Константин Ротиков

Другой Петербург

Аннотация
Это необычное произведение — своего рода эстетическая и литературная игра, интригующая читателя неожиданными ассоциациями, сюжетными поворотами и открытиями. Книгу можно рассматривать и как оригинальный путеводитель, и как своеобразное дополнение к мифологии Петербурга. Перед читателем в неожиданном ракурсе предстают не только известные, но и незаслуженно забытые деятели отечественной истории и культуры. 



  1   2   3   4   5   6   7   8
Глава 13
Миллионная улица. Мраморный дворец.
Марсово поле. «Привал комедиантов»
и «Бродячая собака»

Теламоны Эрмитажа. — Рыцарь на Зимнем дворце. — Симпатичная личность Петра III. — Эрмитажные сотрудники. — Леня Канегиссер как тираноубийца. — Граф А. И. Соллогуб. — Великий князь Николай Михайлович. — «Реквием» Апухтина. — Хозяева Мраморного дворца. — Любовь К. Р. к Рябинину и Калинушкину. — Жильцы Дома Адамини. — Любовь М. А. Кузмина и С. Ю. Судейкина. — Портрет Ольги Глебовой. — Загадка Н. Н. Евреинова. — Б. К. Пронин. — Приключения Паллады. — Робость В. В. Хлебникова. — «Жоржики» Иванов и Адамович. — Поль Тевна, Жан Кокто и князь С. М. Волконский. — Танцы в «Бродячей собаке»  
В прогулках по Петербургу как не оказаться у подъезда Нового Эрмитажа с лоснящимися торсами обнаженных мускулистых юношей! Кто не подходил к гранитным исполинам, не ласкал мысленно упругие мышцы, не проводил ладонью хотя бы по подушечке большого пальца каменной стопы!
Баварец Лео Кленце, известный построенными им в Мюнхене «Глиптотекой» (то есть, хранилищем скульптуры) и «Пинакотекой» (соответственно — живописи), получил заказ Николая I на проект музея искусств в Петербурге. Собственно, уже в 1820-е годы художники, да и просто любители искусств имели возможность знакомиться с сокровищами Эрмитажа, но лишь с открытием в 1852 году этого здания, музей стал доступен в полной мере петербуржцам и иностранным гостям. Единственное затруднение, что мужчинам, посещавшим Императорский Эрмитаж, требовалось быть непременно в мундире или фраке.
По замыслу Кленце, вход в Эрмитаж охраняют гранитные теламоны. Напомним, для подзабывших античную мифологию, что Теламон — сын Эака, царя Эгины. Он был обвинен в убийстве брата Фока, за что изгнан отцом, запретившим ему вступать на землю родного острова. Теламон, соперничавший в мощи с самим Гераклом, сложил в море дамбу — и с нее, не вступая на землю Эгины, громогласно объявил о своей невиновности. Отец, которого греки чтили как мудрого судию, не внял его словам.
Итак, Теламон, несущий на загривке каменную глыбу, хоть нет ничего страшного и в том, чтобы называть богатырей атлантами, которые — по образному выражению ленинградского барда — «держат небо на каменных руках». Александр Теребенев изготовил модель по образцу, присланному из Мюнхена скульптором Гальбигом. Вырубка десяти колоссов из серого карельского гранита продолжалась всего два года, в 1848 году они уже стояли у входа в Новый Эрмитаж. Работу вела артель каменщика Балушкина, сто пятьдесят мужиков: кто полировал напрягшиеся бицепсы, кто трудился над брюшным прессом, кто обрабатывал низок (как деликатно тогда называлось в контрактах).
Натешившись созерцанием юных идолов, обратимся ко дворцу, выступ которого живописно замыкает перспективу Миллионной. Кровля Зимнего опоясана балюстрадой с вазами и статуями, когда-то, по замыслу Растрелли, каменными, постепенно развалившимися и в конце прошлого века замененными гальванопластикой. Скульптуры на крыше повторяются, но, надо полагать, именно тот рыцарь с открытым забралом, лицо которого обращено к Миллионной, был замечен Блоком (помните, «еще прекрасно серое небо, еще безнадежна серая даль»):

И в небе сером холодные светы
Одели Зимний дворец царя,
И латник в черном не даст ответа,
Пока не застигнет его заря.
Тогда, алея над водной бездной,
Пусть он угрюмей опустит меч,
Чтоб с дикой чернью в борьбе бесполезной
За древнюю сказку мертвым лечь.

Смысл стихотворения выявляется из даты под ним: 18 октября 1905 года, на следующий день после царского манифеста, от которого начинается история еврейской лавочки, до сих пор именуемой «Государственной Думой». В те далекие времена дворец был окрашен в темно-бордовый цвет. Нынешняя зелень — это фантазии послеблокадного благоустройства. Почему не окрашивают его так, как задумал автор: в цвет розового песчаника — объяснить невозможно. Нет сомнения, что было бы гораздо красивее, а уж если бы открыть ворота с площади и впускать во двор, ничем не хуже пресловутых луврских… но как раз наиболее здравые соображения кажутся у нас отчаянной маниловщиной. Реалистичнее строить прожекты соединения Главного штаба с Зимним каким-то туннелем.
Первым хозяином этого дворца (заказчица, Елизавета Петровна, не дожила, умерла в деревянном Зимнем, на Невском) был Император Петр III. Мужеубийца Екатерина всячески стремилась очернить супруга, намекнув, в частности, что действительным отцом Павла был Сергей Васильевич Салтыков. Не верим мы ей не потому, что с происхождением Павла Петровича все ясно (наоборот, обширнейшее поле для гипотез), но чем более она стремится представить мужа полудурком, играющим в куклы и подвергающим казни мышь-преступницу, съевшую воскового солдатика, тем симпатичнее он нам кажется в своей одинокости, простодушии, неразборчивости в компании и верности в дружбе. Но это так, к слову; к нашей основной теме Петр Федорович — по тому, что мы о нем знаем (играл на скрипке, ребячился с фрейлинами, возился с собаками, имел неотлучного арапа Нарцисса) — никак не тянет на подозрения. Импотентом, по всей вероятности, был.
Времена Екатерины II, конечно, будят воображение. Сама государыня, вне сомнения — по крайней мере, в зубовские времена — предпочитавшая оральность, относилась к различного рода перверсиям со здоровой терпимостью, как свойственно было деятелям европейского Просвещения. Не лишне вспомнить, что прекрасный инвалид, Валерьян Зубов (брат вошедшего в фавор Платона Александровича), лишившийся ноги в персидском походе, любил развлекаться созерцанием мастурбирующих перед ним отборных гвардейцев. Матушка-царица подарила ему тут же, на Миллионной, стоящий неподалеку апраксинский дом, неплохо сохранившийся, с мраморными колоннами, поддерживающими балкой (д. 22). Ныне там, по хитрой симметрии обстоятельств, «дом мастеров спорта»…
Дух Екатерины был начисто выметен из Зимнего строгим внуком ее, Императором Николаем Павловичем, а пожар 1837 года, полностью уничтоживший внутренность дворца, лишь способствовал окончательному вытеснению всяческой гривуазности. В дальнейшем дворец, собственно, не был местом личной жизни царей, а служил для официального представительства. Александр II, правда, жил в Зимнем, в отличие от сына и внука, предпочитавших Гатчину и Царское, но к княжне Екатерине Михайловне Долгоруковой отправлялся в ее собственный особняк.
После октябрьских событий 1917 года Зимний переименовали во «дворец искусств». В царских покоях разместился «музей революции», в помещениях бывшего Временного правительства, у «постели, царицам вверенной» (как не без яда писал Маяковский), нарком Луначарский имел канцелярию. По свидетельству очевидцев, секретари (не секретарши) дежурили в приемной наркома — чуть ли не с маникюром и макияжем. В большом Николаевском зале устраивали киносеансы для победившего пролетариата…
Заведование Эрмитажем относилось к компетенции Министерства Императорского двора, как и управление театрами. Иногда эти должности совмещались. Поминавшийся нами как автор либретто «Спящей красавицы» Иван Александрович Всеволожский сначала прослужил лет двадцать в московской и петербургской конторах Императорских театров, а с 1899 года, утомясь театральными интригами, осел в кресле директора Эрмитажа. Женат он был (как же без этого) на внучке известного нам светлейшего министра императорского двора П. М. Волконского. Сотрудников подбирал, видимо, проверенных и надежных. Так, еще в дирекции театров служил под его началом некто Николай Петрович Бабин, выше титулярного советника по чину не поднявшийся, но нашедший, в конце концов, место, отвечающее душевным наклонностям: вице-президента Петербургского атлетического общества.
В Эрмитаже всегда трудились лица, хорошо известные — как в своем кругу, так и в качестве выдающихся специалистов и знатоков музейных предметов. Еще до Всеволожского среди хранителей в отделе графики находился барон Густав Эмилианович Ливен, страсть которого к конногвардейцам доходила до того, что он, несмотря на солидное положение домовладельца и человека семейного, отваживался посещать вечеринки в казармах.
При Иване Александровиче в Эрмитаже трудилась когорта профессионалов: Степан Петрович Яремич («Стипа» для друзей-«мирискусников»), лет на 10 постарше остальных, и сверстники — Николай Николаевич Врангель, Александр Александрович Трубников, Сергей Николаевич Тройницкий. Судьба их сложилась по-разному. Отнюдь не все старые эрмитажники кончили, как Трубников, за границей. Тройницкий после революции десять лет был даже директором Эрмитажа, в роли пассивного свидетеля утилизации музейных ценностей большевистскими уполномоченными.
В эту же компанию входил князь Владимир Николаевич Аргутинский-Долгоруков, «Аргутон», как называли его приятели. В юности один из друзей П. И. Чайковского, любитель живописи К. А. Сомова (прелестные картинки которого, «Каток» и «Осмеянный поцелуй», находящиеся ныне в Русском музее, происходят из его собрания). Холостяцкая квартира князя — небольшая «гарсоньерка», уставленная горками из красного дерева с коллекционным фарфором — находилась в доме на Миллионной, 11. Добротное, солидное строение, с широкими подворотнями, дворами с сохранившимися каретниками. Вел он довольно замкнутый образ жизни, принимая здесь лишь самых близких друзей. Аргутинский-Долгоруков успел своевременно покинуть Петроград и умер, доживя до шестидесяти семи, в 1941 году, в Париже, где им была куплена квартирка задолго до всяческих событий. По-видимому, не слишком бедствовал: еще за два часа до смерти от сердечного приступа лакомился шоколадными конфетами, что, в условиях немецкой оккупации, было редкой, но все же доступной роскошью.
На той же стороне улицы — дом 17, связанный с событием, от которого принято начинать историю красного террора. Сюда 30 августа 1918 года, спасаясь от погони, зарулил на велосипеде двадцатидвухлетний Леонид Канегиссер, только что пристреливший на Дворцовой большевистского опричника Урицкого. Двор проходной, юноша мог бы выйти на набережную и скрыться, но растерялся, заметался по лестницам и был схвачен.
Леня мстил чекистам за друга, Володю Перельцвейга, за несколько дней до того расстрелянного по делу о памятнике Володарскому. Портняжка Моисей Гольдштейн, ставший, со звучным псевдонимом «Володарский», большевистским наркомом агитпропа, был застрелен в июне 1918 года, и тотчас на месте убийства воздвигся деревянный монумент. Кто-то кинул в него бутылку с керосином, что и стало причиной расстреляния нескольких человек, в том числе Перельцвейга.
Месть за друга напоминает о Гармодии с Аристогитоном. Канегиссер был поэтом, и вряд ли мужская любовь была ему чужда. Все указывает на это: золотое детство в обеспеченной семье, знание языков, интерес к романтизму, литературные друзья — Цветаева, Георгий Иванов с Адамовичем, Юркун с Кузминым… Летом 1915 года ездил он вместе с Есениным, «добрым другом, милым братом» — отдохнуть от объятий Клюева в рязанскую деревню Константиново. Стихи его казались в то изощренное время слишком простыми, но он виделся друзьям, как «самый петербургский петербуржец»…
Дом на углу Мошкова (ныне почему-то Запорожского) переулка и Дворцовой набережной (д. 20) принадлежал графу Александру Ивановичу Соллогубу. Сын его, Владимир Александрович, знакомый с Пушкиным и Лермонтовым, известный в свое время беллетрист, оставил замечательные мемуары. Из них многое можно почерпнуть для характеристики нравов «большого света» 1820-1850-х годов, да и вообще жизни Петербурга того времени. Как раз из окон дома на Мошковом наблюдал одиннадцатилетний будущий писатель грозное наводнение 1824 года.
Граф Александр Иванович, по словам сына, «с молодых лет славился необыкновенным, образцовым щегольством, как Бруммель в Лондоне, пел приятно в салонах и так превосходно танцевал мазурку, что зрители сбегались им любоваться». Одевался он с редкой изысканностью: плащ, например, изобрел темно-синий, подбитый малиновым бархатом, с необыкновенно широкими рукавами. Что-то знакомое проскальзывает, не правда ли?
По материнской линии граф был племянником не раз поминавшегося Дмитрия Львовича Нарышкина. В 25 лет женился на Софье Ивановне Архаровой. «Твердость ее характера, — пишет сын Владимир, — согласовывалась с твердостью ее рассудка». Черта, возможно, наследственная: Софья Ивановна — дочь московского военного губернатора, гарнизонный полк которого именовали «архаровцами».
Александр Иванович был некрасив, но остроумен. Как-то прогуливался по Летнему саду с племянницей, девушкой редкой красоты. Встретился ему случайный знакомый, полюбопытствовавший: «Скажи, граф, как получилось, что ты никогда красавцем не был, а дочь у тебя такая прелесть?» «А ты попробуй-ка женись, — ответил Соллогуб, — может, у тебя будут очень умные дети».
Все свое громадное состояние граф Александр Иванович промотал в беспрестанных увеселениях и путешествиях в Европу. Владимир был у него вторым сыном (первый, Лев, на год старше), вскоре после его рождения Соллогубы укатили в Париж, где малые детки играли в Тюильрийском саду, отправляясь гулять из фешенебельного отеля на улице Мира, весь бельэтаж которого был снят Александром Ивановичем. Это сразу после возвращения на французский престол Бурбонов. Приходилось жить в Париже, поскольку великолепная усадьба в Москве, только перед 1812 годом отделанная Александром Ивановичем как игрушечка (он вообще «умел устраивать изящно и уютно свои местопребывания»), погибла в знаменитом пожаре.
Постепенно все дома и усадьбы оказались распроданы, граф стал пиетистом и филантропом, проводившим утренние часы в чтении Священного писания. Как, скажем, Андрей Муравьев или Николай Гоголь. Что скрывать, граф Александр Иванович хорошо был известен в «голубом» Петербурге. Женитьба, детишки, это, скорее, типично для наших героев, среди которых холостяков едва ли не меньше, чем среди «натуралов». А во времена Соллогуба надо учесть еще, что, как меланхолично заметил граф Владимир Александрович, редкий сын точно знал, кто его отец… Любопытно, что и Лев Александрович, учившийся в школе гвардейских подпрапорщиков и друживший с Дантесом, проявлял те же наклонности; да и сын писателя, Александр, составлял компанию в «Медведе» с Апухтиным.
Дом на набережной был продан графом Александром Ивановичем кузену, Кириллу Александровичу Нарышкину. Так что в этих стенах взрастал и прелестник Сергей Кириллович, о похождениях которого вспоминалось в 9-й главе.
Миллионная, д. 19 — флигель Ново-Михайловского дворца, главным фасадом выходящего на набережную (1857–1861, арх. А. И. Штакеншнейдер). Последним владельцем дворца был внук Николая I, великий князь Николай Михайлович. В молодости он, подобно тезке своему Пржевальскому, путешествовал на Дальний Восток, собирал на Тибете бабочек. Интересы его разнообразны: писал он об энтомологии, об утиной охоте, но более всего — о придворной жизни времени Александра I. «Бумби», как его называли в семье Романовых, имел репутацию человека широко образованного, но вольнодумца. Был он тесно связан с масонскими ложами. Грузный толстяк в пенсне, чужд был романовской фрунтомании, но считался шефом Кавалергардского полка.
Всю жизнь Николай Михайлович оставался холостяком. Уверяли, будто смолоду он был влюблен в свою кузину, принцессу Викторию Баденскую, а по законам православия брак между столь близкими родственниками не допускался.
Есть иное, более удовлетворительное объяснение бегству великого князя от дам. Хотя никакого скандального афиширования склонности к сильному полу он не допускал, в отличие от кузена своего, великого князя Сергия Александровича. Присущ был ему либерализм, склонность к фрондированию, не прочь он был выглядеть «российским принцем Эгалите» (подобно французу Филиппу Орлеанскому, сходно с ним кончившему). Некоторая заносчивость, а отчасти самодурство присущи были ему не менее, чем князю Сергию (тоже черты, в сущности, типические).
Дожил он до революции и, непонятно, на что надеясь, не принял никаких мер для своей безопасности. И не он один. Летом 1918 года всех остававшихся в Петрограде Романовых (что б им, казалось, год назад в Крым без оглядки!) арестовали и в январе следующего года расстреляли во дворе Петропавловки. Большевики глумились, что шестидесятилетний Николай Михайлович до последней минуты не расставался с любимым персидским котом — смешно это, видно, им показалось, выродкам…
На другой стороне Миллионной — дом 26, украшенный по фасаду колоннадой с коринфскими капителями. Построен он в начале XIX века Луиджи Руска на месте здания, в котором во времена Екатерины помещался Пажеский корпус… Вообразить юного пажа в ту счастливую эпоху, когда каждый розовощекий красавчик не только мечтал, но имел реальный шанс удостоиться великих милостей… сколько внимания следовало уделять прическе, пудре, румянам… как высоко ценились грация, ловкость, статность и пригожесть… Но довольно. Старый амосовский дом, где томились в пылких мечтах пажи, обязанностью которых было заступать на регулярные дежурства во дворце, снесли. Пажей перевели в Воронцовский дворец на Садовой. Дом на Миллионной принадлежал придворному хирургу Эбелингу, а потом придворному же хирургу Арендту. В конце века он находился в ведении конторы великого князя Владимира Александровича, квартиры сдавались внаем. Алексей Николаевич Апухтин скончался в этом доме 17 июля 1893 года…

Вечный покой отстрадавшему много томительных лет,
Пусть осияет раба Твоего нескончаемый свет!

Великий князь Константин Константинович предложил Чайковскому положить на музыку поэму покойного Апухтина «Реквием» (откуда взяты вышеприведенные строки). Композитор отказался, что, на первый взгляд, кажется странным, памятуя в виду дружеские отношения бывших правоведов и ряд романсов, написанных им на стихи Апухтина («День ли царит…» и т. д.). Причина была в том, что в «Реквиеме» Страшный Суд, «день тоски и гнева… день унынья и стыда», рисовался Апухтиным с ужасом и отчаянием. Чайковский же неизменно уповал на милость Божию.
Константин Константинович жил в Мраморном дворце. Редкое по благородству и изяществу отделки здание (1768–1785, арх. А. Ринальди) принадлежало графу Григорию Орлову, а потом перешло в придворное ведомство. Павел I поселил здесь свергнутого польского короля Станислава Понятовского, вскоре умершего и торжественно погребенного в костеле св. Екатерины на Невском проспекте. При Александре Павловиче хозяином дворца стал его брат, цесаревич Константин, перебравшийся отсюда в варшавский Бельведер, когда стал наместником Царства Польского.
О Константине Павловиче существует впечатление, как вместилище всех пороков, но, кажется, исключительно гетеросексуальной направленности. Дворец уцелел, несмотря на то, что великий князь терроризировал свою молодую жену, Анну Федоровну, стреляя из пушки, завезенной прямо в коридор. Впрочем, можно усмотреть в этом факте некое предзнаменование: в нашем столетии перед входом в Мраморный дворец установили «ленинский» броневик, а внутри полвека демонстрировались реликвии: муляжи ленинских галош и кепок, оригиналы которых покоились в Москве. Хотя — как посмотреть… С тех пор как дворец отдали Русскому музею, здесь демонстрируются, по линии современных течений искусства, штучки, не менее эпатирующие публику, чем похождения великого князя.
После смерти Константина Павловича в Варшаве, дворец его, ввиду отсутствия сыновей-наследников, перешел к племяннику, великому князю Константину Николаевичу, младшему сыну Николая I. У него было четверо сыновей: старший, Николай, страдал тяжким безумием и содержался всю жизнь в Ташкенте; третий, Дмитрий, женат не был, но настолько был поглощен своими лошадями, что ничем и никем другим не интересовался. Самый младший рано умер. Наибольший интерес представляет второй сын, о котором начали рассказывать — Константин Константинович, следующий владелец Мраморного дворца.
Деталь случайная, но символичная: в столовой дворца висело на стене огромное полотно, изображавшее похороны шведского короля Карла XII, гомосексуальность которого несомненна для историков.

Я бы нигде не нашел облегчения,
Лишь бы осталась мне дружба твоя!
В ней моя сила, мое утешение,
И на нее вся надежда моя!

Стихи, безыскусные, но искренние, посвящены Константином Константиновичем любимому кузену, не раз уж поминавшемуся Сергию Александровичу. Отец Константина Константиновича — младший брат Александра II, предпоследним сыном которого был Сергий Александрович. Получилось, что Сергий оказался младше Константина на пять лет.
Вообще Константин Константинович вызывает живейшую симпатию. Его высокая, несколько сутуловатая фигура, некрасивое, но доброе лицо, высокий лоб под коротким романовским бобриком, глаза, взирающие с фотографий с милым телячьим простодушием, — просто нет ничего для отрицательных отзывов. Музыкально одаренный, имевший слабость к театральному искусству, сам выступавший на сцене Эрмитажного театра в главных ролях им сочиненных пьес, — более всего он известен как поэт «К. Р.» Одно из его стихотворений «Умер, бедняга, в больнице военной» стало народной песней — редкая судьба для любого поэтического произведения. Петр Ильич Чайковский любил писать романсы на его тексты: «Растворил я окно», «Уж гасли в комнатах огни», «О дитя, под окошком твоим…»
Он смиренно посылал стихи на суд профессиональных литераторов: Фету, Гончарову, Майкову, Полонскому. Мы даже представить себе не можем, как далеки от всех этих людей. При несомненной разнице в социальном положении, все читающие эту книгу наверняка одеваются без посторонней помощи и, если не сами чистят себе обувь, то потому, что это делает жена. Ничего подобного нельзя вообразить не то что о Чаадаеве, но и о Дягилеве, что ж говорить о лице императорской фамилии! Можно только догадываться, каково было тому же Гончарову писать отзывы на стихи, посылаемые ему с фельдъегерем, в блеске аксельбантов и звоне шпор подымающимся по лестнице устиновского дома на Моховой, где квартировал писатель.
Все Романовы были солдатами. Смолоду великий князь служил в Морском экипаже, шефом которого был его отец. В 19 лет получил Георгия за участие в боевых действиях на Дунае в русско-турецкой войне 1877–1878 годов.
Со дня рождения был зачислен в лейб-гвардии Измайловский полк, а в зрелые годы служил там ротным командиром. Там он создал своего рода литературное объединение, под названием «Измайловские досуги». Господа офицеры не только скакали на конях и пили водку, но, по гуманным наклонностям своего командира, сочиняли стихи и прозу, разыгрывали любительские спектакли.
Командовал одно время Константин Константинович Преображенским полком, сменив кузена Сергия, ставшего тогда московским генерал-губернатором (остряки шутили, что раньше Москва стояла на семи холмах, а ныне — на одном бугре). Как любой член императорской фамилии, нес он груз множества почетных должностей: главный инспектор военно-учебных заведений, председатель комитета о трезвости и комитета о грамотности, руководитель Женского педагогического института, председатель Русского музыкального общества… Тридцать лет был президентом Академии наук, причем не номинально, а на полном серьезе интересовался всем, что там делалось: от организации Пушкинского Дома до экспериментов И. П. Павлова с его собачками.
В 25 лет он познакомился с принцессой Саксен-Альтенбургской Елизаветой. Она приходилась ему по матери троюродной сестрой, что браку не препятствовало. Любовь была, что называется, с первого взгляда. Народилось у них с Елизаветой Маврикиевной, ни много ни мало, шесть сыновей и две дочери. Многочадность великого князя была решающим аргументом для изменения учреждения об Императорской фамилии: чтоб уж не слишком плодить великих князей, правнуки Императора стали называться просто князьями императорской крови. Первыми под это подпали дети Константина Константиновича, внука Николая I. Детей было так много, что некоторым удалось уцелеть, выехав за границу, как Гавриилу Константиновичу, двухметровому великану с пухлыми губами и глазами с поволокой, который был буквально вырван обожавшей его женой, балериной А. Р. Нестеровской, из чекистского застенка. Старший сын, Олег Константинович, учившийся в Александровском лицее, погиб на фронте в 1914 году. Трое — Иоанн, Константин и Игорь — приняли мученическую кончину в июле 1918 года в Алапаевске…
Что же при всем этом заставляет нас взглянуть с сомнением в сторону Мраморного дворца? Братская дружба с Сергием Александровичем? Но это все-таки родственник, совсем другие отношения. Чайковский? Конечно, в Мраморном дворце и в Павловске, поместье Константина Константиновича, он бывал частенько и всегда там ему были рады, но придворный этикет исключал какие-либо экстравагантности.
Подтверждение нашим подозрениям можно найти с другой стороны. Вот признание в дневнике великого князя, сделанное в 1888 году, когда он еще служил в Измайловском полку (девять лет как женат). «Кажется, до сих пор меня привлекала в роту не столько служба, военное дело, как привязанность то к одному, то к другому солдату. Моего любимца после Калинушкина сменил Добровольский, а его место занял Рябинин. Теперь все они выбыли, и в настоящее время у меня в роте нет ни к кому особенно сильной привязанности». Впрочем, Рябинин — любовь этого лета выбыл из роты не в какое другое место, как в придворный штат Мраморного дворца. В этом контексте понятнее становятся стихи, написанные в том же году на биваке под Красным Селом:

О, не гляди мне в глаза так пытливо!
Друг, не заглядывай в душу мою,
Силясь постигнуть все то, что ревниво,
Робко и бережно в ней я таю.
Есть непонятные чувства: словами
Выразить их не сумел бы язык;
Только и властны они так над нами
Тем, что их тайны никто не постиг…

Вероятно, обращены они к Елизавете Маврикиевне. Другом любили называть тогда поэты своих дам, в шиньонах и турнюрах. Что ж, можно только порадоваться за Константина Константиновича, имевшего чуткого друга, не навязывавшего собственных предрассудков.
Марсово поле… Если прав Кузмин, есть слова, владеющие нами «со странной силой», и звук, «немилый иль милый», заменяет главу романа, то, конечно, стройные ряды гвардейских полков, пыль под копытами коней, штандарты, залпы салюта… Но это ассоциации уж очень далекого времени, когда за стасовскими портиками на западной стороне плаца размещались казармы Павловского полка, известного тем, что подбирали туда курносых юношей — в напоминание об основателе этого воинского соединения.
Ныне здесь сквер, не слишком тенистый; может быть, холодноватый в своей рациональной планировке, но в сумраке белых ночей здесь приятно гулять под кустами благоухающей сирени, пышные грозди которой переливаются всеми оттенками лилового и малинового. Да в осенний вечерок, иззябнув, можно погреться у газового пламени. В этих кладбищенских камнях нет ничего ни страшного, ни казенно-парадного, как на Красной площади. Можно, допустим, прикурить от этого огня — конечно, в наше время, а не в недалеком прошлом, когда дерзкий был бы остановлен блюстителем порядка. Преимущество Марсова поля перед соседними Летним и Михайловским садами в том, что на ночь его не запирают. Не только гулять, но можно здесь и поваляться на скамейке.
До устройства в 1920 году сквера здесь был бесконечный пустырь, с пронизывающими до костей сквозняками. Укрыться можно было разве за каким-нибудь покосившимся заборчиком с гнилыми досками, да руинами ярмарочных балаганов, оставленных разрушаться естественным путем под колючей поземкой, да моросящим великопостным дождиком. Пространство это оживало лишь на масляничной неделе, в унылой бестолочи русских гуляний, кажущихся на картинках Кустодиева куда привлекательнее, чем были на самом деле.
Марсово поле, д. 7. Этот угловой дом, со скругленным углом и двумя портиками, занимает важное место в панорамах классического Петербурга. По достоинству его можно было оценить лет сто назад, когда колонны, замыкающие перспективу Екатерининского канала, видны были от Невского проспекта. Но воздвигся храм «Спаса на Крови», уподоблявшийся современниками его строительства судку для горчицы и уксуса, и классическая перспектива была утрачена. Попробуй, однако, убедить наших современников, что лучше бы торчал на торце канала один из бесчисленных портиков, коих и без того слишком много, а не многоцветная, разновысокая громада, как бы гроздью воздушных шаров оживляющая скучные пространства невской столицы.
Дом называется по имени архитектора Доменико Адамини, по проекту которого построен в 1823–1827 годах. Находился он в ведении Департамента уделов, распоряжавшегося личными владениями Императорской фамилии. Квартиры были казенные, в одной десять лет прожил изобретатель и путешественник Павел Львович Шиллинг, человек выдающийся во многих отношениях, но в интересующем нас плане ничем не отмеченный. «Дом Адамини» замечателен также тем, что во время блокады в него попала бомба, разворотившая стены, и после войны его восстановили одним из первых. Квартиры отдали творческим работникам, типа архитекторов и писателей, так что закономерно появление на стенах дома разных мемориальных досок. Одна доска указывает, что жила в этом доме Вера Федоровна Панова, написавшая милую, чистую повесть «Сережа» — один из лучших образцов ленинградской прозы 1950-х годов, достоинством которой почитались легкость и приятность. Вторым мужем писательницы был Давид Яковлевич Дар. Познакомились они в конце войны в эвакуации, прожили вместе тридцать лет. Молодые литераторы, пригретые Верой Федоровной, как С. Д. Довлатов, Г. Н. Трифонов, хорошо были осведомлены об истинных увлечениях Давида Яковлевича, но жена демонстративно ревновала его лишь к кухаркам и медсестрам. Это время, хоть в России никогда не было принято говорить то, что думаешь, было особенно агрессивно: даже думать рекомендовалось не так, как следовало по природе.
Вернемся к более романтичным временам. Естественно, кажутся они такими лишь в туманном флере нашего полузнания; современники и тогда скрежетали зубами и мечтали о золотом веке. Рубеж XIX и XX столетий был назван «серебряным веком» философом Бердяевым, современником, казалось бы, но уж из эмигрантского далека, в свете опыта допросов в Чека и насильственной депортации. А ведь допрашивали и высылали те же, что учились в дореволюционных гимназиях и университетах, — своих профессоров.
В 1910-х годах «Дом Адамини» принадлежал известному биржевому аферисту Митьке Рубинштейну. Продолжал он оставаться обычным петербургским многоквартирным жилым домом, и жили здесь почти одновременно: писатель Леонид Андреев, балетный критик Аким Волынский, поэт-футурист Василий Каменский, режиссер и художник Николай Евреинов. Помещалось на 2-м этаже «художественное бюро» Надежды Евсеевны Добычиной, устраивавшей выставки авангарда. Году в 15-м ненадолго поселился с Верой Боссе художник Сергей Судейкин. Вот тут приостановимся…
Сергей Юрьевич рано осиротел, годовалым младенцем. Отец его очень замечателен: Георгий Петрович Судейкин, жандармский полковник, искусный провокатор, агентом которого был народоволец Дегаев. Все явки были раскрыты, связи развалены. Кольцо подозрений все туже стягивалось вокруг Дегаева, и тот вынужден был, в порядке реабилитации, убить хитроумного жандарма 3 декабря 1883 года.
Родился художник в Петербурге. Созрел весьма рано: уже лет в тринадцать, как признавался Кузмину, подцепил что-то, попробовав с опытной женщиной. В пятнадцать лет стал воспитанником Московского училища живописи, ваяния и зодчества, где собралась у них теплая компания. Среди ближайших друзей оказался Сапунов. Замечательно название выставки, которой эти ребята заставили о себе заговорить: «Голубая роза»… Из училища, впрочем, Судейкин был изгнан за показ «непристойных картинок». С 1905 года художника стал приглашать для своих постановок Всеволод Мейерхольд, и вот, в следующем году — театр Комиссаржевской на Офицерской (смотри, читатель, 7-ю главу)…
Как все переменилось в нашей жизни! Вот мужские поцелуи, в прошлом столетии никаких подозрений не вызывавшие (Достоевский с Катковым, на Пасху, троекратно, сцепившись бородами), ныне уж будто на что и намекают.

Сладко быть при всех поцелованным,
С приветом, казалось бы, бездушным…

Стихи Кузмина, посвященные Сергею Юрьевичу Судейкину, из цикла «Прерванная повесть». Ноябрь-декабрь 1906 года. Судейкину — двадцать четыре, Кузмин на десять лет старше.

Лишь слышу голос Ваш, о Вас мечтаю,
На Вас направлен взгляд недвижных глаз.
Я пламенею, холодею, таю,
Лишь приближаясь к Вам, касаясь Вас.
……………………………………
Мы взошли по лестнице темной,
Отворили знакомые двери,
Ваша улыбка стала более томной,
Занавесились любовью очи.
Уже другие мы заперли двери…
Если б чаще бывали такие ночи!

Так все и было напечатано в 1907 году, в июле, в альманахе «Белые ночи». Перегорело, так сказать, и осталось памятью в стихах.
Роман их был недолгим. В октябре первый раз встретились, сразу очень понравились друг другу. От любовных признаний перешли к полной близости, и последний раз, 3 декабря (интересное совпадение!), Судейкин весь день провел на Суворовском в постели с милым, а вечером уехал в Москву, подарив поэту на прощанье картонный кукольный домик. Ничего не писал три недели, а в канун Рождества прислал Кузмину записку: «Дорогой Михаил Алексеевич! Мое долгое молчание кажется мне извинительным. Теперь совершенно спокоен и счастлив, шлю Вам привет. Я женюсь на Ольге Афанасьевне Глебовой, безумно ее любя». Ольга приписала: «Шлю привет поэту, будем друзьями.»
Ольга Афанасьевна кончила в 1905 году театральное училище, работала тут же на Офицерской. В тот вечер, когда Судейкин уезжал в Москву, она должна была играть маленькую роль пажа в пьесе Пшибышевского «Вечная сказка». Но на роль пришлось срочно вызывать актера Шарова, так как Ольга помчалась на вокзал, став пажом обожаемого любовника. Вскоре начались взаимные измены, но окончательно разъехались они с Судейкиным лишь в 1917 году: тот уезжал за границу через Кавказ, Ольга осталась в Петрограде. Была увлечена тогда композитором Артуром Лурье, комиссарившим у большевиков по части искусств. Весьма дружила с Анной Ахматовой, тоже любившей Лурье. В 1924 году она, наконец, добралась до Парижа, где прожила до 1945 года и умерла, окруженная птичками, которых во множестве подбирала и заманивала к себе в тесную квартирку на восьмом этаже у ворот Сен-Клу: воробушков со сломанной ножкой, синичек с подбитым крылом, скворцов, попугаев…
Какие женщины любят наших героев? Биограф Глебовой-Судейкиной, Элиан Мок-Бекер, описала ее так. «Ольга была хрупкой и грациозной, словно саксонские статуэтки или те фигурки и куклы, которые она создавала сама. Она была довольно высокого роста, хорошо сложенная; ее великолепные белокуро-пепельные волосы ниспадали, как пелерина, до самого пояса. Она часто заплетала их в косы и укладывала вокруг своего овального лика мадонны с прозрачной тонкой кожей… Как рассказывают, у нее были огромные серо-зеленые глаза, переливающиеся, как опалы: взгляд их был ясен и глубок — взгляд ребенка, который она сохранит до самой смерти. Жесты Ольги были легки, она была летучей, воздушной, как все, что она любила: ангелы, птицы, танец»…
Что же муж ее? Невысок, темноволос, густобров. Стальной блеск глаз, надменно сжатые губы. Одет всегда с исключительной изысканностью. Для Ольги Афанасьевны сам придумывал совершенно необыкновенные платья. Ушел от нее, как отмечалось выше, к Вере Артуровне Боссе, в первом браке бывшей за Шиллингом (не потомком ли изобретателя магнитного телеграфа, жившего на Марсовом поле?). Но и эта возлюбленная вскоре его бросила, ради, надо сказать, Игоря Федоровича Стравинского, композитора, скорее, заграничного, хоть родившегося в Ораниенбауме и до первой мировой войны бывавшего наездами в Петербурге. Имеют некоторые миниатюрные мужчины пристрастие к могучим дамам, типа Брунгильды, к какому относилась Вера Боссе. Стравинский восемнадцать лет разрывался между законной своей женой Екатериной Габриеловной, умершей в 1939 году, и бывшей судейкинской подругой.
Женитьба на Глебовой лишь придала стабильность долгим дружеским отношениям Судейкина с Кузминым. Шедевром художника является издание кузминских «Курантов любви», где пленяет неисчерпаемая изобретательность в деталях, смешение техник и стилей. Нехитрое было дело тогда, после уроков «Мира искусства», рисовать старинные усадьбы, маркиз, виконтов, маскарады да фейерверки. Но для Судейкина это было лишь темой импровизации, буффонады, бесконечной игры, условия которой мгновенно меняются по произволу художника.
Прежде всего, это, конечно, театральный художник. Пьески Кузмина, которые смело можно уподобить пестрым бабочкам-однодневкам, как-то очень подходили к живописным фантазиям Судейкина. Уникальным во всех отношениях примером осталась постановка пьесы «Венецианские безумцы», заказанная Евфимией Павловной Носовой, московской миллионершей, сестрой знаменитых банкиров Рябушинских. В доме Носовых на Введенской площади в Москве состоялось единственное представление — 23 февраля 1914 года. Спектакль феерический, в роскошных декорациях и костюмах Судейкина, со стихами и музыкой Кузмина, а ставил пьеску тот самый Петр Федорович Шаров, который заменил когда-то Оленьку Глебову, упорхнувшую со спектакля в объятия Сергея Юрьевича…
В подвале «Дома Адамини» 18 апреля 1916 года открылся «Привал комедиантов». Входили сюда — если, допустим, зайти сейчас — в первую подворотню от угла со стороны Марсова поля, сразу налево, вниз по ступенькам. Из прихожей попадали в зал с огромным камином, близ которого размещался буфет. Столики были покрыты яркими платками вместо скатертей. Буфетную и следующую за ней комнату расписывали два неразлучных тогда друга: Борис Григорьев и Александр Яковлев. Роспись последнего была особенно удачна: город из кубиков цвета охры, громоздящийся горками к синему небу, как изображали на картинах итальянского кватроченто. По узким улицам тянулась процессия комедиантов, с колесницей Аполлона во главе, запряженной единорогом. По сторонам проема, открытого в театральный зал, распластались Арлекин и Панталоне.
Театр в «Привале» стал триумфом Судейкина. Художник посвятил его своим любимцам: Карло Гоцци и Эрнсту-Теодору-Амадею Гофману. Позолота лепнины тускло мерцала на черных сводах зала. Это напоминало Венецию: темная вода каналов, смоляные гондолы, бауты из черного бархата, золотые кони Св. Марка, мавры на Часовой башне… Венецианская «комедия дель арте» — воплощенная амбивалентность — и увлекательные авантюры героев гофманских новелл. Окошки были закрыты расписными ставнями, на которых Судейкин изобразил карнавал: дам с веерами, кавалеров в треугольных шляпах — то ли графа Гоцци, то ли капельмейстера Крейслера.
В этом театрике в подвале устраивались кукольные представления, вечера поэзии, какие-то доклады (по «теории поэтического языка», например). 29 октября 1916 года торжественно отметили 10-летие творческой деятельности Кузмина; представлено было три пьески юбиляра: «Два пастуха и нимфа в хижине» в декорациях Судейкина и тому подобные мелочи.
Нет сомнения, что контингент был здесь на любой вкус. Шла война, некоторые молодые красавцы вынуждены были находиться в армии, но хватало белобилетников, пользовавшихся разнообразными отсрочками и льготами. Модный кокаин, зрачки, расширенные атропином, набрильянтиненные сверкающие проборы… Просуществовало заведение до апреля 1919 года, пережив две революции и устройство по соседству братского кладбища. Росписи подвала погибли в наводнении 1924 года, мало чем уступавшем по разрушительности происходившему на сто лет ранее.
«Привал комедиантов» — последняя крупная затея «Общества Интимного театра», о котором мы вспоминали на Галерной, у «Дома интермедий». Но в подвале на Марсовом поле главную роль играл не Всеволод Эмильевич Мейерхольд, а Николай Николаевич Евреинов. Фигура любопытная, хоть и заслоненная в массовом сознании вечным своим соперником в открытии новых театральных приемов Мейерхольдом. Трудно сказать, почему; на Западе, кажется, Евреинова знают даже чуть-чуть побольше, чем Мейерхольда: он там благополучно писал и ставил свои пьесы, умерев в приснопамятном 1953 году, тогда как теоретик «театрального Октября» погиб в застенке на тринадцать лет раньше.
Евреинов — что-то в нем, безусловно, мерещится. Учился в училище правоведения, магистерская диссертация его вообще, кажется, не может оставить никаких сомнений: «История телесных наказаний в России». Уайльд был его кумиром; сочинял он некий «театр для себя»; являлся во фраке, с моноклем; в бритом лице его была какая-то женообразность, нравящаяся, впрочем, многим девушкам. Жену свою, А. А. Кашину, с которой сочетался браком лишь в возрасте 42 лет, учил он фрейдовскому психоанализу, входившему в моду.
При новом режиме оба оказались при деле: Мейерхольд поставил «Мистерию буфф» Маяковского, Евреинов устроил на Дворцовой «Штурм Зимнего» с восемью тысячами статистов. Однако Мейерхольд выдавил соперника из большевистской России и сделался на двадцать лет непререкаемым авторитетом по части революционного театра. Повезло, в конечном счете, все же Евреинову, умершему естественной смертью.
«Привал комедиантов» в сознании современников безнадежно перепутался с «Бродячей собакой», так что даже Анна Андреевна Ахматова в своей «Поэме без героя» устраивает «бал метелей на Марсовом поле» в 1913 году, когда страсти, подобные воспетым ею, кипели отнюдь не здесь, а на Михайловской площади, в подвальчике, где художественная богема собиралась с 1912 по 1915 годы. Закрыли «Собаку» в связи с введенным в военные годы «сухим законом»: за продажу спиртного.
Публика, действительно, бывала в двух подвалах одна и та же. Все то же «Общество Интимного театра»: Мейерхольд, Кузмин… Совсем забыта личность главного заправилы и организатора: Бориса Константиновича Пронина, именовавшегося «хунд-директором», что, собственно, подразумевало, что они с женой, В. А. Лишневской, были хозяевами того и другого заведения, обеспечивавшими скромный, но достаточный навар. Как-то должны же были окупаться буфетчики, обслуга, цветы на столиках, подававшиеся телячьи котлеты.
Погодок с Мейерхольдом, Пронин пришел в театр уже в зрелом возрасте, попробовав разные варианты. До двадцати двух лет жил в Киеве, затем отправился в столицу, пытался учиться в университете на разных факультетах. Побаловался распространением эсдековских прокламаций, познакомился с Горьким, Луначарским (оказывавшим позднее высочайшее благоволение «Привалу»). В 1905 году на Поварской Мейерхольд организовал студию при Художественном театре и привлек туда Пронина для решения разных хозяйственных вопросов. Идеи театрального реформатора надолго увлекли Бориса Константиновича. Он оставался верным рыцарем Мейерхольда на следующее десятилетие, вполне разделив его мысль о необходимости новых форм общений между деятелями искусства, того, что пытались впервые осуществить в «Доме интермедий».
Актеры и художники на самом деле люди мрачные, неврастеничные, на какие-то общественные акции поддающиеся с трудом. Так что надо отдать должное организаторским способностям Пронина, воплотившего идею, которой изначально суждено было погибнуть в дымной пивной за дюжиной портера. Его самозабвенная кипучесть увлекла и подняла литераторов, художников, актеров и музыкантов. Не то чтобы клуб, но уж абсолютно не кабак. Нечто такое, где все друг друга в принципе знали бы, но не настолько, чтобы нельзя было вдруг удивить знакомцев такими сюрпризами, какие казались бы неудобными в кругу совсем уж близких друзей, и вовсе были бы неуместны для посторонней публики.
Место было найдено во втором дворе дома 5 на Михайловской площади, ныне загаженном вряд ли более, чем в те времена. Обшарпанность стен и птичий помет на булыжниках предусматривались как элементы стиля. Название подвала — «Бродячая собака» — тоже, как понимаете, ассоциируется не с болоночкой расфуфыренной, а облезлой какой-нибудь беднягой с репейниками в хвосте. Авторство названия оспаривали между собой Евреинов, Пронин, актер Николай Петров (по прозвищу «Коля Петер») и писатель Алексей Толстой (будущий классик советской литературы).
Войдя во вторую подворотню, поворачивали сразу налево и спускались под жестяным навесом на четырнадцать ступенек, ткнувшись в запертую дверь. Звенел колокол, у гостя требовали пригласительный билет, и из-за стены вещал пронинский голос: «Здесь все друг друга знают!»
Публика была пестрая. Голубой цвет вовсе не преобладал. Но, конечно, люди, связанные как-то с театром. Заваливались сюда сразу после спектаклей, иногда не сняв грим — сбор начинался в 11 вечера. Бонтонные молодые люди с неопределенными источниками доходов, пописывающие стихи, любили появляться здесь напудренными, с ярко-красными губами и подведенными глазами…
Если подумать, какая фигура из постоянных обитателей «Собаки» могла бы наиболее выразить ее суть, наверное, это Паллада Олимпиевна Гросс (назовем ее по последнему мужу). Урожденная Старынкевич; у них в семье (как у Маниловых) принято было давать деткам античные имена: Сократ, Кронид, Олимпий… Трудолюбивые исследователи выявили общее количество ее фамилий, меняемых с мужьями: графиня Берг, Богданова-Бельская, Дерюжинская, Педди-Кабецкая (эта особенно прелестна!). Как все здесь, немножко играла, сочиняла какие-то стихи, но более всего чаровала:

А!..
Не забыта и Паллада
В титулованном кругу,
Словно древняя дриада,
Что резвится на лугу,
Ей любовь одна отрада,
И, где надо и не надо,
Не ответит, не ответит,
не ответит «не могу!»

Так писал Кузмин, да и многие любили ей посвящать стихи. Миниатюрная, большеглазая, с этаким шиком — любой мужчина, независимо от естественных склонностей, вытягивался в стойку. Фигура, впрочем, скорее не из оперетки, а некоего трагифарса. Известно, что родила она пару двойняшек от Егора Сазонова, террориста, обрюхатившего ее точно накануне того дня, как убил бомбой министра внутренних дел Плеве. Студенты, в нее влюбленные, стрелялись прямо у нее на глазах. Паллада познакомила Кузмина с Всеволодом Князевым (встретим еще эту парочку в 19-й главе). Втроем с Палладой ездили в номера, где Сева всю ночь перебегал от девки к любовнику.
Любвеобильная атмосфера «Собаки» коснулась даже Велемира (Виктора Владимировича) Хлебникова. Поощрявший футуристов, хотя, по своему французскому воспитанию, более склонный к классицизму, Бенедикт Константинович Лившиц в мемуарах «Полутораглазый стрелец» сообщает о внезапном увлечении Хлебникова ученицей театральной студии Лелей Скалон. Это несколько странно для Велемира, посвящавшего, правда, стихи Кузмину, но в личной жизни, по-видимому, лишенного простейших навыков («три девушки пытали: чи парень я, чи нет? а голуби летали, ведь им немного лет»).
Желая познакомиться с Лелей, но не зная, как это сделать, он обратился за помощью к Бене Лившицу. Вообще-то разговоры двух поэтов, если верить Лившицу, шли совсем об иных предметах. Например, «найдя общий язык в вопросе о расовой теории искусства», диспутанты вдруг обнаруживали, что согласие это мнимое, ибо Хлебникова занимало «разграничение материкового и островного сознания». Тем не менее, дела житейские не были вовсе чужды молодым людям. Лелю с подругой решили пригласить в «Бродячую собаку». Для этого нужны были деньги. Хлебников решил занять у Гумилева, чему не помешали идейные разногласия между будетлянами и акмеистами. Уселись Хлебников с Лившицем и двумя барышнями за столиком в «Собаке», и тут выяснилось, что разговаривать Велемир не расположен. Беня занял барышень разговором, Виктор кинулся к буфету, притащив гору бутербродов, и вдруг заговорил. В монологе его фамилия любимой девушки превратилась в корень словесных побегов: «о скал оскал скал он скалон»… Девицы, прыснув, быстренько удалились, велев поэтам их не провожать.
О «Собаке» много написано мемуаров и исследований. Сохранились разные афишки и билетики: «музыкальных понедельников», «вечеров повышенного настроения», «плясов козлоногих»… Вероятно, на самом деле все было проще, чем может представиться. Заходили погреться, «оттянуться». Помещеньице небольшое. Ну, человек семьдесят могло сесть за тесно стоящие столики с соломенными табуретками, под люстрой в виде обруча, свисавшей со сводчатого потолка.
Вот, заглядывали на огонек. Конечно, компанией. Без выпивки было невозможно. Курили, пили шампанское, болтали, хохотали. Ахматова демонстрировала необыкновенную гибкость, ухитряясь обернуться вокруг стула. И там между делом кто-то появлялся сбоку на крохотной эстраде. Куплеты какие-нибудь, восточные танцы. Генерал медицинской службы Кульбин пытался прочесть лекцию о футуризме с «туманными картинками» (то есть, диапозитивами), ему кричали с задних столиков: «Кончай, брат, давай-ка лучше выпьем».
Кузмин с теплотой описал «Собаку», под именем «Совы», в романе «Плавающие-путешествующие». «Импровизация вообще вещь опасная и потому устроители кабачка хотя и не переставали говорить о свободном творчестве, были отчасти рады, что известная последовательность установилась сама собою. А последовательность была такова. Сперва приезжали посторонние личности и кое-кто из своих, кто были свободны. Тут косились, говорили вполголоса, бесцельно бродили, скучали, зевали, ждали. Потом имела место, так сказать, официальная часть вечера, иногда состоявшая из одного-двух номеров, а иногда ни из чего не состоявшая. Тут не только импровизация, но даже простейшая непредвиденность была устранена, и все настоящие приверженцы „Совы’ смотрели на этот второй период, как на подготовление к третьему, самому интересному для них. Когда от выпитого вина, тесноты душного воздуха, предвзятого намерения и подлинного впечатления, что тут, в „Сове", стесняться нечего, — у всех глаза открывались, души, языки и руки освобождались, — тогда и начиналось самое настоящее… Это была повальная лирика, то печальная, то радостная, то злобная, но всегда полупьяная, если не от вина, то от самих себя". Или, говоря стихами того же автора, „здесь цепи многие развязаны, все сохранит подземный зал, и те слова, что ночью сказаны, другой бы утром не сказал"».
Руки — да, освобождались. Как это писал Бенедикт Константинович: «украдкой целовали Жоржики Адамовичи потные руки Жоржиков Ивановых и сжимали друг другу под столом блудливые колени»… Прокомментируем, чтоб к этому не возвращаться. Георгий Владимирович Иванов, приятелями своими эгофутуристами называемый «баронесса», происходил из военной дворянской семьи, учился во 2-м кадетском корпусе (имени А. Ф. Шенина). С шестнадцати лет по протекции Кузмина и Городецкого стал печататься. Первый его сборник «Отплытие на остров Цитеру» вышел одновременно с открытием «Собаки»: под новый 1912 год. Не мог он, естественно, не быть под сильным влиянием Кузмина, но потом заговорил собственным голосом, одним из красивейших в этой невероятной какофонии — русской поэзии XX века.

Оттого и томит меня шорох травы,
Что трава пожелтеет и роза увянет,
Что твое драгоценное тело, увы,
Полевыми цветами и глиною станет.
Даже память исчезнет о нас… И тогда
Оживет под искусными пальцами глина,
И впервые плеснет ключевая вода
В золотое, широкое горло кувшина.
И другую, быть может, обнимет другой
На закате, в условленный час у колодца…
И с плеча обнаженного прах дорогой
Соскользнет и, звеня, на куски разобьется.

Георгий Викторович Адамович, сын генерала, начальника московского военного госпиталя, рано осиротевший и воспитывавшийся матерью, получил университетское образование. Стихов он написал немного, всего около ста. Одно из них, по крайней мере, заслуживает войти в антологию Петербурга:

За миллионы долгих лет
Нам не утешиться… И наш корабль, быть может,
Плывя меж ледяных планет
Причалит к берегу, где трудный век был прожит.
Нам голос прозвучит с кормы:
«Здесь ад был некогда, он вам казался раем».
И силясь улыбнуться, мы
Мечеть лазурную и Летний сад узнаем.
Помедли же! О, как дышать
Легко у взморья нам и у поникшей суши,
Но дрогнет парус, и опять
Поднимутся хранить воспоминанья души.

В эмиграции он занимался критическими статьями, переводами. Литература — по крайней мере, в петербургский период — не была для него источником средств существования. Игрок он был азартный. Очень удачно тетка его вышла замуж за Николая Николаевича Беллея, английского подданного, затеявшего в Петербурге общество электрических железных дорог. То есть, нажил миллионы Беллей строительством в столице трамвайных линий. Вдова его уехала в Ниццу, оставив племяннику роскошную квартиру на Почтамтской, д. 20: в аккурат под окнами были тогда мраморные Диоскуры, на воротах конногвардейских казарм.
Здесь Жоржики жили совершенно по-семейному. В сентябре 1921 года Иванов женился на Ирине Одоевцевой (Ираиде Густавовне Гейнике), подружившейся с Адамовичем, как самой любимой из своих подруг. В своих воспоминаниях Одоевцева приводит такую прелестную подробность: Адамович по утрам облачался в персидский шелковый халат, обматывая голову голубым газовым шарфом. И вот как-то (21-й год, напоминаем: голод, холод, но золотишко кой у кого водилось, валюткой баловались, все так же, как сейчас) прислуга отлучилась, и Жорж в халате сам отворил на стук дверь с черной лестницы. Явился красноармеец со словами: «Хозяйка, дров поколоть не надо ль? или полы натереть?». Жоржик мило улыбнулся простодушному воину и ответил: «Не надо. Мой муж наколет».
Так и за границей жили втроем, но после тридцатилетней идиллии разошлись по ничтожному, казалось бы, поводу. Во вторую мировую войну Георгий Владимирович проникся сталинским патриотизмом, а Георгий Викторович остался верен белогвардейским идеалам. Меж тем, по возрасту уже впору было в богадельню, где Иванов скончался в 1958 году. Адамович дожил до 1972 года. Фантастически повезло престарелой Одоевцевой: она дожила до «перестройки», когда ее с триумфом ввезли в освобожденную Россию, поселив в «чаплинском» доме на Невском, где она умерла девяноста пяти лет от роду. Во времена «Собаки» молодым людям было так, примерно, по 18–20 лет.
До первой мировой войны в «Собаку» было принято водить иностранцев, по всегдашней необъяснимой страсти русских к этой породе людей. Возможно, что, поскольку образование в России предполагало, в первую очередь, знание европейских языков, англичане, французы и немцы инстинктивно кажутся нам умнее по одному тому, что свободно говорят на языках, которые русский с трудом осиливает. Есть также мнение, что каждый русский в душе хочет быть иностранцем. Во всяком случае, это странная и одна из немногих чисто национальных черт русского характера.
Кто же теперь во Франции знает Поля Фора? Разве что русисты, потому что любимые ими Маяковский и Хлебников бывали в той самой «Бродячей собаке», где когда-то устраивалось чествование этого «короля поэтов». Немного известнее итальянский футурист Маринетти. Тоже немало было выпито по случаю его приезда в Петербург, где он, надо полагать, совершенно неожиданно для себя, обнаружил русских будетлян.
Из международных контактов по нашей теме проходит «вечер ритмической пластики», состоявшийся 22 марта 1913 года. Князь Сергей Михайлович Волконский, обаятельная личность которого украшена и любовью к сильному полу, привел в «Собаку» Поля Тевна. Описание этого вечерка находим в кузминских «Плавающих-путешествующих». «На эстраде почти голый изображал приемы ритмической гимнастики несколько широкоплечий, с длинными руками молодой человек, в то время как высокий господин с черной бородой незатейливо играл музыкальные отрывки в две четверти, три четверти и шесть восьмых. Иногда эти куски соединялись в нечто целое и мальчик изображал то возвращение воина с битвы, то смерть Нарцисса… Молодые люди завистливо критиковали, уверяя, что это вовсе не балет».
Так замечательно все переплелось: Волконский, энтузиаст системы ритмической пластики Далькроза, тогдашней заграничной новинки, настойчиво ее пропагандировал, привезя юношу-танцовщика из Парижа. А несколько позже Поль Тевна стал другом Жана Кокто. Так что, в лице своих наиболее выдающихся представителей Россия, действительно, шагала в ногу с европейской культурой и даже чуть опережала…
Любили здесь танцевать, особенно комические балетные номера. Так Александр Орлов (позднее орденоносец и заслуженный артист) подобно вихрю взлетал на стол прямо с эстрады, пускаясь в русскую присядку. Петр Потемкин (тот самый, помните, обладатель «потемкинского») с танцовщиком Мариинки Борисом Романовым (позднее балетмейстером Метрополитен-опера) изображал «скачки в Голуане на верблюдах»: верхом на стульях, один длинный, другой маленький. «Бобиш» Романов поставил в «Собаке» номер «Козлоногие» на музыку Ильи Саца, в котором исступленно плясала Оленька Судейкина, искусно обнаженная по эскизу мужа.
Судейкин был непременным декоратором «собачьих» игрищ. Не совсем понятно, были ли здесь росписи, как в позднее устроенном «Привале». Но многие вспоминают о каких-то цветах, птицах, женщинах, неграх и детях на сводах подземного зала.
Но, действительно, за давностью могли и перепутать, где «на стенах цветы и птицы тоскуют по облакам», как уверяла Ахматова. Странно, что в «Поэме без героя» (к которой еще придется вернуться) Анна Андреевна отозвалась о кротком Михаиле Алексеевиче прямо-таки с дантовской яростью:

Маска это, череп, лицо ли —
Выражение злобной боли,
Что лишь Гойя мог передать.
Общий баловень и насмешник,
Перед ним самый смрадный грешник —
Воплощенная благодать…

Надо вспомнить, что именно Кузмин написал предисловие к первому поэтическому сборнику Ахматовой «Вечер». Особенно ее творчеством не восхищался, но злобы к ней явно не испытывал. На роль блюстительницы общественной нравственности Ахматова вряд ли годилась бы больше, чем, допустим, Екатерина Великая, да и непохоже, чтоб эта роль ее интересовала. В чем же дело? Возможно, в ревности (кто его знает, что у них на самом деле бывало с Гумилевым), но, скорей всего, в принципе, не чуждом, кстати, самому Кузмину — «ради красного словца»…
Справедливости ради заметим, что размер «Поэмы без героя» — это явная пародия «второго удара» кузминской «Форели» («кони бьются, храпят в испуге… побледнел молодой хозяин, резанул по ладони вкось»)…

Глава 14
Площадь искусств.
Михайловская улица

Тяга юношества к Русскому музею. — Архитектурные фантазии К. И. Росси. — Гуляние в Петергофе. — Великий князь Михаил Павлович в тени супруги. — Разговор В. А. Соллогуба с М. Ю. Лермонтовым. — Отзыв В. Г. Белинского о Лермонтове. — «Русский музеум» П. П. Свиньина. — Убийство Н. В. Мезенцева. — Загадочное сватовство Матвея Виельгорского. — Нарком Ворошилов и живописец И. И. Бродский. — Еще раз о топонимике. — МАЛЕГОТ. — Роковая суть «Пиковой дамы». — Кого подвергали репрессиям в сталинское время? — Странная близость В. Э. Мейерхольда и С. М. Эйзенштейна. — «Россия в 1839 году». — Элтон Джон в «Европейской» гостинице  
Русский музей — как показывает многолетний опыт — юношество посещает более охотно, чем Эрмитаж. В самом деле, приглядитесь: часто ли можно заметить в бесконечных дворцовых коридорах, увешанных шпалерами, и эрмитажных «просветах», с сотнями квадратных метров венецианской живописи, одиноких молодых людей? А зайдите в Русский: непременно встретите светло-русого мальчика в джинсиках, по виду воспитанника среднего технического учебного заведения, одного или в паре с лохматым другом, робко присматривающихся к полотнам Шишкина и Перова. Наверное, было что-то в наших «передвижниках» теплое и человечное. Они не давят на нас, не заставляют тщетно напрягать мозговые извилины, пытаясь вспомнить сюжет античной мифологии из книги старого Куна. Не говоря уж о искусствоведческой абракадабре, в течение последних ста лет не заставившей обыкновенного человека испытывать какое-либо сочувствие к произведениям татлиных-малевичей с их бесчисленными эпигонами. Впрочем, во всегда пустых и холодных залах искусства XX века еще легче наткнуться на застенчивого юного интроверта-первокурсника, за линзами очков скрывающего чуткую ранимую душу.
Но не только крупнейшей в России коллекцией национального искусства примечателен Русский музей. Михайловский дворец — его главное здание — общеизвестный шедевр петербургского зодчества. Карл Иванович Росси был, разумеется, сведущ в европейской архитектуре, знал ее лучшие образцы, и вряд ли случайна перекличка двух портиков: Перинной линии (1802–1806, арх. Л. Руска) и южного фасада Михайловского дворца (1819–1825, арх. К. И. Росси). Михайловская улица, выведенная на Невский проспект одновременно со строительством дворца, определила основную ось ансамбля. Найти его прототип нетрудно: церковь Мадлен в Париже, колоннада которой перекликается с портиком Бурбонского дворца на другом берегу Сены. Но насколько мало ощутима эта перекличка в реальном пространстве живого города, хоть очевидна на плане, — и как у нас в Петербурге замысел зодчего реализован с четкостью архитектурного макета!
Дворец принадлежал великому князю Михаилу Павловичу, уже упоминавшемуся на страницах этой книги. Под контролем брата Императора Николая I находились российская артиллерия, гвардейский корпус и военно-учебные заведения, так что наклонности Михаила Павловича, по-видимому, реализовывались в баснословной строгости, с которой он относился к малейшим нарушениям формы и строя. Испытывал, должно быть, некоторое удовольствие, отправляя багровых от смущения юнцов-конногвардейцев, застигнутых в кондитерской, на гауптвахту… Не лишен был, впрочем, обычных слабостей. Замечали, что был он привязан к некоему полицмейстеру, отличавшемуся особенной дородностью, и не упускал случая, оказавшись рядом с ним, незаметно пощекотать его брюхо. Полицмейстеру это, наконец, надоело. Как-то на празднике в Петергофе, где брат царя следил за порядком в многотысячной толпе, заполнявшей аллеи Нижнего парка, он все-таки не упустил, заметя своего любимца, встать перед ним и готов был уж приступить к щекотанию. Полицмейстер, однако, подвинулся, уступив место за великим князем какой-то толстой купчихе, в атласный живот которой уперся палец Михаила Павловича, затянутый в перчатку. Почувствовав подмену, великий князь в недоумении обернулся — и осчастливленная толстуха присела перед ним в глубоком поклоне.
Михаил Павлович был на двадцать один год моложе старшего своего брата, Императора Александра I, и всего на два — Николая Павловича. Многодетная супруга Павла I родила двух сыновей: Александра и Константина, после чего пошли дочери, шесть девиц, и завершилась эта кампания по созданию императорской фамилии еще двумя мальчиками. Именно Павел Петрович всерьез задумывался над порядком престолонаследия в России и обеспечил надежный генофонд, из которого уж всегда можно было бы найти наследника (против появления на престоле дам он решительно возражал). Тем не менее, сложности возникли и могли бы оказаться неразрешимыми, если б не оказался на троне столь же чадолюбивый Николай с его четырьмя сыновьями и тремя дочерьми. У Михаила были только девочки: пятеро, из коих выросла лишь одна, Екатерина Михайловна, вышедшая замуж за герцога Мекленбург-Стрелицкого. Дожила старушка до воцарения своего двоюродного внука, Николая II, который после ее смерти и купил у наследников дворец для Русского музея.
Личность великого князя кажется еще незаметнее в сравнении с необыкновенной яркости его супругой, великой княгиней Еленой Павловной, приглашавшей в Михайловский дворец всех известных ученых, литераторов, музыкантов, художников своего времени. Не чужда она была государственных интересов; считается, что ее советы учитывал племянник, Александр II, проводя великие реформы. Кстати, одним из надежных симптомов нетривиальных наклонностей мужа является обычно повышенная общественная активность жены (разумеется, все не без исключений, но для читателя есть повод поразмыслить).
Михаила Павловича причисляют к гонителям Лермонтова — на том основании, что как-то он выразил неудовольствие появлением гусара-поэта на параде со слишком короткой саблей. Соллогуб вспоминал, как с ужасом увидел Лермонтова на балу у Воронцовых-Дашковых (Александра Кирилловна, «как мальчик кудрявый резва», и братец ее, Сергей Нарышкин, в пеньюаре), дом этот, на Английской набережной, 10, упоминают во всех путеводителях. Причина смятения Соллогуба была та, что Лермонтову уже предписано было отправляться на Кавказ после выхлопотанного бабушкой отпуска, а на балу присутствовал сам грозный начальник столичных гвардейцев. «Убирайся-ка отсюда, Лермонтов, пока не арестовали! — прошипел автор „Тарантаса" сочинителю „Героя нашего времени". — Вон как на тебя посматривает великий князь!». Но Михаил Павлович оказался снисходителен, и жандармы не явились отбирать у Михаила Юрьевича шпагу.
Под арестом Лермонтову приходилось сидеть в непосредственной близости от Михайловского дворца: в Ордонансгаузе (Садовая ул., д. 3), угол Инженерной. И поныне из зарешеченных форточек этого заведения, не изменившего принадлежности, высовываются провинившиеся солдатики с просьбой кинуть сигаретку. Во времена Лермонтова и Михаила Павловича порядки были мягче. Михаил Юрьевич, ожидая решения военного суда, даже принимал здесь гостей.
Причиной его заключения была дуэль с Эрнестом де Барантом, сыном французского посла. Поводы лермонтовских поединков вообще весьма туманны, но в данном случае вызов имел отчасти даже патриотическую окраску. На балу у Лавалей (Английская наб., д. 4) 16 февраля 1840 года Барант попросил у нашего поэта объяснений насчет «невыгодных вещей», сказанных, будто, Лермонтовым по поводу отношений француза с «известной дамой». Им-то она была известна, но лермонтоведы бьются в догадках; подозревают княгиню Марью Алексеевну Щербатову, урожденную Штерич, девятнадцатилетнюю хохотушку и певунью, уже замужнюю, но высказывавшую поэту желание «опуститься на дно морское и полететь за облака» с его Демоном. И вот Барант добавил, что у него на родине знали бы, как решить подобное дело, а наш поэт-патриот не растерялся, молодец, и отвечал, что и у нас в России не позволяют оскорблять безнаказанно. Сражались на саблях, их сломали и перешли на пистолеты. Лермонтов ущучил промазавшего француза, свой пистолет направив в сторону, о чем немедленно всем стало известно, к вящему конфузу заносчивого галла.
Среди прочих, навестил Лермонтова в Ордонансгаузе Белинский, написав об этом другу Боткину известное письмо, в котором уподобил поэтический талант Ивану Великому (странное совпадение: с этой кремлевской колокольни обозревал мальчик Лермонтов Москву в первом своем прозаическом опыте). Но мы об этом вспоминаем только ради того, что Белинский, с присущим ему энтузиазмом, доходящим до наивности, стал допытываться у заключенного, как тот относится к женщинам. Разумеется, экс-гусар уверил плохо ему знакомого и вовсе не интересного журналиста, что к женщинам он относится очень хорошо и только о них и думает. «Насколько выше я его в нравственном отношении, — забился тут же в конвульсиях неистовый Висссарион в письме к Боткину, — но как же, вместе с тем, гениален этот юноша!»…
В линию с Ордонансгаузом, на углу с площадью — здание, в котором поверхностный наблюдатель не найдет ничего, отличающегося от других, выстроенных по периметру площади, как было задумано Росси. Однако же этот угол в стройной перспективе был выломан в 1903 году, когда здесь вздумали построить новое здание: то ли для банка, то ли для городской думы. В своем роде преемственность: первый дом в 1830-е годы принадлежал тогдашнему градскому голове Жербину. В жербинском доме жил Павел Петрович Свиньин, демонстрировавший здесь собрание разных курьезов и раритетов, вроде чепчика, сплетенного из настоящей паутины, и фальшивого посоха Ивана Грозного (наверное, того самого, что на картине Репина). Среди прочего, была неплохая коллекция картин: Кипренского, Венецианова, Тропинина и других современников Свиньина. Называлось это пророчески «Русским музеумом» — лет за семьдесят до открытия нынешнего — и распродано с аукциона самим владельцем. Уже в 1930-е годы на пустыре была воздвигнута, по проекту Ноя Троцкого (строителя «Большого дома»), школа, фасады которой лишены всякого сходства с работами зодчего в стиле конструктивизма, а повторяют классические формы.
В соседнем доме (пл. Искусств, д. 4), имеющем вполне первобытные сандрики, рустовку и замковые камни, в 1870-е годы размещалась кондитерская Н. Ф. Кочкурова. В это время сквер на площади превратился уж в тенистую рощу, заслонившую фасад дворца и начисто уничтожившую ампирные россиевские перспективы. Сад обнесен был массивной оградой, внутри разместились разные павильончики, киоски, устроились цветники и альпийские горки. Имелся уютный ватерклозет. Излишне указывать, что петербургские «тетки» облюбовали это место, наряду с бульваром и «Зоологией». Удачное знакомство могло быть продолжено беседой на империале конки, отправлявшейся с площади на Невский, либо заходом на чашку шоколада в кочкуровскую кондитерскую… И вот, вообразите: жаркий августовский полдень, остолбенелые фигуры за столиками, бледные лица с выпученными глазами, разинутыми ртами, надкусанная безешка, выпавшая из бессильной руки… грохот по булыжной мостовой пролетки, увлекаемой мощным рысаком по кличке «Варвар». 1878 год. Прямо перед окнами кондитерской дерзкий народоволец Степняк-Кравчинский застрелил шефа жандармов Мезенцева, вскочил в пролетку и был таков.
Дом первоначально принадлежал табачному фабриканту Жукову. В разное время жили здесь Карамзины: вдова историографа с дочерьми; Анна Осиповна Смирнова (приходилось ей, бедной, вздрагивать, когда зловонный постылый муж давал храпака); молодой граф Алексей Константинович Толстой, чья драматическая трилогия в недавнее время с успехом шла на сцене театра Комиссаржевской на улице, называвшейся тогда Ракова. Но все не те, не те, не те…
В 1844 году дом купил граф Михаил Юрьевич Виельгорский, отец нежного Иосифа, умиравшего на руках Гоголя (см. 1-ю главу). Вместе со старшим братом и его семейством жил Матвей Юрьевич Виельгорский. Одна знатная петербургская старуха говаривала, что когда окажется на том свете, то первым делом спросит у апостола Петра, кто был «железная маска» и почему не женился Матвей Виельгорский. История, действительно, загадочная. Граф Матвей обручился с Еленой Григорьевной Строгановой, сестрой известного Сергея Григорьевича, его сверстника, воспитателя детей Александра II. И вот, когда было объявлено о помолвке, Виельгорский впал в столбняк. Онемел, был недвижим — и все как рукой сняло тотчас после того, как помолвка была расторгнута. В дальнейшем граф Матвей подобных попыток не предпринимал, играл на виолончели, известный как один из виртуозов своего времени; занимал разные почетные придворные должности типа шталмейстера или обер-гофмейстера.
Виельгорские принадлежали к высшему кругу столичной аристократии. Михаил Юрьевич служил при театральной дирекции, по ведомству народного просвещения, но прежде всего, был светский человек. Очень богатый, хорошо образованный, чрезвычайно гостеприимный, любивший угостить, не особенно считаясь с сословными предрассудками, в отличие от жены, Луизы Карловны, правила приличия строго соблюдавшей. Женитьба графа Михаила тоже была притчей во языцех. Молодой вдовец (ему было 25, когда скончалась его первая жена, Екатерина), он женился на ее сестре, что скандализовало «большой свет» на некоторое время. Но потом все уладилось. Пошли детки; одна дочка была за Веневитиновым, братом поэта; другая за Владимиром Соллогубом; за третью сватался как-то Гоголь (о чем упоминалось выше).
Дом Виельгорских был одним из известнейших в Петербурге. Любили они почему-то Михайловскую площадь. Жили в кутузовском доме (д. 3), яковлевском (д. 5) и перебрались, наконец, в собственный (д. 4). Бывали у них все известные люди 1820-1850-х годов, устраивались домашние концерты с участием лучших музыкантов. Виельгорскому даже полагалась какая-то сумма из министерства двора — на прием иностранных знаменитостей, считавших непременным долгом побывать в этом доме. Граф Михаил Юрьевич отличался добродушной рассеянностью. Как-то, назвав множество гостей на обед, в том числе иностранных дипломатов, он засиделся в клубе, забыв о приеме — сюжет гоголевской «Коляски». Но, зная всех и будучи в родстве и свойстве со многими, братья Виельгорские сами по себе не имели отношения ни к каким перверсиям.
О доме 5, во втором дворе которого находилась «Бродячая собака», мы вспоминали. Принадлежал он правнуку известного Саввы Яковлева, заводчика XVIII века, составившего себе состояние на торговле мороженой рыбой. Из других владельцев дома назовем, пожалуй, Павла Яковлевича Дашкова, знаменитого коллекционера, знатока александровской эпохи, советами которого пользовался часто бывавший у него в гостях великий князь Николай Михайлович. Славился винный погреб Дашкова, с редкими экземплярами дорогих бутылок, притягивавших гостей его не менее, чем увлекательные рассказы и споры об исторических курьезах. Вместе с тем, ходили слухи о каких-то ночных авантюрах Павла Яковлевича, закоренелого холостяка.
Площадь ныне называется Искусств, а улица, ведущая от нее к Невскому проспекту, вновь Михайловской. До недавнего времени улица именовалась Бродского — в честь забытого живописца, специализировавшегося на портретах вождей революции. Мастерская его была на площади. Нарком Клим Ворошилов, известный как покровитель искусств, приезжая в Ленинград, останавливался обычно в гостинице «Европейская» (улицу тогда называли вообще невообразимо: Лассаля!), а окна его любимого номера выходили в сторону студии Исаака Бродского, помещавшего маршала, на основе сделанных с натуры набросков, под ручку со Сталиным или верхом на донском жеребце. Но и версия, что это в честь Иосифа Бродского, в бурной молодости своей отдавшего дань ресторанам «Крыша» и «Восточный» в той же «Европейской», вполне срабатывала бы, кабы не вернули улице первоначальное название.
В чем принципиальная уродливость советских переименований, с какими бы лучшими намерениями они ни производились? Мы разучились говорить и думать по-русски, поэтому не чувствуем, как дико звучит: «жить на Бродского», «проехать по Ракова», «дойти до Искусств и повернуть на Грибоедова». Даже если уж очень хотелось почтить героя-комиссара Ракова, павшего в неравном бою с белогвардейцами, назвав его именем ни к чему не обязывающую Итальянскую улицу — надо было по-русски называть ее Раковской; с Бродским еще легче: «Бродская улица». Как переименователи, так и нынешние обратнонаименователи не способны понять простейшей вещи: названия даются улицам, площадям и переулкам исключительно для того, чтобы как-то ориентироваться в городе, а не вспоминать ежеминутно о заслугах того или иного героя. Страсть к переименованиям у наших революционеров пошла от французов. Но у них язык так устроен, что, называй они площадь по-старому, «Луи Канз», или по-революционному «Конкорд», все равно, простое «де ля» ставится всегда, и звучит «пляс де ля Конкорд» совсем не так, как по-русски: «площадь имени Людовика XV», она же «Согласия» (именно эта площадь и отделяет Мадлен от Бурбонского дворца, о чем мы рассуждали выше).
Обратимся, наконец, к Михайловскому театру (1831–1833, арх. А. П. Брюллов). Как ни дорого нам имя Мусоргского, понять, почему театр стали называть его именем, мы решительно отказываемся. Прежнее название (в особенности, сокращенное МАЛЕГОТ, т. е. Малый Ленинградский государственный оперный театр) имело свой особый колорит, как вообще советские аббревиатуры (сельпо, райфо, жакт).
Зал Малегота, в тяжелом потемневшем серебре и апельсиновом бархате лож, замечателен плафоном кисти венецианца Дузи, сохранившимся с 1840-х годов. Особенно хорош сюпропорт, на котором между ног Аполлона высовывается чья-то голова в усах и эспаньолке; Кальдерона, кажется. Пасмурный и часто полупустой, зал знал лучшие времена. В прошлом веке тут выступали приезжавшие в столицу итальянские и французские труппы, и восторги меломанов, современников Паста, Патти, Тамберлинка, Мазини, связаны именно с Михайловским театром.
Естественно, что и беглые взоры навстречу друг другу идущих по параллельным, не пересекающимся лестницам ярусов, и нервный смех в курительных, и умышленные столкновения в сенях при разъезде, — все здесь, в этих стенах…
В 1918 году организовался здесь театр Малегот, называвшийся во время оно «лабораторией советской оперы». О том, что касается музыкального озвучивания романов Шолохова или пьесы Всеволода Иванова про бронепоезд под каким-то номером, ничего не можем сказать, потому что не видели никогда и не интересовались.
Но один эксперимент в Малеготе заслуживает упоминания: постановка Всеволодом Эмильевичем Мейерхольдом «Пиковой дамы». Премьера состоялась 25 января 1935 года.
Мейерхольд решил очистить музыку Петра Чайковского от либретто брата Модеста. Идея, на первый взгляд, невыполнимая, по тем временам не представляла ничего особенного. Сергей Городецкий, например, заменил своими стихами либретто начальной русской оперы «Жизнь за Царя», ставшей «Иваном Сусаниным». Не говорим о красноармейском песенном фольклоре, представляющем отчасти подтекстовки популярных белогвардейских и казачьих песен.
Так что попытка переписать либретто «Пиковой дамы» сама по себе не могла в те времена кого-либо смутить. Свежесть мейерхольдовской постановки — не в факте «литобработки», а в том, что режиссер, не меняя последовательности развития музыки оперы, решил разыграть под нее пушкинскую повесть. Вместо сцены в Летнем саду, под ту же музыку, играли в карты у конногвардейца Нарумова; финал демонстрировал Германна в палате Обуховской больницы и т. д. Декорации и костюмы, естественно, были ориентированы на 1830-е годы.
Не сомневаемся, что братья Чайковские были бы шокированы. Петру Ильичу от огорчения пришлось бы срочно уезжать в Италию. Но вообще-то хотелось бы посмотреть, что из этого вышло. «Орденоносец» (как принято было подчеркивать) и «народный артист» тогда уже испытывал «головокружение от успехов», столь сурово пресекавшееся товарищем Сталиным.
Роковая суть «Пиковой дамы» мистически выявилась в этом спектакле. С него началось низвержение корифея советского театра. Кончилось расстрелом, причем не только Мейерхольда. За два года до того репрессированы были его соавторы по трансплантации оперы.
«Литературной частью» в Малеготе заведовал Адриан Иванович Пиотровский, личность почти ренессансная по размаху интересов. Он переводил с древнегреческого Аристофана, с немецкого — поэтов-экспрессионистов, был теоретиком театрального конструктивизма, одним из пионеров советского кино (как ни крути, выдающегося явления мировой культуры). В полном соответствии с ренессансной натурой оказался тесно связан с механизмами власти, в шестеренках которой был раздавлен.
Соавтор либретто новой «Пиковой» Валентин Иосифович Стенич, этакий маленький Чаадаев, не в философском смысле (поскольку Чаадаев был религиозен, а Стенич полностью аморален), но по положению в тогдашнем ленинградско-московском «большом свете». Ослепительный эрудит, остроумец и бездельник, всегда безупречно одетый. В 18-м году он мистифицировал Блока, написавшего, под впечатлением от беседы с ним, статью «Русские денди». Но на самом деле, зная наизусть километры стихов, он вовсе не собирался, как персонаж Блока, «умирать, если осуществится социализм». В гражданскую войну он был «красным», как и впоследствии не тайным белогвардейцем, а совершенно явным осведомителем ГПУ.
Дело, по которому в 38-м году прошло прореживание ленинградской интеллигенции, было связано с ликвидацией последствий визита в СССР Андре Жида, чья книга о поездке в Москву глубоко возмутила советское начальство. Книга эта, «Путешествие в СССР», недавно издана в «демократической» России. Никаких особенных разоблачений сталинского режима она не содержит. О лагерях в ней нет ничего. Тем не менее, долгое время само имя классика французской литературы и нобелевского лауреата в СССР не произносилось. Разве что испытанный сталинский публицист Эренбург в своих мемуарах обозвал Жида педерастом…
Бенедикт Лившиц, переводчик Жида, тогда же пострадал. Юрий Юркун — ну, об этом особый разговор… Есть соблазн усматривать в репрессиях какую-то логику и направленность, но ничего такого не было. Наверху хрущевы с кагановичами старались удержаться, кося конкурентов справа и слева, но на местах все шло, не отличаясь от любых других кампаний: что заготовка зерна, что выявление шпионов — планы, отчеты, усушки, утряски. Какие-то группы риска, наверное, выделялись, но в них могли взять, а могли и не взять. Довольно распространено мнение, будто уничтожали евреев. Статистикой, мы полагаем, доказать это решительно невозможно.
Мейерхольд, например, не был евреем. Он — вот предмет для психоаналитиков — подобно Германну, «сын обрусевшего немца, оставившего ему маленький капитал». Отец его был из поволжских немцев, владелец водочного завода в Пензе. Мать — Альвина Даниловна ван дер Неезе. Сам Всеволод Эмильевич от рождения был Карл Казимир Теодор, лютеранин, на Всеволода поменялся (в память Гаршина) и перешел в православие в двадцать один год.
Брезжится более близкая к нашей теме версия. Но хотя число репрессированных было не так велико, как теперь считается, уничтожили, все-таки, куда больше, чем, по простой биологии, могло быть гомосексуалистов. Трудно даже сказать с уверенностью, имело ли это вообще какое-то значение. Кажется, главный деятель 1937 года Николай Ежов именно такими склонностями отличался, но если прихлопнувший Ежова Лаврентий Берия был отъявленным «натуралом», из этого не следует, что больше не было других причин для смены руководства НКВД.
Довольно популярна легенда, будто накануне указа 7 марта 1934 года, объявившего, по существу, факт рождения уголовным преступлением, в Москве и Ленинграде были проведены облавы и массовое уничтожение «голубых». Однако среди нашей творческой интеллигенции, государственных, военных и научных деятелей (о людях простых не говорим, их всегда, конечно, больше) недостатка в «голубых» никогда не замечалось. Так что истреблены были явно не все, и даже непонятно, кто именно, и за это ли самое. Очень вероятно, что некоторые из осужденных занимались растлением, скажем, малолетних; интеллигенция валюткой баловалась, антиквариатом спекулировала. Бывали, разумеется, вполне невинные, в период массовых репрессий, но так, чтобы просто подняли с постели мужиков и тотчас пустили в расход, не предъявив, допустим, обвинения в шпионаже в пользу Японии, — не верится. Не таков наш менталитет.
Все-таки нельзя не согласиться, что для того времени исключительным было как раз не преследование гомосексуалистов, а то, что 16 лет в советском законодательстве не было такой статьи. В подавляющем большинстве стран статья была, а во многих, и даже в некоторых из достохвальных североамериканских штатов, существует до сих пор. Хвалить «всесоюзного старосту» Калинина за указ 7 марта не приходится, но считать коммунистов гомофобами в большей степени, чем капиталистов, феодалов и даже рабовладельцев (вспомните Сократа!), нет никаких оснований. Гомофобию можно объяснить тупостью, консерватизмом, латентной гомосексуальностью законодателей, но уж никак не идеологическими нормами. Как это старый снохач Горький излил желчь на страницах газеты «Правда»: гомосексуализм, мол, с фашизмом близнецы-братья и тотчас Гитлер перестрелял своих педерастов.
Действительно ведь, никакие уроки истории нам не впрок: что делалось в нашей бедной стране в первые послереволюционные годы! Какие безумия психоанализа поощрялись на высочайшем государственном уровне! Какие возможности имели бесноватые ученицы фанатика «сексуальной революции» Вильгельма Райха для устройства детских яслей, где рекомендовалось для полного счастья девочкам с мальчиками на горшочках ласкать друг дружке письки.
Почему-то у нас любое безобразие должно непременно становиться достоянием широчайших народных масс. Ну, кажется тебе, что лучше ходить нагишом и совокупляться на улице — занимайся этим в кругу близких друзей и в отсутствие детей. Зачем же обязательно осчастливливать все человечество радостями свободного секса? Природа тоталитарного мышления не меняется: будем ли мы заставлять всех поголовно спать с женщинами, с мужчинами, заниматься групповым сексом или онанировать наедине. Это дело сугубо индивидуальное, и пока мы этого не поймем, рецидивы сексуального законодательства отнюдь не исключены и в будущем.
Выдающийся юдофоб и гомосексуалист Евгений Владимирович Харитонов находил сходство между евреями и «голубыми» в том, что если жидов не давить, то они займут все выгодные должности, и история на этом прекратится. Равно как следует запрещать мужеложество, поскольку натуралы занимаются общественно-полезными делами лишь до тех пор, пока не осознают возможности влечения к своему полу. А если осознают, то ничем другим уже не смогут заниматься, как только любовью, и, опять-таки, история прекратится. Этот милый парадокс имел бы смысл, если б можно было кому-то сделаться евреем или гомосексуалистом по собственному желанию. Увы, никак.
Что же с Мейерхольдом? Он-то каков, по этой части? Досталась ему по наследству от Есенина Зинаида Райх, на 20 лет младше патриарха «театрального Октября». Лидия Вячеславновна Иванова, жившая в Риме, вспоминала, как Мейерхольд проводил там «медовый месяц» с молодой женой в 1925 году. Гуляют они с Зиной, а навстречу группа молодых матросов. Хорошенькая Райх вызывает натуральный интерес, с ней пытаются заговорить, лицо Мейерхольда при этом сереет. «Всеволод зарезался», объясняет Зинаида Лидии. Правда, при некоторой разнузданности воображения, сценку эту можно воспринять вовсе не так, как, очевидно, понимала Лидия Вячеславовна.
Жуткая гибель Зинаиды Николаевны, зверски убитой в собственной квартире после ареста Мейерхольда, возможно, была связана с некими молодыми друзьями старого артиста. Сейчас в отдельных повременных изданиях делаются на это намеки. Довольно симптоматична близость Мейерхольда с Сергеем Михайловичем Эйзенштейном, который сохранил архив режиссера. Сколь бы ни отрицал своих естественных наклонностей Сергей Михайлович (вполне понятно, после 34-го года!), его рисунки, поэтика монтажа, раскадровка, крупные планы, типажи (как хорош был молодой Павел Кадочников в «Иване Грозном»!) — нет, тут не приходится сомневаться. Символично, что арестован был великий артист в Ленинграде, где на Карповке, д. 13, была у него квартира, по соседству с Юрием Михайловичем Юрьевым… Того ведь, однако, не тронули? — вот и аргумент для обличителей сталинской гомофобии!
Еще несколько слов об «Европейской» гостинице. Нынешнее здание довольно позднее, и стилем своим явно выпадающее из россиевских задумок (1873–1875, арх. Л. Ф. Фонтана). Но и до того на углу площади и Михайловской улицы находился крупнейший в городе отель, называвшийся «Россия». Принадлежал он Кулону, а потом Клее, по именам которых чаще был известен. Богатые иностранцы, приезжавшие в Петербург в 1830-1860-е годы, останавливались обычно здесь.
Несомненно, заслуживает упоминания маркиз Астольф де Кюстин, автор книги «Россия в 1839 году». Раздраженный русскими клопами, скрывавшимися даже за бархатной обивкой диванов в отеле Кулона, он в сердцах обозвал эту гостиницу «раззолоченным хлевом».
Повод, по которому он оказался в России, характерен. О маркизе, как профессиональном путешественнике, выпустившем в свет описания разных стран, в которых бывал, и тем приобретшим европейскую известность, были, естественно, наслышаны в Петербурге (как обнаружил он, в порядке сюрприза, слава его докатилась даже до Нижнего Новгорода). Вероятно, имелась определенная заинтересованность в том, чтобы получить от Кюстина путевые записки, рисующие процветание великой и могучей России под скипетром мудрого государя Николая Павловича (примерно того же ожидали — через сто лет, и дождались аналогичных результатов от Андре Жида). Но у самого Кюстина был свой интерес.
Он жил тогда с прекрасным поляком, Игнацием Гуровским. Познакомились они, когда юноше было 23, и счастье было не столь уж кратким: шесть лет. Пылкий Игнаций искал новых приключений и в 1841 году влюбился в инфанту, племянницу испанского короля Фердинанда VII, находившуюся в монастыре. Похитив возлюбленную из монастыря, произведя тем небольшой скандальчик в Европе, Гуровский увез ее в Бельгию, женился и произвел на свет девятерых детей.
Сестра Гуровского, баронесса Цецилия Фредерикс, была фрейлиной и ближайшей подругой Императрицы Александры Федоровны, с которой вместе воспитывалась, когда та была еще прусской принцессой Шарлоттой. Связь Кюстина с братом баронессы не только не казалась странной, но явилась отличным предметом бесед путешественника с государыней в петергофском Коттедже. Императрица, как пишет Кюстин, «свернула разговор на образ жизни этого молодого человека и долго, с подчеркнутым интересом расспрашивала меня о его чувствах, воззрениях, характере, давая тем самым полную возможность высказать без обиняков все, что подскажет мне привязанность, которую я к нему питаю». У Гуровских были поместья в той части Польши, которая входила в состав Российской Империи, конфискованные в наказание за участие Игнация и брата его Адама в восстании 1830–1831 годов. Кюстин отважился ходатайствовать о восстановлении прав своего любовника на эти поместья. Положительного ответа он не дождался, а дальнейшее развитие событий с похищением инфанты вызвало гнев Николая I, и поместья окончательно были конфискованы.
Наверное, наблюдения и обобщения Кюстина в его книге объясняются не только разочарованием в его хлопотах. Но и это обстоятельство наложило отпечаток. Книга пользовалась колоссальным успехом, она вышла на четырех европейских языках общим тиражом 200 тысяч экземпляров. В России, однако, первый ее полный перевод явился лишь в 1996 году, а ругают маркиза-«русофоба» наши современники с не меньшим ожесточением, чем Жуковский с Вяземским. В чем же дело? Кажется, что уж актуального может быть в столь далекой старине?
Но вот, например, одно из «крылатых выражений» маркиза: Россия — это огромный театральный зал, где из всех лож следят за тем, что делается за кулисами… Для нас, впрочем, интересно, как «голубой» маркиз воспринимал русских мужиков и парней. Нравились они ему: «светлым цветом волос и яркой окраской лица, в особенности же совершенством своего профиля, напоминающего греческие статуи. Их миндалевидные глаза имеют азиатскую форму с северной голубоватой окраской и своеобразное выражение мягкости, грации и лукавства. Рот, украшенный шелковистой, золотисто-рыжей бородой, в правильном разрезе открывает ряд белоснежных зубов». Действительно, залюбуешься! Мужчины и одеты были чище и наряднее, чем женщины (речь идет о простолюдинах). Русские бабы, писал Кюстин в 1839 году (не о метростроевках и колхозницах!), «имеют тяжелую поступь и носят высокие кожаные сапоги, обезображивающие их ноги. Их внешность, рост, все в них лишено малейшей грации, и землистый цвет лиц даже у наиболее молодых не имеет ничего общего с цветущим видом мужчин. Их короткие русские телогрейки, спереди открытые, подбиты мехом, почти всегда оборванным и висящим клочьями. Этот костюм был бы красив, если б его лучше носили… и если бы он не портился часто неправильной талией и всегда отталкивающей неопрятностью»… Народ с такими женщинами и такими мужчинами просто никак не может быть гомофобным.
Еще на подходе к Кронштадту (Кюстин следовал в Россию на корабле) общее представление о стране, в которую он направлялся, дал маркизу князь Петр Борисович Козловский, «человек, как писали о нем, — величайших способностей, не нашедший, однако, себе употребления». Блестящий собеседник, дипломат, литератор, опубликовавший три статьи в пушкинском «Современнике». Отличался необыкновенной тучностью, приведшей к водянке, как Апухтина, и, судя по всему, теми же склонностями. Называли среди информаторов маркиза и Чаадаева, но они вряд ли даже познакомились во время пребывания Кюстина в Москве. Он ведь всего-то в России пробыл два месяца. Это ему в особенности ставили в вину: как, мол, смеет судить да обобщать, когда ничего толком не узнал. Но писал он, преимущественно, о том, что видел собственными глазами. Во всяком случае, только это интересно в его объемистом двухтомном труде.
Конечно, всех известных постояльцев «Европейской» не перечесть, но как не упомянуть, возвращаясь к современности, что великий Элтон Джон, наведавшись однажды в тогдашний еще Ленинград, жил здесь же.
На другой стороне Михайловской улицы — Большой зал Петербургской филармонии. Трудно дать почувствовать человеку непричастному, что значит это словосочетание: «Большой зал» — для петербургских меломанов. Эти огромные люстры, глянцевитые колонны, высокие падуги с арочными проемами, хоры с витой железной лестницей в углу, где Блок назначал свидание своей Прекрасной Даме… Нет. Мимо здания Дворянского собрания (1834–1839, арх. П. Жако) пройдем, тихо поклонившись, мимо…

Глава 15
Невский проспект. Манежная площадь.
Екатерининский садик

«Педерастический разврат» гоголевских времен. — Подробности разврата в 1880-е годы. — «Пассаж» как достопримечательность «голубого» Петербурга. — Рыбная выставка в Михайловском манеже. — Сводник Депари. — Шантажист Куракин. — Анекдот А. С. Суворина. — Русская и международная терминология. — Содомиты в «Божественной комедии». — Пажеский корпус. — Борьба с онанизмом среди кантонистов. — Послание к Коринфянам св. апостола Павла. — Святой митрополит Серафим. — Александринский театр. — «Маскарад» и «Дон Жуан». — Конфликт из-за «Сильвии». — Квартира С. П. Дягилева на Фонтанке, д. 11. — Как Л. С. Бакста спустили с лестницы. — Письмо К. А. Сомова к Д. В. Философову  
Итак, мы на Невском, в наиболее оживленной его части между Екатерининским каналом и Фонтанкой. Вряд ли память места где-то столь же очевидна, как здесь. Редкая неизменность состояния, равность чувств, проявляемая здесь уж без малого две сотни лет. И сейчас, как при Гоголе, когда «настает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет», молодые и не очень молодые люди устремляются на Невский — себя показать и других посмотреть. «В это время чувствуется какая-то цель, или, лучше, что-то похожее на цель, что-то чрезвычайно безотчетное; шаги всех ускоряются и становятся вообще очень неровны. Длинные тени мелькают по стенам и мостовой и чуть не достигают головами Полицейского моста».
В гоголевские времена, то есть, в 1830 -1840-е годы, на Невском царил «педерастический разврат», как назвал его «петербургский старожил» Владимир Петрович Бурнашев, имевший, по-видимому, достаточный опыт в этом отношении. Самое известное произведение этого автора — нечто вроде путеводителя в трех изящных томиках, «Прогулки с детьми по Санкт-Петербургу», изданные под псевдонимом Вик. Бурьянова. Ни жены, ни детей у автора не было. Типичный литературный поденщик, всю жизнь зарабатывавший на скудное пропитание журналистским бумагомаранием. Однако писал кое-что для себя, в стол, опубликованное лишь в недавнее время.
На Невском, вспоминал Бурнашев, наряду с обычными гетерами в юбках являлось множество таковых в панталонах. «Все это были прехорошенькие собою форейторы… кантонистики, певчие различных хоров, ремесленные ученики опрятных мастерств, преимущественно парикмахерского, обойного, портного, а также лавочные мальчики без мест, молоденькие писарьки военного и морского министерств, наконец даже вицмундирные канцелярские чиновники разных департаментов». Прямо социологический обзор!
Прогуливались юноши по панели медленно, сами услуг не предлагали, но подолгу стояли у фонарей. Если кто на них заглядывался, отвечали улыбкой и следовали за ним, пока мужчина не подзывал лихача. Одно уж к одному — по словам мемуариста, «между молодыми извозчиками, особенно лихачами, было весьма много пареньков, промышлявших этим гнусным промыслом». Любители могли отправиться в трактир, где предлагались номера, или в семейные бани. Иные гетеры в панталонах белились и румянились, носили шелковые локоны до плеч. Встречались среди них распространители французской болезни.
«Расположение к мужеложеству в Петербурге было так развито, что собственно невскопроспектные проститутки начали ощущать страшное к себе пренебрежение, а их хозяйки испытывали дефицит. Вследствие этого девки, гуляя партиями, стали нападать на мальчишек и нередко сильно их били, и тогда на Невском происходили битвы этих гвельфов и гиббелинов, доходившие иногда до порядочного кровопролития». Победы чаще одерживали юбочницы над панталонщиками, одному из которых как-то буквально оторвали ухо…
Прошло сорок лет, и автор неоднократно поминавшегося выше доноса продолжал утверждать, что «порок мужеложества существует уже несколько лет, но никогда не принимал такого размера, как в настоящее время, когда, можно сказать, нет ни одного класса в петербургском населении, среди которого не оказывалось бы много его последователей».
Теоретическое обоснование «порока», данное автором цитируемого текста, не блещет оригинальностью, а в общем, ничем не отличается от мнения современных гомофобов. «Как результат полового пресыщения, порок этот главным образом осуществляется людьми богатыми, для которых отношения с женщинами сделались уже ненавистными, и если кружок этих лиц и пополняется затем людьми неимущими, молодыми, то лишь как жертвами, служащими для удовлетворения первых, причем жертвы эти питают весьма часто глубокое личное презрение к подобного рода промыслу, но отдаются ему тем не менее, хотя и с отвращением, ради выгоды и приобретения средств к веселому и легкому существованию».
Не менее, чем аргументы противников мужской любви, известны и «возмутительно циничные подробности этого рода разврата», описанные, для наглядности, стукачом прошлого века. Что ж, это не порнография какая-нибудь, служащая для возбуждения полового чувства, а сухое, с осуждающим оттенком, описание, представленное в виде служебной записки на стол господину министру. Отчего бы не процитировать.
Подробности способов разврата «передаются в следующем виде: 1-й — когда мужчина, вследствие полового возбуждения, вводит свой член в задний проход другого мужчины и таким образом совершает половой акт; 2-й — когда мужчина вводит свой член в рот другого, причем последний щекочет член языком и таким образом удовлетворяет первого; 3-й — когда мужчина вводит свой член между ляжек другого; 4-й — когда мужчины взаимно ананируют (ананируют — так!); 5-й — когда мужчина совершает половой акт с молодым человеком или мальчиком посредством одного из четырех первых способов, но при этом чувствует потребность, чтобы в его собственный задний проход вводил член другой мужчина более возмужалый и по возможности с большим членом, и 6-й — когда молодой мужчина, представляя собою проститутку, удовлетворяет за деньги любого мужчину на все способы».
Действительно, кажется, перечислено все возможное, причем, что характерно, в противоречии с написанным несколькими строками выше, создается впечатление полной добровольности первых пяти из шести приведенных способов, без всякого личного презрения к совершаемому…
Некоторые места встреч «теток» со своими клиентами нам уже известны. Чаще всего, разумеется, гуляли по Невскому и в непосредственной близости от него. «По воскресеньям зимою тетки гуляют в Пассаже на верхней галерее, куда утром приходят кадеты и воспитанники, а около 6 часов вечера солдаты и мальчишки подмастерья. Любимым местом теток служат в особенности катки, куда они приходят высматривать формы катающихся молодых людей, приглашаемых ими затем в кондитерские или к себе на дом. Во время праздников и на Маслянице тетки днем гуляют на балаганах, а вечером в манеже, где бывает масса солдат и мальчишек, специально приходящих, чтобы заработать что-нибудь от теток»… Как все знакомо, но, вместе с тем, несомненен колорит прошедшего времени! Катки ныне вовсе не пользуются той бешеной популярностью, когда под духовой оркестр гонялись затянутые в шерстяные трико атлеты по обледеневшему пруду Юсупова сада на Садовой. Давно уж нет балаганов на Адмиралтейском лугу, на Марсовом поле. «Пассаж» стоит на том же месте (Невский, д. 48), но в толкотне покупателей не видать здесь «солдат, кадетов и мальчишек-подмастерьев».
Так вот, память места. На участке, где находится универмаг «Пассаж», в 1830-е годы был дом графини Влодек. В нем и поселился с молодой женой и «папочкой» Геккерном в январе 1837 года Жорж Дантес (тоже преддуэльные хлопоты с новосельем). В 1846 году участок купил граф Я. И. Эссен-Стенбок-Фермор. За два года внутри квартала устроена была галерея под стеклянным потолком, на двух этажах разместились многочисленные магазины, кафе, модные лавки, кукольный театр, концертный зал, где выступали фокусники и пели цыгане. «Пассаж» был в то время новинкой для европейских городов, оказавшейся весьма удобной, в чем убеждает множество подобных пассажей, поныне успешно функционирующих в центральных кварталах Вены, Парижа, Будапешта. У нас же, как водится, посудачили в газетах о бесполезности дополнительного прохода между Невским и Итальянской в двух шагах от Садовой, и затея, казалось бы, наиболее нужная Петербургу с его холодами и дождями, так и осталась без развития.
Известно, что 100 лет назад на галерее «Пассажа» принимал посетителей с 10 утра до 10 вечера музей восковых фигур Винтера, с отделениями «историческим, анатомическим, этнографическим и пластическим», и там же показывалась панорама «Торжественный выезд Папы в Риме». Ни от чего не осталось и следа — а вот будете в Берлине на Курфюрстендам, загляните в один из тамошних пассажей: увидите посеревшие от пыли восковые муляжи времен этого Винтера, благополучно демонстрируемые рачительными немцами, сохранившими эти курьезности, невзирая на всякие бомбежки. Одно только, пожалуй, осталось в нашем пассаже помещение, используемое по прежнему назначению: театр, в котором начала свою антрепризу Вера Федоровна Комиссаржевская.
Пройдя через «Пассаж» на Итальянскую, как не заглянуть было в Михайловский манеж (ныне «Зимний стадион»). Строился он одновременно с Михайловским замком, в конце XVIII века, а в 1820-е годы Карл Росси, мальчиком помогавший Винченцо Бренне чертить проекты замка, придал манежу архитектурный декор в новом вкусе. Сейчас здесь устраивают не только легкоатлетические состязания и волейбольные игры, а разные специализированные выставки, пользующиеся меньшим спросом, чем стоящие в вестибюле игральные автоматы.
Не то было в прежние времена, когда представлялись под сводами Михайловского манежа оперетка «Цыганка Любаша, или Медведь выручил», русская быль Полевого «Дедушка русского флота», комедия Аверкиева «Терентий муж Давидович». Тут же выступал хор русских песенников Скалкина, терзал свой инструмент скрипач-виртуоз Брандес.
На масляничной неделе 1889 года, 12 февраля, в манеже открылась Всероссийская рыболовная выставка. Князь В. П. Мещерский лично рассказал о ней читателям в собственной газете «Гражданин». «Выставка эта, надо отдать справедливость, заслуживает особенного внимания и сочувствия общества. Разнообразие выставленных предметов, изящество в каждой малейшей подробности устройства, красота построек и общего вида, тщательность отделки каждой части, каждой детали, — все вместе слишком красноречиво свидетельствует об усилиях и стараниях учредителей выставки, чтобы можно было не желать видеть со стороны общества поддержку». Однако, несмотря на такую рекламу и устроенный на выставке роскошный буфет с расстегаями, блинами с икрой и рыбной солянкой, посетители сюда не ломились. За вход брали 2 рубля (сравним: на «святочного мужа даниловича» и «медведя — дедушку русского флота» билет стоил всего 30 копеек).
Рыболовная выставка заслуживает особенного внимания потому, что покровителем ее являлся великий князь Сергий Александрович. Некоторые из экспонентов оказались здесь в явном соответствии с наклонностями августейшего покровителя российских рыболовов. В газетах выражалось недоумение, почему — наряду с чучелами осетров и различными видами рыболовной снасти — на выставке были представлены цветы из пуха и перьев, «чрезвычайно тонкой работы». Оказывается, изготовитель этих цветов, Григорий Иванович Депари, был хорошо знаком великому князю и даже появлялся у него во дворце. Автор анонимного доноса дает исчерпывающую характеристику этому персонажу. «Сводня и знаток по части мальчишек, солдат и дворников. Бывает всюду и знакомится с молодыми людьми, солдатами и кантонистами, а потом их сводничает богатым теткам. К нему обращаются солдаты с просьбой свести их с тем или другим из теток и платят за это куртаж. Сам он употребляет мальчишек, с солдатами же онанирует (онанирует — так!) С 8 до 10 вечера у него на квартире можно застать мальчишек, которых он сам употребляет или сводничает. По субботам бывают солдаты; бывает всюду, но действует осторожно. Знает почти всех теток в Петербурге, Москве и Одессе… Сам делает теперь с мальчишкой из портерной лавки в том же доме, где живет».
Жил на Вознесенском, потом переехал в 4-ю роту Измайловского полка. Район в те годы весьма колоритный, благодаря множеству сохранявшихся еще тогда деревянных домишек, заборов, сараев, высоких поленниц, запечатленных в графике жителем тех же мест Мстиславом Добужинским. Но с течением времени все там выпрямилось, застроилось в одну линию и ныне никаких чувств, кроме откровенной скуки, не вызывает. Переименовывание рот в Красноармейские улицы имело смысл, когда и самый Измайловский проспект именовался Красных командиров, но теперь все это уже никому не интересно…
Так вот, по Невскому в 1889 году слонялся некто Куракин, восемнадцатилетний вымогатель. Заметив какого-нибудь тетку, имевшего неосторожность в свое время иметь с ним дело, юноша тотчас приставал и требовал денег. Аноним сообщал: «Многие, не желая с ним встречаться, не ходят по Невскому по правой стороне после 7 или 8 вечера. Попрошайничает он нахально и в случае отказа затевает скандал, как, например, было с Ципертом, который должен был идти с ним в участок, где Куракин объяснил, что Циперт делает ему противоестественные предложения, следствием чего было то, что Циперт ездил для объяснения к градоначальнику, с карточкой своей бабушки, г-жи Рорберг». Злосчастный этот Циперт, Виктор Иванович, служил кассиром страхового общества «Нью-Йорк». Выпутавшись из этой дурацкой истории, Виктор Иванович продолжал служить по страховой части и к 1905 году сделался управляющим этим же самым обществом и почетным гражданином.
Никакого перерыва между временами Бурнашева и 1880-ми годами, конечно, не существовало. В 1860-е годы по широкому тротуару на солнечной стороне Невского любил прохаживаться, без видимой цели (как вспоминал «Маня» Ларош), Петр Ильич Чайковский. Смолоду он был франтом, брил бороду (что тогда считалось весьма рискованным), носил с присущей светским людям небрежностью пальто от дорогого портного, предпочитал ездить на извозчике, но для солнечной стороны Невского делал исключение. Знакомые его все были люди элегантные, в цилиндрах и шелковых шарфах, и, гуляя по Невскому, то и дело приходилось снимать шляпу и раскланиваться.
Заканчивая свою дипломную работу в консерватории, оду «К радости», Петр Ильич поселился на квартире Апухтина — в двух шагах от Невского, на углу Итальянской и Караванной (д. 18). Шли о них какие-то слухи, какой-то случился скандал в ресторане. «Буграми» друзей называли довольно громко. Вероятно, потому пришлось выйти в отставку из министерства юстиции, где числился композитор после училища правоведения. Старик А. С. Суворин записал в дневнике нечто вроде анекдота: лежит Апухтин в постели, Чайковский подходит и говорит, что идет спать. Апухтин целует Петру Ильичу руку и говорит: «Иди, голубчик, сейчас я к тебе приду»…
Надо бы остановиться на терминологии. Одно из наиболее популярных русских ругательств (что, по-видимому, убедительно выдает национальные наклонности) — «пидор», «пидер», «пидарас» — чудовищно искаженный термин греческого происхождения. На самом деле: педераст — от двух корней, значащих, по-гречески, «мальчик» и «любить». Употребляемое, вопреки возвышенному смыслу, как позорная кличка, это слово оказалось отвергнутым в качестве самоназвания. В начале прошлого века в среде, этим баловавшейся, существовало усеченное словечко «аст», которое можно было бы перевести как «любитель».
Слова «бугр» и «бардаш» в повседневном обиходе соответствовали нынешним «активный» и «пассивный». Этимология их темна. Возможно, бугр происходит от французского bougre — пройдоха, плут. Но есть и более замысловатая теория, согласно которой это слово bugari или bougres — название болгар. Из Болгарии в средние века происходили еретики альбигойцы, считавшие грехом продолжение рода и, естественным образом, пропагандировавшие гомосексуальные отношения. Поэтому последователей этой ереси и называли со времен Ренессанса «болгарами», или «буграми». Что касается «бардашей», то в русском языке единственно близкий к этому слову корень — «барда», т. е. гуща, остающаяся от варки пива и используемая в корм скоту. Наверное, надо искать происхождение в европейских языках: например, по-английски burden — бремя, ноша, что как-то соответствует положению «бардаша» под «бугром»… Не раз встречавшееся шуточное определение «теток» (пассивная сторона именовалась «тапетками»), безусловно, имеет французское происхождение. Тетка и есть тетка, tante; тапетка — от taper — «шлепать, затыкать» (кто знает, тот поймет)…
Где-то на периферии современного языка, но в начале века употреблялось в научных сочинениях слово «урнинг». Корень его — один из важнейших, принадлежащих, можно сказать, к пра-словам. Это uron, по-гречески, «моча» (в славянских языках полный эквивалент: моча — мощь, могучий). Корень «ур» — начало начал, знак мужского естества. Рожденный Геей Уран первый правил миром. Гея родила гекатонхейров (сторуких) и киклопов (одноглазых), сброшенных Ураном в Тартар. Вслед за тем появились на свет титаны, среди них Кронос и Океан. Кронос стальным мечом отсек детородный член Урана и бросил в морскую пучину, откуда явились эринии, богини мщения. Некоторые полагают, что соединенная с Океаном плоть его отца произвела пену, из которой родилась Афродита, богиня любви…
Название «голубой», звучащее, на русский слух, особенно приятно, на самом деле является калькой международных bleu или blue, но в наше время, ввиду чрезвычайной распространенности, приобретает даже ругательный оттенок. Не в такой, правда, пока еще, степени, как «козлы», «петухи», «кобелы», «шкеты», «кочегары», «женивы» и другие синонимы, определяющие тонкие нюансы в системе отношений криминального мира, само изобилие которых указывает на широкую осведомленность в этом вопросе самых простых людей.
Интересно, что русский язык, с его исключительной пластичностью и восприимчивостью, принял, как родное, понятие «гомосексуалист». В самом деле, сколько от него производных: «гомик», «гомо», «гомосек»; теперь встречается даже «гомопед». Шедевром является изобретенное философом-изгнанником Зиновьевым слово «гомосос», по мнению изобретателя, означающее «человек советский», но легко поддающееся переосмыслению.
Слово «гомосексуальный» состоит из двух корней, греческого homos, т. е. равный, одинаковый, общий; и латинского sexus, значащего всего лишь «пол». То есть, значение слова не включает, собственно, определение действий, следующих из факта равнополости или однополости. Если же подразумевать, как принято, под словом «сексуальный» готовность к соединению с другим лицом, принадлежащим к какому-либо полу, то, конечно, и мужчина с мужчиной, и женщина с женщиной гомосексуальны.
В сущности, русское «заветное слово», состоящее из трех букв, тоже является иносказанием. Помнится, скромнейший наш Василий Андреевич Жуковский остроумно объяснил его этимологию малолетнему наследнику, впервые заинтересовавшемуся, что такое «хуй». Он сказал, что это повелительное наклонение от слова «ховать», то есть, «прятать». По-видимому, для нашего сознания нет надобности в специальной терминологии для предметов, всем и без того хорошо известных, и, собственно, любое слово в определенном контексте может выражать то, что мы хотим. Замечательно в народном языке использовалось для этого слово «баловство». «Баловаться», как хотите, звучит гораздо приятнее, чем «ебаться». Для выражения мужского партнерства подходили и «отроки», и «рынды», и просто «мальцы», «мальчонки», «парнишки». Разумеется, универсальным было и остается слово «друг».
Самоназвание «подруги», принятое некоторой частью «сексменьшиств», далеко не универсально. Странно было бы предполагать, чтобы Микеланджело или Петр Великий даже в самом интимном кругу позволили себя именовать «подругами». Довольно распространено определение «наши», несколько дискредитированное, впрочем, одним тележурналистом, удовлетворявшим собственные садо-мазохистические наклонности на массовой аудитории (хотя дело прошлое, начало 1990-х годов, теперь уж мало кто помнит).
Модное ныне слово «гей», имеющее международное распространение, на первый взгляд, не что иное, как gay — по-английски, «веселый», «беспутный». Но не все так просто. Оказывается, слово это было сконструировано в недрах организаций, борющихся за права «сексуальных меньшинств» и является аббревиатурой GAY Good As You («ничем не хуже тебя»). Дело, однако, в том, что геи — не такие же, как мы; не хуже, и, надо полагать, не лучше нас. Они и есть мы. Никакого разделения здесь не может быть по той же самой причине, по которой не приходится доказывать, что брюнеты ничуть не хуже блондинов, а между физиками-электронщиками и слесарями-сантехниками не существует генетических отличий.
… Что ж, нельзя не заметить, что мы достигли места, в своем роде легендарного. Так называемый «Катькин садик», популярность которого, особенно в светлые летние вечера, ничуть не меньшая, чем сто лет назад. Процитируем еще один колоритный фрагмент свидетельства безымянного очевидца 1889 года: «Солдаты и молодые люди, желающие, чтобы их пощупали за члены и заплатили за это, вертятся близ писсуаров у Аничкина (так!) моста и близ ватерклозета на Знаменской площади, у Публичной библиотеки и у Михайловского сквера, куда тетки также заглядывают». Даже места расположения клозетов не изменились; отсутствует лишь сейчас на площади Искусств, что ее не украсило. Правда, на площади Островского (Екатерининский садик) это заведение, как всем известно, расположено ныне не со стороны библиотеки, а у Аничковского сада (ленинградцами послевоенных лет именовавшегося почему-то «Летним»), но именно эта, восточная сторона площади, тротуар вдоль металлической ограды «Катькиного сада» была известнейшим променадом в 1950-1970-е годы.
Отчего-то привязанность к здешним скамейкам отличает, наряду с «бардашами» и «тетками», шахматистов нашего города. Испытывают к садику известную тягу и так называемые «ремонтники», находящие усладу в обольщении и избиении неосторожных, что, собственно, вполне вписывается в клинику патологических отклонений.
Памятник Екатерине II, со скипетром и лавровым венком возвышающейся над своими сподвижниками (1873, худ. М. О. Микешин), вряд ли может объяснить тягу к этим местам. Да и подбор их не дает пищи для воображения: все бабники да чревоугодники. Ласкает взор гигант Меркурий на фасаде Елисеевского магазина (1901–1903, арх. Г. В. Барановский), но публика, здесь собирающаяся, если глазеет по сторонам, то, наверное, не на памятники архитектуры.
Никому не приходит в голову обернуться, например, к фасаду Публичной библиотеки (1828–1834, арх. К. И. Росси), разыскать там, среди статуй, изображения любезных нашему сердцу Платона, с бюстиком Сократа под рукой, и Вергилия — проводника, если помните, по Аду Данте.
С педантизмом, достойным католических схоластиков, грешники в дантовском Аду распределены по поясам и кругам, и те, кто близки были по вкусам к самому Вергилию, подвергались мучениям в третьем поясе седьмого круга. Среди прочих встретил там Данте своего учителя, Брунетто Латини, и спросил, «кто ж из его собратий особенно высок и знаменит». Все равно, как если б и сейчас, ответ в XIY веке гласил:

«Иных отметить кстати;
Об остальных похвально умолчать,
Да и не счесть такой обильной рати.
То люди церкви, лучшая их знать,
Ученые, известные всем странам,
Единая пятнает их печать»

(перевод М. Л. Лозинского) 

Даже сжигаемые падающими на них хлопьями пламени, «содомиты» не изменяли своим привычкам, взирая на путников, «глаза сощурив в щелку, как в новолунье люди, в поздний час, друг друга озирают втихомолку, и каждый бровью пристально повел, как старый швец, вдевая нить в иголку».
Главная причина известности Екатерининского сада, наверное, в том, что место бойкое, самый центр. Это обстоятельство учитывалось еще когда-то Софьей Гебгардт (помните, в 10-й главе), выбравшей в 1845 году перед Александринским театром место для своего кондитерского киоска. Современники называли ее «прекрасной вафельницей» — не вкладывая, должно быть, того смысла, который ныне приходит на ум любителям миньета.
Пересекаются здесь разные потоки: покупатели из «Гостиного двора», из «Пассажа»; читатели из библиотеки; зрители из театров: «имени Пушкина», «имени Акимова», «имени Товстоногова»; из кино («Аврора», бывшее «Пикадилли»). Модники (если при больших деньгах) могут посетить в павильоне Аничкова дворца бутик Джанни Версаче, тоже жертвы «ремонтера»… Балетные возвращаются с репетиций, суворовцы всюду мелькают, со своими красными лампасами.
Поблизости, на Садовой, д. 26 — воспетый Шениным Пажеский корпус. Бывший Воронцовский дворец (1749–1757, арх. Ф. Б. Растрелли). Сводить значение этого места к известным забавам не приходится. Корпус был военно-учебным заведением высшего ранга, куда зачислялись преимущественно, по Высочайшему повелению, сыновья генерал-майоров, погибших на поле брани. Остальным приходилось выдерживать трудный конкурсный экзамен, допускались к которому сыновья и внуки состоявших на службе лиц первых трех классов по Табели о рангах. Выпускники Пажеского корпуса зачислялись в элитные военные соединения, некоторые выбирали дипломатическую карьеру или государственную службу. Всего со времени основания Императрицей Елизаветой Петровной, с 1759 до 1917 года, отсюда было выпущено 4505 пажей. В Воронцовском дворце, где в павловские времена находился Капитул Российских орденов, корпус разместился в 1810 году. Надобность в военно-учебных заведениях не меняется со сменой режима, и учрежденное в годы последней войны Суворовское училище открылось в этом здании с полным правом преемственности.
Пажи, разумеется, — особая стать. По престижности, положению и весу другим военным училищам и корпусам равняться с ними не приходилось. Но мальчишкам, в общем, в любом социальном положении не чужды естественные потребности и интересы — собираются ли они в дортуарах Академии художеств, казармах Кадетского корпуса или в кантонистских батальонах.
Кантонисты — это солдатские дети, в возрасте от 5 до 10 лет, определявшиеся в особые учебные подразделения — батальоны, где получали кое-какое образование, готовясь, в свою очередь, стать солдатами. В крепостной России срок солдатской службы был 25 лет. В крестьянской семье, лишенной кормильца, забритого по рекрутскому набору, не было возможности без отца воспитать детей, отсюда и кантонисты. Практически, можно сказать, сироты, предоставленные самим себе в этих батальонах, с неизбежным мордобоем, голодом, холодом, дурной пищей, прилипчивыми болячками. Меж тем, Государь Николай I любил интересоваться разными мелочами, сознавая как ничтожество этих самых кантонистиков, так и величие своей государственной души, снисходящей к малым сим. В июне 1843 года военный министр А. И. Чернышев «имел счастие» (официальная формулировка) докладывать Императору о положении в новгородском батальоне кантонистов, следствием чего неожиданно явилось предписание обер-прокурора Синода графа Н. А. Протасова тогдашнему Петербургскому митрополиту Антонию.
«Г. Военный министр сообщил мне, что Государь Император, по всеподданейшему докладу, о причинах, существующих между кантонистами Новгородского баталиона военных кантонистов болезней и смертности, усмотрев, что в числе их заключается вкоренившаяся страсть у кантонистов к онанизму, Высочайше повелеть соизволил: независимо от принятия полицейских и медицинских мер к искоренению сего порока, в особенности чаще беседовать Священнику с детьми и непременно не менее часу в день, но не в виде урока или класса, а собственно на препровождение времени с детьми, дабы выиграть их доверие и привязанность и тогда действовать убеждением».
Не знаем уж, каковы были приняты полицейские меры для борьбы с онанизмом. Пороли, вероятно, развивая садо-мазохистскую чувственность. Здравый смысл подсказывает, что если бедные мальчики мерли, как мухи, то уж никак не от утомленности мастурбацией — единственной маленькой радости, которую они могли себе позволить в своей несчастной житухе.
Что до пастырского воспитания, то поначалу хотели открыть особую вакансию — вразумляющего насчет вреда онанизма, но начальство велело обходиться собственными силами: имевшимся в наличии батюшкой, о. Василием.
Прислана была для вразумления специальная инструкция священнику, «чтобы он ежедневно, в положенное время, вне класса занимался с кантонистами свободным собеседованием о разных нравственных и религиозных предметах, могущих иметь отношение к их состоянию, нимало, впрочем, не обременяя их принуждением и не стесняя свободы их касательно предоставленнаго им препровождения времени». Но, «чтобы не осуждая их невинных увеселений и забав, не пропускал случаев вообще объяснить им, что есть увеселения и приятности дозволенныя и невинныя и есть напротив другия, которыя запрещены Законом Божиим, и что посему предающиеся оным тяжко грешат перед Богом и сами себе причиняют великий вред».
Рекомендовалось вразумляющему, чтобы «прямых и ясных обличений против предающихся онании» не делалось в присутствии многих (надо полагать, перед строем), «для того, чтобы, с одной стороны, не обременять чрез меру чувством стыда виновных в оной, а с другой, чтобы не ознакомить с нею тех, кои еще чужды оной», но старался бы вести назидательную беседу «наедине или в присутствии только тех, кои одинаково заражены сею постыдною страстию». Живо представляется пунцовый от смущения детина с перьями на щеках, угрюмо набычившись, переминающийся перед полнокровным батюшкой с окладистой бородой и неугасшим блеском в проницательных глазах…
Аргументы, которые предлагались воспитателю кантонистов-онанистов, должны были заставить крепко призадуматься юных рукоблудников. «Чтобы возбудить желание и решимость освободиться от порабощения сей страсти, он должен изобразить всю ея гнусность, показать пагубное ея влияние на тело и душу и научить сопротивляться и побеждать ея искушения, именно он должен внушить: а) что страсть сия совершенно противоестественная и гнусна сама в себе; б) что предавшиеся сей страсти сквернят и тело и души свои — то самым преступлением, то разными действиями, противными целомудрию, то скверными и постыдными мечтаниями, и сердце их делается неизсякающим источником нечистых мыслей и гнусных пожеланий; в) что страсть сия расслабляет тело, помрачает и искажает наружный вид человека, расстраивает его здоровье и делает неспособным ни к каким трудам и подвигам, а нередко бывает причиною тяжких болезней и самой смерти; г) что она притупляет душевныя способности, производит оцепенение чувств, угашает воображение, память и рассудок, тем скорее и сильнее, чем чаще делается ей удовлетворение, и сим самым приготовляет для человека скорбь и позднее раскаяние в будущем; д) что она унижает человека до совершеннаго рабства чувственности, так что забывая свое высшее назначение, он живет подобно животному».
Хорошо писали профессиональные пастыри душ! Сокрушенно признаемся, что преуспеянием в целомудрии не отличаемся, но — не знаем, как насчет способности к трудам и подвигам, а воображение эти забавы точно не угашают. Что же до того, что они служат причиною тяжких болезнен, то это сущий вздор.
Умственному и психическому расстройству, скорее, способствовал маниакальный ужас перед естественной, в общем, потребностью в разрядке, которую в возрасте и положении этих кантонистов невозможно было удовлетворить каким-то иным образом. Но нет, рекомендовалось: «а) чтобы желающие освободиться от этой страсти при самом начале искушения онаго и при первом возникновении скверных промыслов в душе, старались тот час отвратить от них ум свой и нимало не медля удалять от себя все помышления сего рода; б) чтобы всемерно старались избегать всех случаев, которыя благоприятствуют ея возникновению и совершению, наприм., не оставаться на том месте, где напало искушение, не быть праздным, тотчас заняться чем-нибудь, начать говорить, если есть с кем, удерживаться от всяких телесных движений и прикосновений, раздражающих чувственность; в) чтобы были мужественны в борьбе с сею страстию, помня, что только начало подвига тяжко, продолжение же онаго вовсе не так трудно, как думают; г) чтобы находясь в смущении от искушения, тотчас мысленно обращались с молитвою к Богу и твердо уповали, что Он явит им свою помощь, если только они с твердою верою будут молить Его об оной». Подумать, действительно, подвиг силы беспримерной!
Ну да, в 1-м Послании св. Апостола Павла к Коринфянам утверждается, что «ни блудники, ни идолослужители, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники, ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни злоречивые, ни хищники… Царства Божия не наследуют». Времена столь древние, что нам даже не понять, какая связь между идолослужителями и лихоимцами, ворами и прелюбодеями. Малакия… Слова-то теперь такого нет — это как раз мастурбация, а малакии — те, кто ей занимаются. Мужеложники… не исключено, что Апостол имел в виду ритуальный гомосексуализм, сатанизм какой-нибудь. Как можно все это задалбливать, без учета реального исторического контекста? Что дало повод к этому посланию? Некий член христианской общины в Коринфе был обличен в сожительстве со своей мачехой, вот Апостол Павел и вразумлял, сокрушенно заметив, что полностью невозможно было бы отказаться от общений «с блудниками мира сего, или лихоимцами, или хищниками, или идолослужителями, ибо иначе надлежало бы вам выйти из мира сего».
Есть в этом Послании слова поистине нетленные, над которыми, действительно, не властны прошедшие столетия. «И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, — нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится» (1 Кор. 13, 3–8).
Наверное, среди «лучшей знати» не только Римской, но и нашей церкви можно было бы найти достаточно примеров, но ограничимся единственным, который особенно утешает нас. Так рассудил Господь, что мы почитаем среди святых российских новомученников Митрополита Серафима (Чичагова). Пять лет, с 1928 по 1933 годы, престарелый владыка правил местной епархией, в которой оставалось незакрытыми всего меньше десятка церквей, и удалился на покой. Но и тут его не оставили мучители, и восьмидесятилетний старец был расстрелян в 1937 году.
Монашеский постриг Леонид Михайлович Чичагов принял, отказавшись от блестящей военной карьеры. Он достиг чина полковника артиллерии, но ушел в отставку, а через несколько лет стал архимандритом того самого суздальского Ефимьевского монастыря, о котором, как месте заключения, мы уже поминали. Особенно много епископу Серафиму пришлось потрудиться для церковного прославления великого молитвенника Русской земли, преподобного Серафима Саровского, канонизация которого совершена в 1903 году. Время было далеко не такое благостное, как можно сейчас подумать. Пользуясь тогдашней «гласностью», о наших пастырях писали, не стеснясь, а то, что владыка Серафим был неразлучен с лакеем, отставным казаком «в котелке, с усами и бритыми щеками, не то с хищным, не то с наглым выражением глаз», ни для кого не представляло особенного секрета…
Что касается «балетных мальчиков», то известные представления на их счет в значительной степени иллюзорны. Гомосексуальность отнюдь не благоприобретается, но врождена и, стало быть, не зависит от избранного рода занятий. В балете необходимы некоторые врожденные способности: чувство ритма, баланс, шаг… но утверждать, что для геев склонность к танцам более присуща, чем, например, к высшей математике, было бы натяжкой. Может, именно в технических вузах кипят роковые страсти, просто о них ничего не известно, а балетные — как же, фигура напоказ, трико в обтяжку.
Бывали, конечно, вошедшие в историю — но занимались этим уж, наверное, не там, где учились. Театральная улица (Зодчего Росси, д. 2) — Театральное училище (1828–1834, арх. К. И. Росси), ныне именуемое Академией русского балета. Во времена Дидло танцовщиц учили на Екатерининском канале (д. 93), но с 1830-х годов — уже здесь, и всех славных имен не перечислить.
Принимали сюда девочек и мальчиков в самом нежном возрасте (Нижинский, например, поступил восьмилетним). Воспитанники вступали в контакт с воспитанницами только на общих репетициях, во время которых категорически было запрещено разговаривать друг с другом. Дети жили в училище (спальный корпус во дворе), в дортуарах стояло до пятидесяти кроватей. Мальчики размещались выше этажом, над девочками. Дисциплина была строга — в балете иначе невозможно — и вряд ли там существовали когда-либо особенно благоприятные условия для мальчишеских забав…
Вот и Александринский театр (1828–1832, арх. К. И. Росси) — истинный храм искусств, ампирный фасад которого увенчан колесницей Аполлона. Шедевр, бросающий вызов утилитарности, театр, в котором отсутствуют вспомогательные помещения, но безупречны пропорции. Едва ли не более всего прекрасен он сзади, в створе Театральной улицы — этот просторный светлый коридор, образованный симметричными колоннадами, потолок которого серый клин петербургского неба.
Среди премьер в старейшем российском театре одна особенно символична. Она произошла 25 февраля 1917 года, в день, когда началась революция, приведшая к крушению царизма. «Маскарад» М. Ю. Лермонтова в постановке В. Э. Мейерхольда, с Ю. М. Юрьевым в роли Арбенина, а (для полного ансамбля) музыку писал Александр Константинович Глазунов. В роли Звездича был занят один из близких друзей Юрия Михайловича — Евгений Павлович Студенцов…
Если кто не помнит содержание «Маскарада» (все-таки в школе давно учились): Арбенин отыгрывает Звездичу его карточный проигрыш; неблагодарный Звездич волочится за женой Арбенина; разъяренный ревнивец проникает в спальню Звездича, с намерением его убить, но рука его дрогнула… Исполнение этих ролей интимными друзьями способствовало постижению внутренних глубин драмы. В «Маскараде» вообще сплошные проговорки: как это там соблазнитель Казарин воспевает порок, намекает на заблуждения юности Арбенина, которые скучно было б ограничить пристрастием лишь к карточной игре…
Из многочисленных ролей Юрьева коронными были две: Арбенин, которого он играл 24 года, до самой войны, и Дон Жуан. Спектакль по пьесе Мольера был поставлен Мейерхольдом в Александринке в 1910 году. Многое тогда казалось неслыханным новаторством. Действие вынесено на просцениум, свет в зале не гаснул, занавес отсутствовал. Арапчата шныряли по сцене, открывали живописные панно, указывающие место действия — в этой комедии, вопреки законам французского классицизма, меняющееся в каждом акте.
Юрьеву было уж под сорок, но в изысканном костюме, носимом им с необыкновенным изяществом, в бантах, лентах, пряжках, запонках, в огромном парике с золотистыми локонами он казался удивительно хорош и юн. Сганареля играл Константин Александрович Варламов, «дядя Костя», уже встречавшийся нам в компании с Чайковским.
Тема хозяина и слуги, играющего роль наперсника и резонера — одна из вечных в мировой литературе (Дон Кихот и Санчо Панса, Робинзон и Пятница). Слуга обычно проницательнее хозяина, но становится жертвой хозяйских иллюзий. Сганарель уверен, что хозяин плохо кончит, однако Командор утягивает Жуана в преисподнюю слишком некстати, оставив слугу без жалования. Что ж он этого не предусмотрел, почему не взял аванс, не подыскал другого хозяина? Да все потому же: сердцу не прикажешь…
Наделяя Дон Жуана очарованием дерзкой юности, принимающей удачу, как неизбежность, Мейерхольд был уверен, что Юрьев покорит «обладательниц тех прекрасных глаз, блеск которых актер заметит в зрительном зале», но и обладатели прекрасных глаз отнюдь не оставались равнодушны.
За театром, в том же здании, что училище, размещалась Дирекция императорских театров. Квартира директора — это залы театрального музея. В 1899–1901 годах эту должность, как бы по наследству от дядюшки, И. А. Всеволожского, занимал князь Сергей Михайлович Волконский. Он энергичнейшим образом взялся за дело, привлекая свежие художественные силы, каковыми являлись тогда известные нам мирискусники. С. П. Дягилев стал редактором «Ежегодника императорских театров», сразу превратившегося из скучной канцелярской летописи в роскошный журнал с хорошо напечатанными картинками. Бенуа, Серов, Бакст впервые получили приглашение работать для императорской сцены.
Кульминацией этого театрального либерализма стала постановка балета Делиба «Сильвия». Князь Волконский, с его безупречной выправкой, закрученными усами, пламенной любовью к Италии и вообще влечением ко всему прекрасному (только нервный тик портил его породистое лицо), с Дягилевым они, казалось, легко понимали друг друга. Но в близости людей с одинаковыми наклонностями (что уже отмечалось выше) есть повышенная опасность разрыва по незначительным, будто бы, причинам. Так называемая «катастрофа» с «Сильвией» была бы совсем непонятна, если б не общность эротических вкусов главных действующих лиц.
Сначала все складывалось как нельзя лучше. Волконский дал Дягилеву полную свободу в организации постановки. Энергию Сергея Павловича мы знаем: машина закрутилась вовсю. Для постановки приглашены были братья Легаты, Николай и Сергей (загадочно самоубившийся тридцати лет в 1905 году). Распределили роли, Бенуа с Бакстом занялись декорациями… И вдруг Волконский закапризничал. Возможно, шевельнулось подозрение, не метит ли Дягилев на его директорское место. Но, скорей всего, нашла коса на камень, что в конфликтах между людьми, кое-что друг о друге знающими, не редкость.
Вот в директорском кабинете и произошла ссора Сергея Михайловича с Сергеем Павловичем. Дягилев, по обыкновению, блефовал. В ответ на предложение Волконского отказаться от исключительных полномочий и вести постановку обычным порядком, Дягилев пригрозил, что тогда откажется от редактирования «Ежегодника». Волконский взял диктаторский тон: «А я вам приказываю!» — «А я не желаю!» — «Что ж, извольте в отставку!» — «А я не подам!» и — хлопнул дверью. «А я вас заставлю подать!» — крикнул вслед раздосадованный директор. Прямо с Театральной Дягилев помчался к себе на Фонтанку, где друзья по «Миру искусства» решили, в случае его отставки, всем отказаться от участия в постановке. Пустили в ход придворные связи. К Дягилеву была благосклонна Матильда Кшесинская, и покровитель ее, великий князь Сергий Михайлович, отправился немедля в Царское Село, рассказав обо всем Государю. Выслушав его, Николай II раздумчиво молвил: «На месте Дягилева я бы в отставку не подавал». Можно было, казалось, торжествовать, но на следующий день оскорбленный князь уволил-таки Дягилева, да еще по «третьему пункту», предполагавшему особо тяжкие провинности, что исключало в дальнейшем прохождение государственной службы.
Нервный директор, со своим подергивающимся усом, замахнулся на самое Матильду Феликсовну. В балете «Камарго» Кшесинская плясала русский танец. Костюм для него по традиции воспроизводил платье с фижмами, которое еще матушка Екатерина надевала на маскарад в честь австрийского императора. Фижмы, в которых, не ропща, танцевала Леньяни, показались Кшесинской неудобными, и она самовольно их отвергла. Вошедший во вкус администрирования Волконский наложил на приму штраф, вслед за чем и сделал себе харакири: подал в отставку.
Несколько иронический тон нашего повествования связан, скорее, с незначительностью сюжета, чем пренебрежением к действующим лицам. Дягилев, несмотря на строгость формулировки отставки, через недолгое время получил выгодную синекуру — должность «чиновника по особым поручениям» при канцелярии Государя, пользуясь покровительством управляющего, А. С. Танеева (отца знаменитой Вырубовой). Волконский предпочел административным подвигам завидную участь: по прихоти своей, скитаться здесь и там, и — уехал в Италию. Трепетать в восторгах умиленья пред созданьями искусств и вдохновенья.
Дом на Фонтанке, 11, куда помчался Сергей Павлович из кабинета князя Волконского, прекрасно сохранился и отмечен даже мемориальной доской с портретом Дягилева. Перебрался он сюда осенью 1900 года из дома на углу Симеоновской и Литейного (д. 43). Большая квартира, обставленная стильной мебелью, находилась на третьем этаже. Дягилев в своем кабинете, увешанном картинами, принимал гостей, восседая на кресле XVII века. Собрания редакции журнала «Мир искусства» проходили в просторной столовой со стульями стиля «жакоб» с четырех до семи, за чаем. Непременной участницей этих чаепитий была няня Дуня, запечатленная Бакстом на портрете Дягилева. Нянюшка выкармливала еще маму Сергея Павловича. На Фонтанке же впервые появился расторопный чернявый лакей Василий Зуйков, ставший неизменным спутником хозяина, блюстителем его интересов и стражем его любовников. Без лакея Василия Дягилев так же непредставим, как Петр Ильич Чайковский без своего камердинера Алеши Сафронова.
Сергей Павлович — кажется, это общее свойство людей с подобными наклонностями — вовсе не был расположен к открытости в личной жизни. Публичное назначение имели лишь столовая и кабинет. В глубине темного коридора находились две тесные комнатки, окнами во двор, куда допускались лица, непосредственно связанные с редакционной работой: там, среди гранок, клише и рулонов бумаги, царил Философов; трудился над ретушированием фотографий, заставками и виньетками Бакст. Остальное пространство квартиры было скрыто от посторонних глаз.
В этот период Дягилев и Философов жили совсем по-семейному. Ветреный Дима был перехвачен, как мы знаем, кузеном от Сомова. Внешне неприязнь между Константином Андреевичем и Сергеем Павловичем довольно долго не обнаруживалась, но стоило найтись поводу, как затаенные чувства выплеснулись со страшной силой. Повод оказался анекдотичен: именно скандал из-за «Сильвии», в котором невольно оказался замешан еще один участник — Лев Самойлович Бакст.
У Бакста (настоящая его фамилия была Розенберг) был брат, Исай Самуилович, сотрудник «Петербургской газеты». Скандал в театральной дирекции был им описан в бойком фельетончике, показавшемся Дягилеву неприличным. Сергей Павлович не без основания заподозрил, что детали конфликта могли стать известны журналисту лишь через его брата Левушку. Вследствие этого Дягилев с наперсником Философовым отругали Бакста и вытолкали его взашей из квартиры на Фонтанке, выбросив за ним на лестницу шапку с пальто и калошами.
Эпизод, даже для вольных нравов этого кружка (не забудем, что всем, кроме Бакста, не было еще тридцати), довольно рискованный, но никаких серьезных последствий не предполагавший. Через неделю издатели уже примирились со своим художником. Левушка вновь занял место за чайным столом с Димой, Шурой, Сережей, Валичкой… Но вот Костя Сомов за Бакста очень обиделся и прислал Дягилеву письмо с форменным отказом от всякого сотрудничества с ним и Философовым. Причем ссора оказалась длительной. Деловые отношения, конечно, продолжались, но прежней теплоты уже не было никогда.
Много воды утекло, шесть лет… Скончалась мать Константина Андреевича, и Дмитрий Владимирович послал ему открытку с соболезнованием. Сомов был тронут и написал в ответ письмо, в котором что-то близкое себе могли бы найти многие читатели. «… Будь ты здесь, я бросился бы к тебе на шею, чтобы просить тебя простить мне то, что я не был тебе благодарен за наше милое прошлое и так долго тебя не любил, тебя, которого с детства и юности любил сильно и нежно. Потом, когда мы выросли, я почувствовал, и это было мучительно, что я тебе не нужен, даже в тягость тебе, и не имел великодушия простить тебе этого. Гордость и даже глупость заставили меня чуждаться и бояться тебя и твоего превосходства надо мной, и я был с тобой не откровенен. Если у тебя была иногда досада и обида на меня, прости ты меня, я заслуживаю снисхождения. Моя молодость, ты не знаешь об этом, была у меня очень несчастливая, и я много и сильно страдал».
Страницы:
1 2 3 4 5 6 7 8
Вам понравилось? 10

Не проходите мимо, ваш комментарий важен

нам интересно узнать ваше мнение

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив

1 комментарий

+
1
Артем Петков Офлайн 16 января 2018 23:41
Великолепная книга! И по стилю, и по содержанию - по информативности.
Наверх