Рон Нисуонер
Синие дни, черные ночи (главы 16-23, эпилог)
Аннотация
Главы с 16 по 23, эпилог
Перевод: Yulie_Dream
Главы с 16 по 23, эпилог
Перевод: Yulie_Dream
— Мне очень жаль. Я собираюсь. похоронить Йоханна. Рядом с его матерью. Я обещаю. Если ты дашь мне номер Итана...
— Что мне делать с арендной платой?
— Арендной платой...?
— Йоханн задолжал мне за два месяца аренды.
Я вспомнил, как однажды вечером в The Numbers назвал молодых людей, работавших в баре, «эскортниками». Йоханн меня поправил.
«Они хастлеры, Ронни. Посмотри в словаре».
Я купил у Питера номер телефона Итана за тысячу долларов.
Я НЕ БЫЛ ГОТОВ услышать мужественный, тёплый голос Итана.
— Я так рад, что ты позвонил. Я беспокоился о тебе. Должно быть, тебе очень тяжело. Я знаю, как много значил для тебя Йоханн. Могу я что-то для тебя сделать?
Его размеренные и искренние слова сочувствия звучали как утешения священника, обращающегося к скорбящему прихожанину.
— Ты, наверное, меня ненавидишь.
Итан имел наглость рассмеяться.
— Уверен, мы оба ненавидим себя, но по разным причинам. Ты винишь себя за то, что был там, когда это случилось. Я виню себя за то, что меня там не было.
— Но я был там. Я мог… что-то сделать.
— Давай не будем думать об этом. Давай отвезём его домой. Я поговорил с его братом. У них есть семейный участок. Мы похороним Йоханна рядом с его матерью и отцом.
Голос Итана сорвался, силы покидали его.
— Я похоронил своих маму и папу. Я смогу это сделать...
— Ты сирота, как и Йоханн.
— Это одна из наших общих черт. Мы ходили в церковь Святого Патрика и ставили свечи за наших родителей. Йоханн настаивал на этом каждый раз, когда приезжал в Нью-Йорк. Он был таким религиозным. Нам нужны свечи для заупокойной мессы. Много свечей.
Мне было трудно представить Иоганна стоящим на коленях в соборе Святого Патрика. Был ли он одет в кожаную куртку и ботинки штурмовика? Затем я вспомнил о текущем состоянии Йоханна и о неумолимом процессе, происходящем в его организме.
— Итан, нам нужно принять решение относительно Йоханна...
Я не мог произнести слово «останки».
— ...его будущего. Я склоняюсь к кремации.
— О нет, — в его голосе зазвучал ужас. — Мы католики. Наши тела должны быть погребены в целости и сохранности, чтобы мы могли восстать из могил и встретить Христа в Судный день.
Меня тоже воспитывали в вере в апокалиптическую встречу с Христом на небесах в Судный день, но я принадлежал к либеральной протестантской конфессии, в которой подразумевался символизм каждого пророчества.
— Итан, есть ещё один фактор — время. Ты уверен, что Йоханн был строгим католиком?
— Я никогда не видел его без распятия на шее.
Я не мог представить Йоханна с распятием на шее; возможно, моё внимание было сосредоточено на чём-то другом.
— Йоханну было плевать на ритуалы, он оставался...
Я не стал называть Йоханна «бунтарем». Это казалось не лучшей идеей, учитывая то, как мы провели последние несколько часов вместе и как он умер.
— Он играл не по правилам. Вспомни, как он зарабатывал на жизнь.
— Ты имеешь в виду, как личный тренер? Какое отношение это имеет к чьей-либо религии?
Личный тренер? Это что, такой эвфемизм для обозначения профессии Йоханна — как мы с ним называли метамфетамин «товаром»? Понимая, что Итан предпочитал бальзамирование и погребение, я настаивал на кремации. Это превращалось в войну за территорию.
— Подумай о транспортировке, Итан. Как ты собираешься пронести гроб в самолёт?
— Уверен, это делают сплошь и рядом.
— Но подумай, насколько проще будет, если мы возьмём с собой Йоханна в...
— урне...
— До Германии лететь долго.
Повисла пауза.
— Ты имеешь в виду Венгрию.
— Йоханн из Германии.
Я старался говорить уверенно. В конце концов, мы с Йоханном были так близки. Разве нет?
— Йоханн — венгр. Я всё утро проговорил с его братом. Он из городка, расположенного в трёх часах езды к северу от Будапешта. Я не могу произнести название города. Оно состоит примерно из девяти слогов. Ты думал, что Йоханн из Германии?
— Я имел в виду Венгрию.
Я почувствовал, что падаю духом. Если я не был ближайшим доверенным лицом Йоханна, то кем же я был? По крайней мере, я знал, как Йоханн зарабатывает на жизнь.
— Йоханн правда был твоим личным тренером?
— Нет, — ответил Итан, подавляя рыдание. — Он был любовью всей моей жизни.
Я УСТУПИЛ ИТАНУ во всём: бальзамирование, свечи, — и согласился бы на всё, чего он хотел, даже на мумификацию или погребальный костёр, если это могло его утешить. Итан предложил разделить обязанности: он будет поддерживать связь с братом Йоханна, договариваясь с венгерской стороной, а я — работать с моргом Лас-Вегаса и закажу авиабилеты. Мы оба планировали лететь в Будапешт на том же самолёте, в котором будет находиться гроб Йоханна.
Первое же дело застопорило наши планы. Для бальзамирования Йоханна требовалось письменное разрешение его брата Габора (это самое распространённое венгерское имя).
(В издании 2024 года названо имя брата Sа́ndor).
Время поджимало, и документ нужно было отправить по факсу, но в городе, где жил Габор, ни у кого не было факсимильного аппарата. Я позвонил подруге своего друга, американке, вышедшей замуж за венгра, у которого был офис в Будапеште. Они согласились принять факс, и Итан уведомил Габора: ему предстояло поехать в Будапешт, подписать документ и отправить его по факсу обратно в морг. Поскольку Будапешт опережал на восемь часов Лас-Вегас, время для совершения этой сделки было ограничено девятнадцатью минутами следующего рабочего дня. При этом трёхчасовая поездка из города Габора в Будапешт тоже должна была уложиться в график.
Голос Итана дрожал, когда он позвонил, чтобы сообщить о неприятностях.
Габор начал разговор с адвокатом и отказывался продолжать, пока тот не ответит на его вопросы.
— Он говорит, что не знает, кто мы такие. Говорит, что мы ему чужие.
Голос Итана становился все громче, он был на грани слёз.
— Он всё время повторял: «Откуда мне знать, что вы действительно дружили с Тамашем?»
— Кто такой Тамаш?
Я передразнил произношение Итана, сделав ударение на втором слоге.
— Это настоящее имя Йоханна.
— Йоханна зовут Томас?
— Тамаш Янош Гелетли (в переиздании 2024 года нет второго имени и фамилии).
Я погрузился в воспоминания о том, как Йоханн стоял передо мной в тусклом свете хастлер-бара в ту ночь, когда мы познакомились. Его взгляд скользил по залу, оценивая, отвергая, просчитывая, а потом остановился на мне, и он ответил — не сразу, но ответил — на мой самый первый вопрос — как его зовут.
— Ему придётся нам поверить. Мы всего лишь хотим похоронить его брата.
— Именно это я ему и сказал. Даже Ольга начала терять терпение. Она ругала его по телефону, говорила: «Как ты можешь сомневаться в доброте этих людей? Всё, чего они хотят, — это вернуть твоего брата домой».
Я снова растерялся.
— Прости, Итан. Но кто такая Ольга?
— Ольга — переводчица из AT&T. Она приняла это дело близко к сердцу.
Я взглянул на часы. Десять утра по нью-йоркскому времени. Венгерский офис моего друга закрывался через час.
— Габор в Будапеште?
— Нет. Он дома.
Вот и всё. Мы потеряли целый рабочий день. Я подумал о Йоханне, лежащем на стальном столе в холодильной камере. Я задумался о том, какая температура в той комнате — такая же, как на улице, или нет, и смогу ли я испытать то же, что и Йоханн, если выйду на улицу в нижнем белье и лягу на хрустящий снег под ореховым деревом.
— Габор говорит, что хочет поговорить с кем-нибудь из официальных лиц.
Я поморщился. Мне не хотелось, чтобы Габор разговаривал с мистером Франкелем из отдела судебно-медицинской экспертизы Лас-Вегаса, учитывая его подозрения о суицидальных намерениях Йоханна. Я подумал о Кевине, гробовщике с мягким голосом.
— А как же люди из морга? Они могут объяснить ситуацию.
— Нет, — Итан был в смятении. — Он хочет поговорить с венгерским послом.
— С венгерским послом? В США?
— Да, он так и сказал.
Я вышел из себя.
— Это безумие! У нас нет на это времени. Йоханна нельзя вечно держать в морге. Прости, Итан, но нам придётся его кремировать. Итан не выдержал; он отодвинул телефон от уха, но я всё равно слышал его горестные всхлипывания.
— Хорошо! Никакой кремации! Я обо всём позабочусь! Обещаю!
Я повесил трубку, зашёл в ванную, стянул с себя чёрную футболку, прилипшую к струпьям на груди, и уставился на букву «J», которую вырезал там в исступлении и кое-как. Я попытался — с помощью ножа для чистки рыбы — превратить «J» в «Т» тремя или четырьмя вертикальными чертами. Получилось не очень, но, по крайней мере, боль привела меня в чувство. Я надел футболку, вернулся на кухню и позвонил в справочную Манхэттена, чтобы узнать номер венгерского консульства. Я набрал номер, но секретарша отказывалась с кем-либо меня соединять, пока я не упомянул об умершем венгре. Тогда меня переключили на консула, доктора Сандора Варгаса. Я изложил свою проблему и стал ждать ответа.
Голос доктора Варгаса звучал сурово — так говорят люди, которых трудно чем-либо удивить.
— Мне жаль. Я не знаю, чего вы от меня ждёте.
— Поговорите с Габором. Он хочет услышать официальное лицо, кого-то из венгров.
— Что я ему скажу?
— Скажите, что мы просто пытаемся похоронить Тамаша (я решил, что будет лучше использовать его настоящее венгерское имя). У нас нет никаких скрытых мотивов. Мы были его лучшими друзьями. Просто убедите Габора, что у нас добрые намерения. Нам с Итаном нужно, чтобы вы поручились за нас.
Доктор Варгас назвал меня по имени — я уже знал, что это предвещает плохие новости.
— Рон, проблема в том, что я понятия не имею, кто вы такой.
Я разрыдался. Это произошло спонтанно, но сработало. Доктор Варгас сдался.
— Пришлите своего друга — как его там зовут? Итан? — ко мне в кабинет. Убедитесь, что у него при себе удостоверение личности. Я поговорю с тем молодым человеком в Венгрии. Я скажу ему...
Доктор Варгас сделал паузу.
— Я ему кое-что скажу. Вам ведь нужно организовать похороны, верно?
— Да, да, — всхлипнул я. — В некоем городке к северу от Будапешта. Длинное название, шесть слогов.
— Сайошентпетер, — доктор Варгас произнёс название города, где жил Йоханн, с лёгкой грустью, словно заупокойную молитву. Оно было таким длинным, что на другом языке сошло бы за целое предложение.
По словам Итана, доктор Варгас добрых десять минут разговаривал с Габором по-венгерски, после чего Габор сдался и извинился. Документы переслали, чтобы Йоханна можно было «обработать». Когда я сообщил Кевину, гробовщику в Лас-Вегасе, что нужные бумаги вот-вот появятся на факсе, он раздражённо, хоть и вполголоса, как и положено в похоронном бюро, сказал:
— Должен вас предупредить, Рон... — (опять это имя) — ...мы на пределе допустимого срока для бальзамирования.
— Что это значит на деле?
— Держите гроб закрытым.
ПОСЛЕ ТОГО КАК ЙОХАННА «стабилизировали», похороны назначили на третью неделю января, и я сосредоточился на своих текущих задачах. Вещи Йоханна переслали в его квартиру в ЛосАнджелесе, и Питер согласился вернуть их бесплатно. Он был рад услышать, что я везу вещи Йоханна в Венгрию, чтобы передать их брату Йоханна. Я разрешил ему оставить себе сапоги штурмовика.
— Ты знал, что настоящее имя Йоханна — Тамаш? — не удержался я от вопроса.
— Конечно. Я всегда звал его Томми.
Он произносил «Томми» с протяжным «о», как в слове «одолжение».
— Все знали? — я пытался понять, какое место занимаю в мире Йоханна.
— Только друзья. Не клиенты.
Я занимался организацией поездки. Каждый день Итан присылал мне отчёты о том, как продвигаются приготовления к похоронам. Будет отпевание, а также церемония у могилы, розы и музыка, хоровая пьеса Генделя.
— Хорошо, хорошо. Как хочешь. Итан? Ты называл Йоханна Йоханном или Тамашем?
Итан ответил, и я представил, как он улыбается, наслаждаясь воспоминанием.
— В основном «Йоханном». «Томми», когда хотел привлечь его внимание. Хочешь знать, как он меня называл? «Чио-Чио-Сан».
Знаешь, что это значит?
— Что-то смутно знакомое.
Итан усмехнулся.
— Сначала я думал, что это венгерское имя. Какое-нибудь ласковое обращение. Звучало очень мило. Чаще всего он сокращал его до «Чио-Чио». «Пока-пока, Чио-Чио. Как дела, Чио-Чио?» Однажды я посмотрел оперу «Мадам Баттерфляй». Я чуть не свалился со стула. Чио-Чио-Сан — имя главной героини, японской гейши, которая влюбляется в американского солдата. Он её бросает. Она совершает харри-карри.
— Харакири, — поправил я.
Я смотрел много японских фильмов.
Мы замолчали, и я задумался о судьбе Чио-Чио-Сан. Я был знаком с главной арией из оперы «Мадам Баттерфляй» — «Un bel di»/«В один прекрасный день». В один прекрасный день гейша наивно ждёт возвращения своего возлюбленного, представляя, как он спускается с холма, направляясь домой. Я выглянул в окно, посмотрел на свой двор, на подъездную дорожку, ведущую к дому — она поднималась на невысокий холм, прежде чем исчезнуть среди деревьев. Снег был плотным и пепельно-серым, солнце уже клонилось к закату, небо из голубого становилось серым, а вдали — иссиня-черным. Йоханн никогда не спустится с этого холма к моему дому, да и звали его не Йоханн. И я не был яркой, эксцентричной личностью. Я был мужчиной средних лет, который влюбился в афериста; я был довольно успешен в своей работе, но при этом отчаянно одинок, возможно, алкоголик, точно наркоман, эгоцентричный, до смешного самовлюбленный, но не лишённый чувства собственного достоинства.
— Я не трагическая героиня.
Осознав, что произнёс это вслух, я хихикнул.
— Но я разыгрываю её на телевидении.
— Рон? — Итан заговорил тоном молодого священника, действуя мне на нервы. — С тобой всё в порядке?
Всё ли со мной в порядке? У меня не было ответа на этот вопрос. Мне казалось, что в эту минуту, если говорить об основах жизнедеятельности, со мной всё было в норме: я дышал, стоял на ногах, сжимал в руке телефон. Я заметил, что свободной рукой безостановочно дёргаю себя за волосы. Казалось, рука живёт своей жизнью, независимо от меня, подчиняясь какими-то собственным импульсам. Я чувствовал, как некоторые волоски вырываются с корнем. Я понимал, что вот-вот закричу, но почему-то не кричал. Мои рука, волосы, кожа головы и рот, казалось, существовали в разных плоскостях восприятия — будто я превратился в кубистский автопортрет.
— Я в порядке, Итан. Мне пора идти.
Я повесил трубку, намереваясь совершить харакири.
ДВАДЦАТЬ ОДИН
НАМЕРЕНИЕ СОВЕРШИТЬ харакири обернулось вялой попыткой.
Мне было любопытно узнать, способен ли я на самоубийство, если до этого дойдёт, смогу ли пережить тот момент, который пережил Йоханн, когда стоял на обочине шоссе в Лас-Вегасе и смотрел на приближающийся грузовик. Если Йоханн действительно покончил с собой, как предположил мистер Френкель, то что он чувствовал в те секунды и доли секунды, пока ждал грузовик, прежде чем заставил себя шагнуть вперёд? Я хотел хотя бы приблизиться к этому переломному моменту. А потом уже решить, продолжить или отступить.
Сначала я убедился, что выполнил все свои обязательства на случай, если эксперимент удастся. (Разве не говорят, что «успешное» самоубийство — это то, которое заканчивается смертью?) О собаках позаботятся: я предусмотрел это в завещании. Дом достанется другу с двумя маленькими детьми. В морге в Лас-Вегасе есть номер моей кредитной карты, как и у моего турагента, который занимался организацией перевозки Йоханна в Венгрию. Куда бы ни завёл меня мой эксперимент, Йоханн вернётся домой в сопровождении Итана, который любил его сильнее и преданнее, к тому же, хотя бы знал его настоящее имя.
Я рухнул на стул в кухне, когда подумал о родителях, о том, какую боль я им причиню, если мне удастся покончить с собой. Единственные люди, которые по-настоящему зависели от меня. Не то чтобы другим всё равно. Многим не всё равно в том смысле, что они испытывают ко мне тёплые чувства и будут скучать по мне, если я умру. Но мои родители зависели от меня в определённом смысле. Я организовывал для них поездки во Флориду. Я спорил с представителями программы Medicare по поводу необоснованных трат. И я думаю, что придавал их жизни смысл. Я был источником приключений, со своими экзотическими друзьями и — на их взгляд — причудливыми вкусами. Они катались со мной на лимузинах, останавливались в отелях, смотрели кукольный спектакль в пещере, бродили — ошеломлённые — по музеям современного искусства, встречались с кинозвёздами и пробовали суши. Однажды я напоил свою мать шампанским, и она упала с лестницы в моих апартаментах в Гринвич-Виллидж, раскинув руки и скользя по ступенькам, как персонаж мультфильма. Она отделалась лишь синяком. Это событие стало легендарным. Не проходило ни одного семейного обеда, чтобы мы не вспомнили о нём, — до тех пор, пока мозг матери не начал угасать, превращая её в угрюмую любительницу шоколадных батончиков, человека без воспоминаний, утратившего способность смеяться.
Образ матери, сидящей на краю кровати, тупо уставившейся в выключенный телевизор и поедающей орехи кешью из мятого бумажного пакета, подтолкнул меня продолжить эксперимент. Её разрушение, медленное угасание отца (повторяющее судьбу Глории) и жестокая, безумная смерть Йоханна казались звеньями одной цепи: китайское меню смерти. В таком контексте моё (потенциальное) самоубийство с помощью окровавленного ножа казалось вполне естественным — ещё один пункт из меню или, возможно, фирменное блюдо вечера. Пока я снова не передумал, я направился в ванную с многофункциональным инструментом с множеством лезвий под названием Leatherman.
Первое, что я узнал о харакири, — что его не так-то просто сделать. Чтобы проткнуть кожу на животе — по крайней мере, на моём животе, — нужно приложить больше усилий, чем для обычного надреза, и надавить резко, а не плавно, как я делал одним из самых острых лезвий универсального набора Leatherman. Я смог прорезать кожу на груди и руках, но не смог проткнуть живот острым ножом, хотя и оставил глубокую вмятину посередине между грудиной и пупком, похожую на царапину на машине из-за неудачной парковки. Вопреки галлюцинациям, которые преследовали меня в Лас-Вегасе и в которых я видел, насколько хрупка человеческая жизнь, я обнаружил, что, хотя моя кожа и поддавалась надрезам, она оставалась неподатливой при попытках проткнуть её чем-то острым. Расстроенный, я вернулся на кухню, где обнаружил, что мои собаки скулят у задней двери, просясь на улицу, — верный признак того, что мои старания в ванной, достойные Мисимы, сопровождались воем. Я открыл дверь, и метисы-овчарки выскочили на январский мороз.
Я налил себе в стакан спиртное. Каждое действие казалось значимым, поскольку оно (потенциально) вело к чему-то решающему. Я положил на кухонный стол таблетку викодина и стал разглядывать её, постукивая большим пальцем по месту, где соединялись половинки капсулы, восхищаясь её пластиковой оболочкой, которая не поддавалась пальцам, но обещала раствориться в желудочном соке. Капсула казалась чудесным изобретением, и я задумался, действительно ли хочу покинуть мир, в котором возможны такие инновации, в котором рука Господа, идя путём эволюции, создала — от амёбы через лягушек, горилл, неандертальцев, вестготов и гуннов — разумное существо, способное изобрести капсулу. Посчитав капсулу конечным продуктом человеческого прогресса, я без колебаний закинул в рот шесть штук; на самом деле это казалось благородным поступком. Я никогда раньше не клал в рот шесть капсул, поэтому подержал их на языке и задумался. Это было полшага к самоубийству, может быть, четверть шага или одна восьмая. Мне не было страшно. Я запил таблетки портвейном из своего любимого пузатого бокала времён Великой депрессии, наслаждаясь бодрящими ностальгическими чувствами, которые вызывало у меня кобальтово-синее стекло, воспоминаниями о бабушкином фарфоровом шкафу и блужданиях среди прилавков на блошиных рынках летними вечерами. Опасаясь, что миссия не будет выполнена, я проглотил оставшиеся семь капсул викодина — сначала четыре, потом три. Этого было недостаточно для смерти, но вполне достаточно для подготовки к ней, для медленного погружения в холодную воду смерти на мелководье.
— И что теперь? — произнёс я вслух. — Странно, но мне скучно. Это что, ирония судьбы? Самоубийство — это скучно?
Я попытался нацарапать родителям записку с извинениями, но рука соскользнула на столешницу, размазав чернила. Я принялся оттирать столешницу, размышляя, чем лучше отмыть полиуретановое покрытие, и не мог выбрать между чистящим порошком и полиролью с ароматом сосны, что заставило меня усомниться в собственной адекватности в такой момент. Каким-то образом, пока я размышлял, я упал на пол в кухне.
— Я на полу. Как упал, не помню. Интересно, нет ли у меня крови на голове. Нет, крови нет. Интересно, если я ударюсь головой об пол, пойдет ли кровь? Ой! Чёрт, как больно. А сейчас идёт кровь? Нет. Дерьмо. Не так-то легко пустить мне кровь. Кожа у меня толстая. Может, я бью недостаточно сильно. Боюсь ли я боли? Бейся головой об пол, трус чертов! Ой! Чёрт! Дерьмо! Ебать! Этот чёртов твердый пол! Я что...? Нет. Не кровоточит! Я пуленепробиваемый. Я — кольчуга. Встань. Прими еще таблеток. Ползи, если не можешь встать. Ползи в ванную. Встань. Открой аптечку. Да, Господин. Я открываю, Господин. Да, Господин, там таблетки. Господи, да их там миллион. Я что, инвалид какой-то? Зувиралекс. Не думаю, что он меня убьёт. Но по крайней мере у моего трупа не будет герпеса. Ха-ха! Что ещё? Селдане. Паксил. Бенадрил по рецепту. Полный пузырёк. Их там штук сорок. «По одной на ночь, перед сном».
Красивые капсулы. Розовые и белые. Кто выбирает цвета для капсул? Это чья-то работа. Да, Господин. Я открываю пузырьки, Господин. Что бы ты сделал, Йоханн, не отпусти я тебя той ночью? Шесть таблеток, целая горсть. Проглоти их. Да, Господин. Что, если бы я заставил тебя остаться со мной в номере? Если бы я сказал: «Нет, не ходи никуда один. Оставайся здесь. Я о тебе позабочусь»? Да, Господин, ещё таблеток. Все эти? Да, я кладу их все себе в ладонь. Проглотить их? Прямо сейчас, Господин? Хорошо. Проглотил. Ещё? Да, Господин? Я проглочу... Вот так. Ещё. Оставшиеся? Ладно. То есть да, Господин. Я проглочу все...
Я высыпал содержимое пузырька на ладонь, а потом в рот. Из ванной я пополз на кухню, а оттуда — в столовую, тёмную, похожую на чрево, обшитую панелями из орехового дерева. Здесь я хранил свою коллекцию предметов искусства на христианскую тематику, собранную во время путешествий — дань уважения моей воцерковлённой юности. Я разглядывал керамические сосуды для святой воды из Мексики, резное деревянное изображение Рождества Христова из Пуэрто-Рико, польскую Мадонну из литого серебра. Я отвернулся от Мадонны, потому что не мог вынести её пристального взгляда, но обнаружил, что за мной наблюдает написанная маслом святая Луция, которую я нашёл на блошином рынке. Согласно легенде, у святой Луции было две пары глаз: те, что на голове, возникли заново — чудо! — после того, как их выкололи, и ещё пара — на блюде в её руке. В четырёх глазах святой Луции я почувствовал упрёк.
На каждой стене, на бразильских распятиях и римских чётках, в том числе на оловянных четках из Ватикана, благословлённых Папой Римским, был изображён страдающий Иисус. Его ладони пронзены гвоздями, а голова изранена терновым венцом. Я вспомнил, как в подростковом возрасте ездил на ретрит, организованный движением «Молодежь за Христа». Печальный наставник — бывший гангстер с висячими чёрными усами и повадками мафиози — пустил по рядам коробку с гвоздями и предложил нам прижать острие гвоздя к ладони, а сам стал рассказывать о распятии, бичевании и пронзении Христа с анатомической точностью, которая свидетельствовала о реальном опыте работы с человеческой плотью и её реакцией на острые предметы. Я подумал о подростках, которые режут руки бритвой, и об их освобождении через страдание. Я представил себе Йоханна на пустынном шоссе в Лас-Вегасе, корчащегося в муках неминуемой одинокой смерти.
Наконец я понял смысл укора во взгляде святой Люсии: я не страдал. Я лежал на чистом полу в тёплом доме, окружённый сувенирами и дорогой мебелью, одурманенный обезболивающими препаратами. Мучения Иисуса, святая Луция, Йоханн и безликие мальчики и девочки с израненными конечностями манили меня к себе, и мне стало совершенно ясно, что я должен сделать.
Я натянул сапоги, порылся в ящике с инструментами в поисках кусачек и направился на задний двор. Прежние хозяева держали лошадей, и напоминание об их невольном заточении — колючая проволока — тянулось вдоль нескольких деревьев. Я отрезал шесть футов колючей проволоки от бывшего ограждения для лошадей и вернулся в дом. Я отнёс проволоку в спальню и разделся до трусов. Обмотал проволоку вокруг торса, так что колючки впились в кожу, и закрепил её полосками малярного скотча, оставшегося с тех времён, когда я учился в киношколе.
Сверкая серебром от сосков до пупка как светоотражающая полумумия, и не зная, чем заняться, я лежал на полу в телевизионной комнате — с открытыми окнами, чтобы имитировать температуру в морге, — и переключал каналы. Я остановился на канале Nickelodeon, на котором проходил фестиваль «Мстители». Меня позабавило, что Эмма Пил появилась на экране в похожем на мой плотно облегающем серебристом костюме из майлара на молнии.
ДВАДЦАТЬ ДВА
Для тех, кто хочет повторить страдания и распятие Христа, я хочу сказать, что есть способы и получше, чем примотать к торсу кусок забора для лошадей малярным скотчем, который за столько лет утратил свою клейкость.
Я ждал, что потеряю сознание, но этого не произошло. Под порывами ветра болтающийся провод — то ли от кабельного телевидения, то ли от телефона — бился о стекло, и я сосредоточился на этом повторяющемся звуке, представляя себе кабель, прослеживая его, отсчитывая «удары» по десять раз, воображая музыкальный аккомпанемент — песню Патти Смит, в которой она нараспев произносит одно слово, подстраивая его под ритм раскачивающегося провода: «N o w- o w- o w- o w- o w- o w- o w- o w- o w- o w- o w- ow».
Я засомневался, что сочетание веществ, которые я принял, гарантирует мне смерть. Среди мыслей мелькали перспективы паралича, инвалидного кресла, аппарата искусственной вентиляции лёгких и круглосуточного ухода. Я прислушался к своему дыханию и представил, что оно производится машиной (постукивание болтающегося провода по стеклу превратилось в пульсацию механизма). Я созерцал свои парализованные руки и безжизненные ноги. Я представил у себя во рту ложку, вкус фруктового пюре и унижение от того, что меня кормят медицинские работники с минимальной зарплатой, одетые в кричаще весёлую униформу с цветочным принтом. Я подумал о запахе мочи и о том, что придётся сидеть в собственных испражнениях в ожидании смены. Я мысленно представил себе подгузники. Я представил их стопки вокруг себя — точно такие же, как те, что сложены в спальне моей матери. Я представил себе их пластиковую упаковку, сами подгузники пастельных, малышовых розовых и голубых тонов.
Я выключил телевизор и лежал неподвижно, представляя, как наступит конец сознания, когда я перестану о чём-либо думать и ничего не буду помнить. Я изо всех сил старался не шевелиться, не двигать ни рукой, ни ногой, не позволять даже груди подниматься и опускаться. Я сосредоточился на колючей проволоке, впивавшейся мне в рёбра; я чувствовал раздражение, но не боль. На самом деле моя самодельная власяница приносила больше вреда, чем пользы, потому что вызывала скорее беспокойство, чем сонливость. Зачесалось место на пояснице, прямо под скотчем.
