я еще не вытрахал. Правда, проигрываю чаще я. Особенно „вслепую“. И не удивительно — он на разряд выше. Медсестры тащатся, а солдаты принимают нас за потенциальных пациентов отделения неврологии. Еще бы — сидят два идиота, один говорит: „Конь цэ шесть, шах“, а второй ему в ответ: „Король — е семь“. Кто кого „е“ семь, и почему именно семь — им не понять. С Мишей постоянно говорим об обследовании. Ему тоже домой хочется, и побыстрее, да и дом в двадцати минутах езды на сорок третьем троллейбусе. Несмотря на мое твердое убеждение, что я самый больной и, следовательно, более достойный досрочной демобилизации, ему я искренне желаю того же — сочувствую. У него в военкомате недобор был. А у Миши была самая что ни на есть настоящая гипертония средней формы тяжести. Но недобор был важнее, и гипертония резко трансформировалась в легкую форму, и моим новым другом залатали дыру в списках. Тяжело ему было в части. Попробуй найти сапоги 48-го размера! Нашли, но они Мишке не пригодились — гипертония всё-таки второй степени. Вот и встретился Миша сначала с госпиталем, а потом и со мной. И никто об этом до сих пор не жалеет.
Обследование ничего нового не показало. Более того, результаты для меня были еще хуже, чем в Волковыске. Для здоровья-то, конечно, лучше, но тогда об этом я не думал. Дырки в клапанах не нашли — заросла, наверно. Врачам виднее, может, бывает и такое. Ладно обморок — можно сделать так, чтобы он был, а можно этого и не делать. Я уже научился. А вот чтобы дырку в сердце штопать — это слишком. За одно это мне уже памятник положен. Или мне, или врачам. И не простой, а нерукотворный. Дело пахнет керосином. Вернее, выпиской. Мое воображение начинает рисовать трогательную до бессонницы улыбку Мойдодыра. Мишка выручает. Его тоже не хотят отпускать домой, и он неизвестно каким способом находит для себя халявную работенку. В госпитале, оказывается, нет помещения для обучения персонала гражданской обороне. А время такое, что того и гляди американцы бомбу сбросят атомную. Короче, нужно оформлять класс. А работа это не только халявная, но и нескончаемая — на полгода, если работать с усердием. А если без оного, то и до конца службы хватит. Я слезно молю Михаила взять меня в помощники. Он обещает поговорить с главным дяденькой. Тот оказывается доверчивым, к тому же узбеком. Бадма-Холгаев — это фамилие такое. Для пробы попросил меня принести образцы моего почерка. Первые буквы с непривычки выходили неважно, но к концу дня я отчеканил ему шрифтов пятнадцать. На это пронзающие насквозь глазки узбека сначала заморгали быстро-быстро, а потом просияли удивительной теплотой и заботой. С той минуты я мог не сомневаться в его покровительстве. Всё-таки заместитель начальника госпиталя, полковник. Я даже вспомнил по этому случаю слова из одной эмигрантской песенки: „Я сказала полковнику: „Нате, берите!“, но они не пригодились. Узбекам я не отдаюсь. Да и нужен я ему по другому поводу. Что ни говори, а пятнадцать шрифтов для узбека, пусть даже и полковника, — многовато будет.
Теперь после завтрака я должен был идти в класс и работать там до вечера. Конечно, не до самого вечера, а до той поры, пока Бадма-Холгаев домой уйдет. А он нечасто задерживался после дневной трапезы. Видимо, у узбеков, как и у хохлов, голова варит лишь до обеда. Я выпросил неделю только на то, чтобы набить руку. Времени узбек дал много. На дворе был конец июля, мы же обещали кончить к Новому году — раньше ну никак не получалось. А там еще что-нибудь изменится. Мишка смекнул, что ему торопиться тоже некуда. До дома близко, и гипертонии его здесь, в классе, гораздо комфортнее. Да и тапочки домашние лучше сапог сорок восьмого размера.
Постепенно кардиология становилась только ночным моим пристанищем. Частенько я захаживал в родное отделение лишь для того, чтобы соснуть часок-другой или пообедать. Хотя и то, и другое можно было сделать в классе. Причина моих частых отлучек с места работы заключалась в ином. Как-то вечером в отделении я познакомился с клёвым парнишкой — Семёном, Сёмочкой. Вот, стоит себе в коридоре, распорядок дня читает, внимательно так. Я не преминул сказать, что нафиг его читать — никем он здесь не выполняется. Разве что стариками-отставниками. Но у них 24 часа в сутки — тихий час. Понравился я ему своим острым словом и открытостью. Сам он тоже не был замкнутым. Рассказал о том, что осталось ему служить до осени, а пока вот решил отдохнуть перед „гражданкой“. В Минске служит, до госпиталя — рукой подать. Как Мишке до дома.
Видно было, что соскучился Семён по человеку, который мог бы его слушать и слушать. Я взял на себя эту приятную миссию. Интересно всё-таки. Да и перепихнуться с ним я не прочь. Только до этого еще далековато. Пока приходилось внимать его рассказам по вечерам, а заодно своими цицероновскими задатками очаровывать. Решил не заикаться о сексе, пока полностью не овладею его расположением. Да и торопиться было некуда: у меня времени масса, и ему даже при самом удачном раскладе до дембеля месяца два.
А вообще он очень похож на мышонка — маленького, ласкового. Глазки хитроватые, но в то же время распахнутые. Как ставни в голубом домике. Семён слегка отличается от почти что всех моих любовников, армейских и не только. Чисто внешне — не в моем вкусе, но глаза… За них я готов положить на алтарь всё, что есть у меня самого ценного — мягкое место, например. Но готовность отдаться просто так, за глаза — еще не главное. Гораздо важнее подвести человека к чувству, что он это жертвоприношение заслужил. Он — и только он.
Целую неделю я удачно сочетаю работу со шрифтами и вечерне-ночные посиделки с Мышонком. Он часто рассказывает про свою службу. На первом году натерпелся всего вдоволь. Рубцы на теле показывал. Лучше бы он этого не делал! Общения с Серёжкой научили меня возбуждаться от подобного зрелища. Но рукам, не говоря уж о других органах, я воли не давал. Семён, став старослужащим, не смог поступать с молодежью так, как в свое время поступали с ним. Он выпал из общей массы „дедов“, и они, как могли в силу умственного и физического развития, старались показать свое превосходство над отщепенцем. Ребята помоложе Сёмочку любили. В госпиталь частенько хаживали. Красивые, заразы! Я бы тоже с удовольствием за них заступался — просто так, ни на что особо не рассчитывая.
Сейчас им без Семёна несладко, вот и ходят к нему за советами. И я пытаюсь опытом делиться: графин разбил, порезал одного — и все дела. Графинов, говорят, в их части не водится. Сами понимают, что не в таре дело. Нужно лишь перешагнуть через свой страх. Похоже, мне удается найти с ними общий язык. Всё-таки по сроку службы мы почти ровесники. Вот и ко мне они уже тянутся. Ну, а я, разумеется, к ним. Жаль только, что в распоряжении у них всегда времени меньше часа. Да и то днем. А днем разве можно трахаться?
Дурость, конечно — днем тоже можно. А с Мышонком даже нужно. Как одарит своим озорным взглядом — так хоть стой, хоть падай прямо на спину и ноги разводи. Кажется, мы уже в таких отношениях, что поссорить нас может только несчастный случай.
А Минск мне опять нравится. Он уже не такой противный, как казалось мне, когда я ехал под присмотром Голошумова. Он мое „риголетто“ в умывальнике никак забыть не мог. Постоянно приставал с расспросами, отчего ж мне так неймется. Ага, так я возьми и выложи ему всю правду! Конечно, ему можно, только вот зачем? Я не удивлюсь, если он положит сочувственно руку на плечо, а второй скользнет к запретному плоду. Интересно, к какому — заднему или переднему? Наверно, всё же за задницу схватит. Как же — офицер, женатый человек, двух дочек настрогал. Станет он после этого грязный задроченный солдатский член себе под рыжие усищи прятать! Вряд ли он вообще станет делать то, о чём я размечтался. Люблю я всё-таки выдавать желаемое за действительное…
Ладно, я, как всегда — начинаю о светлом и чистом, вроде Минска, а кончаю совсем от другого. Да, кстати: что-то я давно не кончал. Суходрочка не в счет, да и редко бывает. На дворе чуть ли не середина августа, а Мышонка я так и не развратил. Мишка уже ходит и бесится — ругается, что я редко стал наведываться в класс. Бадма, который Холгаев, уже справки наводит. „Может, заболел?“ — спрашивает. Интересные вопросы задает почти что начальник госпиталя! Мишка отбрехиватся баснями про мои участившиеся сердечные приступы, и Бадма верит. Мишку он любит. Художник он, классный художник. Хотя и не торопится рисовать. А в таком темпе, наверно, и я умею.
Уж коль я о темпах, то мне действительно надо торопиться. Сёмочку недели через две обещают в часть спихнуть, а ведь надо не только развратить, но и любовью насладиться. Выбираю самый удобный момент: после обеда. Когда ж еще можно о бабах говорить? Только на сытый желудок. Он мне и раньше любил про подружек своих доармейских потрепаться. Но всегда в его озорных глазах мелькали грустные крапинки. Я уж было подумал, что не удовлетворяли они его полностью, и хотел предложить попробовать с друзьями. Ошибся. После того самого обеда, когда я принял волевое решение хлопца раскрутить, он и признался, что проблема сидит в самом его интимном месте: головка раскрывается не полностью, что дает ее обладателю массу неприятных ощущений. Дурачок ты мой! Так бы сразу и сказал — уже б давно писька распустилась. „Ноу проблем, — говорю. — Пойдем, посмотрим. Я знаю много способов помочь тебе, надо выбрать самый для этого подходящий“. А он особенно и не стесняется — верит. Друг я ему всё-таки. Заходим в туалет, в первую от окна кабинку — это чтоб виднее было. Сажусь на подоконник, а он стоит, несчастный, переминается с ноги на ногу, да только глазищами своими возбуждающими поглядывает. Наконец, садится рядом и выкладывает поверх штанов свое хозяйство. От смущения оно и не думает увеличиваться.
— Видишь?
— Не-а, не вижу. Маловато будет, чтобы диагноз поставить и способы лечения определить.
— А что делать?
— Ну-у, приплыли! Что в таких случаях делают? Дрочить надо. Сесть и слегка помастурбировать. Помочь?
— Нет. Я сам. Только ты выйди.
Я прям не могу! Институт благородных девиц какой-то! Вышел из кабинки, а у самого всё торчком и наружу просится. Хотел было уже зайти в соседнюю кабинку и слить, да Мышонок вовремя позвал. „Вот“, — говорит. Так себе… И побольше видали. Но головка действительно упорно не хочет раскрываться полностью. Щас, потерпи, родной! Операцию по устранению фимоза я твердо решил делать ртом. Мои мягкие и совсем не похожие на скальпель губы жадно впились в упрямую головку и, моментально поглотив всё остальное, коснулись основания. Семён вкрикнул. И вовсе не от боли — он обалдел. Вскочил, упрятал свои причиндалы подальше и хотел было убежать. Я одной левой прижал его к стенке, перевернул и посадил на унитаз. „Ну куда ты убегаешь? Совсем, что ли, очумел? Доктора нашел? Больной? Окончательно? Неужто поверил, что я разом избавлю от твоих хуевых проблем? Интересно, а как ты себе это представлял, если видел, что в руках у меня ничего нет? Думал, я шаман какой-нибудь? Мне абсолютно по фигу твои проблемы, я просто хотел у тебя отсосать. Ты явно не в моем вкусе, так что на жопу не рассчитывай. Но ублажить тебя и ублажиться самому посредством не самого плохого в мире рта ужас как хочется!“
Мышонок сидит на толчке и моргает в такт моим словам. Вскоре не самый плохой в мире рот перестает говорить. „Поступай, как знаешь. Ты мне в принципе нравишься, и я в принципе тебя хочу. А сейчас — гудбай, май лав, у меня работы полно. Забот — полон рот“ (это я уже про писанину в классе).
Я со злостью ударил ногой дверь кабинки и выскочил. Вау! Передо мной стоял и преспокойно умывался мой шахматный майор. Само собой, шум воды не лишил его удовольствия слышать весь этот неудавшийся минетный монолог. Но он всё равно умывался, а я стремительно проскочил мимо и понесся в класс.
Вид у меня, наверно, был озабоченный, ибо Мишка, оторвавшись от чертежа, надолго уставился на меня. Решил, что меня выписывают. Так прямо и спросил. Хуже — пососать не дали! А вслух ответил, что ничего особенного не случилось. Потом как-нибудь расскажу, а сейчас я страшно хочу работать.
Рука дрожала. Нестерпимо хотелось кончить. Прямо на стенд, размазав несмываемую тушь порцией живчиков. Мишка мешает. Я ж всё-таки не совсем еще стыд потерял. Да и вряд ли он положительно отнесется к моей попытке вывесить на всеобщее обозрение неродившихся деток. Постепенно прихожу в норму. Буквы выходят из-под пера ровно и спокойно, плавно превращаются в слова, ну а те, в свою очередь, образуют абсолютно глупый текст про новый вид противогазов.
Голова думает. Майор вряд ли предаст услышанное огласке. И не только из-за боязни потерять относительно сильного спарринг-партнера. Добрый он. Да к теме этой относится наверняка спокойно. Лишь бы не приставал! От этих майоров что угодно можно ожидать. То мат объявят, то в рот дадут… Ну, это я опять размечтался… Что с Семёном? Он от меня теперь как черт от ладана шарахаться будет. Сколько секретов своих доверил — а кому? Педику какому-то. Противно ему щас, наверно. Лежит, в потолок смотрит и думает: идти блевать или нет. Если на тот же самый толчок, то вырвет обязательно. А вдруг дрочит, пытаясь сладить с проклятым фимозом, и заодно меня представляет? Всё может быть. Чужая душа — потемки. Особенно такая чистая…
Вечера я немного боялся. Не хотелось встречаться сегодня ни с Мышом, ни с шахматным майором. Но последнего я увидел у входа в отделение. Сердце забилось — хоть под ЭКГ ложись. Он кивнул мне, я подошел. Тирады про пидаров я не услышал. Последовало предложение перепихнуться в шахматишки. Прямо так и сказал, сделав провокационную паузу после слова „перепихнуться“. Коварный какой! Я согласился, несмотря на некоторое замешательство. Зря! Махом спустил восемь партий, „теряя“ позицию ходов через десять. Тяжело всё-таки играть вслепую с человеком, который знает твои маленькие пидовские секреты. Ободранный, как столетняя береза, я отправился спать, дабы поскорее уйти в объятия Морфея, прочь от этого смутного дня.
За завтраком я увидел Его. Он преспокойно лопал бутерброд с маслом, когда я вошел в столовую. Думал, поперхнется. Глазки его шаловливые излучали скорее дружелюбность, нежели блевотность, о которой я предположил вчера (не к столу будь подумано!). Есть мне не хотелось, да и завтрак был так себе. Сел рядом с ним. Подождал, пока дожует, в надежде, что заговорит первым. Наконец, бутерброд полностью исчез в прекрасном маленьком ротике, подгоняемый чаем. „Как спалось?“ — услышал я. „Плохо, конечно, плохо. Никак не мог уснуть“. „Почему?“ „Не знаю. Ты уж, прости, Семён, что я тебе лапшу про исцеление вешал. Мне просто хотелось тебя попробовать. Ты мне жутко нравишься, и я хочу тебя в себе поиметь. А дальше — дело твое. Если не согласишься, я быстро забуду вчерашний день и сегодняшнее утро и никогда больше к этой теме не вернусь. Сегодня я с тобой, как никогда, честен“.
Закончив монолог, я скромно потупил глазки и изобразил раскаяние и томительное ожидание ответа. Ковыряясь в зубах спичкой, он выдал потрясающую фразу, которую я и сейчас нередко произношу в ответ на предложение трахнуться: „У меня никогда такого не было, но я подумаю об этом сегодня до обеда“. Класс! Хочешь — я же вижу, что хочешь! Скорее, ради спортивного интереса. Ну, а там всё будет от меня зависеть. Я уже знаю, что ты скажешь во время обеда, и заранее почищу зубы и другие половые органы.
Обед, как и завтрак, был поганым. Аппетита не было. Зачем есть всякую гадость, если я был почти уверен, что мне приготовлено белковое меню. Семён уплетал второе, когда я подсел к нему.
— Ну, что, Сёмочка, ты меня осеменишь?
— А оно тебе нужно?
— Ну да, видишь — я ничего не ем в ожидании твоего молочка.
— Да? Неужели это лучше?
— А ты сам попробуй.
Тут я замолк, ибо подсел старпёр. „Неужели здесь всё время будут кормить этой гадостью?“ — спросил то ли у нас, то ли у неба гурман из, наверно, еще Первой конной армии. „Увы, другой альтернативы нет“, — улыбнулся я, и под истерический хохот Мыша удалился.
Я ждал его у клумбы, почитывая „На страже Родины“. Читал самозабвенно, иногда даже улавливая смысл. Он придет, обязательно придет! Наверняка он видит меня из окна. Время тянется до оргазма долго. Он не может решиться. А я спокоен. Ничего не теряю, если вдруг он завалится спать. Правда, ничего и не приобретаю. Ну и ладно. Смеюсь над тонкими армейскими шуточками на последней странице газеты. Действительно смешно. Чёрт, где его носит? Через час — тихий час. Тихий час будет щас…
Продолжить бессмертную поэму не удалось. Он появился на лестнице, нервно прикуривая. Смотрит в мою сторону. Я читаю. Подходит. „Ну что, хуй сосать будешь?“ — нарочито громко вопрошает он. „Да что ты! Пойдем, я тебе лучше свой класс покажу“. „А чё я там забыл?“ „Пока ничего. Но скоро забудешь. Я сниму с тебя покров девственности, и он останется лежать у меня в классе“. „А как же твой толстый напарник?“ „Не толстый, а милый. Он всегда дрыхнет после обеда. Идем, нас ждут великие дела“.
Мишка на обед не ходил — нажрался домашних харчей. Запах Его Величества Облома вихрями носился по классу. „Пойдем отсюда“, — буркнул я Мышонку, не сообразив пока, где я его завалю. Мысль пришла при выходе из класса. Конечно, туалет! Между нашим классом и коридором с кабинетами госпитальных боссов располагался грязный и вонючий клозет, куда, впрочем, вершители судеб не ходили. Я, кстати, до сих пор не знаю, где они мочились.
Я показал глазами, куда следует следовать. Мыш зашел первым, я — вторым. Щеколда привычно взвизгнула, наивно полагая, что я опять буду мастурбировать. Дура! Видишь, я не один — я со своим парнем. Ты такого еще не видела. Хотя, черт тебя знает, ты здесь наверняка со времен первой мировой висишь… Об этом я думал, пристально глядя в развратные мышиные глазки. Семён ждал. Или не знал, с чего в таких случаях начинают. Унитаз в этой параше отсутствовал, поэтому „а-ля первый раз в армии“ изобразить было невозможно. Я положил руки ему на плечи. Медленно, но уверенно спускались мои клешни всё ниже. Одновременно я приседал, пока не оказался на уровне рта с предметом, который не ждал предстоящей пенетрации. Он спокойно дремал и начал оживать лишь от трения о подбородок. Жадный до всякой гадости рот обхватил его (предмет) вместе со штанами.
— Это что, вместо гандона?
— Да нет, просто ТАК я давно не пробовал.
Но штаны были невкусными. Руки, шмонавшие ягодицы, сдернули невкусное препятствие, ноги упали на колени, и рот всецело завладел мышиным хвостом. Я чувствовал его пульс! Я считал его. Под сто сорок! Руки привели в движение упругие ягодицы. Фрикции Мыша заметно уступали пульсу по частоте, но было всё равно здорово. Сопение вскоре уступило место стонам, сердце готово было выскочить, но в это время выскочило другое. Ага, вот и мой обед! Порция была большой. Значит, вчера вечером не дрочил, представляя меня. Ничего, теперь будешь! Первое, второе и десерт одновременно стекали по подбородку и смачивали мой кулак, который разогнался в темпе, близком к пульсу. А вот и я… Всё! Свершилось! Как же здесь плохо пахнет! Иди быстрей… „Тихий час будет щас…“ Его рука бередит мою шевелюру. „Чай, теперь твоя душенька довольна?“ — вопрошает он словами Золотой Рыбки. На данный момент — да. Все части тела, кроме носа, получили хорошую разрядку. Теперь можно и поработать. Я выталкиваю Семёна из клозета, и мы идем в разные стороны. Я — в класс, а он растворяется в тихом часе.
Мишка предлагает поесть и выпить пивка. Я не хочу запивать свой обед всякой гадостью. Отказываюсь и ловлю по этому поводу его недоуменный взгляд. Да-а… Я представляю, как бы ты посмотрел на нас там… „Ну ладно, уговорил, давай пива!“
Я захмелел. От пива. Конечно, от пива. От чего же еще? А что дальше? Не знаю, но спрашиваю Мишку, придет ли он в класс после ужина. Вопрос риторический. Зачем? Он собирается поспать. И так сегодня выполнена недельная норма. Шутит. Шути себе на здоровье, а я после ужина выполню месячную. Я столько ждал этих часов после ужина! Я приду сюда. И не один. И никто об этом не узнает. Я отдамся ему прямо на своем стенде. Он войдет в меня весь. И мы сольемся в единое целое. Он, я и стенд…
Рыбу, предложенную к ужину, я исправно проглотил. На сей раз за моим столом сидел майор, который уже успел получить отказ от перепихона в шахматы. Я сослался на несоизмеримый стыд, в пучину которого меня вчера опустили за каких-то восемь партий. Прозвучало убедительно. Но, оказалось, что в этот вечер обломами одаривал не только я. Мышонок к ужину не вышел. А я побоялся зайти к нему в гости. А что я спрошу? „Когда пойдешь меня трахать?“ Или „Почему не вышел ужинать?“ Он бы наверняка сострил что-нибудь в ответ. Так, наверно, даже лучше. Отымеешь меня завтра. Или когда-нибудь. Но то, что отымеешь — это точно. Воспаленный мозг начинает рисовать картину совокупления. Бегу в класс. Хочу кончить именно на месте предполагаемого греха. Ложусь на стенд и кончаю почти сразу, умудрившись разбрызгать добро мимо начертанных букв. Это суррогат. Не думал, что день так неважно кончится. Сквозняки ходят по классу. Это обрывки Ветра Обломов.
Мы пришли на следующий день вечером. Весь день я просидел с ним перед клумбой. Травили анекдоты. Я усердствовал, рассказывая анекдоты про педиков — бородатые, зато актуальные. Семён старательно избегал говорить о вчерашнем. Вопросы типа „Тебе понравилось?“ застревали в глотке. После ужина я вкрадчиво предложил пройтись. Ноги сами привели нас к двери. К той же самой двери. Не класса — туалета: ему хотелось помочиться. Там-то я его и зажал. „Стряхни хорошенько, я не люблю вкуса мочи“. Целую в шею и стряхиваю ему сам. На „Спасибо“ говорю „Пожалуйста“.
А вот и стенд. Ни единой буковки со вчерашнего дня не прибавилось. Оказалось, что от синего больничного костюма фон стал слегка голубым местами. Мишка в обед спросил, не трахали ли меня на стенде. „Ну что ты?!“ Я даже обиделся. Кто ж на стенде отдается? Я бы выбрал другое место.
Мы обнимались стоя. Потом на полу, устланном зимними больничными пальто. Потом лежа там же. Я сосал, закрыв глаза. Он, с закрытыми глазами, спустил почти мгновенно. Ну вот еще новости! Мы так не договаривались! А кто меня будет иметь? Может, еще раз, а то я не распробовал? Нет, хватит. Хорошего человека должно быть мало. А не то быстро надоест.
Мне всё это разонравилось. Не буду я больше с ним. Холодный, как лед. Как Облом. Классическое воплощение облома… Может, я не так сосу? Фу, какие глупости! Он делает мне одолжение. Удовлетворил свое любопытство и не хочет идти дальше, за новыми ощущениями. Всё, я на него обиделся! Не буду больше с ним разговаривать. Два дня работаю почти без еды. Кормит Мишка. В столовую не хожу — не хочу видеть. Хоть бы тебя выписали! Приходит сам. Говорит, что глупо на что-то обижаться. Умом я это понимаю. Вечером опять наматываем круги. Дом с классом обходим скорее из-за моего нежелания. Я не хочу ничего иметь с роботом.
Мышонок очень мил. Иногда рассказывает интересно. Да, мне хорошо с ним таким. Голубизну не трогаем. Анекдоты на эту тему кончились. Пытался я было выдумать парочку, да не получилось. И зачем? Вот он — анекдот ходячий. Близок хрен, да в рот не положишь!
Вечером в субботу мы опять оказались в классе. На улице было прохладно. „Не замерз твой хвостик, Мышонок? Давай, я его погрею“. Вот тебе новая нора, обильно смоченная слюной. Мне почему-то больно. Я мысленно сравниваю свою дырку с футболистом, который в ожидании важного матча просто „перегорел“. Ему опять приходится кончать мне в рот. Оба знаем, что это в последний раз. Больше этого не будет. Потому что этого не может быть никогда.
Воскресенье я провел в кровати. Отчасти простыл, отчасти всё надоело. Аппетит вновь пришел во время еды. Кто бы мог подумать, что моя судьба так счастливо сложится? Хвала Богу и спасибо Мишке! Бегал бы я сейчас за водкой вместо Ростика или что-нибудь в этом роде. Именно в то воскресенье я понял, что вряд ли выдержал бы выходки „стариков“. Этот груз слишком сильно давит. Постоянно быть начеку, ждать ударов исподтишка… Да еще эти дегенераты командиры. Ни одного человека! А здесь — уже ставшие родными Семён с Мишкой. И отчего же тогда хандра? Ладно, завтра не буду.
Завтра было так же. И послезавтра тоже. Мишка привел показать Сергея. Это наш новый коллега. Будет помогать нам с технической стороны. Это не конкурент, значит, я могу поваляться еще, ссылаясь на вновь выдуманные болезни.
Назавтра случилось выздоровление. Почти чудо! В отделении появился новый доктор. Мой доктор. Только мой. Сашка ворвался в мою уже ставшую скучной жизнь как смерч, ногой открыв дверь палаты. Я дремал. Очнулся от стука. Он не мог открыть иначе. В одной руке — ведро, в другой — тряпка и бутылочка. Он пришел мыть окна. Я видел его раньше, но не мог вспомнить, где и когда. Я видел его в своих снах. Кроме того, он здесь лежал однажды. Выписали его три недели назад, а сейчас обратно стало плохо. И вот он здесь. Я язвительно спросил, неужели в этом возрасте взаправду может болеть сердце. Или он такой же, как и я? Откровенность моя Сашку слегка смутила. Конечно, и он слегка преувеличивает степень своих недугов, но только чуть-чуть. Он углубился в работу. Проворные руки заскользили по стеклу. Выглянувшее солнце осветило его прекрасную фигуру. Среднего роста, волосы ежиком. Беленький. Губки слегка пухлые. Носик — просто обворожительный. Щурится от отражения. Я тоже прищуриваюсь, закрываю глаза. Страшно! Сейчас открою — а его нет. Вдруг это действительно видение? Приоткрываю один глаз. Здесь! Переходит на второе окно. Грациозно вскакивает на подоконник. Христосе, я же люблю его! Да, это Он! Это Его я ждал. Это в ожидании Его была такая депрессия. Я чувствовал Его приближение. Я вижу Его, такого реального. Это Он, очищающий окно от пыли со старых отставных мешков, приносит свет. Я готов целовать эти руки. Я готов опуститься перед Ним на колени в самом грязном и вонючем клозете. Я готов на всё ради одной только Его милой улыбки… Бред! Всё — бред. Иду курить…
…и возвращаюсь, не докурив половины. Надо говорить! Хоть что-нибудь! Мысли проносятся мимо головы. Я молчу и смотрю на Него. „Скажи, ну отколи что-нибудь смешное, ты же хочешь видеть, как Он смеется“, — твержу себе почти вслух. Но молчу. Боюсь, что не получится. Нет, просто не могу ничего сказать. Не нахожу ничего лучшего, как притвориться спящим. Засыпающим, которому мешает шум, издаваемый Им. Вскоре Он уходит.
Я не могу представить его в военной форме. Слишком детским кажется его лицо. Детским и светлым. Совсем не для армии. Самый красивый солдатик в моей жизни…
Слоняюсь по коридору, пытаясь узнать, в какой палате он обитает. Явно не в солдатской — та вчера была переполнена, а сегодня никого не выписывали. По дороге попадается Мыш. Недовольства не выказывает, но особенно и не льнет ко мне. Скорее из вежливости осведомляется, где я пропадал. „Депрессия, — говорю. — И деградация“. „Отчего же?“ „Влюбился. Да нет, не пугайся — не в тебя. Спятил, что ли? И не в девочку. Хуже…“ Обалдевший, смотрит на меня, а я тут же добавляю: „В ребенка“. „Разыгрываешь?“ „Да нет. Может, ты видел в нашем отделении мальчишку с детским лицом?“ Боже, Мыш его знает! Более того, он лежит в соседней с ним палате. „Мышонок, лапочка, познакомься с ним! А потом и меня познакомь. Ну, пожалуйста!“ Кажется, Мышонок ревнует. Говорит, что не будет потакать моим пидовским козням. „Ну почему сразу пидовским? Я просто хочу с ним подружиться. Через неделю у меня день рождения. Это будет лучшим твоим подарком“. Он соглашается, и мы расходимся.
Наутро Мишка был потрясен моей работоспособностью и веселым расположением духа. На обед я позвал его с Сергеем в кафе „Три Ночных Генерала“ — так прозвали мы буфет при госпитальной офицерской столовой. Ночными генералами мы обзывали старших прапорщиков. Три звезды на их погонах располагались в ряд, совсем как у генерал-полковников — ночью и перепутать можно. „Ночные генералы“, привозившие из частей больных и покалеченных армией солдат в госпиталь, коротали время в буфете, ожидая решения судеб своих сопровождаемых. Вот мы и пировали в окружении толстозадых вояк, не брезговавших не только мерзкими вторыми блюдами, но и пирожными, которые были если не их, то моими ровесниками. Нам же за счастье было съесть пару булочек и запить их „фантой“. Верхом шика считались сушеные вьетнамские бананы, по рублю пачка. От них пахло не только мылом, но и „гражданкой“.
После пира я уселся на родную скамейку у клумбы в ожидании обещавшего появиться вместе с Сашкой Мыша. Время приближалось всё к тому же злополучному тихому часу, и я судорожно мял пачку бананов в кармане. Я увидел их, когда уже отчаялся и ругал Мыша последними словами. Мой новый принц протянул руку, как бы невзначай поздоровался и с благодарностью принял вьетнамское угощение. Разговора особого не получилось, да и времени было мало. Оказалось, и Сашка не теряет времени даром: в отделении функциональной диагностики, что на первом этаже, потребовалось оформить пару стендов, и он напросился на эту почетную работу. Правда, его шеф (несколькими рангами ниже, чем мой Бадма) оказался намного требовательнее, дав неделю срока — вот Сашка и торопился. Я выведал, в каком кабинете он работает, и напросился в гости. После полдника зайду к нему, и мы потом пойдем погулять. На его мордашке печать удивления не нарисовалась (с чего это так сразу в гости?). Он воспринял это как жест коллеги по стендам.
Хорошенько размыслить о плане дальнейших действий мне помешал Бадма-Холгаев. Мишка поднял меня с постели, сказав, что Главный всех нас хочет видеть, причем немедленно. Как-то сразу мне стало не по себе: недобрые предчувствия вихрем пронеслись в голове. За последнюю неделю я почти не продвинулся в производстве стендов. Может, Мишка что-то знает? Нет, сам удивлен. На днях он отколол небольшую шутку: на одном из стендов, отображавших тактическое размещение военно-полевого госпиталя в военных условиях, он отобразил в названиях населенных пунктов все наши фамилии. И это рядом с поселком Ленинск! Лычёвск и Ленинск выглядели, как близнецы-братья, только „мой“ населенный пункт был на пару домов больше и уже считался городом. Своим именем Мишка назвал самый большой город на стенде. Вдруг Бадма узрел и сейчас будет нас трахать за надругательство над светлым именем вождя мирового пролетариата? Мурашки на коже высыпали. Пахнет выпиской и родной частью! На всякий случай напущу-ка я на себя смертельную бледность. К тому же и вправду страшно.
Глаза Бадмы излучали ту же порцию отеческого тепла, что и при первом нашем свидании. На душе сразу полегчало. Он расстелил прямо на Мишкином стенде секретную карту и стал объяснять, что еще нужно добавить в наши художества. „Думаю, передвижное хирургическое отделение нужно вынести за Лычёвск“, — спокойно, деловым тоном рассуждал полковник. Мы с Мишкой впились друг в друга глазами и не могли понять, дурачится он или вправду ничего не замечает. Когда Бадма попросил меня дописать слово „лазарет“, я почувствовал, что мои трясущиеся руки выведут сейчас что-то другое. Выручил, прочувствовав момент, Мишка: сказал, что отдельные слова писались им (а почерк менять не следует), и он сделает это за меня. Через несколько минут поток ценных указаний иссяк: работы стало много больше. Какие-то пожарные стенды, дабы больные и персонал учились быстро эвакуироваться не только при пожаре, но и при угрозе светового излучения. Да, я-то, конечно, вам это нарисую, но вряд ли кому-то из вас это пригодится… Повозиться с этим придется изрядно, а с другой стороны, вряд ли я с этими пожарными штучками совладаю до поздней осени. Бадма сказал, что срочности особой нет. Но тут же осекся и добавил, что незаменимых людей не бывает. Прямо мысли мои читает! Вот бы и мне влезть в его голову. Там наверняка сидит идея, как уехать домой. По правде говоря, особо и не хочется.
А как же Сашка, Мишка, Мышонок и все остальные? Мне хорошо с ними. Со всеми по-разному. Они удачно дополняют друг друга, образуя одно целое — такое идеальное, такое желанное, такое дорогое. На улице в разгаре лето, и на душе тепло и светло. Дни службы (если это так здесь называется) идут незаметно. Скоро, уже совсем скоро, мне стукнет девятнадцать, и я буду совсем взрослым. Я вдруг вспомнил, как отмечал свое 18-летие. Боже, сколько всего было за один год! Ничего особенного в том дне рождения не было. Уверен, этот будет лучше. Пусть сейчас я не совсем свободен, зато с верными друзьями. Да и посылка с водкой и сладостями от мамочки уже в пути. Пойду, кстати, проверю на почте… Нет. Пока нет.
И следующий день был насыщенным и тяжелым. Начался он с зычного (от слова „Зыкина“) голоса пожилой медсестры, на Зыкину, кстати, и похожей. Она притащилась за мной аж из отделения функциональной диагностики. Я вспомнил, что был выписной четверг. Недобрые предчувствия роем зажужжали в ушах. „Зыкина“ усилила их, сказав, что мне быстренько предстоит пройти контрольное обследование, и если кардинальных ухудшений не будет, я сегодня освобожу кардиологию от своего в ней присутствия. Ничего из таблеток я взять не успел, так что глупо было надеяться на кардинальные ухудшения. Да и бесполезно. Уж если решают выписать, даже инфаркт не поможет. Так, без таблеток, я и отдался беспристрастным приборам. Конечно, перед кардиограммой над собой немного поработал. Раз пятьдесят присел, несколько раз отжался от унитаза, а потом сбил ритм дыхания. Увы, этого не хватило. К обеду я уже знал, что в результате проведенного обследования и лечения мое состояние значительно улучшилось, и теперь уж точно нет никаких препятствий, чтобы достойно защищать Родину от посягательств внешнего и внутреннего врага. Вот тут уж мне действительно стало плохо! Я — бегом к Мишке. Вместе находим единственно правильное решение: бухнуться в ноги к Бадме. Поймал я его после обеда. Он даже с каким-то недовольством выслушивает мои жалобы на кардиологию, всё больше и больше хмурит брови, а потом спокойно спрашивает, не болит ли у меня еще что-нибудь. Господи, да всё болит! Я было начал перечислять все части тела с ног и выше, но он остановил меня уже на ногах. „Вены расширены, говоришь? Ну-ка покажи“. Да, действительно расширены. Набирает телефон начальника отделения сосудистой хирургии — и моя судьба благополучно решена. В этот же вечер я переселяюсь в „сосуды“, перед этим испытав еще одно разочарование. Как последний аккорд в кардиологии — консультация ведущего терапевта. Я было подумал, что мне вновь предстоит встреча с тем карликовым полковником, который не разглядел моих засосов в Волковыске. Нет, оказывается, ведущий терапевт и главный — это две большие разницы. И непонятно, кто из них главнее, и кто кого ведет. В госпитале было очень много полковников — больше, чем отделений. Вот и выдумывали они себе должности, причем генеральские. А по уму и сообразительности от Мойдодыра ушли, дай бог, на полшага.
Ведущий терапевт был полной противоположностью главному. Высокий кабан со свиным рылом и голосом пьяного водопроводчика. Полистал бумажки, выслушал поток жалоб, за которые я пытался зацепиться в последний момент, для приличия слегка пропальпировал и изрек, что мне надо больше заниматься спортом. Начал было рассказывать о специальных упражнениях по наращиванию мышц и водных процедурах, но увидел, что я его совершенно не слушаю. Аж взбесился — говорит, что я от рождения ничего тяжелее ложки в руках не держал. Идиот! Держал. И не только в руках. Но дискутировать с ним об этом я не собирался. Сказал лишь, что зря он так говорит, ведь я кандидат в мастера спорта. Он удивился аж до минутной паузы. Потом вспомнил, что надо спросить, по какому виду спорта. „По шахматам“. После этого ответа он побагровел, справедливо решив, что я над ним издеваюсь, стукнул кулаком по столу и крикнул напоследок, чтобы я не попадался ему на глаза. Ничего не скажешь — обоюдное желание.
Когда я шел со своими пожитками в отделение сосудистой хирургии, то и дело повторял про себя старый анекдот: „— Вовочка, это что, сосуд? — Сосут, сосут, да еще как сосут!“ Это не в качестве эротических фантазий. Весело было. С утра думал, что вместо подарка ко дню рождения мне уготовили свидание с родной частью. После обеда понял, что жизнь — не такая уж плохая штука. Ребята искренне переживали за меня и радовались моему „возвращению“. Было солнечно и на улице, и в душе. Хотелось жить и служить Родине. Но только здесь, в „сосудах“.
Мое новое пристанище находилось в другом здании, более старом, соединенном с новым посредством стеклянного перехода на втором этаже. Как минешь переход, сразу направо (это для тех, кто захочет совершить путешествие по местам моей боевой славы). Отделение было гораздо меньше кардиологии. Двенадцать палат плюс разного рода операционные, кладовки, душевые и прочие непотребные комнаты. В маленьком холле — цветной телевизор самой последней модели (естественно, завода „Горизонт“, который был виден из окон нашего класса). Неожиданно для себя увидел много молодежи. Вот интересно, неужели у всех проблемы с сосудами? Или такие же, как у меня? Судя по цветущим и радостным физиономиям, похоже на то. Красивых много. Даже слишком. В моей палате один клёвый блондин. „Дед“, поэтому немножко агрессивный. Его очень удивляет мой хозяйский тон и абсолютное непочтение к его сроку службы. Я твердо решаю, что трахаться с ним не буду. И разговаривать тоже. Другие ребята от медсестер знают, что я птица важная, блатная, и особенно тревожить мой покой не рекомендуется.
Под самый конец рабочего дня (у медиков) вызвал меня на задушевную беседу самый сосудистый начальник. Только этого еще не хватало — он казах! Во какой я везунчик! Кручусь между узбеком и казахом. Насмотревшись на них в „учебке“ и в гарнизонных госпиталях, я не ждал ничего хорошего от нашего межнационального общения. Впрочем, я быстро понял, что неславянские, скажем так, офицеры сильно отличаются от неславянских солдат. Не берусь судить, насколько мои интернациональные друзья-полковники были искушеннее в медицине, чем их русские коллеги, но тогда существовал негласный закон, согласно которому на руководящих должностях в нашей армии должна быть определенная прослойка нерусского населения СССР, дабы было ощущение многонациональности нашей могучей армии. Заодно и для того, чтобы русские не чувствовали себя самыми умными. Что касается потомка обитателей целины, то он произвел на меня приятное впечатление. Не скрывал, что я у него по протекции, рассказал о распорядке дня и согласился с моими поправками относительно моей работы у Самого. На этом мы и расстались. Я попытался было на прощание выговорить его имя-отчество, но осекся и перешел на „товарищ полковник“. Страшно подумать, но трудно выговариваемое имя-отчество Бадмы было в несколько раз короче. Я мысленно посочувствовал сосудистым врачам и медсестрам, которые были вынуждены обращаться к шефу несколько раз в день.
Вечером я пошел в класс доделывать один из стендов, дабы оправдать высочайшее доверие. Устроили небольшой праздник по случаю моего удачного переселения. Пиршество сопровождалось пивом, ничем крепче, и это спасло меня от неприятностей. По своей наивности я полагал, что смогу вернуться в „сосуды“ через коридор, соединяющий корпуса. Но двери ввиду наступившей ночи оказались закрытыми, а медсестры наотрез отказались их открывать и посоветовали мне пройтись через приемный покой, а следовательно, и через дежурного врача.
Минут десять я барабанил в двери приемного покоя, пока их не открыл заспанный дежурный подполковник. Судя по так и не открывшимся глазам и перегару, это был кто-то из офтальмологии. Выполнять роль швейцара перед каким-то солдатом безнаказанно для младшего он не захотел и проверил меня на наличие алкоголя чуть ли не посредством дыхания рот в рот. Его спирт напрочь заглушил мое пиво, а магическое имя Бадмы победило его желание отомстить за то, что я нарушил его сладкий спиртовой сон. Медсестра из „сосудов“ была такой же заспанной, но без перегара. Не дыша на нее, я пожелал спокойной ночи и пообещал следующий раз не стучать так сильно — всё-таки двери „сосудов“ гораздо тоньше, чем в приемном покое.
С утра я вспомнил про Сашку. Как здорово, что я запросто могу зайти в гости в кардиологию с тем, чтобы увидеть его! Предлогом для визита я выбрал майора и шахматы. Устроились мы в холле, откуда была видна дверь Сашкиной палаты. Едва я успел сделать пару ходов, как он осчастливил, казалось, весь холл своим в нём появлением. Слегка заспанный, но от этого не менее красивый. Улыбнулся так, что я сразу „зевнул“ коня и сдался. Попросил у майора разрешения на перекур и подошел к Сашке. Майор лишь улыбнулся в усы. Я рассказал моему парню о счастливом переселении души в „сосуды“. Сашка вслух позавидовал: ему объявили, что он тоже пошел на поправку и держит его в госпитале только пара стендов в „диагностике“. Страх потерять его оказался настолько реальным, что я больше не смог думать ни о чём другом. Слил майору еще пару партий. Что я мог придумать? Мне-то самому судьба почти случайно подарила такое беззаботное существование, а я хочу еще и для другого? А кстати, почему бы и нет? Идея возникла сама собой: взять его в класс писать стенды, мне в помощники. Работы очень много, так что Бадму можно уболтать. Побегу-ка я к Мишке — нужно сначала убедить его. Он с Сашкой знаком. Они почти земляки. Да и не успеваю я один работать в таких темпах, помощник просто необходим. Мишка согласился на визит к Самому. Но чуть позже, когда Сашкина ситуация прояснится до конца.
Сашке я рассказал о своем наитии вечером, как только мы пошли на первый круг по тропам отставников. У меня была странная привычка — ходить против их движения. Наверно, для того, чтобы видеть их скорчившиеся от жизни лица и в очередной раз порадоваться за себя: у меня всё-таки что-то впереди. Раскрутка Сашки, например. Мыша я специально не взял с собой, хоть он и намекал, что ему скучно. Даже злиться начал: вот, я вас свел, а теперь должен сидеть в палате один? Интересно, что это? Ревность, или просто от скуки? Впрочем, мне до этого уже нет никакого дела. Я гуляю с Сашкой, моим любимым парнем. Ловлю себя на мысли, что мне с ним здорово и так, без всякого намека на секс. Повествует о своей „гражданке“. Живет в Гомеле — бедняжка, совсем рядом с Чернобылем! Рассказывает про радиационные дожди — буднично так, будто про обычный летний дождь. Учился в институте, да вот незадача: студентов опять начали таскать в армию. Как и всем нормальным, на мой взгляд, парням, ему туда не особенно хотелось. Вот сердце от этого и заболело. Боже, как я тебя понимаю! Да вот беда — наши с тобой врачи в это не верят.
Говорим о девочках. У него их было много. И это не удивительно. Сейчас нет той любимой и единственной, которая поклялась ждать два года. Оно и хорошо — всё равно бы не дождалась. Все они такие! „Слушай, а с мальчиками не пробовал?“ „Нет, не доводилось“ (сказал, даже не покраснев — значит, точно не было). „А мне довелось. В армии. Довольно неплохо“. Говорю, а сам пристально наблюдаю за его взглядом и мимикой. Никакой реакции — ни положительной, ни отрицательной. Мои ноги сами по себе сворачивают с тропы отставников и несут меня и его в класс. Я еще не знаю, что будет дальше, но сердце, бешено колотясь, предчувствует, что что-то будет. Чёрт возьми, только я стал исправляться и подумал, что мне с ним и без секса хорошо, как — на тебе! Опять за свое, за старое! Снова одни и те же мысли. Как и Мыш когда-то, Сашка спрашивает, что мы там забыли. „Ничего, Мишку проведать“. Это я так говорю, а думаю наоборот: хоть бы тебя, заразы, там не было!..
Мишка и здесь не подкачал. Его действительно в классе не было. Зато чёрт принес туда Сергея. Познакомил их. Поболтали ни о чём и снова пошли наматывать круги. Вечер кончился не так, как предсказывало измотанное таблетками сердце. Я проводил Сашку до кардиологии, передал привет Мышонку и пошел спать, повздорив по дороге с каким-то старпёром, на которого в задумчивости натолкнулся.
Утро вместе с ярким солнечным светом принесло долгожданную радость руками медсестры. Из кардиологии она не поленилась (неслыханный подвиг!) принести мне извещение на посылку. Ну наконец-то Бог послал мне сладостей и водки! Еще по дороге на почту явилась грешная мысль споить и трахнуть Сашку. Это настолько ясно представилось мне, что я дважды неправильно заполнил бланк. Лишь после третьей попытки мне вручили увесистый ящик. В госпитале, в отличие от обычных воинских частей, посылки никто не проверял — наверно, думали, что больным солдатам водку не присылают.
И правильно думали. Водки не было. Всего лишь четыре „чебурашки“ со спиртом, что для исстрадавшегося по нормальным дозам алкоголя солдатского пищеварения было еще лучше. Батюшки, да там еще и черная икра! И куча сладостей! Без преувеличения, это будет самый лучший хэппенинг во всём Белорусском военном округе. Хорошо, что я догадался открывать посылку в классе, не то бы отбоя не было от новых друзей. И еще целых двадцать рублей! Три месячных денежных довольствия советского солдата! Уж если там, наверху, думают, что солдат может жить на семь рублей, то как он будет жить на двадцать? Ясно, как: припеваючи. Я не удержался от соблазна отведать черной икры. Воспользовавшись тем, что Мишка с Сергеем ушли на обед, я нашел в загашнике хлеб, остатки масла и сделал два бутерброда, тщательно, ровным слоем размазав переливающиеся на солнце икринки. Долго смаковал чуть ли не каждую, прежде чем давить зубами. Оба бутерброда растаяли во рту назаметно. Они мне казались чем-то неземным, вернее, негоспитальным. Это была часть моего доармейского мира. Но у бутербродов с икрой был один страшный недостаток: они очень быстро кончились. Дабы не искушать себя возможностью слопать Мишкину и Серёжкину порции, я насыпал полные карманы конфет и побрел искать Сашку.
Всё и всегда знающие кардиологические медсестры отправили меня в „диагностику“. Сашка отпросился у них на тихий час доделывать стенды. Еле достучался — он не хотел открывать, боясь, что медсестры передумали. Последний стенд был почти готов, оставалось дописать с десяток строчек. Работу эту он хотел оставить до завтра, чтобы его не выписали в завтрашний выписной день. Качество его работы заметно уступало моему, но это скорее из-за моего опыта и наличия у нас более современных инструментов типа аэрографа. Я высыпал конфеты из карманов прямо на стенд. Они действительно были вкусными. Типа жвачки с различными фруктовыми ароматами — тогда это была большая редкость. Попутно я сообщил, что есть еще и спирт: „Так что готовься, Санёк, отмечать мой день рождения“. „И мою скорую выписку“, — хмуро добавил он. „Не волнуйся, попробуем тебя взять к нам в класс. Ничего не обещаю, всё будет зависеть от настроения нашего шефа. Можно прямо сейчас к нему пойти. Нет, подожди — он где-то к четырем возвращается с обеда. Лучше идти к сытому Бадме. Тогда он еще добрее и милостливее. Прямо как Аллах“. Сашка первый раз за сегодня улыбнулся. Посмотрел на меня, поймав солнечный луч. Прищуренные глаза с сочетании с улыбкой и конфетой за щекой — это что-то! Я сражен наповал. Кладу руку ему на плечо и говорю, чтоб не волновался. „Мы с Мишкой тебя в обиду не дадим,“ — говорит мой рот, а рука в это время, скользя по спине, медленно подбирается к его копчику.
— А Мишка что, тоже? — убивает он меня.
— Что „тоже“?
— Тоже пробовал с мальчиками?
— Не знаю. Со мной не пробовал.
Рука уже на заднице. Дальше — стул. Сашка явно ожидает. Скорее, из-за воспитанности не противится. Но и не возбуждается. Это я понимаю, когда моя вторая рука достигает его хозяйства.
— Дима, не надо. Ты же видишь, что это бесполезно. Я люблю девочек.
— Ради бога, люби. Только мальчики сосут по крайней мере не хуже. Только один раз. Для меня. Маленький презент ко дню рождения…
Он резко встает, когда я зарываюсь носом в зарослях. Встает и садится на пол, взглядом показывая на окно без занавесок. Потеряв голову, я и не заметил подобной мелочи.
Я ложусь на пол и впиваюсь ртом в его игрушку. Несмотря на отсутствие фруктовых ароматов, она лучше, чем мамочкины конфеты. К тому же с каждым моим чмоканием увеличивается в размерах. Опираясь лопатками о стену, Сашка начинает двигать тазом, ухватив обеими руками меня за голову. Постепенно разгоняется. Я давлюсь — он прочно сидит в глотке. У меня в штанах творится что-то невообразимое, и я пытаюсь елозить по полу, имитируя фрикции. Сашка кричит: „Кончаю!“ и хочет выбраться из меня. Хватаю за задницу и вгоняю себе почти в бронхи. Захлебываюсь его соками. Их много, их слишком много. Чувствую теплоту в груди и нехватку воздуха. От трения об пол кончаю прямо в штаны без помощи рук. Сидим в таком положении минут пять. Мне стыдно подняться — Сашка увидит озеро спермы. Наконец, незаметно прикрыв передницу руками, встаю. Он еще сидит, закрыв глаза и открыв рот. Боюсь спросить о впечатлениях: наверняка услышу что-нибудь нелицеприятное. Мне неплохо бы уйти. Прошу у него листок ватмана с образцами его почерка — это для прикрытия мокрых штанов. „Приходи после четырех“, — говорю на прощание. Он лишь кивает головой, закрывая за мной дверь.
Я благополучно добрался до штаба, подмылся в туалете и обсох в классе — благо ребят еще не было. Не было, правда, и остатков черной икры. Сначала мне это показалось странным и даже обидным, но что эти мелочи по сравнению с приобретением! Прошло уже полтора часа, но стойкий вкус Сашкиной спермы еще стоял во рту. Мне не верилось в происшедшее, и только этот привкус убеждал меня, что мне всё это не почудилось. Пришли ребята. Веселящиеся. Я было подумал, что стер не все остатки спермы со штанов или с губ. Оказалось, всё веселье исходило от икры. Нет, они от нее не опьянели — за обедом договорились с медсестрой поменять банку икры на две бутылки коньяка. Сестра не сразу поверила пациентам своего отделения. Наверняка решила, что от интенсивного лечения в неврологии у них начались глюки, и им явилась икра. Кое-как они ее убедили и были страшно разочарованы, обнаружив вскрытую банку. Так я из-за своей жадности лишил и себя, и друзей качественного алкоголя. Но главные приколы были впереди. С горя ребята решили доесть горемычную икру и унесли ее в неврологию — и сестре показать, и над сопалатниками поиздеваться. Сидя в своей палате, размазали ее по бутербродам, и в самый разгар приема драгоценных зерен в палату ворвался начальник штаба Мишкиной части. Пришел убедиться, что их солдат еще жив. Ребята наперебой показывали, какая рожа была у майора, когда он увидел своего солдата, поглощавшего не какую-нибудь армейскую кашу, которой питался он, а самый главный деликатес Советского Союза. Ничего не сказав и справедливо решив, что его подчиненный в добром здравии, майор удалился. Мишка, хохоча, делился сомнениями о целесообразности своего возвращения в родную часть. Какой нормальный советский майор простит такое издевательство, пусть и невольное? Нет, Мишке одна дорога отсюда — домой, на 43-м троллейбусе. Нам ничего не оставалось, как обещать помочь ему всеми возможными и невозможными способами. На этом и порешили.
Тут явился Сашка. Помогать в первую очередь нужно было ему. Я еще раз напомнил Мишке о загруженности работой. Идти к Бадме решили с ним вдвоем, оставив Сашку за дверями кабинета Всемогущего. Тот был сыт и доволен жизнью. Выслушав аргументированную басню из Мишкиных уст, он взмахнул рукой и приказал: „Ведите мне его“. Я приоткрыл дверь и поманил Сашку пальцем. Через пару минут и несколько заковыристых вопросов Сашка был принят в наш трудолюбивый коллектив. Уже напоследок Мишка как бы между прочим заметил, что Сашку вот-вот могут выписать. „Это не ваша забота. Идите все втроем работать“, — повелительно отозвался, закрывая беседу и дверь за нами Бадма. Аллах в его лице не оставил без внимания наши мольбы. „Все втроем“… Этим всё сказано. Остальное неважно.
Глаза Сашки светились радостью. Ёжик его волос склонился над моим стендом, когда я начал объяснять, в чем, собственно, суть работы. Говорил я много, но суть была одна: работай как можно медленнее. Теперь нас двое, и нам нужно вдвое больше стараться делать вид, что всегда работаешь. Сашка и сам это знал. Его маленькая улыбающаяся мордашка напомнила мне Ёжика в тумане. Теперь он будет моим. Полностью. Мне кажется, что так, как его, я еще никого не любил. Говоря с ним, я не мог оторвать от него взгляд. Когда его не было рядом, я разговаривал с ним, пытаясь представить каждое его движение, каждое ведение бровью, каждое едва заметное подрагивание ресниц. Я был безумно счастлив в этот день. Мы вчетвером, веселые и делающие вид, что работаем. Еще полчаса — и Бадма уйдет домой, предварительно зайдя к нам попрощаться и посмотреть, „как работает новый парень“. Я вижу черную „Волгу“ с узбеком, выезжающую из ворот госпиталя. Постепенно уходят и остальные полковники. Начинается вечер, который постепенно перерастет в пьянку, а та, в свою очередь — в ночь, полную шуток, веселья и любви. На последнее я очень надеюсь.
С ужина мы уносили всё, что могло остаться незамеченным. Сашка преуспел в этом больше всех. На глазах у изумленной тетки — шефини столовой — он упёр целый двухсотграммовый кусок масла. Ее истошный вопль, вопль ограбленной, но не изнасилованной старухи, разорвал тишину в кардиологии. Сашке было всё до фени — заботливая медсестра, видимо, решив, что поднимет этим аппетит, сказала ему перед ужином, что завтра он идет на выписку. Десять строчек в диагностике так и остались недописанными. Главный диагностик решил, что всё сделано, даже не удосужившись прочитать. Вместо благодарности — звонок в кардиологию: был человек, и нет человека. Вернее, не было бы, если б не отеческая забота Бадмы. Он, наверно, думает, что мы сейчас потеем над его вонючими стендами. Если так, то он почти угадал. Я потею над пробкой, которой родственнички закупорили спирт. Решили, видимо, что я стал в армии совсем мужчиной и без труда это открою. Нет, потребовалась помощь самого крупного специалиста — Мишки. А разливать было поручено самому мелкому — моему Ёжику. Так с его легкой руки и начались бесконечные тосты во славу завтра рожденного, то есть меня, и сегодня заново рожденного, то есть Сашки. А потом и за заботливого папу — Мишку, и за болевшего за нас во время высочайшей аудиенции Серёжку. Я бы был не я, если б не улучил момент и не потянул Сашку трахаться. Даже будучи, мягко говоря, нетрезвым, он это дело просек и поначалу отказался идти в актовый зал. Я же твердо знал, что недаром этот зал так называется, и подождал, пока Ёжик пропустит еще пару стаканов. Спросив у Мишки ключ от зала, мы пошли „играть на пианине“.
Дверь актового зала со времени постройки всего здания была соседкой двери нашего класса и находилась ровнёхонько напротив туалета, где проистекало первое соитие с Мышом. Чувствуя, что мы пьяны, она никак не хотела открываться, призвав на помощь два замка, в узкие дырки которых мы тыкались и никак не могли попасть. Наконец, замки по очереди отдались нашей воле. С трудом я нашел выключатели. С еще большим трудом отыскал именно тот один, который отвечает за мягкий интимный красный свет, освещающий сцену. Зал был большой, мест на триста. Здесь проходили все торжественные мероприятия медицинского персонала по случаю дней Победы, революции, рождения Ленина и шефа госпиталя, и Нового года. Понятно, что два последних — только для узкого круга тех, кто имеет не меньше трех звезд на погонах. По выходным зал открывал свои гостеприимные (для нас не очень) двери и для простых смертных солдат и бессмертных отставников, помнящих не только Чапаева, фильм про которого любили часто крутить, но и Суворова. Смертные и бессмертные смотрели кино. Безвозмездно, то есть даром. Я никогда на подобные сеансы не ходил — во-первых, дабы не будить ностальгию по московским киношкам, а во-вторых, я не любил ни индийское кино, ни уже упомянутого Чапаева, царствие ему небесное. Индийские слезоточивые фильмы крутили по выходным. Причем первую серию — в воскресенье, а вторую — в следующую субботу, дабы старпёры успели всё забыть и осушить слезы по невинно убиенным индусам.
Кино, которое собирался прокрутить я, старпёрам наверняка бы не понравилось. Хотя бог их знает — всё-таки живые еще люди. Сашка садится вовсе не за „пианину“, а за шикарный рояль, явно трофейный — понятно, с какой войны. Ёжик знает лишь „Собачий вальс“ и пару мотивчиков из популярного „Модерн Токинга“. Играет их попеременно, долго, с удовольствием. Безмерно счастлив от того, что я не могу знать, где и сколько он фальшивит. Его грациозные пальцы резво перебегают с одной клавиши на другую, пьяная голова качается в ритм музыки. Глаза полузакрыты, рот полуоткрыт. Из него доносится мычание, которое, по замыслу, должно имитировать пение Томаса Андерса. Уподобляясь Дитеру Болену, я пытаюсь подпевать, в то же время обнимая Ёжика. Мои руки стискивают его всё сильнее, дыхание становится частым. Я припадаю губами к его шее. Музыка прекращается, он отталкивает меня, я слышу отрывистое: „Не надо, больше не надо. Никогда. Слышишь?!“ Конечно, слышу. Он быстро уходит, оставляя меня лежащим на сцене. Умирающая Лебедь лишь взмахивает рукой в его сторону и пытается назвать его имя. Голова бессильно падает. Лебедь сдохла.
Отрубился я прилично — с полчаса точно был в забытьи. Очнулся от шагов. Прятаться не стал. Несмотря на помутнение сознания, просёк, что это шаги больничных тапочек. Значит, кто-то из своих. Так и есть: Сашка. „Хули разлегся?“ — спрашивает. „Хочу и лежу“. „Хочешь и лижешь?“ „Да иди на хуй!..“ Вот и весь с ним разговор, а то вообразил о себе невесть что. Буду я с тобой сюсюкаться, как же! Прынц хренов! Я встаю и начинаю размахивать руками. Он понимает, что я делаю знаки ему удалиться. Повинуется безропотно.
Я лежу в своей кровати. Странно… Как я умудрился добраться до отделения? Ничего не помню. Меня прошибает холодный пот. Боже, это я в таком виде шел по госпиталю через приемный покой?! Что я услышу утром? Сколько часов мне осталось до выписки? Пытаюсь встать и тотчас найти ответы на поставленные самому себе вопросы. Не могу. Голова ходит ходуном. Проваливаюсь в сон…
…и просыпаюсь от дружеского „Вставай, алконавт!“. Это злой блондин, сосед по палате. Стоит, ржет.
— Чё надо?
— Сестра ща придет. Зубы почисть — перегаром прёт на всю палату.
Выдавливаю в рот пасту и иду к умывальнику. Заботливый, зараза! Едва мы успеваем заполнить палату свежим воздухом, как с ласковым „Подъем!“ на всё отделение грациозно врывается медсестра.
— А ты как здесь оказался? Я уже искать тебя хотела.
— Пришел.
— Когда?
— Не помню, часов не было, но уже было темно.
Или еще темно. Убеждаю. Она уходит, так и не предложив никому градусники. И чего приходила — может, сказать чё хотела?
Блондин говорит, что сегодня моя очередь делать влажную уборку отделения. Ах, вот почему он был таким ласковым! Я даже на секунду успел влюбиться.
— Это что у вас здесь за порядки? Не собираюсь я полы мыть! Я только здесь сплю. Вы больные — вы и мойте.
— Нормальные у нас порядки. А что там в вашем учебном классе? Ты что, со своим узбеком на брудершафт пил? Твое счастье, что сестра ушла в приемный покой принимать новенького и двери забыла закрыть. Ща бы в другом месте сидел. Понял? Тряпка и ведро в последней палате справа.
Да уж, его осведомленность равна его красоте. Он помогал сестре везти новенького в отделение и видел, как я прошмыгнул мимо „Скорой“ через двери приемного покоя. Ну, а потом, уже в палате, понял, какие стенды и какими чернилами я в тот вечер рисовал. Я готов был надеть ведро с грязной водой на его светлую во всех смыслах голову, пока делал вид, что мою коридор и палаты. Под самый конец влажной уборки он выглянул из нашей палаты и изрек: „А у тебя неплохо получается рисовать тряпкой, Микельанджело“. Я услышал несколько смешков. Ответить ничем достойным я не мог — он был сильнее меня. Поскорее отделался от тряпки и пулей выскочил из отделения.
День рождения начался весело, ничего не скажешь! Голова гудела, руки воняли тухлой тряпкой, в душе сидели две занозы. Одна свежая — от блондина, другая — вчерашняя. И почему мы так жестоки к тем, кого любим? Наверно, оттого, что многого от них хотим. Нам хочется, чтобы они относились к нам так же, как и мы к ним. Чтобы они давали нам ту же порцию тепла и нежности, что и мы. Этого не происходит, и мы бесимся от своего бессилия что-то изменить. И срываем на них зло на самих себя. Неправильно. Несправедливо. Мы несправедливы к ним, потому что жизнь и судьба несправедливы к нам. Горько и обидно. Быть любимым и не любить легче, чем наоборот. Спокойнее! Да, он никогда не то что меня не полюбит — боже упаси! — он даже не поймет меня. Он другой. Лучше или хуже — не мне судить. Другой. Мне-то кажется, что я самый правильный. А ему — что он. И всё равно обидно…
Мишка с Сергеем еще дрыхнут. В одной палате, но в разных кроватях. Да еще и храпят на всю неврологию. Из открытых ртов в атмосферу мерно поступает запах перегара. Я открываю окно, тем самым разбудив кого-то. Кто-то снова засыпает, так и не поняв, в чем дело — неврология всё-таки… Мне хочется Мыша. Просто видеть, просто поболтать, напросившись на поздравления. Вместо них слышу:
— Ну как?
— Что „ну как“?
— Получилось?
— Что получилось?
— Да не прикидывайся шлангом! Трахнул он тебя?
— А с чего ты взял, что он такой же податливый, как у твоего отца дети?
— Да так, видел, что пришел он после полуночи. Я глаз не смыкал, всё смотрел, когда же твой суженый появится. Что же мне делать еще? Скучно…
— Да, извини, забыл я тебя совсем.
Пытаюсь оправдаться, рассказываю историю с переселением. Подходит шахматный майор. „Выписываюсь, — говорит. — А вообще ничего, что нарушил ваш интим?“ „Да нет, ничего“. „Так может, перепихнемся на прощание?“ „Только с доской“, — ставлю условия я. Куда уж мне сегодня без доски…
Неожиданно для себя выигрываю две партии. Семён стоит рядом, как муза — вдувает в меня наитие. В третьей партии провожу блестящую комбинацию по спасению своего короля, а в четвертой он „зевает“ ладью. „Ну всё, товарищ майор, мне пора“. „Нет, подожди. Не хочу ехать домой выдранным. Давай последнюю. Твои белые“. „О'кей“. Имея лучшую позицию, предлагаю ничью, чтобы отвязался. Прощаемся шумно, без притворства тепло, разве что без поцелуев. „Ты только тут не балуй!“ — слышу уже на лестнице.
Немного полегчало. Наверно, это колдовские чары мышиных глаз вернули меня к жизни. Мы идем уже не по первому кругу, я начинаю выкладывать про вчерашнее. Хмурится. Наверно, обижается на то, что не позвали вчера. Я б тоже обиделся. Прошу извинения. Вовсе не затем, чтобы похвалиться, рассказываю про соитие в „диагностике“ и про вчерашнюю сцену из „Лебединого озера“ на музыку Дитера Болена. Мне хочется выговориться. Просто мне необходимо услышать: „Не унывай, всё образуется“. Примерно это и говорит Семён. В благодарность рассказываю ему про „Микельанджело“, и мы дружно заливаем смехом солнечно-сонный госпитальный двор.
В классе уже все в сборе. Встречают почти дружным: „Ну и надрался же ты вчера!“ Спрашивают, как добрался до кровати. Говорят, что очень за меня переживали. „Ага, видел я, как вы переживали: на всю неврологию храп и перегар. Уж постыдились бы врать, лучше бы поздравили“. Позравляют. Ёжик помимо счастья и здоровья желает много красивых мальчиков на моем жизненном пути. Я отвечаю, что на этом пути всё равно красивее его не встречу. Он добавляет: „А свой подарок ты уже получил в диагностике“. Язва! Я делаю вид, что не слышу, и говорю о своем: „А здоровье — вещь не главная. Когда отплывал „Титаник“, большинство людей на его борту были здоровы. Ну и что из этого вышло?.. Так что главное — счастье“. Вчетвером дружно смеемся.
А вообще отношение ребят к моей голубизне меня забавляет. Мишка и Сергей ничего наверняка не знают — не рассказал же им Сашка! Просто они успели привыкнуть к моим шуткам и пидовским анекдотам. Я часто рассказываю приколы из жизни московских друзей-педиков. Когда начинаю подражать голосам пидовок, Мишка бесится: „Закрой свой блядский рот, а не то щас выебу!“ „Ну что ты всё обещаешь и обещаешь?“ — пищу я в ответ. И опять хохот на весь класс. Мишка свыкся с тем, что я называю его „усатой мамой“, и не обижается. Ему даже интересно. Вот если б я называл его усатым папой, было бы не в кайф и абсолютно не смешно. А так всем весело…
Во время обеденного перерыва пируем у „Трёх ночных генералов“. Всё те же „фанта“, пирожные-ровесники и вьетнамские бананы на закуску. Я предлагаю вечером продолжить вчерашнее возлияние. Сашка обеими руками отмахивается, остальные говорят — увидим, что вечер нам принесет. И то правда — куда торопиться.
Еще не зная, что принесет вечер, мы быстро поняли, что уготовил нам тихий час. Сашка ворвался в класс с диким воплем: „Меня увозят!“ Глаза наши постепенно округлялись, когда он описывал, как в палату вошел прапорщик из его части, как приказал быстро одеться и следовать за ним. Сейчас он послал Ёжика забирать в кладовой вещи. Во дела! Неужели Бадма нас так жестоко надул? Сердце мое сразу вспомнило, как хорошо ему было в кардиологии, застучав в такт быстрому словоизвержению Сашки. „Мишка, вперед, к Бадме! Дай Бог, чтобы он еще жрать не ушел“. На счастье, он был на месте. Не дослушав Мишку до конца, он воскликнул: „Ах, черт, забыл!“ и набрал номер кардиологии. Трубку взял ненавистный мне тамошний начальник. „Так, этого прапора живо ко мне“, — грозно отчеканил Бадма в трубку и показал Мишке рукой на дверь.
Ёжик тоскливо взглянул на нас, когда Мишка закончил описывать аудиенцию. Сказал, что не прощается, и побрел в кардиологию. Через пару часов объявился уже пациентом отделения, где лечат гастриты, язвы желудка и прочую абдоминальную заразу. В понедельник ему предстояло сдавать желудочный сок. „Выпей побольше спермы!“ — съязвил я, и мы усердно стали отрабатывать Аллахову милость.
Вечером мы не притронулись к остаткам спиртного. Хотели было в воскресенье, но Сашка вспомнил, что назавтра ему предстоит глотать шланг. Перед моей памятью отчетливо проплыли ощущения от подобной экзекуции в Волковыске и я, вслух посочувствовав Ёжику, предложил отложить „спиритус“ до лучших времен.
Всю следующую неделю мы работали, как папы Карло. Неожиданно на наши с Сашкой головы свалились стенды из отделения переливания крови. Работы там при наших темпах было на месяц, и мы решили не откладывать и приступить к изучению, а заодно и к написанию новых слов на новую тему. Разумеется, Ёжик не воспользовался моим язвительным советом, и анализ сока не выявил никаких болезней. Этого, впрочем и не требовалось. Всё делалось лишь потому, что так требовали правила ведения истории болезни. Мне тоже назначали какие-то венозные процедуры. Я напросился еще и на ультрафиолетовые лучи. По наивности полагал, что смогу хоть немного при этом загореть: лето уже кончилось, а я был еще белый. Черта с два — кроме раздражения кожи, никакого эффекта не наблюдалось. Я стал красным и совсем не женственным, и через два дня дурную затею бросил.
Зато мне нечаянно подбросили другую игрушку. Блондин, когда его наконец-то выписывали, рассказал, что его друга из отделения пульмонологии на днях комиссовали по туберкулезу, которого у него и в помине не было. Палочки-то у него нашли, это несложно — они есть больше чем у половины человечества. Просто он регулярно набивал себе температуру до 37,6 и отсосал всем известную с детства прививку-„пуговку“ до размера положительной реакции. И отправился нечаянно домой. Я взял на вооружение всё, о чем поведал блондин. И вдруг начал сожалеть, что так и не трахнулся с ним. Мерзкий, но такой красивый…
Я было хотел начать болеть туберкулезом, но произошла маленькая неприятность: Семёна выписали. Совершенно неожиданно, как и повелось, даже не предупредив его заранее. Учитывая то, что его часть была недалеко, за ним так быстро приехали, что он не успел попрощаться. Это выбило меня из колеи на два дня. Я чувствовал, что потерял очень близкого мне человека. Всё, что я ни делал, казалось в эти дни бесмыссленным. В последнее время мы и не виделись с ним толком — так, „привет — привет“, и я бегу в класс работать. Меня грызло чувство вины. Я не мог объяснить себе, в чём конкретно я виноват. Конечно, я должен был уделять ему больше внимания. Я сам приучил его к тому, что он не одинок в этом большом и, по сути, пустом для него городе-госпитале. Иногда он заходил к нам в класс, мы трепались просто так, он пытался критиковать наши труды тяжкие. Мишка ворчал, что он мешает работать — боялся, что Бадма увидит постороннего в классе. Во всех нас в последнее время сидела непонятная напряженность, которую создавали работа и боязнь совершить какую-нибудь ошибку. Все, как один, прониклись неведомым нам страхом перед эфемерной опасностью. Однажды я сдуру даже адельфана налопался, чтобы плохо стало. Притворился больным и лежал целый день в отделении. Бадма видел, что в последние дни мы делаем по три плана. Мы ему плели, что работаем с восхода до заката, иногда даже ночью — и всё это во имя отделения переливания крови, будь оно неладно. Узбек лишь улыбался, хлопал близстоящего по плечу и безмолвно удалялся. Наверно, и ему иногда казалось, что эксплуатировать больных людей нехорошо. Хотя, о чём это я — что ему могло казаться, и какие мы больные?
Всеобщая депрессия прошла так же неожиданно, как и началась. Кто-то вспомнил анекдот, я — новые истории с московскими пидарасами, Мишка опять схватил что-то длинное и деревянное и с криками „Не пищи, как пидар!“ долго гонялся за мной под хохот остальных. В этот день — а была пятница — я поймал своего казаха и наплел ему про озноб, температуру и детскую предрасположенность к туберкулезу. Он велел медсестрам измерять мне каждый день температуру и пообещал на следующей неделе послать на „пуговку“. Эта неделя кончилась допиванием спирта в субботу и опять тяжким похмельем в воскресенье. Отходняк был настолько тяжелым, что мы всей бригадой забрели в актовый зал на очередной индийский фильм. Мы бы и совершили подвиг, досмотрев „слезняк“ до конца, но помешал грубый голос дежурного: „Мужики из класса — на выход!“ Мы переглянулись в темноте и по очереди оставили Раджива любить очередную Зиту или Гиту.
Вообще-то это дурость несусветная. Представьте себе: дают фильму, вовсю идет раскрутка сюжета, а в это время раздается истеричекий крик: „Такой-то, на выход!“ Это орет дежурный, который сидит у ворот госпиталя, этим самым давая знать, что к такому-то пришли посетители. И так — раз двадцать за фильм. Зрители недовольными взглядами провожают уходящих и вновь углубляются в незамысловатый сюжет с тем, чтобы вновь потерять его нить во время следующего явления дежурного.
А к нам пришел Мышонок. Принес пива и еды. И то, и другое было кстати. В части у него по-прежнему не очень хорошо: косые взгляды, шуточки одногодков и крики избиваемых салаг по ночам. Хочет снова вернуться в кардиологию. Благо, уже через пару недель выходит приказ Министра обороны, делающий Мыша полноправным дембелем. А там и домой скоро. Ему. А даст Бог — может, и мне, если афера удастся. За пивом я рассказал о своих планах. Их широте не удивились, но и сомнений в успехе не высказали. Я предложил Семёну адельфан в помощь, но он сказал, что со своим сердцем справится собственными силами. Под вечер мы разбрелись по норам. Я было пытался заикнуться Сашке, чтоб он остался доделать стенд, но он отбрыкался тем, что сегодня воскресенье.
Новая неделя началась с измерения температуры. Не помню, откуда, но я узнал, что с утра у „тубиков“ она не обязательно должна быть повышенной, поэтому я и не старался ее набивать или натирать. День был выписной, и под вечер я остался в палате совсем один. Наутро оказалось, что я единственный солдат во всём отделении. Это означало, что полы опять пришлось мыть мне. И это человеку с подозрением на туберкулез да еще и при отсутствии с утра горячей воды! Намаявшись с тряпкой, я пошел к своему „баю“ жаловаться: что это значит? Я, как Синдерелла последняя, тружусь в штабе госпиталя, а тут еще и тряпка половая! Я был почти уверен, что казах проникнется чувством уважения к стахановскому труду и узбекскому шефу. Не тут-то было! Он послал меня на базу за картошкой! „Как? Я?! Звоните Бадме-Холгаеву. У меня переливание крови без стендов перед проверкой из госпиталя Бурденко! А Вы с картошкой!“ Он звонит Бадме и объясняет, что не может посылать на базу людей в отставке (кстати, хорошая идея!), что я единственный не только ходящий, но и чересчур много говорящий, и что мне это будет полезно. За обеспечение госпиталя картошкой отвечают пульмонология и сосудистая хирургия. В пульмонологии только один с нормальными легкими, а в долг человека взять негде. И мой узбек дает ему добро. Подлый изменник! Я бреду к указанному месту на складе ждать машину. Я раздавлен, как герой-панфиловец гусеницей бабочки-капустницы. Стою, жду машину. Передо мной появляется приятной внешности молодой человек из пульмонологии. Где-то я его видел? Вспоминаю. Было это в недалеком отсюда Борисове, в госпитале, когда меня застукали в душевой с хреном в заднице. Он присутствовал при попытке массового надругательства надо мной. Пытаюсь вспомнить, не откалывал ли он каких-нибудь мерзостей в мой адрес. Вроде нет. А зовут его, кажется, Толиком. Не поверите — тоже блондинистый! Как и надо. Среднего роста, с милой мушкой около верхней губы — прямо вылитая Мадонна. Только та немного помужественней будет.
Он меня тоже узнал. Да и как меня не узнать-то? Наверно, я был первым живым пидаром, которого он увидел за свои двадцать мальчишеских лет. И зовут его так, как я и вспомнил. Ему, как будущему дембелю, западло ехать за картошкой. И с кем! Да что поделаешь, если все салаги в его отделении действительно с пневмонией. На прошлой неделе вся солдатская палата была забита, но сегодня всех повыписывали: больным салагам „велосипеды“ и другие приколы устраивали. Говорит со мной свысока. Я, дабы осадить его немного, рассказываю про класс, покровителя и разговор с казахом. А вот и машина с беззубым шофером-алкоголиком. Он получает накладные, и мы отправляемся в путь.
Едем через весь город, по дороге почти не разговариваем. Только выезжаем за пределы трассы — начинаем задыхаться от пыли. „Мне-то что, а вот для пациента пульмонологии — в самый раз, самые что ни на есть оздоровительные процедуры“. Он смеется моей шутке. А потом спрашивает, правда ли то, что обо мне говорили в борисовском госпитале. Один на один я его ничуть не боюсь. „Конечно, правда“. Он подскакивает. Не от моего признания — просто мы выезжаем на проселочную дорогу.
На трех овощных базах нам ничего не дали: нет картошки — и всё тут. Водитель принимает трезвое решение ехать в колхоз, который носит редкое для тех времен название „Заветы Ильича“. Это еще тридцать километров. Оказывается, проселочная дорога была раем по сравнению с той, которая вела к „Заветам Ильича“. Нас трясло так, что даже смертник на электрическом стуле не позавидовал бы. Я думал о хорошем. Как хорошо сейчас ребятам в классе! Стоит только проехать несколько десятков километров от госпиталя, как начинаешь ценить то, чем судьба тебя наградила. А Толик думал о другом. Он что-то сказал, но я не расслышал. Подставил ухо. „Может, ты отсосешь у меня?“ „Вот нашел место! В принципе, я не против, да боюсь, откушу. Не мудрено ведь твоей игрушке на зубы мне попасться при такой вибрации“. Но он уже гнул мою голову к своим штанам. Я повиновался. Он накрыл меня с головой чем-то вроде плаща. Кузов машины был открыт, мы были как на ладони у иногда ехавших сзади водителей, но его армейская смекалка пришла на выручку.
Его большая пушка-восьмидюймовка (может, и меньше: у траха глаза велики) являла собой пример полной боевой готовности. Он нетерпеливо насадил мой рот на нее. Очередной ухаб на дороге способствовал тому, что я заглотил ее чуть ли не до основания. Сосать было страшно неудобно. Иногда он слегка вскрикивал, когда мои зубы крепко стискивали его достоинство. Оно, кстати, источало настолько приятный запах, что я возбудился и откровенно дрочил под черным целлофаном. Дорожные фрикции сделали свое дело. Толик излился океаном спермы, при этом сильно дернув меня за шею и насадив голову так, что я уперся губами в яйца. Почти как с Сашкой, сперма проникала в глотку продолжительное время. Я продолжал сосать, вот-вот ожидая собственной „кончины“. Со стоном я выпустил игрушку изо рта, уперся носом в лобок и почувствовал, что осеменяю грязный кузов машины. При более детальном осмотре Толик заметил пятна на своих штанах. Сам вытирать не стал, меня попросил. Мне-то что — свое всё-таки. Вытер. А обида осталась. Брезгует! Я отвернулся и стал стряхивать пыль, которая была везде, даже во рту.
В колхозе нам картошки тоже не дали. Единственным нашим приобретением были два ящика с луком. Шофер принял мудрое решение возвратиться обратно, с тем, чтобы завтра поехать на поиски в другую сторону от Минска (в сторону Борисова, кстати). Мои опасения по поводу таскания тяжелых мешков с картошкой, к счастью, не сбылись. Даже из кузова было слышно, как шофер поливает колхозников. За время пребывания в госпитале я начал забывать исконно русский мат. А отдельных слов, на полубелорусском языке, явно матерных, я вообще никогда не слышал. Для шофера поездка была неудачной, чего не скажешь про меня. Мой грешный рот нашел новый запретный плод, на сей раз хоть и хороший по габаритам, но явно одноразовый. Толик предложил мне еще раз. Я наотрез отказался.
— И в попу тоже не хочешь?
— Может, будешь удивлен — не хочу. Во-первых, неудобно. Нет, во-первых, потому, что я для тебя — лишь заменитель руки. А я в такие игры не играю.
— А что тебе нужно? Ласки?
— Нет, ты всё равно не поймешь. Долго объяснять, да и не нужно.
Я отвернулся от него. Интересно, поставит ли он в известность общественность? Вряд ли. Бездоказательно. Да и бумерангом может от меня что-нибудь поиметь. Я же всё-таки при штабе. Нет, не застучит. А зря я это сделал. Хотя, как ни скрывай, мне было хорошо, хоть и малый промежуток времени. Зато теперь противно. Прощаемся как бы невзначай. Он говорит: „До завтра“. Какое там „до завтра“! В одно болото дважды лезут только дебилы и пациенты пульмонологии…
Войдя в отделение, я убедился в том, что завтра поедет кто-то другой. В одной только моей палате было трое новеньких. И на вид вроде здоровые, так что кандидатов хоть отбавляй. Я пошел пользоваться привилегиями рабочего человека. Сначала это был вкусный обед, потом чистое белье, а потом и душ в неурочное время. Захватив дезодорант, мыло и мочалку, я пошел смывать с себя грешную пыль. Флакон с дезиком был большим, раза в полтора больше пушки Толика. Но это не помешало мне запустить его внутрь, предварительно хорошо намылив вход. Я неистово трахал себя, представляя при этом грязный кузов грузовика, пыль во рту, полиэтилен на голове и тяжело дышащего сзади Толика. Излив свежесотворенную порцию жгутиковых, я закрыл глаза и полностью отдался ласковым струям душа. Потом вытерся, причесался и наконец-то применил дезодорант по прямому назначению.
Ребята от Бадмы знали, что мне пришлось вчера испытать. Смотрели сочувственно и надо мной не смеялись. С утра слегка натер температуру, чтобы показать казаху, как вреден для меня свежий пыльный воздух. Получилось 37,7. Делается это довольно просто, несмотря на неусыпный контроль медсестры: градусник под мышкой сильно зажимается; когда его вытаскиваешь, незаметно делаешь пару фрикций туда-сюда, и от трения ртуть ползет вверх. Сначала было сложно наладить ловкость рук, но жизнь — лучший педагог. Неожиданно теплый градусник заставил сестру пройтись до кабинета шефа, тот не поленился выйти и направить меня в пульмонологию на „пуговку“.
Всё было, как в школьном медицинском кабинете. Даже запах и обстановка похожи. Действительно, очень сложно разнообразить мебель процедурных. Я с интересом смотрел, как надувается „пуговка“. Как всегда, меня предупредили: два дня её не мочить. А что будет, если случайно намокнет? Может раздуться? Ладно, мочить не буду. Буду отсасывать. Вообще-то это оказалось гораздо труднее, чем я себе представлял — сосать так, чтобы это не было похоже на засос, чтобы всё было кругленько и ровненько. За несколько сеансов вокруг места внедрения инородной жидкости образовалось аккуратное красное пятнышко. На следующий день я его обновил, а вечером не удержался и решил сделать дополнительный отсос (пятнышко мне показалось уж слишком скромным). Наутро оно раздулось до размеров трехкопеечной монеты. Пульмонологический доктор первым делом спросил, сколько раз она подвергалась воздействию жидкостей. Я сказал, что ни разу, явно соврав, потому что слюна — тоже жидкость. Он укоризненно посмотрел на меня и записал в историю болезни: „Реакция Манту в норме“. Все мои сосательные движения были напрасными. Шел в класс и ругал сам себя: не умеешь сосать — не берись! Лучше сосать что-то более приятное.
Например, у Сашки. Уж очень хочется! Было время, когда я ложился в кровать и просыпался, представляя себя в его объятиях. Он снился мне почти каждую ночь. Когда я видел его в классе, очень хотелось просто прикоснуться, ощутить тепло его тела. Иногда я как бы случайно задевал его, и тогда дрожь пробегала по всем конечностям. Мои намеки он выдавал за шутки, но чувствовалось при этом какое-то его напряжение. Сашка относился ко мне очень хорошо, и я это ценил. Мне не хотелось раньше времени тянуть его в постель — наверняка всё бы обломилось. Но секса хотелось жутко. И именно с Ёжиком. Пару раз Толик встретился на пути, что-то мычал, типа: „Пойдем где-нибудь погуляем“, но я ссылался на занятость. И действительно, в классе было что делать. Бадма был нами доволен. Он ничего похвального не говорил, но в одну прекрасную пятницу разрешил Мишке съездить домой. Мы ждали его возвращения, как Иоанн-Креститель — Мессию. Вернулся он в воскресенье вечером. Вместо хлебов была приличная закуска, вместо вина — отборный коньяк и водка. Я страшно завидовал ему: тоже хотелось погулять. Позвонил мамочке, и в конце сентября пришла посылка с „гражданкой“. Я уже знал, куда пойду. 30-го сентября в Минск приезжал мой любимый футбольный „Спартак“ на матч первенства СССР. Я не мог пропустить такого события. Готовился почти неделю. Мишка с Сашкой должны были остаться на подстраховке — вдруг заявится кто-нибудь из „сосудов“. После пяти штабные крысы стали расходиться. Проверили, ушел ли Бадма. На улице было полно больного народу. Для того, чтобы не идти под „сосудистыми“ окнами, мне пришлось делать большой круг. На воротах меня хорошо знали — этот путь отпадал. Я неторопливой походкой вышел из штаба, обогнул по периметру наше здание, зашел за кусты и перевалился через забор. Всё! Я на свободе! Я могу идти в любом направлении и делать всё, что хочу! Как это здорово! На „гражданке“ я недооценивал свободу. Чувство ее ни с чем не сравнимо. Отряхнувшись, я вышел на большую улицу. Разумеется, по одежде нельзя было определить, что я — никто иной, как защитник Отечества в самоволке: темно-серая рубашка, светло-серые брюки и серый „саламандер“. Обычный минский паренек. Но мне казалось, что меня выдает дикий, какой-то совсем неестественный взгляд. Поначалу я сторонился людей, а те, в свою очередь, подозрительно косились на меня. Или так мне казалось.
Я выпытал у Мишки подробную информацию, куда и как можно поехать. Но, вырвавшись на свободу, моя светлая головёнка совсем закружилась, как у профессора Плейшнера. Я просто шел, куда глядели глаза. Забрел на рынок, пощупал товары, выпил пива. Зашел в кафе на чашку кофе. Сердце замирало — я могу делать, что душе угодно! Могу пойти в другое кафе, а могу и не пойти. Покатался в метро, объездил все станции — благо, в Минске оно не такое большое, как у нас. Наконец, приехал на стадион. „Спартак“ выигрывал, но я сдерживал свои эмоции, дабы не попасть под тяжелую руку местного болельщика. Обратно возвращался трамваем. Окна в классе горели. Выждав момент, когда прохожих рядом не было, я забрался на ворота около штаба и с приличной высоты сиганул вниз, отбив пятки. Небольшой путь до дверей класса я проделал быстро и незаметно. Всё обошлось. Работать совсем не хотелось, и я оставил Сашке доделать очередной стенд, а сам отправился спать. Все врачи, которые дежурили в приемном покое, уже знали меня в лицо и свободно пропускали в корпус. Лежа, я перебирал в памяти все места, где побывал. Сон в эту ночь был особенно сладким: я держу Сашку за руку, мы идем по Красной площади в ГУМ…
Листья с каждым днем всё больше покрывали землю. „Кровяные“ стенды кончились. Пришел „кровяной“ шеф и вручил каждому удостоверения почетного донора СССР. Так, не пролив ни капли крови, я стал донором. Казаху пришла в голову, на его взгляд, симпатичная идея: обновить в своем отделении Доску почета. Это он однажды пришел в класс, увидел, что мы творим шедевры, и загорелся этой идеей. Разумеется, права на отказ я не имел. „Бай“ просил не говорить об этом Бадме, и я пообещал, заметив, что в этом случае новая Доска получится не скоро — может быть, через месяц. Хоть и появилось больше работы, прописку в „сосудах“ я продлевал. Тем более, сестры продолжали исправно фиксировать повышенную температуру.
В этот день настроение у Сашки было неважным. На все мои попытки узнать, что с ним, он отвечал нечленораздельным бурчанием. Я уже мог без сопротивления обнимать его и гладить по голове. Это был маленький успех. Мишка с Сергеем пошли в отделение что-то там написать и обещали не возвращаться. Сашка полулежал на стенде, в задумчивости глядя на свеженачертанные линии, которые лишь офтальмолог мог бы назвать прямыми. Я лезвием аккуратно счищал их, находясь головой в непростительной близости с запретными для меня местами. В один прекрасный момент линия заползла под Сашку, я погнался за ней и уткнулся носом в промежность. В ответ на его дежурное „Не надо“ начал поглаживать руками то сзади, то спереди. Сашка лишь укоризненно посмотрел на меня, продолжая лежать в той же позе. Это было расценено как молчаливое согласие. Постепенно содержимое штанов начало увеличиваться и проситься наружу. Я выпустил его красивый пенис. Он не был громадных размеров, но был настолько аккуратно сложен, что казался мне идеальным. Я провел языком по уздечке и посмотрел на Сашку. Он закрыл глаза, положил руку мне на голову и стал ее гладить. Я долго лизал ствол, прежде чем плотно обхватить его губами. Как только я это сделал, в мой рот хлынули потоки сладкого сока. Ёжик любил сладкое — может, от этого его семя тоже было сладким. Ни я, ни он не ожидали такого поворота событий. Высосав всё содержимое цистерны, я ласкал языком колеса, то углубляясь в промежность, то возвращаясь к стволу. Цистерна снова начала набухать. Нет, поистине она была идеальным сотворением Природы! Снова достигнув возбуждения и встав в полный рост, Сашка таранил мое нёбо равномерными, но очень сильными движениями. „Возьми меня сзади“, — сквозь член процедил я. Не сказав ни слова, Ёжик прекратил двигаться и вышел из меня. Я подошел к окну и оперся на подоконник, предварительно выключив свет. Он долго не мог войти в меня. Я израсходовал все запасы слюны. Он предложил залить мне в лоханку черную тушь. „Нет, твое перо слишком большое для стендов и пока не входит в мою чернильницу“. Еще одна попытка — и меня пронзает острая боль. Отвык всё-таки! Увидел бы кто-нибудь мою гримасу в окне — навсегда бы остался заикой. Сашка разгонялся, боль уходила, уступая место блаженству. Постепенно трамвайная линия за окном приняла искомое положение, а дома перестали вращаться. „Еще, еще! Разорви меня! Проткни насквозь!“ — рычал я. Сашка в ответ посылал трудноразбираемое хрипение. Толчки стали резкими и неритмичными, и вскоре он тяжело выдохнул воздух, напрочь заглушая шум проезжавшего трамвая. Я, не выпуская его из себя, немного разогнулся, чтобы дать волю своей правой руке. Струя выстрелила вверх и угодила в окно. Несколько крупных белых капель ползли по стеклу. Сашка откинулся на спинку стула и, казалось, спал. Нет, я знаю: я доставил ему удовольствие, что бы он ни говорил. Он же был в своем репертуаре. „К следующему разу куплю вазелин“, — сказал я на прощание. „Следующего раза не будет!“ — злобно выдавил из себя он.
Я просто выпадал в осадок, когда он произносил шипящие звуки. Нельзя выразить на бумаге, но это получалось у него не так, как у остальных. Сначала это было забавно, потом я полюбил его шипящие, свистящие и все остальные звуки. Я по-прежнему говорил с ним, когда его не было рядом, явственно слышал его голос, придумывал за него язвительные ответы. Я играл сам с собой, пытаясь представить, что он ответит на тот или иной вопрос. Из разных вариантов ответа выбирал самый уничижающий. В моих мыслях он садировал меня морально, и мне это приносило несказанное удовольствие.
С утра я попытался представить, что он скажет на мое предложение пойти в магазин за вазелином. Я придумал за него пару десятков ответов, самым пристойным из которых было вчерашнее предложение с чернильницей. Я решил вообще не говорить ему об этом, просто зайти в „Три Ночных Генерала“, а потом заодно и в магазин. Так и сделали. Купили пирожных и заглянули в магазин. Сашка уже хотел было уйти, когда услышал мой истерический смех. Я не мог сказать ни слова, только показывал пальцем на витрину. Там, между погонами, кокардами и гродненской помадой за 60 копеек (и это для солдат!) лежала баночка вазелина с самым подходящим для него названием — „Норка“. Рядом лежал и обычный, который стоил вдвое меньше. Увидев „Норку“, Сашка тоже прыснул со смеху. Я, еще не отдышавшись, протянул красномордой продавщице гривенник и величественно произнес: „Норку!“ Не в силах больше сдерживать хохот, Ёжик выскочил вон. Мы пошли в класс есть нашу порцию пирожных, боясь, что если мы будем ждать Сергея с Мишкой, они зачерствеют. Излишняя боязнь, ибо они стали черствыми еще до моего призыва в армию. Просто хотелось побыстрее испытать, насколько поэтическое и совсем невинное название вазелина соответствует его функциональным возможностям.
Когда я закрывал класс изнутри, Сашка косо посмотрел на меня. Я объяснил, что следует оградить себя от возможных покушений на сладости — со стороны Бадмы, например. Прямо в предбаннике, не заходя в основной класс, я обнял его и поцеловал в шею. Хотел было засосать в мягкие и пухлые губки, но он резко отвернулся. Мы не целовались никогда.
— Давай, испытаем покупку.
— Возьми швабру и испытывай.
Но я уже держал его за орган. Через мгновение он был у меня во рту. Несмотря на внешнее пренебрежение хозяина, под натиском моего языка он приобретал более похожую на швабру форму. Я сидел на корточках посреди пустой комнаты, и исступленно сосал, одной рукой держа Ёжика за задницу, а другой намазывая щель „Норкой“. Потом развернулся, встал раком и насадил себя на орудие. Ёжик был чересчур искушен в сексе. Он ловил каждое мое покачивание и почти никогда не сбивался с ритма. И в этот раз он быстро опорожнил свои хранилища. И опять сказал, что этого больше не будет. Аппетит у него пропал, и пришедшие вскоре ребята ничтоже сумняшеся уплели и наши порции. На армейском сленге „потерять что-то“ означает „проебать“. В данное случае Сашкино выражение „проебали пирожные“ было как нельзя кстати. На сегодня с игрой слов было покончено. Начались обычные трудовые будни.
После обеда в класс пожаловал Мыш в новом синем больничном костюме. Мне даже показалось, что на почве пассивного анального секса у меня начались глюки — уж больно чистым и радостным он перед нами предстал. Когда сомнения насчет реальности происходящего прошли, я понял, что Семёна опять положили в госпиталь. „Ну что, салаги, поздравьте дембеля с приказом!“ Батюшки святы, за работой и другими сложностями местной жизни мы забыли, что приказ Министра обороны вышел десять дней назад! Как всё же были мы далеки от настоящей армейской жизни! В подлинной армии, с ее фирменной дедовщиной и прочими дебильными прибамбасами, к такому событию готовятся заранее. Больше, чем за три месяца. А многие — и с первого дня службы. Когда остается сто дней до приказа, те, кому надлежит скоро уволиться, начинают считать дни. И не только сами, но и с помощью только призванных салаг. Если „дед“ спросит салагу: „Сколько дней?“, и тот ошибется, наказания в виде избиения не избежать. Когда съедается вечерняя порция масла в столовой, считается, что еще один день прошел, и салаги должны строго следить за тем, кто из „дедов“ съел масло, а кто — нет. Сёмка рассказывал, что в их части ошибки случались нередко, и наутро большинство салаг были украшены свежими синяками. На вопросы офицеров всегда следовало: „Упал“, и старшие по званию не утруждали себя размышлениями о том, почему у них такой падёж солдат, причем только младшего призыва.
Сейчас Мыш рассказывал о том, как переводят „дедов“ в „дембели“. Ночь представлений начинается с „полугодок“. Им причитается шесть ударов ремнем по голому заду. Эту почетную процедуру берут на себя самые старшие по призыву. Разумеется, они не щадят ни своих сил, ни более молодых задниц. Затем настает черед тех, кто прослужил год. Они получают двенадцать ударов и становятся „черпаками“. Это последняя неприятность для представителей данной ступени иерархии — со следующего дня они становятся второгодками и черпают свои привилегии. Наутро обычно никто не сидит в столовой — предпочитают есть стоя. После ударов железной пряжкой запросто можно различить на заднице отпечатки звезд. По „дедовским“ задницам „бьют“ обычной ниточкой, зато двадцать четыре раза. Для меня это было бы возбуждающе, особенно если учесть, что это делают самые молодые бойцы. Дабы не отделяться от коллектива и не создавать ненужных проблем, Семён тоже подставил свою задницу, соблюдя тем самым обычай и став полноправным дембелем. А потом действительно прихватило сердце, и командир пообещал уволить его сразу после возвращения из госпиталя. Так что на сей раз Мышонок не хотел задерживаться надолго. Я был несказанно рад его возвращению — настолько, что возвратясь с ним вечером в класс после моциона, я по старой дружбе отсосал у него. Намек на это, между прочим, последовал от него самого. Сначала он допытывался, до какого вида секса мы добрались с Сашкой, а потом сказал, что он хочет как-нибудь разрядиться. Ну, а я, как всегда: „К Вашим услугам“. Но не это было главным для меня в тот вечер. Я жаловался на Сашку. Не хочет ведь он понять меня. Я ж люблю его по-настоящему, а он думает, что мне только и нужно, чтобы что-нибудь засунуть в задницу. Семён посоветовал мне воздержаться от сексуальных домогательств. Пусть думает, что я больше его не хочу. Я думал об этом раньше, но мне, наверно, нужно было, чтобы это сказал кто-нибудь другой.
Дни летели незаметно. Ничего нового не происходило. Я продолжал внимать совету Мыша, пару раз сходил в город. Никогда не думал, что это так быстро надоест. Одному ходить уже не хотелось. Мишке не надо было бегать в самоволки — его и так отпускали, Сергею это вообще было не нужно. Сашка по своей комплекции для Мишкиной „гражданки“ явно не подходил. В его штаны вместе с Ёжиком свободно мог залезть и я. Но однажды Сашка одолжил шмотки у соседа по палате. В тот же вечер мы решили пойти погулять. Мы торопились — синоптики обещали приближение дождей и разной другой осенней дряни. Зашли в универмаг, прошлись по Ленинскому проспекту. Я возмущался, когда он засматривался на девочек. Еще больше меня бесило, когда телки глазели на него. Таких эпизодов за вечер было предостаточно. „Красивый ты у меня“, — специально пытался разозлить я его. Зашли в фотостудию, сфотографировались в обнимку. Делать в городе было нечего, и мы благополучно возвратились. Когда переодевались, он поймал мой взгляд на его трусах и демонстративно отвернулся. Я же сломал на брюках „молнию“.
Следующий день был воскресеньем, и сидеть в госпитале не хотелось. Вовсю светило солнце, несмотря на конец октября и прогнозы синоптиков. Сегодня я наконец-то закончил „сосудистую“ Доску почета. Это событие непременно хотелось отметить с Сашкой в каком-нибудь кафе. Но он идти со мной не захотел. Что ж, я пошел один, предварительно зашив ширинку белыми нитками.
Выпил пару бутылок пива, посидел в парке, пошел по Ленинскому проспекту и набрел на цирк. Несмотря на то, что цирка хватало и в госпитале, я купил билет. В антракте почувствовал, что выпитое пиво переполняет мочевой пузырь. Терпеть не было мочи, и я что есть силы, едва успев добежать до туалета, разорвал ширинку. Опорожнившись, я пожалел об этом, ибо моя рубашка была не настолько длинной, чтобы весь этот срам прикрыть. Не выдержав позора, кое-как прикрываясь целлофановым пакетом, я ринулся в госпиталь. Так бесславно закончился мой последний выход в город.
Вернувшись в класс, я не застал там Сашку. Михаил объяснил, что он пошел в город к своей двоюродной сестре. Я чуть со стула не упал. Стараясь скрыть от ребят свои чувства, я сослался на усталость, схватил „сосудистый“ стенд и попрощался до завтра.
Я бесшумно ревел, зарывшись в подушку. Чувствовал себя обманутым, преданным. Я ненавидел его, готов был впиться зубами ему в глотку, бить, топтать ногами. Он был достоин уничтожения. Он не мог, не должен был так поступать со мной. „Знаю я всех этих блядей — двоюродных сестер! И он тоже хорош! Блядь! Ненавижу! Завтра начищу твою смазливую рожу!“ Планы жестокой и коварной мести вихрями витали в голове. Всё сводилось к пинанию ногами бездыханного тела. „И этому кобелю я отдавался! И этот любитель пиздятины ковырялся у меня во рту! И эту змеищу я пригрел на своей груди! Всё! Дождаться бы завтра!“
А завтра началось чуть ли не с поцелуев казаха, который был просто без ума от новой Доски почета. Знаю я вашу благодарность! Сначала „спасибо“, а завтра — „идешь на выписку“. Но нет — судя по его узким глазам, пару недель еще продержит. А потом буду искать новое отделение. Пока же меня больше занимало другое — месть!
На Сашкино счастье, в гости зашел Мыш. Гуляя с ним, я рассказывал о жестоком надо мной надругательстве и описывал то, во что Ежу это выльется. Семён выглядел озабоченным. Не первый день меня знал — чувствовал, что дело действительно может кончиться трибуналом. И ему удалось меня уговорить. Да, ты прав, у Сашки своя жизнь, другие интересы, заботы, предпочтения. И не его вина в том, что они не совпадают с моими. И отчитываться передо мной он вовсе не обязан. И никакое это не предательство. И клятвы верности он не давал. Если я хочу жить спокойно, я должен отвлечься от Ёжика. Что ж, всё правильно. Я не буду ничего предпринимать. Даже не спрошу ни о чём. Но не думать о нём я не могу.
В класс я пришел последним. Только принялся за работу, как Сашка стал рассказывать о девичнике, на котором ему посчастливилось побывать, о новой своей подружке, о том, как хорошо и неистово она умеет любить, и сколько раз вчера это сделала. Совершенно очевидно, что вся вода лилась на мою мельницу. А зачем, собственно? Я не мог понять, чем я заслужил подобное к себе отношение. Скорее всего, он мстил мне за то, что я оскорбил его мужское достоинство. Он не мог простить мне то, что я раскрутил его на все эти „говенные дела“, по его выражению. Чувствовалось, что ребятам было абсолютно наплевать на количество палок, брошенных им за вечер. И я сделал вид, что мне это безразлично. Никто не задавал Сашке попутных уточняющих вопросов, и он вскоре умолк. Когда все ушли на обед, я решил пообедать адельфаном. Просто так, от нечего делать, проглотил всего пачку. Никому и ничего доказывать я не желал. Хотелось поймать глюки и хоть на несколько часов уйти в другой мир. Через полчаса я ничего не почувствовал. Добавил ещё пять таблеток. Буквы под пером плясать не начинали. Дыхание было свободным и спокойным, пульс ровным. Пришли ребята. Мишка предупредил, чтобы особенно не шумели, ибо в актовом зале начинается собрание всех полковников. Я шуметь и не думал. В голове начиналось брожение бредовых идей. Писать я уже не мог. В предбаннике поставили несколько новых столов один на другой. Образовалось что-то типа пещерки, в которой мы иногда подрыхивали. Туда я и направился. Не помню, сколько пролежал, пока не почувствовал, что адельфан уже сидит в глотке и просится наружу. Добежав до туалета и избавившись от содержимого, решил умыться холодной водой. Мне казалось, что я умираю. Обшарпанное зеркало, висевшее над умывальником, показало полное отсутствие цвета губ. Вернее, они были белыми. Я было решил, что это начинающийся дальтонизм. Вентиль крана не повиновался моим рукам. Попытался открыть двумя руками, но в этот момент кто-то выключил свет, и я провалился в пустоту.
Свет никто не выключал. Это мозги мои выключились. Я валялся перед умывальником в луже воды. Оказалось, кран я открыл, только не заметил этого. Какой-то незнакомый майор спросил, из какого я отделения. Наверно, я угадал с первого раза, ибо первое, что увидел, когда пришел в себя, было озабоченное лицо казаха. Меня положили на кушетку, которая стояла прямо перед кабинетом начальника госпиталя. По лицам ребят я понял, что они тоже испугались. У них и в мыслях не было, что я притворяюсь. Мне по-прежнему казалось, что я отхожу на тот свет. Я умолял казаха не уходить. Он сидел рядом со мной и не убирал руки с моего пульса. Кое-как меня удалось проводить в отделение под неусыпным контролем медсестры. Она раза три подряд приходила измерять давление, не веря показаниям прибора. Потом вызвала дежурного терапевта и назвала ему цифры, испугавшие даже меня. Затем были уколы, движущиеся люстры и приходящие в бреду шестиглавые драконы с лицами то Сашки, то Мишки, то казаха…
Утром я увидел его настоящее лицо над своей кроватью. Прошло полчаса, как я уже не спал. Мурашки бегали по телу от воспоминаний. Казах вопил, что так много работать невозможно. Я ссылался на разного рода неурочные работы, явно намекая на Доску почета. Потом сказал, что это со мной уже бывало, и не стоит предавать этому особого значения. Более того, я чувствую себя довольно бодро, и пойду-ка я в класс. Обещаю работать меньше.
Казаху я сказал правду: чувствовал я себя действительно превосходно. Еще бы — проспать 18 часов! Мишка был взволнован, говорил, что я сорвал полковничью тусовку и поднял на ноги весь штаб. Бадма тоже недобро смотрел. Все выглядели озабоченными и болевшими за мое драгоценное здоровье. Один только Сашка спросил, чего это я наглотался. „Спермы“, — ответил я и швырнул в него ручку. Наши с Сашкой отношения портились с каждым днем. Взаимные подначки не на шутку рассердили Мишку. Я запустил в нашем кругу для Сашки новую кличку. Учитывая место его рождения и проживания, я предложил называть его „гомием“ или просто гомиком. Надо ли говорить, что ему это страшно не нравилось. Одно дело, если он слышал свою кликуху из уст Мишки или Сергея, другое — если обзывался я. Он бесился, гонялся за мной со сжатыми кулаками, но Мишке всегда удавалось его утихомиривать. Мы нашли новое развлечение: записывать на магнитофон анекдоты, озвучивая их в ролях. Шедевром был анекдот про Чудо-Юдо, когда к нему, пляшущему на пеньке, подходит фашист и спрашивает на ломаном русском в исполнении Сергея: „Ты, блядь, есть кто?“ Оно в ответ моим писклявым голосом: „Чудо-Юдо“. „Юден? Фоэр!“ — орал Сергей и начинал имитировать автоматные очереди. Мишка колотил деревяшкой по жести, взрывались бомбы, свистели снаряды — и так с десяток анекдотов и частушек. Наутро мы всё это слушали и получали заряд бодрости и хорошего настроения на весь день.
Однажды вечером, когда Ёжика не было с нами, я сочинил и предложил ребятам сыграть и записать пьеску о голодовке в Гомеле. Люди выходили на улицу, кричали различные лозунги, потом в конвульсиях помирали, проклиная Чернобыль, атомную энергетику с Курчатовым и гомельские городские власти. Сашка вошел в тот момент, когда я пищал в микрофон: „Дайте хлеба гомикам!“ Быстрыми шагами он подлетел ко мне, схватил за воротник и начал дубасить по голове. Никогда я не видел такого красивого озверевшего лица! Досталось и магнитофону, и Мишке, пытавшемуся Ежа остановить. В конце концов я поднялся, мы с Сашкой выскочили в темный предбанник, где и продолжали что есть силы лупить друг друга. Мощный Мишка подоспел, когда мы катались по полу, мертвой хваткой вцепившись друг в друга. Результаты были налицо, вернее, на лицах: у меня — фингал под глазом, у него — чуть ниже, на щеке. Следы любви у всех разные…
Два дня мы не разговаривали. Первым пошел на примирение я, сказав, что и он может что-нибудь сочинить про москалей. И пообещал больше не называть его „гомием“. Мы, совсем как мужчины, пожали руки и начали друг с другом разговаривать. Да и повод нашелся хороший — очередная пьянка по случаю выписки Мыша. Он обещал вскоре прийти попрощаться совсем, так как был полностью уверен в своем скором дембеле. И действительно, в самом конце октября мы с ним простились. Я не нашел нужных слов, чтобы выразить, сколько он для меня значил и как мне его будет не хватать. Многим позже я написал ему это в письме, но ответа не получил до сих пор.
Чувство почти что вседозволенности развивалось у нас с каждым днем. На токарном станке Серёжка выточил несколько деревянных пенисов и гонялся за мной с ними по всему штабу, пытаясь запихнуть то в рот, то прямо со штанами в зад. Повизгивая, я убегал от него, постоянно думая, не слишком ли быстро я бегу. По вечерам играли в предбаннике в футбол, всё больше с Серёжкой, иногда — с Сашкой. Мячом служил старый носок, набитый тряпьем. Однажды я попал в висевший на стене гипсовый барельеф Ленина, который разбился на мелкие кусочки. Но никто и не подумал испугаться. Смели в совок — и в мусор. Заметит Бадма — скажем, что украли. Мишку с Сергеем в один день перевели из неврологии в кожное отделение. Ничего такого у них не выскочило, просто уже неприлично долго они раздражали психов своим пребыванием там. Ёжика перевели в ЛОР-отделение. Следующей была моя очередь. Я напомнил Бадме про обморок, и он начал готовить почву для перевода меня в неврологию.
Кожное отделение, куда я иногда наведывался к своим друзьям, было самым обшарпанным из тех, которые я видел за всё время службы. Казалось, гонорейные частицы и бледные трепонемы летали по воздуху, оседая на облезлых стенах. Я не завидовал Мишке с Серёжкой, даже жалел их. А им — хоть бы хны. По ночам веселились от созерцания необычного аттракциона: больные на кожу и органы солдатики по простыням затаскивали на третий (!) этаж местных шлюх. А те хороши! Лезли, как чемпионки Белоруссии по акробатике или спортивной гимнастике. Ладно, „венеры“ не боялись — испугались хотя бы высоты! Но нет: когда спереди свербит, всё нипочем — по себе знаю. Но у меня, в отличие от них, свербело сзади.
Прямо перед ноябрьскими праздниками кому-то взбрело в голову проверить мне мозги. Есть такая чудная вещь, как энцефалограмма, когда твою голову опутывают проводами, а потом сажают в темную комнату и иногда ослепляют резким ярким светом. А беспристрастные приборы записывают, как ты на всё это реагируешь. Вроде бы и сделать с собой ничего нельзя, ибо даже в темноте ощущаешь, что ты у медсестры как на ладони. Так-то оно так, но я подложил в тапочек канцелярскую кнопку. В темной комнате, сидя в кресле, я периодически нажимал на кнопку ногой. Было больно, зато потом я узнал, что приборы зарегистрировали довольно большие отклонения в работе мозга. Искренне до сих пор надеюсь, что это было только из-за кнопки.
В праздники нам работать запретили. Это, как и у священников, большой грех. Я не ходил ни на какие фильмы типа крутого боевика „Ленин в 1918 году“, три дня спал, иногда навещал кожное отделение и пару раз забегал к „лорикам“. Сашка был озабочен соседством с „афганцами“. Их большой партией привезли в соседнее отделение. По ночам они буйствовали, ставя на уши ЛОР и пару близлежащих отделений. Несколько раз вызывали солдат из комендатуры, дабы утихомирить дебоширов, привезенных в госпиталь для реабилитации. Главный „подарочек“ начальству госпиталя „афганцы“ приготовили аккурат в ночь на 7-е ноября. Они забили до смерти парня, который был виноват перед ними лишь тем, что не служил в Афганистане. Еще нескольких молодых солдат перевели в челюстную хирургию — понятно, с какими травмами. Пришлось „афганцев“ изолировать, выставив круглосуточную охрану. Но вопли, мало похожие на человеческие звуки, были слышны еще не одну ночь.
Как всегда, Бадма или что-то упустил, или не захотел сделать. Я не успел еще проснуться, когда меня обрадовали, сказав, что сегодня за мной должны приехать. Я — к казаху: а как же обмороки, плохая энцефалограмма?! Он ничего не знает, но по сосудистой части я практически здоров. Ну вот, не зря говорил я себе, что знаю, насколько у этих козлов развито чувство признательности! Я — скорее к Мишке, чтобы он поговорил с Бадмой. Он возвращается со страшным известием: узбека сегодня не будет. В классе началась паника, разжигаемая мной. На счастье, Мишка вспоминает про другого полковника — зама по лечебной части. Мы ласково называли его Костиком. В свое время я оказал ему пару услуг, и хотя и здесь рассчитывать на признательность особо не стоило, надежда появилась. Костик был у себя в кабинете и без труда меня вспомнил. Я нажаловался на потомка Чингисхана и отсутствие Бадмы. „Ладно, приведешь ко мне своего сопровождающего“. Костик вскоре увольнялся по старости, так что мой вопрос для него был не первой важности, и он без особого риска для себя мог его решить. Только бы сопровождающий не опоздал, а то Костик может уйти домой или просто забыть! Нет, оказалось, помнил. За мной пришла алкоголического вида санитарка из неврологии. Уже минут пятнадцать я лежал в палате для небуйных.
Мой прапорщик с трудом нашел меня. Этот за мной еще не приезжал. Вид у него какой-то деревенский — даже форма не может скрыть явно не городской налет. Ростом намного ниже меня. Я разговаривал сидя, находясь с ним на одном уровне. Он никак не мог понять, почему меня выписали, а я не тороплюсь собираться. „Пойдем, объясню“, — и поволок его к Костику. Подойдя к двери штаба, он спросил, куда мы идем. Я пальцем указал на вывеску, и он удивленно замолк. Постучавшись одним пальцем, я назвал Костика по имени-отчеству и испросил разрешения войти. Вытянувшись в струнку при виде живого (еще) полковника, мой прапорщик начал громко представляться. Костик указал ему на стул, а мне — на дверь. Через минут пять ничего не понимающий в этой жизни прапорщик выскочил из кабинета, пожелал мне скорейшего выздоровления и пулей вылетел за территорию госпиталя. Смеясь, мы вчетвером наблюдали из окон класса за его быстрой семенящей походкой.
В неврологии больше всего мне нравились очень высокие потолки. Здание было двухэтажным и старым. На первом этаже — неврология, на втором — лётная экспертиза. Меньше всего мне понравился лечащий врач — майор Зубенко. Он разговаривал со мной с пренебрежением, могу даже сказать, с ненавистью. Блатных не любил. Я уже успел отвыкнуть от такого обращения. Надо было срочно приструнить его очередным обмороком. Я решил приурочить его к годовщине своей службы, 26-му ноября, то есть через десять дней. Пока же меня больше беспокоило положение Мишки.
Начальник штаба так и не смог простить ему надругательства с икрой. В госпиталь посыпались запросы, суть которых сводилась к тому, что за это продолжительное время пациент должен либо умереть, либо выздороветь. В запросах содержались намеки на экспуатацию госпитальным начальством труда больных в собственных целях. Бадма ходил злой, постоянно ругая каких-то там майоришек из провинции, возомнивших о себе невесть что. Но угроза чего-то плохого типа выписки над Мишкой висела. Я предложил ему кофе — не чашечку для поднятия тонуса, а пару литров — для поднятия давления. Учитывая его гипертонию, моя идея должна была сработать. И точно: через пару дней Бадма утром сообщил, что с Мишкой случился гипертонический криз — сейчас лежит почти бездыханный.
Но, вопреки нашим ожиданиям, зримого эффекта это не дало. Ровнехонько под годовщину моей службы Мишку выписали, правда, с заверениями, что скоро опять положат в кардиологию. Даже Бадма ничего не мог, вернее, боялся сделать — угроза поставить вопрос об эксплуатации труда больных солдат на партийном собрании сделала свое дело. Провожали Мишку весело. Правда, без песен и плясок, зато с водкой и шутками. Я сказал, что через пару недель я буду самым старшим по сроку лежания, на что Мишка съязвил, что не успею. Ну разве что домой уеду — всё-таки еще одна комиссия впереди.
Лечащий майор относился с недоверием к любому моему слову. Даже если бы я головой прошиб стену, это не помогло бы. Было ясно, что моя новая комиссия на предмет годности к службе не даст ничего. Я всё оттягивал с припадком, хотелось устроить светопредставление именно во время дежурства Зубенко. Но его смена всё не подходила.
Выпал первый снег. Нам выдали черные госпитальные офицерские пальто. По вечерам, нарезая круги, мы щеголяли перед солдатами, одетыми в драные полупальто-полухалаты. Со скуки завели себе кота. По вечерам устраивали представления под кодовым названием „Танк“. Мишка в свою бытность подобных выходок нам бы не позволил. На голову кота надевался носок. Бедняжка полностью терял ориентацию, прижимался брюхом к полу, чем действительно напоминал бронетранспортер. В довершение ко всему мы бросали в него наш импровизированный мяч. Дикий хохот разносился по классу, когда кот врезался в стену или в кого-то из нас.
Сашка где-то напутанил голубую куртку. Я не упустил возможности пройтись по цвету, сказав, что этот цвет ему к лицу. Гневные огоньки вспыхнули в его глазенках, но тут же погасли. Вечером он уходил к „двоюродной сестре на день рождения“. Меня попросил дождаться его прихода. Серёжка уже давно видел сны, а я, как дурак, смотрел в открытое окно, дожидаясь Ёжика. Замерз. Да чёрт с ним — чё мне волноваться? Закрыл окно и принялся писать. Класс наш уже приобретал более-менее приглядный вид. Каждый из уже висевших готовых стендов являл собой маленький шедевр. Все они были разными по стилю и, несмотря на информацию, которую им надлежало доносить, выглядели какими-то легкими, воздушными и совсем не военными. Наверно, потому, что их делали не совсем солдаты.
Камешек стукнул в стекло. Да, это он. Мне предстояло встретить его у помойки. У себя в классе мы объявили повышенную боевую готовность, так как чувствовалось, что кто-то со стороны постоянно за нами наблюдает. Я взял большой ящик с мусором, на дно положил больничные одежды и пошел на главную госпитальную помойку. Сашка быстро переоделся, я вытряхнул настоящий мусор и бросил в ящик его „гражданку“. Шли по уже ночной территории госпиталя безмолвно, боясь нарушить тишину, даже крадучись. Но если бы даже нас кто-то увидел, особого значения не придал бы. Уже все врачи из всех отделений знали нас в лицо. Ну, а мусор выбрасывали только ночью потому, что днем были все в работе, и некогда было заниматься уборкой.
…Я рыдал у него на плече, как ребенок. Не говоря ни слова — все слова были уже не раз сказаны. И я, и он всё прекрасно понимали. Десять минут назад я устроил ему истерику, сказав, что сильно волновался за него. Я не должен сидеть по ночам, ожидая, когда он вдоволь натрахается. Полез на него с кулаками и даже съездил по физиономии. Он остудил мой пыл несколькими ударами. Сейчас же хлопал меня по плечу, нежно обняв другой рукой за остатки талии. Плечо его быстро намокло, и я перебрался на другое, постепенно успокаиваясь. „Ну хочешь, я тебе песенку спою?“ — совершенно серьезно спросил он. „Ага, мою любимую“, — всхлипнул я в ответ. Он неплохо играл на гитаре, быстро перебирая струны гибкими и проворными пальцами. Я не ручаюсь за его вокальные данные, но мне его пение очень нравилось. Он повторил „на бис“ мою любимую в его исполнении песню Макаревича про корову. Я, корова, уже успокоилась и даже полезла целоваться. Он бережно, боясь повторения истерики, отстранил меня от своей шеи, и я покрывал поцелуями его руки. Минета в этот вечер не получилось. Он был готов к этому морально, но только не физически — конкуренции с „двоюродными сестрами“ я явно не выдерживал.
Назавтра Сергей накормил кота адельфаном. Он лежал, совершенно не врубаясь в происходящее. Сергей страшно жалел о своем поступке. Не по доброте душевной — просто „танка“ из него теперь не получалось. Вечером Ёжик сделал мне одолжение, когда дал отсосать. Мы забрались в стоящие в предбаннике друг на друге столы. В полной темноте я быстро по родному запаху отыскал свою соску. Сашка долго сопел, прежде чем излить в меня то, что не долил „двоюродным сестрам“. Я сосал на полном автопилоте, совершенно забыв, что имею в себе частицу любимого человека. Наконец, стоны Ёжика заглушили звуки токарного станка, на котором Серый вытачивал очередной фаллос. Еще с полчаса мы пролежали, обнявшись. Я уже почти уснул на его груди, когда выбежал Сергей со словами: „Хватит пидарасничать. Кот умирает!“
Мне была доверена роль реаниматора. Попытки сделать искусственное дыхание не привели ни к чему. Бедный кот оставил своих мучителей. Я открыл окно и выбросил его, немного не добросив до трамвайной линии. На душе было пусто и сумрачно. Мне показалось, что у всех нас началась агония перед возможной выпиской. Предпосылок к ней не было, но все ее страшно боялись. Страх перед неизвестностью обуял всех. Мы уже не говорили о том, как будем встречать Новый год. Несмотря на оставшиеся до него четыре недели, он казался нам очень далеким. Бадма ходил хмурый и уже не допускал одобрительных похлопываний по плечу.
Зубенко хорошо потрудился перед моей новой комиссией. Она оставила все мои диагнозы без изменений, еще раз подтвердив мою пригодность к службе. Я с горя напился Сашкиной спермы и пошел к Бадме за пропиской в каком-нибудь новом отделении. Узбека на месте не было, и я оставил свои попытки до завтра. Санитарка-алкоголичка будила меня долго. Но стоило ей сказать, что меня выписывают, и что за мной уже приехали, как я мгновенно вскочил с постели. Ничего себе оперативность! Не иначе, как Зубенко насолил. Чувствовалась его подлая рука. Этого старшего прапорщика в своей части я увидеть не успел. Да и не мудрено — я ведь там почти не был. Зато угроза вернуться туда была более чем реальной. Санитарка повела меня переодеваться. Мне казалось, что я сплю, настолько было нереальным всё происходящее. Бадма в кабинете отсутствовал.
Увидев приближающуюся к штабу алкоголичку, я забрался в пространство между столами, где совсем недавно засыпал у Сашки на груди. „Где вашего дружка носит?“ „Не знаем“. Она заглянула между столов. Я догадался прикрыть блестящие пуговицы, и темнота скрыла меня. Уже более часа я лежал, надеясь, что вот-вот появится Бадма. Вместо него пару раз залетал Зубенко, изрыгая массу непристойностей в мой адрес. Ребята попросили меня не подвергать неприятностям и их. Я пошел к кабинету Бадмы, но вместо него застал пролетавшего мимо Зубенко. Он был в ярости. Не знаю, что его удержало от физической расправы. Только соврав, что я забыл в классе военный билет, я получил возможность проститься с ребятами. На все объятия и поцелуи мне была отпущена минута. Ёжик в последний момент сунул мне в карманы остатки адельфана и бросил на меня взгляд, как мне показалось, полный тоски и отчаяния.
Сказать, что мой старший прапорщик был зол на меня — значит не сказать ничего. Зубенко бегал вокруг и подливал масла в огонь, перечисляя отделения, которые он обегал в поисках меня. Я злобно сверкнул глазами в его сторону и сильно хлопнул входной неврологической дверью. Уже выходя за ворота, я всё высматривал вдалеке машину Бадмы. Последняя надежда исчезла, когда мы вышли на трамвайную линию и пошли в сторону остановки мимо стаи ворон, облепивших замерзший и сплющенный машинами труп кота.
Ничего не скажешь, Бог наказал меня за соучастие в убийстве оперативно! Я стоял на двадцатиградусном морозе на автовокзале, ожидая автобуса. Прохожие удивленно рассматривали явно не по погоде одетого свежезамороженного солдата и стоящего рядом стройного, молодого и злого старшего прапорщика. В автобусе мы не сказали друг другу ни слова. Немного отогревшись, я смотрел в окно, кусая губы, дабы снова проверить, сплю я или нет. Автобус вырулил на трассу Минск-Гродно, и начавшийся снег закрыл пеленой минские пригороды.
