Дмитрий Лычёв
(Интро)миссия
Аннотация
Книга о житие-бытие поздне-Советской Армии.
"Чем больше в армии дубов, тем крепче наша оборона".
Автора неоднократно пытались посадить брюхатые генералы, утверждавшие, что у них такого не может быть, а потому клевета и дискредитация.
"Чем больше в армии дубов, тем крепче наша оборона".
Автора неоднократно пытались посадить брюхатые генералы, утверждавшие, что у них такого не может быть, а потому клевета и дискредитация.
13. Не плачь, девчонка…
Вот и всё. Я больше никогда не увижу Сашку. Не смогу обонять терпкий запах его тела, не возьму его ладонь в свою. Я еду в неизвестность, которая даже при самом лучшем раскладе не превратится в более радостную, чем была, реальность. С каждым километром я всё больше удаляюсь от беззаботной и совсем не армейской жизни. Мои мозги наверняка разучились шевелиться хоть чуть-чуть по-военному. По-ихнему, так сказать. Рядом со мной старший прапорщик Щепик. Ласкающая слух фамилия никак не вяжется со злобным выражением его лица. Оно довольно красиво. В выгодную для себя сторону отличается от остальных рыл в родной части. Он недавно вернулся из Афгана и еще не успел отожраться. Поглядывает на меня часто. Когда наши взгляды встречаются, его глаза испускают фонтаны искр, не сулящих мне ничего хорошего. На полпути автобус останавливается, дабы пассажиры смогли испустить накопившуюся за три часа порцию мочи. Я отхожу подальше от дороги. Стесняюсь Щепика — мужчина всё-таки. Он мочится недалеко от меня, зорко на меня поглядывая. Боится, что могу смыться. Мысль эта сидела в моей голове недолго: стоило мне вспомнить, как замерз в Минске, как я сразу отказался от идеи убежать. Но Щепик этого не знает. Стоит, тряся надо мной своей огромной елдой.
Уже в автобусе я почувствовал, что хочу, чтобы он меня вылюбил. Я возбудился, напрочь забыв о том, куда и зачем я еду. Уже стемнело, и даже мутный свет внутри салона не мог помочь обнаружить, что защитник Отечества откровенно работает кулаком, уставившись в окно. Там мелькали маленькие домишки, которых я на самом деле не видел. Я видел за окном Щепика, который заводит меня в туалет на вокзале и дерёт, не снимая штанов, приговаривая: „Так тебе, сука! Будешь знать, как водить меня за нос! Я разорву щас твою лоханку на британский флаг!“ Его колючие усы щекочут мне спину, он разражается нечеловеческими звуками… И тут моя самодельная радость достигла апогея. Стараясь не отрываться от однообразного пейзажа за окном, я исправно спустил себе под ноги. Щепик, сидевший рядом и минуту назад бывший моим самым любимым мужчиной, спокойно дремал, сложив руки на ширинке. Я осторожно застегнулся и откинулся на спинку кресла. Здорово я с ним трахнулся! Он, бедняжка, об этом даже и не подозревает. Гадкий он всё-таки! Если б не внял стенаниям Зубенко и дождался Бадму, как я просил… И почему не приехал тот, предыдущий Мойдодыров гонец? Того бы я охмурил в один момент. Я вновь был в когтистых лапах суровой реальности. И что меня ждет через два часа? Даже интересно…
А ждала меня прежде всего охапка пиздюлей. Автобус приехал в Волковыск на десять минут раньше, даже здесь сократив минуты моего пребывания в полугражданском состоянии. Автовокзал находился на привокзальной площади. Место это уже было мне знакомо. Дорога вдоль железнодорожного полотна длилась в несколько раз дольше, чем я предполагал. Как только мы минули вокзальный перрон, Щепик набросился на меня с кулаками. Бил он профессионально — либо в волосистую часть головы, либо в грудь, да так, чтобы не осталось синяков и кровоподтеков. Я валился в снег, он поднимал мое замерзшее и безвольное тело и по новой начинал разогревать его руками. Потом и ногами, когда я зарылся лицом в снег, думая лишь о том, хватит ли этого для воспаления лёгких. Минут десять он ждал, пока я онемевшими от холода руками отряхну одежду. За время экзекуции я не проронил ни слова. Уже подходя к забытой мною калитке, я вспомнил его недавнее „Так тебе, сука!“. Где-то я уже это слышал. Вспомнив автобусную дрочку, я вслух заржал, изрядно удивив уже успокоившегося Щепика.
„Вот, как и обещал, привез Вам этого в целости и сохранности“, — докладывал Щепик задержавшемуся по случаю моего „камбэка“ Мойдодыру, слегка покосившись на меня при последних словах. Мойдодыр в ответ улыбнулся своей крюгеровской улыбкой. Я б на его месте тоже засмеялся. Единственный раз в жизни я выглядел хуже, чем он! Даже напрягшись, нельзя было найти в лексиконе слова, которыми можно описать то, что я увидел в зеркале в туалете. Вошедший совершить акт дефекации Стас надолго забыл, зачем, собственно, пришел, и, разглядывая по очереди то меня, то мое отражение, пытался определить, кто из нас больше напоминает защитника Родины, да еще на втором году службы. Казалось, звезда капитана Голошумова (и не одна, а все четыре) преследует меня везде и всегда. И сегодня он был дежурным по части. Как-то с недоверием посмотрел он на меня: вид мой был явно обморочным, а пережить мой спектакль два раза я не пожелал бы не то что товарищу капитану — даже любому натовскому шпиону.
На всё еще обязательном просмотре программы „Время“ в Ленинской комнате (о котором я уже и думать забыл) я обнаружил, что нас осталось всего пять человек: Стас, Юра, Ростик, Вовик и, само собой не разумеющееся, я. Пятеро „дедов“, державшие в страхе Ростика с Вовчиком, дембельнулись позавчера, так меня и не дождавшись. Особенно по этому поводу волновался Вадик. Он остался со своим длинным носом, уехав в деревушку под Витебском, так меня и не увидев напоследок. Ростик настолько вжился в роль поставщика продуктов из магазина, что продолжал исполнять ее и после отъезда хозяев. „Room service“ пришел прямо в „Leninsky room“, вывалив на стол банки с овощным рагу и тушенкой. Я демонстративно отвернулся, дабы не есть незаслуженные харчи. Да и с черной икрой и даже с мыльными вьетнамскими бананами это ни в какое сравнение не шло. Ростик жрал, как поросенок, чавкая и причмокивая. Этим и привлек внимание уже дремавшего Голошумова, который приказал прекратить внеплановый прием пищи во время просмотра священной передачи. Ростик схлопотал подзатыльник от Юрия, еще одного сержанта. Юра со Стасом были ровней и по сроку службы, и по званию. К тому же оба были приятелями Щепика. Юра язвительно спросил, не холодно ли было мне во время дороги из Минска в летней-то форме. Не успел я утвердительно кивнуть головой, как он рассмеялся и заметил, что Щепик любого может согреть в пути. Стас закивал головой, состроив мерзкую гримасу, которую он наверняка считал улыбкой. Разумеется, Юра имел в виду не то, что я хотел в автобусе, а то, что случилось уже в Волковыске. Не было сомнений, что друган Щепик поделился своей легкой победой над завалявшимся в госпитале „шлангом“. Ну и ладно, я не в обиде. И на то, что пожрать не предложили, тоже.
Так и не дав досмотреть спортивные новости из „Времени“, самой интересной для меня части, Голошумов отправил нас на вечернюю прогулку. Действо это, придуманное для того, чтобы солдат за пятнадцать минут нагулял себе здоровый и беспробудный сон, предусматривало еще и пение песен во время моциона, чтобы не снилась всякая гадость типа женщин. Юра гулять не пошел, Стас тоже. Вышли мы втроем. Петь таким малым составом нам не моглось. Постояли за складом, покурили и вернулись в часть. Ростик всё время не переставал издавать фыркающие звуки в мой адрес. Обижался за то, что я не разделил его участи мальчика на побегушках. Объяснять столь недалекому существу, что я всё равно бы им не стал, не хотелось. Голод сдавил все мои внутренности, слабость заполнила члены. Мне действительно было плохо, но только жалость, которую я питал к Голошумову, удержала меня от очередного обморока.
Мне не спалось. Лежа в своей холодной постели, я прокручивал в памяти все минские события, шаг за шагом. Наконец дошел до Мишкиной выписки. Во зараза! Какой же у него злой язык! И как ему удалось накаркать, что я не смогу установить рекорд лежания в госпитале всех времен и народов?! И армий! Я отстал от Мишки ровно на один день. Еще бы парочку — и я бы занес свое имя в анналы. А сейчас он может гордиться хотя бы этим. Кстати, ему наверняка во сто крат тяжелее, чем мне. Нас-то пока пятеро. Делить вроде бы и нечего. И некого. Стаса мне что-то уже не хочется. Он смотрел на меня в умывальнике с какой-то долей пренебрежения и жалости. Да, он жалеет во мне несостоявшегося солдата и потому — несостоявшегося мужчину. Ну и хрен с ним. На днях пригонят пополнение — еще пять человек. Двоих из „учебки“, троих — прям из дома. Теплые такие, домашние — будет, где развернуться. Это если к Буденному не наведаюсь. А Стаса больше не хочу. И не буду, бедного, больше хотеть никогда.
Утро наступило раньше, чем я предполагал. Суббота была банным днем. Голошумов построил заспанных бойцов и торжественно об этом объявил. „Суббота — день ебАнный“, — играл словами я, стоя в строю. Пришел прапорщик, похожий на Мордоворота, как две капли воды, как брат-близнец, как Маркс и Энгельс — только оба без бороды. Я спросил у Вовика: а где ж наш ласковый командир взвода? Ушел в отставку? Во кайф! Весь вышел. В отставку. Как хорошо новый день начинается! Хоть этот прапор особенно от Мордоворота и не отличается, но хоть не орет так, что уши сворачиваются в дудочку. Будь я в Минске, на радостях поцеловал бы кого-нибудь в щечку. Голошумов представил меня прапорщику. Я едва вспомнил, что по такому случаю надлежит выходить из строя, а не делать реверанс. Ей-Богу, минские штучки за сутки из головы не выбиваются даже Щепиком. Выйдя из строя, я слегка улыбнулся, представив, что бы я отколол по этому поводу в Минске. Прапор злобно покосился на меня и предупредил, что если в бане я внезапно заболею, он меня вылечит быстро. „Как Щепик вчера“, — процедил сквозь зубы Стас.
Нет, этот малый мне в натуре разонравился! От любви до ненависти — один шаг. И если желание соснуть у Стаса любовью назвать еще нельзя, то ненависть была искренней, почти уже выстраданной. Я даже поклялся не смотреть не него голого. Это казалось мне наистрашнейшим выражением ненависти. В тот момент я ничего другого придумать не мог.
По своей наивности я думал, что баня, как и столовая, находится в Королевстве Химиков. Оказалось, нет. Наши мылись в бане городской, самой лучшей в городе. Лучшей — потому что единственной. Нам предстояло приехать туда в 5:30 первым рейсовым автобусом. Мороз поутру был жутким, и даже 10-минутная дорога в автобусе не отогрела меня. В себя я пришел в бане. Надо же познавать непознанное! Время было не самое посещаемое, так что мы мылись впятером. До московских люксовых заведений подобного рода лучшей местной бане было так же далеко, как мне до столицы верхом на Ростике — обшарпанные стены и только один душ. Я первый раз в жизни воспользовался услугами шайки. Душем, оказалось, мне вообще не положено пользоваться. Это была лишь прерогатива „дедов“. Юра со Стасом стояли под душем вдвоем, слегка друг друга подталкивая. Я помнил свою клятву и посмотрел на сержантов в костюме Адама только для того, чтобы понять устройство душа. Тело Стаса было идеальным — то, что доктор прописал. Я вспомнил, что я его ненавижу, и, слегка задержавшись на лобке Юры, скромно отвел взгляд. Ничего особо интересного там не было. Еще хуже дела обстояли у Вовика (тут я вспомнил про лупу, купленную в Минске и оставленную в наследство Ёжику). Но подумать, что все сержанты на одно лицо, я не успел, ибо вспомнил Антона из Печей. Воспоминания захлестнули обе мои головы. Та, что повыше, понимала, что так нельзя, и я повернулся ко всем задом.
Зато передом к Ростику. Он в это время намыливал свою елдёнку, которая постепенно увеличивалась, превращаясь в третью ногу. Ребята привыкли к подобному действу и не обращали никакого внимания на мастурбацию при помощи мочалки и мыла. Третья нога выглядела аппетитно. Вот если бы она была отдельно от хозяина, я б к ней приложился устами. А так, в сочетании с владельцем… Фу! Нет, ни за что на свете! Загоравшаяся было эрекция потухла. Юра рассмешил всех, сказав, что весь ум ушел туда. Ростик откровенно обиделся, надулся, и этим лишь вызвал новый прилив хохота. Прибежал прапорщик, решивший, что издеваются надо мной. Увидев, что центром всеобщего внимания был Ростик, удалился. К этому он уже успел привыкнуть. Ростика презирали, часто открыто. И не только сержанты. Больше всего доставалось ему за то, что он женат и у него есть двухлетняя дочка. Никак его облик не вязался с обликом отца семейства. Мне было жаль его тогда. Стоял, растерянный. Третья нога от обиды перестала быть таковой. Помывка постепенно подходила к концу. Уже вытираясь, я случайно нагнулся и увидел на пальцах ноги что-то красное. Вспомнив Печи, решил, что это грибок. Подошел к прапорщику и вежливо попросил, чтобы он особо не буйствовал, ибо я опять заболел. Шутка не удалась — „прапор“ моментально сменил маску на массивной физиономии. Я осекся и рассказал о своем подозрении. „Подумаешь, болезнь!“ — облегченно вздохнул близнец Мордоворота. Обещания сразу вылечить не сдержал, лишь пообещал принести мазь после обеда. Хорошее мое настроение как ветром сдуло. Неприятность всё-таки. И где я эту гадость мог подцепить? Наверно, в неврологии. Там можно поймать всё — от глюков до мандавошек.
На утреннем построении я увидел знакомые всё лица, которые иногда снились в Минске, вызывая по ночам обильное холодное потовыделение. Мойдодыр ничуть не изменился со вчерашнего вечера. Походка выдала его, и я узнал своего командира, как только он показался из штаба. Парадом заправлял невысокого роста подполковник, которого я видел впервые. Стас мне шепнул, что это зам командира по технической части, и что он называется Стенем. Я было подумал, что это кличка на белорусском языке, но когда тот рапортовал Мойдодыру, понял, что это его фамилия. Мойдодыр, в тридцатитысячный раз прослушав, что солдаты и офицеры построены, убедился, что это соответствует действительности. И опять мне потребовался переводчик, чтобы понять, по ком звонит колокол. Речь командира была грозной. Вовик перевел, что ничего страшного не случилось: дядя отдает нас в распоряжение Стеню. „Хорошо это или плохо?“ — пустился я в рассуждения вслух. „Скоро узнаешь“, — почему-то радостно прошипел Юра. Стень нас отведет в парк, а там мы будем работать. Что конкретно предстоит делать, никто из присутствовавших в строю не расслышал.
Речь Стеня, когда тот распределял роли в спектакле „Луна-парк“, была более убедительной. Во всяком случае, разборчивой. Но я назло им ничего не понял. Было холодно, и Мойдодыр не стал надругаться над ставшими синими от мороза солдатами и бывшими всегда фиолетовыми от спиртного офицерами и прапорщиками. Так называемый развод под предводительством Мойдодыра, в кооперации со „Стень инкорпорейтед лимитед“ и при прямом участии „Деда Мороза, Ветра энд компани“ был благополучно и без жертв завершен. Стень повел нас в парк собственной персоной. Дорога вела через частный сектор. Парк машин нашей и соседней части завершал собой архитектурный ансамбль пригородов Волковыска. Дальше, за парком, был лес, переходящий в лысые холмы. Те, в свою очередь, когда-то заканчивались, передавая эстафету лесу. Те тоже. А те обратно — и так без конца. Дорога была недолгой — минут десять. Пару раз на нашем пути попались местные жители, для которых солдаты уже стали неотъемлемой частью родного пейзажа. Каждый день, примерно в одно и то же время, они поднимались в гору в свой парк, с тем, чтобы в половине первого возвестить шаркающими шагами о наступлении обеда.
Аналогия с „Луна-парком“ возникла у меня еще летом, когда я нещадно боролся с травкой, пробивавшейся сквозь асфальт. Тогда мне верилось, что всего этого я больше никогда не увижу, и всё воспринималось с улыбкой. Сейчас же „Луна-парк“ предстал предо мною во всей красе: повсюду валялись обломки машин, двигателей и прочей ерунды. Очистить парк было невозможно по причине неподъемности хлама, список которого здесь приведен далеко не полностью. На территории парка располагалось десять наших ангаров с машинами, и еще пара зданий принадлежала соседям. Некоторые из ангаров не открывались годами, в других работа кипела каждый день. Прапорщики что-то ремонтировали, затем это „что-то“ ломалось, они опять ремонтировали, борясь и со сроком годности машин, и с предыдущими собственными ошибками. Оно опять ломалось, и прапорщики нисколько не стеснялись нас, когда пытались объяснить друг другу, почему машина не работает. Я жадно впитывал новые для меня слова из местного лексикона, надеясь употребить их в случае угрозы моему самолюбию. Пока же всё было мирно. Стень, увидев, что нам нечего делать, махнул рукой и оставил Юру за старшего. На его вопрос, а что, собственно, нам делать, Стень еще раз махнул рукой.
Это называлось парко-хозяйственным днем. Первая часть, „парко-“, запомнилась лишь сидением в кочегарке и моим отказом идти в магазин. А Ростик на что? Да и не знаю я, где это. Мне на самом деле не хотелось есть, несмотря на то, что завтрак у химиков был попросту несъедобным. Подумать только, еще сутки назад меня одолевали совсем иные заботы! Интересно, как там ребята? Бадма, наверно, вслух ненавидит Зубенко. А может, и нет, лукавый сын Востока. Может, это он всё подстроил, потому что работы на двоих осталось немного? И он мог не отличаться от других неблагодарных полковников. А я-то, дура, до последнего торчала у его кабинета!.. И как я мог так унизиться? Нет, надо было уходить с высоко поднятой головой. „И по шее бы не надавали“, — мелькнула последняя мысль перед тем, как я, сидя в теплой кочегарке, заснул, опершись щекой на задницу похрапывавшего Вовчика.
Ростик принес плавленых сырков. Как знал, гад, что я их с детства не люблю! Ничего не оставалось делать, как демонстративно отвернуться. „Так ты со своей независимостью долго не протянешь“, — буркнул Юра, вгрызаясь в податливую мякоть „Дружбы“ золотыми зубами.
Чувство голода появилось как раз к обеду. Надежда вкусно поесть в химической столовой витала надо мной только до прихода в гостеприимное логово последователей Пьера и Марии Кюри. Увидев, с какой физиономией я пробую первое, Стас перестал есть и посмотрел в свою тарелку. Я видел, как через рентген, всю таблицу Менделеева, у Стаса же было неважное зрение. Не узрев ничего инородного, сержант опять принялся уплетать за обе щеки.
„Поел — убери за собой посуду“, — ласково взывало объявление. Причем „поел“ было написано красным, а остальное — синим. А что, если не поел? Тоже убирать? Ну, это я так, про себя. Понятно, почему всё написано синим — посинеешь тут с голоду. Когда нес нетронутую пищу, вспомнился анекдот про Штирлица: „Штирлиц украдкой кормил немецких детей. От украдки немецкие дети пухли и дохли“. Смешно стало. Не заметил, как завернул с подносом за изгородь, где все отходы сваливались на радость волковысским и прочим свиньям. Врезался в огромного ефрейтора. Уже остывший суп растекся по его ширинке. Немая сцена и всплеск хохота с моей стороны. Всё-таки счастье, что химические супы быстро остывают. И несчастье, что химический ефрейтор не голову выше и на два плеча шире меня. От его удара ефрейторские лычки превратились в мерно кружащиеся звезды.
— Вы посмотрите, чё этот пидар сделал!
— Сам ты пидар!
Еще двое прибежали и начали толкаться. Я отбрыкивался, жалея, что супа больше не осталось. Второе тоже упало, так что я был полностью беззащитен. Подоспели Юра со Стасом с криками: „Эй, мужики, чё случилось?“ На „мужиков“ первым откликнулся я, не найдя ничего лучшего, чем спросить в ответ: „А чё они дерутся?“ Юра встал между мной и ефрейтором, похлопал, любя, его по плечу и сказал, что я новенький и порядков не знаю. Конечно, откуда мне знать, что ефрейторы здесь под ногами путаются! Ответный поток ласковых слов в мой адрес я слушал уже издали. Сообразил, что лучше спастись не то чтобы бегством — просто быстро уйти. Пытаясь закурить, обнаружил, что потерял зажигалку, оставленную мне шахматным майором. Ну и пусть — будет ефрейтору компенсация. Юра посоветовал мне не ходить на ужин. Антон, говорит, не на шутку рассердился. Да и шутка ли — над ним сейчас смеется вся столовая. Вот и бойцы из соседней нам части вышли довольные. „Здорово, — говорят, — ты его уделал“. Им уже привезли „молодых“. Стоят себе в сторонке, жмутся в кучку. Один день в части, а уже все с синяками. Дедовщина там цветет буйным цветом. Вот и меня доставать начали. Назвали шлангом гофрированным. „А еще, — говорят, — „черпаком“ называешься! Ты же и трех дней в части не был, не то, что год“. „Нет, — говорю, — три дня в общей сложности был. Да и не называюсь я никем. Даже половником“. Один полез задираться. Я встал в стойку не то петуха, не то наседки. Юра разнял. Мало им межвойскового конфликта — щас сделаем еще и разборку с соседями. Ростик брякнул, что они правы: для того, чтобы называться „черпаком“, нужно всё время служить. „Не волнуйся, ты самый что ни на есть настоящий черпак“, — возразил я, и все дружно заржали, закрывая тем самым дискуссионную для них тему.
„Нет, ты так долго здесь не протянешь“, — начал я словами Юры диалог с самим собой. Вот и пидаром обозвали, а за что? Обидно! И ведь красивый, зараза! Что-то последнее время меня потянуло на здоровых мужиков. Грубой силы хочется. Минск испортил. До него такой девкой я не был. Лоб от удара болит. Да-а, кулачище какой огромный! Да и в штанах не намного меньше. Когда суп его хозяйство подмочил, я успел заметить, уворачиваясь от второго удара, что „химическое“ орудие имеет один из наибольших за всю историю войск химзащиты калибров. „Наверно, Антошки все такие“, — подумал я и увидел перед носом калитку.
Сержанты ушли в увольнение. В городе открылась первая видеостудия. Вход по рублю — и сиди, сколько хочешь. Вовчик оттуда не вылезает. Вечером — кино про баб. Говорят, приходит из увольнения примерно такой же, как Антон после супа. Оно правильно — хочется. Вот и мне хочется. А в части — один Ростик да неизвестно где растворившийся Голошумов. Я залез в кабинку туалета. Их там три, но мне сразу приглянулась последняя — там щеколда самая крепкая. С первым мановением руки перед глазами возник ефрейтор. Вот он тащит меня за волосы, я почти не отбиваюсь. Закрывает дверь кухни, бросает меня на хлеборезку. Расстегивает штаны, упирается в предусмотрительно оголенную задницу. И резко входит. И выходит. И опять входит… И мне уже хорошо. Я не заметил, как погрузил в себя четыре пальца. Наверно, такой ширины оно и есть. Следов от общения с Антоном на „очке“ не осталось. Хотя это и неважно — Ростик сегодня уборщик.
Смена нарядов в нашей части еще с Великой Отечественной происходила в пять часов дня. Со временем она упростилась до примитива. По два офицера — дежурных по части, старый и новый, два их помощника из сержантов и два уборщика. Рапорт одного офицера сводился к словам „Всё нормально“. Новый дежурный спрашивал, нет ли слухов о какой-нибудь учебной тревоге. А с уборщиком вообще было просто: Ростик уже в который раз менял сам себя и, скорее всего, ни о чём себя не спрашивал.
На ужин я не ходил. Впрочем, как и никто другой из нашей части. Дело было даже не в сексапильном ефрейторе. Просто я сбегал в магазин. Юра подошел ко мне и осведомился, нет ли у меня желания идти к химикам на ужин. Я честно признался, что нет. „Прошвырнись, — говорит, — тогда в магазин. И себе чего-нибудь купишь, и нам“. Посчитав, что дискриминацией это не является, я согласился. Идти нужно было минут шесть ровно по прямой, поэтому никто не стал рисовать мне чертежи, объяснявшие месторасположение важного стратегического пункта под скромным названием „магазин“. Я сиганул через забор и пошел вдоль дороги. Боязни встретить офицера или „прапора“ не было. Все прекрасно знали, что солдаты отовариваются в магазине. Даже знали, в каком. Если „нехимическую“ пищу видели уже в части, проступком это не считалось. А вот если поймают по дороге в магазин или обратно — тогда другое дело. И виноват ты будешь не за то, что бегал в магазин, а за то, что при этом попался. Впрочем, системы наказания солдат за столь мелкие проступки не существовало. Нас и так было полтора человека, чтобы еще кого-то на гауптвахту посылать. Наорет командир на тебя, ты пообещаешь, что больше не будешь — и всё. Как в детском садике: „Прости меня, дяденька Мойдодыр, никогда больше не буду, честное ленинское!“. Ну, а я по дороге никого из своих не встретил.
В магазине было, с позволения сказать, самообслуживание. Маленький такой деревенский супермаркет. Я набрал продуктов, едва не забыв купить для Юры его любимых плавленых сырков. Армия научила меня есть то, на что я и не посмотрел бы на „гражданке“: ливерную колбасу с майонезом, овощное рагу, законсервированное в стеклянные банки. Мне, такому совсем гражданскому, показалось странным, как можно открывать крышки банок без консервного ножа. В этот вечер я научился и этому, с четвертого удара локтем сломив сопротивление жестяной охранницы рагу.
Совместный ужин в спальном помещении и последующий якобы уход на ужин к химикам, вместо которого мы посидели в кочегарке, немного сблизил меня с сержантами. По причине мерзкой погоды они не задержались в увольнении, да и надоело им шляться каждые выходные по полупустынному городу. Бабами они, по их словам, уже давно пресытились, а к алкоголю были почти равнодушны. Посмеивались над Вовчиком, дрочившем в видеосалоне. Стас, который был минчанином, с интересом слушал минские новости. Кафе, в которое я забредал, бегая в самоволки из госпиталя, как оказалось, было и его любимым. Но со Стасом любиться я уже не хотел. Загоревшееся было маленьким костром желание быстро задул ветер его надменности. Ростик захотел отдохнуть от обязанностей вечного уборщика, и назавтра сержанты возложили ее на меня. Рано или поздно это должно было случиться.
В обязанности уборщика, как это и следует из логики, входило поддержание порядка в штабе в течение дня. Офицеры особо не сорили. Главным было то, что после отбоя надлежало помыть пол и на первом, и на втором этаже, а также убрать туалет. Последнее и было тем камнем преткновения, о который я постоянно спотыкался. А ведь я так возмущался против мытья полов в „сосудах“! Это не шло ни в какое сравнение. Во-первых, в туалете плохо пахло — на то он и туалет. Во-вторых, надо было почистить писсуары, а инструментария для этого не было — так, тряпочкой. А в-третьих, в этот раз противный Стас сказал, что утром лично проверит и зеркала, и краники на писсуарах. Они были сделаны „под позолоту“, и мне надлежало натереть их до блеска. Это уже не Синдерелла — я даже и сказок таких не знаю, в которых туалеты до блеска драят.
Начало воскресенья, кроме наличия двух яиц на завтрак и отсутствия в столовой ефрейтора, ничем от субботы не отличалось. Ростик с Вовчиком после обеда ушли в увольнение, а я заступил в наряд в роли падчерицы у нескольких мачех. Краники я тер долго, пока они не засияли, как кремлевские золотые купола. Вспомнился Вадим из учебки. Бедняжка, и как он мог смириться с тем, что его заставляли скоблить „очко“ лезвием?! Тут просто шваброй протер, и то почувствовал себя весь в какашках. Да-а, человек может привыкнуть ко всему. Даже к фекалиям. С пренебрежением ко всему этому дерьму я вздрочнул в полюбившейся последней кабинке, вспоминая последняю ночь с Вадиком. Господи, когда же настанет то время, когда мы встретимся в Москве?! Я уверен, он будет моим мужем. И будем жить мы счастливо, и умрем в один день — лет так через шестьдесят.
Поутру меня доставал Стас. На краниках, которые я вчера ювелирно обработал, обнаружился пепел от сигареты. Не иначе как Ростик постарался. Стремление конкурировать со мной в звании уборщика-стахановца заставило его стряхнуть вместо обычных капель пепел. Визжал Стас недолго. Он понимал, что я бы не стал портить произведение ювелирного искусства. Я кивнул на возможного вредителя, и сержант замолк. Судя по всему, никто не ожидал, что я так хорошо справлюсь со своими обязанностями. Им хотелось найти повод для дальнейших приставаний, но он, как назло, не находился. Мойдодыр на разводе меня несказанно обрадовал: после обеда привезут новичков. Несмываемая, как пепел с писсуара, скука обещала вскоре улетучиться.
Самая длинная глава: 14. Про палку-выручалку и дырку-растопырку
Мне наконец-то дали более ответственное задание, чем уборка отхожего места. Командир приказал, а скорее, попросил начать строчить списки тех самых воинов запаса, которые были в подчинении у шести наших командиров батальонов. Воины, как им и полагалось, находились в запасе, причем иногда на расстоянии восьми тысяч километров от родной, но неведомой им части. Я не мог скрыть ржачки, когда дошел до целого батальона, состоявшего из жителей Владивостока, Находки и Комсомольска-на-Амуре. Интересно, сколько этому стоящему на запасном пути бронепоезду понадобится времени, чтобы допыхтеть до родной части? Я уже привык к воинским штучкам, но с завидным постоянством возникали совершенно нелогичные армейские пассажи, подобные этому. Или еще лучше — списки следовало писать от руки. Наличие пишущей машинки игнорировалось напрочь. До сих пор не понимаю, с чего бы это. Говорили, так положено по Уставу. Ну ладно, это им со мной повезло. А если бы меня не было? Где найти человека, способного выводить хотя бы относительно ровные буквы? Устав об этом хранил гробовое молчание.
Мойдодыр, видимо, просёк, какое счастье свалилось ему на голову. Я было хотел расположиться в Ленинской комнате, но он, под предлогом того, что бумажки секретные, отправил меня в кабинет начальника штаба. Того всё равно не было. Предыдущий уволился по старости, а нового никак не могли подобрать. Сначала хотели найти достойного среди наших бравых шести комбатов. Вовчик рассказывал, какая заварушка при этом началась. До этого неразливаемые водой и водкой друзья и собутыльники стали если не врагами, то, во всяком случае, неприятелями. И страшными сплетниками. Ябедничали друг на дружку, как в детском садике. Вместо привычных Петь и Вань превратились в „товарищей майоров и капитанов“. Голошумов, хоть и являвшийся комбатом, посмеивался над своими коллегами. „Куда, — говорил он, — вам штаб вести! Вы ж кроме несчастных двенадцати солдат (нас, стало быть) других и в глаза не видели! Вот пришлют кого-то со стороны, тогда узнаете“. Как в воду глядел — прислали, но после Нового года. Мойдодыр решил. До этого собрал всех шестерых и прямо спросил, есть ли кандидатура, за которую они проголосуют единогласно. Какое там! Один майор при тайном голосовании опередил всех на один голос: два собрал — свой плюс Голошумовский. Остальные проголосовали сами за себя. Даже Мойдодыра развеселили. Тема закрылась сама собой, а комбаты отпраздновали окончание соревнования грандиозной попойкой, от которой не могли очухаться уже неделю.
Вот и в этот день они поочередно заходили ко мне в кабинет начальника штаба и давали ценные указания, которые в основном упирались в быстроту сотворения списков именно их запасников. Каждый хотел отнести свои списки на подпись Мойдодыру быстрее, чем остальные пятеро. Мне это сразу не понравилось. Риск нажить себе пятерых недругов был очень большим. Я пошел стучать Самому Справедливейшему Из Справедливых. Взвесив все „за“ и „против“, он согласился со мной, когда я предложил писать по очереди каждому комбату по алфавитной буковке и кончить всё в один день. Комбаты захотели возразить, но было поздно — индульгенцией я заручился.
Работы было аккурат до Рождества Христова. Подарок им будет. Торопиться я не собирался: минский опыт я впитал досконально. В армии иная трактовка закона сохранения энергии: делай вид, что работаешь. А в первый день я вообще от всех отмазался — надо было руку потренировать. Репетицию решил отложить на послеобеденное время, еще не зная, что от новых впечатлений рука начнет выводить чёрт-те что.
Перед обеденным построением нас неожиданно стало на три человека больше. Трое парней, только что с „гражданки“, были привезены Щепиком из распределительного пункта того же Борисова. Вот они, три моих новых сослуживца, стоят перед нашим строем и представляются робкими голосами. Первый, самый рослый — Владимир, которого я сразу же решил называть Бобом. Не знаю, почему. Может, потому, что один Вовик у нас уже был. А скорее всего, просто от того, что было в его внешности нечто американское. Нет, был он из белорусской деревни — самый что ни на есть деревенский парень. Но что-то от ковбоя в нём было. Симпатичный, мужественный. Лассо в руки — и вперед! Я бы, будучи резвой ланью, обязательно притормозил, чтобы он меня заарканил. Светлые волосы, слегка заметные залысины. Выглядел он лет на пять старше, чем было на самом деле. Чистые, добрые и ясные зеленые глаза смотрели на всех нас спокойно, без какого-либо волнения и испуга. Контрастом был взгляд второго, Ивана — уже с западноукраинской деревни. Не только смирение и волнение читалось в его глазах — было там и нечто плутовское, ненастоящее. Чуть пониже Боба ростом, шатен, с немного неприятной улыбкой, выдававшей полость рта, никогда не знавшую санации. Говорил о себе отрывисто, через каждое предложение вставляя: „Ну… я не знаю, що о себе сказать“. Мойдодыр, наконец, перестал мучить парня и передал слово третьему. Звали его Славиком. Маленький, накачанный, почти квадратный. Глаза светились добром и негой. Голос мягкий, почти вкрадчивый. Улыбка с ямочками на щеках. Милый. Как и Иван, из Западной Украины. Рассказывал о своей работе механизатором с гордостью. Руки могучие, сильные и грубые. Я чуть не задохнулся при рукопожатии — едва слышно было мое имя в ответ на его скромное „Славик“. Да, именно так — обязательно с ласкательным суффиксом. Я решил дружить прежде всего с ним. Показал спальню, умывальник. Перед самым построением на послеобеденный развод мы умывались вместе. Он, оголив мощный торс, плескался в холодной воде, издавая фыркающие, возбуждающие звуки. Я настолько был увлечен этим зрелищем, что залил пол-литра воды себе в брюки.
Всё бы ничего, но на разводе было страшно холодно. И это несмотря на то, что я стоял рядом с Бобом впритирку, чувствуя мощную струю тепла, исходившую от него. Славик мне понравился больше, но и Боб тоже притягивал. Нет, мне здесь решительно нравится! И никуда я отсюда не поеду. Тут я вспомнил про оставленного без присмотра Ёжика. Нет! Всё же, если бы существовало право выбора, я бы предпочел Минск, Сашку с его притворной холодностью. Но… Я вынужден довольствоваться тем, что есть. А это тоже не очень плохо. Во всяком случае, признался я себе, ожидалось худшее. Буду, как пчелка, летать над прекрасными цветками, собирая сладкий нектар…
Теперь же я сижу в кабинете начальника штаба, рука не слушается и выводит классический каллиграф детсадовского возраста. Принимаюсь за письмо Ёжику. Объяснений в любви нет: я вовремя представил, как они его развеселят. Пишу всякие гадости: „Ну что, мой дорогой, любимый и единственный, не отвык ли ты от моей задницы? Свербит она без тебя и твоей, буду откровенным, не очень-то большой игрушки. Трипперочек от „сестренки“ еще не подхватил? О, как бы был я рад подарить тебе себя на Новый год! Увы, не суждено — мне здесь и без тебя хорошо. Так что сходи в кулачок“. А на прощание, в самом конце письма — крупными буквами: „ЦЕЛУЮ В ЛОБОК“. Раз двадцать перечитываю написанное, раз пять хочу порвать, но что-то сдерживает. Да, именно таких отношений ты хотел. Я принял твои правила игры — получи то, что заслужил. Я тебя люблю с не меньшей силой, чем раньше, но ты больше никогда от меня об этом не услышишь. И даже не прочтешь.
Под вечер привезли еще двоих новеньких. Они приводили себя в порядок, Ростик выгонял их из умывальника (он опять сменил меня на почетном посту). Там-то я их и застал. Первый — на полголовы выше меня, двухметровый младший сержантик — Денис из Минска. Вернее, в Минске он жил, а к нам приехал из Печей. Это несколько меня озадачило, и я целых полчаса извел на то, чтобы выведать у него, не знает ли он каких-нибудь гадостей обо мне. Пронесло — не знает. Этим сразу и понравился. Ну, а если быть полностью откровенным, то не только этим. Лет в шестнадцать у меня был один двухметровый гигант, но с тех пор я успел забыть, какие они, эти ощущения, когда ползаешь по нескончаемому телу. Светленький, симпатичный, да и в голове что-то есть. Надо бы при случае полюбить его. Хотя, дорогие мои, конкуренция из-за меня у вас обещает быть тяжелой: вас, красивых, много, а я один. Второй парнишка, тоже младший сержант и тоже из Печей, был родом из Полтавской области, в которой я провел почти что всё детство. Знать бы о тебе лет эдак восемь назад! Где ж ты раньше был? Ромка, темненький милый украинец. Нос картошкой. Глаза абсолютно черные. Примерно моего роста. Будущий водитель нашего Мойдодыра. Боже, как хочется стать командиром этой части! Хотя б на недельку…
Я вертелся вокруг них весь вечер. Стас с Юриком объясняли распорядок, помогали троим армейским новичкам пришивать погоны и прочие атрибуты, отличавшие их теперь от простых смертных. Славик закончил первым, и мы с ним курили на улице, в беседке, в дневное время используемой офицерами для перекуров, а в летнее время — и для игры в бильярд. Я закурил свой неизменный „Опал“, Славик — „Приму“. Ему хотелось в армию. Все его одноклассники из нее давно поприходили, он же задержался в сельскохозяйственном техникуме. Теперь он механизатор с образованием. У него никогда не возникало мысли откосить от армии — так он ответил на мой вопрос. Как бы на него смотрели в селе, если бы он остался дома? С любым диагнозом его бы просто не поняли и при каждом удобном случае поднимали бы на смех. И девки бы не любили… Тоже мне, нашел, о чём жалеть! Ничего себе порядочки! Отстали вы всё-таки от цивилизации. У нас в столице на смех поднимут меня, как только я дембельнусь. Мол, дурак — не смог вовремя откосить и потерял лучших два года жизни. Не понял Славик меня. Тему пришлось закрыть на время. Я спросил лишь, много ли девочек он перепортил. „Да нет, не очень — за десяток едва переберется“. Что ж, остается тебе меня испортить… А вслух пожелал ему спокойной ночи.
На кровать, которая была придвинута к моей, никто из новеньких в этот вечер не лег. А на следующий день нашу часть ждали великие потрясения. Нет, тревогу не объявляли. Прямо громом среди ясного неба было сообщение Мойдодыра о том, что в наш штаб подселяют еще одну часть. Нет, я так и не научился понимать эту веселую вещь — армию. Ладно, если подселяют человека, ну, двоих… А тут — целую часть! К счастью, она оказалась маленькой. Десять офицеров и прапорщиков и четверо еще не привезенных солдат. Нам всем велели перебраться в одну спальню и для этого соорудить двухъярусные кровати. Таскать недостающие ложа мне не доверили, помня предостережения, повторяемые на каждой странице моей истории болезни. Этим занялись новенькие под чутким руководством Ростика. Тот через слово повторял, что он „Черпак Советской Армии“. Славик, призванный из соседнего с Ростиком города, подтрунивал над земляком. Ростик злился, пытался что-то приказать, но трое новичков дружно его послали. На попытку задираться зажали бедного „черпака“ в угол и наградили парочкой подзатыльников.
Ростик жаловался за обедом сержантам под мой злорадный смех. Те особо ребят не осуждали, зная говённый характер Ростислава. Юра лишь заметил, что поначалу быть такими прыткими не стоит. Славик кивнул головой в знак согласия. Я нравился ребятам — всем. Шутил непрестанно, чем поднимал пока что только настроение. Особенно им нравилось мое отношение к постоянным подначкам со стороны то Стаса, то Ростика, то солдат из соседней части. Те до сих пор не могли успокоиться из-за того, что меня оставили в покое и не гоняют, как молодого. Я откровенно плевал на всю эту армейскую иерархию, и молодежи это нравилось. Славик с Бобом спрятали у меня в кабинете прямо в сейф с секретными бумажками остатки гражданской жратвы. Вечером они, улучив момент, поднялись в кабинет начальника штаба за вторым ужином. Чести принимать его вместе с ними удостоился только я. Уже перед самым отбоем привезли еще одного новенького. Щепик выцарапал его на распределительном пункте, несмотря на то, что еще один солдат в этом полугодии не был нам запланирован. Мойдодыр твердо решил не отдавать никому украденного парня. Полночи парнишка готовил себе форму.
Естественно, мне не спалось. Хотелось поболтать и орально прощупать его на предмет годности в любовники. Паренек был похож на ребенка, но, несмотря на это, моим любимым типом не был. Скромный, вежливый Андрюха — из Могилевской области. Я недолго сидел с ним, ибо понял, что он всё равно никуда от меня не денется. Ростик упорно не хотел лезть на уже сооруженные вторые полки, но жребий указал ему на это. Я остался на своей кровати, и теперь Андрюха должен был лечь рядом со мной. Я не хотел его и спал спокойно. Ромка храпел, как мужчина. Пару раз Стас, спавший под ним, пинал его ногами снизу, и это в конце концов помогло украинскому парню занять положение, в котором он не мешал нам наслаждаться соитием с Морфеем.
Днем мне пришлось сходить в соседнюю часть за тушью и перьями, которые я выпросил у Мойдодыра для пущей своей значимости. В доме у соседей одна комната была нашей. Я быстренько отыскал целый набор красивых перьев и собирался было уходить, дабы поскорее начать творить шедевры, когда зашел один из местных „дедов“ — тот, с которым несколькими днями раньше я чуть не подрался у „химической“ столовой. Я сразу понял, что на сей раз межвойскового конфликта не избежать — уж больно агрессивным он был. Зато мелким. Я сбил его с ног, закрыл комнату и спокойно пошел к себе. Даже руки не тряслись. Рассказал Юрке со Стасом, они пообещали разобраться в причинах. А их, в общем-то, и не было. Просто парень был зол на свою молодежь. Решил, что я больной и слабый, и захотел на мне выместить свое зло. Вечером пришел мириться. Учитывая, что при стычке я совсем не пострадал, я протянул руку в ответ. Больше никто из соседей не позволял себе выпадов в мой адрес.
На следующий день нам представили нового командира вновь пополнившегося и единственного в нашей части взвода. Заменитель Мордоворота понравился мне сразу. Его выбрали из числа наших прапорщиков, причем настолько удачно выбрали, что он оказался не пьяницей. Простой мужик, добрый и приветливый, относящийся ко всем без различия по сроку службы и званиям. Мне окончательно начинало здесь нравиться. Подумать только: еще недели не прошло, а я уже настолько свыкся с местной обстановкой, что даже и про Минск думать забыл! Лишь иногда, особенно перед сном, вспоминал Сашку. Я прогонял, как мог, мысли о нём, и спокойно засыпал под раздававшееся над ухом сопение малыша Андрея.
Близился Новый год. Командование задумало устроить для детей офицеров новогоднее представление в здании нашего клуба. Мне было поручено нарисовать под это дело декорации. Для этого в мое распряжение выделили служившую раньше будкой киномеханика комнату, как и положено, с дырками в зал. Кино в клубе не крутили лет десять, но дырки остались. Рисуя всяких там зайцев, Дедов Морозов, Снегурочек и прочую ублажающую офицерских деток нечисть, я наблюдал в окошки за Славиком, мывшим полы в клубе. Эрекция не спадала, ибо он только и делал, что стоял раком. Вот он, мой первый здешний лавер! Он, на свою беду, возбудил меня и навлек на себя мою любовь. Я не отходил от него, рассказывая анекдоты и иногда помогая менять воду в ведре. Снегурочки кончились, и я полностью занялся Славиком. Тяжело будет его раскрутить! Да и не очень-то хочется просто трахнуться. Хочется любви, причем обязательно обоюдной. А он любить мужика не сможет. Ну да ладно — я его буду любить, а он пусть считает это настоящей мужской дружбой.
Мы нравимся друг другу всё больше. Остальных я просто не замечаю. Славик уже рассказал мне о себе всё, я тоже готов доверить ему свой маленький секрет, но не находится повода, пока не приходит ответное письмо от Ежа — без скабрезностей, подобных моим, но такое же несерьезное. Типа „Мы по тебе соскучились, хочется прижать тебя к себе и тискать, тискать…“ Или того хлеще: „Целуем тебя во все части тела, доступные губам и языку“. Я показываю письмо Славику. Он смеется, пока не начинает понимать, зачем я это делаю. „Да, я люблю мальчиков, но за свою непорочность можешь не волноваться — мы с тобой просто настоящие друзья, как мужчина с мужчиной“. Славик всего пару дней относился ко мне с настороженностью. Потом, видя, что целоваться к нему не лезут, успокоился и уже без страха приходит в мою киношную каптерку.
Между тем и другие ребята тоже осваивались. Ромка и командирский „газик“ нашли друг друга, и у них было полное взаимопонимание — такое, что даже мы со Славиком могли бы позавидовать. Денис и машина связи тоже находились на пути к интимным отношениям. Ростик, казалось, переживал расставание с любимыми краниками на писсуарах. Он как-то весь преображался, когда по вновь составленному графику подходила его очередь. Он с таким самоотречением драил краники и так подолгу, что мешал мне онанировать. Боб помогал прапорщикам в парке чинить машины и уже нахватался от них непонятных мне слов, выражавших отрицательно-неприязненное отношение к автомобильному транспорту. Иван с Андрюхой порой не занимались ничем и были как бы на подхвате всё у тех же словоохотливых прапорщиков. Сержанты по очереди ходили помощниками дежурного по части. В их обязанность днем вменялись ответы на звонки за пультом с огромным количеством кнопок, огоньков и переключателей. Раз в два часа они записывали так называемые сигналы, поступавшие откуда-то из центра. По инструкции, о каждом сигнале они обязаны были докладывать Мойдодыру — даже ночью. Но тот уже лет двадцать назад просёк, на какие сигналы следует реагировать, а на какие лучше всего наплевать. Список самых важных центровых ЦУ сержанты выучили наизусть и по пустякам товарища полковника от жены не отрывали.
Новая часть за один день въехала в наш штаб. Тогда же появились и их солдатики — трое новобранцев из белорусских деревень и младший сержант, Виктор, как нетрудно догадаться, тоже воспитанник высокопроизводительных Печей. Мне иногда казалось, что печанские сержанты были везде. Новобранцы оказались симпатичными. Один — здоровый бугай, второй — чуть помельче, третий — толстенький и оттого милый и смешной. Я решил пока оставить их в покое — мне бы со своими разобраться. Когда-нибудь, начав с черненького Виктора, я постепенно доберусь и до остальных.
Капитан Голошумов мне нравился всё больше. Не как мужчина — он в шахматы играл. Не то, чтобы сильно, но мне для разминки хватало. Сегодня на его дежурстве я устроил аттракцион — игру вслепую. Мы устроились в Ленинской комнате, наплевав на программу „Время“. Я сел лицом к телевизору и спиной к шахматной доске и Голошумову. По моей просьбе выключили звук, дабы не мешал сосредоточиться. С непривычки я попросил белые. Голошумов получил мат уже при выходе из миттельшпиля. Заорал, что я смотрю на отражение в окне. Задернули шторы, и он начал белыми. Партия была тяжелая, сослуживцы восторженно галдели и сбивали с мысли. Я всё же провел пешку в ферзи, и Голошумов под уничижающие подначки с шумом положил своего короля и с горя закурил прямо в Ленинской комнате, обдувая дымом престарелых членов Политбюро, укоризненно наблюдавших за нами со стены. Третью партию я провел с сигаретой в зубах. Еле спасся от матовой атаки и предложил ничью. Славик, самоотверженно болевший за меня, уговаривал Голошумова ее принять. Уговорил. Я подлил масла в огонь, подойдя к доске и показав Голошумову матовую комбинацию в три хода с его стороны. Он схватил доску и убежал с ней в дежурное помещение. Теперь он оттуда выкрикивал свои ходы. Вдруг перестрелка шахматной символикой с его стороны притихла. Я обернулся. Прямо передо мной стоял ничего не понимающий замполит. Ребята объяснили ему, из-за чего, собственно, задерживается отбой и клубится табачный дым в боготворимой им комнате. Он не поверил и попросил продолжать. Но позицию я почти потерял. „Зевнул“ слона, но шел на твердую ничью. Замполит, перебравшийся к Голошумову, посоветовал ему проигрышный ход. Капитан не посмел ослушаться майора, да к тому же духовного наставника. Через пару ходов они сдались. Не сказав ни слова, замполит ушел.
Это был мой звездный час. Авторитет мой после этого вечера непомерно вырос. Замполит рассказал обо всём Мойдодыру, забыв настучать о нарушении распорядка дня. Тот промолчал. Знал бы он, что вечером я совершу очередной подвиг! У Боба уже два дня болело горло. Командир взвода выдал ему жаропонижающие таблетки, но они не помогали. В умывальнике я уговорил его раскрыть пасть и сразу заподозрил дифтерию. Я не знал, как она выглядит — сработала интуиция. Сообщил дежурному по части, тот — Мойдодыру. Командир попросил Ромку отвезти Боба в госпиталь.
На следующий день Мойдодыр узнал, что мой диагноз полностью подтвердился. До летального исхода было далеко, но кто знает, чем бы обернулось лечение жаропонижающими. Меня сделали внештатным фельдшером части. Бегать, как сестра милосердия, по окопам мне не довелось, ввиду отсутствия оных. Просто со мной все советовались. Год госпитальной практики позволял мне чувствовать себя уверенно. По вечерам я заботливо, даже слишком, смазывал ноги Славика противовоспалительной мазью — тот с непривычки истирал ноги в кровь. Я подарил ему свои носки. Вскоре с моей легкой руки все обзавелись носками вместо противных портянок. Ростик было завизжал, что носки положены лишь „черпакам“ и выше. Славик угрожающе потряс кулаком, и „черпак“ угомонился. С дедовщиной в нашей части было покончено раз и навсегда.
Тридцать первого декабря одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года в десять часов утра состоялось долгожданное представление для офицерских детей. Дедом Морозом был Юра, Снегурочкой — жена одного из офицеров. Капитан этот потом долго ревновал, видя, как Юра тискал ее, на радость ничего еще в любви не понимавшим деткам. Я пригласил Славика понаблюдать за новогодними оргиями из своей киношной комнаты. Мы предусмотрительно не включали свет, дабы остаться незамеченными. Смеяться старались в кулачок по той же причине. Две киношные дырки располагались рядом, и мы сидели, прижавшись друг к другу. При очередном приливе смеха я крепко обнял его. Славик продолжал смеяться, видимо, приняв это за жест „крепкой мужской дружбы“. Моя рука стискивала его всё крепче. Я поцеловал его в шею. Славик отпрянул. Он чересчур возбудился — я видел это по дрожащим рукам, пытавшимся зажечь спичку. Но он остановил меня, молча рукой отодвинув от своего пышущего здоровьем тела. Барьер, воздвигнутый предками, был непробиваем. Мы, не досмотрев до конца шоу, ушли помогать остальным готовить праздничный стол.
Я получил с десяток поздравительных открыток. Самым милым было поздравление от Сашки, хотя он особенным разнообразием и не отличался. Как и в день рождения, он желал мне нескончаемого количества красивых мальчиков, прекрасно зная, что лучше него я никого уже не встречу. К двадцатому декабря я отослал ему поздравление с днем рождения. Не выдержал и написал массу теплых слов. Сейчас он отыгрывался, откровенно надо мной издеваясь. Мне было обидно, но только чуть-чуть. Раз он продолжает писать разные гадости — значит, неравнодушен. Как мне хотелось на мгновение перенестись в Минск! Просто для того, чтобы обнять егь и поздравить со всеми праздниками орально. Увы, Ёжик, на свое счастье, оставался недосягаемым. Самым последним я распечатал письмо от Мишки. Его опять положили в кардиологию. Ничего о своем пребывании в подчинении у злого майора он не писал. Да и зачем — я и так был в состоянии представить, как тот измывался над бедным солдатом. Бадма сдержал свое слово, вызовом в госпиталь враз прекратив Мишкины мучения. Сергей с Ежом, заразы, накапали Мишке про кота. Наврали, что это я его на тот свет изжил. Мишка в конце письма обещал мне жестоко за бедное животное отомстить — трахнуть всеми фаллосами, которые Сергей настрогал. Я вспомнил, что их там должно быть не менее двадцати, и приятная нега разлилась по телу. Послание Мишка закончил рисунком: несчастный кот, раздавленный машинами, в окружении стаи ворон. Я молил Бога о прощении. Мне было очень стыдно.
Письма с „гражданки“ играли в моей тамошней жизни очень большую роль. Еще со времен учебки я постоянно перечитывал их. Послания бывших любовников окунали меня в пучину полузабытой московской пидовской жизни. Со временем я перестал завидовать тем, кого оставил в столице. Их жизнь была однообразной. Все новости заключались лишь в появлении нового мальчика, который пропускался через всю тусовку — и опять толпа жила ожиданием новой жертвы ее похоти. Письма моих „натуральных“ теннисных и шахматных партнеров были более интересными. Один из них, Вадим, доводил до моего сведения все околоспортивные новости, которые нельзя было узнать из гнусного „Советского спорта“. Всё грозился меня выдрать в теннис — половина письма уходила на его фантазии по этому поводу. Со вторым, Володей, мы играли в шахматы по переписке. Занятие это было довольно нудным. Казалось, почтальоны делали всё возможное для того, чтобы я забыл позицию. Они испытывали нас на прочность памяти, но нам пока удавалось бороться с ними, а заодно и друг с другом. Мой лучший друг детства, так мною и не развращенный, залетел на три года в морскую береговую охрану — аж во Владивосток. Сначала я жалел его, потом, когда у него родилась дочка, стал немного завидовать. Иногда мне страшно хотелось ребенка (причем от женщины). Но завидовал я ему по большей части потому, что он должен был вернуться, когда дочке будет два с половиной года. Никаких тебе пеленок, ночных бдений и тому подобного. Хорошо устроился, гад!..
Самыми желанными были письма от моей кузины из Полтавы и от мамочки. Кузина, мой милый ласковый Светик, знала всю мою подноготную и ничуть не осуждала. Более того, постоянно задавала наводящие вопросы, провоцирующие меня на похвальбу своими сексуальными победами. Казалось, даже завидовала: ведь у меня такой большой простор для деятельности в отличие от ее пединститута (от слова „педагогика“). Она должна была через три года стать учительницей русского языка, вот я ее по этому поводу и подкалывал. Переписав уже упоминавшийся монолог Гретхен из „Фауста“, я выдал его за свое произведение. Она клюнула — я получил полный восхищения братцем ответ. Я ее пристыдил, и она на пару месяцев замолкла. С мамочкой отношения скадывались лучше, чем до моего отбытия „в ряды“. Мои гражданские похождения стоили ей огромного количества нервов. Я постоянно отсутствовал дома, предаваясь любовным утехам. А последние два года школы я просто прогулял, будучи впервые в жизни влюбленным и любимым. Только перед самым уходом я доверил ей свою тайну, рассудив, что у нее будет целых два года на то, чтобы всё обдумать. С каждым месяцем наши письменные отношения приобретали всё более доверительный характер. Она меня простила и поняла. И это было наибольшим счастьем в моей жизни.
Вот и Новый год. Старый прошел гораздо быстрее, чем я ожидал. Хотя, если оглянуться назад и вспомнить всё, что за этот год произошло, так не скажешь. Каким он был, год, от которого осталось только пять часов? Наверно, больше хорошим, нежели наоборот. Да, безусловно. Ёжик, Мыш, Мишка, Алик и… армия. Везде одна армия! К концу этого года я понял, что пребывание в ней уже не очень меня и тяготит. И… Олег — самое страшное, что случилось в этом году, самое отвратительное и мерзкое, случившееся в армии, в моей армии. А теперь — Славик… Славный Славик… Именно он и отвлекает меня от размышлений, которые я затеял, лежа на кровати. Зовет помогать накрывать праздничный стол. Он сам приготовил основные блюда. Мне уже не терпится их отведать. И его самого тоже.
Сержанты отправились попить перед боем курантов водки в соседнюю часть. Я водки не хотел, да и куда интереснее мне было находиться среди молодежи. Всё-таки, что бы я ни говорил, они мне ближе, чем вся соседняя часть вместе с нашими сержантами. Ростика они с собой не взяли, и он сидел, насупившись и искоса поглядывая на приготовленные Славиком салаты. Нам он не помогал, и ребята пригрозили, что ничего ему не достанется. От этого он еще больше надулся и стал похож на маленькую толстую глупую жабу, которую надули через соломинку (впрочем, эпитеты эти я украл у Славика).
Дежурить по части, к моей огромной радости, назначили Голошумова. Он принимал наряд, уже будучи слегка поддатым. Добавил он в оружейной комнате, где среди автоматов и противогазов запрятал заначку в виде литровой бутыли с самогоном.
Непосредственно перед боем курантов явились Мойдодыр с замполитом и принесли с собой теплые слова по случаю праздничка. У командира это, как всегда, получилось невнятно. Даже слова „Новый год“ он произносил с таким акцентом, что я на мгновенье подумал, что нахожусь в воинской части где-нибудь в Катманду. Замполит вернул меня в соцреалистичное настоящее, осыпав всех поздравляемых уверениями в заботе о нас партии. Чуть ли не всё Политбюро, исходя из его слов, желало нам в новом году успехов в боевой и политической подготовке. Подвыпивший Юрик громко срыгнул при этом, видимо, пожелав старцам в ответ долгих лет жизни, но замполит так был увлечен собственным пением, что на сие проявление политической незрелости внимания не обратил.
Если в Печах я пил лимонад, то здесь пришлось обдуваться коктейлем „Вечерний“, который слегка своим видом и вкусом напоминал шампанское, разве что алкоголя в себе не содержал. Чокаясь, я уставился в глаза Славику. Тот смутился и, кажется, даже покраснел. Четыре парня из прилепленной к нам части, где-то вкусившие самогона, дружно хохотали, взирая на нелепых юмористов, извращавшихся на первом канале ТВ. Сержанты опять сходили к соседям, добавили и разбрелись по койкам. „Примитивно…“ — рассуждал я, сидя со Славиком на крылечке. Начинались настоящая новогодняя метель и „Собака на сене“. Когда-то, в детстве, я не мог оторваться от этого фильма. Сентиментальный Славик сидел со мной в Ленинской комнате и внимал стенаниям Боярского. Остальные, поняв тщетность своих попыток переключиться на польскую программу, обиженные, разошлись. Мы остались одни.
Я хотел его прямо сейчас. Как Новый год встретишь, так он и пройдет. Первые часы года восемьдесят девятого — года дембеля — хотелось провести с любимым парнем внутри себя. Но одно дело — мое желание, другое — он. Его нежное ко мне отношение иногда казалось мне странным, пока я не понял, что он просто видит во мне подружку и относится как к девочке. Вот и в Ленинской комнате он гладит мою руку. Я обнимаю его и говорю, что хочу. Не здесь, конечно — в кабинете начальника штаба. Он боится. Ему стыдно. Говорит, что если сделает ЭТО, не знает, как сможет смотреть мне в глаза утром. „Дурашка, как это „как“? С благодарностью, конечно!“ „Нет!“ „Ну что ты, как собака, которая сидит на сене?“ — вопрошаю я уже словами Боярского, вернее, Лопе де Вега, или, еще вернее — не знаю, в чьем переводе. Я прикасаюсь губами к его мощной шее. Ее напряжение вскоре спадает. Славик весь как-то обмякает, я подаю ему руку. Моя Диана, кажется, сморщившись от невидимой боли, которая, по ее словам, придет утром во время утреннего осмотра моих глаз, наконец, слезает со своего стога сена. Ступая как можно тише, мы крадемся на второй этаж. Мерзкие половые доски не хотят осквернения священных штабных помещений. Как знать, может, для них это и в первый раз. Но я-то точно знаю, что не в последний!..
Свет мы не включаем. Я облизываю его шею. Славка трепещет. Дрожжит (он всегда писал это слово с двумя „ж“). Милый, ласковый… Его кадык неустанно перекатывается вверх-вниз — мальчик не успевает сглатывать набегающую слюну. Думая, что это у него всё же скорее от волнения, чем от жгучего желания, я постепенно перехожу на его подбородок и крадусь языком к губам. Несмелая попытка отвернуться пресекается самым жестоким образом — я впиваюсь в его губы и пью их вместе с обильной слюной. Его язык робко скользит по хищным зубам и наконец-то смешивается с моим. Сильные руки сгребают меня в охапку, я не могу вывернуться, чтобы начать его раздевать. Освобождаю одну руку и с трудом расстегиваю пуговицы на его брюках. Напряженный елдак освобождается от заточения в тесных для него кальсонах и тяжелым камнем падает мне в ладонь. Горячий, трепещущий… Нежно перебираю пальцами. Славик вырывается, явно хочет что-то сказать. Но теперь я крепко стискиваю его другой рукой. Он почти кричит в мой рот, что сейчас кончит. Едва успеваю упасть на колени… Первые брызги новогоднего шампанского падают мне на лицо. Под основную порцию подставляю пасть. Набираю полный рот сладостей. Славик постанывает — непонятно: то ли вопрошает, зачем, то ли восклицает нечто. Я опять своим рылом в сантиметре от милой мордашки. Он дышит тяжело. Припадаю к его губам, и он впервые в жизни пробует на вкус свою собственную сперму, которую я с благодарностью возвращаю, как сдачу — слишком уж большая плата за мои старания, за ночи грез о нём. В темноте вижу, как он морщится, но сглатывает. Семя перемешивается со слюной и растворяется в нас обоих. У него опять стояк. О себе я уж не говорю. Сосу его. Грубые руки ерошат мой затылок. Прерываюсь только для того, чтобы перетащить и себя, и его на начштабовский стол. По дороге в несколько шагов он как бы невзначай дотрагивается до моего верного друга. Я понимаю этот жест по-своему. И вот мы уже на столе — валетом. Он не сосет — целует. Как только голова моего верного друга погружается во влажное горячее пространство, друг стреляет. Славик резко отстраняется, и я заливаю ему за воротник. Встает, ругается. „Сам виноват! Небось, когда с тёлкой валяешься, рубашку снимаешь? Всё равно завтра никто подворотнички проверять не будет. Ну, а если что, скажешь, что перекрахмалил“. Смеется. А потом сам лезет целоваться, после того, как полностью раздевается. Мне очень хочется включить свет и посмотреть на него во всей красе. Чувствую, как играют все его мышцы. Но нельзя: мало ли кто из наших алкоголиков офицеров по улице шляется! Увидят свет в кабинете НШ — ни за что не поверят, что я пишу в это время их поганые списки. У него сосковый эротизм: он почти визжит, когда мой длинный во всех смыслах язык обволакивает по очереди его соски. Они набухают настолько, что то и дело попадаются мне на зубы. Мужская рука, как тиски, только очень горячая, стискивает мою шею, и я боюсь остаться без шейных позвонков. Медленно ухожу от сосков, но Славик настойчиво меня к ним возвращает. Сквозь них цежу, что завтра он их не узнает, и Славик толкает мою голову к своему верному другу. Стоит ли говорить, что он в полной боевой готовности! Заглатываю целиком. Приятная щекотка глубоко в глотке. Непоседливая головка, кажется, раздражает уже пищевод. Славик так глубоко не может, но мне и на полшишки здорово. Он устает первым. Мой „интранс“ уже полностью готов впустить одинокого пассажира. Опираюсь на стол, и пассажир входит в просторный трамвай, острожно, словно боится, что там будет контролер. Трамвай „Желание“…
Он боится СПИДа. Я, дурак, на свою голову сам ему поведал о страшной и неизлечимой болезни, о которой Славик и слыхом не слыхивал. И не мудрено — я сам читал об этом всего пару статей, да и то те, которые мне прислали заботливые московские пидовки. Сами они в это не верили, но стращали, не зная, как отвадить меня от солдатиков — завидовали… Славик долго не соглашался. Вспомнил, что еще и сифилис существует. Требовал презерватив. „Что поделаешь, если не существует презерватива, который бы я напялил на всего себя?“ Наверно, именно этой фразой я его и уломал. Пассажир так и остался безбилетным. Наверно, это был самый огненный трах. На дворе мела метель, а наши горячие тела, соединенные воедино посредством не самого маленького штыря, продолжали скользить по полировке начштабовского стола. Из-за разницы в росте неудобно было делать это стоя, и Славик сам повалился на меня. Он уже осеменил мою утробу, но продолжал как ни в чем не бывало. Вылез из меня только после того, как разрядился по третьему разу. Развалился на столе и принял на грудь моих живчиков. Я их размазал сам. Потом, правда, слизал.
Я облизал его полностью, вдыхая аромат сильного тела. Уткнувшись в подмышку, я мечтал о том, как сладко нам будет оставшиеся десять месяцев. Спросил глупость: понравилось ли? Он промолчал. Я не стал обременять его расспросами. Конечно, он и сам еще не знает. Он гладит меня по волосам, чувствуя себя пидарасом. Я целую его руки перед уходом. Рано утром надо прийти прибраться. Я проснусь раньше всех и, неслышно пройдя мимо ужратого Голошумова, цыкнув по дороге на скрипящие половые доски, отворю дверь кабинета, где еще будет стоять запах траха. Запах солдатской любви…
Перед тем, как снова лечь в постель, я посмотрю на сладко спящего Славика и, уткнувшись в подушку, уйду в сон, который снова вернет меня в кабинет любви. Но на этот раз на столе вместо Славика будут батальонные списки. И почему-то бубновый валет…
Утра не было — для всех, кроме меня. Понятно, по какой причине: бубновые валеты, мельтешившие в мозгах, не давали толком забыться. Сопение Андрюшки смешивалось с храпом Ромки и свиным повизгиванием Ростика. Несмотря на солидное расстояние до Славиковой койки, я слышал, или, скорее, чувствовал его ровное глубокое дыхание. Не знаю, что снилось ему. Уж точно не я — в этом случае он бы наверняка стонал и вытирал со лба холодный пот. Сонное царство продлилось ровно до обеда. Голошумов так и не удосужился проснуться, и мы чуть не опоздали на праздничную трапезу в „химическом“ королевстве. Она была праздничной только по названию, ибо дополнительные к обеду булочки оказались невкусными и уж точно не праздничными. Их я с радостью отдал Ростику. Славик сидел напротив меня и, как и было обещано вчера, боялся поднять взгляд. Мне становилось любопытно и смешно. Уже на выходе из столовой мы-таки встретились взглядами. Батюшки, да он действительно смущается! Ему действительно стыдно!
Отведя его от толпы, я спросил: „Неужели мучительно больно?“ „Да“, — говорит. „А ты считай всё это сном, забавным эротическим приключением во сне, от которого обычно случаются поллюции. В данном случае их не было лишь потому, что я всё вылизал. Но я больше не буду. Честное комсомольское! Вот увидишь!“ Он молчит. Я понимаю, что ему на самом деле нечего сказать. И я бы на его месте молчал. „Слушай, Славик, мы с тобой взрослые люди, солдаты даже. Давай оставим всё это, пустим по воле волн — пусть будет то, что будет. Ты на данный момент мой лучший друг, я привык к тебе, и твоя показная холодность будет мне неприятна. Да и тебе тоже…“ Он резко перебивает меня предположением, что и он теперь педик. „Вот тебе и на! Так я и знал, что всё этим кончится! Слушай, а ты можешь как-то обойтись без классификаций? Это на уроках зоологии тебя учили: тип, класс, отряд, семейство, род, вид. А мы с тобой не в школе. Мы — в замкнутом пространстве, именуемом, кстати, Советской армией. Злом, к слову сказать, пространстве. Жестоком, холодном, еще холоднее, чем сегодняшний день и эта метель, под которой мы стоим и говорим друг другу слова, от которых мурашки по коже носятся. И в этом самом пространстве, поверь мне, опытной солдатке, очень важно наличие — нет! — присутствие друга. Настоящего друга, найти которого здесь — ноль целых хрен десятых процента шансов. Хочешь — проверяй, но для себя это я сто раз уже доказал. И в последнюю очередь мне интересна сексуальная ориентация моего друга“. Здесь я осекся, поняв, что меня заносит не то метелью, не то просто далеко. Славик по-прежнему молчал, разве что ухмыльнулся последним моим словам. Осознав глупость своего положения, я оставил тему и заодно Славика. Настроение упало. Состояние после почти бессонной ночи и тяжелого разговора приближалось к состоянию Юрика со Стасом — состоянию похмелья. Любовного, вернее, сексуального (Славик бы сказал „гомосексуального“). Лучше бы я нализался, как Голошумов! Он, кстати, невероятными усилиями воли и остатков мышц принял-таки вертикальное положение, но только затем, чтобы проверить количество нас. Его подговка к сдаче наряда заключалась в опустошении остатков мутной жидкости, которые исчезли со дна бутылки в его бездонной глотке.
Мини-депрессия, затеянная по собственной воле и по воле Славика, продолжалась ровнехонько до воскресенья. Я попросил командира взвода об увольнении. К удивлению своему, он отметил, что я еще ни разу не пользовался этим, с позволения сказать, „видом поощрения“. Новеньким данный вид роскоши еще не был позволен. Сержанты были заняты своими делами, и мне пришлось тащиться в город одному. Вовчик посоветовал наведаться в видеосалон, а потом рассказать ему, „какую фильму там кажут“. „Приду — расскажу, обдрочишься“, — во всеуслышание пообещал я ему, и громкий хохот парней из соседней части сопровождал нас аж до калитки.
Сначала была разведка буфета на вокзале. Ассортимент примерно соответствовал моим представлениям о подобных заведениях (не первый год всё-таки в армии!). Без сладкого я не умру, пусть оно и не первой свежести. Жуя пирожок с повидлом за пять копеек, я забрел в кафе „Дорожное“ на привокзальной площади. Вот сюда-то мне и надо ходить обедать — это не мой любимый „Пекин“, но и не „химический“ рай вкусной и здоровой пищи. Улица, по которой нас возил в баню автобус, оказалась главной в городе. Естественно, названа она была именем вождя мирового пролетариата. Я и не пытался найти другую большую улицу, поняв, что это бесполезно. Прокатился одну остановку на автобусе. Улица Ленина совершенно неожиданно вывела меня на площадь Ленина. Кто бы мог подумать? Ни за что бы не догадался, что плошадь, на которой стоят райком, универмаг и главная гостиница города, носит имя „бабы Лены“! Я было подумал, что и гостиница — тоже, но здесь я ошибся: „Березкой“ она называлась, с рестораном даже. Пошел вправо от нее и очутился на городском рынке. Учитывая близость польских границ, мне не показалось странным то, что продавцами разноцветных шмоток были поляки. Сначала они продавали то, что привезли из своей спекулянтской Польши, а потом на вырученные рубли закупали утюги, чайники и прочие электротовары, в которых братский польский народ нуждался так же, как я в пирожках с повидлом за пять копеек. Их я доел как раз на рынке, наконец-то почувствовав себя сытым и удовлетворенным. Еще бы: одна пачка „Опала“ стоила столько же, сколько целых десять пирожков! Дав себе слово курить поменьше, я отправился в кинотеатр на засаленную французскую комедию.
В холле кинотеатра случилась неприятность. Привязались две местных красавицы. Крепко привязались — даже „пепси“ напоили. Сели со мной. Я оказался меж ними. Как только наступила искусственная темнота, с легкой подсветкой от французской комедии, я понял, что меня хотят изнасиловать или просто трахнуть. Девки с обеих сторон запустили руки сначала под шинель, а потом и под предусмотрительно расстегнутые ими брюки. Не скажу, что эрекция была сильной, но достаточной для того, чтобы они ничего не заподозрили. Я еле уговорил их, что здесь не место, и пообещал после сеанса пойти к одной из них в гости. Вот уж комедия! Французы до такого бы не додумались! Воспользовавшись давкой при выходе, я растолкал сентиментальных мещанок, обсуждавших перипетии увиденного, вылетел из кинотеатра и понесся по улице, на которую еще ступала моя нога. Улица вывела меня к чебуречной. Я растратил столько килокалорий, что чебуреки были просто необходимы. Я их сожрал на целый рубль, после чего, вспомнив, что в этом городке особо не скроешься, взял курс на спасительную родную часть.
Я вовсе их не испугался, да и себя тоже. Время позволило бы не только пойти в гости, но и сотворить то, зачем меня в эти гости звали. Мне это просто было не нужно. Наверно, как и Славик, наутро я не смог бы смотреть в глаза, в данном случае — в свои. Так что себя я всё-таки испугался — именно этим я и объяснил свое позорное бегство. А Вовчику рассказал не только о разыгравшейся комедии, но и о походе в несуществовавшие „гости“. Он твердо решил пойти в кино в следующее воскресенье. Я лишь усмехнулся, а он воспринял это чуть ли не за оскорбление его как мужчины — вскипел, зарделся, потребовал объяснений. „Тьфу ты, как гусары прямо! Ебалом ты просто не вышел!“ Под смех Юрика я развернулся и спокойно отправился в спальню, а пытавшегося рвануть за мной Вовчика быстро осадил Славик.
Я никогда не хотел ввязываться в скандалы сам по себе. Лежа в кровати, я корил себя за глупый поступок. Зачем, спрашивается, я пытался сорвать зло на себя на бедном Вовчике? Лишь к утру я понял, что ни девки, ни французская комедия были здесь ни при чём. Я не смог простить ему Минск. Но утром всё равно извинился. А Славика поблагодарил глазами.
Понедельник, как впрочем, почти все армейские понедельники, да наверно, и все понедельники вообще, был днем тяжелым. На утреннем разводе перед нами предстал долгожданный новый начальник штаба. Всезнающие Юрик со Стасом в один голос утверждали, что новый НШ вскоре должен заменить Мойдодыра. И никто этим слухам не радовался — даже я. Мне пришлось столкнуться с подполковником Базаровым в его кабинете, из которого в слишком спешном порядке я выносил свои канцелярские принадлежности и секретные списки. Это был очень противный подполковник. У него были колючие злые глаза. И мне страшно не хотелось, чтобы он заменял Мойдодыра. Я верил в стойкость нашего командира. Дай Бог ему доброго здоровья хотя бы до моего дембеля! Именно тогда я в первый раз признался себе, что мне не хочется больше предпринимать попыток уйти из армии раньше. Только для вида, чтобы не забывали, я иногда хватался за сердце. Впрочем, командиры разных рангов, все как один, вовсе и не думали нагружать меня тяжким трудом. Как и обещал, я раздал комбатам списки в один день. Все они были страшно довольны, но вида не показывали. Лишь Голошумов засиял, как после стакана первака. Даже руку пожал, совсем как мужчине.
На несколько дней меня просто забыли. Мойдодыра, в связи с тем, что он возился с Базаровым, комбаты моими, пусть и красивыми, но всё же списками, не беспокоили, Стень подевался куда-то, а я отдавался сам себе. После развода я уходил в киношную каптерку, где и проводил дни за написанием писем. Ёжик писал часто — глупости всякие, но всё равно было приятно, что не забывает. Его наконец-то тоже вернули в родную часть. Я даже втихую посмеивался про себя: вот, думал, нагулялся ты по сестрам своим двоюродным, сволочь — теперь Родине послужи, пиздолиз! Двойственное чувство было, когда я, подперев руками подбородок, начинал думать о Сашке. Сначала накатывала злоба. Я ненавидел его в эти минуты. Так забавляться мной! Никому бы другому я этого не позволил. Почему? Да всё просто — потому что люблю. Безответно? Наверно. Бесперспективно (фу ты, поганое слово)? Быть может. И тут из злобы и ненависти вновь рождалось чувство, от которого приятное тепло разливалось в груди, постепенно опускаясь по телу вниз, до тех пор, пока не являлись пошлые мысли. Да и они не казались настолько пошлыми. Разве пошло отдаваться любимому? Конечно, нет. Пошло и мерзко трахать из жалости. Сука! Пошляк и мерзавец! Опять ненавижу…
Вернулся Боб — свежий, румяный. Дабы особо не перетруждать парня после болезни, мудрый Мойдодыр отправил его ремонтировать мебель в клуб. Работы у него было много, и в то же время не было совсем: мебель, которая исправно служила немецким захватчикам во время обеих мировых войн, починить было невозможно. Боб, как мог, делал вид, что успешно борется с веками и древогрызущими насекомыми. Это меня забавляло настолько, что, высунув нос из кинодырки, я острил и постоянно смеялся. Боб заходил ко мне не только во время перекура — за анекдотами, которыми я сыпал, казалось, до бесконечности, до тех пор, пока „нормальные“ не кончились и не остались только те, которые про пидарасов. Но и они к вечеру иссякли, не оставив, похоже, у Боба ничего путного в голове.
На следующий день он принес мне открытку — подписать для мамочки ко дню рождения. Я постарался на славу, сделав из обычной четырехкопеечной открытки произведение искусства. Боб сказал, что теперь он мой должник. Я лишь ухмыльнулся про себя, а вслух сказал, что всё это пустяки. „К вечеру приходи — у меня намечается самогонная вечеря. Только не говори никому, а то еще желающие появятся“. День был субботой, а в наряд заступал Голошумов. Это было гарантией того, что он ничего не унюхает — в любом случае будет пьянее нас. Славика я не позвал, хотя он видел, как я после обеда прыгал через забор с литровой банкой подмышкой.
Мне необходимо было напиться. С утра насмотрелся на наших парней в бане, и к вечеру организм так и требовал алкоголя, раз ничего другого не перепадало. Я даже не помнил, помылся ли я сам. Все мои усилия были направлены на то, чтобы оставить незамеченными свои голодные взоры на прелести сослуживцев. Меня впечатлили Ромка, Денис и Боб. То, что хлопцы из Полтавской области славились своими инструментами, я помнил еще с детства, когда обсасывал парочку деревенских переростков во время отдыха у бабушки. Сегодня я снова убедился в этом. Пока Ромка намыливал свой непомерный агрегат, я, будто бы увлеченный намыливанием самого себя, пожирал очами розовую головку, которая, будто роза на снегу, ослепляла своим великолепием. Она слегка увеличилась в размерах, и мне уже заранее стало жалко свой охочий до таких забавных вещиц рот. Как я ни старался, Ромка-таки поймал мой взгляд. Но не сказал ничего. Возможно, ничего даже и не понял. Посмотрел в ответ на меня ниже пупка, безо всякого интереса — просто в ответ. Я сглотнул слюну и переключился на Дениса. Он уже ополаскивался, и для того, чтобы оставить ноги в чистоте, забрался на подставку для шаек. Его полувставшая игрушка была прямо напротив моего фейса всего где-то в метре. Перед моими глазами вновь пронеслись воспоминания о печанском „газике“ с Антоном внутри. Нет, эта штука, пожалуй, будет подлиннее… Денис тщательно вытирал ее, и я уже размечтался, что делает он это для меня. Мне пришлось оторваться от развлечения, ибо собственная эякуляция застучала во мне, вернее, начала колотить в двери, отдаваясь глухими ударами гда-то высоко в мозгах. Об эрекции и не говорю: я срочно прикрылся полотенцем и пошел вытираться в предбанник. А там был Боб. Мне показалось, что он мастурбировал при помощи полотенца. Увидев, что я уставился на его стояк, Боб стыдливо отвернулся. Я лишь сказал, что он похож сейчас на девочку, смущенно прячущую свои прелести от мужского взгляда. Недовольное ворчание в ответ я слышал уже в туалете. Стоило мне лишь прикоснуться рукой к стволу раскаленного члена, как он пустил чуть ли не под потолок спешно выработанный глазами продукт. Испугавшись следов, я вытер сперму жалким подобием туалетной бумаги. Я вышел из бани всё равно первым, почти ничего не соображая.
Мне было страшно за себя. Глупец! Так просто, оказывается, ты можешь потерять голову! Нет, эти почти четырнадцать месяцев тебя решительно ничему не научили. Так подставиться из-за хуйни какой-то! Причем в прямом смысле хуйни… Я медленно брел по направлению к почте, еще не зная, кому я собираюсь звонить — просто по инерции. Я всегда ходил после бани звонить. По большей части домой, иногда — московским пидовкам. И не потому, что скучал по ним, а только для того, чтобы прервать их утренний алкогольный сон. Как правило, они ругались, снимая трубку, потом начинали щебетать о новостях; последняя монета, скрываясь в необозримом чреве телефонного автомата, освобождала клеммы, и щебетание сменялось на короткие гудки. И я почему-то был рад этому. Я никогда не доводил разговоры с московскими пидовками до конца.
Холод постепенно пробирал меня, принося тем самым отрезвление. Так же быстро, как и возбуждение, в голову вошла свежесть. Краем глаза я увидел отделившегося от нашей толпы Ромку. Он спешил на почту, за мной. Вот интересно — куда он звонить собирается? Телке, наверно — дома в деревне телефона быть не должно. Впрочем, мне всё равно, тёлке или не тёлке… И тут меня осеняет. Я убыстряю шаг и чуть ли не влетаю в кабину. Быстро набираю номер Констанции, „подруги и сплетницы намбер ван“ Москвы и Московской области, а возможно, и Центрального района России.
— Кому не спится в ночь глухую? — Констанция зевает прямо в трубку, потом, судя по паузе и слегка изменившемуся голосу, срыгивает перегаром.
— Дрыхнешь, пизда?
— Чё ты опять в такую рань?
— Не спится, голубь, по тебе тоскую.
— А-а, не пизди! Из бани, што ль, опять?
— Йа-я, натюрлихь. Чё нового?
— А-а, ничё… Нажралася вчера, как свинья поганая…
— Это я чувствую — перегаром аж сюда прет.
„Пятнашка“ падает. Заходит Ромка, видит мою спину, отвлечь боится. В зале ни души, но он становится в соседнюю кабину — мне на радость.
— Чё, правда, што ль, ничё нового? — допытываюсь я.
— Не-а.
— Хвалю за проницательность, Костик, ты угадал, я действительно из бани. Первый раз новобранцев созерцал. Слушай, если бы ты знал, какие там хуищи развешены, ты бы мигом проснулся!
Констанция висит на паузе, видимо, соображая, с чего это вдруг я обращаюсь к нему в мужском роде. „Пятнашка“ падает, и я продолжаю:
— Представляешь, один парнишка из Полтавской области: попочка — просто облизать, и всё…
— Мне здесь и своих хватает. Только вчера одного выпроводила, тоже хохла. Никак не могла нанизать себя на его агрегат…
Мне надоедает ее слушать с первого слова. Врет ведь, мерзавка! Завидует и врет. Денег больше не бросаю, только поддакиваю. В соседней кабине уже не набирают номер — тишина…
— Не знала, что и делать. Просто обнять и плакать…
На этом брехня Констанции обрывается, и я говорю „Ладно, деньги кончились, пока“ уже коротким гудкам. Сердце стучит в темпе гудков — страшно! Домой звонить не хочется. Выхожу в зал, якобы разменять рубль, и делаю как можно правдивее круглые глаза при виде Ромки. Он молчит, оглядывая меня с шапки до сапог. Я знаю, что он никому не расскажет, но убедиться в этом страсть как хочется. Ромка смущенно отступает в глубь кабинки, когда я закрываю собой вход в нее. Прикладываю палец к губам и напоминаю, что через семь минут автобус. Он кивает мне, открыв рот, но не произнеся ни слова.
В автобусе сидит напротив меня. Славик, гарант безопасности, если что, сидит рядом. Мы перекидываемся короткими репликами ни о чём. Часто смотрю Ромке прямо в его черные глазищи. Дурашка, он краснеет и отводит взгляд! Класс! Будто бы это я его застукал на почте с такими речами…
— Ну как, дозвонился? — вопрошаю с ехидцей в голосе.
— Нет, не дозвонился.
— А у меня на полуслове всё прервалось…
— Да, я слышал.
— Ах да, конечно — я забыл…
От такой наглости Ромка окончательно теряется и принимается разглядывать темные очертания домов. „Ну вот и славно, — это я уже мысленно подвожу итоги сегодняшнего утра, — теперь ты всё знаешь. И про меня, и то, что я думаю о тебе. Дай только повод, и я буду у твоих ног. Вернее, между ними“. Закуской нам служили пирожки — за шесть копеек, потому что эти были с рисом и яйцом.
— Слушай, Боб, и как можно всю жизнь пить эту гадость?
— Да просто, берешь стакан и опрокидываешь в себя…
Чёрт, он меня еще учит! Но молчу, слушаю внимательно.
— …Вот и всё, и закусываешь…
— Нет, закусывать неинтересно. Меня учили, что перед закуской, чтобы потом обратно не вышло, надо еще и волосами занюхать.
— Ну да, можно…
Я хватаю его за шею, морщась от ощущения огня в груди и смрада во рту, и припадаю носом, а заодно и губами к его волосам. Этого вполне хватает, чтобы вернулись утренние впечатления вкупе с вновь рвущимся наружу эякулятом. Но я откидываю голову назад, отодвигаюсь, переводя совсем не радостный разговор о самогоне на более интересную тему. Боб при помощи моих наводящих вопросов рассказывает о своей „гражданке“. Чуть не залетел с одной девочкой, главной деревенской красавицей. Вернее, залететь-то он залетел, но удалось уговорить ее пойти на „абортаж“. Сейчас немного жалеет — пусть бы ребенок был, пришел бы после армии, женился…
— Ага, так она, красавица главная, сидела бы и ждала тебя! На то она и красавица, чтобы не ждала. Ты что, только сегодня родился? Ты хоть ее… как это по-русски… любишь?
— Не знаю. Наверно.
— Вот если „наверно“, тогда правильно сделал, что уговорил. Да и вообще от этих баб одни неприятности. Вот один мой московский дружок — тот хорошо устроился. Представляешь, ему надоело постоянно залетать, и он начал жить… с парнем. И ничего, никаких тебе проблем: трахает его в сраку, а тот и не думает надуваться…
— Нет, я так не могу. Да и как это — с парнем? Они же гомики…
— Правильно, гомики, зато не залетают. А дырки, скажу я тебе, очень даже похожи…
— А ты что, пробовал?
— Приходилось один раз. Всё равно, что бабе всаживаешь.
— Но там же гов…
— Слушай, не за столом, пожалуйста! Если подмыться, то ничего такого не будет — после бани, например… Ладно, давай по пятой. Будем здоровы!
Непонятно, что переваривает Боб: пятый стакан или свежую информацию о целесобразности половых сношений через задний проход как гарантии целостности девственной плевы и абсолютной невозможности зачатия ввиду наличия остатков пищи в оном.
— Боб, а как тебе госпиталь? Этот пидар с длинными усами еще не уволился?
— Какой?
— Шеф терапии.
— Не знаю — я в инфекции лежал.
— Ах да, совсем из головы вылетело! А что, в инфекции кормили-то хорошо?
— Да получше, чем у химиков.
— Это не удивительно. Наверняка в Бухенвальде тоже кормили лучше, чем нас здесь. Ладно, будем перебиваться пирожками. Давай, выпьем за твое счастливое излечение!
— Слушай, а я ведь даже не сказал тебе „спасибо“.
— Ну, скажи.
— Нет, я вправду очень благодарен тебе. Если бы не ты…
— Если бы не я, был бы другой. Ты мне нравишься…
Боб наливал по полной. Рискну предположить, что нервничал, поняв, куда дело клонится. Поднял стакан, глядя мимо меня, куда-то „за“. Немного затуманенный алкоголем взгляд скользил по мне, так на мне и не останавливаясь. Мне же хотелось поймать его именно сейчас. Бесполезно! Горячая жидкость вновь обожгла пищевод, и я уже привычным движением привлек к себе голову с небольшими залысинами, но на этот раз и не думал ее отпускать. Губы, скользнув по бровям и носу, спозли прямо на его рот.
— Дим, прошу тебя, не надо…
Слова утонули во мне, эхом пустившись гулять по пищеварительному тракту вслед за самогоном. Я сидел на нём, впившись в губы и крепко обняв за шею. Вскоре и Боб начал двигать языком. Совершенно одинаковые самогонные запахи, смешиваясь, кочевали изо рта в рот, привлекая за собой обильную слюну. Я разминал ему грудь, постепенно расстегивая ворот ПШ. Вот и соски, быстро затвердевшие и увеличившиеся. Боб слегка постанывает, одна его рука перебирается на мою задницу и теребит ее игриво через штаны. Припадаю к груди, облизывая ее, то уходя от сосков, то возвращаясь к ним. Постепенно двигаюсь ниже. Боб догадывается освободить себя от штанов. „Блядская дорожка“, густо растущая от пупка, медленно ведет меня к цели. Боб стонет всё сильней, а когда мои губы нежно обволакивают его плоть, вскрикивает и пытается отстранить меня. Не получается — он уже полностью во мне. Горячий от алкоголя язык резвится на его головке, то заползая под крайнюю плоть, то перебираясь на самую макушку, из которой вовсю сочатся солоноватые соки. Я чувствую, как его руки всё крепче впиваются мне в плечи. Вот он начинает покачиваться, привстает и почти с криком спускает в меня, предварительно загнав по самые помидоры. Спермы много, если не сказать — очень много. Исправно сглатываю всё, до последней капли. Еще пару минут не выпускаю Боба из себя. Он вертится, пытаясь вырваться. Я откровенно издеваюсь, щекоча языком головку. Ему настолько щекотно, что он становится грубым и совсем не женственным, вновь пытаясь освободиться от меня. Это ему удается только потому, что я позволяю.
Пьем по последней — больше нет. На сей раз я просто закусываю — без помощи волос. И пирожки кончились.
— Вот всё и кончилось, — ни с того ни с сего произносит он.
— Зато другое началось… — морщась от последней вонючей дозы, отвечаю я.
Пауза — длинная… Я перебираю в руках его пальцы, никогда доселе не знавшие мужской ласки. Он не хочет, чтобы я целовал его руки. Хуй сосать — пожалуйста, а целовать руки — нет! Странные все они, право. Неужели так сложно делать то, что тебе нравится?! Нет, что-то тормозит, причем в самых непредсказуемых местах. Ладно, черт с тобой! Целую опять грудь. Боб пьян. Я тоже. Но стоит хорошо у обоих. Снова сосу, стоя перед ним на коленях, страстно, полностью заглатывая. Коленки от бетонного пола быстро немеют.
— А давай, я тебя… в попу… — слышу я ласковый и несмелый шепот.
Коленки подсказывают, что это будет наилучшим решением. Он внедряется в меня слишком резко.
— Полегче! Это тебе не дырка твоей красавицы!
Извиняется, но всё равно слишком торопится. Рукой направляю не очень длинный, но толстый болт в нужном направлении. Будто при помощи волшебной отвертки, он мигом оказывается весь во мне — горячий, страстный. Резко входит и так же резко выбирается обратно. Резьба сначала не позволяет сделать амплитуду максимальной, но постепенно уступает под бешеным натиском распаленного болта. Теперь он полностью выбирается наружу, а потом опять погружается в сорванную, увы, не им… (первый раз позволю себе избежать тавтологии). Мне кажется, что Боб уже не раз проверял правильность моих слов относительно отсутствия посторонних элементов после бани. Любознательный…
Боб прочно обхватил меня за бедра, лишив тем самым любой возможности ему подмахивать. Он сам раскачивает меня, то насаживая на себя, то давая нам обоим передышку. Равномерные, но от этого отнюдь не нежные движения его рук продолжаются довольно долго. Мне уже кажется, что на его хую я въезжаю в бесконечность, но в этот момент он хватает меня, как последний котяра, зубами за холку и сливает внутрь. Но отпускать не думает. Одной рукой я пытаюсь доставить себе еще одну радость ручной работы, но он не позволяет — только сам, всё только сам… Обхватив мое напряженное тело одной рукой, другой он обхватывает мой конец и несколькими движениями доводит меня до оргазма. Неудавшиеся хвостатые зародыши разлетаются по стене с отчетливо слышными шлепками. Только теперь он выходит из меня. И где, спрашивается, такому научился?! Плюхается на стул и откидывает голову. Я облизываю славно потрудившийся болт, дабы полностью развеять сомнения Боба в негигиеничности данного мероприятия. Он гладит меня, опять же как кошку, потом догло и со смаком целует.
— Ну вот, теперь ты точно мой должник, — вспоминаю я его недавние слова. — Следующий раз — я тебя…
Молчит. А молчание — знак согласия.
Голошумов на сей раз был кристально трезвым, но мы счастливо избежали встречи с ним. Юрик лишь недовольно покосился, когда я умывался. Тут-то я вспомнил, что в этот вечер моя очередь убирать штаб. Да-а, всё-таки не может быть так, чтобы всё было хорошо… Обязательно должна случиться какая-нибудь неприятность. А тут еще Славик! Он слишком быстро научился читать мои глаза. Понял всё с первого взгляда. Уже когда все дрыхли, он заловил меня в туалете и прямо спросил:
— Что, сделал он тебя?
— Представь себе, сделал. А что, ты тоже хочешь? Так пошли. Не хочешь в каптерке — давай прямо здесь, в кабинке, — я схватил его за яйца. Славик резко, но довольно нежно отстранил мою руку:
— Мудак ты! Иди, проспись, я за тебя уберусь.
И я пошел. Ну и хрен с тобой! Бодигард хуев! Ревнует, что ли? Не похоже, хотя жуть как этого хочется. Вообразил о себе чёрт знает что! Ну и ладно, не надо мне одолжений, в его дежурство я уберусь за него. И вообще, пошел он в жопу… Кстати, хорошая идея…
Я застал Славика прилежно моющим туалетный пол, уже забывший мои на нем в обмороке лежания. Молча отобрав швабру, поцеловал Славика в щеку, взял за руку и потянул в кабинку. Хорошо, что там он уже убрался — второй раз за вечер я был на коленях. Сосал прилежно, несмотря на то, что не очень-то и хотелось. Поэтому я лишь довел Славиковы приборы до состояния боевой готовности и тут же повернулся к ним задом, раздвинув ноги над всепоглощающей клоакой городской канализационной сети. Еще не остывший вход радушно распахнулся, на сей раз обойдясь без слюны. Разницу в росте я снивелировал, немного пригнувшись. Получилось здорово: люблю, когда снизу вверх! Обхватив Славика руками сзади, я как можно ближе прижал его к себе. Если было бы возможно, я бы с радостью вмял его в себя полностью. Сильный Славик опять, как и в первый раз, казался намного слабее меня — он просто таял в моих объятиях… Я был сильнее его только тогда, когда он меня ёб…
Он кончил, рыча мне в затылок. Я еще долго сосал его, прежде чем мы вышли в „холл“, прости господи. Я пообещал заменить его, когда он будет дежурить. Он так и не понял, что я имел в виду. Пришлось уточнить.
Юрик со Стасом, памятуя мое вчерашнее состояние, казалось, всё утро посвятили только тому, что пытались найти грязь после моей уборки. Не получилось. После завтрака мы со Славиком отправились в клуб — учиться играть в бильярд. Признаться, с детства я недолюбливал этот вид, если можно так выразиться, спорта. И именно Славик — возможно, только своим присутствием — заставил меня поставить бильярд на четвертое место после шахмат, тенниса и футбола. В этот день мы делали первые попытки, даже более неказистые, чем те, которые мы предпринимали в кабинете НШ — это когда первый раз… Хотя глупо, конечно, сравнивать. Здесь кии и дырки были длиннее и шире. Это, правда, не помогало нам забить первый шар. Славику это удалось быстрее. Правила мы знали, разве что не предполагали, что забить восемь шаров будет так сложно. Лишь где-то за час Славик справился с трудной задачей. Я безнадежно отстал.
А потом мы очень сильно поругались — почти до драки. Стоит ли говорить, что начал я. За второй партией я, как мне казалось, справедливо возмутился столь необычным рвением Стаса с Юриком изобличить меня в прохладном отношении к уборке клозета да и к службе вообще.
— А что ты хочешь? — Славик отложил кий и посмотрел на меня. — Ты вспомни, какой ты вчера пришел! Ты хоть вообще помнишь, что вчера было?
— Ебстественно. Сначала меня отхерачил Боб, а потом ты поддался своему низменному влечению и тоже мне впендюрил.
— Ну, и кто был лучше?
— Должен тебя огорчить…
Я было хотел уйти, но Славик своими лапищами вцепился мне в ПШ и даже слегка приподнял.
— Блядь! — крикнул он в ухо и с силой отшвырнул меня в сторону. Я еле устоял на ногах.
— А ты… пидар! — успел бросить я, спешно скрываясь с места действия.
Та-ак, история с Ёжиком повторяется, только с точностью до наоборот… Неужели и вправду ревнует? Мужик-то? Странно всё это. Ну какое, спрашивается, нормальному, в его понятии, мужику дело до того, с кем я трахаюсь и трахаюсь ли вообще? Еще бы чуть-чуть — он бы морду мне набил. Кошмар какой-то! Во натуралы пошли — хоть плачь, хоть смейся, хоть раком вставай! Любовь, наверно. А мне плевать… Не он первый, и не он последний, кстати. Я заперся в каптерке. Славик с силой вколачивал шары в лузы, один за другим. Вот, ревность на пользу пошла — хоть в бильярд играть научится! Славик чувствовал, что я наблюдаю за ним, и от этого сила его ударов еще увеличилась.
— Ты стол так разобьешь, дурень!
— На хуй пошел!
— Заходи — пойду.
— Да иди ты!
— Ну прости, я больше не буду называть тебя пидаром… Правда-правда!
— Ты отъебешься от меня?!
— Конечно, отъебусь — жалко, что ли? Еще надо посмотреть, кто к кому приебался!
Тут я вспомнил, что наговорил Славику перед „химической“ столовой. Чёрт, и кто меня за язык тянет?! Сам ведь несколько дней назад говорил обратное. Зоологические классификации вспоминал — а сам? А кстати, „пидар“ — это что? Вид? Род? Не-е, семейство… Есть семейство кошачьих, собачьих, а у нас в части — семейство пидаров! Здорово! Скажи я сейчас об этом Славику — он меня в клочья разорвет. А я, сука, опять не о том думаю! Губы раскатал, что парень в меня влюбился, что ревнует, а ведь всё, наверно, гораздо сложнее. Он не хочет потерять единственного друга. Пусть тот и блядь, зато такого еще поискать надо. Мерзавец я всё-таки! И как теперь мириться? Упасть в ноги? Не поможет. Пожалуй, нужно подождать — столько, сколько потребуется. Всё проходит, и это тоже пройдет.
Зато помирился с Вовчиком. Он попросил сигарету, я дал и даже сказал „пожалуйста“. Разговорились, я извинился еще раз. Так просто — вот бы и со Славиком так! Не получается: он упорно избегает меня. Воскресенье проходит никак. Боб ведет себя спокойно, даже равнодушно. Будто ничего не произошло. Ну и пусть, так даже лучше.
На этот раз понедельник принес с собой известие Мойдодыра о том, что мы должны посвятить неделю общению с вверенным нам оружием. Стоя на разводе, я едва удерживался от соблазна пуститься в рассуждения вслух о том, с каким бы удовольствием я засунул вверенный мне автомат в его старую клоаку. Перспектива сменить теплую каптерку на класс с холодными автоматами меня прельщала мало, но я вспомнил, что нахожусь „в рядах“, а стало быть, никуда не денусь. Когда-то, давным-давно, в школе на уроках НВП нас пытались научить обращаться с оружием. Даже автомат один настоящий показывали. Но в школе были совсем другие интересы, меня больше занимала попочка соседа по парте, и я на автомат совсем не смотрел. А здесь я его трогал. Этот, мой (его номер вписали мне в военный билет, чтобы не потерял или не перепутал), отличался от того, который я держал во время принятия присяги. Сейчас я воспринимал всё с иронией, тогда же было не до смеху. Господи, так ведь и привыкну к автоматам! А то, гляди, еще и стрелять заставят. Впрочем, почему бы и нет?
Разбирать автомат я научился быстро, даже в „пятерочные“ сроки укладывался. Собирать было сложнее. Сначала мне удавалось сложить все части вместе так удачно, что еще и масса лишних деталей оставалась. И в голову не приходило, к чему эти оставшиеся пружинки и детальки, если автомат был в очень даже боеспособном виде — даже похож на тот, который я разбирал. Командир взвода, правда, уверял, что так он стрелять не будет. „Ну и что? Мы ж всё равно стрелять не собираемся“. Он разозлился, закричал даже. Пришлось разбирать и собирать по новой — и так раз десять. То что-то не щелкало, то опять какие-то пружинки оставались (я грешным делом хотел одну спрятать, чтобы не мешала). Командир взвода совсем взбеленился: говорит, по Уставу я должен знать автомат как свои пять пальцев, и даже лучше. Тоже мне, друга сердешного нашел! Еще говорит, криминал это, если испорчу. „А если сам испортится?“ „Нет, — говорит, — сам не испортится“. Смешно всё это: из-за какого-то куска железки — и за решетку! Пришлось внимательнее смотреть за Денисом, длинные пальцы которого успешнее и быстрее всех справлялись с водворением автоматных частей на свои места. Фу, получилось! Думал, командир взвода поцелует за сообразительность, да не тут-то было! Он, гад, чистить его заставил. А автомат, несмотря на свою внешнюю чистоту, внутри совсем гнилым оказался — масляным, противным. Извозился я в масле чуть ли не по уши. Зато почистил. Командир взвода проверил и остался доволен.
Интимные сношения с вверенным оружием продолжались всю неделю. Они полностью заняли время и мысли, вытеснив из головы проблему со Славиком. Он по-прежнему не желал разговаривать, даже об автоматах. А так хотелось обсудить, у кого лучше!
После обеда в субботу я затащил Славика в клуб. Чтоб не страшно было, взял с собой Ромку — он хвастался, что вздует нас в бидьярд, вместе взятых. И странно: наша слаженная пара дрючила его раз за разом. Славик был увлечен игрой и не замечал своих криков радости при каждом успешном ударе, как своем, так и моем. При счете 9:0 Ромка с позором слинял.
— Клёво у нас получилось? — решил начать я.
— Ага. Давай пару партий.
Я выиграл обе. Бильярд уже не казался мне неодолимой наукой. Шарики, будто заколдованные, описывали на столе невозможные кренделя, после чего медленно вкатывались в лузы. Славик злился: он не ожидал от меня такой прыти. Не меньше его был удивлен и я.
— Ты только, пожалуйста, не удирай, как Ромка. Не мешало бы нам поговорить.
— Ладно. Пойдем к тебе в каптерку.
Он сидит напротив меня, поглощая пирожок с повидлом и, кажется, вовсе не ждет от меня никаких слов. Но это он только делает вид — я же знаю, что ждет!
— Послушай, Слав, если я просто скажу „прости“, ты простишь?
— Что?
— Спасибо, что не спрашиваешь, кого.
— Кого?
— Самую прожженную блядь Краснознаменного Белорусского военного округа. Теперь спроси, за что.
— Я знаю — я тебе не нужен. Тебе нужно лишь одно… Спроси, что.
— Что?
— Длинный толстый хуй!
— Не суди всех по себе!
— Слушай, я не понимаю, что я тебе сделал, что ты постоянно издеваешься надо мной?
— Ничего не сделал. Просто люблю, поэтому и издеваюсь. Разве ты не знаешь, какой это кайф — издеваться над любимыми?
— Да никого ты не любишь, кроме себя!
Боже мой, как в ту минуту он был похож на Ёжика! Сам того не подозревая, Славик сказал страшную правду… Еще минута — и из его глаз хлынули бы потоки слез безутешных. Я тоже был близок к тому, чтобы разрыдаться у него на плече.
— Я не знаю, стоит ли мне доказывать тебе то, что ты прекрасно видишь и о чём прекрасно знаешь. Посмотри вокруг себя. Видишь что-нибудь? Кого-нибудь? А здесь я, прямо перед тобой. И меньше всего на свете мне хочется тебе что-то доказывать — я тебе не Пифагор. Думай обо мне, что хочешь, но я хочу быть с тобой всегда. Ты мне нужен. Мне было плохо без тебя всю эту неделю. Я не находил себе места, потому что ты был такой далекий…
— Мне без тебя тоже…
— Славка, малыш, будь со мной всегда, не бросай меня… Хочешь, я больше не буду тебя домогаться? Мне очень важно, чтобы ты знал, что я думаю об ЭТОМ в последнюю очередь. (Боже, враль я последний!..) Иное дело — кто-то другой, а ты…
Он обнял меня, прервав на полуслове:
— Пошли играть…
— Пошли, — ответил я, всхлипывая.
Нам не удавалось сконцентрироваться на шарах. Опять они упорно не хотели отправляться по назначению. Жаждущий мести Ромка привел с собой Виктора. Вдвоем у них получалось лучше, но в общей сложности мы со Славиком опять были сильнее. „Веди сюда всю часть!“ — издевался Славик над Ромкой. Я лишь посмеивался. Произнеся многозначельное „Бля!“, Роман удалился.
Стараниями Боба слух обо мне донесся аж до двух соседних частей. Из самой близкой пришли два гонца с просьбами подписать их тёлкам открытки. К вечеру появились гонцы и от химиков — те хотели консультаций по дембельским альбомам. Старенький, но вполне работоспособный аэрограф сотворил и с открытками, и с листами альбома настоящие чудеса, превратив их в маленький светлый кусочек „гражданки“ на темном армейском фоне. С легкой руки „химического“ мальчика, пообещавшего мне за готовый альбом 25 рублей, сотворилась такса за услуги. Целых пятьсот пирожков с повидлом за полтора-два дня неспешной работы! Стоит ли говорить, что мне это понравилось с первого дня! Я прекрасно понимал, что сделай я из первого альбома что-то близкое к Моне Лизе или Сикстинской мадонне армейского масштаба — и заказы на штампованные шедевры потекут рекой. Ведь только у одних химиков весной увольняется около семидесяти человек. Остаток воскресенья и следующие три вечера я провел за альбомом, даже Славика близко не подпускал. К четвергу мои сослуживцы с замиранием сердца и остальных восхищенных органов наблюдали за торжественной передачей альбома в „химической“ столовой. Можно было не сомневаться в успехе…
Еще на „гражданке“ мне довелось видеть дембельские альбомы друзей, вернувшихся из армии. Чем больше проходило времени, тем бережнее листали они страницы своей армейской истории. Фотографии, заботливо помещенные в рамочки, сделанные при помощи зубной щетки методом напыления… Кто-то обтягивал альбомы дорогим бархатом, а последним писком моды были обложки из куска шинели. Улыбающиеся красивые солдатские лица, смотревшие со страниц альбомов, казалось, были полны счастья. Они были веселы, беззаботны, молоды. И с каждым днем, с каждым годом „гражданки“ становились в оригинале старше, пасмурнее. Но всё так же оживали и перевоплощались, когда альбомы вновь попадали в руки бывших солдат. Я не хотел делать свой альбом. В тот, первый, а также в десятки последующих я вложил частичку себя. Может, поэтому на свой альбом сил и не осталось.
Объявившийся Стень опять уволок меня в парк. Оказалось, на сей раз надолго: кому-то взбрело в голову обновить в парке не только все дорожные знаки, коих там насчитывалось около ста, но и стенды, инструкции и прочую ерунду. Всему этому хламу суждено было за месяц запылиться настолько, что ни одна проверка из округа не признала бы в них не то что новые стенды — их даже моими ровесниками было бы трудно назвать. Эти мои рассуждения Стень прервал резонным ответом, что мое дело — нарисовать, а там кто знает — возможно, обходя окрестности парка, он сам будет заботливо смахивать пыль со стендов и вытирать грязь с дорожных знаков. Мне лишь удалось уговорить его выделить деньги на новые краски и прочую мелочь, которая нужна была мне для альбомов. О последнем, впрочем, я счел нужным умолчать.
Краски — те, которые были нужны мне — можно было купить лишь в городе Мосты, больше чем в часе езды от нашего города. Стень долго убеждал Мойдодыра, что без этого никак нельзя подготовиться к визиту очередной инспекции из округа. При слове „проверка“, вылетевшем из уст Стеня, Мойдодыр весь как-то сжался, еще больше сгорбился и лишь кивнул в знак согласия. Прямо с понедельничного развода мы с Ромкой, особо никуда не спеша, отправились в „Луна-парк“. Полчаса он будет греть машину, покуривая мой „Опал“ и слушая мои полтавские воспоминания детства. Разметав в стороны только что выпавший снег, „газик“ вырвется с территории парка, распугав при этом нестройную колонну наших, грузно бредших на работу под чутким руководством Стеня, Мистера Прозорливость в/ч №… Я вспомнил почту еще до того, как мы выехали из Волковыска. Ромка, щурясь от ослеплявшего веселого зимнего солнца, слушал, как совсем еще юного невинного ребенка, приехавшего из столицы в деревню к бабушке, совратили взрослые полтавские балбесы. (На самом деле это я их развратил, но в данном случае я решил это опустить).
— Конечно, — предположил я, — у вас не все такие…
— Конечно, — обрадовался моему предположению Ромка.
Моя рука, обогнув переключатель скоростей, опустилась Ромке на ширинку. „Газик“ резко притормозил.
— Ты що делаешь?
— Помогаю тебе переключать скорости.
— Но ты же мне залез в ширинку!
— Да? Не заметил. А вообще-то я хотел тебя кое о чём попросить.
— Ну?
— Отсосать дашь?
— С глузду зъихав?
— Ну, я только немножко, я никому не расскажу…
— Поехали, и щоб больше этого не было!
— Как хочешь…
Надув губы, я пересел на заднее сидение. Дорога была скользкая — может, поэтому „газик“ наш постоянно заносило в сторону. Угроза улёта в кювет заставила меня прекратить поползновения. За оставшееся до Мостов время мы не произнесли ни слова. Я пытался поймать в зеркале Ромкины глазищи, но он упорно не смотрел на меня. Краски мы нашли быстро. До обеда оставалось много времени, и я пригласил Ромку в ресторан.
Самый крутой мостовский ресторан мало чем отличался от волковысской чебуречной — разве что ресторанными ценами и отсутствием чебуреков. Выпить Ромка не захотел — дорога, говорит, скользкая. Я принял на грудь двести грамм коньяка, вернее, болгарского бренди. После самогона он даже вкусным показался. Ромка по-прежнему смущенно молчал, пока ему не пришла в голову смелая мысль:
— А що, со Славкой у вас… того?
— Что „того“?
— Ну… он тебя… тебе… давал?
— Куда „давал“?
— Ну… ты у него…
— Не понимаю. Говори по-русски.
— Он тебя ебал?
— Меня уже все ебали: и Мойдодыр, и Стень, и даже НШ новый — все, короче. Только ты остался. Доволен? Ты за кого меня держишь? Думаешь, что я со всеми?.. Ты больше слушай, о чём я по телефону говорю. Только ты мне нравишься — понял? Когда я тебя увидел, я сразу понял, что ты… А, впрочем, зачем я с тобой вообще об этом говорю?
— Я не знал ничего…
— Ну, а если бы и знал, то что из этого?
— Ну… ничего.
— Вот и прекрасно, давай замнем… Кончим… эту тему.
Я снова сижу на переднем сидении. Начался снегопад. Не смазываемые со времен уволившегося Ромкиного предшественика „дворники“ неприятно скрипят, создавая в „газике“ еще больший неуют. Я вновь пытаюсь переключить скорость, хватаясь опять не за тот „переключатель“. Ромка лишь укоризненно смотрит на меня через зеркало. Ну кто, спрашивается, может устоять против утверждения, что он и только он и есть любимый и единственный? „Переключатель скоростей“ быстро увеличивается в размерах, постепенно становясь похожим по длине на оригинал. Ромка ведет „газик“ уверенно. По опыту учебки я знаю, что на ходу это не делается. Да, „газики“ под это дело не предусмотрены… Предлагаю свернуть в лес. Его нога, нежно поглаживаемая мной, резко давит на тормоз перед ближайшим поворотом. Через несколько минут мы оказываемся на небольшой опушке, которую медленно и величаво засыпает молчаливый снег…
Я обожал смотреть на снег из окон минского госпиталя. Он убаюкивал, успокаивал, перенося меня в детство. Мне грезились заснеженные холмики в Измайловском парке, с которых было так классно кататься на санках! Я всегда в последнюю секунду успевал затормозить перед речкой Серебрянкой. С каждым разом старался приблизиться к самому ее краю, пока не начинала угрожающе трещать корочка наста, отделявшая меня от холодных вод незамерзающей речки. Иногда я разгонялся настолько, что мурашки пробирали меня от мысли, что уже поздно. Но я напрягался своим детским тщедушным тельцем, и — о, чудо! — мне опять удавалось остаться сухим. Кровь закипала, хотелось доказать своим друзьям, что именно я и есть тот рисковый парень, который может сделать то, что другим не под силу. Сменив санки на лыжи, я стал еще более смелым. Только мне и еще одному моему товарищу удавалось перепрыгнуть на лыжах трехметровое русло. А Серебрянка, весело журча в честь ее покорителей, продолжала нести свои мутные воды навстречу канализационному люку под метромостом, возле которого в свои четырнадцать лет я отдал честь однокласснику… Речка Серебрянка никогда не замерзала, потому что в ней было много говна…
Ромка сам рассегнул штаны. Мне пришлось изрядно потрудиться, чтобы его „переключатель скоростей“ достиг приятной взору и языку формы. Я до сих пор не знаю, сколько скоростей у „газика“, но точно уверен в том, что с моей тогдашней скоростью не в силах были совладать никакие лошадиные силы Горьковского автозавода. Но это было чуть позже, а до этого я с четверть часа только и делал, что облизывал прекрасное творение природы, взросшее на мягком, тающем на языке полтавском сале с галушками. Ослепительно розовая головка смотрелась на черных волосах еще привлекательнее, чем на фоне белой пены. Она отзывалась на каждое движение языка, особенно облюбовавшего страшно чувствительную уздечку.
Его головка всегда была ослепительно розовой… Казалось, этому бутону не хватало всего чуть-чуть, чтобы распуститься полностью. Пчелка Майя наконец-то дорвалась к долгожданному цветку и теперь дразнила его натруженным хоботком, ожидая порции сладкого нектара. Садовник валялся на заднем сидении с закрытыми глазами, облизывая ссохшиеся губы. Оторвавшись от цветка, я приник к ним, жадно всосавшись и пожирая их. Ромка умел и любил целоваться. Язык его неустанно обрабатывал меня внутри, и мне (совершенно внезапно) пришла в голову идея испытать его ТАМ.
— Ром, возьми у меня…
Я привстал и увалился на парня крест-накрест. Толстые Ромкины губы сжали меня спереди. Зубы с непривычки впились в головку, царапая и дразня ее. Я сразу почувствовал, что весь кайф грозит очень быстро кончиться, и вернулся к цветку, потом опять к жадным губам, которые всасывали меня по уши. За поцелуем и застала нас Ромкина кончина. Стоило мне прикоснуться к цветку рукой, как он разразился нектаром под потолок — возможно, даже оставил на обшивке „газика“ свои мутные следы. Опять привстав, я кончил Ромке на лицо. Сморщившись, он ждал, пока я всё это вылижу, потом вышел и умылся свежим снегом. Я последовал его примеру, опять вспомнив берег Серебрянки. Однажды я перелетел ее и приземлился лицом в снег, сломав при этом лыжи…
Наши уже были в части и готовились к обеду. Я попросил дежурного по парку предупредить, чтобы нас к обеду не ждали — нужно было расставить краски по местам и плюс к тому поделиться с соседями. Сначала мы сходили к ним, осчастливив двумя порциями водоэмульсионки. Таская покупки в парковый класс, я старался завлечь туда и Ромку, только что кончившего очищать „газик“ от снега. С последней огромной банкой краски справиться одному было не под силу, и Ромка был обречен. Хотя мне показалось даже, что он шел в класс с радостью. Он ждал продолжения, и оно не замедлило последовать. Подперев двери холодного класса столом, я сел на него и привлек Ромку к себе. Опять поцелуй, уводящий в вечность… Это действительно могло продолжаться вечно, если бы не мерзкий холод неотапливаемого помещения. Для разогрева мы единогласно выбрали „коитус пер ректум“. Оперевшись на стул, я помог одной рукой быстро найти вход в самого себя. Толстый цветок, лишь слегка засомневавшись, забрался весь, будто только тем и озабоченный, чтобы согреться. Ромка удивительно возбуждающе сопел. Обхватив меня, он помогал руками получать удовольствие мне. „Давай, Ром, еще! Сильнее! Резче! Глубже!“ Сопение переросло в рычание, потом в стоны. В окне мы увидели приближавшегося дежурного по парку. Он явно шел к нам. Ромка увеличил темп, напрягся, я почувствал его горячую пульсацию где-то под сердцем — и тут же слил ему в кулак. Дежурный неумолимо приближался. Вот он с силой отворил дверь и увидел разгоряченных парней, расставляющих краски по полкам. Нас всё-таки решили подождать: нельзя, чтобы солдат остался без обеда. Про ресторан мы никому не сказали, и пришлось делать вид, что „химический“ суп приносит нам несказанное удовольствие. Впрочем, быть может, так оно и было. Славик и здесь всё просёк. На сей раз он особо не скандалил — только спросил, дабы окончательно убедиться. Врать не было ни смысла, ни желания.
— Слушай, я всё время чувствую себя бабочкой, которую ты проткнул иголкой и повесил на видное место в своей коллекции, — произнес он вечером в киношной каптерке неожиданно длинное предложение.
Славик помогал мне таскать из „Луна-парка“ краски для альбомов. Темнота скрыла нас от взора совсем не бдительного прапорщика, заступившего на дежурство по парку в таком состоянии, в каком я домой в Москве никогда не приходил. Я часто удивлялся тому, что в „Луна-парке“ никогда ничего не пропадало (исключая, конечно, краски). Быть может, это только потому, что там и брать-то было нечего?
— Вот видишь, ты сам сказал, что на видное место! — ответил я и, оторвавшись от очередного альбома, поцеловал его в щеку.
Он ответил тем, что положил тяжелую руку сзади. Я опустился на колени, зубами стянув кальсоны. Славик принялся неистово загонять в меня накопившуюся за день обиду. Ее солоноватый вкус я чувствовал даже в кровати. И на губах, проводя по ним языком, я явственно ощущал остатки солдатских соков — теперь уже непонятно, чьих…
Остаток недели я провел в классе „Луна-парка“ под присмотром Стеня. Он не оказался таким неусыпным, как тот полагал: пару раз заходил Ромка, и я его орально удовлетворял. Постепенно я привыкал к его розовой головке, и в те дни, когда Ромка был занят, мне становилось скучно. День пропадал зря. Вечерами я трудился над двумя „химическими“ альбомами, и к выходным заимел пятьдесят рублей. В воскресное увольнение предпринял попытку нажраться чебуреками вусмерть, но на шести силы мои иссякли. Остальные четыре дожрал Вовчик.
Вечером со Славиком пили виски, которое я по дешевке купил у поляков. Как я и предполагал, оно оказалось польского розлива — но для армии всё равно круто! Славик, попробовав якобы 12-летний напиток, только и сказал, что это очень похоже на самогон, который гнала его бабушка. Я даже расстроился: хотелось сделать приятное любимому, а тут — на тебе! Самогон… Не выпуская стакана из рук, я полез целоваться… Пьяненький от непривычного напитка, Славик никак не мог попасть в меня. А мне уже не хотелось быть снова его „девочкой“. Виски звал на подвиги. Я положил Славика на стол и раздел, оставив только сапоги. Долбанув между делом еще полстакана, я закусил членом, облизав его до блеска. Он был готов вновь проткнуть мою половую щель, но я имел на этот счет иные планы. Не отрываясь от Славиковой плоти, я поднял Славику ноги и запустил в него палец. Он лишь слегка застонал. Указательный палец указал путь среднему, тот — безымянному… Так бы это и продолжалось, но Славику уже было больно. Приникнув губами к входу в любимого, я пытался ласковым языком погасить нестерпимую боль. А когда она стихла, приставил к входу головку. Славик сделал последнюю попытку возмутиться, и тут-то я его и проткнул! Вошел я резко, и его неумелые створки сжались, возвращая их хозяину болезненные ощущения. После паузы, дождавшись, пока створки разомкнутся, я продолжил. Славик быстро научился быть „девочкой“. Но ему это не шло. Маленький комок напряженных мышц, дергаясь на столе с хреном в заднице, со стороны наверняка смотрелся нелепо. Хорошо, что со стороны никто не смотрел.
Я всегда был мужчиной после виски… Я ездил в нём на всю катушку, прерываясь ненадолго, чтобы продлить кайф. Мне показалось, что Славик был недоволен внезапными перерывами. Усилив темп, я дрочил его рукой. Проявив чудеса гуттаперчивости, я сглотнул всё, что вытекло из любимого, не переставая его нещадно драть. Последняя капля переполнила меня, и я разрядился внутрь. На пару минут мы застыли в немой сцене, утихомиривая дыхание. А потом допили виски, закусив долгим поцелуем. Славик ничего в этот вечер больше не сказал. Даже не пожелал спокойной ночи…
Начались скучные деньки, которые я проводил в „Луна-парке“ за дорожными знаками. К вечеру это настолько надоедало, что хотелось просто нарисовать на одном из них огромный хер и в голубой каемочке поместить его у входа в парк. Мойдодыр, быть может, и принял бы его за букву „ф“, но Стеня так просто провести было невозможно. Лишь изредка Ромка наведывался ко мне. И я с радостью отрывался от противных знаков, чтобы впустить полтавскую розу в отверстие. Вид отверстия зависел от наличия времени у командирского водителя и прапорщиков в парке. Если времени было в обрез, отверстие было оральным, но под вечер, когда прапорщики покидали место работы, Ромка драл меня сзади. Однажды я сам явился в его гараж и, воспользовавшись правом гостя, слил „драйверу“ в уста. Ромке особо не нравилось сосать, но, видимо, всё остальное к этому времени надоело. Так и повелось: кто в гости приходит, тот другого и дрючит.
Альбомы заполняли все вечера. Иногда наши ребята просили подписывать тёлкам открытки. Пик открыточного сезона пришелся на конец февраля, когда меня буквально завалили писаниной к восьмому марта. Уже в первый день интенсивной работы я решил, что бесплатно заниматься столь ответственным трудом нет ни смысла, ни желания. С этой поры за каждый мой шедевр хлопцы расплачивались добровольными нарядами. Кто-то гладил мне перед увольнением рубашку, кто-то — шинель. Учитывая мою нелюбовь с детства к утюгу, данный бартер был очень кстати. Но увольнений было немного, всего четыре в месяц, и мальчики задолжали мне наряды аж до майских праздников.
Лютый мороз начала февраля сильно злил моих сослуживцев. Им, бедным, приходилось копаться в замерзших машинах, которые не хотели не то что ехать — даже заводиться. Я бродил между копавшимися в ледяных моторах прапорщиками и всем им давал один и тот же совет: „А Вы подышите на него“. В мою сторону летели замороженные запчасти, и я с визгом, но страшно довольный, смывался. Некоторым прапорщикам я оказывал мелкие услуги типа стендика, и они на меня не ругались — просто бросали болванки, отгоняя, как назойливую муху, в то же время боясь попасть в цель. Особый кайф я испытывал, созерцая матерившегося в безысходности Ромку. Мойдодыру как раз в самую нелетную погоду захотелось полетать на „газике“ по соседним частям, и Ромка не справлялся ни с машиной, ни с запросами шефа. Один раз всё-таки поехали, кажется, даже в те же Мосты, да по дороге обратно „газик“ безнадежно заглох. Ромка вернулся лишь к утру. Мойдодыр, пидар, бросил парня на произвол судьбы, спасая свое дряхлое тело на попутной машине! Зато дал Ромке два дня отдыха, которые он провел со мной в классе.
Морозы сменились обильными снегопадами. Со времен учебки я не мог свыкнуться с белорусской погодой. Обрывки атлантических ветров, быстро проносившихся над Польшей, казалось, приносили нам всю гадость, которую могли бы спокойно сбросить на противных поляков — чтобы знали, как виски подделывать. Напиток этот, кстати, я сменил на джин, который подданные Ярузельского почему-то не подделывали. Можжевеловым напитком я и согревался после утренней зарядки. В эти дни она заключалась в уборке снега. Нас будили за полчаса до официального подъема и, еще спавших, выгоняли с деревянными лопатами на мороз. В первое же утро я насажал себе заноз, которые потом целый вечер вытаскивал Славик. За своевременную врачебную помощь я платил телом… Научившись орудовать деревянной лопатой, я начал получать удовольствие от уборки снега — вернее, от последствий. Мне нравилось смотреть на свои щеки, с ровным красивым румянцем, отражавшиеся в туалетном зеркале. Я настолько увлекся нарциссизмом, что опаздывал к построению на завтрак. А после завтрака нас всех ждало разочарование: к началу развода свежий снег уничтожал следы нашей работы. Настроение портилось, и я сидел в классе, ничего не делая, пока не решал вновь пойти поржать над прапорщиками, у которых, несмотря на потепление, машины всё равно не ремонтировались.
„Химические“ альбомы сделали меня самым богатым человеком части. Наверно, только комбаты и выше зарабатывали в месяц больше меня. Я транжирил тяжким творческим трудом заработанное во все стороны, однако много и оставалось. С одним из прапорщиков, лучшим бильярдистом части, я играл на сигареты. Он был единственным, у кого мне не удавалось выиграть, и меня это сильно задевало. Проиграв ему рублей двадцать, я утихомирился и полностью смирился с участью вечно второго в бильярде.
Зато в другом я оставался первым. Под 23 февраля я заслал Ростика (на правах богатого Буратино) за самогоном. Он ходил три раза и приволок зелья на всю часть, да еще на несколько дней. Мы с Бобом, едва не попавшись по дороге из магазина новому НШ, закупили продуктов. Праздничек обещал пройти весело…
…И прошел. На сей раз Мойдодыр смилостливился над Голошумовым и не заставил его дежурить в очередной праздник. Но замена оказалась еще более алкоголелюбивой, хотя это и трудно себе представить. Сержанты растворились в чреве соседней части аккурат после отбоя, когда дежурный „отбился“ в комнате для хранения оружия. Боб постоянно намекал, что ему хотелось бы провести время в моей каптерке, но я делал вид, что не понимаю его. Для начала мы сыграли в бильярд, где наша со Славиком пара опять была сильнее, чем тандем Ромки с Виктором. Мы отправили Виктора укладывать своих солдатиков, а сами направились в киношную каптерку. Ромка притаранил огромный кусище сала. Славик было заикнулся спросить, откуда, но я осадил его напоминанием, что Ромка родом из Полтавской области, и, стало быть, сало у него должно иметься всегда, причем в количестве, стремящемся к бесконечности — „восьмерка“ такая перевернутая… Признаться, сей благородный продукт я недолюбливал с детства, и только в армии мне привили любовь к нему. Несколько лет спустя его стали называть „украинским „Сникерсом“, пока же это была просто закуска к самогону. Разговор поначалу не клеился — Славик полагал, что Ромку я захватил с собой отнюдь не случайно. Я тоже так полагал, и только Ромка, ничего не подозревая (или умело делая вид), хлестал мутную жидкость. После первой бутылки настала длинная пауза. Мне чудилось, что хлопцы только и ждут друг от друга, чтобы „соперник“ смотался. Их диалог о различиях между западными и восточными украинцами невозможно было слушать без смеха. Пытаясь задеть друг друга побольнее, они старались спровоцировать размолвку в надежде, что третий удалится, оставив меня наедине с наиболее стойким в оральных политических дебатах. Мне же хотелось их обоих победить и с фронта, и с тыла…
Вторая бутылка показала свое пустое донышко, когда я подсел ближе к Славику и предложил поцеловаться. Он особо не отпирался, справедливо предположив, что в случае его отказа я переметнусь к Ромке. Губы наши сомкнулись, языки сплелись, одна моя рука ерошила Славкины волосы, а вторая расстегивала Ромкины штаны. Игрушка с розовой головкой выпрыгнула из штанов и, описав полукруг, угодила мне в ладонь. Подрачивая Ромку, я медленно спускался по Славкиной груди, осыпая ее поцелуями. И вот я уже сосу Славика, продолжая дрочить Ромку. Давая Славику возможность раздеться, я припадаю ртом к розовой головке Ромки. Роман стонет громче, чем положено по правилам безопасности. Я привлекаю Славика ближе, стараясь заглотить сразу их обоих. Они топчутся на месте, стараясь принять наиболее удобные позы, и это быстро удается. Когда Ромкина головка погружается глубоко в глотку, кончик Славика выныривает почти полностью. Как только Славик начинает погружаться глубже, Ромка уступает ему дорогу. Солоноватые капли смазки смешиваются во мне, катализируя желание отдаться с тыла. Сначала меня берет Славик. Первый толчок, самый болезненный, насаживает меня на Ромку, и я вбираю губами волосы на его лобке. Славик имеет меня с неожиданным остервенением. Я исступленно сосу Ромку. Проходит немного времени, и Славик, рыча, опустошает в меня свои резервуары. Ромка тоже близок к концу — я это чувствую по пульсации, которая отдается у меня в глотке. „Давай и ты слей мне в сраку!“ Ромка пристраивается сзади, и прожорливая лоханка поглощает розовое чудо в один момент. Оно плюется прежде, чем я вновь беру у Славика…
Пока Ромка писает на улице, я целую Славика, признаваясь в любви. Он отвечает легким постаныванием, которое прерывает Ромка очередным предложением выпить. Теперь уже Славик уходит отлить, и я говорю Ромке, что он — самый лучший. Мне до сих пор кажется, что только подобными словами можно было удержать этого неистового самца около себя и в себе… Интересно, о чем они говорят, пока мочусь я?..
Далеко за полночь, опустошив третью посудину, мы отправились спать. Переполненная сливками лоханка потребовала внеочередного похода в клозет. Там-то я и столкнулся с Бобом, в стельку пьяным. Ничего не говоря, он привлек меня к себе, наградил долгим перегарным поцелуем и потащил в кабинку. Без слов расстегнул ширинку и с силой всадил мне в рот. Я думал, что подобное издевательство будет продолжаться до утра. Нет, уж лучше сзади — челюсти немеют! Поворачиваюсь, отдаюсь безмолвно, лишь прислушиваюсь к странным звукам, раздающимся за моей спиной. Совсем без удовольствия… Оперевшись одной рукой о стену, пытаюсь раздрочить себя. Только почувствовав очередную порцию сливок, оросившую как минимум легкие, я пускаю свою струю точно в „очко“. Ростик, говорят, сегодня уборщиком — можно было и промахнуться… Лицо Боба не выражает ничего. Оно пьяно и безразлично. Он, скотина, даже штаны не приспустил! Армейский трах в состоянии полной боевой готовности на случай тревоги… Кто-то, скорее всего Андрюха, мочится в соседней кабинке. Мы стоим, прижавшись друг к дружке и почти не дыша. Сосед чувствует присутствие живого существа за стенкой и спрашивает, кто там. И вправду Андрюха! „Хуй в пальто!“ — представляюсь я. „Срёшь что ли, Дим?“ „Нет, дрочу!“ Андрюха кончает свое мокрое дело и удаляется, Боб с шумом выдыхает скопившийся в легких воздух и пулей выскакивает из кабинки. Трус ебливый! Всё, с тобой больше не буду! Надоел… Но всё равно говорю ему, что он самый лучший…
Первый рабочий день после славного Дня Советской армии был, наверно, самым тяжелым за всё время не только для меня. Почти все, включая Мойдодыра, выглядели скорее как Фредди Крюгер местного разлива, нежели как бойцы передового рубежа армии, день рождения которой, собственно, мы так классно и отпраздновали. Подавленное настроение сослуживцев я старался развеять анекдотами и пидовскими штучками. Единственным временем, кроме развода, когда мы собирались все вместе, были два часа политзанятий. Во время перерыва я и разражался речами, моралью своей прямо противоположными тому, о чем вещал на хорька похожий замполит. Когда он страшил нас происками империалистов, я рассказывал анекдот о конкурсе минетчиц, где победила французская империалистка, за полминуты собравшая во рту кубик Рубика. Если же Хорёк переключался на примеры неуставных отношений, я смешил сослуживцев рассказами о старшине, который обещал трахнуть солдата за то, что он вертится перед зеркалом, но обещания так и не сдержал… Как и в Минске, мало кто верил, что пидовские штучки являются моей, как когда-то выразился Ёжик, сущностью. Как и в Минске, ребята позволяли себе догадываться, но не подозревали, насколько они правы. Конечно, в каждом что-то оставалось… Под восьмое марта я получил письмо без обратного адреса. В конверте была открытка. Текст — примерно следующий: „Дорогая Димочка! Поздравляем тебя с твоим профессиональным праздником! Желаем тебе счастья в нелегком труде и поменьше прыщиков на твоей милой попочке. Наши мужские тела тоскуют по тебе! Твои незнакомые друзья“. Тоже мне, незнакомые! Почерк принадлежал Виктору, идея, судя по всему, Денису — только он мог выдумать подобное. Та-ак, интересно, что это значит? На предложение трахнуться похоже мало, хотя доля правды в этом есть. Просто стёб? Скорее всего. Хлопцам нравится играть в эти игрушки. Что ж, мешать им не стоит. Персонально поблагодарил сначала Виктора, а потом и Дениса. Они как один пытались лепить на своих физиономиях удивление, но мой уверенный тон полностью их для меня разоблачил. Вопреки их ожиданиям, я процитировал поздравление в Ленинской комнате, нарочно спросив, где же эти самые „тела“, которые „истосковались“. Вопрос повис в воздухе, и я изобразил из себя Мисс Разочарование. Но всё равно было приятно…
Воскресный день перед самым моим „профессиональным“ праздником звенел весной. Везде капало, и это внушало оптимизм по поводу быстрого прихода самого егозливого времени года. Приперся замполит, расстроив мои планы трахнуться с кем-нибудь. Он давно не организовывал наш досуг, вот совесть и замучила, и Хорёк пришел исправляться. В то время существовал обязательный просмотр программы „Служу Советскому Союзу!“ сразу после завтрака. И замполиту было интересно, как мы эту гадость смотрим. Будто своей армии не хватает! Впрочем, иногда передачи эти мне нравились. Особенно когда показывали, как бойцы откуда-нибудь из Владивостока занимаются физической подготовкой. Приятно было созерцать солдатиков, вертящихся на турниках назло океанским ветрам — таких красивых, таких недоступных, таких желанных (потому, наверно, что недоступных). После часовой обязаловки для наших хлопцев наступала отдушина — „Утренняя почта“. Мальчики постоянно находились в ожидании какой-нибудь полураздетой певицы, ну, или Аллы Пугачевой, на худой конец. Мне же больше хотелось увидеть „Моден Токинг“, от которого я еще на „гражданке“ выпадал в осадок — а потом, разумеется, и в далеком актовом зале окружного госпиталя. Больше везло им — Пугачеву показывали чаще. А я-то всегда думал, что Аллу Борисовну любят в основном педики!..
Хорёк предложил играть в футбол. Только я и Ромка поддержали его. С трудом набрали три команды по три человека и начали играть. Полем битвы служила баскетбольная площадка, воротами — простор между стойками баскетбольного кольца. Ромка взял в свою команду меня, а третьим нам достался Ростик. Замполитовская команда, состоявшая из Самого, Дениса и Боба, быстро влепила нам два гола. Ростик не мог не то что играть — он даже по мячу не попадал. Тут, на счастье, появился Славик, и Ростика мы выгнали.
В футбол я играл с детства. Рядом с домом была площадка с неплохим покрытием, где я и оттачивал технику обращения с мячом. Из-за некоторой моей хлипкости мне не доверяли ничего, кроме ворот, и вскоре я стал неплохим, по дворовым меркам, вратарем. Потом, где-то к концу школы, мы переместились на большое футбольное поле стадиона „Авангард“, где я и освоил настоящие ворота. Мои постоянные футбольные партнеры полностью мне доверяли, что и придавало несказанную уверенность. В армии я скучал по ним, и наши игрища на баскетбольной площадке возвращали меня в Москву, на любимый стадион „Авангард“.
Со Славиком, который встал в ворота, дела пошли гораздо веселее, и команда Хорька ушла с поля, понурив головы. Мы с Ромкой залепили им по три гола и теперь вовсю отыгрывались на команде, которой руководил Стас. После каждого гола мы слегка обнимались — совсем как по телевизору. Славик подбегал к нам, хлопал каждому в ладоши и быстро возвращался на последний рубеж. Муза… Лишь однажды мы позволили себе проиграть хорьковскому „тиму“, но это не испортило общего впечатления. Начиналась весна, появлялись первые птицы (нормальные — вороны не в счет). Вечером наша сплоченная команда отпраздновала победу глоточком джина. Ну, а потом, как водится…
Ровно на праздничек пришло радостное известие: Мишку в конечном счете комиссовали. Хоть здесь Бадма полностью сдержал свое узбекское слово! Я совсем Мишке не завидовал — мне было хорошо в армии. Мне было в армии очень хорошо… Просто за него порадовался. И даже выпил за здоровье — теперь оно ему вновь было бы кстати. Смешно всё-таки… В Минске мы только и делали, что своими руками подрывали собственное здоровье: он лошадиными дозами пил кофе, я — адельфан. И ради чего?! Ради нескольких месяцев теплой и беззаботной жизни. А у меня и здесь она без забот. Заботы только об одном… Ах да, я уже начал забывать… Ёжик… И всё равно смешно… А кстати, что-то от него нет давно вестей… И как ему там, в армии?.. Впрочем, неважно. Напишет, если захочет… Меня… мне… Это я отпраздновал праздничек, и мои мысли путаются. Я надрался один…
Снег начал таять. Последний мой армейский снег… Поймал себя на мысли, что думаю об этом с грустью. Неужели осенью… всё кончится? Весь этот разврат… эта армия… Ну и пусть! Жизнь не стоит на месте. Она продолжается… Целую неделю проходил в меланхолии. Не знаю, с чего вдруг она накатила. Самцов я и близко не подпускал. Расшевелился в воскресенье. Пришли местные ребята играть в футбол. У них, бедных гражданских, не было своей площадки. Мини-поле уже освободилось от снега — это я вчера постарался, узнав о визите местных. Интересно было посмотреть, что они собой представляют. Приятные парни, лет по семнадцать — по закону, еще нельзя… Хотя, черт возьми, что по закону можно?! Все, как один… И в футбол играют неплохо. В нашу команду мы взяли с собой лучшее, что было в нашей части — Боба и Ваню. Последнего поставили на ворота: со Славиком было приятно общаться посредством пасов. Иногда он приятно удивлял. Хлопцы закатили нам три банки, и перед нами встала необходимость спасать честь части. Играли до десяти. При счете 9:9 Ваня допустил роковую ошибку, поддавшись на ложный замах самого красивого — Макса. Я сплюнул через плечо, совсем как мужчина, и без слов покинул поле брани. Нецензурной…
Теперь моя активная (и пассивная) жизнь в будние дни замирала: я как бы впадал в спячку и просыпался только в субботу после обеда. Дорожные знаки постепенно выстраивались ровными шеренгами на луна-парковых дорожках, и весь главный ангар был украшен новыми стендами. Стень как-то мимоходом обронил, что прилежной работой можно и отпуск заслужить. Я не придал этому особого значения, но и ему, и себе пообещал работать еще прилежнее. „Или делать вид“, — добавил я про себя. Славик пытался понять мое состояние, вникнуть в мое настроение, но ничего у него не получалось. Он не расстраивался и, тем более, не обижался — просто принимал всё, как есть.
На следующих политзанятиях Хорёк обрадовал нас известием, что в воскресенье состоятся выборы в депутаты Верховного Совета Союза ССР. „А как же футбол?“ — пытался возразить я, но вовремя замолк. Разумеется, явка должна быть стопроцентной. На второй час политзанятий, будто на огонек, заглянул и Сам Депутат — старенький, неказистый, страшненький… Директор какого-то местного завода, известная в городе личность. Ну, а нам-то что из того? С чего это мы, живущие в этом городе лишь столько, сколько Устав диктует, должны идти отдавать ему свои звонкие голоса? Ну, я возьми и спроси: мы Вас, мол, совсем не знаем — почему это мы должны за Вас голосовать? Хорёк аж чуть со стула не слетел и лишь пролепетал:
— Не умничай…
— А чё? Вы ж сами просили вопросы задавать. Вот это и есть вопрос.
Задумался депутат, а потом и раскрыл рот, но Хорёк опередил:
— А за кого же еще? Товарищ Сигизмунд Даздрапермович (шучу, понятно) — единственный кандидат от нашего округа!
— Но ведь можно…
Тут я осекся, боясь произнести страшные слова. Я и так сказал недопустимо много. Депутат пустился в дебри своей рабоче-крестьянской биографии с упором на шесть лет работы кочегаром. Я наклонился к сидящему рядом Славику и довольно громко помечтал: „Вот, Слав, достаточно несколько лет уголек покидать — и за тебя пойдет голосовать вся Красная армия“. Наверняка бывший кочегар, так, к сожалению, своего Лазо и не спаливший, это услышал, но виду не подал. Час встречи с ласковым, но башковитым электоратом благополучно для Товарища Кандидата завершился. Хорёк на меня разозлился еще больше, чем в то воскресенье, когда я его крутил финтами по всей баскетбольной площадке. В курилке я агитировал ребят вычеркнуть светлое имя из избирательных бюллетеней. Им было всё до лампочки, а Юрик даже спросил, что он мне такого сделал, что я на него так взъелся. А ничего не сделал — в том-то и дело, что ничего! Просто я терпеть не могу недалеких людей, к тому же еще и кочегаров с шестилетным стажем.
Вообще-то я ничего принципиально против кочегаров не имею. Эта избирательная, с позволения сказать, кампания, умиляла своей неподкупной простотой. После завтрака мы зарулили в „химический“ клуб, куда в этот день сгоняли воинов со всех окружных частей. Нет худа без добра — я заключил несколько оральных договоров на сотворение альбомов. Перед избирательной кабиной лежал карандаш, которым и нужно было зачеркивать либо „за“, либо „против“. Не нужно быть прорицателем, чтобы предположить, что в арсенале у обслуживавшего выборы персонала были еще и ластики — это на случай, если какой-нибудь рассеянный солдатик ошибется и зачеркнет „за“. Я воспользовался своей фирменной ручкой и, сияя, как Товарищ Кандидат на плакатах, вышел из кабины и передал ручку Славику…
Солнце уже палило — наступило первое апреля. Будто смеясь над горожанами, местное радио сообщило официальные итоги выборов. Товарищ Кандидат стал Товарищем Депутатом Верховного Совета Союза ССР. Как ща помню — 97,33 процента избирателей захотели его видеть в КДС. В детстве за успешную учебу меня отправили туда на новогоднюю ёлку. И вправду там было интересно и смешно, и столько разнообразных чудищ на сцене, так что Товарищу Депутату можно было позавидовать…
Пару дней я думал, что бы такое на первое апреля сотворить. И придумал! Попросил Юрика, бывшего в ночь на первое помощником дежурного, разбудить всех за полчаса до подъема — всех, кроме Ростика… Едва продрав глаза, я полез к Ростику в кровать, на второй этаж. Кровать пыталась скрипеть, но потом одумалась и приняла правила игры. Остальные, ни о чём до конца не догадываясь и делая вид, что спят, внимательно наблюдали.
Ростик ничего не понял, когда почувствовал тепло человеческого тела рядом. Обнял во сне и застонал сладко. Пришлось поворочаться, дабы смести с себя его объятия, а его освободить от объятий Морфеевых.
— Ты що тут делаешь?!
— Лежу.
— Ты що?..
— Мне было холодно, Ростик, и я пришел, чтобы ты согрел меня…
— Ты що… зачем?
— Я давно хотел сказать, что ты мне очень нравишься, но не мог. Ты же до сих пор злишься на меня…
— Ну, а як ты хотел? Я ж заместо тебя пахал на этих „дедов“ и на этих сержантов ебучих…
Я едва сдержал смех, представив сжавшиеся кулаки Юрика со Стасом:
— Ну не злись, Ростичек, давай всё забудем и начнем новую жизнь. Обними меня… еще раз. Хочешь, я тебя поцелую?
— Ты що?..
— Молчи, не говори ничего, я сам всё сделаю. Скажи, ты хочешь меня хоть немножко?
— Що?..
— Не „що“, а „куда“. Я хочу тебя…
— Ну… ну…
Чувствуя, что хихиканье ребят меня вот-вот выдаст, я с криком „Пидар!“ слетел со второго яруса. Юрик зажег свет, и все, кто лежал на втором ярусе, узрели Ростиков стояк, угрожающе направленный в мою сторону. Хорошо, что дежурный спал крепко, иначе бы и он подавился со смеху. Я валялся по полу в истерике, Ромка был весь в слезах, Славик уткнулся лицом в подушку. Только бедный Ростик, ничем не прикрытый (одеяло я утащил с собой) смущенно оглядывался вокруг, виновато, как в кино, оправдываясь:
— А я ничо… Он сам…
— С первым апреля, любимый! — я милостиво протягивал одеяло. — Вот уж не думал, что ты так на мужской пол падок! Ну да ладно, с кем не бывает…
К вечеру слух о том, как мы встретили День Смеха, облетел всю часть и даже до химиков добрался. Все, кому было не лень, подшучивали над Ростиком. Тот не знал, куда деваться. Даже провалившись под землю, он бы не смог избежать позора. Мне стало жаль бедного парня, но ребята успокаивали меня: так ему, чмошнику, и надо — не будет стучать и говниться без повода. А Юрик его даже стукнул слегка — за „ебучих сержантов“. Я так никому никогда и не сказал, что раздрочил Ростика рукой…
Смеялись мы не к добру. Перед отбоем в Ленкомнату зашел смутный Вовчик, сменивший Юрика на боевом посту, и сообщил с трауром в голосе, что звонил Стень. На товарную станцию подвезли три вагона дров, и их нужно до утра разгрузить, дабы не платить железной дороге за простой вагонов. Все, как один, послали Вовчика со словами, что первое апреля подошло к концу. Только Юрик, видимо, досконально изучив Вовкину мимику, сказал, что дела наши плохи. Одевшись во всё грязное, мы отправились на условленное место встречи со Стенем.
Даже издалека вагоны выглядели устрашающе. Огромные поленья торчали в разные стороны. Мне показалось любопытным, как вагоны вообще сюда приехали, не растеряв ничего по пути. Когда мы подошли ближе, я понял, что смерть моя притаилась за одним из огромных бревен. Слава богу, их не надо было никуда тащить — просто выгрузить и сложить кучкой. После того, как Стень объяснил и без того понятную задачу, я мигом вскочил наверх, рассудив, что сбрасывать бревна будет легче, чем складывать. Так оно и было — до тех пор, пока бревен в вагоне не стало меньше. Теперь приходилось сначала поднять бревно, а потом уж бросать, да еще смотреть при этом, чтобы никого внизу не пришибло. Уже после первого вагона я почувствовал, что конец близок. Второе дыхание явилось ближе к середине второго вагона. Дело пошло веселее — я даже шутить пробовал. Когда линии железнодорожного полотна озарили фары машины, все разом смолкли. Стало понятно, что бревна придется еще и грузить. Вскоре показалась вторая машина…
Рассвет второго апреля был красивым. Иногда, разгибаясь в полный рост и не чувствуя за собой спины, я думал, что нахожусь уже на том свете, и что не рассвет это, а отверзлись ворота в рай… Но боль, начинавшаяся от ладоней в нелепых и совсем неудобных перчатках, переходившая через плечи и заканчивавшаяся в готовых взорваться мозгах, возвращала меня в компанию еле двигавшихся сослуживцев. Завтрак нам подали прямо к вагону. После первой ложки каши я побежал прочь от ребят. Те было подумали, что я дезертирую с места боя за топливо следующей зимы, и что-то кричали вслед. Я не расслышал: шум собственной блевотины заглушил всё — даже гудок проезжавшего поезда.
К чести моей, я остался с ребятами до конца, причем без завтрака. Сколько раз бес или голос разума соблазняли меня упасть в обморок: ни один бы врач не осмелился отказать мне в госпитализации! Но я стерпел. Лишь в части, куда мы приползли около полудня, я демонстративно прошел перед Мойдодыром с рукой на сердце: пусть знает, что еще пара вагончиков — и больше меня здесь никто не увидит. Могу ведь обидеться и слечь аккурат до дембеля! Ничего не сказал мне противный Мойдодыр. Но намек понял.
Мы спали весь день. Вернее, могли спать. Вовчик, который всю ночь провел в дежурке, примчался с криками, что вышел, наконец, новый приказ министра обороны об увольнении очередного призыва. Меня это не касалось, но всё равно не спалось. Ростик визжал, что стал „дедом Советской армии и Военно-морского флота“. Даже ко мне обниматься полез, забыв от счастья, что „черпаком“, а тем более „дедом“, меня считать отказывался. Прогнав его негнущейся рукой, я впал в забытье.
Я отмывал руки целый вечер. Подумать только: за какую-то ночь они превратились в руки настоящего мужчины — с мозолями, ссадинами и царапинами, как полагается! Тело ломило, каждое движение давалось с трудом, но я заставил себя пойти доделать альбом, обещанный к третьему числу. Юрик со Стасом обмывали в соседней части приказ, Славик беспробудно спал, остальные корчились от болей во всех органах. Страшно было смотреть. Ромка, казалось, постарел лет на десять — круги под глазами и морщины по всему лицу… Мне хотелось трахаться. Труд облагораживает, оказывается, не только человека — меня тоже. Я поманил пальцем Боба.
Не знаю, как это получилось, но в каптерке нечего было выпить. А разве трезвый Боб согласится трахаться, да еще так, как хотелось мне? А мне хотелось, между прочим, иметь его. Чем извращенней способ, тем лучше. Как мужчина он меня уже не интересовал. Оставив опыленные альбомные листы сохнуть, я накормил Боба салом, оставшимся от поебушек, когда и с фронта, и с тыла я принялся размазывать слюну по его хрену. Поначалу это действовало на меня, как утренняя каша, но я быстро вошел в раж и довел Боба до состояния, пребывая в котором, он не мог сказать „нет“. Только усомнился в том, что у него получится быть „послушной девочкой“. „Не волнуйся, дурачок, я всё сделаю сам. Ты мне очень нравишься, и я не смогу причинить тебе боль“. Будучи Снегурочкой, всегда таявшей от комплиментов, Боб и на этот раз ничего не смог возразить — просто взобрался на стол и раздвинул ноги. Напустив в целку побольше слюны, я миллиметр за миллиметром начал забираться в „непробитого“ пока мужчинку. Очень скоро он расстался с честью окончательно. Когда я был в нём наполовину, этот факт зафиксировался в моей голове… Я всегда считал, что парень становится „девочкой“ только тогда, когда я всажу ему хотя бы полшишки…
Боб кряхтит под мое „Потерпи, любимый“. Давным-давно, в школе, я страшно боялся прививок, особенно в попу. Медстестра, заботливая тётка, дай Бог ей здоровья, всегда говорила: „Потерпи, только чуть-чуть будет больно. И глазом не успеешь моргнуть“. Я моргал раз тыщу, прежде чем она вытаскивала из меня шприц, освобождая тем самым от боли. Да и боли особой не было — было просто страшно, и от этого каждая клеточка начинала болеть. Не потому, что это было на самом деле — так было нужно. Нужно было, чтобы болело. Поэтому и было больно. И у Боба та же ситуация. Сжался весь, мешает двигаться на полную мощь. Я хлещу его по обеим половинкам. Немного помогает — плотное кольцо нехоженного лабиринта разжимается. Мы уже на холодном полу. Он лежит на брюхе, и я, приподнявшись на руках, „разрабатываю“ парня на будущее. Кто знает — может, по прошествии времени кто-то и поблагодарит меня за доброе дело? Он уже тащится. „Сядь на меня! Что „как“?! Сверху — как же еще?!“ Садится, но ничего толком не получается. Я ставлю его раком — мне нравится полностью выходить из него, а потом с еще большей силой внедряюсь снова. Одно из таких внедрений оказывается последним. „Ну вот, родимый, теперь будешь ходить с полным набором моих генов, пока не просрешься!“ Не выходя из него, помогаю Бобу избавиться и от его хромосом. Они разлетаются во все стороны, малость не орошая остатки сала. „Ну, как? И я говорил, что будет хорошо, любимый… любимая…“ Не нравится. „Да ты не волнуйся — никто не услышит“. Я слизываю с его головки остатки мужественности. Мои огрубевшие руки гладят его милую попку. „Устал? Это тебе не бревна таскать! Пойдем, милая…“
