Константин Ротиков
Другой Петербург
Аннотация
Это необычное произведение — своего рода эстетическая и литературная игра, интригующая читателя неожиданными ассоциациями, сюжетными поворотами и открытиями. Книгу можно рассматривать и как оригинальный путеводитель, и как своеобразное дополнение к мифологии Петербурга. Перед читателем в неожиданном ракурсе предстают не только известные, но и незаслуженно забытые деятели отечественной истории и культуры.
1 2 3 4 5 6 7 8
Глава 16
Аничков мост.
Троицкая (Рубинштейна) улица.
Николаевская (Марата) улица.
Владимирский проспект.
Фонтанный дом
Идеал конской красоты в эпоху Николая I. — Великий князь Николай Александрович и князь В. П. Мещерский. — Родственные связи князя А. М. Белосельского-Белозерского. — Отзывы о великом князе Сергие Александровиче. — Путешествие в Святую землю великих князей. — Убийца И. П. Каляев. — Великий князь Дмитрий Павлович. — С. П. Дягилев и Коко Шанель. — Балет «Карнавал». — Реестр петербургских «теток». — Ресторан «Палкин» как центр гей-движения. — Биография князя В. П. Мещерского. — Миф о «Третьем Риме» и великий князь Московский Василий Иоаннович. — Протеже князя Мещерского И. Ф. Манасевич. — «Ямские» бани. — «Сайгон». — Князь Павел Петрович Вяземский как «русский маркиз де Сад»
Как это писал старик Кузмин:
На мосту белеют кони,
Оснеженные зимой,
И, прижав ладонь к ладони,
Быстро едем мы домой…
Аничков мост (по имени командовавшего в петровские времена строительным батальоном полковника М. О. Аничкова) перестраивали с 1715 года четыре раза, нынешний сооружен в 1849–1850 годах. Клодтовские кони — действительно, чудо что за кони. Успех их был неимоверен; Петр Клодт только и знал, что отливал новые копии: то в Неаполь, то в Берлин… Прусский король, в порядке ответного дара, послал в Петербург бронзовые статуи Славы, работы скульптора Кристиана Рауха, поставленные на Конногвардейском бульваре (а их, в свою очередь, двойники красуются в берлинском Шарлоттенбурге; да и перила-то нашего Аничкова моста — копия с одного из берлинских, по Унтер ден Линден).
Интересен вообще этот идеал конской красоты в царствование Императора Николая Павловича: кроме Клодта, столько наваявшего рвущихся и ржущих животных, — нарисованные и написанные маслом крупы разных мастей в полотнах Сверчковых, Гагарина, Орловского; гимны птицам-тройкам Соллогуба и Гоголя — было что-то в той эпохе лошадиное. Вернее даже, жеребячье, поскольку предполагалось, что у России-то все еще впереди, тогда как Запад гнил… Но читатели, думаем, согласятся, что в группах на Аничковом мосту хороши и фигуры укротителей, несколько простоватые, но милые.
По обе стороны от моста, на берегах Фонтанки — два дворца. Аничковский начат был еще при царице Елизавете, как дар тайному ее супругу, графу Андрею Кирилловичу Разумовскому. Строили дворец в 1741–1751 годах архитекторы М. Г. Земцов, Г. Д. Дмитриев, Ф.-Б. Растрелли. При Екатерине куплен он был для светлейшего князя Григория Александровича Потемкина (еще один нелегальный супруг), и в 1778–1789 годах отделан вновь, но вскоре тому же И. Е. Старову, который вел здесь работы, пришлось строить новый дворец — Таврический, так как этот Потемкин не без выгоды продал откупщику Никите Шемякину. Наконец, при Павле Петровиче Аничковский стал императорским дворцом и в этом качестве многократно приспосабливался и перестраивался в течение всего прошлого века. В результате получился громоздкий комод, боком стоящий к Невскому и в сутолоке как-то не замечаемый, между — с одной стороны, колоннадой Кабинета (1803–1811, арх. Д. Кваренги, Л. Руска), с другой — садом с павильонами, украшенными изваяниями витязей, в сущности, довольно хорошеньких, при некоторой манерности и явной заимствованности поз из высокой греческой классики («Дорифор» Поликлета). Павильоны строил в 1817 году К. И. Росси, скульптуры лепил С. С. Пименов.
С 1828 года дворец принадлежал Императору Николаю I. Молодой еще человек (ему было тридцать два года), с женой, Александрой Федоровной, любившей балы-маскарады с лотереями и шарадами, жил здесь в тесном семейном кругу. Балы устраивались иногда каждую неделю и попасть на них считалось особенной честью: приглашалось не более ста человек; кавалергардишку Дантеса не звали, разумеется. Пушкин удостаивался, с молодой женой, но как-то все допускал промашки: то натягивал ненавистный камер-юнкерский мундир, а надо было являться по-домашнему, во фраках; то предписывалось иметь в руках круглую шляпу, а Пушкин был в треуголке…
Собственно, из хозяев Аничковского дворца стоило бы обратить внимание лишь на цесаревича Николая Александровича, старшего сына Императора Александра II, «Никсу», как его ласково называли. Двадцатидвухлетний великий князь был окружен ореолом всеобщей любви и надежд. Как Тютчев писал: «Он, наша радость с малолетства, он был не наш, он был Его…» (в советских изданиях, где слово Бог писалось с маленькой буквы, получалась двусмысленность).
Близким другом наследника был князь Владимир Петрович Мещерский, на пять лет его старший… Помолвлен был Никса с датской принцессой Дагмарой, внезапно заболел, уехал лечиться в Ниццу и там скончался. Существует версия, будто не чахотка свела в могилу цесаревича, а сам он покончил с собой, не желая ни жениться на Дагмаре, ни обнаруживать свои естественные наклонности. Как все сплетни, связанные с Домом Романовых, и эта не поддается убедительной проверке. Дагмара, в православии Мария Федоровна, стала женой следующего по старшинству сына Александра II — Императора Александра III. Как-то всех она пережила: жениха, мужа, сыновей, тихо скончавшись в родной своей Дании в 1928 году.
На другом берегу Фонтанки — дворец великого князя Сергия Александровича, деверя, то есть, брата мужа Марии Федоровны. В наше время чаще именуют его (бывший Куйбышевский райком КПСС) дворцом Белосельских-Белозерских. Хозяева его менялись. Знаменитый в роду Белосельских-Белозерских князь Александр Михайлович купил в конце XVIII века дом на Фонтанке у Мятлевых; стоял он на том же месте, что нынешний дворец. Князь любил литературу, переводил на французский стихи Баркова, сам написал скабрезную оперетку «Олинька», поставленную на домашнем театре и приведшую зрителей в такое смущение, что многие покинули зал, не дождавшись конца спектакля. Были у него какие-то космогонические теории, переписывался князь с Кантом. Дочь его от первого брака с Татищевой — та самая Зинаида Александровна Волконская, о которой не раз вспоминали. Вторая жена Белосельского, родившая ему двух дочерей и сына Эспера, была Анна Григорьевна Козицкая. Все у нас в Петербурге по-семейному: татищевский дом стоял на Невском как раз напротив белозерского, а чуть подальше (д. 70) — дом Ивана Онуфриевича Сухозанета. Этот деятель отечественной артиллерии, одно время начальствовавший над военно-учебными заведениями, тоже дважды был женат, и первым браком — на одной из дочерей Белосельского. Что вовсе не мешало его устойчивой репутации. Выбился он в люди через Льва Михайловича Яшвиля, «педераста и игрока» (по пушкинскому слову).
В 1846 году, когда по проекту А. И. Штакеншнейдера началась полная перестройка дворца Белосельских-Белозерских, князь Эспер Александрович скончался, оставив двух малолетних сыновей, ничем не примечательных. В 1884 году, в связи с женитьбой на гессен-дармштадтской принцессе Элизабет (в православии — Елизавете Федоровне), дворец купил великий князь Сергий Александрович. Было ему тогда двадцать семь, а жене его двадцать. Младшая сестра великой княгини Елизаветы, Алиса, стала позднее женой племянника Сергия Александровича Николая II, Императрицей Александрой Федоровной.
О Сергии Александровиче вспоминают редко, и только в связи с действительно малоприятным событием коронацией 1896 года. Великий князь был московским генерал-губернатором и допустил оплошность, следствием которой стала знаменитая «ходынка». Но, в сущности, что тут от него зависело? Колоссальное человеческое стадо (насчитывали больше миллиона) давилось за царскими подарками на обширном Ходынском поле, где гуляния по случаю коронации устраивались со времен Екатерины II. Такая масса народу не могла друг друга не передавить, хоть бы там все бархатом было устлано.
Брат Александра III до назначения в Москву командовал Преображенским полком. По воспоминаниям своего кузена, великого князя Александра Михайловича, Сергий Александрович, «упрямый, дерзкий, неприятный… бравировал своими недостатками, точно бросая в лицо всем вызов и давая таким образом врагам богатую пищу для клеветы и злословия. Некоторые генералы, которые как-то посетили офицерское собрание л. — гв. Преображенского полка, остолбенели от изумления, услыхав любимый романс великого князя в исполнении молодых офицеров. Сам августейший командир полка иллюстрировал этот любезный романс, откинув назад тело и обводя всех блаженным взглядом». Наличие молодых красавцев-адъютантов, составлявших отличную компанию с длинным, сухопарым, ладно скроенным командиром, глаза которого, под хмуро насупленными бровями, вспыхивали лукавыми искорками, шокировало тогдашних ханжей. Впрочем, знакомый нам красавец, Гавриил Константинович, сын К. Р., учившийся в московском кадетском корпусе и пятнадцатилетним мальчиком бывавший во дворце дяди на Тверской, отзывался о нем с уважением и любовью. Можно быть уверенным, что общих с дядюшкой наклонностей он не имел, и вряд ли был менее объективен, чем августейший тесть известного нам Феликса Юсупова.
Командование преображенцами, в связи с переводом Сергия Александровича в Москву, перешло к отцу Гавриила, великому князю Константину Константиновичу, о нежной дружбе которого с кузеном мы уже вспоминали. Очень ласков был также Сережа со своим родным братом Павлом, на три года его младшим, обращая внимание царедворцев на «некоторую женственность повадок» в отношении младшего братика.
В 1881-м роковом году, когда братья стали сиротами, они совершали паломничество в Святую Землю. Вот сюжет, достойный мифолога: юноши Сергей и Павел, младшему из которых едва исполнилось двадцать, и ненамного их старший Константин Константинович, уже опаленный в боях русско-турецкой войны, устремляются ко Гробу Господню в те дни, когда Россия молится о Государе Александре II, погибшем от рук злодеев…
Это ведь не то, что ныне: в аэропорт Бен-Гуриона и на комфортабельном автобусе с кондиционерами. Дикая, выжженная земля, населенная полукочевыми племенами, мало изменившимися со времен царя Ирода, только под протекторатом не кесаря Августа, а английской королевы Виктории, бабушки всех европейских монархов. Вспоминается что-то из эпохи крестовых походов, дети на палубах парусников, направляемых в Палестину; юноши-пастухи, бредущие со своими посохами за Звездой, указующей им путь…
На самом деле Константин Константинович, которого, как сына генерал-адмирала российского флота, готовили к морской карьере, находился в чине лейтенанта на военном корабле «Герцог Эдинбургский», крейсировавшем в Средиземном море. Вместе с ним вышли в плавание его молодые кузены. Путешествие продолжалось два года, в течение которых корабль бросал якорь в портах Египта, Алжира, Греции, Италии и Палестины.
Вот что надо бы помнить о великом князе Сергии: его благочестивость и религиозное рвение. Именно им было основано Русское Палестинское общество, занимавшееся восстановлением и реставрацией христианских древностей на Святой Земле и широкой филантропической деятельностью. В Палестине появилось множество русских школ, приютов, больниц, странноприимных домов. Православные паломники из России могли, пользуясь предоставляемыми обществом льготами, добраться до Иерусалима по самым умеренным ценам. Вся поездка — от Петербурга до Одессы и на пароходе в Палестину — с питанием и ночлегом обходилась в четверть годового заработка простого рабочего. До революции в Иерусалиме, Вифлееме, Назарете перебывали многие десятки тысяч русских крестьян, ремесленников, мастеровых, не говоря уж о богатых паломниках. До сих пор мы видим в святых местах Израиля множество икон, лампад, церковной утвари, подаренных нашими соотечественниками.
Трагическая гибель Сергия Александровича 4 февраля 1905 года должна примирить с ним и тех, кто имел бы основания упрекать его в каких-то грехах. Убийца его был поэтом (такова была его подпольная кличка — «поэт» — в боевой организации эсеров; но он и на самом деле писал стихи). Иван Платонович Каляев, друг Бориса Савинкова, включился в кровавый террор едва ли не для того, чтобы погибнуть, но своей гибелью бросить вызов «врагам своей идеи неподкупной». Личность, в общем, малосимпатичная, но, возможно, не чуждая гомоэротизма. Женской любви, во всяком случае, двадцативосьмилетний террорист, как сам признавался, не испытывал.
Убийство великого князя окутано неким балладно-романтическим флером. Примериваясь к жертве, изверг-эсер увидел Сергия Александровича в карете с женой и двумя детьми-воспитанниками — дрогнул, не решившись бросить бомбу. Дождался другого раза, когда «объект» выезжал в экипаже один из Кремля. Бомба оказалась такой силы, что великий князь буквально разлетелся на куски (уж лошадь-то с кучером явно были невинными жертвами!). Вдова, великая княгиня Елизавета Федоровна посетила преступника в тюрьме и молилась о его прощении. Она удалилась в монастырь, основав Марфо-Мариинскую обитель в Москве. Мы чтим святую благоверную княгиню Елизавету как российскую новомученицу…
Дворец на Фонтанке великая княгиня подарила племяннику, пятнадцатилетнему Дмитрию. Брат великого князя Сергия, Павел Александрович, после смерти своей первой жены, греческой королевны, вступил в связь с разведенной полковницей Ольгой фон Пистолькоре, рожденной Карпович. Дети от этого брака, считавшиеся незаконными, по высокородному положению отца не могли быть признаны, а сам великий князь с новой женой некоторое время вынужден был жить за границей. Со временем все уладилось, Ольга Валерьяновна получила титул графини Гогенфельзен, дети ее стали именоваться князья Палей (двадцатидвухлетний юноша Владимир Палей, писавший неплохие стихи и переводивший на французский сочинения своего дядюшки-литератора Константина Константиновича, погиб с тремя кузенами, сыновьями К. Р., дядей, великим князем Сергием Михайловичем, и тетушкой, Елизаветой Федоровной, в шахте в Алапаевске)…
Дети Павла Александровича от законного брака, погодки Маша и Дима, неразлучные друг с другом, на время изгнания отца перешли на воспитание к дяде, Сергию Александровичу, своих детей не имевшему.
Дмитрий Павлович родился таким хиленьким, что его буквально приходилось укутывать ватой. Дядя собственноручно купал младенца в бульоне. Вырос мальчик в хорошенького, как куколка, юношу. Называли его «изделием Фаберже» за редкое изящество. Считался он болезненным, что не мешало ему заниматься конным спортом и даже входить в олимпийскую сборную России в 1912 году. Дмитрия Павловича по справедливости можно считать выдающимся деятелем отечественного спорта — им была проведена первая и единственная российская олимпиада 1913 года в Киеве. Близкая дружба его с Феликсом Юсуповым наверняка имела эротическую подкладку, по общим наклонностям юношей.
От большевистской расправы его спасло, как ни странно, участие в убийстве Распутина. Сосланный на персидский фронт, великий князь, узнав о событиях в Петрограде, поспешил перебраться через границу, отсиделся в Тегеране и оттуда выехал в Европу. С 1919 года он несколько лет считался любовником Коко Шанель… Это звучит примерно так же, как «жена Дягилева»: великая пользовалась мужчинами с той же непринужденностью, как богатые гомосексуалисты красивыми мальчиками. Законодательница мод, держа папиросу, говорила внуку Александра II: «Дмитрий, дайте огня». В 1926 году (финансовые соображения, несомненно, играли роль) Дмитрий женился на очень богатой и значительно его младшей американке Эмери. Они почти сразу разошлись, но остался плод брака — Пол Р. Ильинский, единственный реальный представитель романовской фамилии по мужской линии.
Да, раз уж вспомнили о Дягилеве и Коко Шанель. Подобно Мейерхольду, надорвавшемуся на постановке «Пиковой дамы», Дягилев потерпел катастрофу из-за «Спящей красавицы». Оказался полным банкротом в 1922 году, затратив уйму денег на грандиозную постановку балета в Лондоне. В это время он как раз познакомился с Коко у своей давней покровительницы и вдохновительницы Миси Серт. Шанель (почему-то попросив, чтоб он ничего не говорил Мисе) подарила ему чек на оплату всех долгов (что-то около 200 тысяч франков). Впрочем, сама женщина не бедная, она была подругой одного из богатейших людей своего времени, герцога Вестминстерского. Эта чета оплатила и достойные похороны Сергея Павловича, умершего практически без гроша…
Во владении великого князя Дмитрия Павловича перед революцией находился весь квартал на правой стороне Невского от Фонтанки до Троицкой улицы (Рубинштейна). Длинная узкая улица, ведущая к «Пяти углам», с несколькими домами хорошей архитектуры прошлого — начала нынешнего века; в их числе «дом Толстого» с прекрасной анфиладой дворов, соединенных гигантскими арками. Ныне славится Малый драматический театр, работающий в здании (д. 18), специально построенном в 1911 году для так называемого «Троицкого театра миниатюр». Разыгрывали здесь разные безделушки; любопытно, что хозяином театра был брат великого балетмейстера, А. М. Фокин.
Вспомнив о Михаиле Фокине (вот разительный пример: всю жизнь в балете, но убежденный гомофоб) — обратимся к другой стороне Троицкой улицы, к дому 13. С 1885 года зал в этом доме, по имени домовладелицы называвшийся «залом А. И. Павловой», сдавался под концерты и спектакли. В 1910 году, для благотворительного спектакля, организованного журналом «Сатирикон» (помните, там главный деятель Петруша Потемкин), М. М. Фокин поставил камерный балет «Карнавал» на музыку Р. Шумана. Легкие арабески, мягкий юмор немецкого романтика, капризная смена настроений — бакстовские фонарики в темной зелени кулис, пестрые костюмы, — это один из лучших балетов Фокина. Арлекина танцевал пластично-упругий Нижинский, а пантомимическую партию Пьеро исполнил Мейерхольд. Так что Троицкая была и в старину хорошо известна любителям прекрасного.
На углу Невского (д. 45) помещалась известная булочная-кондитерская Филиппова, в которой, согласно свидетельству очевидцев, можно было с 12 до 2 ночи найти «мальчишек из учащейся молодежи». Большим поклонником их считался некий «исследователь древних монастырей на Кавказе» Михаил Петрович Сабинин, засиживавшийся здесь допоздна.
Сведения, как понимает читатель, из неоднократно цитировавшегося доноса 1889 года. Много там фамилий, не оставивших в истории ни малейшего следа, да и со слов анонима можно узнать, разве что, какого возраста были «тетки» и чем интересовались в постели. Часто даже имени-отчества не известно. Но, чтобы не оставлять в читателе подозрения, будто от него что-то специально утаивают, добавим, к упоминавшимся выше, тех, кто вошел в сей уникальный памятник петербургской педерастии.
Федор Александрович Анненков, живший в Царском Селе — пятидесятилетний член Английского клуба (верный признак богатства и родовитости; вступить в этот клуб удавалось немногим, процедура голосования была сложна; женщины в клуб не допускались, но это обстоятельство абсолютно не определяло сексуальных наклонностей господ членов). Знакомился он преимущественно «с гимназистами, кадетами, лицеистами, правоведами и кантонистами», действовал открыто. Затем в списке идет двадцатилетний сын сенатора А. Д. Батурина, служащий в Волжско-Камском банке, очень красивый, не чуждающийся женщин и слывущий среди теток «кокоткой высокой марки». Биржевой маклер Герман Берг был женат, но в своем кругу звался Бергшей: «дама, любит солдат и молодых людей с большими членами». Подпоручик в запасе М. А. Бернов, двадцати пяти лет, служил в Казенной палате, любил, чтобы его «употребляли» молодые красивые люди высшего круга. «Богатый человек», ничего более о нем не известно, Блямбенберг жил с молодым человеком на содержании, Павлушей, и практикующих теток сторонился. Наоборот, вполне открыто действовал тридцатипятилетний портной-закройщик Бьерклюнд из магазина «Альберт» на Литейном. Двадцативосьмилетний актер-любитель Константин Богданов был богат и щедро платил молодым людям и солдатам, жил два года с Александром Налетовым, бывшим в большой моде. Далее в списке следуют: юнкер Тверского кавалерийского училища Вадбольский; солдат Кавалергардского полка Варгунин, «педераст за деньги, как активный, так и пассивный», пятидесятипятилетний делопроизводитель в Тюремном комитете Лев Александрович Величко, находившийся в хороших отношениях со своим начальником, Михаилом Николаевичем Галкиным-Враским; двадцатипятилетний фон-Визин, получивший богатое наследство; любитель солдат Конного полка провинциальный актер Михаил Михайлович Воробец-Сперанский (только из-за этого «Воробца» не полный тезка нашего законодателя, графа Сперанского); сорокапятилетний служащий Тульского банка Вернер, считавшийся «старой теткой и знатоком по части мужеложества»; двадцатидвухлетний артист балета Николай Людвигович Гавликовский, отдававшийся за деньги; начальник отделения в Городской Думе тридцатипятилетний Петр Иванович Данилевич, у которого были журфиксы по средам… Выделяется в общем ряду подполковник Георгий Петрович Раух, тридцати лет, служивший по особым поручениям в штабе 1-го армейского корпуса, член Императорского яхт-клуба, живший на Литейном, д. 5, среди теток считавшийся «Дон Жуаном». Этот Раух ввел, в частности, в избранный круг девятнадцатилетнего Дуденко и корнета-драгуна Василия Екимова, которых можно было «иметь за деньги на все лады». Ничем особенно не примечательны «употреблявшие молодежь из учащихся» отставной штабс-ротмистр Кирасирского полка Петр Николаевич Жданов, тридцати одного года, и тридцатипятилетний Ян Жук, который был «женат, аристократ, богат». Недавно приехавший из Москвы тридцатипятилетний Зайцев был «удивительно похож лицом на женщину» и ездил на балы и частные журфиксы в женских платьях. Тридцатилетний сын сенатора Катакази со своим любовником, «отставным казаком», устраивали как раз журфиксы по пятницам. Юный брат Катакази учился в корпусе и тоже «начинал развращаться». Упомянуты также пятидесятилетний отставной военный Засядка, предпочитающий юнкеров и солдат; Иванов, двадцати одного года, служащий в Городской Думе, «педераст за деньги на все лады»; двадцатипятилетний витебский помещик Корсак, живший с известным «Бергшей»; барон Краммер из министерства иностранных дел, конногвардейцы Леонтьев и Левашов, тридцатилетний закройщик Люстиг, увлекавшийся солдатами и пожилыми мужчинами. Теми же наклонностями отличался секретарь испанского посольства Ляс-Лянас, сам шестидесяти лет и любивший «людей постарше с бородами». Двадцативосьмилетний Сергей Иванович Маркелов, домовладелец и золотопромышленник, сын камергера, по словам осведомителя, «бывал всюду и действовал открыто», однако, вместе с тем, «боялся скандалов и вообще огласки и, чтобы избегнуть этого, готов на все». Жил он, кстати, здесь же на Троицкой, в собственном доме под номером 6.
Далее в списке юные «педерасты за деньги»: двадцатилетний музыкант Конного полка Милославский, семнадцатилетний учащийся Петропавловского училища Моос, двадцатилетний служащий Министерства путей сообщения Мякишев. Две «дамы», боявшиеся огласки и действовавшие «весьма скрытно»: богатый двадцатипятилетний князь Багратион-Мухранский и женатый тридцатипятилетний служащий Николаевской железной дороги Михаил Васильевич Набоков. Упомянутый любовник Богданова Александр Александрович Налетов, двадцати пяти лет, служил в канцелярии Капитула орденов. Пик его популярности был около 1887 года, а в 1895 году, как удалось выяснить, он уже скончался…
«Редкая тетка не употребляла» двадцатилетнего Петра Евгеньевича Насекина, пребывавшего на содержании у многих и уступавшего своих мальчишек знакомым теткам. Анонимщик явно отрицательно относится к этому порочному молодому человеку: «Действует открыто, бывает везде и держится как нахальная проститутка. На общественных балах и маскарадах бывает в женских костюмах до мельчайших подробностей». Сорокадвухлетний член правления Московско-Брестской железной дороги Михаил Александрович Николаев «в молодости был педерастом, теперь же сосет члены у молодых солдат». Действительный статский советник Владимир Петрович Обрезков, чиновник особых поручений при министерстве внутренних дел, состоящий в придворном штате в звании камер-юнкера, будучи «дамой», в свои шестьдесят лет употреблял собственного кучера (жена, вероятно, жила с форейтором).
Завершают список: московский купец, сорокалетний любитель банщиков Петр Петрович Оконешников, двадцатилетний князь Орлов, еще два «педераста за деньги» двадцатилетние Болеслав Писковский и Матвей Севостьянов, «употребляющий солдат» двадцативосьмилетний Приселков, француз сорока одного года Петр Густав Симон, шестидесятилетний игрок Целестин Скульский, восемнадцатилетний Василий Уствольский, обслуживавший артиста балетной труппы Русской оперы Яльмара Александровича Фрея, жившего в «Гранд-отеле» на Малой Морской; титулярный советник, служащий в таможне Ермолай Чаплин, подполковник Генерального штаба сорокалетний Казимир Иванович Чехович, тридцатипятилетний миллионер барон Шлихтинг, пятидесятилетний банковский служащий Карл Карлович Штейнберг, семидесятилетний генерал-майор Болеслав Сергеевич Энгельфельдт, преображенец Юнеев, актер частных сцен Артур Стирих, который «употребляет молодых людей, на них и разорился». Вот. Остальные, более приметные, уже упоминались в разных местах этой книги. Не двести человек, как мерещилось генеральше Богданович (см. главу 8), но достаточно внушительный срез петербургского общества по линии, соединяющей камер-юнкеров с полковыми музыкантами и миллионеров-домовладельцев с разорившимися актерами.
Чтоб еще больше нагнать страху на превосходительное лицо, которому направлена бумага, аноним включил в донос теоретические рассуждения по поводу последствий «зла, пустившего, по-видимому, глубокие корни в столице». «Помимо извращения общественной нравственности и общественного здоровья, оно в особенности вредно влияет на семенное положение молодых людей, воспитанников почти всех учебных заведений и на дисциплину в войсках. Многочисленные случаи самоубийства молодых людей (вон даже как! К. Р.) в нескольких случаях обнаруживали, что это были жертвы педерастии, жертвы невольные, не имеющие достаточно силы воли, чтобы высвободиться от развратных уз, в которые они попали, тем более, что главные развратители держали их в постоянном опьянении и не давали очнуться. В лучшем случае молодые люди, вместо самоубийств, покидали родительский дом, чтобы жить отдельно на счет своих содержателей-теток (вот так-то лучше! — К. Р.) и затем уже бесследно исчезали для своих родных надолго, если не навсегда».
Впрочем, найти, при желании, молодых людей, поддерживавшихся «в постоянном опьянении», не представляло труда. Невский, д. 47 — адрес ресторана «Палкин» (1873–1874, арх. А. К. Кейзер). Если верить осведомителю, в 1880-е годы этот ресторан считался как бы «клубом теток». «Здесь они пользуются большим почетом как выгодные гости и имеют даже к постоянным услугам одного лакея, который доставляет в отдельные кабинеты подгулявшим теткам молодых солдат и мальчиков». Фамилия лакея, если кого интересует, была Зайцев. Да и позже ресторан не утратил популярности. Кузмин со своими гимназистами тоже любил ужинать у «Палкина» (само название, будто, на что-то намекает).
Ярославский крестьянин Анисим Степанович Палкин открыл свой первый трактир на Невском во времена матушки Екатерины — в 1785 году. Многие поколения петербуржцев знали «палкинские» трактиры на Невском: на углу Садовой, на углу Литейного… В доме, принадлежавшем Константину Павловичу Палкину, представителю уже четвертого поколения династии трактирщиков, ресторан был открыт в 1874 году. Закрыли его в февральские дни 1917 года — в связи с необходимостью где-то содержать арестованных: тюрьмы были переполнены слугами самодержавия.
Петр Ильич Чайковский, естественно, бывая в столице, захаживал к «Палкину». Известно, например, что обедал он здесь с друзьями 23 января 1889 года, перед отъездом за границу (вовремя удалился, а может, и предупрежден был заранее о суете, так взволновавшей через пару месяцев петербургских сплетниц).
Кабинеты (их насчитывалось у «Палкина» двадцать пять) были, разумеется, на любой вкус. Как и везде, преобладали «натуралы». Вот, например (опытные конспираторы, знали, что легче всего скрыться на самом бойком месте), заседали в одном ресторанном кабинете большевистские редакторы газеты «Новая жизнь». Есть даже, кажется, мемориальная доска, если не сбросили.
В том же доме, со стороны Владимирского, размещалась типография газеты «Гражданин». Газета выходила с 1872 года; редактором ее был одно время Ф. М. Достоевский (есть, кстати, две мемориальные доски неподалеку и даже памятник и музей-квартира, но в данной книге для них нет места).
Основал газету князь Владимир Петрович Мещерский. Не раз уже вспоминали о нем, надо бы подробнее, тем паче, что отсюда рукой подать по Стремянной до улицы Марата (вот даже какие есть названия в нашем городе!). До того, как вошли у нас в моду французские людоеды, улица называлась Николаевской, и в доме 9 была квартира князя Мещерского — этакого арбитра вкуса, петербургского Петрония, вдохновлявшего на подвиги здешних теток и тапеток более полувека (скончался князь в 1914 году).
Что сказать о нем? Предки его владели мещерскими лесами с XIII века. Род большой, разные линии его разошлись в течение веков довольно далеко. У прадеда Владимира Петровича — князя Сергея Васильевича Мещерского — было двое сыновей: Иван и Петр. Сын последнего, Элим Петрович, был женат на дочери упоминавшегося выше мемуариста С. П. Жихарева, а внучка — княжна Мария Элимовна Мещерская — была возлюбленной великого князя Александра Александровича, будущего Императора. Таким образом, нетрудно сообразить, Владимир Петрович был троюродным братом Марии Элимовны, и вряд ли это обстоятельство было решающим в необыкновенной привязанности двух наших царей Александра III и Николая II — к этому общественному деятелю. Если угодно, можем указать, что Мария Мещерская, когда Александр был вынужден жениться на Дагмаре, доставшейся ему по наследству от «Никсы», вышла замуж за Павла Павловича Демидова, к которому от бездетного дядюшки, Анатолия Николаевича, перешел титул «князя Сан-Донато», и вскоре скончалась.
Дедушка нашего Владимира Петровича, князь Иван Сергеевич, имел четырех сыновей. Петр Иванович, рано (в 24 года) овдовев, женился вторым браком на Екатерине Николаевне Карамзиной, дочери историографа. Владимир был ребенком поздним; матери было больше тридцати. Учился он, о чем еще будет возможность поразмыслить, в училище правоведения, на одном курсе с Петром Ильичем Чайковским. Что ж, нельзя их назвать друзьями до гроба — бывало, и ссорились, — но подозревать князя Мещерского в вынесении приговора бедному композитору (см. главу 9) способны только полные идиоты.
Служил князь после училища правоведения полицейским стряпчим, уездным судьей и, наконец, по обширным связям и знакомствам, достиг благословенной должности чиновника по особым поручениям. Занимался литературой. Его комедия «Миллион» имела успех. Писал романы из жизни «большого света», как граф В. А. Соллогуб.
Общественно-политическая позиция князя Мещерского была однозначно консервативной, но не можем понять, что в том плохого. Кстати сказать, многократно осмеянный, но не теряющий привлекательности миф о «третьем Риме» — помнит ли читатель, в связи с чем была сформулирована эта удивительная теория? Будто Москва, по праву преемственности от Рима и Константинополя, сохранила чистоту православной веры, тогда как первые два Рима впали в ересь и блуд? Псковский старец Филофей сочинил, будто русский народ получил некую особую миссию, взамен евреев и греков, последовательно разжалованных из богоизбранных, укоряя московского Великого Князя Василия III в том, что он недостаточно осознал этот, для Филофея несомненный, факт.
Но и русским, которым, согласно Филофею, суждено «придерживать» мир до Второго Пришествия, надлежало кое в чем исправиться. Во-первых, крестились они неправильно (ну, это Никон исправил, введя троеперстие); во-вторых, зарились на церковное имущество (грешны: от Петра с Екатериной до большевиков). Но для нас интересно, в особенности, третье: XVI век, никакими Кузмиными с Харитоновыми не пахнет, однако же уличил Филофей своих соотечественников в особенной склонности к содомскому блуду. Причем, писал он, «мерзость такая приумножилась не только среди мирян, но и средь прочих, о коих я умолчу, но читающий да разумеет». А разуметь читатель должен был самого Великого Князя Василия Иоанновича, поражавшего современников тем, что брил бороду, окружал себя прелестными юными рындами и, не интересуясь вовсе женой Соломонией, сослал ее в монастырь, якобы, за бесплодие. Вторая его жена, Елена Глинская, родила ему, правда, ребеночка — лучше б не рожала. Родителю было за пятьдесят, когда появился на свет Иван Грозный… Тут уж что говорить: Федюшку Басманова все знают, хотя бы по фильму Эйзенштейна. Чтоб не возвращаться более к той далекой эпохе, напомним об одном из славных событий начального периода царствования Ивана IV (кстати, и о наставнике его, монахе Сильвестре, откровенно поговаривали), Стоглавом Соборе. Среди многочисленных решений этого Собора, на многие века определившего путь Русской Церкви, примечательно запрещение монахам-старцам держать у себя в кельях «голоусых» отроков (чтоб не вводили в соблазн)…
Князя Мещерского дружно ругали как «левые», так и «правые». Причиной была необыкновенная привязанность к этому человеку, не занимавшему крупных государственных постов, двух российских Императоров. Действительно, какова бы ни была причина дружбы Владимира Петровича со старшим сыном Александра II, подозревать в гомосексуальных наклонностях Александра III и Николая II никак невозможно. Но по советам князя Мещерского назначались и смещались министры, под его диктовку подписывались указы, он без доклада входил в царский кабинет. И реакционеры, и революционеры только разводили руками, но отчего бы не предположить, что князь Владимир Петрович просто был умным человеком, к мнению которого стоило прислушаться.
Естественно, что многочисленные враги князя Мещерского всячески подчеркивали его «голубизну». Существует даже апокриф, будто был он застигнут непосредственно в Зимнем дворце: то ли с барабанщиком, то ли с флейтистом. Это, конечно, вздор, но репутация князя была основана на очевидных фактах. Мещерский настолько не скрывался, что — при своем исключительном положении — попал в известный нам список 1889 года, наряду с мелкими чиновниками, офицерами, «отставными казаками» и простыми юными тапетками без всякого рода иных занятий. «Употребляет молодых людей, актеров и юнкеров и за это им протежирует… Для определения достоинств задниц его жертв у него заведен биллиард» (это особенно прелестно; помните — в 1-й главе — Гоголь с Данилевским игрывали, примеряясь кием с угла в лузу!).
Федор Иванович Тютчев, гениальный поэт и несомненный гетеросексуал, узнав о наклонностях князя Владимира Петровича, так изумился, что предположил, будто Николай Михайлович Карамзин перевернулся бы в гробу, узнав, чем занимается его внук. Мы не думаем, что просвещенный Карамзин, среди друзей которого были Уваров и Блудов, так уж удивился бы, да и среди современников князя Мещерского никто особенного значения его наклонностям не придавал. Находился он как бы в формальном браке с Николаем Федоровичем Бурдуковым, которого сделал камер-юнкером и «членом тарифного комитета» в министерстве внутренних дел. Когда поселился князь в собственном особняке в Гродненском переулке, д. 6 (занятом ныне американским консулом), друг его с Песков переехал в дом Мещерского на Спасской, д. 27 (улица переименована; вспомним мы о ней еще в самом конце книги). В 1904 году доброжелатели пытались познакомить Николая II с письмами князя к Бурдукову, но царь, пожав плечами, никак на это не отреагировал.
Любовниками князя Мещерского называли многих, но один — фигура экстраординарная, и не упомянуть его было бы жаль. Это Иван Федорович Манасевич-Мануйлов, сын ковенской жидовочки, плод мимолетного каприза князя Петра Ивановича Мещерского (было ему тогда 66 лет — редкий пример творческого долголетия). Детство будущего короля российских авантюристов прошло в Сибири: усыновлен он был неким Манасевичем-Мануйловым, сосланным за финансовые аферы, но сделавшимся в ссылке процветающим золотопромышленником. В 1888 году восемнадцатилетний Иван оказался в Петербурге и немедленно познакомился со «сводным братом», на тридцать лет его старшим, князем Владимиром Петровичем. Вряд ли напористого юношу могли смутить какие-то условности. Через будуар князя Мещерского вошел он в журналистские сферы, сделавшись плодовитым светским хроникером, модным драматургом, переводившим на русский лад французские фарсы.
В то же время началась его многолетняя связь с охранным отделением. «Большой знаток в женщинах, сигарах, лошадях и иностранной политике», он подолгу жил в Париже, где, подобно Якову Толстому (из «Зеленой лампы», см. главу 7), организовывал пророссийские публикации в прессе, а заодно собирал необходимые сведения о политических эмигрантах для царской охранки. Не лишено символичности, что в 1892 году он встречался в Париже с Полем Верленом, интервью с которым опубликовал в газете «Петербургская жизнь».
Со временем Иван Федорович сделался крупнейшим знатоком иностранных дипломатических шифров, наладил широкую агентурную сеть, стал заведующим отделом контрразведки в департаменте полиции. С одной стороны, он организовывал провокаторскую деятельность попа Гапона, с другой — снабжал Владимира Львовича Бурцева материалами для его сенсационных разоблачений полицейских агентов в журнале «Былое».
За обсчет тайных осведомителей (ловкач!) в 1906 году был изгнан из министерства внутренних дел, но, посадив в 1916 году в кресло премьер-министра Б. В. Штюрмера, восстановлен в службе. Распутина он, как принято было в тогдашней прессе, сначала ругал. В 1914 году (не связано ли это с потерей старого покровителя?) втерся в доверие к старцу, используя его имя для разных своих афер. Тем не менее, в августе 1916 года был арестован по обвинению в шантаже и вымогательстве, а в декабре (когда Распутин был убит) выпущен за недостаточностью улик. В феврале 1917 года вновь посажен, в августе выбрался в Гельсингфорс, где арестован, возвращен в Петроград и освобожден Великим Октябрем. Впрочем, с чекистами ему не удалось сработаться, и в 1918 году он был расстрелян.
Дом, в котором был, так сказать, сорван цветок Манасевича, находится на улице Марата бок о бок с редким по наглости вторжения в этот уголок старого города зданием «Невских» бань, построенным где-то к 55-летию советской власти, именно на фундаментах находившейся здесь церкви Общества попечения о народной трезвости. Впрочем, при полном отсутствии шансов когда-либо вписаться в окружающий ландшафт (имея, в этом смысле, сходство с Большим домом на Литейном) — бани довольно чистые, с бассейном, сухими парилками, и считается, будто в них кое-что можно найти.
На самом деле истинные любители предпочитают другие бани — в паре кварталов отсюда. Называются они «Ямские» и находятся на улице Достоевского (бывшей Ямской), д. 3. Странным образом в том же доме размещается известное в городе похоронное бюро. Несмотря на такое соседство, посетители не теряют чувства оптимизма, и в банные дни здесь в мужском отделении бывают очереди, что кажется почти невероятным, при возросших ценах за помывку и приличной обеспеченности населения ваннами. Но приезжают сюда со всех концов Петербурга.
Характер этой части города — между Владимирским и Лиговкой — определяется давним прошлым, когда за Фонтанкой находились слободы ямщиков, обслуживавших Московский тракт. Разъезжая, Свечной, Поварской, Колокольная, Большая Московская, Коломенская, сами названия здесь имеют особенный колорит. Неожиданные повороты улиц, пересекающихся не под прямыми, как обычно в Петербурге, но острыми углами; разномастные строения; уютное соседство ветхих двухэтажных домишек (типа «где жила Арина Родионовна») с солидными, облицованными гранитом и песчаником доходными домами эпохи модерна; тупички, проходные дворы, пустыри… В настроении и облике здешней публики ощущается близость больших вокзалов (Московский, Витебский), старейшего в городе Кузнечного рынка с неизбежным преобладанием лиц «кавказской национальности»… Впрочем, тут и художественная богема — на Пушкинской улице. Гулять здесь не то чтобы приятно, но поучительно, в особенности заграничным филологам-русистам. Дух Достоевского веет именно здесь, а не на разрытой Сенной и переименованных Мещанских.
Невский за Фонтанкой четко отделяет комфортный и престижный район Литейного проспекта от продолжающего его по прямой, и, вместе с тем, совершенно другого — Владимирского, с его грязнотцой, неустроенностью и своего рода душевной теплотой. Так, очевидно, казалось и в старину, а ныне, когда тротуары Литейного вымостились даже плиткой, будто в какой Германии, контраст с колдобинами и рытвинами Владимирского и прилегающих к нему улиц стал особенно разителен.
Перекресток с Невским — по своей природе пограничное место, пересечение взаимонепроницаемых потоков, столкновение противоположных интересов. Все это с необычайной убедительностью демонстрировал «Сайгон» — кафетерий, находившийся в 1960-1980-е годы (примерно четверть века) на углу Владимирского и Невского (д. 49). Сюда забредали пить «двойной» и «тройной» кофе из экспресса, стоивший от 8 до 14 копеек, местные бомжи, стукачи, студенты, поэты, аспиранты, служащие соседних учреждений, разнорабочие, спекулянты, фарцовщики, художники, музыканты, книгочеи (все эти категории населения, собственно, без труда могли смешиваться: и художники-стукачи, и аспиранты-наркоманы, и поэты-фарцовщики). Некоторые «тусовались» здесь весь день: в мало уютном помещении с длинными прилавками и круглыми столиками, за эти годы раза три отремонтированном, или на пятачке у входа. Отсутствие в настоящее время на Невском общедоступного места, где можно было бы выпить кофе — это, конечно, безобразие, не объясняемое никакими ссылками на опыт просвещенного Запада, где таких «сайгонов» было и остается множество. Но в своем роде показательно — для настроения общества, бессильного соединиться даже в очереди за чашкой кофе.
А ведь еще сравнительно недавно можно было встретиться с другом на Малой Садовой в кафетерии у «Елисеевского», пойти на Итальянскую к «Климу» на задах «Европейской», или направиться в сторону вокзала, где по пути непременно уж в «Сайгон», а там, поближе к Маяковской, — в «Ольстер» (именовавшийся также знатоками «огрызком», говорят, в честь мывшего там чашки парня весьма красноречивого вида)… Ну, для любителей памятна, конечно, пивная на углу Маяковской и Невского (д. 94) репутация которой была общеизвестна с 1950-х годов… Можно было свернуть и на Литейный, где любимые народом кафе-экспрессы находились на пересечении с улицами Некрасова и Пестеля. Ныне нигде ничего, зато, пожалуйста, в гей-клубы, от 50 до 100 тысяч за вход (при заработной плате, не у многих достигающей миллиона).
Да, раз уж оказались на Литейном, можно замысловатой проходной, через драматический театр (д. 51) выйти на зады Фонтанного дома графов Шереметевых, и далее во двор со стороны Фонтанки (д. 34), к прекрасной чугунной ограде с вызолоченным гербом (1830-е, арх. И. Корсини). Сам Шереметевский дворец (1750–1755, арх. С. И. Чевакинский, Ф. С. Аргунов), разумеется, один из замечательных в Петербурге, по воспоминаниям, с ним связанным, от Параши Жемчуговой до Анны Ахматовой. Но вспомним имя, менее всего приходящее в голову: Павел Петрович Вяземский.
Сын князя Петра Андреевича, известного, как один из ближайших друзей Пушкина (теперь и в этом позволяют себе сомневаться новейшие историки), Павел Петрович — орешек, так сказать, с двойной скорлупой. Женат был на Марье Аркадьевне Бек, вдове дипломата и литератора И. А. Бека, взяв ее с девятилетней дочкой. Падчерица Маша, вышедшая замуж за графа Ламсдорфа, была предметом неразделенной старческой любви дедушки Петра Андреевича, человека вообще любвеобильного.
Марья Аркадьевна, жена Павла Вяземского — урожденная Столыпина; Лермонтов приходился ей двоюродным племянником. Павел Петрович утверждал, что именно по его просьбе поэт перевел стихи Гейне «На севере диком». С немецким оригиналом познакомила двадцатилетнего Павлушу Софья Николаевна Карамзина, кузина, можно сказать: мать ее, Екатерина Андреевна — сводная сестра князя П. А. Вяземского.
Помнит ли читатель, о чем это стихотворение из шести строк? На севере диком стоит одиноко сосна, и ей снится, что на юге растет одинокая пальма. Что из того? Ничего не понятно. Другое дело, если читать по-немецки: там сосна — существительное мужского рода, а пальма — женского. В лермонтовском переводе стих Гейне приобрел неожиданно лесбийский оттенок (что б переводчику поставить какой-нибудь кактус!)
Павел Петрович учился в университете, пошел по дипломатической линии, сидел в разных посольствах, например, в Константинополе. Женившись, осел в Петербурге, успешно продвигался в чинах по ведомству народного просвещения. Полусумасшедшим занял он должность начальника Главного управления по делам печати, а когда безумие сделалось уж слишком явным, отправили его сенатором на покой. Много он занимался литературой, был почетным председателем Общества любителей древней письменности. Особым предметом его изучения было «Слово о полку Игореве» — странный шедевр, невесть откуда взявшийся и столь же загадочно исчезнувший. Никак не удается избавиться от предположения, что написано «Слово» вовсе не безвестным гением XII века, но ученым эрудитом пятью столетиями позже.
Склонность к мистификации обнаружилась и в самостоятельном творчестве князя Павла Петровича. Почтенный чиновник и маститый филолог подложил маленькую свинку лермонтоведам, опубликовав в «Русском архиве» сочиненные им четыре письма некоей Адели Омер де Гель, а также французские стихи, которыми, будто бы, обменялись поэт и прекрасная Адель, настолько увлекшая Лермонтова, что — ради встречи с ней — он совершил головокружительное путешествие из своего Пятигорска в Ялту, верхом, на несколько часов. И умчался обратно, выбивая тучи пыли копытами бодрого коня…
Чтение писем непредвзятым читателем немедленно убеждает, что перед нами шутка. Чего стоит рассуждение Адели, как она исправила в лермонтовском стихотворении показавшееся ей ужасно неприличным выражение «его ствол сухой и блестящий» (по-французски, разумеется). Но ведь то простой читатель, а ученые лермонтоведы полвека верили, будто Лермонтов был влюблен в Омер де Гель. Дама такая существовала на самом деле, ее муж одно время состоял в русской службе, записки ее о южной России вышли в Париже в 1860 году. О Лермонтове, с которым она не была знакома, там ни слова.
Князь позабавился и умер, а лермонтоведов в начале 1930-х годов ждала великая радость: в архиве князя Павла Вяземского открылось целое собрание сочинений Омер де Гель: ее письма, статьи, очерки политического и экономического характера. Как было не издать такую находку! Она и появилась в свет под названием «Письма и записки Омер де Гель», на полном серьезе, с текстологическим комментарием и разными примечаниями историко-культурного характера. Задним числом можно было бы усмотреть какой-то подвох в том, что предисловие к книге написал Павел Елисеевич Щеголев, любитель поиздеваться над доверчивым читателем, сочинивший как-то, в компании с Алексеем Толстым, гаденький пасквиль под видом записок Анны Вырубовой.
Однако, вскоре после опубликования книги, начали на полном серьезе заниматься «разоблачением» князя Вяземского, как мистификатора, что вполне несправедливо, поскольку покойный князь вовсе не объявлял свой роман подлинным историческим документом. Из-за того, что творение Павла Петровича было неадекватно воспринято литературоведами, о нем надолго забыли. А жаль! Пресловутое целомудрие русской классической литературы творчеством Павла Вяземского сильно поколеблено.
«Письма и записки Омер де Гель» — роман, любопытный по форме, но не законченный (хотя, вспомнив Стерна, можно в этом усмотреть стилистический прием). Красавица-авантюристка, лесбиянка и нимфоманка Адель вращается в высших сферах парижского общества, выполняет секретные поручения своего правительства в Турции и России, все это на фоне событий европейской истории накануне Восточной (Крымской) войны.
Автор романа, без сомнения, заслуживает имени «русского маркиза де Сада». Намешано тут всего столько, что диву даешься, как разнуздалось княжеское воображение. Героиня — совершеннейший вамп. В четырнадцать лет она вышла замуж за любовника своего опекуна, причем страсть ее достигала такого неистовства, что с мужем она проводила в спальне безвыходно несколько дней, пока бедняга не исходил кровавым поносом. Находясь на содержании у пожилого любителя дамских ножек князя Тюфякина, прекрасная Адель имеет кучу любовников и любовниц, воспламеняясь и на простых, но мужественных казаков и невинных пансионерок. Мать не уступает ей: в молодости она жила со стариком Демидовым, сын которого Анатолий оказывается братом Адели, питающим к ней кровосмесительную страсть. Матушка от кого-то рожает, дитя записывают на только что вышедшую замуж дочь. Адель занимается отбором прекрасных девиц, якобы в школу актеров, а фактически поставляет их в гарем к султану.
Оказавшись в России, она находит здесь необыкновенные возможности для удовлетворения садистических наклонностей. Если мать ее находила сладострастную утеху в избиении своих негров на островных плантациях, Адель широко пользуется русскими крепостными рабами. Описания мучительств достигают необыкновенной яркости, но сильно пованивают: одна из любовниц Адели, владелица модной лавки, своих нерадивых швей окунает в наказание головой в отхожее место. Является тут же некий Н-н (ну, это подлинное историческое лицо: помните Сергея Нарышкина) — юный и прекрасный офицер, обожающий рядиться в женские платья, дающий губернатору целовать свои ножки и собственноручно расстреливающий непокорных крестьян. Феерия!
Место, где шестидесятисемилетний старик Вяземский предавался зажигательным фантазиям о роковой Омердегельше — флигель Фонтанного дома, торцом выходящий на набережную, рядом со вторыми воротами с лепным гербом (1868, арх. Н. Л. Бенуа). Хозяин Фонтанного дома, граф Сергей Дмитриевич Шереметев, был женат на дочери князя Павла Петровича, Екатерине Павловне, и для тестя специально этот флигель был отделан.
Глава 17
Фонтанка от Аничкова до моста Пестеля
Нарышкинский дворец. — Сын Александра I как отклик на события 1812 года. — Дом Е. Ф. Муравьевой. — Портрет С. С. Уварова кисти О. А. Кипренского. — Довоенные прогулки ленинградских педерастов. — Вечера у М. Г. Савиной. — Адреса М. И. Чайковского и Н. Г. Конради. — Женитьба П. И. Чайковского. — Предки Владимира Львовича Давыдова. — Семейная жизнь И. И. Панаева, А. Я. Панаевой и Н. А. Некрасова. — И. И. Панаев как «бордельный мальчик». — Пристрастие революционных демократов к онанизму. — Неточности в терминологии. — Дом графини З. И. де Шово на Литейном. — Любовь «теток» к цирку. — Жизнь М. И. Пыляева. — Дом князя А. Н. Голицына. — Обер-церемониймейстер Д. М. Кологривов. — «Чижик-пыжик»
Если взглянуть с Аничкова моста на Фонтанку с плавным изгибом в сторону Невы, отмеченным оградой Фонтанного дома и соседним портиком Екатерининского института, бросается в глаза некая предумышленность, особенная парадность. Будто кто специально отмеривал перспективы, определял акценты, рассчитывал ритм. Так оно и есть: эти набережные — часть «золотого кольца» Петербурга — маршрута ежедневных прогулок Императора Александра I, выходившего из Зимнего дворца по Дворцовой набережной до Летнего сада и далее по Фонтанке, возвращаясь домой по Невскому.
По дороге делалась остановка. Государь пил чай у Марьи Антоновны. Вот он — дворец, построенный Дмитрием Львовичем Нарышкиным (Фонтанка, д. 21). Фасады, декорированные в духе итальянского Возрождения — архитектура позднейшего времени (1844–1846, арх. Б. Симон, Н. Ефимов), когда дворец принадлежал Шуваловым. Но строился дворец как раз к свадьбе хозяина в 1795 году.
Дмитрий Львович, вполне заслуженно названный в пушкинском дипломе «великим магистром ордена рогоносцев», имея в наследство от батюшки, хозяина известного нам дома на Исаакиевской площади, 25 тысяч душ крепостных крестьян, жил в полное свое удовольствие. Высокий, осанистый, настоящий барин екатерининского века, галантный кавалер, лицо которого иногда передергивала фамильная судорога. Славен был роскошной дачей против Крестовского острова, где устраивались приемы с нарышкинским размахом, и «фирменный» оркестр роговой музыки услаждал слух многочисленных гостей. Женился в 37 лет на княжне Святополк-Четвертинской, но, как утверждал современник — «грация и красота очаровательной Марии Антоновны ничуть его не трогали». Зато немедля увлекся шестнадцатилетней красавицей великий князь Александр Павлович, и связь их, продолжавшаяся восемнадцать лет, считалась вполне официальной. Любопытно, что последний плод этого своеобразного союза зачат был непосредственно вслед за бегством французов из Москвы (родился он в июле 1813 года) и назван был Эммануилом (т. е. «с нами Бог»), в духе овладевшего победителем Наполеона религиозного пиетизма. Но ровно через месяц после рождения сына (а до того были еще две дочери) Марья Антоновна вышла в отставку и удалилась за границу. Номинальный супруг ее, впавший в старческий маразм, дожил до 1838 года, последние годы находясь под опекой, отпускавшей на содержание привыкшего к безумной роскоши магната всего каких-то 40 тысяч в год. Эммануил Дмитриевич дожил до 1902 года, а вторая жена его (тетушка, кстати, наркома Г. В. Чичерина) имела несчастье дожить до 1918 года, когда победивший пролетариат в ее тамбовском поместье приговорил старуху к расстрелянию, от которого избавил ее лишь апоплексический удар.
Пышные интерьеры дворца главным образом, продукт послевоенной реставрации. Здание сильно пострадало от бомбежек в годы блокады. Лишь облицованные искусственным мрамором колонны танцевального зала — свидетельство времен, когда, под звуки державинского полонеза, являлся здесь, в окружении флигель-адъютантов, обворожительный Александр Павлович — высокий, голубоглазый, довольно упитанный блондин, одна из многочисленных неразгаданных загадок русской истории.
Есть что-то особенно привлекательное в александровской эпохе для любителей. Ощущается в ней этакая амбивалентность, которой отвечал несколько искусственный идеальный образ вечно юного императора. Да и особенности тогдашней мужской моды: кюлоты, фрак, лосины, подразумевавшие стройность и пропорциональность фигуры, красоту осанки, выявлявшие силу и грацию достоинства, притягательные для нас.
Семейная жизнь Александра Павловича чем-то близка к современным понятиям (или, вернее, мы склонны думать, что современность и впрямь отличается от прошлого — неизжитая вера в так называемый «прогресс»).
Бабушка Александра, Екатерина II, возможно, опасаясь, что прелестный ребенок соблазнится уклоном в другую сторону, женила внука очень рано — ему только исполнилось 16 — на четырнадцатилетней принцессе Луизе Баденской. Милые и красивые дети любили друг друга, но, скорее, как брат и сестра, привыкнув к своей близости раньше, чем проснулось серьезное половое чувство. Вследствие этого две дочери Александра (подозрительно рано скончавшиеся) были рождены императрицей Елизаветой Алексеевной: одна от Адама Чарторыжского, которого, по его уверению, Александр чуть ли не сам заманил к жене; другая, по-видимому, от двадцатипятилетнего кавалергарда Алексея Охотникова, ставшего жертвой загадочного убийства.
Ближе к Невскому (Фонтанка, д. 25) — дом, надстроенный до пяти этажей в 1930-е годы, отчего стали совершенно незаметны детали классического фасада. Вспоминали мы в 1-й главе о Константине Николаевиче Батюшкове: хорошо ему были известны эта низкая подворотня, стена с рустовкой, полуциркульные ниши над окнами первого этажа. Дом принадлежал Екатерине Федоровне Муравьевой, под материнской опекой которой шумела гурьба молодежи: братья Никита и Александр Муравьевы, Кипренский, Уткин, Батюшков…
Да, романтические образы своих современников создавал Орест Адамович Кипренский. Мастерская его была одно время во флигеле Фонтанного дома, принадлежавшего графу Дмитрию Николаевичу Шереметеву, там он Пушкина писал, со статуей музы на заднем плане. «Себя, как в зеркале, я вижу, но это зеркало мне льстит». Есть у Кипренского и портрет Сергея Семеновича Уварова — еще не графа, в возрасте 30 лет, облокотившегося в небрежно-элегантной позе на столик с пестрой скатертью. Черный фрак со светлыми панталонами, жабо с плоеным воротником — последний крик тогдашней моды, — но чувствуется в этом моднике какая-то мешковатость, принужденность. Одет, действительно, как лондонский денди, но чего-то не хватает… свойственной истинному любимцу фортуны уверенности в праве одеваться, двигаться, позировать так, как хочется. И в лице, матово-бледном, не столько в романтическом духе, сколько напоминающем о петербургском геморроидальном климате — слабый подбородок, вялые губы, взгляд, сохраняющий где-то в глубинке природное лукавство, хоть стремящийся быть меланхолично-отрешенным… Стремление казаться тем, чем не являешься на самом деле, не может, в конце концов, не отразиться на внешности.
Сам Орест Кипренский?… Вряд ли. Есть в его биографии темноты, двусмысленности. Нимфетки, рагацци, таинственные убийства, — что-то, отдаленно напоминающее Микеланджело Караваджо, бурная гомосексуальная жизнь которого известна почитателям кинематографического таланта Дирека Джармена. Но все же верность Кипренского итальянской девчонке Мариучче, служившей ему натурщицей — на которой он вовсе не обязан был, а все ж, в конце концов, женился — представляется ничуть не наигранной, а самой, что ни на есть, натуральной.
На Фонтанке вспоминается о многом. Ленинградские старожилы помнят, что в довоенные времена для прогулок известного назначения любимыми были именно эти набережные: от Аничкова моста до Летнего сада. Здесь встречались, находили друг друга, обменивались новостями, делились опытом. Казалось бы, до 1934 года была полная свобода, но на самом деле так же боялись, трепетали за свою репутацию. Особенно трогательно, как заботятся о ней субъекты, на лицах которых, в повадках и интонациях столько всего, что разве слепой не разберет. Но жили, конечно, люди, как-то приспосабливались, выкручивались, находили маленькие радости.
Многие интересные люди жили поблизости. Дом на Фонтанке, 38 отмечен почему-то барельефом Льва Толстого, действительно, жившего тут в конце 1855 года на квартире у И. С. Тургенева, но без дремучей бороды, а только с усиками и бачками — мордастый офицерик, приехавший в Петербург из оставленного Севастополя с одноименными рассказами.
Для петербургской образованной публики этот дом был известен в течение многих лет вечерами у Марьи Гавриловны Савиной. Дебютировала она в Александринском театре в 1874 году (до того пять лет, начав пятнадцатилетней девочкой, играла в провинции). Сорок лет работала в «Александринке». Роли ее в основном были комические: в «Ревизоре», в «Месяце в деревне» (известен был всем ее роман с Тургеневым). Пользовалась колоссальным успехом. Дама светская, она сохраняла фамилию (вернее, сценический псевдоним, настоящая фамилия Славич) первого мужа, неудачливого актера, но покорила блестящего кавалергарда Никиту Всеволожского (сына «зеленоламповца»), ради женитьбы на ней вышедшего из полка. Следующим ее мужем был председатель Российского общества пароходства и торговли, миллионер Анатолий Евграфович Молчанов, с которым сделали они действительно доброе дело: основали приют для одиноких ветеранов сцены на Петровском острове.
Дом ее всегда был полон гостей. Сановники, литераторы, музыканты. Актеры — народ, в основном, не знатный — допускались избирательно. Разумеется, маститые, такие, как Владимир Николаевич Давыдов с Константином Александровичем Варламовым. Любимые публикой ветераны «Александринки», в наклонностях которых не сомневалась генеральша Богданович. Предрассудков у Марьи Гавриловны не было. Охотно принимала она у себя молодого Юрьева, «классического мальчика», как она его называла, и велела за обедом обязательно подавать для него жареные снетки, одобрение которым он как-то высказал. Восхищался Юрьев глазами Марьи Гавриловны: «большими, темными, островыразительными, умными, проницательными»…
Угловой, тоже надстроенный дом на углу Фонтанки с Итальянской — один из адресов Модеста Ильича Чайковского. За двенадцать лет, с 1881 по 1892 годы, брат композитора поменял три адреса, и все здесь, на Фонтанке: этот, д. 19 и еще на левом берегу — д. 28 и д. 24. Жил тогда Модест Ильич с Колей Конради. Счастливый пример нежной дружбы между опекуном и воспитанником.
Николай Германович Конради был глухонемой от рождения; в зрелые годы (прожил он до 1922 года) был «почетным блюстителем» общества глухонемых. Мать его, Анна Ивановна Мейер, после развода с колиным отцом вышла замуж за В. А. Брюллова, сына архитектора и племянника автора «Помпеи». Для воспитания восьмилетнего сына она пригласила Модеста Ильича, которому тогда было 26 лет.
Петр Ильич тоже интересовался судьбой несчастного, но милого и сообразительного ребенка. Братья вместе возили Колю в июле 1876 года в Монпелье (врачи прописали мальчику песочные ванны). Считается, что прием маленького инвалида на воспитание был одним из решающих моментов в печальной истории женитьбы Петра Ильича. Боялся, так сказать, впасть в соблазн и переступить. Как писал Модесту: «нахожу, что наши склонности суть для нас обоих величайшая и непреодолимая преграда к счастью, и мы должны всеми силами бороться со своей природой».
Борьба с природой вообще дело безнадежное, и пример Чайковского вполне показателен. Но любой опыт не бесполезен. Можно утешаться, что могло бы быть и хуже. В сущности, жаль Антонину Ивановну Милюкову, женщину, вне всякого сомнения, тяжело психически больную. Немало крови попортила она величайшему нашему композитору, но в сумасшедшем доме неизбежно оказалась бы и без этого замужества.
С Петром Ильичом вчуже непонятно, чего ради он вообще стал ввязываться в эту неприятную историю. Он в это время вовсе не скучал. Может быть, наоборот, от пресыщенности доступными радостями захотелось чего-нибудь этакого (сам не знал, чего). Окружали его талантливые молодые люди, лет так на 12–15 младшие (самому композитору было 37 лет). Виолончелист Анатолий Брундуков, которого безумная Антонина сравнивала с «помадной конфеткой». Братья Шиловские: Константин, помогавший композитору писать либретто «Онегина», и Владимир Степановичи (кстати, удачный опыт последнего, решившегося променять гомосексуальные утехи на брачные узы с богатой графиней Васильевой, на одиннадцать лет его старше, мог показаться завидным примером). Нежно влюбился композитор в шестнадцатилетнего скрипача Иосифа Котека, которому давал уроки, и любовь эта не угасала с годами (в 1877 году ей было уже шесть лет). Вряд ли она была безответна, но, для разрядки, существовали возможности плотских утех: мелькает в переписке некий Бек-Булатов, в подмосковной деревне которого устроилась настоящая «педерастическая бордель», как писал Чайковский Модесту. В конце концов, иметь младшего брата с такими же наклонностями — тоже не каждому так везет.
Скоропалительность этой женитьбы достойна какой-нибудь книги рекордов. Впервые о существовании Антонины Ивановны Чайковский узнал из ее страстного письма, направленного, по вычислениям исследователей, 26 марта. Меньше чем через месяц, 23 апреля (встретил, так сказать, день рождения; родился заново), Петр Ильич объявил о своем согласии. 6 мая венчались (кстати, возлюбленный Иосиф был шафером). Молодые сразу после ужина в «Эрмитаже» (дело было в Москве) разъехались, но кое-как общения между ними продолжались, и блажная Антонина не оставляла надежд на то, что все уладится. По крайней мере, уверяла, что для нее большим сюрпризом явился внезапный отъезд Петра Ильича в Петербург 24 сентября. Но Чайковский находился уже на пределе и спасся лишь тем, что верные Котек и Маня Ларош увезли его в Италию. Вот таково-то бороться с природой — хорошо еще, нашлись надежные друзья…
И в этой истории странно мелькает знакомый нам силуэт Екатерины Александровны Хвостовой-Сушковой (помните, Лермонтов, Апухтин…) Брат Антонины Милюковой был женат на дочери Екатерины Александровны, и Петр Ильич, с правоведческих времен вместе с Лелей Апухтиным бывавший у Хвостовых, возможно, слыхал эту фамилию до знакомства с Антониной.
Впрочем, женитьба композитора стала, действительно, примером для Модеста, подобных экспериментов не пытавшегося проделывать. И ничего, прекрасно все обошлось. Коля воспитывался Модестом (которому за это еще и платили) до двадцати двух лет.
Первая квартира, которую Модест Ильич снимал без Конради, а с племянником Бобом Давыдовым, уже нам известна: на Малой Морской… Владимир Львович — Боб, Беби, Бобик — обожаемый сын Александры Ильиничны, старшей сестры, бывшей замужем за Львом Васильевичем Давыдовым.
Предания этого рода, которыми славилось поместье Каменка Черниговской губернии, достаточно известны. Лев сын Василия Львовича Давыдова, отец которого, Лев Денисович, был женат на племяннице светлейшего князя Потемкина Екатерине Николаевне Самойловой, в первом браке бывшей за Николаем Семеновичем Раевским. Сын ее от первого брака, которому ко времени смерти отца было уж 30, генерал Николай Николаевич Раевский начал свое боевое поприще пятнадцатилетним мальчиком при осаде Бендер под командованием Потемкина в 1785 году, а более всего прославился защитой «батареи Раевского» на Бородинском поле. Женат он был на внучке М. В. Ломоносова Софье Алексеевне Константиновой; шестеро его детей воспитывались в давыдовской Каменке: Александр, Николай, Екатерина — за М. Ф. Орловым, Мария — за С. Г. Волконским… помните, в школе проходили, «Южное общество» декабристов. С разгромом восстания началось следствие. Братья Раевские как-то вывернулись, а дядюшка Василий Львович Давыдов был осужден на каторгу и поселение в Красноярске, где умер в 1855 году. За ним в Сибирь уехала жена. Детьми их Бог не обидел: всего было одиннадцать, семеро родились в ссылке. Несмотря на то, что родителям возвращение в Европейскую Россию было заказано, сыновья Василия Львовича: Василий, Иван и последний, Лев (зачатый отцом на каторге на Петровском заводе), — получили возможность учиться в Московском кадетском корпусе. Женился Лев на Александре Ильиничне Чайковской через пять лет после смерти отца.
Но интереснее для нас другой хозяин Каменки, никакой политикой не занимавшийся, на двадцать лет старше брата декабриста Василия Львовича Александр. Тот самый «рогоносец величавый», всегда довольный сам собой, женой и обедом — последним в особенности. Александр Львович Давыдов чревоугодником был отменным и составил даже гастрономическую карту Европы. Тридцатилетний полковник кавалергард, громадного роста и необыкновенной силы, в 1804 году находился в Митаве, где скучал в ожидании трона брат несчастного французского короля Людовика XVI. При дворе графа Артуа (будущего Людовика XVIII) блистала красотой и легкостью нрава Аглая Анжелика Габриэль, дочь графа де Грамона. Она увлеклась импозантным кавалергардом, увезшим ее в свою Каменку, где с тех пор «все жило и ликовало… но главное, умирало у ног прелестной Аглаи». Пушкин, не избежавший ее прелестей, задавался вопросом: один имел Аглаю за свой мундир и черный ус, другой за ум, третий за деньги, четвертый за нежное пение, пятый, потому что француз, но — «скажи теперь, мой друг Аглая, за что твой муж тебя имел»? Александра Львовича это, кажется, не слишком интересовало. Овдовев в 1833 году, прелестница вернулась в свой Париж. Дочь ее Адель — та самая, увенчанная харитами и лелем, которую призывают ловить час наслажденья на музыку Глинки и слова Пушкина многие поколения теноров.
На Фонтанке, д. 19, где одно время Модест Чайковский воспитывал Колю Конради, в 1846–1857 годах помещалась редакция журнала «Современник», редакторами которого были И. И. Панаев и Н. А. Некрасов. Семья, вызывающая естественный интерес. Жена Панаева, Авдотья Яковлевна (из артистической семьи Брянских), на семь лет младше мужа и на два года старше Некрасова, жила, собственно, с Николаем Алексеевичем, чему Иван Иванович не только никак не препятствовал, но вся жизнь их проходила втроем. С Фонтанки они перебрались на Ивановскую, потом на Малую Конюшенную, наконец, в известный «дом Краевского» на углу Литейного (д. 36) и Бассейной, где семейная идиллия продолжалась, что любопытно — до смерти Панаева в 1862 году, после чего Авдотья Яковлевна разошлась с Некрасовым и вышла замуж за журналиста А. Ф. Головачева.
Великий наш плакальщик о народном счастье и удачливый игрок, имя которого продолжает носить Бассейная улица, не вызывает никаких подозрений. А вот с Панаевым многое неясно.
Либералы 1840-х годов, в круг которых входил Панаев, были настолько заняты своим гегельянством и фейербахианством, что могут показаться существами отчасти бесполыми. Однако ж и у них пылали страсти. В литературных воспоминаниях Панаева — по целям своим, казалось бы, далеким от всяких интимностей — мелькает проговоркой без особенной надобности силуэт некоего Павла Козловского, силача, сгибавшего в кулаке медные рубли, друга и наследника князя Александра Николаевича Голицына, репутация которого однозначна. Но это так, косвенные намеки, хотя умалчивание о каком-либо предмете бывает иногда довольно красноречивым симптомом привязанности к нему самому.
Иван Иванович любил вращаться в кругу друзей, довольно заметно младших его: он 1812 года рождения, тогда как Тургенев — 1818, Некрасов — 1821, Дружинин — 1824… Эту компанию мы уже вспоминали (см. главу 10), как общество «чернокнижников». Одно из ключевых произведений этого жанра посвящено непосредственно Панаеву, и многое о его образе жизни можем мы из него узнать.
В 1850-е годы дань «чернокнижию» отдал Михаил Николаевич Лонгинов, известный библиофил и автор водевилей (родился в 1823 году). Это ему потом отлилось, когда он стал в 1872 году начальником Главного управления по делам печати, скрутив в бараний рог тогдашних либералов. Они, в свою очередь, отомстили ему чисто либеральным образом — тиснув за границей порнографические сочинения господина обер-цензора под названием «Приключения дяди Пахома».
Среди стихов Лонгинова — «Бордельный мальчик». Название, нечего сказать, соблазнительное — но на самом деле речь идет вовсе не о заведении с мальчиками для услад. Бордель в поэме самый натуральный, с грязными бабами, но отирается в нем, в виде «мальчика на посылках», потрепанный жизнью неудачник Мильгофер.
Он ставил в кухне самовары,
В бордель заманивал ебак,
С терпением сносил удары
Лихих бордельных забияк.
Когда же в доме было пьяно
И сонм блядей плясать хотел,
Для них играл на фортепьяно
И песни матерные пел.
Начинается поэма эпическим зачином:
Уж ночь над шумною столицей
Простерла мрачный свой покров.
Во всей Мещанской вереницей
Огни сияют бардаков.
В одном из этих заведений
Вблизи Пожарного Депа
Уж спит от винных испарений
Гуляк наебшихся толпа.
Но одному не спится, и он выслушивает рассказ «бордельного мальчика». Когда-то и Мильгофер, скрывшийся в борделе «под скромной кличкою Ивана», ходил в белье голландском, обедал у Дюме и трюфли заливал шампанским, катался по Большой Морской, был завсегдатаем танцклассов,
Всю жизнь кутил и бил баклуши,
Вставлять умел лорнетку в глаз,
И имя нежное Ванюши
От девок слыхивал не раз.
Но слишком назанимал под векселя, не смог расплатиться, угодил на съезжую и покатился под откос. Предвидение плачевной судьбы Мильгофера, к счастью для Ивана Ивановича, оказалось ложным, но прозвище, которым молодые литераторы наградили своего старшего друга, вполне красноречиво. Если бы в том кругу французский язык не был всем понятен, то по-русски это имя звучало бы, примерно, как «Пиздосередкин».
Живший в том же доме Краевского на Литейном Николай Александрович Добролюбов (см. мемориальные доски), принадлежащий к следующей уже когорте борцов за народное счастье — «шестидесятников», известен, как и друг его и наставник Николай Гаврилович Чернышевский, устойчивым интересом к рукоблудию, сочетавшимся изредка с посещением публичных домов, что добросовестно отмечалось ими в опубликованных дневниках. Впрочем, о семейной жизни Николая Гавриловича с Ольгой Сократовной никто лучше не написал, как Федор Константинович Годунов-Чердынцев, к сочинению которого отсылаем читателя.
Холостяцкие нравы петербургской интеллигенции в большинстве случаев, разумеется, связаны не с гомосексуальными наклонностями, а со скудным экономическим положением, не позволявшим обзаводиться семьей.
Действительно, чтобы что-нибудь сказать, наши доморощенные сексопатологи (в чем тут патология?) связывают мужеложество с занятиями онанизмом. Совпадения, вероятно, бывают, но вообще-то как раз наоборот: активные гомосексуалисты не любят сами себя почесывать, а добиваются прямо противоположного.
Непонятно, зачем русские люди используют, да еще в ложном значении, иностранное слово, тогда как в нашем языке существует прекрасное, образное и яркое слово «дрочить» (согласно В. И. Далю, «вздымать, поднимать, нежить, баловать, ласкать»). Но дрочка, или мастурбация, ипсация (латинские синонимы того же самого) — это занятие, в сущности, не должно было бы называться онанизмом. Слово происходит от имени Онана, сына Иуды, сына Иакова. Первенец Иуды Ир взял в жены Фамарь, но не успев зачать ребенка, умер. Жена перешла к следующему по старшинству брату Ира, но «Онан знал, что семя будет не ему; и потому, когда входил к жене брата своего, изливал на землю, чтобы не дать семени брату своему. Зло было пред очами Господа то, что он делал, и Он умертвил и его» (Быт. 38, 9-10). То есть, зло заключалось в том, что ныне делается, за редкими исключениями, повсеместно супружескими парами, избегающими зачинать детей. Онанизм — это использование презервативов и контрацептов, а то, чем занимаются одинокие мастурбаторы, решительно не претендующие на деторождение, всего лишь затянувшиеся юношеские поллюции.
От Литейного к Фонтанке идет небольшая улица, вполне естественно называвшаяся Симеоновской — по церкви Симеония и Анны (1731–1734, арх. М. Г. Земцов), одной из старейших в городе. От Симеоновского моста виден на Литейном дом 42, невнимательными горожанами называвшийся «домом Пиковой дамы», хоть построен он по проекту архитектора Л. Л. Бонштедта лишь в середине прошлого века. Фасад, облицованный бременским песчаником (специально везли из Германии), украшенный скульптурой, очень хорош и выразителен, но внутреннее убранство, с удивительным зимним садом, зеркальными и штофными гостиными давно утрачено при неоднократных переделках. Принадлежал дом Зинаиде Ивановне Нарышкиной, в первом браке бывшей за князем Б. Н. Юсуповым, а во втором — за графом де Шово. Внук ее и единственный наследник родовых богатств, Феликс Юсупов разрешил в 1907 году устроить здесь шикарное кабаре «Лукоморье». Юрьев был там главным заводилой, Мейерхольд ставил скетчи Петруши Потемкина. Но довольно быстро заведение из «интимного театра» превратилось в дорогое казино, где играли в рулетку те же, кто недавно митинговал на улицах в дни первой русской революции. Ничего удивительного. Революционная демократия вообще неравнодушна к азартным играм.
Симеоновская называется ныне улицей Белинского. К какому-то юбилею автора «Письма к Гоголю», еще до войны, решили ему поставить памятник в Ленинграде и назначили место почему-то у цирка. Странная мысль — что навело на нее? Танцовщицы с обручами? Медведи на трапециях? Про памятник забыли, но улица так и осталась переименованной.
Цирк на Фонтанке (1876–1877, арх. В. А. Кенель) — здание приметное. Тоже память места: при Анне Иоанновне держали тут слонов, подаренных персидским шахом. Пребывание им было определено в конце Караванной. Вскорости слоны издохли: не заживаются они в нашем городе, — вот и в нынешнем зоопарке их не уберегли… В 1840-е годы цирковая семья Чинизелли облюбовала это место для своего шапито, а через тридцать лет Гаэтано Чинизелли смог построить стационарное здание — первое в таком роде в России. Само собой понятно, что петербургские «тетки» были постоянными посетителями цирка. Гуттаперчевые мальчики, трико, блестки, — много, много всего для воображения. Да и публика — «нижние чины», «мальчишки-подмастерья»…
Можно вспомнить, что задолго до популярных ныне конкурсов «мисс СНГ», в 1909 году в Петербурге прошел «грандиозный конкурс красоты атлетического сложения» мужчин-борцов, принимавших участие в международном чемпионате французской борьбы. Призы присуждались голосованием публики, любимцем которой оказался некий атлет Шнейдер, выступавший в интригующей черной маске. Приговором публики был оскорблен фаворит чемпионата Ганс Шварц, гордившийся тем, что известнейшие тогда художники Ленбах и Менцель считали его «лучшим натурщиком в мире». Решено было к следующему конкурсу мужской красоты назначить профессиональное жюри, в которое обещали войти Ю. М. Юрьев (как же без него!), юморист А. Т. Аверченко, художник Н. С. Самокиш и — что вызвало некоторый скандал — два «светских спортсмена», камер-юнкеры Д. Всеволожский и Г. Хитрово. Министр двора В. Б. Фридерикс даже потребовал от спортсменов-придворных официального отказа от участия в сомнительном мероприятии.
На другом берегу Фонтанки, бок о бок с вырывающимся из общего ряда сундуком дома 24, соседний украшен типичным портиком классицизма (д. 22). Впрочем, декорация несколько фальшива, сооружена в послевоенные годы, так как дом пострадал во время бомбежек, а до того лет семьдесят имел фасад эклектический, устроенный архитектором Г. И. Винтергальтером по заказу хозяина, богатого лесопромышленника В. Ф. Громова. В 1880-е годы дом принадлежал Н. Я. Вонлярлярской, и здесь снимал небольшую квартирку в две комнаты, заваленную книгами и рукописями, Михаил Иванович Пыляев. Здесь он умер в 1899 году и увезен на Митрофаньевское кладбище. Кладбища давно нет, однако могилу историка старого Петербурга перенесли на Волковское, в ту его часть, которая считается своего рода пантеоном, «Литераторские мостки».
Для петербуржцев это имя никогда не должно быть забыто. Никто так занимательно и остроумно не писал о нашем городе, как Пыляев. Его книги «Старый Петербург» (1887) и «Забытое прошлое окрестностей Петербурга» (1889) бесконечно переписывались и цитировались авторами бесчисленных путеводителей, питали воображение романистов, но переиздать их сподобились только через сто лет после того, как они были написаны.
То немногое, что мы достоверно знаем о Пыляеве, не дает оснований сомневаться в правомерности включения его в ряд наших героев. Человек он был одинокий — отнюдь не нелюдимый, напротив, многим известный, охотно делившийся своими неисчерпаемыми познаниями, — но в личную жизнь никого не допускавший. За исключением ряда необязательных мелочей в некрологах и скудных воспоминаниях, все, что известно — его собственная автобиографическая записка, составленная по просьбе А. С. Суворина, издателя «Нового времени», газеты, читавшейся всей Россией и собравшей лучших тогдашних журналистов, включая М. И. Пыляева. Он коренной петербуржец, родился в деревянном доме у Пяти углов. Отец владел несколькими магазинами парфюмерии и аптекарских товаров. В магазине отца познакомился мальчик с мемуаристом С. П. Жихаревым, видел Т. Г. Шевченко, И. А. Гончарова, актера И. Ф. Горбунова; юмористический поэт В. С. Курочкин брал фельетоны юноши в газету «Иллюстрация». Двадцати лет от роду, в 1862 году, Михаил бежал из отчего дома к Виктору Ивановичу Якушкину, брату известного фольклориста, собирателя народных песен и сказок Павла Ивановича. Жил в Орловской губернии, в поместье Моховое, принадлежавшем Мацневу. Художник Н. И. Шатилов смутно намекает, будто Пыляеву одно время был запрещен въезд в Петербург — с чего бы это, как и упоминание о нескольких годах, проведенных в Сибири? Политикой он, судя по всему, не интересовался… Где-то с десяток лет выпадает из его биографии. Потом он вновь в столице, сотрудничает с «Петербургской газетой», пишет статьи и фельетоны, материалы которых переходят в его книги: о старой Москве, замечательных чудаках и оригиналах, редких минералах, старинных нравах и обычаях… Считался он опытным целителем, знатоком лекарственных трав. Путешествовал, кажется, в Турцию, в Египет…
Представление о типичном гомосексуалисте, как завсегдатае променадов и бань, бесконечно меняющем друзей и партнеров, на самом деле имеет мало общего с действительностью. Многие этим как раз не интересуются. И боятся, конечно, но не только поэтому, а по той же причине, по которой далеко не каждый гетеросексуал непременно в борделях стал бы удовлетворять свои потребности. В какой-то степени прав был старик Фрейд, насчет сублимации полового чувства творческой деятельностью, хоть существует множество примеров, когда одно другому ничуть не мешает.
Было бы неверно думать, что среди людей, интерес которых направлен на лиц одного с ними пола, процент творчески активных личностей больше, чем среди гетеросексуалистов. Но с чего бы этому проценту быть меньшим? Люди как люди — середнячки, разумеется, везде составляют подавляющее большинство.
Дом 20 на Фонтанке, с выделяющими его во фронтальной застройке скругленными углами и лаконичным портиком на фасаде, принадлежал в конце XVIII века приятелю Г. Р. Державина обер-прокурору Сената П. В. Неклюдову. Проданный позднее в казну, он в 1811 году был заново отделан для главноуправляющего Департамента народного просвещения (с 1816 года — министра) князя Александра Николаевича Голицына.
Имя его уже попадалось там и сям. Родился князь в 1773 году, мать его, рожденная Хитрово, овдовела через две недели после рождения сына и вторым браком была за Кологривовым. «Веселенький и остренький» мальчик, будучи пажом, обратил на себя внимание знаменитой советницы Екатерины Великой Марьи Саввишны Перекусихиной, рекомендовавшей определить маленького Голицына в товарищи для игр со внуком, Александром Павловичем. Дети подружились (Голицын был на четыре года старше будущего императора). Шалун и проказник, мальчик поспорил как-то с товарищами-пажами, что сумеет дернуть за косу отца Александра, великого князя Павла Петровича, грозный нрав которого был известен. Действительно, подавая тарелки за столом великого князя, дерзкий мальчишка дернул за косу, смиренно объяснив мгновенно возгоревшемуся гневом Павлу, что коса его несколько сдвинулась, и он ее поправил.
Тесно дружил Александр Николаевич Голицын со своим родным братом по матери Дмитрием Михайловичем Кологривовым, знаменитым шалуном, сохранившим прыть и в должности обер-церемонимейстера. Среди подвигов его вспоминали, как он выдернул стул из-под какого-то посланника на дворцовом приеме. Забавы Кологривова были такого рода, что никаких сомнений не остается. Любил он, одевшись чухонской нищенкой (именно теткой), подметать метлой улицы и вступать в перебранку с попадавшимися оторопевшими знакомыми. Раз, одевшись с приятелем монашенками (опять же, трансвестизм), приплелись они христарадничать к известной старухе-благотворительнице, разжалобили ее так, что отправилась она за ридикюлем с ассигнациями, а вернувшись в гостиную, обомлела: монашенки отплясывали трепака! Как-то, еще при Императоре Павле I, не побоялся Кологривов пойти на рискованный трюк. Перед фронтом войска, выстроившегося на гатчинском плацу, промчалась верхом необыкновенной толщины дама в зеленой амазонке и шляпе с перьями, а за ней — любезничающий с ней щеголь. То был Кологривов, а дамой нарядил он одного из многочисленных Голицыных — князя Федора Сергеевича.
Неразлучный смолоду с братом Кологривовым, князь Александр Николаевич, казалось, мало подходил для должности, которую определил ему воцарившийся Александр I: обер-прокурора Святейшего Синода. Однако он увлекся новой ролью и занялся душеспасительной деятельностью с необыкновенной ревностностью. В доме на Фонтанке он устроил тесную темную молельню, единственным источником света в которой было алое сердце Иисуса, помещенное в алтаре. Учрежденное им Библейское Общество занялось распространением богословских сочинений, иногда не согласовывавшихся с основами православия. Благочестие распространилось и на университеты, в которые Голицыным был введен полувоенный устав.
Но тут случилась история с Владимиром Бантышом, которому Голицын покровительствовал, и в 1824 году Государь уволил старого друга от всех должностей. Сваливали его, объединившись, столь разные люди, как и сам, кажется, не чуждый голицынским слабостям митрополит Серафим (Глаголевский), полный импотент архимандрит Фотий, непреклонный Аракчеев, страсть которого к крепостной наложнице Настасье Минкиной исключает какие-либо домыслы, голицынский же протеже Магницкий (личность во всех отношениях малоприятная). Пушкин, резвясь, писал:
Напирайте, Бога ради,
На него со всех сторон!
Не попробовать ли сзади?
Там всего слабее он.
Но ничего, все уладилось, и важных должностей не занимая, при Николае I стал Голицын канцлером всех российских орденов, а скончался семидесятилетним старцем в своем крымском поместье Гаспра.
Из окон голицынского дома, согласно воспоминаниям Ф. Ф. Вигеля, Пушкин разглядывал «пустынный памятник тирана, забвенью брошенный дворец». Секретарь князя Голицына по департаменту духовных исповеданий, Александр Иванович Тургенев, старый «арзамасец», имел тут квартиру на третьем этаже, и у него в гостях собирались многие. Сам Александр Иванович, будучи убежденным холостяком, вполне был утешен крепостными девками; а вот брат его, Николай Иванович — фигура довольно темная. Хромой Тургенев, который предвидел в «толпе дворян освободителей крестьян», приговорен был, в связи с декабристским делом, к смерти, но вовремя удалился за границу и писал там умные и основательные книги о России.
Что ж, вид из этих окон, действительно, должен быть великолепен: Летний сад, за макушками деревьев которого пронзает небо шпиль колокольни с ангелом; просторы Марсова поля; прямо под окнами, как указано выше, Михайловский замок. Жаль, что занят особняк каким-то учреждением, допуск в которое затруднителен. Но по набережным пройтись в ту и другую сторону необходимо. По дороге не забудьте заметить одну из новейших достопримечательностей: на устое 1-го Инженерного моста, над протокой, соединяющей Фонтанку с Мойкой, на маленьком кронштейне разевает клювик бронзовая птичка: пресловутый Чижик-пыжик, что на Фонтанке водку пил. Открыт памятник в 1994 году.
Глава 18
Михайловский замок.
Пантелеймоновская (Пестеля) улица.
Моховая улица. Сергиевская (Чайковского) улица
Путешествующие статуи. — Хлыстовские радения. — Скопец Кондратий Селиванов. — Святой епископ Игнатий и схимомонах Михаил. — Рассуждения В. В. Розанова. — Где написан «Борис Годунов»? — Поэт Арсений Голенищев-Кутузов. — Фонтан без воды. — Разговор Н. И. Гнедича с Н. В. Гоголем. — Принцесса Зельмира и другие обитатели дома на Моховой. — «Куранты любви». — В. Н. Ламздорф в гареме. — А. И. Протейкинский по прозвищу «Дина». — Девицы Пургольд. — Встреча П. И. Чайковского с К. Р. — Песня правоведов. — Династия Ольденбургов на русском престоле. — Семейная жизнь принца Ольденбургского, Н. А. Куликовского и великой княгини Ольги Александровны. — Суд над насильником. — Неаполитанец Паччиоли и француз Гитри
Из Летнего сада, от пруда с вазой, подаренной русскому царю шведским королем, открывается чудный вид на Михайловский замок, с широким крыльцом, по сторонам которого любезный нашему взору Геркулес с фарнезской же Флорой. Статуи-путешественницы: оригиналы, находившиеся когда-то на вилле Фарнезе в Риме, были в конце XVIII, кажется, века увезены в Неаполь, где сохраняются в тамошнем музее. Слепки с них разлетелись по всей Европе. Бронзовые копии были изготовлены для Камероновой галереи в Царском Селе, откуда Павел велел их снять для украшения собственного дворца в Петербурге. При Александре бронзу вернули в Царское, крыльцо замка опустело на полтораста лет. В 1930-е годы в Ленинграде начали приводить в порядок классическое наследие, и у замка поставили Геркулеса с Флорой, правда, из бетона. Со временем статуи развалились, и вот в 1997 году сделали с царскосельских оригиналов новенькие изваяния. Царскосельская парочка снималась с места еще и в годы войны, увезенная в Германию, но была возвращена (помянем заодно принимавшего участие в поисках Геракла с Флорой Анатолия Михайловича Кучумова).
Строили Михайловский замок три года, одиннадцать месяцев и восемь дней (1797–1801, арх. В. Бренна, В. Баженов). Окна спальни, в которой убили Павла Петровича — на втором этаже, с угла, со стороны Садовой улицы (тогда не существовавшей; замок стоял на островке, и там был Рождественский канал). Огромное здание во всей роскоши его итальянско-французской архитектуры имеет чрезвычайно запутанную внутреннюю планировку: бесконечные коридоры, тупики, комнаты со скошенными углами, узкие дворики, куда не попадает солнечный свет. Кажется, можно здесь разместить что угодно, и не сыскать будет никогда. Этим и пользовались. В опустевшем после смерти Павла замке находились разные конторы и частные квартиры служащих дворцового ведомства. В одной из них устраивала хлыстовские радения Екатерина Филипповна Татаринова — вдова полковника Николая Ильича, одного из тех, кто душил царя шарфом, вместе с Владимиром Яшвилем, Скарятиным и Гардановым — урожденная баронесса Буксгевден.
Хлысты — секта, очень для нас интересная. Раздевшись до нательных рубах, участники сходок — независимо от пола — предавались верчению, причем достигали такой интенсивности, что развевающимися подолами тушили лампы и свечи. Все кончалось свальным грехом. Любопытно, что среди активных участников татариновской секты был и министр народного просвещения князь Голицын.
Татариновская секта была как бы ответвлением «скопческого корабля» Кондратия Селиванова. Катерина Филипповна, заимствовав у скопцов все кружения и махания, отказалась лишь от требования «убеляться», что проделывал со своими последователями Селиванов. Кондратий, невесть откуда взявшийся, начал проповедь скопчества еще в 1770-е годы, был сослан в Сибирь, но бежал оттуда и около 1797 года явился в Петербурге, называя себя «батюшкой царем Петром Федоровичем» (Петром III). Заинтересовал он в этом смысле Павла I, имевшего с ним беседу и повелевшего определить в богадельню. Камергер и статский советник Алексей Михайлович Еленский, верный ученик и последователь, взял старца из богадельни под расписку, и с 1802 года скопческая ересь сильнейшим образом распространилась в Петербурге.
Еленский в 1804 году сочинил капитальный проект «ради небесного света и воли Божией, которая будет открываться при делах нужных на месте» — направлять во все воинские соединения и на корабли духовных пастырей-скопцов. Письмо пошло к известному нам Н. Н. Новосильцеву (см. главу 4), бывшему тогда товарищем министра юстиции, и старый сатир таковой проект, естественно, не одобрил. Автор выслан был в суздальский Спасо-Ефимьев монастырь (как-то все там оказываются — помните, Владимир Бантыш с капитаном Иваном Балле).
Кондратий Селиванов жил до 1811 года в доме купцов Ненастьевых на углу Баскова переулка и Шестилавочной (ныне улицы Маяковского), а потом купцы Солодовниковы построили ему дом на «Прудках» (это место недалеко от киноконцертного зала «Октябрьский» — где стоит памятник Некрасову). В солодовниковском доме собиралось на радения до шестисот человек, и, как писал М. И. Пыляев, «в одной из комнат, примыкающих к храму, помещалось всегда до десятка и более молодых, бледнолицых мальчиков, здесь они излечивались от той операции, которая делала их на век дискантами».
Окончательно порешили с селивановцами в 1820 году и «убеленного» старца выслали из Петербурга, естественно, в Суздаль, где он прожил еще двенадцать лет под строжайшим надзором, «по имени неизвестный, присланный по Высочайшему повелению». В том же монастыре, кстати, окончил свои дни в 1831 году таинственный монах и прорицатель Авель, предрекший, как уверяют, нашим царям всю их невеселую будущность.
М. А. Кузмин испытывал к этой народной мистике жгучий интерес. Бледные отроки в длинных рубахах, с ангельскими глазами, кружащиеся до изнеможения…
Вздымай воскрылья крылец,
Маши, пыши, дыши!
Геенный огнь, Кормилец,
Огнем нас утиши!
Это из поэзии «позднего» Кузмина — 1920-е годы. Тогда среди близких его друзей была Анна Дмитриевна Радлова, написавшая в 1931 году в конструктивистском стиле литературного монтажа «Повесть о Татариновой», собрав немногочисленные сохранившиеся документы об этом оригинальном направлении русского мистицизма.
Катерину Филипповну изгнали из Михайловского замка лишь в 1824 году (да и покровитель ее, князь Александр Николаевич, не задержался в должности), но ничего, купив дачу за Московской заставой, Татаринова продолжала радения столичных хлыстов до 1837 года. Будучи заключенной, наконец, в Кашинский монастырь и покаявшись, она завершила свой жизненный путь в Москве, в преклонном возрасте: в 1856 году было ей за семьдесят.
С 1819 года в Михайловском замке разместилось Главное инженерное училище, потому он и называется Инженерным. Из многих замечательных его воспитанников вспомним лишь двух юношей, дружба которых родилась в этих стенах и сохранилась до гробовой доски, примером назидательным и возвышенным.
Дмитрий Александрович Брянчанинов и Михаил Васильевич Чихачев поступили в училище пятнадцатилетними отроками. Мальчики благонравные, кроткие, тихие, — кого там из них собирались делать? топографов? саперов? — явно не подходили они к военной службе. Побудки, построения, галдеж в умывальнике, разборки в сортирах, топот сапог, запах пота, — все, что имеет, может быть, свою поэзию и некоторым нравится в казарменном быту, вызывало в наших юношах брезгливое отношение. Пользуясь любой возможностью, они убегали в Александро-Невскую лавру беседовать со святыми старцами. Родители их, однако, желали для своих чад непременно военной карьеры. Перед Дмитрием, способностями своими заслужившим особое благоволение Императора, открывались, казалось, блестящие перспективы. Послушные родительской воле юноши окончили училище и вынуждены были расстаться: Дмитрий направлен в Динабург, а Михаил оставлен в столице, в саперном батальоне.
Но не прошло и года, как они встретились. Михаил внезапно исчез и обнаружился в Николо-Бабаевском монастыре под Костромой. Тут его ждал уже Дмитрий, подавший в отставку, несмотря на уговоры и угрозы. Здесь друзья приняли монашеский постриг.
Нет, никаких разжигающих воображение картинок из жизни монахов мы рисовать не будем. Эта жизнь совершенно нам не известна, нет оснований считать, будто за монастырскими стенами может гнездиться какой-то особенный разврат. Скорее наоборот, препятствий для этого там гораздо больше, чем на воле. Конечно, люди везде одинаковы, праведников в монастырях вряд ли больше, чем где-либо. Но мы ведем речь именно о праведниках: святом епископе Игнатии и схимомонахе Михаиле. Физическая близость в любви — фактор желательный, но не обязательный. Трудно согласиться с представлением о безусловной греховности физической близости людей, любящих друг друга, но вполне возможно, что моральные предрассудки способны подавить врожденные свойства.
С 1834 года друзья находились в Троице-Сергиевой приморской пустыни под Стрельной, основанной еще при царице Анне Иоанновне. Став архимандритом этого небольшого монастыря, Игнатий Брянчанинов способствовал его расцвету; здесь он писал «Аскетические опыты» — важное пособие для ученых богословов. Через пятнадцать лет Игнатий получил новое послушание, и друзьям пришлось навсегда расстаться. Михаил Чихачев умер и похоронен в Сергиевой, а Игнатий скончался в том самом Бабаевском монастыре, куда они бежали в юности.
В. В. Розанов в «Людях лунного света» развивал остроумную и, в сущности, близкую к истине мысль, что идея мужского целомудрия и воздержания принадлежит гомосексуалистам. В доказательство он приводил пример жития святого Моисея Угрина. Юноша этот (венгерец родом, отсюда прозвание) был сердечным другом святого князя Бориса, убитого с братом Глебом Святополком Окаянным. Моисею удалось спастись, и после многих приключений он оказался в плену в ляшской земле. Тут его приглядела, ибо «был он крепок телом и прекрасен лицом», некая богатая вдова и выкупила из плена. Похотливая полячка всячески понуждала его к совокуплению, но блаженный отвечал: «не хочу ни власти твоей, ни богатства; для меня лучше всего этого чистота душевная, а также и телесная». Не добившись своего, хищница велела отрезать Моисею тайные уды. Избавившись от злого корня, блаженный отошел в Печерский монастырь, где и умер, храня девство…
В первом этаже Инженерного замка в 1860-е годы жили служащие. В частности, была квартира начальника архива Александра Петровича Опочинина. Сестра его, Надежда Петровна — подруга матушки Мусоргского, Юлии Ивановны, скончавшейся в 1869 году. С детства Модест Петрович был близок с этой семьей и на квартире Опочининых жил в 1868–1871 годах. «Борис Годунов» написан в Инженерном замке.
Житейской своей неустроенностью и неприкаянностью Мусоргский напоминает Гоголя. Интуитивно эта близость как-то самим композитором ощущалась («Сорочинская ярмарка», «Женитьба»). Прожили они примерно одинаково, около сорока двух лет. Но Гоголь в одинокости своей имел хоть возможность гулять по Европе, московские славянофилы его баловали и ласкали, а Мусоргского все путешествия: в Петербурге, с квартиры на квартиру, да к знакомым в Павловск на дачу. Для полной беспросветности — служил еще в следственном отделе Лесного департамента на Мариинской площади; разбирал дела о потравах да пожарах (уж не Астерий ли Гусев — см. главу 8 — принимал от него бумаги?).
Круг друзей и знакомых Мусоргского: или хрестоматийные, малоинтересные (Александр Даргомыжский, Владимир Стасов, «Могучая кучка») или совсем уж неизвестные, такие, как Петр Андреевич Наумов, с которым он жил на квартире М. И. Костюриной, на Васильевском острове (5 линия, 10) в 1875–1879 годах.
Лишь в 1932 году были опубликованы письма композитора к поэту Арсению Аркадьевичу Голенищеву-Кутузову, по которым отчасти можно заглянуть во внутренний мир гения русской музыки. Познакомились они в 1872 году. Мусоргскому было 33, Арсению на девять лет меньше. Первый же отзыв в письме к Стасову заставляет задуматься: в молодом поэте Модесту Петровичу «понюхалась свежесть хорошего теплого утра». Собственно, Арсений, только окончивший университет по юридическому, был тогда еще никому не известным скромным чиновником. Мусоргский же, отчасти, уже «хвалу, рукоплесканья восторженной толпы с улыбкою внимал», так что эта дружба должна была льстить молодому поэту. «Далекий для других, ты близок мне являлся», — писал он в стихах памяти Мусоргского:
Дорогой невзначай мы встретились с тобой;
Остановилися, окликнули друг друга,
Как странники в ночи, когда бушует вьюга,
Когда весь мир объят и холодом и тьмой.
Первая совместная работа Мусоргского и Голенищева-Кутузова — цикл, названный «Песни и пляски смерти» (как не вспомнить популярное советское словосочетание «ансамбль песни и пляски»). Название подсказал Стасов, вдохновленный стихотворением Арсения под названием «Трепак»: пьяница, застигнутый вьюгой в степи, мечется, будто смерть с ним пляшет.
Горького пьяницу в мраке ночном
С плачем метель схоронила.
Знать, утомился плясать трепака,
Песни петь с милой подругой —
Спит, не проснется… Могила мягка
И уж засыпана вьюгой.
Владимир Васильевич Стасов (кстати, не без странностей; тоже правовед, не женат; но там что-то другое было, темперамент явно отличается от наших героев) — известный энтузиаст. Прочтя «Трепак», он загорелся продолжить и воспеть в стихах уж и смерть ребенка, внезапно упавшего наземь на школьной переменке, средь смехов и игр; политического изгнанника, погибающего в волнах, возвращаясь на родину, близ берегов отчизны… всего предложил двенадцать сюжетов: смерть пролетария, царя, больной барыни, попа… Увлекшийся критик писал стихотворцу: «представьте, какая прелесть может выйти!», ежели показать смерть древнерусского воина. Тут и Мусоргскому подпало под настроение — в связи со смертью в 1873 году друга, Виктора Александровича Гартмана, архитектора «русского стиля», слабого грудью и скончавшегося, не дожив до сорока (помните, «Картинки с выставки»).
С 1871 года Мусоргский жил на другом берегу Фонтанки: близ Пантелеймоновской церкви (нынешний адрес дома — улица Пестеля, д. 11). Снимали они квартиру на пару с Н. А. Римским-Корсаковым, на пять лет младшим Мусоргского воспитанником Морского кадетского корпуса. Тут нет ничего решительно: Корсаков все свободное время проводил на соседней Моховой с Наденькой Пургольд, на которой женился в следующем году и зажил своим домом, сняв квартиру на Шпалерной. Мусоргский в 1873 году туда же потянулся, в меблированные комнаты (Шпалерная, д. 6). А вот Арсений Голенищев-Кутузов снял как раз комнату, освобожденную Мусоргским в доме Зарембы на Пантелеймоновской.
Накануне премьеры «Бориса Годунова» в Мариинском театре 27 января 1874 года композитор, не находя себе места от волнения, зашел к молодому другу и провел всю ночь, не смыкая глаз. Вскоре после этого Арсений перебрался к Мусоргскому на Шпалерную. Там было тесновато и холодно, у Арсения ломило в суставах (он даже ездил лечиться в Карлсбад), и весной 1875 года друзья вместе поселились на Галерной. Арсений вскоре уехал в свое родовое поместье Шубино в Корчевском уезде Тверской губернии, взяв с собой ключ от квартиры — по забывчивости или жалея добро, в рассуждении наклонности друга к употреблению коньячка. Мусоргскому пришлось попроситься на время пожить с Наумовым, и на Васильевском он застрял надолго, в привычном ему, к сожалению, угаре полупьяной жизни.
Там он узнал, что молодой его друг твердо решил жениться. Вообще переписка их не содержит каких-то откровений, велась она композитором в натужно игривом духе («хочу, чтоб прилетел наш милый Арсений, ласкающий гений, иль в ночь иль с утра»; «надо нам свидеться во всю мочь»; «слушай — изволь — ты мне люб, с тобою мне ладно» и т. п.). Но в ночь на 24 декабря 1875 особенно взгрустнулось, и выплеснулось на бумагу. «Друг мой Арсений, тихо в теплом уютном жилье, за письменным столом — только камин попыхивает. Сон — великий чудотворец для тех, кто скорбь земли отведал, царит — могучий, тихий, любящий. В этой тишине, в покое всех умов, всех совестей и всех желаний — я, обожающий тебя, один тебе грожу. Моя угроза незлобива: она тиха, как сон без кошмара. Не домовым, не привидением я стал перед тобой. Простым, бесхитростным, несчастным другом хотел бы я пребыть. Ты избрал путь — иди! Ты презрел все: пустой намек, шутливую скорбь дружбы, уверенность в тебе и в помыслах твоих — в твоих твореньях, сердца крик ты презрел — презирай! Не мне быть судьей, я не авгур, не прорицатель. Но на досуге от забот, толико тебе предстоящих, не позабудь „комнатку тесную, тихую, мирную" и „меня, мой друг, не прокляни"».
Отчетливо рисуются дрожащий огонек свечи, бутылочка с пахучей влагой на донышке, недокуренная сигара, пепел на блюдечке, гитара с порванной струной… Что же делать, если по природе не можешь ответить взаимностью человеку, к тебе расположенному? Случай с Мусоргским усугублен, пожалуй, тем, что он и сам не понимал, какого рода взаимности ожидал от друга…
Дом на Пантелеймоновской, свидетель встреч поэта и композитора, сильно пострадал от бомбежек во время блокады Ленинграда, и обрушилась именно та часть, в которой была их квартира. Сокращенный торец декорировали чем-то вроде мемориальной доски, посвященной обороне полуострова Ханко, полгода в 1941 оборонявшемся от финнов, у которых его арендовали в 1940 году. Памятник украшен фонтаном — почему-то без воды, на что меланхолично указывал в стихах Иосиф Александрович Бродский, живший неподалеку, в «доме Мурузи». Но наши питерские дожди все равно заливают бетонную чашу:
Что позабудет сделать человек,
То наверстает за него природа…
Ханко — это Гангут, с которым связана первая морская победа русского флота над шведами в Северной войне — 27 июля 1714 года, в день Святого Пантелеймона. Потому и церковь была построена Пантелеймоновская (1735–1739, арх. И. К. Коробов), и улица так названа (в Пестеля переименованная по неизвестным соображениям).
Места литературные. Выходят напротив церкви на улицу ворота III Отделения — учреждения, многим литераторам известного. Рядом — дом 5, бывший некогда двухэтажным и принадлежавший капитану Павловского гвардейского полка А. К. Оливио, или Оливье. В доме Оливье жил недолго, как известно, Пушкин, писавший отсюда жене в Полотняный Завод, что ходит в Летний сад в халате и туфлях. В этом же доме жил и умер Николай Иванович Гнедич — личность непроясненная. Большую часть его жизни и творчества занимает перевод «Илиады» Гомера размером подлинника — гекзаметром, идею чего теоретически обосновал С. С. Уваров. Посещал Гнедич заседания «Зеленой лампы», познакомил Пушкина с Павлом Катениным. Женат никогда не был. Учил декламации знаменитую нашу актрису Екатерину Семенову (оставившую сцену, выйдя замуж за князя Гагарина). Считается это доказательством его платонической влюбленности в Семенову, но с какой стороны посмотреть… Будучи кривоглаз, с лицом, испещренным оспинами, уделял необыкновенное внимание своему туалету: жилетки, галстухи — в этом отношении сходный с Гоголем и Кузминым. Гоголь захаживал к нему на Пантелеймоновскую, как-то похвалив качество ремонта в новой квартире. «Да ты посмотри внимательней, братец, — сказал Гнедич, хвастаясь, — это краска особенная, чистый голубец!»…
Пересекает Пантелеймоновскую Моховая. Вот еще один пример перверсивной петербургской топонимики: не было здесь мхов и болот, а название Моховая — искаженная Хамовая. Хамовниками в старину именовались полотняники, делавшие паруса для суденышек, строившихся на находившейся по соседству Партикулярной верфи.
Улица недлинная, довольно узкая, много на ней красивых домов. Модерн, эклектика, кованые решетки, фонари-колокольчики на изгибающихся стеблях, изощренная резьба по камню, полированный гранит, орнаментальные витражи, керамическая плитка… Солидность, респектабельность, достойное место жизни в многокомнатной квартире, большой семье с кучей деток, гувернанток, горничных, лакеев, кучеров, шоферов, поваров и кухарок. Это и способствовало устройству в послереволюционное время гигантских коммуналок. Все запущено, пообломалось, но общий контур прошлой жизни угадывается, правда, не без труда.
Вспомнить здесь есть о многом. Вот хоть дом 27/29 — в нынешнем виде, с импозантной оградой на гранитных столбах, остатками монументального градусника в курдонере, включающий комфортабельный доходный дом страхового общества «Россия» (1897, арх. Л. Н. Бенуа) и лицевой флигель, значительно более древний.
О доме, выходящем на красную линию Моховой (д. 27), много написал замечательный исследователь «пушкинского Петербурга» А. Г. Яцевич, да и в дальнейшем краеведы не обходили его вниманием. Построен он был в начале 1770-х годов графиней Анной Карловной Воронцовой, женой известного дипломата и покровителя Ломоносова, графа Михаила Илларионовича, а дочерью чухонца Карла Скавронского, братца той самой Марты, которую Петр I сделал Императрицей Екатериной I. Наследством графини Анны Карловны распоряжался ее племянник, граф Павел Мартынович Скавронский, решивший продать дом на Моховой, в котором сам, по-видимому, не жил. Был он столь субтильной натурой, что все лакеи его обязаны были петь речитативы. «Во время парадных обедов и раутов графские слуги составляли дуэты, квартеты и хоры, так что гостям казалось, будто они едят и пьют в оперной зале». Надо полагать, что и внешностью подбирались — чтоб ласкать взыскательный взор. Умер он в двадцать восемь лет в должности посланника при неаполитанском дворе.
Дом на Моховой был приобретен для принцессы «Зельмиры» (так литературно называла Екатерина II принцессу Брауншвейгскую, бывшую замужем за братом супруги Павла Петровича Фридрихом Вильгельмом Вюртембергским). Дородный герцог сильно поколачивал жену, и частенько Моховая оглашалась криками несчастной Зельмиры, звавшей на помощь. В конце концов, Екатерина развела супругов: Вюртембергский был направлен губернатором в Выборг, а Зельмира таинственно скончалась в замке Лоде под Ревелем, двадцати четырех лет от роду, похороненная вместе с ребенком, прижитым ей от управляющего. В череде владельцев можно было бы упомянуть Ивана Семеновича Рибопьера, без которого, как сам признавался, дня не мог прожить кратковременный фаворит Екатерины Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов (впрочем, увлекшийся княжной Щербатовой, за что получил отставку, а в конце концов, и вовсе спятил). Недолгое время владела домом княгиня В. В. Голицына, покровительствовавшая хорошо нам знакомому Ф. Ф. Вигелю, возможно, в это время на Моховой живавшему. Наконец, с 1835 года почти на полвека дом оказался во владении Сергея Ивановича Мальцева, выдающегося предпринимателя, владельца стекольных заводов Гуся-Хрустального, заведшего чугунолитейные заводы, оказавшиеся весьма кстати при железнодорожном буме пореформенного времени. Мальцевские рельсы, вагоны и паровозы стали хорошим приданым для дочери, вышедшей замуж за графа В. В. Панина (отца уже известной нам Софьи Владимировны). В 1882 году, при новых уже владельцах, «дворец Зельмиры» был до неузнаваемости перестроен по проекту архитектора А. Ф. Красовского.
Уж кстати заметим, что в этом же доме недолгое время снимал бельэтаж граф Александр Иванович Соллогуб (см. главу 13). Сын его, будущий автор «Тарантаса», родился на этой же улице, но в мижуевском доме. Адрес его двойной: Моховая, д. 41-Фонтанка, д. 26. Дом был построен «из остаточных средств» купцом Мижуевым, бравшим подряд на строительство Михайловского замка. В этом доме вообще многие известные люди жили: Н. М. Карамзин, П. А. Вяземский, В. Ф. Одоевский, Е. М. Хитрово, Я. П. Полонский, — но все не по нашей теме…
Моховая, д. 33/35 — Тенишевское училище (1899–1900, арх. Р. А. Берзен). Вот здесь надо бы остановиться. Нынешнее назначение здания — образование будущих актеров и театроведов. Этой же цели служит особняк Н. Н. Безобразовой (Моховая, д. 34) на другой стороне улицы (1902–1904, арх. Ю. Ю. Бенуа, А. И. Владовский). Среди нынешних питомцев и воспитанников этого учебного заведения наверняка нашлось бы, о ком поговорить, но это задача следующих поколений историков. Мы вернемся к началу XX века.
Училище называлось по имени основателя, мужа известной нам княгини Марии Клавдиевны (см. главу 4), Вячеслава Николаевича Тенишева. Обучение считалось образцовым, устраивали сюда своих деток крупные чиновники, банкиры, купцы. Привозили мальчиков на уроки шоферы в родительских автомобилях. Ну, кто здесь учился? Набоков, Мандельштам… Классы были в дворовом флигеле, а на улицу выходит фасад корпуса, в котором были устроены две аудитории, хорошо известные образованной публике. Здесь проходили спектакли, концерты, публичные лекции, дискуссии. Обо всем не расскажешь, но одно мероприятие для нас особенно замечательно: премьера «Курантов любви» М. А. Кузмина.
«Сети» и «Крылья» Кузмина воодушевили многих его современников, не помышлявших о публичном выражении распиравших их чувств. На писателя посыпались письма. Вот образчик, найденный кузминоведом Н. А. Богомоловым в архиве поэта. «Великий, возьмите эти розы, как цветы моего сердца… Я никак не ожидал, что такое счастье придет. Певец бессмертных (смело говорю) „Крыльев" написал мне. Прежде всего большая благодарность духа за те редкие минуты в жизни, которые я переживал при чтении „Крыльев". С таким захлебывающимся восторгом я пил эту розовую книгу, будучи в тот год еще реалистом. Некоторые из моих школьных товарищей, которым я пропагандировал эти новые, высшие идеи, были тоже в вихревом восторге. Всех притягивала эта красота новой жизни, захватывающая талантливость пророка ожидаемых веяний грядущего „третьего царства", — и так далее, с присовокуплением адреса („если захотите дать мне еще раз пережить те незабвенные минуты"): „Николаевский вокзал, предъявителю билета реального училища Богинской № 27"».
Впрочем, были и нормальные ребята, из хороших семей, учившиеся в гимназии. Михаил Алексеевич, видимо, склонен был к роли педагога, этакого Аристотеля, воспитывающего юношество в Ликейских садах. Очень заинтересовала его телеграмма, полученная 1 октября 1907 года от четырех гимназистов, благодаривших его за «Александрийские песни». Уже через пять дней мальчики были у него в гостях, беседовали, курили, ели конфеты. Оказались, правда, один другого уродливей, но обещали приводить и других юношей. Среди поминаемых в дневнике Кузмина один только князь Дмитрий Святополк-Мирский оказался позднее известен своей литературно-критической деятельностью вульгарно-социологического направления, продолжавшейся в эмиграции и после возвращения в советское отечество, где вскоре его упекли в лагерь…
Нашелся предмет для творческих общений. Кажется, Святополк-Мирский и предложил разыграть в костюмах и декорациях песенки Кузмина: Юноша, влюбленный в свое отражение, стремится к нему на дно водоема; Нимфа оплакивает влюбленного утопленника. С ноября начались уже репетиции «Курантов», перемежавшиеся сентиментальными прогулками, вечерами в ресторанах, дружескими собраниями, в которых принимали, естественно, активное участие дружившие с Кузминым в то время Нувель и Сомов. 30 ноября 1907 года в Тенишевском училище состоялся «Вечер нового искусства», в программу которого были включены «Куранты любви», а во втором отделении читали свои произведения Блок, Ремизов и Городецкий. Вечер провалился, но Кузмин утешен был прелестным ужином впятером с гимназистами у «Палкина». В начале декабря у него появилось новое сильное увлечение — Сережа Позняков, и гимназисты были отставлены. Хоть никуда они не делись, об одном, Корнилии Покровском, еще вспомнится.
В дальнейшем Кузмину приходилось бывать на Моховой с целью что-нибудь перехватить из заказов по «Всемирной литературе». Издательство это, основанное Горьким с целью подкармливания переводами оскудевших литераторов, знавших иностранные языки, помещалось в 1919–1924 годах на Моховой, 36.
Современные литераторы захаживают в дом 20 по Моховой (1851–1852, арх. Л. Л. Бонштедт), где размещается редакция журнала «Звезда». Владельцем дома был граф Владимир Николаевич Ламсдорф, сорок лет служивший по дипломатической части и сделавшийся, наконец, министром. Говорили о нем, что жизнь он провел, как бы в гареме, окруженный молодыми людьми интересной наружности. Впрочем, граф Владимир Николаевич мог бы служить отчасти и образцом семейных добродетелей: неизменным другом его был князь Валерьян Сергеевич Оболенский, тридцать пять лет служивший в том же министерстве иностранных дел. Старые любовники и умерли в одном 1907 году, что особенно трогательно.
На другой стороне улицы, д. 15 — бывший особняк Штифтера (1912–1914, арх. Л. Л. Хойновский), славный в летописях нынешнего Петербурга: помещалось здесь (вход из подворотни) одно время кафе геев, но вскоре перебралось, под названием «Водолей», в один из павильонов кордегардий Михайловского замка по Инженерной улице.
При изобилии имен нетрудно что-то упустить, но вспомним, что на Моховой в юности жили (адреса неизвестны) Кузмин и Нижинский, а покровитель последнего, князь П. Д. Львов, в 1910-е годы перебрался с Морской на Моховую, д. 39. Дом 12 — адрес Виктора Ивановича Протейкинского, активного деятеля «Мира искусства» и Религиозно-философского общества, человека весьма целомудренного. Брат его, однако, с которым он жил на одной квартире, Александр Иванович Протейкинский, по прозвищу «Дина», считался известнейшим знатоком солдатских членов и летом даже ездил для этого в лагеря под Красным Селом. В 1900-е годы ему было за пятьдесят, был он горбатенек, но, по воспоминаниям А. Н. Бенуа, «фатоват, изящен в своих одеждах, что придавало комизма его скрюченной фигурке».
Дом 30, на вид мало примечательный, отмечен доской с именем композитора Александра Сергеевича Даргомыжского. Тоже, в сущности, фигура подозрительная. Щупловат, одевался с претензией, но без вкуса: в голубой сюртук с красной жилеткой. С голоском столь тонким и пронзительным, что вызывал у барышень непроизвольный смех. Особенных успехов с этой стороны ожидать не приходилось.
Соседом его был крупный чиновник Владимир Федорович Пургольд, на воспитании которого находились две сиротки-племянницы, Надежда и Александра. Квартира Пургольдов привлекала музыкантов, в особенности, «кучкистов». Получили они у сестер прозвища, характерные для определения их мыслительных способностей. Кюи, например, был «Едкостью», Римский-Корсаков — «Искренностью». Мусоргский получил название «Юмора», именовали его также «Тигром». Александра, певшая на любительских концертах и занимавшаяся модной тогда мелодекламацией, пыталась женить на себе «тигра» (или «юмора») Мусоргского, но вышла, в конце концов, за художника Моласа. Сестра ее Наденька, аккомпанировавшая Саше на фортепьяно, с присущей девам душевной слепотой завела, было, роман с Чайковским, но вовремя утешилась Римским-Корсаковым.
На доме по улице Пестеля, 11 укреплена мемориальная доска, объявляющая, что здесь жили Римский-Корсаков, Мусоргский и Чайковский. Можно подумать, что жизнь была втроем. Воображение рисует соблазнительные картинки. На самом деле Чайковский с двумя первыми не только не жил, но и плохо был знаком. Он снял здесь комнату в квартире тетушки своей Е. А. Шоберт, сдававшей меблирашки, в 1865 году, когда оканчивал консерваторию. Предполагалось, что учившиеся по соседству в училище правоведения двойняшки, Модест и Анатолий, отпускавшиеся на праздники, будут ночевать у старшего брата. Но квартира оказалась сырой, у Чайковского разболелись зубы, и он вскоре перебрался к Апухтину на Караванную, о чем мы уже вспоминали.
Более интересен для биографии композитора дом, находящийся прямо напротив, на другой стороне Пантелеймоновской (д. 4). Здесь была квартира адмиральши В. В. Бутаковой, урожденной Давыдовой, брат которой женат был на Александре Ильиничне. Вот в этой квартире 19 марта 1880 года произошла первая встреча Чайковского с великим князем Константином Константиновичем.
В письме к Надежде Филаретовне фон Мекк Петр Ильич не без кокетства сообщал, что великий князь — «молодой человек 22 лет, страшно любящий музыку и очень расположенный к моей», — но ох уж эти великосветские знакомства, зачем все это, так, суета, утомляет и отвлекает от творчества! Можно представить, с каким волнением ждали этого вечера и К. Р. и великий композитор. Чтоб не смущать Чайковского формальностями этикета, Константин Константинович просил Веру Васильевну, чтоб вечер был попросту, без фраков и белых галстуков. Как-то сразу они нашли общий тон и понравились друг другу. Беседовали с 9 до 2 ночи. Любопытно, что великого князя учил играть на рояле тот же Рудольф Васильевич Кюндингер, которого когда-то Илья Петрович Чайковский приглашал к пятнадцатилетнему сыну.
Эти места — Фонтанка, Соляной, Моховая, Сергиевская — самые чайковские. Как привезли его десятилетним мальчиком из Алапаевска в училище правоведения, так сам он и родственники его жили где-нибудь поблизости. Вот, например, дом 6 по Соляному переулку — здесь умерла 13 июня 1854 года мать композитора, Александра Андреевна, урожденная Ассиер. Илья Петрович женился на Александре Андреевне, на двадцать лет его младшей, сорокалетним вдовцом. Илья Петрович был в семье двадцатым ребенком, да и у него самого народились: дочь Александра от первого брака и пять сыновей (Петя — второй).
Что же за такое училище правоведения, питомцы которого, будто бы, приговорили Чайковского к смертной казни? В упоминавшемся сборнике «Eros russe» имеется «Песня правоведов»:
Так нужно ль с пиздами
Знакомиться тут?
Товарищи сами
Дают и ебут.
Приятное дело
Друг другу давать
И жопою смело
Пред хуем вилять.
Вот такая «честь учебного заведения». Попал туда Петр Ильич довольно случайно. Могли бы и в Горный корпус — как старшего брата Колю — по наследственности: отец их одно время был директором Петербургского Технологического института, о чем можно было бы мемориальную доску повесить, благо их на стенах этого здания на углу Московского и Загородного немерено.
Из тех, с кем учился Чайковский, в дальнейшем он общался, пожалуй, только с Апухтиным и Мещерским. Дух корпоративности, студенческого братства был ему чужд, да, по-видимому, вообще не был силен в этом учебном заведении. К какому-то училищному юбилею написал он, кажется, гимн или кантату (не на те стихи, что приведены выше). Считался, разумеется, «гордостью училища», наряду с другими именитыми воспитанниками (К. П. Победоносцев, оберпрокурор Синода; К. К. Арсеньев, редактор словаря Брокгауза и Ефрона; В. О. Ковалевский, палеонтолог; А. Н. Серов, композитор, и др.)
Училище было основано в 1835 году герцогом Петром Григорьевичем Ольденбургским. Ольденбурги — древний владетельный род, представители которого многие века правили Данией, Норвегией и Швецией. А в сущности, российская Императорская фамилия значительно более имела ольденбургской крови, чем романовской (если вообще имела, после Петра II, последнего мужчины в Доме Романовых).
Среди многочисленных загадок русской истории теряется фигура царевны Анны Петровны, которая, согласно официальной версии, родилась в 1708 году, на год раньше Елизаветы Петровны, и обе девочки, как рожденные Мартой Скавронской от Петра I еще до свадьбы, были «привенчаны», обойдя во время венчания Петра и Екатерины налой, держась за шлейф родительницы.
Елизавета стала в 1741 году Императрицей и своим наследником объявила племянника, сына старшей сестры Анны, выданной за голштинского принца Карла-Фридриха Шлезвиг-Голштейн-Готторпского. Свадьба состоялась в мае 1725 года, уже после смерти Петра, и ознаменовалась возложением орденских знаков на первых кавалеров ордена Александра Невского. В истории русской геральдики Анна Петровна примечательна еще и тем, что супруг учредил в ее честь в своей Голштинии (это пограничные с Данией немецкие земли: Киль, Любек) орден Святой Анны, к нам принесенный Петром III и ставший мечтой многих поколений русских чиновников («Анна на шее»).
Всем более или менее известно: сын Анны Петровны, Карл-Петр-Ульрих Голштейн-Готторпский, ставший в православном крещении Петром Федоровичем, Петр III, номинальный отец Павла I, по генеалогическим правилам вовсе не Романов, а продолжатель фамилии отца. Но особенная пикантность — в обстоятельстве, на которое историки старательно не обращают внимания. Существует версия, будто Анна Петровна родилась вовсе не в 1708 году, а раньше, то есть, Петр уже взял свою Марту-Екатерину с готовой дочкой! Версия, кстати, весьма правдоподобная. Помолвка Анны с голштинским принцем произошла в ноябре 1724 года, еще при жизни Петра, даже не помышлявшего о близкой кончине, и вот молодые подписали контракт, по которому специально отрекались — за себя и своих потомков — от всяких прав на русский престол… Анна Петровна, родив будущего Петра III в 1728 году, в следующем году скончалась, а другая «привенчанная» дочь Марты-Екатерины Елизавета Петровна сочла нужным «забыть» о данных некогда обязательствах голштинской фамилии. Если же слухи о темном происхождении царевны Анны верны, то, значит, уже в Петре III ни капли романовской крови не было.
Но Ольденбурги при любом раскладе имеют к российским императорам самое прямое отношение. Голштейн-Готторпы — это одна из ветвей ольденбургского рода. Иоганна, двоюродная сестра Карла-Фридриха Голштинского, мужа Анны Петровны, вышла замуж за Ангальт-Цербстского принца, и дочь их, София, известная нам как Екатерина II, на самом деле довольно близкая родственница своего мужа, Петра III. Ее мать — двоюродная тетушка Петра Федоровича, а родной дядя — принц Георг-Людвиг Голштинский, игравший важную роль при русском дворе в недолгое царствование Петра III, — основатель новой ветви Ольденбургов, властителей герцогства Ольденбургского на северо-западе Германии.
Сын Георга-Людвига, принц Петр Ольденбургский — двоюродный брат Екатерины II. Женат он был на вюртембергской принцессе Фредерике, родной сестре Императрицы Марии Федоровны, жены Павла I. Дети его, Павел и Георг, находились на русской службе, и в дальнейшем особенное значение в российской истории имела линия принца Георга.
Георг Ольденбургский женился на дочери своей родной тетушки, Императрицы Марии, великой княжне Екатерине Павловне. Он поселился в России, руководя ведомством путей сообщения. Поскольку отец его был кузеном Екатерины II, то с тестем, Павлом I, принц Георг были троюродными братьями. Столь тесная родственная связь с всероссийской благотворительницей, Императрицей Марией Федоровной, основавшей множество разных больниц и приютов, определила, по-видимому, в дальнейшем интересы Ольденбургского семейства. Уместно вспомнить и другого «друга человечества» — Ивана Ивановича Бецкого, озаботившегося призрением многочисленных небрачных детей петербургского дворянства в Воспитательном доме и устроившего Смольный институт. Если верна довольно распространенная сплетня, будто Бецкой был настоящим отцом Екатерины II, то лишь Ольденбурги придают Романовскому Дому блеск родства с владетельными династиями. Великолепный дом Бецкого, воздвигнутый на набережной Невы, рядом с Летним садом, в 1780-е годы, через полвека был подарен восемнадцатилетнему сыну Георга Ольденбургского, принцу Петру (возможному правнуку Ивана Ивановича).
Итак, мы дошли до принца Петра Георгиевича Ольденбургского, внука, по матери, Павла I, а по отцу — внучатного племянника Екатерины II. Вот здесь запутанные отношения в Доме Романовых как бы выпрямились: куда ни глянь — потомки Ольденбургов.
Принц Петр Георгиевич, проживший без малого семьдесят лет, заслуживает, бесспорно, самой благодарной памяти. По наследству от бабушки, Императрицы Марии Федоровны, к нему перешло руководство благотворительными заведениями, ею основанными («ведомство Императрицы Марии»). Президент Вольного экономического общества, начальник Воспитательного Общества благородных девиц, начальник военно-учебных заведений, председатель департамента гражданских и духовных дел и т. д. и т. д. «Просвещенный благотворитель», как гласила надпись на памятнике ему перед Мариинской больницей на Литейном.
С женой, принцессой Терезой-Вильгельминой Нассау-Вейльбургской, было у них семеро детей. Дочь Александра вышла замуж за сына Николая I, великого князя Николая Николаевича-старшего. Сын Александр был женат на княжне Евгении Максимилиановне Романовской, герцогине Лейхтенбергской (это внучка Николая I, дочь Марии Николаевны, бывшей замужем за герцогом Максимилианом Евгеньевичем, сыном Евгения Богарнэ, пасынка Наполеона).
Сын герцога Александра Петровича Петр Александрович в 1901 году женился на родной сестре Императора Николая II, великой княжне Ольге Александровне. Тут, наконец, теплится прямо наша тема. Ориентация Петра Ольденбургского не вызывала никаких сомнений. Это ему великий князь Константин Константинович (ну-ка, быстро, кем он приходился, если его родная тетка была бабушкой принца Петра?) — в 1888 году посвятил удивительные стихи:
Коль любить, так безумствуя в страсти слепой,
В этом бреде бессилен рассудок…
Знать ли солнцу, что им с вышины голубой
Спалена красота незабудок?
К свадьбе Ольги Александровны был приобретен дворец Барятинских на Сергиевской, д. 48. Здание прекрасно сохранилось (улица называется Чайковского, но на этот предмет есть кой-какие соображения; о них ниже). Тоже памятник своеобразных отношений.
Принц Петр сосредоточен был в основном на выращивании цыплят и других сельскохозяйственных заботах в своих образцовых поместьях в Воронежской губернии и знаменитых Гаграх (курорт, основанный его батюшкой). Человек он был высокого роста, чрезвычайно худой, и писателя И. А. Бунина, познакомившегося с ним уже в эмиграции, поразили «его череп, совсем голый, маленький, породистый до явных признаков вырождения, сухость и тонкость красноватой, как бы слегка спаленной кожи на маленьком костлявом лице, небольшие подстриженные усы тоже красно-желтого цвета и выцветшие глаза, скорбные, тихие и очень серьезные, под треугольно поднятыми бровями (вернее, следами бровей)». Казался он человеком тихим и добродушным, о чем свидетельствует и способ улаживания семейного конфликта. Ольга Александровна увлеклась сверстником (муж ее был на двадцать лет старше, да это вообще не имело значения), кирасирским ротмистром Николаем Александровичем Куликовским, и великодушный принц сделал его своим флигель-адъютантом. Так втроем и жили на Сергиевской до 1916 года, когда был оформлен развод. Всем благополучно удалось уехать за границу. Петр Александрович скончался в 1924 году на руках денщика, бывшего при нем безотлучно, «в качестве слуги и друга». Ольга Куликовская дожила в Канаде до 1960 года…
Итак, училище правоведения. Адрес его: Фонтанка, д. 6, прямо напротив Летнего сада, в начале Сергиевской. Здание построено в конце 1780-х годов. Первый хозяин его — поэт, масон и банкир А. А. Ржевский, женатый на Глафире Алымовой, прелестной «смолянке», платонической возлюбленной старика Бецкого. В начале прошлого века несколько лет помещался здесь Пажеский корпус, с 1814 года дом принадлежал сенатору И. Н. Неплюеву, осуществившему значительные перестройки и сдававшему его под жилье. Среди живших в неплюевском доме известны фельмаршал М. Б. Барклай де Толли — человек замечательный, не оцененный по достоинству, но совершенно не из нашей оперы; да М. М. Сперанский, «светило российской бюрократии» (тоже никаких подозрений).
В 1835 году принц Петр Георгиевич Ольденбургский, давно озабоченный намерением воспитать в России сословие профессиональных юристов, купил неплюевский дом для Училища правоведения. Трехэтажное здание, вытянутое вдоль Фонтанки, прямо напротив Летнего сада, с колоннами по центру, увенчанное куполом, представляет собой плод окончательной перестройки в 1830-1840-е годы по проектам А. И. Мельникова и В. П. Стасова.
Училище было предметом особенной любви принца Петра. Он, бывало, навещал своих воспитанников даже среди ночи, интересуясь всеми мелочами училищного быта. Трепал по головке, естественно, и Лелю Апухтина с Петей Чайковским. Принц был музыкально образован, сам сочинял. В сборной солянке, каковую представляет музыка популярного балета «Корсар», есть сочинение Петра Григорьевича — та самая вариация раба, вихрем кружащего по сцене, в которой срывали аплодисменты и Нуриев, и Барышников.
По праздникам отличившиеся правоведы приглашались во дворец Ольденбургского, на другой стороне Летнего сада. Это учебное заведение носило безусловно привилегированный характер. Закрыто училище сразу после революции. Те его питомцы, которые не успели убежать, вскорости были ликвидированы: еще бы, не просто слуги царского режима, а прямо-таки его теоретики и идеологи.
Принимали в училище, в седьмой класс, двенадцатилетних мальчиков. Старшие классы — с третьего по первый — были приравнены к университетскому курсу. Маленький Петр Ильич два года учился еще с приготовишками, помещавшимися во дворовом флигеле. Чайковский здесь скучал, много плакал. Учился средненько. Рано начал курить. Был неряшлив, грязноват, но добродушен. С кем-то там дружил: с Шадурским, которому бросился в объятия, успешно решив задачку по алгебре; с Федей Белявским, Володей Адамовым, Федей Масловым. В 1853 году появился Леля Апухтин, и Маслов, с которым прежде сидели за одним пультом, был отвергнут. Но вообще, что там хорошего: сто двадцать мальчиков в одной зале, все на виду. Режим был довольно строг, провинившихся пороли. Само по себе это интересно с эротической точки зрения, но Чайковского так не наказывали. В дортуаре кровати Апухтина и Чайковского были рядышком. Впрочем, Леля большую часть курса провел в госпитале — «слабое тщедушное созданье», вечно с подвязанной щекой.
Вместе с Чайковским учился Владимир Иванович Танеев, брат которого, композитор Сергей Иванович — один из близких друзей Петра Ильича. Поместье Танеевых было в Клинском уезде по соседству с Чайковским, и он часто там бывал, но — ради Сергея, а к Владимиру относился с плохо скрываемой неприязнью. Да и поделом: не нуждаясь в средствах и живя в праздности, Владимир Иванович почитывал социально-экономическую литературу, вступил в переписку с Карлом Марксом и гордился полученной от него фотокарточкой. В его на редкость занудных мемуарах есть один только эпизод, заслуживающий внимания.
На их с Чайковским курсе один из соучеников, будучи на даче в Павловске, пристал к товарищу, и, что называется, его «употребил». Каким-то образом это стало известно будущему марксисту, который и на школьной скамье, видимо, практиковался в создании общественного мнения. Сделалось что-то вроде товарищеского суда. Товарищи как-то мялись, раздавались голоса пожалеть виновника, не наказывать слишком строго. Но все-таки, по требованию Танеева, бугру правоведу предложили покинуть училище.
Какие выводы напрашиваются из этого эпизода, кроме естественной антипатии к общественнику Танееву? Все бывало, кое-что, наверное, не попадало под бдительный социал-демократический взор, но допускать прямое душегубство в осуждении невинных забав никому в голову не приходило.
Возможности, разумеется, были. На старших курсах — юношам лет по восемнадцать — уж никак и нельзя было без этого. Ну, а после училища началась бурная светская жизнь. Появился неаполитанец Паччиоли, женатый на подруге одной из кузин, красивший усы и бороду и румянивший губы; пылкий, резкий, страстный, обожавший Россини и Верди, ругавший Бетховена; никто не знал, сколько ему лет, думали, что от 50 до 70. Люсьен Гитри, сверкавший в водевилях и фарсах на сцене Михайловского театра… Весело жили, и все находилось.
1 комментарий