La-bas
Каникулы Мадам Камелии
Аннотация
Май 1900 года, Ялта. Князь Анатоль, известный в узких кругах как Мадам Камелия, сбежал из Москвы подальше от скандалов, сплетен и чувства вины. Он искал на Юге уединения и тишины, а нашел молодого мужчину с греческим именем, смуглым лицом и сильными руками.
Май 1900 года, Ялта. Князь Анатоль, известный в узких кругах как Мадам Камелия, сбежал из Москвы подальше от скандалов, сплетен и чувства вины. Он искал на Юге уединения и тишины, а нашел молодого мужчину с греческим именем, смуглым лицом и сильными руками.
Глава 7. Костас
Ночь выдалась душной. Костас не спал. Он вышел на улицу через черный ход, что ему успел показать местный официант, сел на перевернутый ящик у стены и закурил, глядя, как тлеющая княжеская папироса отражалась в луже у водосточной трубы. Мысли были тяжелые, вязкие, и все — об одном.
Князь.
Что-то с ним сегодня случилось не то. Нет, он всегда держался наособицу, всегда чуть наискосок к окружающему миру, — но сегодня это было другое. Костас видел его лицо, когда тот брал письма. И голос — «Оставь меня, Костя», — прозвучал не привычно кокетливо, а глухо.
Письма эти… Костас мельком подметил конверты: дорогая бумага, размашистые почерки, ни счетов, ни гербовых печатей, ни казенных бланков, какие приходят, когда у человека неприятности с законом или с банком. Костас знал, как выглядят такие бумаги, — однажды он помогал выносить арестованное имущество. А тут — ничего похожего. Просто письма, но князь после них сделался сам не свой.
«Кто их, этих господ, разберет», — подумал Костас и тут же одернул себя.
Этот господин — его хозяин. Или наниматель. Или… да какая разница? Этот человек держался с ним удивительно вежливо и дружелюбно, делился своими переживаниями открыто и заслуживал такого же отношения в ответ. А теперь с человеком что-то приключилось. И Костас, как последний дурак, сидел и не знал, как ему помочь, а помочь точно надо. Князь же помог.
Костас затушил папиросу, докурив ее до основания, оббежал отель, высматривая окно княжеского номера. Ну точно. Свет. А время-то позднее. Костал решил: была не была. Поднялся по лестнице. В коридоре горела одна-единственная лампа, и под ней дремал коридорный. Костас прошел мимо него неслышно — привычка двигаться тихо выработалась у него еще в кузне, когда нужно было обойти спящего хозяина.
Застыл напротив княжеской двери. Постучал — сперва тихо, потом громче. Никто не ответил. Он постоял, прислушался. Тишина. Потом вдруг — звук, похожий на стон. Или на всхлип. Или на то и другое сразу.
Костас больше не раздумывал.
На письменном столе горела лампа, отбрасывая на стены длинные, дрожащие тени. Первое, что ударило в нос, — запах. Вино. Много вина. Сладковатый, приторный дух красного крымского, от которого у Костаса сразу запершило в горле. На столе, среди разбросанных бумаг и конвертов, стояли две бутылки — одна пустая, вторая опрокинутая, и из нее на белую скатерть натекла темная лужица.
— Барин?..
Костас прошел в спальню.
Князь лежал на кровати поверх сбитого покрывала. Он был бос, в одной расстегнутой ночной рубашке, которая сползла с плеча, открывая белую, почти светящуюся в полумраке кожу. Корсет валялся рядом, на полу. Волосы князя рассыпались по подушке в беспорядке. Он дышал неровно, с присвистом, и лицо его даже во сне не было спокойным: брови сведены, губы что-то беззвучно шептали. На щеке — размазанная помада.
Костас замер на пороге спальни, не зная, что делать.
Будить?
Не будить?
Уйти?
Остаться?
Он шагнул ближе, и под ногой что-то звякнуло. Бутылка. Еще одна, третья, полупустая, укатилась к двери. Костас наклонился, поставил ее к стенке, чтобы не разбить ненароком. Увидел, как у самой кровати блеснул бокал. Костас, присев на корточки, поднял его, понюхал. На краю приметил след от губ, аккуратный такой, все того же кораллового цвета. В мозгу вдруг вспыхнула дурная мысль: любопытно, как это сочетание на вкус? Вина и помады.
Костаса мысль напугала. Он и раньше позволял себе думать нечто настолько неуместное при князе, но воображать такое глубокой ночью в княжеской спальне — это точно… как его… этот…
«Муветон?»
— Костя…
Костас не успел выпрямиться.
— Костя… — снова, на этот раз громче.
Князь потянулся к нему всем телом. Движение вышло неловким, но удачным — обе руки обвили Костасову шею, и князь повис на нем, ткнувшись лицом куда-то в плечо. От него пахло вином, цветами и горечью табака.
— Костя. Костя. Костя-а…
Он произносил имя ласково, растягивая гласные, и Костас усмехнулся. От щекотки и причудливости сцены. А еще от того, что так его имя звучало приятно. Князь висел у него на шее, и Костас, чтобы не дать ему упасть, вынужден был придержать его за талию.
— Ну, вы даете… — Костас кивнул в сторону двери. — Вы столько вылакали?
— Я-я, — князь рассмеялся, смех получился тихим и каким-то удивительно трезвым. — Мне очень стыдно, Костя.
— Держитесь тогда, — сказал Костас и перехватил его поудобнее. — Не падайте. А то еще ушибетесь.
Князь, все еще вися на нем, посмотрел Костасу в глаза. В полумраке его лицо без косметики казалось юным, если бы не круги под глазами и складка у губ.
— Это все письма, да? — спросил Костас. — Что в них такого было?
Князь тихо рассмеялся.
— Письма — вздор. Мне написали… глупости. Что меня жалеют. Что я несчастный. Что я старый… И… Что-то еще. О! Что меня арестуют. Правда, прелесть?
— За что вас арестовывать-то? Вы же… барин.
— Поверь, есть за что. Ты просто добрый, Костя. Ты очень добрый. И милый… Такой милый…
Пальцы князя скользнули по плечу Костаса, поднялись выше — к шее, к подбородку — и вдруг легли на губы. Погладили.
Приятно. Определенно приятно. Но и странно тоже — такого с ним не делал еще никто. Костас с усилием отстранился.
— Вы пьяный. Вам бы лучше поспать.
— А тебе… было бы лучше меня поцеловать. Ты же хочешь. Я вижу.
И это было правдой.
Костас хотел. Сам не знал, с каких пор. Может, с первой встречи на вокзале, когда князь наклонился к нему и назвал его «милейшим». Хотел, когда тот, сонный, кутался в одеяло и поправлял ночную рубашку. Хотел у водопада, в парке, на пляже, в ресторане, когда держал его за предплечье и чувствовал, какая у князя тонкая кость. Хотел и заталкивал желание поглубже, как заталкивают в карман краденую монету. Потому что так нельзя. А тут князь сам… и как быть? Он не девица, не юнец какой, ему вреда от Костаса никакого не случится… Наверное. Смотря что считать вредом: украденную невинность — мимо; задетую честь — тоже нет, тут, судя по письмам, кто-то справлялся с этим получше Костаса; подорванное доверие — вот… да.
Сложно.
Будь Костас тоже выпивший, быстрее бы отважился.
Внезапно лицо князя изменилось, будто что-то внутри щелкнуло.
— Прости. Прости, Костя. Я… может быть, я сошел с ума. Я не должен был. Я не хотел тебя обидеть. Ты молчишь, и я подумал… Нет, я ничего не подумал, я просто… старый дурак. Куда я лезу…
Костас разозлился. Он не до конца понял на что. На письма, на людей, что сдуру их написали и испортили человеку настроение, на князя, за то, что он повторял чужие слова, на себя, что до сих пор сидел и ничего не делал.
Костас впился в княжеские губы, прежде чем тот обозвал себя как-нибудь похлеще. Поцелуй вышел жаркий, немного болезненный — зубы стукнулись о зубы, и князь тихо охнул, но не отстранился. Напротив — подался навстречу, обхватил ладонями, притянул ближе.
Они упали на кровать — Костас спиной на сбитые простыни, князь сверху и тут же, не теряя ни секунды, принялся стаскивать с него рубаху. Пальцы у него дрожали, но двигались быстро и голодно.
Собственная рубаха полетела на пол, а вместе с ней и одежда князя. Тот завис, и глаза его сделались до того большими, что Костас невольно оробел.
— Ч-чего вы?
Ну да, его тело сильно отличалось от княжеского: загорелое, с грубой кожей, волосами, старыми ссадинами. Обычное, в общем. Костас бы в другой ситуации сказал бы, что хорош собой. Потому что он знал, что другим нравился. Но вот рядом с князем как будто бы полагалось находиться кому-то другому. Тоже холеному, белому, чистому…
— Не нравлюсь?
— Боже мой, что ты! — выдохнул князь. — Ты… ты чудесен. Не представляешь насколько.
Костас не нашелся, что ответить. Ему никто никогда не говорил ничего подобного. Он сидел и следил, как князь склоняется над ним — тонкий, белый, как фарфоровая статуэтка, с рассыпавшимися по плечам черными волосами. И не очень понимал, что делать дальше.
С женщинами — другое дело. Костас знал, куда руки деть, губы, все остальное. А с мужчиной… Те несколько раз, что у него случались, Степан все делал сам. Костас тогда не столько действовал, сколько сидел и ждал облегчения, и чтобы Степан закончил похабно шутить.
А тут — князь. Тот явно ждал от него чего-то другого.
По привычке Костас потянулся губами к груди и припал к ней. Князь вздрогнул и тихо рассмеялся.
— Костя… — прошептал он. — Ты глупый. Я не женщина.
— Я знаю, — буркнул Костас, все еще не отрываясь от его груди.
— Тогда зачем ты… — князь снова рассмеялся. — Нет-нет, милый, подожди. Погляди на меня.
Костас, наконец, поднял голову и встретился с ним взглядом. Князь смотрел на него сверху вниз — и улыбался, но не насмешливо, а как-то иначе. Ласково.
— Я не очень… — начал Костас и осекся. — Не умею.
— Ничего, — князь легко, одним движением перебрался к нему на колени.
Его слегка шатало, Костасу пришлось его придержать.
— Я покажу.
Князь взял руку Костаса и приложил к своему горлу — туда, где билась жилка, тонкая и быстрая, как у пойманной птицы.
— Здесь. Мне приятно, когда трогают здесь. Можешь чуть сжать, главное, не оставь следов, здесь жарко и я не хочу все время ходить с высоким воротником… — он провел ладонью Костаса ниже, по ключицам, по ребрам. — И здесь. Спину — да, спину особенно.
Костас с усердием касался каждого указанного места. Гладил, чуть нажимал. Ладонь задержалась на талии, сползла ниже.
— Бедра можно, но потом… — мягкий шепот на ухо.
Костас скользнул ниже. Князь слегка подпрыгнул:
— Не спеши… я сказал… Костя. Кто из нас пьяный? Подожди. Пока нельзя.
— А когда можно?
— Не сейчас…
— А что надо сделать, чтобы можно? — шепнул Костас. — Вы надо мной смеетесь.
Князь наклонился к нему — так близко, что их губы почти соприкоснулись.
— Как же я смею? И над кем тут еще смеяться, милый?
Он отстранился, поднес пальцы к губам Костаса — длинные, белые — и тихо сказал:
— Оближи.
Костас повиновался. Взял в рот сперва один, потом два, потом все разом, сколько князь ему дал. С жаром, с усердием. Чудно́, но это ощущалось уже как-то приятно. Возможно, потому что князь следил за Костасом, не отрываясь. Дышал он часто и мелко. Потом выдохнул и осторожно потянул пальцы обратно. Костас выпустил их неохотно, и князь покачал головой.
— Ты невозможный. Невозможно милый. Это может стать проблемой.
Костас хотел спросить — какой еще проблемой? — но князь уже приподнялся, и его рука скользнула вниз, к собственному телу. Костас застыл. Он держал князя за талию, боясь, что тот потеряет равновесие, но тот двигался уверенно и плавно.
Странное чувство — держать его вот так. Наконец. Не во сне, не в мыслях, не украдкой, а взаправду. Костас прижал большие пальцы к низу княжеского живота, надавил и на мгновение зажмурился, представляя, что где-то там, под этой белой кожей, скоро окажется он сам. Потом перехватил князя поудобнее и толкнул, подминая под себя, — насколько мог бережно, но решительно. Князь лишь охнул на такую дерзость.
Костас погладил его по ноге — от колена вверх, разводя бедра.
— А ты не такой уж неопытный.
— Вы у меня не первый, — шепнул Костас.
Князь рассмеялся — тем самым смехом, в котором было больше досады, чем веселья.
— Это не сильно меня оправдывает, Костя.
Костасу не нравился этот тон. Князь вроде и улыбался, но явно грустил. Как будто все происходящее было для него не радостью, а… чем-то другим. Чем-то привычным, что уже случалось много раз и ни разу не кончалось хорошо. Костас хотел стереть эту грусть. Не заговорить, не утешить — непременно стереть. Чтобы князь забыл все и всех, что было до.
Сейчас же.
Дурное желание? Некрасивое?
Костас пообещал подумать об этом позже.
Он наклонился ниже, придавил князя грудью к кровати, подобрался губами к жилке на шее — туда, где бился пульс, — и прихватил зубами. Не сильно, но ощутимо. Князь вздрогнул.
— Лучше, чем во сне, — признался Костас.
Князь вздрогнул.
— Что?
— Вы мне снились. Голый. — Костас произносил каждое слово прямо в шею, чтобы на выдохе обдавать горячим дыханием. — Но мне… воображения не хватило. В жизни вы лучше.
— Так говорить… — голос князя сорвался. — Так говорить подло.
— Почему?
Костас потянулся пальцами вниз, туда, где уже находилась рука князя, — разведенные бедра, влажная кожа, — и коснулся внутри. Медленно, осторожно, повторяя его собственные движения.
— Почему, барин? — повторил он.
В ответ князь замычал сквозь стиснутые зубы и выгнулся.
А дальше все было как в чаду. Как в бане. Нет, жарче. Как в жерле вулкана. Как в самом пекле, где воздух плавился и дышать удавалось только ртом, да и то через раз. Костас не мог оторваться от этого странного, нежного тела — такого хрупкого на вид и такого выносливого на деле. Он трогал князя везде, где успевал: пальцами, губами, языком, — и князь отвечал на каждое прикосновение с той отчаянной, голодной щедростью, что пугала и завораживала одновременно.
От удовольствия князь то смеялся, то вдруг начинал всхлипывать, и Костас на мгновение замирал, проверяя: не больно ли? Но князь мотал головой, притягивал обратно, шептал:
— Продолжай. Не смей останавливаться.
И Костас слушался, с таким удовольствием, с каким не выполнял ни одного приказа в своей жизни.
Утро застало их внезапно. Солнце вломилось в незашторенное окно — наглое, яркое, совсем не майское, — и Костас проснулся оттого, что веки сделались розовыми. Он лежал, обхватив князя поперек груди, и чувствовал, как тот дышал: ровно, спокойно, без вчерашнего присвиста. Костас зевнул и с неохотой пошевелился. Провел ладонью по белому бедру, где наливался цветом след от его укуса, — яркий, почти сиреневый, — и довольно усмехнулся. Потом осторожно, стараясь не разбудить, встал. Тело ныло приятной, сытой усталостью. Хотелось размяться и вот так, нагло, пройтись по пушистому ковру до двери, где стояла одна из вчерашних бутылок. Костас поднял ее, приложился — вино оказалось чуть выдохшимся, теплым, но все еще терпким, — и сделал несколько больших глотков.
— Оставь и мне.
Князь выглядывал на него из-под груды сваленных подушек — волосы спутаны, лицо без косметики, на шее и ключицах виднелись отметины. Измотанный, но такой спокойный, каким Костас его, кажется, еще ни разу не видел.
Костас вытер горлышко бутылки и протянул ее князю. Тот скользнул насмешливым взглядом вдоль тела Костаса, задержался на неприкрытом паху, сделал короткий глоток.
Костас и сам не заметил, как уставился, — просто князь сидел в ворохе белых простыней, как птица в гнезде, его грудная клетка двигалась в такт глоткам, и по подбородку стекала крошечная красная капля. Слегка кровавая в утреннем свете. Костасу тут же захотелось подхватить ее языком, как вчера. Он даже подался вперед.
— Вот, — сказал, сам не зная, что именно имеет в виду. — Сейчас вы не выглядите так, будто вам страшно стыдно. И не говорите про себя этой обидной ерунды.
Князь отвел бутылку ото рта, облизнул губы — капля исчезла где-то посреди шеи — и усмехнулся:
— Мне все еще стыдно, Костя. Просто мне не хочется тебя этим дальше беспокоить. Это было бы лицемерно после всего.
Костас хмыкнул и потянулся за бутылкой. Их пальцы встретились на прохладном стекле. Костас допил остатки, неотрывно наблюдая за князем.
— Всего… чего?
Тот поправил волосы отточенным кокетливым жестом, лукаво ухмыльнулся:
— Что ты хочешь от меня услышать?
Костас пожал плечами. Он действительно не знал. Он вообще не привык разговаривать после… Обычно после — это когда поднимаешься и уходишь. Или когда тебя выпроваживают. А тут — сидят вдвоем, пьют и смотрят друг на друга, как будто ночь еще не кончилась.
Князь улыбнулся, медленно спуская ноги с кровати:
— Ты отлично справился. Правда. Так что мне теперь хочется курить.
Костас кивнул. Он уже знал, где лежат княжеские папиросы, — в серебряном портсигаре на туалетном столике, рядом с флаконом лавандовой воды и баночкой румян. Он принес портсигар, мундштук и спички и, не спрашивая разрешения, устроился прямо на полу у кровати. Протянул князю папиросу, вставленную в мундштук, чиркнул спичкой — и, пока князь прикуривал, вытащил одну и себе.
Князь выдохнул дым и сощурился:
— Ты сейчас прожжешь во мне дыру. Смотришь. Так пристально, что я чувствую себя… — князь замялся, подбирая слово, — экспонатом. В Кунсткамере.
— Не знаю такую.
— Ну, разумеется.
— Опять смеетесь?
— У тебя очень уязвимое самолюбие, если тебе кажется, что я все время над тобой смеюсь.
Костас отвел взгляд, но ровно на секунду. Потом снова уставился на собственный след-укус на бедре и сказал — просто, без всякой задней мысли:
— Красиво.
Князь замер с мундштуком у губ. Потом медленно выдохнул дым через нос, и его ресницы дрогнули, отбросив на веки короткие косые тени.
Хотелось взобраться обратно на кровать и все повторить, но Костас догадывался, что это в нем говорят жадность и вино, выпитое на пустой желудок. Он досадливо повертел папиросу.
— Что теперь будет?
Князь склонил голову набок.
— Я рассчитывал на завтрак и ванну. Желательно в таком порядке, хотя можно и наоборот.
— Я не про это. — Костас нахмурился. — Вы меня не выгоните?
— Только если ты сам этого захочешь.
— Не хочу.
— Прелестно. Тогда оставляем все как есть, — князь потянулся и вдруг положил ладонь на макушку Костаса, слегка взъерошил, точно собаку погладил.
Странный жест, можно и обидеться, но Костас, напротив, испытал от него странное умиротворение, зажмурился.
— Тогда принеси мне завтрак. И потом отвези меня в церковь. Сегодня, кажется, воскресенье.
Глава 8. Анатоль
«Он как животное», — подумал князь, срывая с Костаса рубаху.
Мысль, прежде, может, вызвавшая бы у него брезгливость или, в лучшем случае, усмешку, ночью отозвалась горячей, томительной волной. Он вдруг понял, что хочет этого. Не утонченной игры, не жеманного флирта, не постельной акробатики, на которую были так изобретательны его столичные любовники. А простой, первобытной близости — без оглядки на приличия, без мыслей о том, как он выглядит со стороны. Князь хотел, чтобы этот пропахший морем и железом мужчина просто взял его.
То, что последовало дальше, меньше всего напоминало те аккуратные эстетские свидания, к каким привык князь в Москве. Там все происходило по заранее установленному плану: записка на надушенной бумаге, обговоренное время, приглушенный свет, неспешные ласки, паузы на папиросу и бокал шампанского.
Ночь с Костасом напоминала случку. С эдаким молодым, изголодавшимся зверем, что дорвался до добычи и не знал, что с ней делать.
Эти огромные шершавые ладони, которые накрывали его бедра целиком.
Эта широченная грудь, поросшая темными волосами, она придавливала князя к простыням так, что ребра трещали.
Этот рот — жадный, горячий, — он ни на секунду не отрывался от княжеской кожи. Костас словно ел его. По-настоящему, всерьез, как будто князь был и не человек вовсе, а что-то другое, тоже, наверное, зверь или птица. Безымянная, но, видимо… вкусная?
Князь смеялся — пьяно, счастливо, запрокинув голову на подушку. Смеялся от полноты ощущений, от абсурдности происходящего: он, чертов эстет, лежит под безграмотным кузнецом в гостиничном номере на краю страны и чувствует себя счастливее, чем когда-либо в столичных будуарах. Потом смех переходил во всхлипы — потому что Костас, сам того не зная, попадал в какую-то точку внутри него, что отзывалась ослепительной вспышкой, — и князь стонал, закатывал глаза.
Он кончил в первый раз — быстро, неожиданно для себя, почти без прикосновений, просто от того, что Костас заполнял его целиком, без остатка. Но Костас не остановился. Он, кажется, даже не заметил — просто продолжил двигаться, все в том же неумолимом ритме. От неожиданности и невозможности перевести дух князь едва не потерял сознание.
— Подожди… — прошептал он, хватая ртом воздух. — Подожди, я не могу…
Но Костас то ли не слышал, то ли слышал, но понимал по-своему — он зарылся лицом в шею князя, глухо зарычал и излился в него, горячо, обильно, и от этого нового ощущения влажного жара — князь испытал новый экстаз, выгнувшись дугой и вцепившись ногтями в напряженную спину.
В какой-то момент сквозь хмель князь даже испугался, что тело не выдержит грубых толчков, в которых не было никакой техники и никакого расчета, — только сила и молодость. И он, князь, — стареющий, хрупкий, — просто сломается под этим напором, умрет, как умирают птицы, попавшие в лапы неразумному детенышу. Тот и рад бы не убивать, просто не рассчитал немного и ой.
Костас нависал над ним — огромный, жаркий, мокрый от пота, — и его темные глаза горели тем самым огнем, что князь так часто описывал в своих рассказах, но, кажется, ни разу видел воочию.
— Еще, — просил князь непослушными губами, хотя тело молило о пощаде. — Еще, мой милый…
Где-то под утро князь перестал различать, где заканчивается одно соитие и начинается другое. Все слилось в один бесконечный, тягучий акт: горячее дыхание, влажная кожа, запах Костаса, скрипы, стоны. Удовольствие накатывало одно за другим, уже не принося облегчения, а лишь вытягивая остатки сил. Князь то проваливался в темноту, то всплывал обратно, обнаруживая, что Костас все еще двигается в нем.
Последнее, что удалось запомнить перед тем, как забыться окончательно: серый рассвет за окном, крик первой чайки и теплая, тяжелая рука Костаса на животе. Ладонь накрывала его целиком, от пупка до паха, и от этого жеста — собственнического, но нежного — почему-то было особенно хорошо.
А потом князь проснулся. И чувствовал себя невероятно спокойно.
«Удивительно, даже голова не болит».
Да, он опять натворил дел. Повел себя слабохарактерно — напился, полез целоваться к юноше моложе себя, уволок в постель. Все, что наговорил вчера, было до ужаса постыдным, но князь предпочел не мучить долгими извинениями ни себя, ни Костаса. Разве можно было исправить случившееся словами?
Чушь.
Тогда к чему они? И лишние терзания тоже.
Что сделано, то сделано.
«Восхитительно. Каким вы умеете быть двуликим, Анатоль Сергеевич. А с другой стороны, сейчас я, кажется, не сделал никому плохо. Да, смалодушничал, но, в целом, если откинуть мораль… о! Я делаю это прекрасно. Если откинуть мораль, все вышло вовремя и безобидно. Я мог бы написать злое письмо, мог нагрубить Косте, мог, в конце концов, сделать с собой что-нибудь дурное, а так… я повел себя ровно так же, как последние двадцать лет».
К тому же Костас смотрел на него так… так, как давно никто не смотрел. Не оценивающе, не с жадным любопытством, не с подобострастием и не с сочувствием. Костас просто ел князя глазами.
«И разве что не облизывался».
— Барин ходит в церкву? — в голосе Костаса проступила та дерзкая, но при том безобидная насмешка, что успела полюбиться князю.
— Не пойму, что тебя так изумляет. Ты разве не знал, что развратники — главные богомольцы? Думаешь, я не смогу переступить порог? Что меня испепелит молнией на входе?
Костас открыто рассмеялся, скрестив руки на груди. Красивая поза. Особенно учитывая, что он сидел перед князем по-прежнему голым.
— Барин — и богомолец. Чуднó.
— Отнюдь. Развратники вроде меня часто оказываются истовыми богомольцами. Это проверенная годами концепция. Согрешил — покаялся, красиво пострадал, с месяц походил с чопорным лицом, поупрекал всех приятелей в беспутстве, а потом снова карты, абсент и хорошенькие офицеры.
Костас нахмурился.
«Из-за офицеров?»
— Барин не такой.
— Ну, раз ты так говоришь…
— Барин, я серьезно.
Князь изумленно замер.
«Ну точно из-за офицеров».
— Есть такая история, — заговорил он, глядя в потолок. — про Марию Египетскую. Знаешь?
Костас покачал головой.
— Она была блудницей. Великой блудницей, самой развратной женщиной Александрии. Переспала с половиной города, совратила вторую половину и еще паломников на корабле по пути в Иерусалим. А потом — в один день — не сумела переступить порог храма, и что-то в ней переломилось. Она ушла в пустыню и провела там сорок лет, замаливая грехи. — Он помолчал, покусывая губу. — Я не собираюсь в пустыню, не бойся. У меня нет склонности к аскетизму. Но сочетание греха и святости… Оно странным образом притягательно. Ты совершаешь нечто запретное, а потом идешь туда, где об этом запретном говорят с амвона, — и чувствуешь себя… живым. Особенно живым. Понимаешь?
Судя по лицу Костаса, тот не понимал. он боднул князя в ладонь, вынуждая вновь прикоснуться к лохматый макушке, оскалился.
— Барину так понравилось?
Такая наглость. За такое можно и получить по губам, но вместо закономерного возмущения, князь испытал облегчение и что-то еще… совсем неясное.
«Ну и какие мне после этого офицеры?»
— Ладно, — Костас поднялся, разминаясь. — Отвезу. Если ноги держать будут.
Князь все детство и юность исправно посещал церковь. Не потому, что был особенно набожен, — скорее, потому что так было заведено. Мать, пока была здорова, водила его и сестру к обедне каждое воскресенье. Отец в церковь не ходил — говорил, что у него свои отношения с Богом.
«Ха. Можно подумать… какие там отношения? Вооруженный нейтралитет? Впрочем, как и со всеми. Отец никогда не умел ни с кем выстроить общение. Что уж говорить о Боге».
Князю нравилось в церкви: запах ладана, мерцание свечей, размеренный голос священника, который читал нараспев, даже необходимость долго стоять и не шуметь, пока сестра старалась его развеселить, — все это было невероятно уютным и успокаивающим.
В относительное безверие князь впал, сойдясь с графом. Тот не соблюдал ни постов, ни праздников, ни даже воскресений — для него все дни были одинаковы, и все они принадлежали ему. О Боге он говорил редко, но когда говорил — всегда с насмешкой.
— Мужеложцам глупо молиться, — объяснял он князю. — Тут что-то одно, мой милый. Или ты ложишься спать с именем Бога на устах, или с именем красивого юноши.
Сам граф, разумеется, выбирал второе. Всегда второе. И князь, глядя на него, постепенно перестал креститься на ночь.
Но все же и у графа наступали дни, а точнее ночи, когда вспоминать о Боге приходилось, это были ночи с приступами.
Князь особенно хорошо запомнил один момент, кажется, ночь с субботы на воскресенье.
Граф кричал, метался, бился головой о стену, пока не сбил лоб до крови, а потом вдруг затих и сполз на пол. Князь бросился к нему, хотел поднять, уложить в постель, но граф оттолкнул его и остался сидеть на полу — огромный, страшный, с кровавыми разводами на лице. Он раскачивался из стороны в сторону, обхватив колени руками, и губы его едва заметно шевелились.
— Что ты хочешь? — шептал граф, глядя в пустоту. — Что тебе еще от меня нужно? Разве я мало мучаюсь? Разве мало? Ты уже наказал меня за все. Что тебе еще? Отвечай. Отвечай, я спрашиваю.
И князь, глядя на него — раздавленного, жалкого, обезумевшего от боли, — вдруг понял: вера человеку нужна не для святости. Не для спасения души. Не для того, чтобы попасть в рай. Она нужна, чтобы не быть несчастным. Потому что несчастные люди, как прокаженные, разносят свое горе и делают несчастными других.
Граф был несчастен и сделал несчастным князя. Тому пришлось изрядно попотеть, чтобы наполняться радостью и любовью к жизни, чтобы никому не причинить вреда.
«Видимо, я делал недостаточно или вовсе не то. Раз я сделал несчастным Сашеньку».
Цепочка тянулась, звено за звеном, и единственным способом разорвать ее было — что?
«Не в пустыню же уходить, в самом же деле».
Князь не знал, верил ли по-настоящему. Не знал, слышал ли его кто-то. Но в церкви ему всегда становилось спокойно. А спокойствие было нужно ему сейчас больше всего на свете.
Князь перед поездкой оделся во все черное. Сюртук, жилет, брюки, даже галстук — ни единого светлого пятна, только серебро запонок тускло поблескивало в оконном свете. С трудом заставил себя не красить губы, несколько раз тянулся и каждый раз одергивал руку, стиснув зубы.
Костас был рядом, наблюдал, сидя на незаправленной постели. Голос подал лишь раз, когда князь заканчивал свой туалет.
— Поедем в храм Златоуста. Воскресения Христова — она слишком новая. Вам там не понравится.
Князь коротко кивнул, а про себя подумал: как удивительно хорошо Костас его уже изучил. И не было в его заботе ни заискивания, ни подобострастия, ни той липкой сладости, которой Сашенька когда-то обволакивал каждое движение.
«За это сравнение мне тоже стоит помолиться и извиниться, да?»
Дорога до храма заняла не более получаса, но князю показалось вечность. Экипаж трясся по булыжной мостовой, за окнами проплывали серые улицы, люди в темных пальто, женщины в платках. Небо стояло низким, свинцовым, и казалось, что город притих в ожидании дождя. Князь смотрел на все это отстраненно, будто сквозь мутное стекло. Чувствовал себя неуютно без помады.
Храм Святителя Иоанна Златоуста встретил их запахом воска и ладана. Тяжелые, дубовые двери приоткрылись беззвучно, и князь шагнул внутрь, чувствуя, как каменный пол отдавал холодом даже сквозь подошвы туфель. Здесь царил тяжкий сумрак, свечи горели редкими огоньками, иконы в тяжелых окладах смотрели строго, но не сурово. Без осуждения. Князь почувствовал, как внутри, где-то глубоко, шевельнулось что-то, чему он боялся дать имя.
Встал среди людей, слушая голос священника, который лился ровно и монотонно, как вода в реке. Слова не доходили до сознания, они обтекали его, не касаясь, но сам ритм службы успокаивал, погружал в полузабытое состояние, когда не надо думать, не надо выбирать, можно просто быть.
Служба тянулась долго. Князь устал стоять, после ночи ныла спина, затекли колени.
Полностью раствориться в ощущении молчаливого покоя не получалось, князь украдкой оборачивался. Костас застыл в дверях, у самого входа, прислонившись плечом к косяку, и глядел на князя. Не на иконы, не на священника, не на толпу. И во взгляде не было почтительной отстраненности. Что-то другое. Какое-то напряженное, болезненное внимание.
«Не верит, — подумал князь. — Тоже не верит».
Он отвернулся, делая вид, что слушает молитву. Что ж ему так везет на безбожников? То граф, что не верил в Бога от обиды за хроническую болезнь, то Сашенька, избегавший церкви, потому что так модно. Теперь этот греческий выкормыш, воспитанный на православии, что торчит в дверях, как язычник, и смотрит не на Бога, а на него, грешного. Самое странное, что от этого пристального внимания почему-то не хотелось прятаться. Наоборот, возникало желание выпрямить спину, поднять голову выше…
Когда служба кончилась, он вышел на паперть, щурясь от внезапного света. Небо все еще было серым, но дождь так и не начался. Костас оказался рядом, бесшумно, как тень, протянул портсигар и мундштук. Когда успел стащить?
«Или я забыл их в постели? Ничего не помню».
— Ну, как? Барин может зайти внутрь, значит, пустыня не нужна?
— Глупый, тебе эта шутка кажется уместной?
— Мне она кажется удачной, — самодовольно улыбнулся Костас.
Князь засмотрелся. Какие хищные зубы. Большие, крепкие…
«Как у животного».
С трудом отвернувшись, князь спросил, выпуская клубок дыма:
— А почему ты не заходил?
Они уже спускались к экипажу, Костас шагал чуть впереди, махал извозчику и будто бы проверял, чтобы под ноги князю ничего не попало.
— Там душно. А я привык на свежем воздухе.
— Ах, вот оно что…
Князь усмехнулся, покачал головой и покорно пошел следом.
